Kitabı oxu: «Сомнамбулы: Как Европа пришла к войне в 1914 году»
THE SLEEPWALKERS
Copyright © 2012, Christopher Clark
All rights reserved
© Издательство Института Гайдара, 2024
* * *
Сокращения
AMAE – Архив министерства иностранных дел, Париж
AN – Национальный архив, Париж
AS – Архив Сербии, Белград
АВПРИ – Архив внешней политики Российской империи, Москва
BD – Г. П. Гуч и Х. Темперли (ред.), Британские документы о причинах войны: 1898–1914 (11 томов, Лондон, 1926–38)
BNF – Национальная библиотека Франции, Париж
DD – Карл Каутский, граф Макс Монгелас и Вальтер Шюкинг (ред.), Немецкие документы о начале войны (4 тома, Берлин, 1919)
DDF – Комитет по публикации документов, касающихся истоков войны 1914 года (ред.), Французские дипломатические документы, касающиеся истоков войны 1914 года (41 том, Париж, 1929–59)
DSP – Владимир Дедиджер и Живота Анич (ред.), Документы по внешней политике Королевства Сербия (7 томов, Белград, 1980)
ГАРФ – Государственный архив Российской Федерации, Москва
GP – Иоганнес Лепсиус, Альбрехт Мендельсон-Бартольди и Фридрих Вильгельм Тимме (ред.), Большая политика европейских кабинетов, 1871–1914 (40 томов, Берлин 1922–7)
HHStA – Королевский, судебный и государственный архив, Вена
HSA – Главный государственный архив, Штутгарт
IBZI – Комиссия при ЦИК при Правительстве СССР под председательством М. Н. Покровского (ed.,) Международные отношения в эпоху империализма. Документы из архивов царя и Временного правительства, пер. Отто Hoetzsch (9 томов, Берлин, 1931–9)
КА – Красный архив
MAEB AD – Министерство иностранных дел Бельгии – Дипломатический архив, Брюссель
МИД – Министерство иностранных дел
MID-PO – Ministrystvo Inostrannikh Del – Politicko Odelenje (Министерство иностранных дел Сербии, политический департамент)
NA – Национальный Artprice.com, Гаага
NMM – Национальный морской музей, Гринвич
ÖUAP – Людвиг Биттнер и Ханс Юберсбергер (ред.), Внешняя политика Австро-Венгрии от Боснийского кризиса до начала войны 1914 года
PA-AA – Политический архив федерального министерства иностранных дел, Берлин
PA-AP – Документы агентов – Частные архивы
РГИА – Российский государственный исторический архив, Санкт-Петербург
РГВИА – Российский государственный военно-исторический архив, Москва
TNA – Национальный архив, Кью
Моим сыновьям, Джозефу и Александру
Благодарности
Джеймс Джозеф О’Брайен, фермер, живший на севере провинции Новый Южный Уэльс, 12 мая 1916 года пошел добровольцем в австралийский контингент Имперских вооруженных сил. Закончив двухмесячную подготовку на полигоне в районе Сиднея, рядовой О’Брайен был зачислен в 35-й батальон 3-й австралийской дивизии и на пароходе Benalla отправился в Англию, где проходил дальнейшую военную подготовку. В свою воинскую часть, дислоцировавшуюся в то время во Франции, О’Брайен прибыл 18 августа 1917 года и успел принять участие в сражениях Третьей ипрской кампании.
Джим О’Брайен – мой двоюродный дед. Через двадцать лет после его смерти моя тетя Джоан Пратт, урожденная Манро, отдала мне его военный блокнот – небольшую коричневую книжку, в которой были списки, адреса и инструкции, а также краткие дневниковые записи. Описывая битву за хребет Брудсейнд, произошедшую 4 октября 1917 года, Джим сообщает: «Это была величайшая битва – не хотелось бы увидеть такую же. Вот его рассказ о второй битве при Пашендейле, датированный 12 октября 1917 года:
Мы выступили из отрядного лагеря (близ города Ипр) и направились к линии фронта, в район Пашендейла. На переход ушло десять часов, и все ужасно устали. Спустя полчаса после прибытия (в 5.25 утра 12 октября) мы перевалились через бруствер и побежали вперед. Все было хорошо, пока мы не достигли болота, где едва не увязли. Когда мы его все же преодолели, наш заградительный огонь сместился на милю вперед, и нам пришлось прибавить шаг, чтобы не оторваться. Около 11 часов утра мы достигли второй назначенной нам позиции, которую занимали до 4 часов пополудни, после чего вынуждены были отступить. […] Я уцелел лишь милостью Божьей: вокруг меня свистели пули и рвалась шрапнель.
Боевой путь Джима закончился в 2 часа ночи 30 мая 1918 года, когда ему, согласно дневниковой записи, «бомбой ранило обе ноги». Под ноги подкатилась шрапнельная граната, убившая нескольких его сослуживцев; а самого Джима взрывной волной подбросило вверх, однако он остался в живых.
Я застал Джима уже сгорбленным, хилым стариком, плохо помнившим былое. Он не любил рассказывать о войне, но помню один разговор, случившийся, когда мне было лет девять. Я спросил его, как вели себя люди, сражавшиеся на войне, – боялись ли они смерти или рвались в бой? Джим ответил: одни боялись, другие – храбро рвались в бой. «Дрались ли те, что рвались в бой, лучше тех, которые боялись смерти?» – спросил я. «Нет, – ответил Джим, – храбрые гибли первыми». Этот ответ меня впечатлил и озадачил, особенно слово «первыми», над которым я потом долго размышлял.
Ужасы той далекой войны все еще привлекают наше внимание. Но ее тайна скрыта от нашего понимания, она спрятана в неясных и запутанных событиях, сделавших эту бойню возможной. Занимаясь исследованием, я создал больше интеллектуальных долгов, чем смею надеяться вернуть. Обсуждения с Дэниелом Андерсоном, Маргарет Лавинией Андерсон, Крисом Бэйли, Тимом Блэннингом, Константином Бошем, Ричардом Босвортом, Аннабель Бретт, Марком Корнуоллом, Ричардом Дрейтоном, Ричардом Эвансом, Робертом Эвансом, Найлом Фергюсоном, Изабель В. Халл, Аланом Крамером, Гюнтером Кроненбиттером, Майклом Леджер-Ломасом, Домиником Ливеном, Джеймсом Маккензи, Алоизом Мадерспахером, Марком Миготти, Анникой Момбауэр, Фрэнком Лоренцем Мюллером, Уильямом Маллиганом, Полом Манро, Полом Робинсоном, Улинка Рублак, Джеймсом Шиханом, Бренданом Симмсом, Робертом Томбсом и Адамом Тузом способствовали оттачиванию формулировок. Ценные советы дали: Ира Кацнельсон – по теории принятия решений; Эндрю Престон – по вопросам внутреннего соперничества в сфере выработки внешней политики; Хольгер Аффлербах – по дневникам Ризлера, Тройственному альянсу и тонкостям германской политики во время Июльского кризиса; Кит Джеффри – по биографии Генри Уилсона; Джон Рёль – о роли Вильгельма II. Хартмут Погге фон Штрандманн открыл для меня малоизвестные, но содержательные мемуары своего родственника: когда в 1914 году началась война, Василий Штрандманн находился в Белграде в качестве российского поверенного в делах. Кит Нейлсон поделился со мною своим неопубликованным исследованием о том, кто принимал решения в верхушке руководства британского министерства иностранных дел; Брюс Меннинг предоставил свою важную статью о российской военной разведке, которая готовится к публикации в Journal of Modern History; Томас Отт прислал мне предпечатную pdf-версию своей магистерской диссертации «Внутри британского министерства иностранных дел»; точно так же поступил Юрген Ангелофф, предоставив текст своей работы «Путь к катастрофе». Джон Кейгер и Герд Крумейх прислали мне копии своих новых работ и ссылки на тему внешней политики Франции; Андреас Розе – своей только что вышедшей книги «Между империей и континентом». Зара Штайнер, чьи книги стали вехами в данной сфере исторических исследований, щедро делилась со мной не только своим драгоценным временем, но и обширным архивом из множества статей и заметок. В течение последних пяти лет Сэмюэл Р. Уильямсон (чьи классические исследования на тему международного кризиса и внешней политики Австро-Венгрии открыли ряд новых направлений, рассмотренных в этой книге) делился неопубликованными главами, контактами и ссылками. Кроме того, он делился со мною своими мыслями о загадках австро-венгерской политики. Одной из наград за работу над этой книгой стала для меня наша виртуальная дружба, возникшая в ходе электронной переписки.
Я благодарен и тем, кто помог мне преодолеть языковые барьеры: Мирославу Дошену – за перевод печатных источников на сербском языке, Срджану Йовановичу – за перевод архивных документов в Белграде; Румену Чолакову – за помощь с болгарскими текстами; Сергею Подболотову – неутомимому труженику на ниве истории – за то, что его ум, эрудиция и мрачноватый юмор сделали мое пребывание в Москве столь же приятным и познавательным, сколь и плодотворным. Благодарности заслуживают и все, кто прочли мою работу – полностью или частично – на разных стадиях ее подготовки: Джонатан Стейнберг и Джон Томпсон – прочли ее целиком, внеся ряд глубоких замечаний и предложений. Дэвид Рейнольдс помог защитить от критических стрел наиболее дискуссионные главы; Патрик Хиггинс подверг конструктивному разбору первую главу книги и предостерег автора от «подводных камней»; Амитав Гош дал мне ценные отзывы и рекомендации. Разумеется, всю ответственность за оставшиеся в тексте ошибки несет автор.
Многим я обязан моему замечательному литературному агенту Эндрю Уайли; бесконечно благодарен Саймону Уиндеру из Penguin и Тиму Даггану из HarperCollins – за их энтузиазм, ценные указания и поддержку, а также Ричарду Дагуиду – за то, что он с любезной эффективностью сопровождал издание книги. Редактурой текста занималась Бела Кунья, тщательно искавшая и исправлявшая ошибки, описки, нелогичности и лишние кавычки и притом не терявшая оптимизма – вопреки моим попыткам свести ее с ума бесконечной переделкой текста. И, наконец, Нина Люббрен, чей дедушка Юлиус Люббрен также участвовал в битве при Пашендейле в 1917 году (правда, на другой стороне), терпеливо сносила мои «творческие муки», занимая позицию доброжелательного нейтралитета. С любовью и нежностью посвящаю эту книгу нашим двум сыновьям – Джозефу и Александру – в надежде на то, что они никогда не узнают ужасов войны.

Предисловие
Когда воскресным утром 28 июня 1914 года эрцгерцог Франц Фердинанд с супругой Софией Хотек прибыли на железнодорожный вокзал города Сараево, в Европе царил мир. Тридцать семь дней спустя континент был охвачен войной. В ходе конфликта, начавшегося летом 1914 года, было призвано под ружье 65 миллионов человек, рухнули три великих империи, погибло 20 миллионов солдат и мирных жителей, а число раненых составило 21 миллион. В этой катастрофе – корни всех дальнейших европейских ужасов в двадцатом столетии; как писал американский историк Фриц Стерн, в двадцатом веке это была «первая катастрофа, из которой произошли все остальные»1. Споры о причинах войны начались еще до того, как прозвучали ее первые залпы, и продолжаются до сих пор. Они породили историческую литературу беспрецедентного объема, глубины и эмоциональности. Для изучающих историю международных отношений, события 1914 года являются политическим кризисом par excellence, достаточно сложным, чтобы выдержать попытки объяснения любым количеством гипотез.
Историк, стремящийся понять генезис Первой мировой войны, сталкивается с несколькими проблемами. Первая и самая очевидная – переизбыток источников. Каждая из воюющих держав публиковала многотомные сборники дипломатических документов и обширные исторические труды – плод коллективных усилий архивистов. В этом океане письменных источников существуют коварные течения: большинство сборников официальных документов, выпущенных в межвоенный период, имеют оправдательный уклон. Громадное, насчитывающее 57 томов немецкое издание «Большая политика», включающее 15 889 документов, объединенных в 300 предметных разделов, было подготовлено не только с научными целями. Издатели надеялись, что раскрытие предвоенных документов позволит опровергнуть «тезис о виновности» Германии в развязывании конфликта, закрепленный в условиях Версальского договора2. Для правительства Франции послевоенное обнародование документов также стало, в сущности, «актом политического характера», как в мае 1934 года заявил французский министр иностранных дел Жан-Луи Барту. Его целью было «уравновесить пропагандистскую кампанию, начатую Германией по итогам Версальского договора»3. В Вене с аналогичной целью, как в 1926 году отмечал Людвиг Биттнер, соредактор восьмитомного сборника «Австро-венгерская внешняя политика», было организовано скорейшее издание достаточно авторитетного издания. Из опасения, чтобы какой-либо международный орган (например, Лига Наций) не заставил правительство Австрии опубликовать документы, свидетельствующие о менее благоприятных обстоятельствах4.
Ранние советские архивные публикации частично объяснялись желанием доказать, что войну развязало царское самодержавие и его союзник – буржуазная Франция во главе с Раймоном Пуанкаре, в надежде на дискредитацию французских требований возврата довоенных займов5. Даже в Англии, где «Британские документы об истоках войны» вышли на фоне возвышенных призывов к объективным научным исследованиям, не обошлось без тенденциозных изъятий, создавших несколько предвзятое изображение роли Великобритании в событиях 1914 года, предшествовавших началу войны6. Короче говоря, все эти грандиозные архивные публикации, при всей их бесспорной ценности для ученых, служили «снарядами в мировой войне документов», как в 1929 году отметил в своем критическом исследовании немецкий военный историк Бернхард Швертфегер7.
Не меньше проблем и с воспоминаниями государственных деятелей, военачальников и прочих лиц, принимавших решения. Прочесть эти мемуары необходимо каждому, кто стремится понять события, приведшие к мировому конфликту. Авторы некоторых мемуаров разочаровывают попытками замалчивания животрепещущих вопросов. Вот лишь ряд примеров: «Размышления о мировой войне» канцлера Германии Теобальда фон Бетман-Гольвега, вышедшие в 1919 году, не содержат практически ничего о действиях его (или его коллег) во время Июльского кризиса 1914 года. Политические мемуары российского министра иностранных дел Сергея Сазонова легковесны, напыщенны, временами лживы и лишены сведений о его собственной роли в ключевых событиях. Десятитомные мемуары президента Франции Раймона Пуанкаре носят не столько информативный, сколько пропагандистский характер: между его «воспоминаниями» о событиях Июльского кризиса и соответствующими записями в неопубликованных дневниках имеются поразительные расхождения8. В своих мемуарах (стилистически довольно изящных) сэр Эдвард Грей лишь в общих чертах касается деликатного вопроса об обещаниях, которые до августа 1914 года он давал союзникам по Антанте, и о той роли, которую эти обещания сыграли в его действиях в период Июльского кризиса9.
Когда в конце 1920-х годов американский историк Бернадот Эверли Шмитт из Чикагского университета, снабженный рекомендательными письмами, посетил Европу, чтобы побеседовать с бывшими влиятельными политиками, сыгравшими значительную роль в прошедших событиях, его собеседники поразили Шмитта едва ли не полным отсутствием сомнений в собственной правоте. Единственным исключением был Грей, «сделавший невольное признание» в том, что совершил тактическую ошибку, пытаясь во время Июльского кризиса договориться с Веной через Берлин. Впрочем, упомянутая им ошибка имела второстепенное значение, а комментарий отражал типично английскую манеру вельможного самоуничижения – вместо искреннего признания ответственности10. Проблемы были и с памятью. Шмитт разыскал Петра Львовича Барка, в прошлом – министра финансов России, а в ту пору – уже лондонского банкира Питера Барка. В 1914 году Барк участвовал в конфиденциальных встречах, на которых принимались важнейшие решения. Тем не менее, когда Шмитт встретился с ним, Барк заявил, что «плохо помнит события той эпохи»11. К счастью, более информативными оказались тогдашние дневниковые записи бывшего министра. Когда осенью 1937 года итальянский историк Лучано Магрини отправился в Белград, чтобы опросить всех еще здравствовавших свидетелей заговора в Сараеве, он обнаружил что одни свидетели рассказывали о том, о чем не могли знать, другие «прикидывались, что не помнят того, о чем их спрашивали, или лгали о том, о чем должны были знать», а третьи «приукрашивали свою роль либо занимались, по большей части, самооправданием»12.
Кроме того, в наших знаниях все еще имеются значительные пробелы. Обмен информацией между ключевыми фигурами во многом носил устный характер: записей об этом не сохранилось, и восстановить эту информацию можно лишь с помощью косвенных свидетельств или более поздних признаний. Сербские организации, связанные с убийством в Сараеве, будучи подпольными, действовали тайно и почти не оставили документальных следов. Драгутин Димитриевич, глава сербской военной разведки и ключевая фигура заговора против эрцгерцога Франца Фердинанда в Сараеве, периодически сжигал свои документы. Многое остается неизвестным относительно точного содержания самых ранних переговоров между Веной и Берлином о том, что следует предпринять в ответ на двойное убийство в Сараеве. Протоколы встреч на высшем уровне, состоявшихся между французским и российским политическим руководством в Санкт-Петербурге 20–23 июня, документы, имеющие огромное значение для понимания завершающей фазы кризиса, так и не были найдены (российские протоколы, вероятно, были просто утрачены; французские версии протоколов группа французских историков, редактировавших «Французские дипломатические документы», найти не смогла). Большевики опубликовали немало важных дипломатических документов в стремлении разоблачить империалистические махинации великих держав. Но они выходили нерегулярно, в произвольном порядке и касались в основном таких специфических вопросов, как планы России относительно черноморских проливов. Некоторые документы (точное число которых до сих пор неизвестно) были утрачены в хаосе гражданской войны, а Советский Союз так и не создал систематизированной информационной базы, сопоставимой с британскими, французскими, германскими и австрийскими изданиями документальных источников13. По сию пору исторические свидетельства, опубликованные российской стороной, остаются далеко не полными.
Еще одной отличительной чертой Июльского кризиса является его предельно сложная структура. По сравнению с ним «Кубинский кризис», хотя и был достаточно сложным, затрагивал лишь две сверхдержавы (США и СССР), плюс некоторое число второстепенных игроков и политических сателлитов. Напротив, исследование о том, как началась «Великая война», призвано осмыслить многосторонние взаимодействия пяти суверенных держав сопоставимой мощи – Германии, Австро-Венгрии, Франции, России и Великобритании (или даже шести, если добавить Италию) – плюс поведение целого ряда стратегически значимых и вполне автономных игроков, таких как Османская империя и страны Балканского полуострова, региона, который в годы, предшествовавшие началу войны, отличался высокой политической напряженностью и крайней нестабильностью.
Еще одна причина сложности Июльского кризиса заключается в том, что процессы выработки политических решений во всех странах были далеко не прозрачны. Кто-то назовет июль 1914 года «международным» кризисом – термин, предполагающий множество национальных государств, представленных в виде компактных, автономных, дискретных образований, подобных идеальным шарам на бильярдном столе. Однако суверенные структуры, формировавшие национальную политику в период Июльского кризиса, были сильно разобщены. Существовала неопределенность (она сохраняется среди историков до сих пор) относительно того, где именно находились «центры принятия решений» и кто формировал внешнюю политику тех или иных государств. «Политика» (или, по крайней мере, текущие политические инициативы) необязательно рождалась на вершине властной пирамиды; она могла исходить от периферийных инстанций в дипломатическом аппарате, от военачальников, от министерских чиновников и даже от послов, которые зачастую сами определяли политику в стране пребывания.
Таким образом, сохранившиеся источники предлагают историку хаотичное собрание обещаний, угроз, планов и прогнозов, что, в свою очередь, объясняет, почему причины «Великой войны» допускают столь разнообразные интерпретации. Фактически нет такого взгляда на ее происхождение, который нельзя было бы обосновать при помощи набора фактов из доступных источников. А это, в свою очередь, объясняет, почему литература об истоках Первой мировой войны обрела такие объемы, что ни один историк (даже владей он всеми необходимыми языками, что немыслимо) не прочтет ее за всю свою жизнь. Уже двадцать лет назад перечень текущей литературы по указанной теме состоял из 25 000 книг и статей14. В одних исследованиях основное внимание уделялось проблеме виновности того или иного государства (в роли главного «мирового злодея» чаще всего фигурировала Германия, но суровых обвинений в развязывании конфликта не избежала ни одна великая держава). В других исследованиях тяжесть вины распределялась на всех участников конфликта, либо его причиной объявлялись пороки всей «системы». Сложностей системы всегда хватало, чтобы продолжить аргументированный спор. Помимо дискуссий историков, которые, как правило, затрагивают проблему виновности или взаимосвязи между отдельными действующими лицами и структурными ограничениями, ведется существенный обмен мнениями по вопросам международных отношений, в котором центральное место занимают такие категории, как сдерживание, разрядка и непреднамеренность, – либо универсальные механизмы, такие как балансирование, ведение переговоров и стремление примкнуть к победителю. Хотя споры на эту тему ведутся уже почти сто лет, нет никаких оснований полагать, что они близки к завершению15.
Впрочем, если спор историков имеет вековую давность, то его тема остается злободневной. В сущности, сегодня она свежее и актуальнее, чем двадцать или тридцать лет назад. Перемены в современном мире изменили наш взгляд на события 1914 года. В 1960–80-е годы в популярном общественном восприятии событий 1914 года возникла своего рода зачарованность этим периодом европейской истории. Трагедию «последнего августа» Европы соблазнительно было представить в виде «костюмированной эдвардианской драмы». На современного наблюдателя все эти феодальные ритуалы и красочные мундиры – «орнаментальность уходящей натуры», еще в значительной мере ориентированной на идею наследственной монархии, – оказывают эффект исторической отстраненности. Они, кажется, представляют главных героев европейской драмы актерами другого, исчезнувшего мира. Исподволь возникало ощущение, что если они носили смешные напыщенные шляпы со страусиными перьями, то столь же старомодными, вероятно, были мысли и мотивы поведения этих персонажей16.
Однако сегодня, в начале двадцать первого века, любой читатель, интересующийся ходом Июльского кризиса 1914 года, будет шокирован его злободневностью. Эта история начинается с группы бомбистов-смертников и кавалькады автомобилей. За покушением в Сараеве стоит откровенно террористическая организация с культом убийств, отмщения и самопожертвования. Однако эта организация является экстерриториальной, она лишена четкой географической и политической привязки. Ее секретные ячейки разбросаны по разным странам, не признают политических границ и не поддаются контролю. Ее связи с иностранными правительствами являются тайными, опосредованными и неразличимыми для несведущих. Более того, можно даже сказать, что сегодня июль 1914 года менее отдален от нас – и менее затуманен – чем в 1980-е годы. После окончания холодной войны глобальная система биполярной стабильности уступила место более сложному и непредсказуемому комплексу сил, включая угасающие империи и новые, восходящие державы, – положение дел, напоминающее Европу 1914 года. Это смещение точки зрения на историю побуждает нас переосмыслить процесс втягивания Европы в Первую мировую войну. Принять этот вызов – не значит скатиться к вульгарному переписыванию прошлого в угоду потребностям настоящего, но скорее – признать наличие тех особенностей прошлого, о которых мы, благодаря обновленной перспективе, можем получить более ясное представление.
Среди этих особенностей – балканский контекст зарождения войны. Одним из белых пятен в историографии Июльского кризиса является Сербия. Во многих исследованиях убийство в Сараеве рассматривается только как предлог – событие, имевшее слабое отношение к реальным силам, взаимодействие которых привело к конфликту. В одной из недавних блестящих работ, посвященных началу войны в 1914 году, провозглашается, что «двойное убийство [в Сараеве] как таковое не значило ничего; к мировой войне привело именно то, каким образом было использовано это событие»17. Преуменьшение сербского и вместе с тем более общего балканского измерения этой истории началось уже в ходе Июльского кризиса, послужившего ответом на убийство в Сараеве, но позднее перешедшего в геополитическую фазу, в масштабах которой Сербия и ее действия заняли подчиненное место.
Изменение претерпел и наш «нравственный компас». То, что одним из государств – бенефициаров Первой мировой войны стала Югославия (где доминирующей нацией были сербы), казалось, косвенно оправдывало действия человека, спустившего курок 28 июня, безусловно, таково было мнение югославских властей, отметивших место, где он сделал это, отлитыми в бронзе следами террориста и мемориальной доской, прославлявшей это как «первые шаги к свободе Югославии». В эпоху, когда национальная идея еще казалась человечеству многообещающей, оно интуитивно сочувствовало южнославянскому национализму и не испытывало симпатии к громоздкому сообществу многонациональной империи Габсбургов. Югославские войны 1990-х годов напомнили нам о смертельной опасности национализма на Балканах. Сегодня, после событий в Сребренице и осады Сараева, нам сложнее думать о Сербии только как о жертве или объекте политики великих держав – и легче рассматривать сербский национализм как самостоятельный исторический фактор. С позиций сегодняшнего Европейского союза мы склонны более сочувственно – или, по крайней мере, менее презрительно – смотреть на ушедшую в небытие «лоскутную» Австро-Венгерскую империю Габсбургов.
Наконец, нам теперь уже не столь очевидно, что двойное убийство в Сараеве следует считать простым эксцессом, лишенным реального причинного влияния на последующие события. Атака на Всемирный торговый центр в сентябре 2001 года показала, каким образом единственное символическое событие – сколь бы глубокой ни была его связь с более масштабными историческими процессами – может безвозвратно изменить политику, делая прежние варианты развития событий устаревшими, а новым вариантам придавая непредвиденную актуальность. Вернуть Сараево и Балканы в центр мировой истории – не значит демонизировать Сербию или ее государственных деятелей. Равным образом, эта операция не освобождает нас от необходимости понять внутренние и внешние мотивы, двигавшие сербскими политиками, военными и заговорщиками, чьи поступки и решения определили последствия, к которым привели выстрелы в Сараеве.
Таким образом, эта книга стремится разобрать Июльский кризис 1914 года как современное событие, сложнейшее из современных событий, возможно, самое сложное на сегодня событие в истории. Автора волнует не столько почему началась война, сколько обстоятельства, вследствие которых она началась. Вопросы «почему» и «как» – логически неразделимы, но ведут в разные стороны. Вопрос «как» заставляет нас внимательно рассмотреть последовательность взаимодействий, которая привела к определенным результатам. Напротив, вопрос «почему» побуждает нас к поиску отдаленных причин, выраженных в таких категориях, как империализм, национализм, гонка вооружений, военные альянсы, крупные финансы, национальное достоинство и мобилизационные схемы. Подход с позиции «почему» добавляет аналитической ясности, но не лишен и искажающего эффекта, поскольку создает иллюзию неуклонного роста причинного давления. Факторы громоздятся друг на друга, подталкивая неизбежные события; политики становятся простыми исполнителями воли возникших задолго до них и неподконтрольных им анонимных исторических сил.
Напротив, история, рассказанная в этой книге, полна действующими лицами. Ключевые игроки, принимавшие судьбоносные решения, – короли, императоры, министры иностранных дел, послы, военачальники и множество менее важных официальных и неофициальных лиц – двигались навстречу катастрофе осторожными, продуманными шагами. Война стала кульминацией длинной цепочки решений, принимавшихся политическими актерами, которые преследовали осознанные цели, были способны к некоторой саморефлексии, выбирали из многих вариантов и формировали наилучшие оценки для принятия решения, какие только могли, на основе наиболее подробной информации, какой могли располагать. Разумеется, национализм, гонка вооружений, военные альянсы и крупные финансы были неотъемлемыми частями этой истории, но они могут рассматриваться как реальные объясняющие факторы лишь в том случае, если мы будем видеть, как они влияли на формирование отдельных решений, которые – взятые вместе – привели к началу Первой мировой войны.
Недавно один болгарский историк Балканских войн заметил: «как только мы задаем вопрос „почему“, в центре внимания оказывается проблема вины»18. Проблема виновности и ответственности за развязывание войны была поднята еще до начала конфликта. Все документальные источники наполнены попытками авторов снять с себя бремя вины (агрессивные намерения здесь всегда приписывались противнику, а для себя декларировалась необходимость обороняться). Сохраняющаяся значимость вопроса о «виновности в развязывании конфликта» нашла юридическое подтверждение в статье 231 Версальского договора. В нашей книге сделан акцент на вопросе «как». Это предполагает альтернативный подход: анализ событий, обусловленный не стремлением предъявить обвинение тому или иному государству или индивидууму, а призванный выявить решения, которые привели к войне, и понять стоявшие за ними суждения и переживания. Это не значит, что мы полностью исключаем из обсуждения тему ответственности, скорее, наша цель в том, чтобы ответы на вопрос «почему» вырастали из ответов на вопрос «как», а не наоборот.
Эта книга повествует о том, как континентальная Европа скатывалась в пучину войны. Она показывает ее движение к катастрофе на многослойном материале, охватывающем главные центры принятия решений в Вене, Берлине, Санкт-Петербурге, Париже, Лондоне и Белграде, и сопровождает рассказ краткими экскурсами в Рим, Константинополь и Софию. Книга разделена на три части. Часть I посвящена истории двух антагонистов, Сербии и Австро-Венгрии, чьи взаимные претензии разожгли конфликт; взаимодействие этих государств прослеживается вплоть до убийства в Сараеве. В части II мы на время оставим повествовательный подход, чтобы в четырех главах задать следующие четыре вопроса. Как произошла поляризация Европы с созданием враждебных блоков? Как вырабатывали свою внешнюю политику правительства европейских государств? Как очагом кризиса континентального масштаба стали Балканы – периферийный регион, далекий от европейских центров политического и экономического могущества? Как международная система, казалось, вступавшая в эпоху разрядки напряженности, породила всеобщую войну? Часть III описывает убийство в Сараеве и повествует о самом Июльском кризисе, исследуя взаимодействие между ключевыми центрами принятия решений и проливая свет на расчеты, недоразумения и решения, последовательно направлявшие ход событий от одной кризисной фазы к другой.
Одна из главных мыслей этой книги заключается в том, что события июля 1914 года можно понять лишь после того, как мы проследим весь путь, пройденный ключевыми фигурами, принимавшими роковые решения. Для этого мы должны не только вновь проанализировать развитие международных «кризисов», предшествовавших началу войны, – нам необходимо понять, как эти события переживались современниками, как они вплетались в исторический контекст, формировавший восприятие и мотивировавший поведение этих людей. Почему те, чьи решения привели Европу к войне, поступали именно так и смотрели на вещи так, а не иначе? Как чувство страха и предчувствие беды, пронизывающие многие дневниковые записи, связаны с проявлениями высокомерия и бахвальства, которые мы зачастую встречаем у одних и тех же людей? Почему такие экзотические темы довоенной истории, как Албанский вопрос и «Болгарский заем», так много значат и как они были связаны между собой в сознании тех, кто обладал политической властью? О чем думали люди, принимавшие важные решения, когда они обсуждали международную ситуацию или внешние угрозы? Видели ли они нечто реальное – или проецировали собственные страхи и желания на своих противников – или то и другое вместе? Цель автора состояла в том, чтобы как можно нагляднее представить крайне изменчивые позиции «деятелей, принимавших решения», – как накануне, так и непосредственно летом 1914 года.
В наиболее интересных из недавно опубликованных исследований на эту тему утверждается, что эта война, отнюдь не являвшаяся неизбежной, в сущности казалась «немыслимой» – пока она не случилась в действительности19. Отсюда следует, что конфликт не был результатом долгого и последовательного ухудшения ситуации, но стал серией кратких ударов по международной политической системе. Это спорная точка зрения, но она хороша уже тем, что вносит в историю элемент непредсказуемой случайности. И хотя некоторые события, рассматриваемые в этой книге, однозначно вели к тому, что в конечном счете случилось в 1914 году, были и другие векторы довоенных изменений, допускавшие иные, но не осуществившиеся в реальности последствия. Имея это в виду, автор стремился показать, как сработали причинно-следственные связи, которые в совокупности позволили войне начаться, но результаты действий которых не были целиком предопределены. Я старался не забывать о том, что люди, события и факты, описанные в этой книге, несли в себе залог другого, возможно, менее трагического будущего.
Часть I
На путях в Сараево
1. Сербские призраки
Убийство в Белграде
11ИЮНЯ 1903 ГОДА, в третьем часу ночи, к парадному подъезду королевского дворца в Белграде подошли двадцать восемь офицеров сербской армии20. После короткой перестрелки часовые, стоявшие на страже у дворца, были разоружены и арестованы. Отобрав ключи у дежурного офицера, участники заговора ворвались во дворец и по лестницам и коридорам устремились в королевскую опочивальню. Обнаружив, что королевские покои заперты и забаррикадированы изнутри, заговорщики вышибли тяжелые дубовые двери взрывом динамитной шашки. Заряд был столь мощным, что сорванные с петель двери влетели в вестибюль, убив стоявшего за ними королевского адъютанта. Кроме того, в электросети дворца произошло короткое замыкание, и здание погрузилось во мрак. Это не остановило заговорщиков, которые нашли в соседней комнате свечи и с ними начали обыскивать королевские апартаменты. Когда они добрались до опочивальни, ни короля Александра, ни королевы Драги там уже не было. Впрочем, на столике у королевской кровати лежал, обложкой вверх, недочитанный французский роман. Один из незваных гостей потрогал простыни – они были еще теплые, так что хозяева, по-видимому, покинули постель недавно. Безуспешно обшарив спальню в поисках королевской четы, злоумышленники начали повторный тщательный обыск дворца, держа перед собой горящие свечи и взведенные револьверы.
Они перемещались из комнаты в комнату, расстреливая шифоньеры, гобелены, диваны и другие потенциальные укрытия, в то время как Александр и Драга прятались наверху, в тесной каморке, примыкавшей к спальне, где служанки обычно гладили, приводили в порядок гардероб королевы. Поиски августейшей четы продолжались почти два часа. Король воспользовался этим, чтобы потихоньку натянуть панталоны и надеть шелковую красную рубаху, поскольку не хотел предстать перед врагами в неглиже. Королева успела надеть нижнюю юбку, белый шелковый корсет и лишь один желтый чулок.
В эту ночь в Белграде были и другие жертвы. Двух братьев королевы Драги, которых подозревали в желании захватить сербский престол, обнаружили в доме сестры, «отвезли в караульное помещение недалеко от дворца, где сначала оскорбляли, затем избили, а потом зверски зарезали»21. Убийцы ворвались в квартиры премьер-министра Дмитрия Цинцар-Марковича и военного министра Милована Павловича. Оба были убиты; пытавшийся спрятаться в деревянном сундуке Павлович получил двадцать пять пуль. В министра внутренних дел Велимира Теодоровича также стреляли и ошибочно сочли мертвым, но тот со временем оправился от ран. Другие министры были арестованы.
Тем временем во дворце заговорщики заставили разоруженного после первой перестрелки королевского адъютанта, генерала Лазара Петровича, идти с ними через погруженные во тьму дворцовые залы и всюду окликать короля. Повторно обыскав королевские покои, заговорщики обнаружили, наконец, скрытую за драпировкой потайную дверь. Когда один из нападавших предложил взломать ее топором, Петрович понял, что все кончено, и согласился позвать короля выйти. Из своего укрытия король просил его назвать себя, на что адъютант ответил: «Это я, ваш Лаза, откройте дверь вашим офицерам!» «Могу ли я рассчитывать, что мои офицеры верны присяге?» – спросил король. Заговорщики ответили утвердительно. Согласно одной из версий, Александр вышел к ним, бледный, в нелепой красной шелковой рубахе, близоруко щурившийся без очков и обнимавший свою королеву. Августейшая чета погибла, встреченная градом выстрелов в упор. Лазарь Петрович, который в последней попытке защитить государя выхватил спрятанный револьвер (во всяком случае, так было рассказано позднее), тоже был убит на месте. После этого началась оргия бессмысленного насилия. Тела жертв были иссечены саблями, вспороты штыками, порублены топорами, – словом, изуродованы до неузнаваемости. Об этом чуть позже с ужасом рассказывал свидетель – королевский парикмахер-итальянец, которому было приказано собрать бренные останки и обрядить для захоронения. Тело королевы, испачканное кровью и почти обнаженное, выволокли на балкон спальни и сбросили на газон дворцового парка. Рассказывают, что, когда туда за ней пытались отправить и труп Александра, его рука на миг застряла в перилах. Один из офицеров рубанул саблей по пальцам и отсек их, после чего тело короля с шумом рухнуло вниз. Когда убийцы спустились в парк, чтобы покурить и оценить результаты кровавой бойни, в Белграде начал накрапывать дождь22.
События 11 июня 1903 года обозначили новый поворот в политической жизни Сербии. Они положили конец династии Обреновичей, которая правила Сербией большую часть ее недолгой истории как современного независимого государства. Буквально в течение нескольких часов после убийства Александра и Драги заговорщики объявили о пресечении линии Обреновичей и о передаче трона Петру Карагеоргиевичу, который находился в изгнании в Швейцарии.
Чем же была вызвана столь жестокая расправа с семейством Обреновичей? Дело в том, что в Сербии монархия так и не стала прочным государственным институтом. Частично проблема коренилась в одновременном существовании двух соперничавших династий. В борьбе за освобождение Сербии от османского ига особо прославились два влиятельных клана, Обреновичи и Карагеоргиевичи. В 1804 году основатель дома Карагеоргиевичей, бывший пастух по имени Георгий Петрович, за смуглость прозванный «Черным» (по-сербски: Кара Джёрдже), возглавил народное восстание против османов. На несколько лет восставшим удалось изгнать турок из Сербии, но в 1813 году, когда те предприняли контрнаступление, Георгию пришлось бежать в Австрию. Два года спустя вспыхнуло другое восстание – на этот раз во главе с Милошем Обреновичем, гибким политическим деятелем, сумевшим договориться с властителями Османской империи о признании ими Сербского княжества. По приказу Обреновича и при турецком попустительстве Карагеоргиевич, вернувшийся из Австрии на родину, был вероломно убит. Устранив основного политического соперника, Обренович обеспечил себе княжеский титул. Династия Обреновичей правила Сербией в течение большей части ее существования как княжества, номинально подчинявшегося Османской империи (1817–1878).
Соперничество двух династий, уязвимое географическое положение страны между двух империй, Османской и Австрийской, неразвитая политическая среда, в которой было много мелких сельских хозяев, – в совокупности все эти обстоятельства делали сербскую монархию весьма шатким институтом. Поразительно, сколь немногие сербские правители в течение XIX века ушли из жизни по естественным причинам. Основатель Сербского княжества, князь Милош Обренович, был жестоким деспотом, авторитарное правление которого часто омрачалось народными восстаниями. Летом 1839 года Милош отрекся от престола в пользу своего старшего сына Милана, но тот даже не успел узнать об этом, так как спустя тринадцать дней умер от кори. Правление младшего сына, Михайло, преждевременно прервалось в 1842 году, когда в результате восстания к власти в Сербии пришел не кто иной, как Александр Карагеоргиевич, сын Черного Георгия. Однако в 1858 году отречься от престола заставили и Александра, на смену которому вновь пришел Михайло, вернувший себе трон в 1860 году. Во второй период своего правления Михайло снискал не больше популярности, чем в первый период; через восемь лет он и его двоюродная сестра были убиты в результате заговора, поддержанного, по всей видимости, кланом Карагеоргиевичей.
Длительное правление преемника Михайло, князя Милана Обреновича (1868–1889), обеспечило Сербии некоторую политическую преемственность. В 1882 году, через четыре года после того, как Берлинский конгресс предоставил Сербии статус независимого государства, Милан провозгласил ее королевством, а себя – королем. Тем не менее значительной проблемой Сербии оставался высокий уровень политической турбулентности. В 1883 году попытка правительства разоружить отряды крестьянских ополченцев на северо-востоке Сербии вызвала крупный провинциальный бунт, известный как Тимокское восстание. Милан Обренович отправил на подавление повстанцев армию и развязал репрессии в отношении видных политических деятелей в Белграде, которых подозревал в разжигании беспорядков.
В начале 1880-х годов политическая культура Сербии переживала трансформацию: в стране возникали политические партии современного типа с газетами, съездами, манифестами, выборными стратегиями и местными комитетами. На появление новых общественных сил король отреагировал ужесточением авторитарной политики. По итогам выборов 1883 года в Сербском парламенте (известном как Скупщина) образовалось большинство, враждебное правящему режиму, но король отказался назначить правительство из состава победившей Радикальной партии, решив вместо этого сформировать кабинет, состоявший из бюрократов. Королевским указом заседание Скупщины было открыто, а затем – через десять минут – вновь закрыто. Крайне неудачная война против Болгарии в 1885 году (результат королевских решений, принятых без консультаций с министрами или парламентом), а также громкий и скандальный развод с королевой Наталией еще больше подорвал престиж сербского монарха. Когда в 1889 году Милан отрекся от престола (в том числе потому, что собирался жениться на юной и привлекательной супруге своего личного секретаря), это решение было воспринято сербским обществом как давно назревшее событие.
Регентство, установленное в Сербии до достижения совершеннолетия наследным принцем Александром (сыном короля Милана), длилось четыре года. В 1893 году, в возрасте шестнадцати лет, Александр упразднил регентство в ходе необычного государственного переворота: министры были приглашены на официальный ужин, где посреди застолья им любезно сообщили, что все они арестованы. Юный монарх объявил, что берет на себя «всю полноту королевской власти»; к тому моменту лояльные ему войска уже заняли телеграф и ключевые министерства23. На следующее утро Белград был увешан афишами, уведомлявшими жителей о переходе власти к королю Александру.
В действительности же событиями все еще руководил из-за кулис бывший король Милан. Именно он в свое время установил регентство – и он же совершил от имени сына государственный переворот. В ходе гротескных фамильных интриг, беспримерных в тогдашних европейских условиях, главным советником короля сделался его отрекшийся от власти отец. В 1897–1900 годы данный механизм был формализован как «двоевластие Милана–Александра». В этих рамках «король-отец» был назначен верховным главнокомандующим сербской армии; Милан стал первым гражданским лицом, когда-либо занимавшим этот пост.
Годы правления Александра стали конечной фазой истории династии Обреновичей. Руководствовавшийся советами отца, Александр быстро развеял оптимистические надежды, нередко сопровождающие установление нового режима. Игнорируя относительно либеральные положения сербской конституции, он навязал стране форму правления в духе «нового абсолютизма»: тайное голосование было упразднено, свобода прессы ликвидирована, газеты закрыты. Выступившее с протестом руководство Радикальной партии лишилось возможности участвовать во власти. Действуя в манере опереточного диктатора, Александр отменял, вводил и приостанавливал положения сербской конституции. Король не уважал независимости судебной власти; мало того, он замышлял покушения на жизнь высокопоставленных политиков. Тандем, в котором рычагами государства беззастенчиво манипулировали король-сын и король-отец (отчасти и королева-мать, остававшаяся – несмотря на развод с Миланом – влиятельной закулисной фигурой), оказывал разрушительное воздействие на авторитет династии Обреновичей.
Решение Александра жениться на вдове малоизвестного инженера, даме с сомнительной репутацией, ничуть не улучшило ситуацию. Король познакомился с Драгой в 1897 году, когда та служила фрейлиной у его матери. Драга была на десять лет старше Александра; в Белграде женщину недолюбливали и полагали, что ее бездетность объясняется многочисленными амурными связями. На одном из жарких заседаний Совета короны, когда министры тщетно пытались отговорить короля от женитьбы, министр внутренних дел Георгий Генчич привел, казалось, неотразимый довод. «Ваше величество, – заявил он, – Вы не можете жениться на Драге. Она была любовницей всех подряд, включая меня самого». В награду за откровенность министр получил звонкую пощечину; в дальнейшем Генчич стал участником заговора против короля24. Похожие инциденты бывали и с другими высокопоставленными чиновниками25. Дошло до того, что на одном из бурных заседаний правительства исполнявший обязанности премьер-министра предложил поместить короля под домашний арест или принудительно выслать из страны, чтобы не допустить официальной церемонии бракосочетания26. В политической среде оппозиция этому браку была столь сильной, что в какой-то момент король обнаружил, что не может подобрать достойных кандидатов на руководящие должности. Одной новости о помолвке Александра и Драги оказалось достаточно, чтобы спровоцировать отставку правительства, и королю пришлось довольствоваться эклектичным «свадебным кабинетом», состоявшим из мало кому известных назначенцев.
Скандал по поводу этого брака обострил также отношения между Александром и его отцом. Милан был настолько возмущен перспективой смириться с Драгой в качестве невестки, что подал в отставку с поста главнокомандующего. В письме, направленном сыну в июне 1900 года, он писал, что Александр «толкает Сербию в пропасть», и закончил прямым предостережением: «Я первый одобрю правительство, которое после подобной глупости вышлет тебя из страны»27. Тем не менее Александр настоял на своем (23 июня 1900 года состоялось их с Драгой законное бракосочетание) и воспользовался отставкой отца, чтобы усилить контроль над офицерским корпусом. Среди высокопоставленных военных и гражданских чинов прошла чистка сторонников Милана (и противников Драги); короля-отца взяли под постоянное наблюдение, затем вынудили покинуть Сербию и так и не позволили вернуться. Некоторым облегчением для правящей четы стало поступившее в январе 1901 года из Австрии, где проживал Милан, известие о том, что король-отец скончался.
На конец 1900 года пришелся временный рост популярности монархии, когда было объявлено о том, что королева ожидает ребенка: это известие породило волну общественной симпатии. Однако в апреле 1901 года последовал столь же мощный взрыв негодования, когда выяснилось, что «беременность Драги» была фикцией, призванной успокоить общественное мнение (в столице поговаривали о неудавшемся плане властей объявить наследником сербского престола некоего «подставного младенца»). Игнорируя все предупреждения и дурные предзнаменования, Александр создал вокруг Драги своего рода культ, отмечая дни ее рождения пышными общественными торжествами и называя в честь королевы воинские части, детские школы и сельские поселения. В то же время его манипуляции с конституцией стали еще откровеннее. Широко известен случай, когда в марте 1903 года, посреди ночи, король приостановил действие Основного закона (чтобы срочно внести в его текст новые репрессивные статьи о печати и общественных ассоциациях), а через три четверти часа восстановил конституцию Сербии (но уже в измененной редакции).
К весне 1903 года Александр и Драга объединили против себя большую часть сербского общества. Радикальная партия, на июльских выборах 1901 года получившая в Скупщине абсолютное большинство мест, была возмущена авторитарными замашками короля. Среди влиятельных торговых и банковских семейств (особенно тех, что были заняты экспортом скота и продовольствия) было много недовольных внешней политикой Александра с ее ориентацией в сторону Вены. Они считали, что Обреновичи ставят экономику страны в монопольную зависимость от Австрии и лишают сербских капиталистов доступа на мировые рынки28. 6 апреля 1903 года в Белграде полиция и жандармы жестоко разогнали демонстрантов, возмущенных королевскими манипуляциями с конституцией, в результате чего было убито восемнадцать и ранено около пятидесяти человек29. Свыше ста человек, в том числе ряд армейских офицеров, были арестованы и помещены в тюрьму, хотя через несколько дней большую часть их выпустили.
В эпицентре растущей оппозиции по отношению к королю находилась сербская армия. К началу двадцатого века она превратилась в один из наиболее динамичных институтов сербского общества. В стране с преимущественно аграрной, отсталой экономикой, где карьера, сулившая вертикальную мобильность, была редкостью, офицерское звание обеспечивало прямую дорогу к высокому и влиятельному общественному статусу. Это привилегированное положение было упрочено королем Миланом, который щедро отпускал средства на развитие вооруженных сил и расширял офицерский корпус, сокращая и без того скромные государственные расходы на высшее образование. Однако в 1900 году, с изгнанием из Сербии короля-отца, «тучные годы» для военных внезапно подошли к концу: Александр урезал военный бюджет, выплата денежного содержания офицерам задерживалась на долгие месяцы, а политика придворного фаворитизма привела к тому, что друзья и родственники короля и королевы назначались на командные посты вне очередности. Это недовольство обострялось в силу распространившегося убеждения – и вопреки официальным опровержениям, – будто король, не способный иметь биологического наследника, готов назначить Никодима Луневица, брата королевы Драги, на роль наследника сербского трона30.
Летом 1901 года в сербской армии созрел военный заговор, в центре которого был талантливый молодой офицер, который сыграет важную роль в июльских событиях 1914 года. Лейтенант Драгутин Димитриевич, своим могучим телосложением напоминавший древнеегипетского бога с широкими плечами и головой быка, получил от друзей прозвище Апис. Тот факт, что сразу по окончании Сербской военной академии Драгутин был назначен на должность в Генеральном штабе, говорит о его высокой репутации в глазах воинского начальства. Дмитриевич был словно создан для мира политических интриг. Чрезвычайно скрытный, глубоко преданный своему военному и политическому призванию, безжалостный в методах борьбы и хладнокровный в моменты опасности, он не был из тех, кто способен стать вождем массового народного движения. Однако Апис был щедро одарен способностью – действуя в герметичной сфере малых групп и нелегальных политических группировок – искать и находить последователей, внушать им чувство собственной значимости, заглушать сомнения и побуждать к рискованным действиям31. Один из членов его группы называл Аписа «таинственной силой, которой я вверял себя, хотя мой рассудок не находил этому никаких оснований». Другой участник цареубийства затруднялся назвать источник влияния на него Аписа: кажется, ни его интеллект, ни красноречие, ни сила убеждений не могли быть исчерпывающим объяснением. «И все же Апис был единственным, кто одним своим присутствием мог направить мои мысли в нужное русло и несколькими словами, произнесенными в обычной манере, мог сделать из меня покорного исполнителя своей воли»32. Мир, где Апис проявлял свои дарования, был исключительно мужским. В его взрослой жизни присутствие женщин было незначительным; он никогда не проявлял к ним романтического интереса. Естественной средой обитания и местом осуществления его политических интриг была для Аписа чисто мужская, наполненная табачным дымом атмосфера белградских кофеен – пространство одновременно частное и публичное, где гостей можно было разглядеть, но сложно было услышать. На одной из немногих сохранившихся фотографий изображен внушительный мужчина с пышными усами, интриган с двумя соратниками в характерно заговорщической позе.
Изначально Димитриевич планировал убийство королевской четы 11 сентября, на праздничном балу в честь дня рождения королевы в центре Белграда. Согласно плану, словно позаимствованному из романа Яна Флеминга, двум офицерам поручалось организовать нападение на Дунайскую электростанцию, снабжавшую электричеством Белград, тогда как третий должен был отключить меньшую станцию, обслуживавшую здание дворца, где намечались торжества. В наступившей темноте остальные заговорщики намеревались поджечь шторы, включить пожарную сигнализацию и ликвидировать короля и королеву, заставив их принять яд (этот способ был выбран, поскольку гостей должны были проверять на наличие у них огнестрельного оружия). Предварительно яд успешно опробовали на кошке, но во всем остальном хитроумный план оказался провален. Выяснилось, что электростанцию усиленно охраняют, а главное – королева отказалась присутствовать на балу, так что приготовления в любом случае были бы напрасными33.
Невзирая на эту и другие неудачные попытки, заговорщики в течение следующих двух лет усиленно расширяли круг лиц, причастных к грядущему перевороту. Среди его сторонников оказались свыше сотни военных, в том числе много молодых офицеров. К концу 1901 года они наладили связи с гражданскими лидерами, среди которых был и бывший министр внутренних дел Георгий Генчич, получивший пощечину за выпад против матримониальных прожектов короля. Осенью 1902 года заговор был формально закреплен с помощью тайного ритуала принесения клятвы. Сочиненная Аписом, она не оставляла сомнений в отношении целей заговорщиков: «Предвидя скорый коллапс государства […] и считая виновными в нем, прежде всего, короля и его любовницу Драгу Машин, мы клянемся убить их, в подтверждение чего и оставляем здесь наши подписи»34.
К весне 1903 года, когда заговорщиков набралось уже от 120 до 150 человек, среди них созрел план убийства правящей четы прямо в стенах королевского дворца. Однако реализация плана требовала тщательной подготовки, поскольку король и королева, страдавшие вполне оправданной паранойей, приказали усилить меры безопасности. Король не появлялся в городе иначе, нежели в сопровождении многочисленной свиты; Драга была так напугана угрозой покушения, что в какой-то момент затворилась во дворце на долгие шесть недель. Караульные посты внутри и вокруг здания были удвоены. Слухи о надвигавшемся перевороте распространились столь широко, что лондонская Times от 27 апреля 1903 года, ссылаясь на «конфиденциальный» белградский источник, сообщила о «наличии военного антимонархического заговора такого масштаба, что ни король, ни правительство не смеют ничего предпринять для его подавления»35.
Заговорщикам удалось привлечь на свою сторону ряд важных персон в окружении монарха, включая офицеров дворцовой стражи и личного королевского адъютанта, что давало им возможность пройти сквозь цепи часовых и попасть во внутренние покои дворца. Когда стало известно, что в какой-то момент все ключевые фигуры заговора окажутся на своих местах, определилась и дата нападения, причем на подготовку давалось лишь три дня. Было решено как можно быстрее совершить покушение и немедленно сообщить о его результатах, чтобы предотвратить вмешательство полиции или воинских частей, сохранивших верность королю36. Возможно, решение сбросить безжизненные тела короля и королевы с дворцового балкона было продиктовано желанием объявить об успехе предприятия сразу по его завершении. Апис был в отряде заговорщиков, ворвавшихся во дворец, но пропустил последний акт драмы; у главного входа он был тяжело ранен в перестрелке со стражей. Он остался лежать там, потеряв сознание и едва не лишился жизни из-за большой кровопотери.
«Безответственные элементы»
«В городе тихо, население в целом сохраняет спокойствие», – так вечером 11 июня британский посланник в Белграде, сэр Джордж Бонем, кратко сообщал в Лондон37. Сербская «революция», отмечал Бонем, была встречена жителями столицы «с нескрываемым удовлетворением»; следующий за покушением день «стал праздничным, улицы были увешаны национальными флагами». «Не видно и следа скорби, приличествующей подобному событию»38. «Самой поразительной чертой» сербской трагедии, отмечал сэр Фрэнсис Планкетт, коллега Джорджа Бонема в Вене, было «необычайное спокойствие, с которым тамошнее общество восприняло столь ужасное преступление»39.
В невозмутимом спокойствии сербов критически настроенные наблюдатели усмотрели признак бессердечности нации, в силу исторической традиции привыкшей к насилию и цареубийству. На самом же деле жители Белграда имели все основания приветствовать успех заговора. Цареубийцы немедленно передали власть временному правительству, состоявшему из представителей всех политических партий. Срочно созванный парламент вернул из Швейцарии Петра Карагеоргиевича, объявив его королем Сербии. В стране была восстановлена, с небольшими изменениями, поистине демократическая конституция 1888 года, переименованная в «Конституцию 1903 года». Вековая проблема соперничества двух сербских династий ушла в прошлое. Тот факт, что Петр Карагеоргиевич, проживший большую часть жизни во Франции и Швейцарии, был почитателем Джона Стюарта Милля (и даже в молодости перевел на родной язык его эссе «О свободе»), вдохновлял либерально настроенную часть сербского общества.
Еще более обнадежило публику воззвание Петра Карагеоргиевича, сделанное вскоре после его возвращения на родину, в котором он обещал править Сербией как «подлинно конституционный монарх»40. Отныне королевство станет настоящим парламентским государством, где король царствует, но не управляет. Убийство в ходе переворота реакционного премьер-министра Цинцар-Марковича – фаворита Александра – свидетельствовал в пользу того, что власть в стране будет зависеть не от доброй воли монарха, а от поддержки народа и политических партий. Сами партии могли теперь заниматься политикой, не опасаясь репрессий. Пресса освободилась от гнета цензуры, ставшей нормой при правлении Обреновичей. Появилась перспектива национальной политической жизни, более чуткой к потребностям народа и более отвечающей настроениям общества. Сербия находилась на пороге нового этапа своего политического существования41.
Однако если переворот 1903 года разрешил часть старых проблем, то он же создал и новые проблемы, которые сильно повлияют на события 1914 года. Прежде всего, сеть конспираторов, организованная для устранения королевской четы, вовсе не была распущена, а стала важным фактором сербской политики и общественной жизни. В состав временного революционного правительства, сформированного на следующий день после белградского переворота, вошли четыре заговорщика (ставшие министрами обороны, экономики и общественных работ) и шесть представителей политических партий. Еще не оправившись от ран, Апис получил изъявление благодарности от Скупщины и стал национальным героем. Тот факт, что своим существованием новый режим был обязан кровавому преступлению заговорщиков, в сочетании со страхом перед их возможной местью, затруднял публичную критику происходящего в стране. Через десять дней после цареубийства один из министров нового кабинета признался журналистам, что считает действия заговорщиков «прискорбными», но «не смеет открыто высказаться об этом, опасаясь вызвать раздражение в армии, от чьей поддержки зависит благополучие правительства и самой сербской монархии»42.
Особым влиянием бывшие заговорщики пользовались при дворе. «Пока что самую важную и даже единственную опору Его Величества, – сообщал британский посланник Уилфрид Тесайджер из Белграда в ноябре 1905 года, – составляют офицеры-цареубийцы»; их удаление оставило бы короля «без политической силы, на чью верность или симпатию он мог бы положиться»43. Поэтому неудивительно, что зимой 1905 года, когда Петр Карагеоргиевич искал того, кто сопровождал бы его сына, наследного принца Георгия, в путешествии по Европе, королевский выбор естественным образом пал на Аписа. Тот лишь недавно оправился от тяжелых ранений; в его теле остались три пули, полученные им в ночь убийства королевской четы. Таким образом, главному вдохновителю антимонархического заговора было поручено наблюдать за тем, чтобы наследный принц – юный Карагеоргиевич – завершил образование, достойное монарха. Впрочем, королем Сербии он так и не станет; Георгий сам лишил себя шансов на престолонаследие, когда в 1909 году до смерти забил своего камердинера44.
Таким образом, австрийский посланник в Белграде лишь немного преувеличивал, когда писал, что сербский король – даже после его утверждения парламентом – оставался «заложником» людей, приведших его к власти45. В конце ноября 1905 года один влиятельный австрийский дипломат сформулировал это так: «Король – пустое место; весь спектакль режиссируют участники 11 июня»46. Заговорщики использовали свое влияние, чтобы занять самые престижные посты в вооруженных силах и правительстве. Все новоназначенные адъютанты короля, как и все офицеры службы армейского снабжения, а также начальник вестовой службы военного ведомства оказались участниками событий 11 июня; заговорщики влияли на армейские назначения, в том числе на высшие командные должности. Используя такую привилегию, как прямой доступ к королевской персоне, они оказывали влияние также и на политические вопросы общенационального значения47.
Интриги вчерашних заговорщиков не оставались без должного ответа. Новое правительство оказалось под сильным давлением извне с требованием дистанцироваться от сети заговорщиков. Особенно настаивала на этом Британия, отозвавшая своего полномочного посланника из Белграда; работой миссии остался руководить Тесайджер, временный поверенный в делах. Осенью 1905 года великие державы продолжали бойкотировать ряд важных для Белграда мероприятий, особенно дворцовые церемонии. В недрах сербской армии, преимущественно в крепости Ниш, созрел «заговор против заговорщиков» под руководством капитана Милана Новаковича, который в своем манифесте потребовал уволить со службы шестьдесят восемь самых одиозных участников цареубийства. Новакович и его соратники были вскоре арестованы, преданы военному суду и – вопреки пылкой защите – признаны виновными; их приговорили к различным срокам тюремного заключения. Выйдя на свободу два года спустя, Новакович возобновил публичные нападки на цареубийц – и снова оказался в тюрьме. В сентябре 1907 года, при загадочных обстоятельствах (якобы при попытке к бегству), Новакович и его родственник погибли, что вызвало шумный скандал в парламенте и либеральной печати48. Таким образом, после цареубийства 1903 года проблема отношений военных и гражданских властей оставалась неразрешенной – ситуация, определившая реакцию Сербии на события 1914 года.
Человеком, взвалившим на себя львиную долю ответственности за управление этим запутанным клубком амбиций, стал Никола Пашич, лидер Радикальной партии. Никола Пашич, отучившийся в Цюрихе на инженера, на долгие годы после переворота стал ведущим государственным деятелем Сербского королевства. За период с 1904 по 1918 год он десять раз – в общей сложности на протяжении девяти лет – возглавлял кабинет министров. Как человек, находившийся на вершине сербской политики до, во время и после Сараевского убийства, Пашич оказался одним из главных персонажей июльского кризиса, предшествовавшего началу Первой мировой войны.
Безусловно, в предвоенной истории Европы политическая карьера Пашича была одной из самых примечательных, причем не только из-за ее длительности. Свыше сорока лет активно участвуя в сербской политике, Пашич пережил целую череду головокружительных взлетов и драматичных падений. Будучи номинально инженером, он всю свою жизнь отдал политической борьбе – одна из причин, по которой Пашич до сорока пяти лет оставался холостяком49. С юности он был глубоко привержен идее независимости Сербии. В 1875 году, когда в Боснии началось восстание против турецкого гнета, Никола Пашич направился в самую гущу борьбы в качестве корреспондента ирредентистской газеты «Народно Ослобођење», чтобы отправлять репортажи непосредственно с передовой линии борьбы сербов за независимое национальное государство. В начале 1880-х годов под руководством Пашича прошло обновление Радикальной партии, которая оставалась доминирующей силой в сербской политике вплоть до начала Первой мировой войны.
Радикальная партия воплощала в жизнь эклектичную политику, сочетавшую либерально-конституциональные идеи с призывами к территориальной экспансии под лозунгом объединения всех сербов Балканского полуострова. Ее электоральной базой – и залогом постоянного успеха на выборах – было мелкое крестьянство, составлявшее основную часть населения страны. Будучи крестьянской партией, радикалы исповедовали идеи «народничества», сближавшие их с панславистскими группами в России. Они с подозрением относились к профессиональной армии не только потому, что были недовольны фискальным бременем, связанным с ее содержанием, но и потому, что сохраняли приверженность крестьянскому ополчению как лучшей и наиболее естественной форме вооруженной организации. Во время Тимокского восстания 1883 года радикалы поддержали вооруженное выступление крестьян против правительства. После подавления восстания лидеры радикалов подверглись репрессиям. Среди тех, кто попал под подозрение, был и Никола Пашич; он удалился в изгнание – как раз вовремя, чтобы избежать ареста, – и был заочно приговорен к смертной казни. За годы изгнания он установил прочные контакты в Санкт-Петербурге, снискав популярность в панславянских кругах; в дальнейшем его политика всегда была тесно связана с политикой России50. После отречения Милана в 1889 году Пашич, в изгнании ставший неоспоримым героем радикального движения, был помилован. Он возвратился в Белград на волне народного ликования и был избран президентом Скупщины, а затем – мэром столицы. Впрочем, его первое пребывание на посту премьер-министра (с февраля 1891 по август 1892 года) закончилось отставкой – в знак протеста против продолжавшихся антиконституционных манипуляций со стороны Милана и членов регентского совета.
В 1893 году, упразднив регентство, Александр направил Пашича в Санкт-Петербург в качестве чрезвычайного и полномочного посланника Сербии. Целью назначения было удовлетворить политические амбиции Пашича и вместе с тем удалить его из Белграда. Не скрывая убежденности в том, что национальное освобождение Сербии в конечном счете будет зависеть от помощи России, Пашич упорно трудился над укреплением российско-сербских отношений51, однако эта работа прервалась, когда в белградскую политику в очередной раз вернулся Милан. Радикальная партия подверглась гонениям, и ее члены были отстранены от государственной службы; Никола Пашич был отозван из Санкт-Петербурга. В период совместного правления Милана и Александра за Пашичем была установлена полицейская слежка; от политики его удерживали на почтительном расстоянии. В 1898 году Пашич получил девять месяцев тюрьмы за то, что в партийном издании он якобы упомянул короля-отца в оскорбительном тоне. В 1899 году, когда страну потрясла весть о неудачном покушении на жизнь Милана, Пашич все еще находился в тюрьме. Подозрения в преступном соучастии вновь пали на радикалов, хотя их связь с молодым боснийцем, стрелявшим в короля-отца, так и осталась непроясненной до сих пор. Король Александр потребовал, чтобы Пашича казнили как соучастника в покушении на убийство, однако жизнь лидера радикалов была спасена (что особенно парадоксально, ввиду его роли в позднейших событиях, благодаря энергичному вмешательству со стороны австро-венгерского правительства). Посредством уловки, характерной для правления Александра, Пашича убедили в том, что если он не признает моральной ответственности за попытку покушения, то его казнят вместе с еще десятком товарищей по партии. Не подозревая, что его жизнь благодаря вмешательству Вены уже спасена, Пашич подписал требуемый документ, который был тотчас опубликован. Пашич вышел из тюрьмы, преследуемый подозрением, будто он – спасая свою шкуру – «подставил» Радикальную партию. И если в тот момент он сохранил себе жизнь, с политической точки зрения он стал трупом. В неспокойные последние годы правления Александра Никола Пашич самоустранился из общественной жизни.
Со сменой режима политическая карьера Пашича вступила в золотой век: Радикальная партия и ее вождь стали в общественной жизни Сербии доминирующей силой. Наконец-то человек, так долго боровшийся за власть, смог ею воспользоваться – и довольно быстро освоился с ролью отца нации. Столичная интеллектуальная элита его недолюбливала, зато среди крестьян Пашич пользовался громадным авторитетом. Уроженец города Заечар, он говорил на простом, грубоватом восточносербском наречии, который в столице находили забавным. Его речь перемежалась отступлениями и нежданными ремарками, которые становились частью политического фольклора. Вот типичный образчик: в 1908 году, протестуя против аннексии Боснии и Герцеговины австрийцами, знаменитый сатирик Бранислав Нушич возглавил в Белграде демонстрацию и, проехав через весь город, верхом на коне въехал в вестибюль сербского дипломатического ведомства. Услышав об этом, Пашич якобы прокомментировал: «Э… знаете… я знаю, что он неплохо пишет, но хммм… что он так же неплохо управляется с поводьями, как с пером, я не подозревал…»52 Пашич был плохим оратором, но легко устанавливал контакт с публикой, особенно крестьянами, составлявшими абсолютное большинство электората. В их восприятии лапидарный стиль и тяжеловесный юмор Пашича, не говоря уже о его роскошной, патриархальной бороде, были признаками невероятной мудрости, дальновидности и рассудительности. Друзья и политические сторонники звали его «Баjа», слово, которое означает не просто уважаемого, но искренне любимого и всеми почитаемого человека53.
Смертный приговор, долгие годы изгнания, нервозная жизнь в условиях постоянной слежки – все это наложило глубокий отпечаток на политическую практику и манеру поведения Пашича. Его второй натурой стали бдительность, осторожность и скрытность. Годы спустя его секретарь рассказывал, что Пашич не доверял свои мысли и решения не только листу бумаги, но и словесным инструкциям. Он усвоил привычку регулярно сжигать свои документы, как официальные, так и частные. В ситуациях потенциального конфликта он проявлял внешнюю незаинтересованность, до последнего часа не желая раскрывать карты. Пашич был прагматичным до такой степени, что оппоненты считали его совершенно беспринципным. В его натуре все это соединилось с чувствительностью к общественному мнению, потребностью быть душой заодно с сербской нацией, во имя которой он столько трудился и страдал54. Заранее узнав о заговоре против монарха, Пашич сохранил тайну, но сам отказался от участия в цареубийстве. Когда за день до штурма дворца ему сообщили детали запланированной операции, его реакция оказалась весьма характерной. Свою семью он отправил поездом на Адриатическое побережье, в то время – австрийскую территорию, и стал ожидать развязки.
Пашич знал: его успех в политике зависит от того, сможет ли он сохранить личную независимость и независимость правительства, одновременно установив стабильные и длительные отношения с армией, включая сеть заговорщиков в ее рядах. Дело касалось не только сотни активистов, но множества молодых офицеров (число которых неуклонно возрастало), считавших заговорщиков воплощением сербской национальной идеи. Для Пашича проблема осложнялась тем, что самые грозные его политические противники, «независимые радикалы» (фракция, отколовшаяся от его собственной партии в 1901 году), были готовы – ради свержения его правительства – сотрудничать с цареубийцами.
В этой непростой ситуации Пашич действовал мудро. Стремясь сорвать формирование антиправительственной коалиции, он предпринял шаги к примирению с отдельными заговорщиками. Несмотря на протесты товарищей по Радикальной партии, Пашич поддержал щедрый пакет финансирования армии, что позволило ей компенсировать часть потерь, вызванных отставкой Милана с поста главнокомандующего. Пашич публично признал легитимность переворота 1903 года (вопрос, имевший для заговорщиков большое символическое значение) и выступил против судебного преследования цареубийц. В то же время он постепенно ограничивал их присутствие в общественной жизни. Узнав, что заговорщики планируют шумно отпраздновать первую годовщину цареубийства, Пашич (тогда – министр иностранных дел) добился переноса торжеств на 15 июня, годовщину восшествия на престол нового короля. В 1905 году, когда политическое влияние цареубийц стало предметом обсуждения в прессе и парламенте, Пашич предупредил Скупщину об угрозе демократическому порядку со стороны «безответственных элементов», действующих вне конституционных рамок. Эта линия соответствовала настроениям рядовых членов Радикальной партии, ненавидевших то, что они именовали «преторианским духом» офицерского корпуса. В 1906 году Пашич умело воспользовался предлогом нормализации отношений с Великобританией, чтобы добиться увольнения в запас нескольких старших офицеров – активных участников цареубийства55.
Ловкие маневры Пашича произвели двойственный эффект. Самые одиозные из цареубийц лишились важных позиций, поэтому в краткосрочной перспективе влияние их сети на национальную политику уменьшилось. С другой стороны, Пашич мало чем мог воспрепятствовать росту этого влияния в армии и среди сочувствующих гражданских лиц. Последние, известные как «заверитељи» – уверовавшие в правду заговора под влиянием его успехов, – склонялись, по сравнению с ранними конспираторами, к еще более радикальным взглядам56. И, что еще важнее, с устранением некоторых высокопоставленных цареубийц из общественной жизни статус безоговорочного лидера конспиративной сети достался неуемному Апису. В каждую годовщину цареубийства, когда офицеры-заговорщики собирались в центре Белграда в ресторане «Коларац», в небольшом парке рядом с Национальным театром, чтобы отпраздновать событие, главным «виновником торжества» оставался Апис. Никто из соратников не сделал столько для привлечения к делу молодых, патриотичных офицеров, готовых любыми средствами добиться великой цели: собрать всех сербов в единое национальное государство.
Воображаемые карты
В основе концепции «объединения всех сербов» лежала воображаемая Сербия, плохо соотносившаяся с политической картой Балкан, какой она фактически была на пороге XX века. Важнейшим политическим манифестом этого идеального государства стал секретный меморандум от 1844 года, автором которого был Илия Гарашанин, министр внутренних дел в годы правления князя Александра Карагеоргиевича. Опубликованный в 1906 году, этот документ – известный как «Начертаније» (от сербского слова «нацрт», набросок) – представлял собой проект «Программы национальной и внешней политики Сербии». Трудно переоценить влияние этого документа на поколения сербских политиков и патриотов; со временем он превратился в «Великую хартию» сербского национализма57. Гарашанин начинает меморандум с констатации: Сербия «невелика, но не обязана вечно пребывать в таком состоянии»58. В качестве первой заповеди сербской политики автор вводит «принцип национального единства»; под этим подразумевается объединение всех сербов в границах общего для них государства: «Где живет серб, там и Сербия». Исторической основой этого экспансионистского видения сербской государственности стала средневековая империя Степана Душана, обширная территория, включавшая большую часть нынешней Сербии (но исключавшая Боснию, что достаточно любопытно) плюс всю современную Албанию, большую часть Македонии, а также Центральную и Северную Грецию.
Царство Душана, как известно, распалось после поражения в битве на Косовом поле 28 июня 1389 года. Однако эта неудача, по мнению Гарашанина, не уничтожила легитимности сербского государства; она лишь на время прервала ход его исторического развития. Таким образом, «восстановление» Великой Сербии, объединяющей всех сербов, оказывалось не новшеством, а возрождением древнего исторического права. «Нельзя обвинить [нас] в том, что мы замыслили нечто небывалое и беспочвенное, какую-то революцию или потрясение, – напротив, следует признать идею [Великой Сербии] политической необходимостью, рожденной в древнейшие времена и укорененной в былых национально-политических устоях сербской жизни»59. В аргументации Гарашанина историческое время оказалось драматически спрессованным, что характерно для интегрального (то есть стремящегося к единению) национализма. Она основывалась, кроме того, на фантастическом предположении, будто неоднородное, аморфное и полиэтничное средневековое государство Душана может быть совместимо с идеей современного национального государства, единого в культурном и языковом отношении. Сербские патриоты не видели здесь противоречия, поскольку считали всех обитателей упомянутых территорий своими соотечественниками. Вук Караджич, создатель современного сербохорватского литературного языка и автор опубликованного в 1836 году великого национального манифеста «Срби сви и свуда» («Сербы все и всюду»), рассуждал о пятимиллионной нации сербов, говорящих на «сербском языке» и на обширном пространстве от Боснии и Герцеговины до Темешвара в Банате (в Восточной Венгрии, сегодня – город в Западной Румынии), от Бачки (регион, включающий север Сербии и юг Венгрии) до Хорватии, Далмации и Адриатического побережья (от Триеста до Северной Албании). Разумеется, некоторым жителям этих земель, признает Караджич (имея в виду, в частности, хорватов), «все еще трудно именовать себя сербами, но, похоже, к этому самоназванию они постепенно привыкнут»60.
Как хорошо понимал Гарашанин, программа объединения ставила сербское государство на путь длительной борьбы с двумя великими континентальными империями, Османской и Австрийской, чьи владения вклинивались в пределы «Великой Сербии», какой ее воображали себе патриоты. В 1844 году Османская империя все еще контролировала большую часть Балканского полуострова. «Из фасада турецкого государства Сербии надлежит упорно выбивать камень за камнем, чтобы из этих материалов выстроить на фундаменте древнего царства Душана новое, великое Сербское государство»61. Австрия тоже записывалась в противники62. На ее землях – в Венгрии, Хорватии, Славонии, Истрии и Далмации – проживают сербы (а также хорваты, еще не осознающие себя сербами), которые стремятся к освобождению от тирании Габсбургов и объединению под покровом белградской государственности.
Вплоть до 1918 года, когда многие цели, намеченные Гарашаниным, были достигнуты, его меморандум оставался для сербских правителей важнейшим политическим проектом, в то время как его идеи внушались широким слоям населения путем инъекций националистической пропаганды, частично координируемой из Белграда, частично направляемой патриотической прессой63. Однако идея «Великой Сербии» была не просто результатом государственной политики или пропаганды – она глубоко коренилась в самосознании и культуре сербского народа. Память о царстве Душана воплотилась в чрезвычайно живую традицию сербского народного эпоса. Это были длинные, исполнявшиеся под аккомпанемент однострунного гусла меланхоличные баллады, в которых певцы и слушатели вновь переживали трагические моменты сербской истории. В сельской глубинке и на многолюдных ярмарках, во всех населенных сербами землях эти баллады соединяли в народном сознании поэзию, историю и национальную самобытность. Одним из первых это отметил немецкий историк Леопольд фон Ранке. В своей «Истории Сербии», опубликованной в 1829 году, он писал: «история нации, созданная ее поэзией, стала национальным достоянием – и в такой форме сохраняется народной памятью»64.
Превыше всего в этой традиции была память о борьбе сербского народа против чужеземного гнета. Постоянной темой переживаний было поражение сербов на Косовом поле 28 июня 1389 года. За долгие века сильно приукрашенное, это второстепенное средневековое событие превратилось в символ противостояния «сербского мира» и его супостатов. Битва на Косовом поле стала центром исторической хроники, которую населяли не только великие герои, объединявшие сербов в трагические времена, но и коварные злодеи, отказавшиеся поддержать сербское дело или предавшие своих соотечественников. Среди героев мифического пантеона был и легендарный убийца Милош Обилич, воспетый за то, что в разгар битвы он пробрался в османский лагерь и перерезал горло турецкому султану, прежде чем был схвачен и обезглавлен стражей. Таким образом, главными темами эпоса были цареубийство, мученичество, жертвенность и отмщение за гибель соотечественников65.
Опрокинутая в мифическое прошлое, воображаемая Сербия обрела в этой песенной культуре свою вторую жизнь. Слушая эпические песни боснийских сербов во время восстания против турецкого ига в 1875 году, британский археолог сэр Артур Эванс поражался их способности «воодушевить боснийского серба на преодоление узких рамок традиции его […] собственного государства», соединить его личный жизненный опыт с опытом его «братьев» в других сербских землях и таким образом «разрушить ограничения современных географических и дипломатических условностей»66. Следует признать, что в XIX веке устная эпическая традиция, вытесняемая популярной печатной культурой, вступила в полосу постепенного упадка. Однако еще в 1897 году, путешествуя по Сербии, британский дипломат сэр Чарльз Элиот слышал на базарах в долине Дрины эпические баллады в исполнении странствующих певцов. «Эти рапсодии, – констатирует он, – исполняются монотонно под аккомпанемент однострунной гитары, но с таким подлинным чувством и выражением, что производят довольно сильное впечатление»67. Так или иначе, печатные сборники сербской эпической поэзии, составленные и изданные Вуком Караджичем, были весьма популярны, гарантируя ее востребованность растущей образованной элитой. Более того, корпус эпической литературы продолжал пополняться. Классика жанра – баллада «Горный венок», которую в 1847 году сочинил владыка Черногории Петр II Петрович Негош, воспевала мифического тираноборца и национального героя Милоша Обилича и призывала сербов возобновить борьбу против иноземного господства. По сей день баллада «Горный венок» является важной частью сербского литературного канона68.
Верность идее возвращения «утраченных» сербских земель плюс угрозы, связанные с уязвимым географическим положением страны между двумя обширными империями, наделили внешнюю политику сербского государства рядом характерных черт. Во-первых, неясность географической ориентации. Одно дело – исповедовать доктрину «Великой Сербии», другое – определить, где должен начаться процесс воссоединения. Может быть, в Воеводине, провинции Венгерского королевства? Или в Османском Косово, известном как «Старая Сербия»? Или в Боснии, которая не входила в царство Душана, но где проживало значительное число сербов? Или на юге, в Македонии, все еще остававшейся под властью Османской империи? Несоответствие между возвышенной целью национального объединения и скудными военными и финансовыми ресурсами, которыми располагало сербское государство, не оставляло белградским политикам другого выхода, как гибко использовать любую возможность в быстро менявшейся ситуации на Балканском полуострове. Поэтому между 1844 и 1914 годами внешняя политика Сербии, словно стрелка компаса, металась в направлении разных стран, расположенных по периметру этого государства. Логика этих колебаний зачастую была лишь непосредственной реакцией на внешние события. В 1848 году, когда сербы в Воеводине восстали против политики «мадьяризации», которую проводило революционное венгерское правительство, Гарашанин помог им амуницией и силами добровольцев из Сербского княжества. В 1875 году общее внимание привлекла Герцеговина, где сербы подняли восстание против турок; среди тех, кто бросился в гущу битвы, были Пашич и будущий король Петр Карагеоргиевич, возглавивший войска и сражавшийся инкогнито. После 1903 года, как результат неудачи антитурецкого восстания, усилилось желание освободить сербов Османской Македонии. После того как в 1908 году Австрия официально аннексировала Боснию и Герцеговину (с 1878 года находившуюся под ее военной оккупацией), в фокусе повестки дня оказались аннексированные районы. Однако в 1912–1913 годы его приоритетом вновь стала Македония.
Внешняя политика Сербии вынужденно лавировала между визионерским национализмом, пропитывавшим политическую культуру страны, и сложными этнополитическими реалиями Балканского полуострова. В центре сербского мифического пейзажа находилась область Косово, которая, однако, в этническом отношении не была однозначно сербской территорией. По крайней мере, с XVIII века большинство там составляли мусульмане, говорившие на албанском языке69. Значительная часть населявших Далмацию и Истрию, которых Вук Караджич записывал в сербы, были на самом деле хорватами, не желавшими присоединения к Великому сербскому государству. В Боснии, которая исторически не являлась частью Сербии, проживало немало этнических сербов (в 1878 году, когда провинцию оккупировала Австро-Венгрия, сербы составляли 43 % населения Боснии и Герцеговины). Однако там же жили католики-хорваты (примерно 20 %) и боснийские мусульмане (примерно 33 %). Наличие значительной доли населения, исповедующего ислам, являлось характерной особенностью Боснии. В самой Сербии в ходе долгой борьбы с Османской империей мусульманские общины были по большей части уничтожены, мусульмане депортированы или вынуждены эмигрировать70.
Еще сложнее был казус Македонии. Наложенный на современную политическую карту Балкан, географический регион, именуемый Македонией, включает, помимо бывшей югославской республики с одноименным названием, пограничные районы на южной сербской и восточной албанской периферии, значительную часть Юго-Западной Болгарии и широкую полосу на севере Греции71. По сей день точные исторические границы Македонии остаются спорными (вспомним долгий конфликт между Афинами и Скопье по поводу использования названия «Македония» для бывшей югославской республики). Столь же спорен вопрос о том, в какой степени регион обладает собственной языковой, культурной и национальной идентичностью (существование македонского языка признают сегодня лингвисты всего мира, кроме лингвистов Сербии, Болгарии и Греции)72. В 1897 году, путешествуя по Сербии, сэр Чарльз Элиот был удивлен тем, что его сербские попутчики «не допускали мысли о наличии в Македонии болгар». Напротив, они «утверждали, что все славяне, проживающие в этой стране, являются сербами»73. Шестнадцать лет спустя, когда Фонд Карнеги направил в этот регион комиссию по расследованию злодеяний, совершенных в ходе Второй балканской войны, члены комиссии обнаружили, что установить на месте консенсус по поводу этнической принадлежности жителей Македонии совершенно невозможно: столь накаленной оказалась атмосфера, в которой этот вопрос обсуждался, причем даже в университетских кругах. Отчет комиссии, опубликованный в 1913 году, содержал не одну, а две этнические карты региона, отражавшие точки зрения, соответственно, Белграда и Софии. На одной карте Северо-Западная Македония была населена сербами, с нетерпением ожидавшими воссоединения с родиной. На другой карте тот же регион был обозначен как главный очаг расселения болгар74. В конце XIX столетия сербские, греческие и болгарские агенты вели на территории Македонии активную пропаганду, вербуя местное население в ряды своих националистических движений.
Несоответствие визионерских национальных проектов и этнических реалий делало весьма вероятным, что достижение сербских целей будет идти насильственным путем не только на региональном уровне, где затрагивались интересы как великих держав, так и региональных государств, но и на местах – в городах и селах оспариваемых территорий. Некоторые сербские деятели искали решение проблемы, пытаясь вписать национальные цели Сербии в более широкий, «сербохорватский» политический контекст, включавший идею полиэтнического сотрудничества. Среди них был и Никола Пашич, в 1890-е годы много писавший о необходимости объединения сербов и хорватов в мире, где малые народы исторически обречены оставаться под гнетом больших. Однако в основе этой риторики лежали предположения, что, во-первых, сербы и хорваты являются, в сущности, одним народом и что, во-вторых, этот процесс должны возглавить сербы, поскольку они являются более чистыми славянами по сравнению с католиками-хорватами, долго находившимися «под влиянием чуждой национальной культуры»75.
На глазах у всего мира намечать себе подобные цели Сербия не могла. Поэтому известная степень секретности была изначально присуща «планам освобождения» сербов, остававшихся еще подданными соседних государств или империй. Гарашанин сформулировал этот принцип в 1848 году, в дни восстания в Воеводине. «Сербы Воеводины, – писал он, – вправе ожидать помощи всего сербского народа для того, чтобы они смогли одержать победу над своим историческим врагом. […] Однако по политическим причинам мы не можем помогать им открыто. Поэтому нам остается одно – помочь им тайно»76. Предпочтение тайным операциям отдавалось и в Македонии. После неудавшегося македонского восстания против османов (в августе 1903 года) новый режим Карагеоргиевичей начал проводить в регионе активную политику. Были созданы комитеты в поддержку деятельности сербских партизан в Македонии, а в Белграде проходили собрания, на которых формировались и экипировались добровольческие отряды. На прямые вопросы турецкого посланника в Белграде министр иностранных дел Кальевич отвечал, что сербское правительство никоим образом не причастно к этой деятельности, а также утверждал, что собрания были абсолютно законными, поскольку проводились «не для создания бандитских формирований, а лишь для сбора средств и выражения сочувствия единоверцам за границей»77.
В тайные заграничные операции были активно вовлечены вчерашние цареубийцы. Офицеры-заговорщики и их идейные попутчики внутри армии создали в Белграде неформальный национальный комитет, координировавший пропагандистскую работу и командовавший подразделениями добровольцев. Последние не были, строго говоря, регулярными подразделениями сербских войск, но тот факт, что офицеры-добровольцы немедленно получали служебные отпуска, говорит о серьезной официальной поддержке78. Активность милиционных отрядов неуклонно повышалась; между сербскими четниками (партизанами) и отрядами болгарских ополченцев не стихали ожесточенные столкновения. В феврале 1907 года британское правительство потребовало от Белграда прекратить подобную деятельность, грозящую спровоцировать войну между Сербией и Болгарией. И вновь Белград, не признавая своей ответственности, отрицал, что финансирует четников, и заявлял, что «не может помешать [своему народу] защищать себя от иноземных банд». Однако эта позиция выглядела абсолютно неправдоподобной на фоне продолжающейся официальной поддержки «сербского дела» – в ноябре 1906 года Скупщина уже проголосовала за выделение на помощь сербам, бедствующим в Македонии и Старой Сербии, суммы в 300 000 динаров, а за этим последовал «секретный кредит» на «чрезвычайные расходы и защиту национальных интересов»79.
Такой ирредентизм был чреват серьезными рисками. Послать полевых командиров в районы боевых действий было намного легче, чем контролировать их действия на местах. К зиме 1907 года стало ясно, что отдельные отряды четников преследуют в Македонии свои собственные цели; восстановить контроль над ними белградскому эмиссару удалось лишь с большим трудом. Таким образом, «македонская смута» преподнесла участникам неоднозначный урок, имевший роковые последствия для развития событий 1914 года. С одной стороны, передача командных функций добровольческим отрядам, где доминировали члены конспиративной сети, могла привести к переходу контроля над национальной политикой от сербского политического центра к безответственным элементам на периферии. С другой стороны, дипломатия 1906–1907 годов показала, что тайные, неформальные отношения между правительством Сербии и подпольной сетью, ответственной за ирредентистскую политику, могут использоваться для снятия политической ответственности с Белграда и максимизации его возможностей для маневра. Белградская политическая элита привыкла к двоемыслию, основанному на притворном допущении, будто официальная внешняя политика Сербии и борьба за самоопределение сербов на сопредельных территориях суть отдельные, непересекающиеся явления.
Разделение
«Согласие и гармония с Австрией для Сербии политически невозможны», – писал Гарашанин в 1844 году80. До 1903 года потенциал открытого конфликта между Белградом и Веной был ограничен. Эти страны имели протяженную общую границу, оборонять которую, по мнению Белграда, было практически невозможно. Столица Сербии, живописно расположенная в месте слияния Дуная и Савы, находилась в непосредственной близости от границы с Австро-Венгрией. Туда направлялась основная часть сербского экспорта, оттуда же поступала значительная часть импорта. Географические императивы усугублялись политикой Российской империи на Балканах. На Берлинском конгрессе 1878 года Россия помогла выкроить из европейских владений Османской империи довольно большую территорию для болгарского государства, ожидая, что Болгария останется российским клиентом. Поскольку было очевидно, что рано или поздно Болгария и Сербия столкнутся в борьбе за Македонию, князь (а позднее – король) Милан, желая сбалансировать эту угрозу, принялся выстраивать отношения с Веной. Таким образом, российская поддержка Софии толкнула Сербию в объятия Австрии. До тех пор пока Россия разыгрывала свою балканскую партию, заходя с болгарской карты, отношения Вены и Белграда могли, по-видимому, оставаться гармоничными.
В июне 1881 года Австро-Венгрия и Сербия заключили торговый договор. Три недели спустя он был дополнен секретной конвенцией, согласованной и подписанной лично князем Миланом, где предусматривалось, что Австро-Венгрия не только поможет Сербии в ее усилиях по обретению статуса королевства, но и поддержит претензии Сербии на часть македонской территории. Со своей стороны, Сербия обещала не подрывать австрийских позиций в Боснии и Герцеговине. В статье II говорилось: «Сербия не допустит политических, религиозных и прочих враждебных интриг против австро-венгерской монархии на всей своей территории, включая Боснию, Герцеговину и Новопазарский санджак». Эти соглашения Милан скрепил личным обязательством – не вступать, без предварительных консультаций с Веной, «ни в какие договоренности» с потенциальной третьей стороной»81.
Разумеется, эти соглашения были зыбкой основой для развития австро-сербских отношений, поскольку не имели корней в чувствах сербской публики, остававшейся глубоко антиавстрийской. Они олицетворяли экономическую зависимость, бывшую все менее приемлемой для сербского национального чувства; кроме того, они опирались на изменчивое расположение все менее популярного сербского монарха. Однако до тех пор, пока на престоле оставался Милан Обренович, соглашения, по крайней мере, гарантировали, что Сербия не поддержит Россию против Австрии, а главная линия внешней политики Белграда будет нацелена на Македонию и на конфликт с Болгарией, а не на Боснию и Герцеговину82. В 1892 году был подписан новый торговый договор; в 1889 году секретная конвенция была продлена на десять лет, после чего благополучно истекла, оставаясь, однако, концептуальной основой сербской политики в отношении Вены.
Смена сербской династии в 1903 году означала важную перемену в ориентирах. Австрия быстро признала новую власть, отчасти потому, что Петр Карагеоргиевич заранее обещал им сохранить дружественную проавстрийскую ориентацию83. Вскоре, однако, выяснилось, что новые правители Сербии подумывают о большей экономической и политической независимости. В 1905–1906 годы разразился глобальный кризис, затронувший торговую политику, геополитику, крупные финансы и оборонные заказы. Вена преследовала тройственную цель: заключить с Сербией торговый договор, закрепить оборонные заказы за австрийскими фирмами, согласовать с Белградом предоставление ему крупного займа84.
Невозможность договориться по этим вопросам привела к резкому охлаждению между соседями, что явилось для Вены серьезным дипломатическим поражением. Заказы на поставки вооружения перешли от австрийской фирмы «Škoda» в Богемии к французскому конкуренту, фирме «Schneider-Creusot». Австрийцы ответили запретом на ввоз сербской свинины, вызвав таможенный конфликт, известный как «свиная (таможенная) война» (1906–1909). Однако эта мера оказалась бесполезной, поскольку Сербия быстро нашла другие рынки сбыта (особенно в Германии, Франции и Бельгии), а кроме того, наконец начала строить скотобойни у себя, преодолевая тем самым давнюю зависимость от австрийских перерабатывающих мощностей. Наконец, Белград решил вопрос с крупным займом уже не в Вене, а в Париже (предложенный в ответ на размещение сербских оборонных заказов на французских предприятиях).
Прервемся на мгновение, чтобы оценить всю значимость этого французского кредита. Подобно всем молодым балканским государствам, Сербия была активным заемщиком, полностью зависимым от международного кредита, по большей части призванного финансировать реализацию инфраструктурных и масштабных оборонных проектов. На протяжении всего правления короля Милана Белград охотно кредитовали австрийцы, однако поскольку размеры кредитов превышали финансовые активы государства-должника, их предоставляли под различные залоги. Под каждый такой кредит закладывался тот или иной гарантированный государственный доход или часть железнодорожной инфраструктуры. Было согласовано, что обращенные в залог доходы от железнодорожных тарифов, гербовых сборов и налогов на спиртные напитки перечислялись в специальную казну, контролируемую совместно представителями правительства Сербии и держателями облигаций. Этот механизм удерживал сербское государство на плаву в 1880-е и 1890-е годы, но не мог ограничить финансовую расточительность Белграда, накопившего к 1895 году задолженность в размере свыше 350 млн франков. Видя надвигающееся банкротство, Белград договорился о новом кредите, при помощи которого почти все старые долги были консолидированы в новый долг с меньшей процентной ставкой. Заложенные доходы поступили в распоряжение специальной администрации, частично управляемой представителями кредиторов.
Иными словами, сомнительные должники вроде Сербии (то же относилось к другим балканским государствам, а также к Османской империи) могли получать кредиты на разумных условиях лишь в том случае, если были готовы отказаться от права фискального контроля, что равносильно частичной уступке государственного суверенитета. В частности, по этой причине международные займы являлись политической проблемой первостепенной важности, неразрывно связанной с дипломатией и балансом. Крайне политизированной была, в частности, практика выделения международных кредитов Францией. Париж запрещал кредитовать правительства, чья политика была враждебна французским интересам, предоставлял кредиты в обмен на экономические или политические уступки и порой, хотя и неохотно, выдавал кредиты ненадежным, но стратегически важным клиентам, чтобы те не искали помощи в других местах. Париж активно обрабатывал потенциальных клиентов: летом 1905 года правительству в Белграде дали понять, что если Франция не получит права первенства при рассмотрении вопросов кредитования, то для Сербии парижские денежные рынки будут полностью закрыты85. Признавая эту связь между стратегией и финансами, министерство иностранных дел Франции решило в 1907 году объединить свои политические и торговые представительства86.
На этом фоне сербский заем 1906 года явился важным поворотным моментом. Кредитные отношения французов с сербами, по выражению довоенного американского финансового аналитика, стали «более интимными и доминантными»87. Французы держали более трех четвертей совокупного сербского долга88. Для сербского государства это были громадные обязательства: графики их погашения простирались до 1967 года (в реальности после 1918 года по большей части этих обязательств Белград объявил дефолт). Львиная доля этих средств пошла на военные закупки (особенно скорострельных артиллерийских орудий), большинство из которых пришлось на Францию, что сильно раздосадовало как австрийцев, так и британских дипломатов и оружейников. Кредит 1906 года позволил Сербии противостоять коммерческому давлению Вены и вести с нею длительную тарифную войну. «Несомненно, успешное сопротивление г-на Пашича [австрийским] требованиям, – сообщал в 1906 году британский посланник в Белграде, – знаменует собой очередной шаг к экономическому и политическому освобождению Сербии»89.
Успехи Сербии в сфере международных финансов не скроют от нас плачевного состояния ее экономики в целом. Оно объяснялось не столько тарифной политикой Австро-Венгрии, сколько хозяйственной деградацией Сербии, связанной с ее историей и структурой экономики. Становление и последующее расширение Сербии сопровождалось процессом кардинальной деурбанизации, поскольку многие города, населенные преимущественно мусульманами, из-за многолетних гонений и депортаций лишились жителей90. Сравнительно урбанизированный и космополитичный социум на бывшей периферии Османской империи сменило общество и экономика, где доминировали мелкие фермеры-христиане, отчасти из-за отсутствия у сербов собственной родовой аристократии, отчасти из-за стремления правящей династии исключить появление конкурирующих групп путем запрета на консолидацию землевладений91. Несмотря на деградацию городов, население страны в целом росло невероятными темпами; молодые крестьянские семьи получили разрешение возделывать обширные запустевшие поля, что ослабило социальные ограничения в отношении брака и рождаемости. Однако безудержный рост населения не компенсировал нисходящую спираль деградации, по которой двигалась сербская экономика с середины XIX века до Первой мировой войны92. С начала 1870-х до начала 1910-х годов производство на душу населения в сельском хозяйстве сократилось на 27,5 %. Отчасти это объяснялось тем, что расширение пахотных земель привело к масштабной вырубке лесов и, следовательно, к сокращению пастбищ, необходимых для существования свиноводства, традиционно наиболее рентабельной и эффективной отрасли сербского хозяйства. К 1880-м годам Шумадия (Šumadija, дословно «Лесная местность»), прекрасная лесистая местность и идеальное свиное пастбище, была практически уничтожена93.
Это было бы не столь важно, если бы ощущался рост в торговом и промышленном секторах, но и там картина была – даже по балканским меркам – безрадостной. Сельское население имело ограниченный доступ на рынки; отсутствовали условия для быстрого развития альтернативных отраслей, таких как текстильные фабрики (которые в соседней Болгарии стимулировали рост промышленности)94. В этих условиях экономическое развитие Сербии зависело от иностранных усилий – попытки организовать упаковку и экспорт сливового варенья в промышленных объемах были впервые предприняты будапештской компанией по переработке фруктов. Точно так же подъем в отраслях виноделия и производства шелковых тканей, пришедшийся на конец XIX века, был вызван усилиями иностранных предпринимателей. Однако приток инвестиций из-за рубежа оставался вялым, отчасти потому, что иностранцев, пытавшихся вести бизнес в Сербии, отталкивала ксенофобия, коррумпированность чиновников и отсутствие деловой этики. Даже в тех сферах, где поощрение инвестиций являлось государственным приоритетом, дискриминация иностранных фирм местными властями оставалось серьезной проблемой95.
Столь же неубедительны были сербские вложения в человеческий капитал: в 1900 году в Сербии насчитывалось всего четыре педагогических колледжа; половина учителей начальной школы не имела педагогической подготовки; большинство школ находились в зданиях, не предназначенных для этой цели; и лишь около трети всех детей посещали школу. Эти недостатки отражали культурные предпочтения сельского населения, которое невысоко ценило образование и считало школы никчемной затеей, навязываемой правительством. В 1905 году, изыскивая новые источники государственных доходов, Скупщина, где преобладали депутаты из числа зажиточных селян, предпочла обложить налогами не домашнее самогоноварение, а выпуск школьных учебников. Результатом был поразительно низкий уровень грамотности населения: от 27 % на севере – до 12 % на юго-востоке Сербии96.
Для нашей истории эта мрачная картина «расширения без развития» важна по нескольким причинам. Она говорит о том, что в культурном и социально-экономическом плане сербское общество оставалось необычно однородным. Тесная связь между городской культурой и крестьянскими обычаями с их мощной устной мифологической традицией еще не была разорвана. Даже Белград – где уровень грамотности в 1900 году не превышал 21 % – оставался городом сельских мигрантов, миром «крестьянской урбанизации», находящейся под сильным влиянием культуры и родовых связей традиционного общества97. В такой среде развитие современного сознания происходило не как эволюция мировоззрения, а как диссонирующее наложение модернистских представлений на образ жизни, все еще находящийся под чарами традиционных крестьянских верований и ценностей98.
Эта довольно специфичная культурно-экономическая ситуация объясняет ряд бросающихся в глаза особенностей ситуации в Сербии до Первой мировой войны. В стране, где честолюбивая и талантливая молодежь практически не имела перспектив в экономике, самым привлекательным карьерным путем оставалась национальная армия. А это, в свою очередь, объясняет слабость гражданских властей в условиях доминирующего влияния офицерской корпорации, фактор, оказавшийся роковым в момент кризиса, охватившего Сербию летом 1914 года. Конечно, при этом верно и то, что партизанская деятельность иррегулярных ополчений и отрядов добровольцев – центральная тема в истории становления Сербии как независимой нации – столь долго оставалась успешной именно благодаря сохранению крестьянской культуры, которая к регулярной армии относилась с известным подозрением. Для правительства, которому со все большим высокомерием бросала вызов военная верхушка и которое для противодействия этому давлению не могло опереться на отсутствовавший в стране богатый и образованный класс, – типовой фундамент парламентских систем XIX столетия, единственным действенным политическим инструментом и культурной опорой оставался национализм. Почти всеобщий энтузиазм по поводу присоединения исторических сербских земель опирался не только на мифическую страсть, свойственную народной культуре, но и на «земельный голод» крестьянства, чьи наделы сокращались и теряли продуктивность. В этих условиях восторженное одобрение, естественно, вызывала аргументация – сколь бы сомнительной она ни была, – что экономические проблемы Сербии объясняются заградительными тарифами Вены и удушающим засильем австрийского и венгерского капитала. Эти же ограничения толкали Белград на упорную борьбу за выход к морю, который должен был позволить, как надеялись, преодолеть экономическую отсталость. Такая относительная слабость торгово-промышленного развития страны гарантировала, что в вопросах финансирования военных расходов, необходимых для ведения активной внешней политики, правители Сербии не смогут избавиться от зависимости от международного капитала. А это, в свою очередь, позволяет объяснить углублявшуюся после 1905 года вовлеченность Сербии во французскую систему альянсов, что диктовалось финансовыми и геополитическими императивами.
Эскалация
После 1903 года внимание сербских националистов фокусировалось в основном на развернувшейся в Македонии трехсторонней борьбе между сербами, болгарами и турками. Все изменилось в 1908 году – после того как Австро-Венгрия аннексировала Боснию и Герцеговину. Эти две страны, формально провинции Османской империи, уже 30 лет находились под австрийской оккупацией, не вызывая никаких вопросов, поэтому, казалось бы, номинальный переход от оккупации к прямой аннексии должен был пройти незамеченным. Иного мнения придерживалась общественность Сербии. Известие об этой аннексии вызвало – как в Белграде, так и в провинциях – «беспрецедентный всплеск национальных чувств и негодования». В ходе «многочисленных митингов» по всей стране ораторы «призывали к войне с Австрией»99. В Белграде свыше 20 000 человек собрались на антиавстрийскую манифестацию у Национального театра, где Люба Давидович, лидер независимых радикалов, призвал сограждан, не щадя живота, подняться против аннексии. «Мы будем сражаться до победы, но даже если проиграем, то сможем сказать, что отдали все силы и заслужили уважение не только сербов, но и славян всего мира»100. Несколько дней спустя импульсивный Георгий Карагеоргиевич, наследник сербского престола, выступая в Белграде перед толпой в 10 000 человек, вызвался повести народ в крестовый поход с целью вернуть аннексированные провинции. «Я горжусь тем, что я солдат, и готов возглавить священную борьбу – борьбу не на жизнь, а на смерть – за Сербию и ее национальную честь»101. Даже Никола Пашич, лидер Радикальной партии, который в тот момент не был действующим министром и, значит, мог высказываться свободнее, вопреки обычной осторожности заявил: если аннексия не будет отменена, Сербия должна готовиться к освободительной войне102. Известный российский либерал Павел Милюков, посетивший Сербию в 1908 году, был поражен накалом общественных страстей. Как он писал в воспоминаниях: «Ожидание войны с Австрией переходило здесь в нетерпеливую готовность сразиться, и успех казался легким и несомненным. То и другое настроение казалось настолько всеобщим и бесспорным, что входить в пререкания на эти темы было совершенно бесполезно…»103
Здесь очевидны ментальные карты, на которых основывались общественные (как элитарные, так и массовые) представления о целях и задачах сербской политики. Единственный способ понять накал эмоций, вызванных в Сербии аннексией двух провинций – пояснял в отчете от 27 апреля 1909 года британский посланник в Белграде, – вспомнить, что:
Каждый сербский патриот, проявляющий интерес к политике или принимающий в ней активное участие, считает сербской нацией не только подданных Петра Карагеоргиевича, но и всех тех, кто родственны им по крови и языку. Следовательно, он мечтает о создании Великой Сербии, которая объединит, наконец, те части сербской нации, которые пока еще остаются под австрийским, венгерским и турецким владычеством. […] С этой точки зрения Босния является, на взгляд сербского патриота, географическим и этнографическим сердцем Великой Сербии104.
В своем (кажущемся и сегодня актуальном) трактате о Боснийском кризисе знаменитый этнограф Йован Цвиджич, наиболее влиятельный советник Николы Пашича по национальным вопросам, высказывается так: «не [было] сомнений в том, что Босния и Герцеговина… по своему центральному положению во всей этнографической целокупности сербохорватского народа… являются ключом к решению сербской проблемы. Без этих провинций не может быть Великого сербского государства»105. С точки зрения панславянских публицистов, Босния и Герцеговина представляли собой «сербские земли под чужеземным господством», с населением «совершенно сербским по расе и языку», состоящим из сербов, сербо-хорватов и «сербов-мусульман», исключая, разумеется, меньшинство «временных жителей» и «эксплуататоров», насаждаемых там австрийцами в течение предыдущих тридцати лет106.
Эта волна протестов породила новую массовую организацию, созданную для защиты национальных интересов сербов. В ряды «Сербской народной обороны» («Српска народна одбрана»), создавшей свыше 220 комитетов в городах и деревнях Сербии, а также целую сеть дочерних структур в Боснии и Герцеговине, вступили тысячи людей107. Ирредентистское движение, набравшее силу и опыт в Македонии, теперь переключилось на аннексированные провинции: «Одбрана» формировала партизанские отряды, вербовала добровольцев, создавала агентурные сети в Боснии и побуждала правительство к радикализации национальной политики. Ветераны боевых действий в Македонии (такие, как майор Воислав Танкосич, ближайший соратник Аписа) были направлены на боснийскую границу, где готовили тысячи новобранцев к предстоящей борьбе. Какое-то время казалось, что Сербия намерена – сколь бы ни был самоубийственным такой шаг – начать вторжение в соседнюю империю108.
Поначалу лидеры Белграда поощряли эту агитацию, но вскоре поняли, что у Сербии нет шансов опротестовать аннексию. Поводом к отрезвлению стала позиция России, которая отказалась поощрять сербское сопротивление. Этому не стоит удивляться, ибо предположение (пусть и теоретическое) о возможности осуществить аннексию этих провинций высказал австрийскому коллеге, Алоизу фон Эренталю, российский министр иностранных дел Александр Извольский. Он даже заранее предупредил об этом сербского министра иностранных дел Милована Миловановича. На встрече в Мариенбаде, где Извольский лечился на водах, российский министр иностранных дел завел с сербским коллегой откровенный разговор. Хотя Санкт-Петербург и считает балканские государства «российскими чадами» – сказал Извольский, – ни Россия, ни другие великие державы не собираются оспаривать аннексию (он не упомянул о том, что он сам предложил австрийцам присоединить провинции – в рамках сделки по обеспечению российскому флоту доступа к турецким проливам). Позднее сербский посланник в Санкт-Петербурге доложил в Белград о полнейшей бесперспективности мобилизации против Австрии, «поскольку никто не придет к нам на помощь – все желают сохранения мира»109.
Министр иностранных дел Милованович, умеренный политик, не одобрявший действий Пашича в период австро-сербского кризиса 1905–1906 годов и пришедший в ужас от его готовности начать войну в 1908 году, оказался в крайне щекотливом положении. Предупрежденный непосредственно Извольским, он понял, что идея обращения к европейским державам лишена смысла. Однако ему необходимо было обуздать националистическую истерию в Сербии – и одновременно сплотить политическую элиту и Скупщину вокруг лозунга умеренной «национальной» политики. Эти две цели были практически несовместимы, поскольку сербское общество посчитало бы любой намек на уступку Вене «предательством» национальных интересов110. Трудности министра Миловановича усугублялись борьбой между радикалами и их вчерашними товарищами по партии – Независимыми радикалами, которые заняли бескомпромиссную националистическую позицию. Неопределенность усиливало фракционное соперничество внутри Радикальной партии (между «группой Пашича» и «придворными» радикалами Миловановича). За кулисами Милованович упорно проводил умеренную политику, которая должна была обеспечить Сербии скромную территориальную компенсацию, и безропотно сносил все нападки националистической прессы. Однако на публике он демонстрировал непримиримую риторику, вызывавшую патриотический энтузиазм в Сербии и негодование в австрийской прессе. «Сербская национальная программа, – провозгласил он под бурные аплодисменты Скупщины в октябре 1908 года, – требует освобождения Боснии и Герцеговины». «Заблокировав реализацию этого плана», добавил Милованович, Австро-Венгрия обрекла себя на то, что «рано или поздно Сербия и весь Сербский мир поднимутся на борьбу – борьбу не на жизнь, а на смерть»111.
Проблемы министра Миловановича позволяют понять, какому психологическому стрессу подвергались сербские политики в ту эпоху. Будучи умным и осторожным человеком, он хорошо понимал ограничения, налагаемые на Сербию ее географическим и экономическим положением. Зимой 1908–1909 года все державы призывали Белград отступить и смириться с неизбежным112. Однако Милованович понимал и то, что ни один ответственный политик не может позволить себе открыто дезавуировать национальную программу сербского объединения. Он и сам был пылким и искренним сторонником этой программы. Сербия, утверждал он, никогда не сможет отказаться от «сербской идеи». «С патриотической точки зрения нет разницы между интересами Сербского государства и интересами сербов везде и всюду»113. Здесь вновь мы видим воображаемую карту Великой Сербии, лежащую в основе ее этических и политических императивов. Важно понять, что единственным отличием умеренных сербских политиков, таких как Милованович (и даже Пашич, отбросивший в конечном счете свои призывы к войне), от крайних националистов была лишь разница в том, как они собирались справляться с проблемой, стоявшей перед их государством. Эти политики не могли (да и не хотели) отказаться от националистической программы как таковой. Таким образом, во внутренней политике преимущество всегда имели экстремисты, поскольку именно они задавали тему дебатов. В таких условиях умеренным политикам было трудно проводить свою линию, не прибегая к той же националистической риторике. Это, в свою очередь, мешало внешним наблюдателям различать нюансы в позициях, занимаемых политической элитой, что могло создать у них обманчивое представление о ее прочном идеологическом единстве. В июне-июле 1914 года Белград ощутит на себе тяжелые последствия, к которым приводит эволюция такого рода политической культуры.
На этот раз, естественно, сила была на стороне Австро-Венгрии, и 31 марта 1909 года Сербия вынуждена была формально отказаться от своих требований. С великим трудом ее правительству удалось свернуть патриотическую агитацию. Белград пообещал Вене разоружить и распустить «добровольческие отряды»114. «Српска народна одбрана» лишилась волонтерских и парамилитарных функций и превратилась – по крайней мере, официально – в мирную общенациональную ассоциацию по пропаганде и информации. Теперь она действовала в тесной связи с другими националистическими объединениями, вроде гимнастических обществ «Соко» и культурных групп «Просвета» и «Приредник», крепивших национальную идентичность сербов с помощью литературы, просвещения и работы с молодежью.
Хотя Сербия не смогла противостоять аннексии и не получила территориальной компенсации, которой требовал Милованович, кризис все же вызвал две важные перемены в ее международном положении. Во-первых, за кризисом наступил период более тесного сотрудничества Белграда с двумя дружественными державами. Связи с Санкт-Петербургом упрочились с назначением нового российского посланника. Убежденный сербофил и сторонник славянского единства барон Николай Гартвиг будет играть в политической жизни Белграда важную роль вплоть до своей внезапной смерти накануне войны, в 1914 году. Укрепились также финансовые и политические связи Белграда с Парижем, что выразилось в выделении громадного французского кредита на увеличение сербской армии и повышение ее боевой мощи.
Во-вторых, гнев и разочарование 1908–1909 годов привели к радикализации сербских националистических группировок. На время деморализованные капитуляцией правительства в вопросе об аннексии, они все же от своих амбиций не отказались. Между официальной властью и националистами разверзлась идейная пропасть. Богдан Раденкович, сербский гражданский активист в Македонии, где продолжалась борьба с болгарами, встретился с офицерами – ветеранами македонского конфликта (в том числе – участниками заговора 1903 года), чтобы обсудить создание нового тайного общества. В итоге на частной квартире в Белграде 3 марта 1911 года возникла организация «Уjедињeње или смрт!» («Единство или смерть!»), известная как «Црна рука» – «Черная рука». Среди ее учредителей – пяти офицеров-цареубийц и двух гражданских лиц – присутствовал Апис, ставший к тому моменту профессором тактики в Военной академии. За ним стояла сеть последователей – других офицеров из участников заговора и сочувствующей молодежи, – которая безоговорочно ему подчинялась115. Неудивительно, что в первой статье устава организации провозглашалось, что ее целью является «объединение всех Сербов». Дальнейшие статьи обязывали ее членов бороться за то, чтобы правительство приняло идею, что Королевство Сербия – это балканский «Пьемонт»116 для всех сербов и вообще всех южнославянских народов. Неслучайно журнал, учрежденный для пропаганды идеи «Единство или смерть!», получил название «Пjемонт». Идейной основой движения стала универсальная концепция «сербской нации» – пропагандисты «Черной руки» не считали боснийских мусульман отдельным этносом и категорически отрицали существование хорватов117. Чтобы подготовить сербский народ к тому, что они считали неизбежной насильственной борьбой за объединение, организация собиралась вести на всех территориях, населенных сербами, революционную работу. С врагами «сербской идеи» движение обязалось бороться всеми средствами и повсюду, в том числе – за пределами Сербского государства118.
В своем служении «национальному делу» эти люди все сильнее проникались враждебностью к демократической системе парламентаризма, особенно – к Радикальной партии, лидеров которой они считали предателями нации119. Среди членов «Единство или смерть!» культивировалась старая ненависть военных к членам Радикальной партии. Имелись и родство с протофашистской идеологией: целью движения была не просто смена персоналий, возглавлявших государство (что произошло в 1903 году, но без ощутимой пользы для сербской нации), а тотальное обновление политики и общества, «возрождение нашей деградирующей расы»120.
В организации процветал культ секретности. Вступающие в ее ряды проходили через обряд посвящения, церемонию которого разработал Йованович-Чупа, масон и член учредительного совета. В темном помещении перед таинственной фигурой в плаще с капюшоном новообращенные приносили клятву, обязуясь под страхом смерти безоговорочно выполнять приказы руководителей организации. Вот как звучала эта клятва:
Я [имярек], вступая в организацию «Единство или смерть!», клянусь солнцем, которое меня согревает, и землей, которая меня питает, перед Господом Богом, кровью моих предков, моей честью и самой моей жизнью, что с этого момента до самой смерти буду верен законам организации и ради нее готов буду принести любую жертву.
Перед Богом я клянусь моей честью и жизнью, что без вопросов буду выполнять все поручения и приказания.
Перед Богом я клянусь моей честью и жизнью, что все секреты и тайны организации унесу с собою в могилу.
Если же я, вольно или невольно, нарушу эту священную клятву, то пусть меня постигнет Божья кара и суд моих товарищей по организации121.
«Черная рука» почти не вела записей – у нее не было централизованного учета членов, а была неформальная сеть ячеек, не обладавших всей полнотой информации о масштабах и подробностях деятельности. В результате остается неясным, насколько велика была эта организация. К концу 1911 года ее численность выросла до примерно 2000–2500 человек; в годы Балканских войн она резко выросла, однако ретроспективная оценка, основанная на показаниях предателя-информатора (100 000–150 000 человек), безусловно, является завышенной122. Какова бы ни была ее реальная величина, организация быстро проникла в структуры официальной Сербии, опираясь на прочную базу в вооруженных силах, внедрилась в ряды Сербской пограничной стражи и таможенной службы, особенно вдоль сербско-боснийской границы. Много новобранцев «Черная рука» почерпнула среди агентов, продолжавших в Боснии свою шпионскую деятельность по заданию «Народной обороны», несмотря на ее формальную ликвидацию в 1909 году. В рамках этой деятельности продолжал работать лагерь для подготовки диверсантов, где новобранцев обучали метко стрелять, бросать бомбы, взрывать мосты и вести разведку123.
Для такого опытного заговорщика, как Апис, это среда была органичной. Его темпераменту идеально отвечали и культ секретности, и символ организации, на котором были изображены череп, скрещенные кости, кинжал, бомба и ампула с ядом. На вопрос, почему они выбрали такой символ, Апис отвечал, что ему «эта эмблема [никогда] не казалась ни пугающей, ни отталкивающей». В конце концов, задачей всех национально мыслящих сербов была «защита сербского дела любыми средствами, будь то бомба, кинжал или винтовка». «В дни моей борьбы [в Македонии], – вспоминал Апис, – партизаны применяли яды не только как боевое оружие, но и как средство избежать плена. Именно поэтому на печати организации была изображена ампула с ядом – символ нашей готовности жертвовать собственной жизнью»124.
При всей своей секретности «Черная рука» парадоксально имела публичный характер125. Довольно скоро, по вине участников, о существовании движения узнали правительство и газеты. В народе даже поговаривали, что князь Александр, ставший после отречения старшего брата Георгия наследником престола, был заранее уведомлен об учреждении новой организации и поддерживал ее деятельность (Александр был одним из немногих жертвователей, финансировавших издание «Пjемонта»). Вербовка новых членов была неформальной и зачастую почти открытой: агентам достаточно были упомянуть патриотическую деятельность организации, чтобы многие офицеры вступали в нее без лишних расспросов126. На публичных обедах и банкетах в белградских кофейнях, где за длинными столами восседали молодые националисты, председательствовал Апис127. Когда комендант Белграда, Милош Бозанович, спросил майора Костича, своего подчиненного, о «Черной руке», тот изумился: «Неужели Вы этого не знаете? Об этом все знают и болтают – и в кофейнях, и в трактирах». Возможно, в Белграде – где все знали всех, а политику обсуждали не приватно, а в общественных местах – эта публичность была неизбежной. Однако нарочитая секретность «Черной руки», видимо, отвечала какой-то эмоциональной потребности ее членов. И правда, какой смысл принадлежать к тайной организации, если никто не знает о ее сущестововании? Возможность на публике оказаться за общим столом с конспираторами придавала молодым людям ощущение собственной значимости. Это также вызывало трепетное ощущение сопричастности у тех, кто формально не принадлежал к организации, но знал о ее существовании. И это было крайне важно для движения, заявлявшего, что представляет «молчаливое большинство» сербской нации.
Впрочем, если о существовании движения знали все, то в отношении его целей полной осведомленности не было. Как и многие лидеры Радикальной партии, Пашич рассматривал «Черную руку» как движение, в первую очередь направленное на подрыв сербской государственности изнутри. Похоже, он полагал ультранационализм движения не более чем камуфляжем, прикрывающим истинную политическую направленность. Это ошибочное толкование проникало во многие дипломатические отчеты, примером чему служит донесение обычно неплохо информированного австрийского посланника в Белграде. В ноябре 1911 года тот сообщал, что декларация «Черной руки» о том, что она является патриотической организацией, действующей за пределами страны ради объединения всех сербов, на деле служит лишь прикрытием; реальная цель – вмешательство во внутренние дела собственного государства128. В июле 1914 года, в дни кризиса, австрийские власти будут какое-то время находиться в плену этого заблуждения.
В Боснии и Герцеговине члены движений «Единство или смерть!» и «Народная оборона» были тесно связаны с местными патриотическими группами, из которых важнейшей являлась «Млада Босна» («Молодая Босния»). Это была не столько единая организация, сколько объединение ячеек революционной молодежи, которые начиная с 1904 года действовали по всей провинции. «Млада Босна» была менее национально ориентирована, чем «Черная рука» и «Народная оборона»129. Поскольку эта группа действовала под боком у австрийской полиции, она выработала децентрализованную, гибкую структуру, в основе которой были небольшие «кружки», связанные между собой специальными посредниками. Днем славы для «Молодой Боснии» стало 3 июня 1910 года, когда один из ее боевиков-смертников совершил покушение на австрийского губернатора провинции Марьяна Варешанина. Во время церемонии открытия Боснийского парламента сербский студент из Герцеговины, которого звали Богдан Жераич, пять раз выстрелил в губернатора. Как ни странно, Варешанин остался невредим. Все пять пуль прошли мимо, и тогда шестую Жераич пустил себе в голову. Его анонимно похоронили в Сараеве на кладбище для преступников и самоубийц, но вскоре его могила сделалась местом поклонения для всего нелегального движения. В Белграде отчаянный поступок Жераича был прославлен сербской националистической прессой130.
Однако больше других для прославления памяти Жераича сделал его товарищ, член «Молодой Боснии» по имени Владимир Гачинович. Уехав из Боснии в Белград с целью продолжить образование, Гачинович окончил среднюю школу и прослушал семестр в Белградском университете, после чего получил государственную стипендию для учебы в Венском университете. Однако в 1911 году студента в свои ряды вовлекают «Единство или смерть!» и «Народная оборона»; вернувшись в Сараево, он сплетает там сеть террористических ячеек. Однако наибольшую славу Гачиновичу приносит сочинение, воспевающее жизнь и гибель Жераича. В очерке «Смерть героя» боевик-самоубийца предстает «человеком действия, бодрым, сильным и мужественным – такие люди знаменуют эпоху». Панегирик завершался риторическим вопросом: «Молодая Сербия, ужели оскудела ты на таких людей?» Брошюра Гачиновича тайно разошлась по всей Боснии и стала одним из культовых текстов пансербского террористического подполья. Это сочинение – подобно эпосу о битве на Косовом поле – сплавляет в единое целое мотивы убийства и самопожертвования131. Покушение Жераича ознаменовало начало кампании регулярного политического террора против правящей элиты империи Габсбургов. За три года со дня гибели Жераича до выстрелов 28 июня 1914 года в Сараеве в провинциях Двуединой монархии произошло семь подобных инцидентов и не менее дюжины покушений удалось заранее предотвратить132.
Три Балканских войны
В конце сентября 1911 года, через шесть месяцев после основания «Черной руки», Италия вторглась в Ливию. Эта неспровоцированная агрессия на одну из провинций Османской империи повлекло за собой целую серию нападений на еще подвластную туркам часть Европы. Воспользовавшись удачным моментом, рыхлая коалиция балканских государств – в составе Сербии, Черногории, Болгарии и Греции – повела параллельное наступление на Османскую территорию, развязав Первую балканскую войну (октябрь 1912 – май 1913 года). Результатом войны стала важная победа союзников над турецкими силами, которые были изгнаны из Албании, Македонии и Фракии. Во Второй балканской войне (июнь-июль 1913 года) вчерашние союзники оспаривали трофеи Первой балканской войны: Сербия, Греция, Черногория и Румыния повели борьбу против Болгарии за территории в Македонии, Фракии и Добрудже.
Подробнее результаты двух этих войн обсуждаются в пятой главе. Сейчас достаточно лишь отметить, что основным их бенефициаром стала Сербия, которая в итоге получила большую часть долины Вардара, включая Охрид, Битолу, Косово, Штип и Кочаны, плюс восточную часть Новопазарского санджака (западная его часть отошла к Черногории). Территория Сербского королевства возросла с 18 650 до 33 891 квадратной мили (с 48 до 88 тыс. кв. км), а его население выросло более чем на полтора миллиона человек. Поводом для бурной радости стало приобретение Косова, мифической родины сербской национальной поэзии. Сербское королевство получило на западе общую границу с Черногорией, и появились шансы, что политический альянс с соседкой обеспечит Сербии постоянный доступ к Адриатическому побережью. Кроме того, действия сербской армии показали, что многолетние инвестиции в вооруженные силы, оплаченные французскими займами (в сентябре 1913 года Сербия получила еще один крупный кредит от консорциума французских банков), не пропали даром. В течение трех недель после приказа о мобилизации Сербия поставила под ружье триста тысяч человек. Теперь сербская армия, по оценке иностранного наблюдателя, стала «фактором, с которым приходится считаться», а Сербское королевство сделалось важной региональной силой133. Из Белграда британский посланник Дайрелл Краканторп сообщал о всплеске патриотических настроений: «Сербия ощутила, что она, так сказать, достигла зрелости […] и способна проводить собственную национальную политику». Сегодня ее политические элиты «переживают момент наивысшей гордости собой», в речах и в прессе успехи сербов на поле боя противопоставляются «провалу австрийской дипломатии»134.
Для многих из тех, кто проживал на землях, только что завоеванных Белградом, сербское правление обернулось притеснением и преследованиями. Свобода ассоциаций, собраний и печати, гарантированные сербской конституцией 1903 года (статьи 24, 25 и 22) не распространялись на новые территории. Аналогично не действовала и статья 13, в самой Сербии отменявшая смертную казнь за политические преступления. Жители новых земель не получили избирательного права – ни активного, ни пассивного. Иными словами, в тот момент завоеванные районы больше напоминали колонии. Правительство Сербии мотивировало это тем, что культурный уровень новых земель был настолько низким, что наделение их политической свободой могло поставить под угрозу безопасность страны. В действительности же главной задачей властей было не допустить к рычагам национальной политики этнические меньшинства, во многих районах составлявшие большинство. Оппозиционные газеты, такие как «Радичке новине» и «Правда», отмечали, что «наши новые сограждане» имели при османском правлении больше политических прав, чем у них стало при новой сербской администрации135.
Сербия вела на Балканах войну двух видов: как обычную, в которой участвовали регулярные армейские подразделения, так и неофициальную, как и раньше, с помощью партизанских отрядов, «комитатов» и прочих солдат удачи. В недавно захваченных районах неофициальное сотрудничество официальных властей с полевыми командирами имело ужасающие последствия. Разрушениям подверглись многие турецкие учреждения – школы, мечети и общественные бани. В ряде случаев британские консулы смогли ограничить размеры ущерба, убеждая сербских командиров в том, что захваченные строения относятся к периоду царствования Душана и, следовательно, являются частью национального достояния. Порой уловка срабатывала, как это было, например, в случае с живописным турецким мостом XVI века в македонском Скопье (Ускюб)136.
В октябре-ноябре 1913 года британские вице-консулы в городах Скопье и Монастир регулярно доносили об актах террора, незаконных арестах, избиениях, изнасилованиях, поджогах и массовых убийствах в аннексированных сербами районах137. «Совершенно очевидно, – сообщал из Монастира вице-консул Грейг, – что мусульманам, остающимся во власти сербов, нечего ожидать, кроме периодических расправ, регулярных грабежей и полного разорения». В следующем отчете 11 дней спустя он предупреждал, что «в районах Перлепе, Крчево и Крушево болгарскому и особенно мусульманскому населению грозит истребление в ходе варварских расправ и грабежей, совершаемых сербскими отрядами»138. К концу месяца «грабежи, убийства и всякого рода насилия, чинимые комитатами и их приспешниками из числа местных сербов», поставили провинцию на грань полной анархии139. Болгары, валахи и евреи, а также албанцы и другие мусульмане – сообщал вице-консул в декабре – опасаются участи второсортных подданных «нищего государства», стремящегося, по-видимому, «подвергнуть каждую из этнических общин такому ограблению, какого не случалось в худшие дни османского правления»140. О ситуации в южном городке Битола, на границе с Грецией, тот же вице-консул сообщал, что вместо прежних муниципальных чиновников там объявилась воровская клика «бывших сербских пропагандистов», которой командовали: «(1) шпион и сербский агент, в прошлом – цирюльник, […] и (2) местный просербский активист по имени Максим, чья профессия не достойна даже упоминания». «Ничто, – заключает Грейг, – не может повредить интересам Сербии больше, чем царство террора, установленное этой преступной кликой»141.
В этих сообщениях самое любопытное – даже не их пугающее содержание, а тот скептицизм, с которым они были восприняты британским посланником Краканторпом, человеком с ярко выраженными просербскими симпатиями. Краканторп – чьим главным источником сведений о событиях, происходивших на отвоеванных землях, был «знакомый сербский офицер»142, – принимал официальные белградские опровержения за чистую монету и пытался сгладить эффект от донесений вице-консула из Монастира, сообщая в МИД, что вице-консул был введен в заблуждение истеричными беженцами и их небылицами. Можно сказать, что события, развернувшиеся на Балканах, уже рассматривались в геополитическом ракурсе системы альянсов, где Сербия являлась дружественным государством, вынужденным защищаться от враждебной Австро-Венгрии. Убедить британский МИД в том, что известия о зверствах в Македонии – не плод австрийской пропаганды, помогли лишь все более тревожные донесения из отвоеванных сербами областей плюс подкреплявшие их свидетельства официальных представителей Румынии, Швейцарии и Франции.
Между тем правительство Сербии не проявляло ни малейшего интереса ни к расследованию совершенных преступлений, ни к предотвращению дальнейших. Когда англичане проинформировали Пашича о событиях в Битоле, тот ответил, что лично не знает местного префекта – и потому не станет это комментировать. Его предложение направить на юг эмиссара для изучения ситуации так и не материализовалось. Когда сербский посланник в Константинополе рассказал ему о жалобах, переданных делегацией высокопоставленных исламских сановников, Пашич ответил, что эти ужасы рассказывают им эмигранты, чтобы выдуманными мучениями пробудить в новых соотечественниках сочувствие и гарантировать себе теплый прием143. Через какое-то время на Балканы прибыла комиссия Карнеги, состоявшая из тщательно отобранных международных экспертов, известных своей беспристрастностью. Их задачей было провести объективное – и впоследствии ставшее широко известным – расследование злодеяний, совершенных в спорных регионах с пестрым этническим составом. Никакой значимой помощи от официального Белграда комиссия Карнеги не получила144.
Балканские войны, казалось, на время ослабили внутренние противоречия в структурах исполнительной власти Сербии. На короткий период вокруг «общенационального дела» сплотились тайные общества, регулярная армия, партизанские отряды и кабинет министров. В 1912 году, накануне сербского вторжения в Македонию, туда для тайных операций в интересах сербской армии был направлен Апис. Ведя переговоры с албанскими вождями в 1913 году, «Черная рука» делала, по сути, работу Белградского министерства иностранных дел. В умиротворении отвоеванных земель на юге участвовали не только регулярные войска, но и отряды добровольцев, связанные с боевиками «Черной руки». Одним из них был Воислав Танкосич, заговорщик-цареубийца, участник ликвидации братьев королевы Драги145. Знаком возросшего авторитета «Черной руки» явилось присвоение Апису звания подполковника в январе 1913 года. В августе того же года его назначили на должность начальника разведывательного отдела Генерального штаба, что позволило Апису контролировать разветвленную агентуру сербской «Народны одбраны» на территории Австро-Венгрии146.
С окончанием Балканских войн ощущение единства исполнительной власти Сербии начало рассеиваться. Споры по вопросу управления отвоеванными территориями привели к катастрофическому ухудшению отношений между военными и гражданскими властями. На одной стороне были военное министерство, сербская армия и различные попутчики из рядов Независимой радикальной оппозиции; на другой стороне были лидеры Радикальной партии, составлявшие основу кабинета147.Предметом противоречий был вопрос о характере администрации, учреждаемой на новых землях. Кабинет Пашича намеревался особым указом ввести там систему временной гражданской администрации. Армия, напротив, выступала за сохранение военной администрации. Воодушевленное недавними успехами, армейское руководство отказалось уступить контроль над освобожденными районами. Этот вопрос имел не только управленческий, но и политический аспект, поскольку сторонники жесткой линии полагали, что для укрепления сербского контроля над районами со смешанной этничностью годится лишь твердая и суровая (читай: военная) администрация. Когда в апреле 1914 года министр внутренних дел от Радикальной партии Стоян Протич издал «Указ о подчиненности», формально ставивший армию под контроль гражданских властей, разразился полномасштабный кризис. Офицеры в новых районах отказались выполнять указ, а в Скупщине военная партия объединилась с Независимой радикальной оппозицией (так же, как после 1903 года это делали заговорщики). Поговаривали даже о близком перевороте под руководством Аписа, который приведет войска белградского гарнизона к королевскому дворцу, заставит короля Петра отречься от престола в пользу сына, принца Александра, и расстреляет членов кабинета от Радикальной партии148.
К концу мая 1914 года в Белграде ситуация балансировала на столь острой грани, что для предотвращения краха кабинета Пашича потребовалось иностранное вмешательство. Весьма необычным образом российский посланник в Белграде публично объявил, что интересы России на Балканах требуют сохранения Пашича на его посту. Его поддержали французы, намекнувшие, что если Пашича и его однопартийцев сменит кабинет с преобладанием военной партии и независимых радикалов, ему не стоит надеяться на щедрую финансовую помощь из Парижа, обеспечивавшую с 1905 года крупные государственные инвестиции в экономику Сербии. Это была бледная копия сюжета 1899 года, когда хитроумный лидер Радикальной партии был спасен вмешательством австрийского посланника. Осознав, что его переиграли, Апис отказался от борьбы149. Теперь, когда угроза немедленного госпереворота временно отпала, Пашич надеялся, что на выборах в июне 1914 года он сможет консолидировать свою электоральную позицию.
В этой непрозрачной политической борьбе не было ничего, что могло бы утешить тех, кто наблюдал за сербскими событиями из Вены. Как в марте 1914 года отмечал Дайрелл Краканторп, представленная Радикальным кабинетом «более умеренная и разумная часть общества», ничуть не менее чем «военная партия» находившаяся под влиянием «Черной руки», верила в неизбежный распад Австро-Венгрии и правопреемство Сербии на обширных землях этой империи, все еще ожидавших «возвращения в родную гавань». Разница была в методе: если военная партия верила в «агрессивную войну в тот момент, когда страна будет к ней готова», то умеренные ожидали, что «импульс к разрушению Австро-Венгрии придет не извне, а изнутри империи», и призывали быть готовыми воспользоваться открывшимися возможностями. Более того, институциональная ткань умеренной официальной Сербии и ирредентистского подполья оставалась тесно переплетенной. Высшие эшелоны армии, разведывательная служба с ее агентурой в Боснии и Герцеговине, таможенная служба, отделы министерства внутренних дел и другие правительственные органы были инфильтрованы нелегальными сетями, в которые, со своей стороны, глубоко проникло государство.
Заговор
Реконструировать детали заговора с целью убийства эрцгерцога Франца Фердинанда в Сараеве сложно. Сами убийцы старательно запутывали следы, связывавшие их с Белградом. Многие участники отказывались говорить о своей роли в заговоре; кто-то преуменьшал свою роль или скрывал ее за завесой туманных домыслов, создававших хаос взаимоисключающих свидетельств. От самого заговора письменных улик не осталось: практически все его участники были одержимы манией секретности. Связи между государством и заговорщиками были по определению тайными и неформальными – никаких документальных свидетельств нет. Поэтому историография заговора представляет собой ненадежную смесь из послевоенных мемуаров, устных и письменных показаний, полученных под давлением, утверждений, основанных на исчезнувших источниках, и фрагментов документальных свидетельств, большинство из которых лишь косвенно связаны с планированием и реализацией покушения. Тем не менее за фасадом его сюжета скрыто так много, что историки с юридической дотошностью изучают каждую подробность. Таким образом, можно попытаться сквозь хаос противоречивых источников и намеренных искажений провести максимально правдоподобную линию вероятного развития событий.
Главным «архитектором» заговора был Апис, но саму идею, вероятно, предложил его соратник Раде Малобабич – рожденный в Австро-Венгрии серб, несколько лет по заданию «Народной обороны» собиравший информацию об австрийских укреплениях и передвижениях войск. Добытые сведения он передавал сербским пограничникам, являвшимся одновременно агентами «Черной руки», а через них – сербской военной разведке150. Это был суперагент, необычайно дерзкий и эффективный, хорошо изучивший пограничные районы и не раз ускользавший из рук австрийских властей. Рассказывали, что однажды Малобабич, спешивший с донесением на сербскую территорию, переплыл замерзавшую Дрину и выбрался из воды, покрытый ледяным панцирем151. Вероятно, именно Малобабич первым сообщил Апису об ожидавшемся в июне 1914 года визите в Сараево наследника австрийского престола эрцгерцога Франца Фердинанда152.
Сейчас уже трудно выяснить, почему Апис настаивал на убийстве именно эрцгерцога, поскольку прямых мотивов он не раскрыл. В начале 1914 года ненависть боснийских террористов была направлена, главным образом, на Оскара Потиорека, австрийского губернатора Боснии, сменившего на этом посту Варешанина, который в июне 1910 года избежал смерти от руки Жераича. Переключив внимание заговорщиков на фигуру Франца Фердинанда, Апис поднимал политические ставки. Убийство губернатора помогло бы «раскачать» ситуацию, но его легко было истолковать как локальный инцидент, вызванный ошибками регионального управления. Напротив, покушение на наследника престола в момент, когда действующему государю шел уже восемьдесят четвертый год, неминуемо было бы воспринято как угроза самому существованию империи Габсбургов.
Отметим, что эрцгерцог стал мишенью вовсе не из-за своего враждебного настроя к славянским меньшинствам Австро-Венгерской империи. Как раз наоборот, как утверждал его убийца, Гаврило Принцип, «как следующий правитель, Франц Фердинанд помешал бы нашему объединению, проведя определенные реформы»153. Считалось, что эрцгерцог поддерживает идею структурных реформ, которые предоставили бы славянским землям в империи более широкую автономию. Среди ирредентистов многие полагали эту идею катастрофически опасной для проекта общего сербского воссоединения. Представим, что монархия Габсбургов успешно трансформировалась бы в трехстороннее государственное образование, управляемое из Вены по принципам федерализма, с Загребом, например, как третьей столицей, по статусу равной Будапешту. Разве не утратила бы тогда Сербия свою авангардную роль в качестве «югославянского Пьемонта»?154 Таким образом, покушение на эрцгерцога демонстрирует неизменное единство в логике многих террористических формирований: реформаторов и умеренных политиков надлежит опасаться больше, чем явных реакционеров и сторонников жесткой линии.
Люди, отобранные для убийства эрцгерцога, сформировались в атмосфере ирредентистского движения. Бывший боевик Воя Танкосич завербовал трех молодых боснийских сербов, которые и составили ядро заговорщиков, отправленных в Сараево. Трифко Грабеж, Неделько Чабринович и Гаврило Принцип были ровесниками – когда Танкосич вовлек их в заговор, им едва минуло девятнадцать. Их связывала крепкая дружба, и они много времени проводили вместе. Трифко Грабеж был сыном православного священника в Пале, что находится примерно в двенадцати милях к востоку от Сараева. Оттуда он перебрался в Белград, чтобы продолжить образование. Неделько Чабринович, в четырнадцать лет бросивший школу, также отправился в Белград и устроился на работу в типографию, где печаталась анархистская литература. Как и Трифко Грабеж, Гаврило Принцип переехал из Сараева в Белград, где и окончил школу. Все трое выросли в бедных и несчастливых семьях. С детства Грабеж и Чабринович страдали от семейного деспотизма и бунтовали против родительского диктата. Позднее на суде Чабринович расскажет, что отец сурово наказывал его за плохую учебу. В итоге подростка исключили из школы за пощечину, которую тот нанес учителю. Отношения в их семье усугублялись тем, что Чабринович-старший служил у ненавистных австрийцев полицейским информатором. Это был семейный позор, смыть который юноша надеялся участием в «общенациональном деле». Грабеж также был исключен из гимназии в Тузле, и тоже за то, что ударил учителя155. Денег у парней было немного, лишь Принцип получал от родителей скромное пособие, которое делил с друзьями или одалживал еще более бедным знакомым156. Позже Чабринович вспоминал, как он, приехав в Белград и не найдя приюта, несколько дней скитался по городу, таская с собой чемоданчик с пожитками157. Неудивительно, что юноши не отличались крепким здоровьем: в частности, Гаврило Принцип был худым и болезненным; вероятно, его уже подтачивал туберкулез. Из-за болезни он рано оставил школу в Сараеве; в протоколе суда он описан как «тщедушный, хрупкий юноша»158.
Вредных привычек у друзей было немного. Это был тот угрюмый, романтический тип молодых людей – неопытных идеалистов, который в современных условиях служит «пушечным мясом» для террористических движений. Алкоголем юноши не увлекались, общества девушек не искали, хотя по своим романтическим наклонностям были вполне традиционны. Они читали патриотические стихи и ирредентистские брошюры. Между собой они много говорили о страданиях сербского народа, в которых обвиняли кого угодно, только не самих сербов, и переживали обиды и унижение соотечественников как свои собственные. Частой темой разговоров была экономическая деградация Боснии по вине австрийских властей (игнорируя тот факт, что Босния по индустриальному развитию и доходам на душу населения была более процветающей страной, чем собственно Сербия)159. Преобладающей страстью, едва ли не одержимостью, была у молодых людей идея самопожертвования. Гаврило Принцип даже выучил наизусть всю эпическую поэму Петровича-Негоша «Горный венок», в которой воспевается самоотверженный подвиг Милоша Обилича160. На суде Принцип рассказал, что задолго до покушения чувствовал потребность навещать могилу террориста-самоубийцы Богдана Жераича. «Я проводил там целые ночи, размышляя о родине, о нашей тяжелой жизни, о самом Жераиче, и там же решился на покушение»161. Чабринович также рассказал, что сразу по приезде в Сараево отправился на могилу Жераича. Место было неубрано, и он украсил его цветами (в судебном протоколе язвительно отмечается, что цветы были взяты с близлежащих могил). Чабринович поведал, что именно в часы бдений у могилы Жераича задумал умереть жертвенной смертью. «В любом случае я понимал, что долго не проживу. Мысль о самоубийстве никогда меня не оставляла; всё вокруг было мне глубоко безразлично»162.
Это бдение на могиле самоубийцы говорит нам о многом, в частности, об увлечении идеей самопожертвования, столь значимой для сербской мифологии, и, шире, о самосознании сербских ирредентистов, чьи дневники и письма наполнены мыслями об искуплении. Даже само покушение [на эрцгерцога] содержало зашифрованную отсылку к образу Жераича, поскольку Принцип выбрал на императорском мосту ту же позицию, из которой когда-то стрелял [в губернатора] его кумир. «Я хотел, чтобы все произошло там же, где расстался с жизнью славный Жераич»163.
Для трех заговорщиков Белград оказался тем тиглем, где выплавились их радикальные взгляды и преданность идее сербского единства. В любопытной выдержке из судебного протокола содержатся воспоминания Чабриновича о том, как в 1912 году он заболел так, что не мог продолжать работать в Сербии и решил вернуться домой. Обратившись за помощью в белградскую ячейку «Народной обороны», он услышал, что боснийский серб всегда получит нужную сумму, чтобы вернуться на родину. В офисе его встретил секретарь местной ячейки, некий майор Васич. Он снабдил Чабриновича деньгами и политической литературой, отобрал у него сборник рассказов Мопассана, как легкомысленное чтиво, недостойное сербского патриота, и на прощание пожелал всегда оставаться «хорошим сербом»164. Такие встречи были чрезвычайно важны для становления юношей, имевших непростые отношения с поколением их властных отцов. В националистическом подполье старшие готовы были не только помочь молодежи деньгами и советами, но и проявить к ней внимание и уважение. Это порождало у юношей ощущение – столь редкое при их небогатом опыте, – что их жизнь наполнена смыслом, что они участвуют в историческом моменте, что они – часть великого и многообещающего предприятия.
Эта система, где ветераны готовили молодежь к участию в ирредентистском движении, была важным фактором его успеха. Вернувшись из Белграда в Сараево, Чабринович обнаружил, что ему нет места в прежней социалистической среде; чувствуя перемену в его мировоззрении, товарищи по партии исключили его как сербского националиста и шпиона. К моменту возвращения в Белград в 1913 году Чабринович был уже не левым революционером, а «анархистом с националистическим уклоном»165. В ту же возбуждающую атмосферу окунулся и Принцип, когда в мае 1912 года он, желая продолжить образование, перебрался из Сараева в Белград. Там его встретил все тот же вездесущий майор Васич. С началом Первой балканской войны майор помог Принципу добраться до турецкой границы, где тот собирался вступить в отряд добровольцев, но местный командир (которым оказался Воя Танкосич) отослал его назад, так как юноша был «слишком хилым и малорослым».
Не менее важным, чем знакомство с активистами, вроде майора Васича, или с печатной пропагандой «Народной обороны», была атмосфера столичных кофеен, дававшая молодым боснийским сербам, попавшим в Белград, ощущение причастности к общему делу. Излюбленными кофейнями Чабриновича были «Желудевая гирлянда», «Лавровая гирлянда» и «Золотой осетр», где происходили «разного рода разговоры» и встречи со «студентами и типографскими рабочими», с «ветеранами боев», но особенно – с боснийскими сербами. В кофейнях молодые люди курили и закусывали, обсуждая политику и газетные новости166. Именно за трапезами в «Желудевой гирлянде» и «Лавровой гирлянде» Чабриновичу и Принципу впервые намекнули о возможности ликвидировать наследника австрийского престола. Неудивительно, что «популярной фигурой в белградских кофейнях» был и старший функционер «Черной руки», снабдивший молодых людей браунингами и взрывчаткой167. В политической атмосфере этой среды преобладал просербский и антиавстрийский экстремизм. В стенограмме судебного заседания содержится характерный отрывок, в котором на вопрос судьи, откуда Грабеж почерпнул свои ультранационалистические взгляды, Принцип простодушно ответил: «Когда он [Грабеж] приехал в Белград, он тоже начал разделять эти взгляды». Ухватившись за подтекст, крывшийся в этих словах, судья задал уточняющий вопрос: «Иначе говоря, достаточно было побывать в Белграде, чтобы напитаться теми же идеями?»168 Однако, чувствуя, что судья рушит его линию защиты, Принцип отказался от дальнейших комментариев.
Как только подготовка к покушению началась всерьез, были приняты все меры к тому, чтобы скрыть контакты между властями в Белграде и террористами. Связным между ними был некто Милан Циганович, боснийский серб и боевик «Черной руки». Раньше он воевал против болгар в партизанском отряде под командованием Танкосича, а теперь был служащим Сербских государственных железных дорог. Циганович подчинялся Танкосичу, который, в свою очередь, был подотчетен Апису. Все приказы террористам отдавались исключительно в устной форме.
Подготовка террористов проходила в столице Сербии. Ранее прошедший подготовку в партизанской школе, Гаврило Принцип оказался лучшим стрелком в группе. 27 мая заговорщиков снабдили оружием. Четыре револьвера и шесть маленьких бомб (каждая весом в два с половиной фунта – около килограмма) были взяты из государственного арсенала в Крагуеваце. Вдобавок к оружию они получили обернутые ватой флакончики с цианидом. После покушения участники должны были застрелиться, а если не получится – отравиться: это было еще одной мерой предосторожности против возможного вольного или невольного признания на допросе, которое могло бы бросить тень подозрения на Белград. Молодые люди были готовы расстаться с жизнью, считая свой поступок актом мученичества.
На территорию Боснии заговорщики попали с помощью «Черной руки» и ее агентов в сербской таможенной службе. 30 мая Чабринович пересек границу близ городка Малый Зворник с помощью агентов так называемого подпольного экспресса «Черной руки», в котором принимали участие школьные учителя, пограничная стража и даже секретарь местной мэрии, и направился в Тузлу, где должен был встретиться с Принципом и Грабежем. Этих двоих сербские таможенники проводили до местечка Лозница – и 31 мая оставили на лесистом острове посреди Дрины, разделявшей Сербию и Боснию. На этом острове, привычном убежище контрабандистов, заговорщики были надежно укрыты от бдительных австрийских пограничников. Следующей же ночью местный контрабандист, а по совместительству – агент «подпольного экспресса», переправил заговорщиков на австрийскую территорию.
Хотя террористы всячески старались не попасться на глаза австрийским полицейским и чиновникам, в общении с местными сербами они проявили крайнюю беспечность. Например, Принципа и Грабежа сопровождавший их школьный учитель, служивший агентом «подпольного экспресса», разместил на ночевку на хуторе боснийского серба по имени Митар Керович. Употребив по пути слишком много сливового самогона, учитель вздумал поразить воображение крестьян: «Вы себе не представляете, кто эти парни. Они направляются в Сараево, чтобы бросить бомбы и убить австрийского эрцгерцога, который должен приехать туда»169. Поддавшись мальчишеской браваде (они ведь уже пересекли Дрину и были на родной земле), Гаврило Принцип, в свою очередь, продемонстрировал хозяевам револьвер и объяснил, как действует бомба. За эту глупость семья Керовичей – неграмотных, аполитичных крестьян, слабо представлявших замыслы их случайных постояльцев, – заплатила дорогую цену. Неджо Керовича, который на своей телеге отвез молодых людей в Тузлу, признали виновным в государственной измене и соучастии в убийстве – и приговорили к смертной казни (замененной двадцатью годами заключения). Его отец, Митар, был приговорен к пожизненному заключению. Их показания в суде над террористами в октябре 1914 года внесли в процесс незапланированный оттенок черного юмора. На вопрос председателя суда о его возрасте, Неджо Керович, сам отец пятерых детей, ответил, что точно не знает и что лучше справиться у его отца. Когда же Керовича-старшего спросили, сколько он выпил в ту роковую ночь, тот ответил: «Когда я пью, то счета не веду; пью столько, сколько влезет»170.
В Сараеве к трем юношам присоединилась еще одна ячейка из четырех человек, которых завербовал Данило Илич, агент «Черной руки» из боснийских сербов. В свои 23 года Данило был среди них самым старшим; благодаря австрийской стипендии он выучился на школьного учителя, но из-за болезни не смог работать по специальности. Он был членом «Молодой Боснии» и личным другом Гачиновича, автора поэмы о Жераиче. Как и остальные, в 1913 году Илич оказался в Белграде, где, пройдя через экзальтированную атмосферу столичных кофеен, сделался агентом «Черной руки» и заслужил доверие самого Аписа. В марте 1914 года Илич возвратился в Сараево, где устроился на работу в местной газете – сначала корректором, позднее – редактором.
Первым, кого Илич завербовал в группу по ликвидации эрцгерцога, был мусульманин из Герцеговины плотник Мухаммед Мехмедбашич, придерживавшийся левых взглядов. Они были хорошо знакомы: в январе 1914 года они встречались во Франции с Воей Танкосичем по важному делу: покушению на жизнь Потиорека. Этот план провалился. В поезде по дороге домой Мехмедбашич, увидев полицейских, запаниковал – и в туалете спустил флакон с ядом в унитаз. Кинжал, который он собирался этим ядом отравить, Мехмедбашич выбросил в окно. Двумя другими террористами из Сараева были Цветко Попович, одаренный восемнадцатилетний студент, и Васо Чубрилович, брат того самого школьного учителя, что привел первую группу заговорщиков в дом Керовичей. Чубрилович, тоже школьный бунтарь, в свои семнадцать лет был самым младшим из участников второй ячейки. Он лично не был знаком с Иличем до момента сбора всей группы; двое других местных сараевских юношей – Попович и Чубрилович – впервые увиделись с другими заговорщиками (Принципом, Мехмедбашичем, Чабриновичем и Грабежем) только после убийства эрцгерцога171.
Выбор кандидатов на роль цареубийц – молодой человек, уже отметившийся проваленным рискованным заданием, и двое совершенно неопытных школьников – на первый взгляд кажется безумием, но в безумии Илича была своя система. Истинным назначением второй группы террористов было сокрытие подлинных нитей заговора. В этой связи Мехмедбашич представлял собой идеальный выбор: инициативный, хотя и некомпетентный террорист был полезным дублером для Белградской ячейки, и при этом, что важно, не был сербом. После теракта Илич и Принцип, как боевики «Черной руки», обязаны были (в теории) покончить с собой или по меньшей мере хранить молчание. В отличие от них сараевские активисты не смоги бы ничего рассказать обо всей сети заговора – по той простой причине, что ничего не знали о его масштабах. Таким образом, это должно было создать впечатление, что убийство в Сараеве – чисто локальное событие, никак не связанное с Белградом.
Реакция Николы Пашича
В какой мере Никола Пашич был осведомлен о заговоре против Франца Фердинанда и что он предпринял, чтобы его предотвратить? Практически наверняка какие-то детали заговора были ему известны. Об этом имеется ряд свидетельств, но наиболее красноречивым являются воспоминания Люба Йовановича, министра образования в правительстве Пашича. Йованович ссылается на слова Пашича (в отрывке из мемуаров, изданных в 1924 году, но, вероятно, написанных гораздо раньше), сказанные на заседании министров «в конце мая или начале июня», что, по его данным, «какие-то люди собирались отправиться в Сараево, чтобы убить там Франца Фердинанда». Все правительство, включая Пашича, согласилось с тем, что убийство следует предотвратить, для чего глава кабинета отдаст соответствующий приказ пограничным службам на Дрине172. Прочие документы и фрагменты показаний, а также странное и малообъяснимое поведение Пашича после 1918 года, лишь усиливают подозрения в том, что кое-что о заговоре было ему известно заранее173. Да, но как он мог узнать о нем? Основываясь на косвенных доказательствах, можно предположить, что его осведомителем был тот же Милан Циганович, служащий Сербской железной дороги и по совместительству агент «Черной руки». Представляется, что за деятельностью тайного общества он следил по личному поручению премьер-министра. В таком случае Пашич заранее имел подробную информацию не только о заговоре, но и об участвовавших в нем лицах и организациях174.
Три террориста, в конце мая проникшие в Боснию и следовавшие в Сараево, никаких следов в официальных сербских документах не оставили. В любом случае они были не единственными, кто летом 1914 года нелегально переходил границу Сербии и переправлял оружие. В докладах сербских пограничников в первой половине июня сообщается о разветвленной системе тайных трансграничных операций. 4 июня начальник пограничного округа Подринье в Шабаце предупредил министра внутренних дел Протича, что офицеры, осуществляющие пограничный контроль, намереваются «с помощью наших людей в Боснии переправить туда партию оружия и боеприпасов». Начальник округа собирался было изъять оружие, но, поскольку багаж уже находился на боснийской территории, возникли опасения, что эта попытка бросит тень подозрений на пограничную стражу и сделает явными ее тайные операции. Как показали дальнейшие расследования, человеком, принимавшим оружие на боснийской территории, был не кто иной, как Раде Малобабич175.
Эти операции вызывают тревогу – сетовал местный чиновник – не только потому, что проводятся без ведома соответствующих гражданских властей, но и потому, что осуществляются «публично, среди бела дня». А поскольку в них участвуют «люди на государственной службе», то может сложиться впечатление, будто «мы поощряем такого рода акции». Пашич и министр внутренних дел Протич всё это понимали. Если правда, что Пашич в то время уже знал о существовании заговора, то он должен был сделать все возможное, чтобы пресечь деятельность, опасную для репутации правительства в Белграде. Действительно, 10 июня гражданским властям приграничных округов поступило указание о том, что «такого рода деятельность следует всячески предотвращать»176.
Способны ли были гражданские власти в пограничных районах пресекать операции пограничной стражи – это уже другой вопрос. Когда от Райко Степановича, сержанта пограничной стражи, переправившего в Боснию нелегальную партию оружия, потребовали явиться для отчета к главе округа, тот просто проигнорировал вызов177. В середине июня, после заседания кабинета министров, гражданским властям было разослано распоряжение о проведении официального расследования фактов нелегальной отправки оружия и людей в Боснию, а капитану 4-го пограничного округа 16 июня была направлена лаконичная записка, «рекомендовавшая» «пресечь трафик оружия, боеприпасов и других взрывчатых веществ из Сербии в Боснию». Никакого ответа на это не последовало. Позже выяснилось, что командиры пограничных частей имели строгий приказ: все обращения гражданских властей оставлять без ответа и передавать вышестоящему командованию178.
Иначе говоря, государственную границу правительство Сербии не контролировало. Когда военный министр Степанович обратился к начальнику Генерального штаба с просьбой уточнить официальную позицию военных в отношении тайных операций на территории Боснии, запрос был передан сперва начальнику оперативного отдела, отговорившегося незнанием, а затем – начальнику военной разведки, которым был хорошо знакомый нам Апис. В пространном, дерзком и неискреннем ответе начальнику оперативного отдела Апис выгораживал Малобабича и утверждал, что переданное ему оружие предназначалось лишь для самообороны сербских агентов, действующих в Боснии. О бомбах он якобы ничего не слышал (три года спустя Апис под присягой заявит, что он лично поручил Малобабичу обеспечить и координировать убийство Франца Фердинанда)179. Если же на границе возникла угроза безопасности Сербии – пишет Апис, – то не из-за осторожных и необходимых операций военных, а из-за волюнтаризма гражданских властей, требовавших передать им контроль над государственной границей. Короче говоря, вся ответственность ложилась на гражданские власти, пытавшиеся вмешиваться в деликатные – и выходящие за рамки их компетенции и понимания – операции военных180. Ответ Аписа был направлен начальнику Генерального штаба Путнику, который резюмировал и одобрил его в письме военному министру Сербии от 23 июня. Пропасть между структурами гражданской власти и сербским военным руководством, в которое глубоко проникла «Черная рука», протянулась теперь через все государство – от берегов Дрины до правительственного квартала в Белграде.
Встревоженный дерзким тоном заявлений Аписа и начальника Генерального штаба, Пашич решился на ответные меры: 24 июня он отдал распоряжение о проведении полного расследования действий пограничной стражи. Согласно данным из «многочисленных источников», сообщал он в письме военному министру под грифом «Совершенно секретно», «сербские офицеры» занимаются деятельностью, которая является не только опасной, но и предательской, «поскольку направлена на разжигание конфликта между Сербией и Австро-Венгрией».
Все союзники и друзья Сербии, если узнают, чем занимаются наши офицеры и сержанты, не только отвернутся от нас, но и примут сторону Австро-Венгрии, позволив ей наказать такого беспокойного и нелояльного соседа, готовящего мятежи и убийства на ее территории. Жизненные интересы Сербии обязывают нас с осторожностью относиться ко всему, что может спровоцировать вооруженный конфликт с Австро-Венгрией в тот момент, когда стране необходим мир, чтобы восстановить силы и подготовиться к событиям, ожидающим нас в ближайшем будущем181.
Письмо завершалось приказом начать «серьезное расследование» с целью установить точное число офицеров, виновных в такой «безрассудной и бессмысленной» деятельности, и «подавить и искоренить» преступные группы.
Разумеется, это было попыткой запереть конюшню за сбежавшим жеребцом и помахать кулаками после драки, поскольку террористы перешли границу еще в конце мая. К моменту, когда Пашич распорядился закрыть границу, прошло более двух недель; к моменту, когда он созрел для расследования заговора, минуло почти четыре недели. Трудно понять, почему на известие о заговоре премьер-министр реагировал так медленно. Должно быть, он знал, что указания пограничникам были бесполезны, поскольку многие из них входили в «Единство или смерть!». Возможно, он опасался результатов противостояния со своим влиятельным недругом, Аписом. Удивительно то, что, вопреки призывам к «серьезному расследованию», Апис оставался на посту начальника военной разведки на протяжении всего кризиса. Его не только не уволили, но даже не отстранили от должности до получения результатов расследования. В этой связи необходимо напомнить об остром политическом кризисе, парализовавшем Сербию в мае 1914 года. Тогда перевес оказался на стороне Пашича, но это далось ему с большим трудом и лишь при содействии послов двух великих держав, имевших наибольшее влияние на Сербию. Поэтому сомнительно, чтобы Пашич был способен пресечь деятельность Аписа, даже если бы захотел. Возможно, премьер-министр даже полагал, что, вступив в открытое противостояние, рискует быть убитым агентами «Черной руки», что, впрочем, представляется маловероятным, поскольку майский кризис он пережил и остался невредим. С другой стороны, не забудем, что премьер-министр, вопреки всему, оставался самым влиятельным человеком в стране, государственным деятелем с непревзойденным опытом, стоявшим во главе массовой партии, делегаты которой по-прежнему доминировали в национальном законодательном органе. Вероятнее всего, в роковые недели Пашич вернулся к методам выживания, усвоенным за долгие годы пребывания на гребне бурной сербской политики: не высовывайся, не раскачивай лодку, дай волнам улечься, пережди шторм.
Тем не менее у Пашича на руках оставалась сильная карта: он мог с минимальным риском для себя разрушить планы заговорщиков, тайно предупредив Вену о заговоре с целью покушения на жизнь эрцгерцога. Вопрос о том, было ли сделано такое предупреждение, по сей день остается предметом горячих споров. В этом деле доказательная база особенно ненадежна, ибо никто не был заинтересован в том, чтобы задним числом признать, что такого рода официальное предупреждение было отправлено или получено. Сам премьер-министр в интервью венгерской газете Az Est от 7 июля 1914 года прямо отрицал, что пытался предупредить Вену о заговоре182. Едва ли он мог поступить иначе, поскольку признав, что ему заранее было известно о заговоре, Пашич рисковал – вместе со своими коллегами – быть обвиненным в соучастии. В послевоенные годы апологеты Сербии должны были следовать той же линии, поскольку их доводы в пользу невиновности Белграда в развязывании войны основывались на тезисе о полном неведении сербского правительства в отношении заговора. Со своей стороны, и австрийские власти не были готовы признать сам факт предупреждения, поскольку это породило бы вопрос, почему для защиты жизни эрцгерцога не были приняты более эффективные меры. В полуофициальной венской газете Fremdenblatt от 2 июля было опубликовано заявление, опровергавшее слухи о том, будто МИД Австрии получил предварительное уведомление об угрозе покушения на жизнь наследника престола183.
Тем не менее есть убедительные свидетельства о том, что некое предупреждение все же было сделано. Самым надежным свидетелем является Абель Ферри, заместитель министра иностранных дел Франции, который 1 июля занес в служебный дневник важную запись. Согласно записи, накануне его посетил старый друг, Миленко Веснич, сербский посланник в Париже. По ходу беседы Веснич упомянул, между прочим, что правительство в Белграде «предупредило австрийское правительство о возможности некоего заговора»184. Среди лиц, подтверждающих этот факт, был сербский военный атташе в Австро-Венгрии, в 1915 году рассказавший итальянскому историку Магрини о телеграмме, посланной Пашичем в сербское представительство в Вене, в которой говорилось, что «благодаря утечке информации, у Белграда есть основание подозревать, что готовится покушение на жизнь эрцгерцога во время его ожидаемой поездки в Боснию», и что австро-венгерскому правительству следовало бы посоветовать отложить этот визит185.
На основе подобных воспоминаний и показаний третьих лиц можно восстановить, каковы были дальнейшие шаги Йована Йовановича, сербского посланника в Вене. В полдень 21 июня его принял Леон фон Билинский, возглавлявший Общеимперское министерство финансов. Целью посланника было предупредить австрийское правительство о возможных последствиях визита эрцгерцога в Боснию, однако предупреждение было сделано в самых общих выражениях. Йованович предполагал, что визит наследника престола, предпринятый в годовщину поражения сербов на Косовом поле, будет выглядеть как нарочитая провокация. Среди молодых людей сербской национальности, несущих службу в австро-венгерских войсках, «может найтись тот, кто вместо приветственного салюта холостыми патронами встретит эрцгерцога настоящими выстрелами – боевыми патронами». Билинский, не впечатленный подобными аргументами, «не выказал никакого интереса и не придал важности словам посланника» ответив лишь: «Будем надеяться, что ничего не случится»186. После войны Билинский избегал разговоров об этих событиях с журналистами и историками, заявляя, что мрачные эпизоды недавнего прошлого следует предать забвению. Ясно, что в тот момент он отнесся к предупреждению несерьезно: оно было сформулировано в столь общих выражениях, что его можно было принять за инструмент запугивания, за недозволенную попытку сербского посланника вмешаться во внутренние дела Австро-Венгерской монархии посредством туманных угроз в адрес ее высших представителей. Поэтому Билинский не счел необходимым рассказать о предупреждении министру иностранных дел Австрии графу Берхтольду.
Короче говоря, хотя некое предупреждение и было передано, оно не соответствовало всей серьезности ситуации. В ретроспективе оно выглядит как операция прикрытия. Йованович мог бы сделать более конкретное и прямое предупреждение, предоставив австрийцам всю информацию, которой в тот момент располагал Белград. Кроме того, Пашич мог бы предупредить австрийцев об опасности напрямую, не прибегая к посредничеству Йовановича. Вместо того чтобы жертвовать миром и безопасностью родной страны, премьер-министр мог бы рискнуть своей собственной карьерой и начать реальное расследование заговора. Впрочем, в этой ситуации, как всегда, имелись свои сложности и ограничения. Дело в том, что Йованович был не только членом сербской дипломатической миссии, но и активным сторонником объединения сербов, человеком со стойкой репутацией ультранационалиста. В прошлом он принадлежал к «комитађи», а после аннексии 1908 года участвовал в разжигании беспорядков в Боснии и даже, по слухам, командовал партизанскими отрядами. Мало того, в дни политического кризиса летом 1914 года «Черная рука» выдвигала его своим кандидатом на пост министра иностранных дел – на случай, если бы удалось свергнуть кабинет Пашича187. Нужно сказать, что ультранационалистические взгляды сербского посланника были настолько вызывающи, что Вена даже намекала Белграду на желательность его замены другим, менее враждебным лицом. В этом – одна из причин, по которой Йованович обратился к Билинскому, а не к графу Берхтольду, который его сильно недолюбливал188.
Пашич тоже действовал, руководствуясь разными мотивами. С одной стороны, у него были опасения – общие для руководства Радикальной партии – насчет того, как отреагирует подполье, связанное с движением «Единство или смерть!», на то, что будет явно сочтено ими как подлое предательство189. С другой стороны, Пашич, возможно, надеялся, что покушение на эрцгерцога в Сараеве потерпит неудачу. Разумеется, важнейшим здесь было понимание того, сколь глубоко структуры государства и сама логика его исторического становления были связаны с ирредентистским движением. Пашич мог сожалеть о его крайностях, но не мог открыто его осуждать. Мало того, для него опасным было бы даже публичное признание собственной осведомленности о его деятельности. Речь шла не только о традициях сербской национальной консолидации, всегда опиравшейся на сотрудничество государства с нелегальными структурами, пронизывавшими сопредельные страны. Речь также шла о будущем Сербии. Националистические сети необходимы были ей в прошлом, и она снова будет зависеть от них в будущем, когда, по мнению Пашича, непременно настанет час включить Боснию и Герцеговину в состав Великой Сербии.
Все, что мы знаем об этом тонком, изощренном политике предполагает, что он осознавал, что Сербии, чтобы восстановить силы после кровопролитных Балканских войн, нужен был, прежде всего, прочный мир. Интеграция недавно присоединенных территорий – процедура сама по себе конфликтная и болезненная – только началась. В стране назревала угроза внеочередных выборов190. Однако характерной чертой самых опытных политиков является именно их способность одновременно анализировать события на разных уровнях причинно-следственных связей. Пашич хотел мира, но вместе с тем был уверен (и никогда не скрывал этого), что завершающий этап исторической экспансии сербского государства, вероятнее всего, осуществится в условиях войны. Для того чтобы устранить огромные препятствия, стоявшие на пути сербского «воссоединения», необходим был крупный европейский конфликт с участием великих держав.
Возможно, Пашич помнил предупреждение, которое Чарльз Хардинг, постоянный заместитель министра иностранных дел Великобритании, сделал Гружичу, сербскому посланнику в Лондоне в момент кризиса 1908–1909 годов, вызванного политикой аннексий. В январе 1909 года Хардинг предупредил посланника, что страны Антанты и Россия поддержат Сербию лишь в том случае, если она подвергнется нападению со стороны Австро-Венгрии. Если же инициативу в развязывании конфликта берет на себя Сербия, то ни о какой помощи не может быть и речи191. То, что сербский премьер-министр, возможно, мыслил в этом направлении, подтверждается его беседой с российским императором весной 1914 года, когда Пашич убеждал царя в том, что в случае австро-венгерской атаки на Сербию той потребуется помощь со стороны России192. Разумеется, этот сценарий был бы немыслим, если бы мировая общественность сочла покушение на жизнь эрцгерцога актом сербской агрессии. Впрочем, Пашич был убежден, что австрийцы не докажут наличия связи между заговорщиками (если покушение состоится) и правительством Сербии, поскольку, по его собственному мнению, подобной связи не существовало193. Таким образом, полагал Пашич, нападение Австро-Венгрии гарантирует Белграду поддержку со стороны России и ее союзников; в одиночестве Сербия не останется194. По его мнению, дело было не столько в симпатиях России к Сербии, сколько в логическом следствии императивов, определявших российскую политику на Балканах195. Пашич был настолько убежден в прочности этого защитного механизма, что даже газета «Пjемонт» иногда высмеивала его за «великую веру в матушку Россию»196. Впрочем, справедливость его упований вполне могли подкрепить депеши сербского посланника в Санкт-Петербурге, сообщавшего в середине июня о том, что на своей восточной границе Россия предпринимает меры по реструктуризации обороны, позволяющие ей высвободить значительные силы «для наступления в западном направлении»197.
Это не означает, что Пашич сознательно стремился к расширению конфликта или что мотивом его поведения, в самом деле, было желание спровоцировать нападение Австрии. Однако смутное ощущение того, что война была, возможно, исторически неизбежным горнилом для закалки сербской государственности, притупило в нем чувство опасности в момент, когда еще сохранялись шансы остановить террористов. Эти мысли и сценарии, должно быть, роились в голове Пашича, когда он – в тягостной медлительности – размышлял о том, как справиться с ситуацией, возникшей после сообщений о готовящемся в Сараеве заговоре.
Над правительством в Белграде летом 1914 года тяготело многовековое наследие сербской истории и особенно драматичная судьба Сербского королевства после 1903 года. Это была все еще неустоявшаяся и хрупкая демократия, где гражданские власти находились в политической обороне. Исход борьбы за власть между «преторианцами» (сетью заговорщиков, связанных с цареубийством 1903 года) и лидерами Радикальной партии (которая доминировала в парламенте) еще не был определен. Из двух Балканских войн ирредентистское движение вышло триумфатором, более чем когда-либо готовым к решительному наступлению. Глубокое взаимопроникновение государственных институтов и неформальных ирредентистских структур внутри страны и за ее пределами делало бессмысленной попытку контролировать их деятельность. Эти черты сербской политической культуры негативно сказывались на людях, управлявших страной, и ложились тяжелым бременем на ее отношения с Австро-Венгерской империей. «Тому, кто не является сербом, – заметил как-то Милош Богичевич, бывший одно время сербским посланником в Берлине, – трудно разобраться во множестве национальных организаций, реализовывавших идею Великой Сербии»198. Эта непрозрачность структуры националистических движений и их взаимоотношений с государственными институтами делала задачу по разграничению официальных и неофициальных форм ирредентизма практически невозможной даже для опытного иностранного наблюдателя за событиями на белградской политической сцене. В июле 1914 года все это окажется чревато самыми пагубными последствиями.
Нараставшая тем летом напряженность – истощение финансовых и оборонных возможностей Сербии после двух тяжелых войн, угроза военного путча на недавно присоединенных территориях, неспособность предотвратить заговор против влиятельной и мстительной соседней державы – должна была казаться Николе Пашичу невыносимой. Однако человек, которому пришлось управлять таким сложным и нестабильным государственным образованием в условиях кризиса, вызванного событиями 28 июня 1914 года, сам являлся продуктом этой политической системы. Пашич был лидером чрезвычайно скрытным и осторожным до нерешительности: эти характеристики он приобрел за долгие годы участия в сербской политической жизни. Они позволили ему свыше трех десятилетий выживать в замкнутом, мелком, но бурном море белградской политики. Однако эти качества были совершенно не теми, которые требовались в кризис, охвативший Сербию после того, как в Сараеве террористы исполнили свою зловещую миссию.
2. Империя без качеств, присущих империи
Конфликт и равновесие
ТРАЕКТОРИЮ развития империи Габсбургов в течение последних пятидесяти лет её существования определили две военные катастрофы. В 1859 году в битве при Сольферино французские и пьемонтские войска одержали победу над австрийской армией численностью в 100 000 человек, сделав возможным образование единого национального государства Италия. В 1866 году в сражении при Кёниггрэце прусские войска разгромили австрийскую армию численностью в 240 000 человек, вышвырнув империю Габсбургов из зарождавшегося национального государства Германия. Совокупное воздействие этих потрясений изменило течение внутренней жизни австрийских провинций.
Потрясенная военным разгромом, Австрия трансформировалась из унитарной неоабсолютистской монархии в двуединую Австро-Венгерскую империю. Согласно историческому «Компромиссу», заключенному в 1867 году, власть в империи поделили две главенствующие нации: на западе – немцы, на востоке – мадьяры. Так возникло уникальное государство, напоминавшее яйцо с двумя желтками, где в полупрозрачной скорлупе империи Габсбургов совместно существовали Венгерское королевство – Транслейтания – и собрание австрийских земель, часто называемое Цислейтания (то есть «земли по ту и по эту сторону реки Лайты»). Обе части империи располагали собственными парламентами, но не формировали единого правительства и не имели общего премьер-министра. В сферу ответственности «имперских министров», подотчетных непосредственно императору, входили лишь вопросы внешней и военной политики, а также аспекты финансовой политики, связанные с обороной. Вопросы, представляющие интерес для империи в целом, не могли обсуждаться на общей парламентской сессии, поскольку это означало бы, что Королевство Венгрия является элементом более крупного имперского образования. Вместо этого происходил обмен мнениями между «делегациями», группами по 30 депутатов от каждого парламента, собиравшимися попеременно то в Вене, то в Будапеште.
С самого начала дуалистический компромисс имел много противников, и со временем критиков только прибавилось. На взгляд убежденных мадьярских националистов, Компромисс означал продажу национальных интересов, лишавшую венгров законного государственного суверенитета. Некоторые утверждали, что Австрия продолжает эксплуатировать Венгрию в качестве своей аграрной колонии. Особые споры вызывало нежелание Вены отказаться уступить контроль над общими вооруженными силами и согласиться на создание отдельной и равноправной венгерской армии – в 1905 году конституционный кризис вокруг этого вопроса парализовал политическую жизнь империи199. С другой стороны, австрийские немцы полагали, что венгры паразитируют за счет более развитой австрийской экономики – и обязаны вносить больший вклад в финансирование общеимперских расходов. Конфликт в этой системе был запрограммирован изначально, так как Компромисс требовал, чтобы каждые 10 лет имперские «половины» пересматривали условия таможенного союза, согласно которым между ними распределялись доходы и налоги. С каждым таким пересмотром условий таможенного союза претензии венгров становились все радикальнее200. В то же время Компромисс почти ничего не предлагал политическим элитам других национальных меньшинств, которые фактически были отданы под опеку двум «титульным нациям» – немцам и мадьярам. Первый же назначенный после заключения Компромисса премьер-министр Венгрии Дьюла Андраши выразил именно этот аспект договоренностей, заметив австрийскому коллеге: «Вы будете присматривать за своими славянами, а мы присмотрим за нашими»201. Последние десятилетия до начала мировой войны были отмечены нарастанием борьбы за национальные права в империи, где одних только официально признанных национальностей имелось более десяти: немцы, венгры, чехи, словаки, словенцы, хорваты, сербы, румыны, русины, поляки и итальянцы.
Способы решения национальных проблем в двух половинах империи заметно отличались. Мадьяры проблему национальностей в основном предпочитали игнорировать. В Венгерском королевстве правом голоса обладали только 6 % жителей, ибо это право ограничивалось имущественным цензом, который благоприятствовал мадьярам, составлявшим большинство зажиточных слоев населения. В итоге депутаты-венгры, которые представляли лишь 48,1 % населения, контролировали свыше 90 % мест в парламенте. При этом трансильванские румыны – крупнейшее национальное меньшинство в королевстве, насчитывавшее 3 миллиона человек (15,4 % населения) – занимали в Венгерском парламенте лишь пять из 400 с лишним мест202. Более того, с конца 1870-х годов правительство Венгрии проводило агрессивную кампанию «мадьяризации» населения. Законы об образовании заставляли использовать венгерский язык во всех государственных и религиозных школах, включая и заведения для детей дошкольного возраста. Учителя обязаны были свободно владеть венгерским и могли лишиться работы, если бы их посчитали «враждебными [венгерскому] государству». Ущемление языковых прав усугублялось жесткими мерами против активистов движений за права этнических меньшинств203. Все эти меньшинства – сербы в Воеводине на юге королевства, словаки в северных округах и румыны в Трансильвании – периодически пытались выступить совместно в деле защиты своих прав, но практически безрезультатно, поскольку в парламенте они не имели достаточного числа мандатов.
Напротив, в Цислейтании сменявшие друг друга кабинеты министров, желая удовлетворить требования национальных меньшинств, без конца экспериментировали с системой. В какой-то мере выравниванию условий игры в политическом поле послужили реформы избирательного права 1882 и 1907 годов (с введением почти всеобщего права голоса для мужчин). Однако эти меры по демократизации государства лишь увеличивали вероятность национальных конфликтов, особенно в чувствительной области использования языка в официальных учреждениях, таких как школы, суды и административные органы.
Проблемы, порождаемые национальной политикой, были особенно очевидны в парламенте Цислейтании, который начиная с 1883 года заседал в Вене, в элегантном неоклассическом здании на Рингштрассе. В этом, крупнейшем в Европе, законодательном органе, насчитывавшем 516 мест, привычное разнообразие партийно-политических идеологий умножалось межнациональными союзами, в результате чего возникало множество парламентских групп и фракций. Среди депутатов более чем 30 партий, получивших мандаты на выборах 1907 года, имелось, например, 28 чешских аграриев, 18 младочехов (партия радикальных националистов), 17 чешских консерваторов, 9 чешских национальных социалистов, 7 старочехов (партия умеренных националистов), 2 чешских прогрессиста (из «реалистов») и 1 независимый чешский депутат. Аналогичным образом, по идеологическим принципам разделялись остальные депутаты – поляки, немцы, итальянцы, словенцы – и даже русины.
Поскольку в Цислейтании (в отличие от Венгерского королевства) не существовало официального языка, там не было и единого языка парламентской процедуры. К использованию в парламенте были разрешены все национальные языки – немецкий, чешский, польский, русинский, хорватский, сербский, словенский, итальянский, румынский и даже русский. Однако переводчики отсутствовали, равно как и возможность записи содержания выступлений на других языках, кроме немецкого, если только сам депутат не снабжал коллег переводом своей речи. Таким образом, представители даже самых малочисленных фракций могли блокировать нежелательные инициативы, произнося бесконечные речи на языке, понятном лишь горстке соплеменников. Трудно было уяснить, выступают ли они по сути обсуждаемого вопроса или декламируют пространные отрывки из поэтических творений на родном наречии. Особо изощренной экстравагантностью в деле затягивания парламентской процедуры отличались чешские депутаты204. Дошло до того, что парламент Цислейтании стал популярным туристическим аттракционом, особенно в зимний период, когда жарко натопленные галереи для посетителей заполнялись искателями ярких впечатлений. В отличие от оперных и драматических театров Вены – с иронией отмечал один берлинский журналист – доступ на сессии австрийского парламента был бесплатным205.
Национальные проблемы настолько обострились, что в 1912–1914 годы многочисленные парламентские кризисы парализовали в стране всю законодательную работу: в Богемии сейм сделался к 1913 году столь строптивым, что австрийский министр-президент граф Карл фон Штюргк его распустил, создав для управления непокорной провинцией особую имперскую комиссию. Протесты чешских депутатов привели к тому, что в марте 1914 года деятельность парламента Цислейтании была парализована. 16 марта Штюргк распустил и эту ассамблею: когда в июле Австро-Венгрия объявила войну Сербии, парламент империи оставался в подвешенном состоянии. Таким образом, к началу войны методом управления Цислейтанией стал некий «административный абсолютизм». В Транслейтании ситуация была немногим лучше: в 1912 году протесты в Загребе и других хорватских городах против непопулярного губернатора привели к приостановке действия Конституции и роспуску Хорватского сейма. В Будапеште же предвоенные годы характеризуются появлением «парламентского абсолютизма, защищающего гегемонию мадьяр от посягательств со стороны национальных меньшинств и настойчивых требований избирательной реформы206.
Может показаться, что эти признаки нараставшей дисфункциональности подтверждают точку зрения, что Австро-Венгерская империя была умирающим государством, исчезновение которого с политической карты мира – лишь вопрос времени. Враждебно настроенные современники выдвигали этот аргумент в подтверждение того, что предвоенные попытки империи Габсбургов защитить свою целостность были в каком-то смысле нелегитимными207. В реальности же корни австро-венгерской политической турбулентности уходили не так глубоко, как предполагалось. Разумеется, в империи время от времени случались этнические конфликты, например беспорядки 1908 года в Любляне или периодические чешско-немецкие столкновения в Праге, но они отнюдь не достигали степени насилия, характерной для Российской империи того времени или для Белфаста в XX веке. Что касается непрекращающихся проблем в функционировании парламента Цислейтании, то это была хроническая, а не смертельная болезнь. При необходимости управление империей можно было временно осуществлять на основе чрезвычайных полномочий, предусмотренных статьей 14 Конституции 1867 года. Более того, до известной степени политические конфликты имели тенденцию к взаимной нейтрализации. После 1907 года противоречия между социалистами, либералами, клерикальными консерваторами и другими парламентскими фракциями являлись для австрийской половины дуалистической монархии благом, ибо приводили к размежеванию внутри этнических лагерей, ослабляя вирулентность национализма как политической базы. Балансирование сложным комплексом сил, позволявшее сформировать в стране правительство устойчивого большинства, было трудной задачей, требовавшей от политиков чувства такта, гибкости и стратегического мышления, однако, несмотря на периодические сбои в работе системы, карьера трех довоенных премьер-министров Австро-Венгрии – фон Бека, Бинерт-Шмерлинга и Штюргка – демонстрировала, что данная задача поддается решению208.
В предвоенные десятилетия империя Габсбургов переживала фазу мощного экономического подъема с сопутствующим ростом общего благосостояния – значимый контраст как с современной ей Османской империей, так и с более поздним примером классического распада многонационального государства – Советским Союзом 1980-х годов. В Австро-Венгерской империи свободные рынки и конкуренция на всем пространстве её обширных таможенных союзов поощряли технический прогресс и разработку новых продуктов. Гигантские размеры и разнообразие имперского рынка позволяли молодым промышленным предприятиям извлекать выгоду из сложного взаимодействия отраслей, опиравшихся на развитую транспортную инфраструктуру и высокое качество вспомогательных секторов экономики. Особенно наглядны эти благотворные экономические перемены были в Венгерском королевстве. Еще в 1840-е годы в империи Габсбургов Венгрия была поставщиком продовольствия – 90 % её экспорта в Австрию составляли сельскохозяйственные продукты. Однако к 1909–1913 годам венгерский индустриальный экспорт достиг 44 %, а быстро возраставший в австро-богемском промышленном регионе спрос на дешевое продовольствие обеспечил венгерскому сельскохозяйственному сектору процветание в условиях общеимперского рынка, защищенного от румынской, российской и американской конкуренции209. Большинство историков экономики сходятся во мнении, что для монархии в целом 1887–1913 годы явились эпохой «промышленной революции» и быстрого выхода на траекторию устойчивого развития. Об этом свидетельствуют её индексы роста: потребление чугуна за 1881–1911 годы увеличилось вчетверо; протяженность железных дорог за 1870–1900 годы также выросла в четыре раза; снижалась младенческая смертность; в то время как цифры охваченных начальным образованием были лучше, чем у Германии, Франции, Италии и России210. В предвоенные годы экономика Австро-Венгерской империи (особенно мадьярской части со среднегодовым увеличением на 4,8 %) была одной из самых быстрорастущих экономик в Европе211.
Даже такой придирчивый наблюдатель, как Генри Уикхем Стид, много лет проживший в Вене корреспондент газеты Times, в 1913 году был вынужден признать, что в Австрии «национальная борьба» является, по сути, конкуренцией за имперское покровительство в рамках существующей государственной системы:
Смысл защиты языковых прав нацменьшинств сводится к борьбе за бюрократическое влияние. Аналогично, выдвигаемые чехами, русинами, словенцами или итальянцами требования открыть новые школы или университеты, против чего активно выступают (смотря по обстоятельствам) немцы, поляки или другие национальности, суть требования создать механизмы по выявлению потенциальных – облекаемых доверием влиятельных парламентских партий – кандидатов на занятие должностей в бюрократическом аппарате212.
Кроме того, по крайней мере в Цислейтании, шел медленный, но бесспорный сдвиг в сторону более гармоничной политики по предоставлению прав населяющим ее национальностям. Национальное и языковое равенство всех подданных было формально признано Основным законом 1867 года; накопленный материал в сфере прецедентного права позволял решать проблемы, не предусмотренные составителями исторического Компромисса, такие, например, как статус языка чешского меньшинства в немецкоязычных районах Богемии. В последние мирные годы существования империи, власти Цислейтании продолжали приспосабливать систему к требованиям национальных меньшинств. Например, согласованный 28 января 1914 года в парламенте Галиции в городе Лемберге (нынешний Львов) «Галицийский компромисс» гарантировал русинам (этническая группа, близкая к украинцам) фиксированную долю мандатов в расширенном законодательном собрании региона, где они прежде были представлены слабо, а также открытие Украинского университета213. К началу 1914 года, с ухудшением международной обстановки, признаки перемены настроения появились даже у венгерской администрации. Южным славянам Хорватии-Славонии были обещаны свобода прессы и отмена режима чрезвычайных полномочий, а в Трансильвании обсуждалось, что Будапешт намерен удовлетворить многое из требований румынского большинства в регионе. Перспектива того, что эти меры стабилизируют правление Габсбургов на румынских территориях, столь впечатлила российского министра иностранных дел Сазонова, что в январе 1914 года он порекомендовал Николаю II даровать аналогичные послабления миллионам поляков, населявших западные губернии Российской империи214.
Эта постепенная настройка системы управления империей для соответствия с конкретными требованиями времени обещала в конечном счете создать, в согласованных рамках, комплексные гарантии прав национальных меньшинств215. Появились признаки того, что администрация начала лучше реагировать на материальные потребности регионов216. Конечно, этим занимался государственный аппарат, а не занятые политической грызней парламенты Габсбургских провинций. Создание многочисленных школьных комитетов, муниципальных советов, окружных комиссий, учреждение избираемых, а не назначаемых глав городов и прочие подобные шаги доказывали, что государство взаимодействовало с гражданским обществом более прямым и непосредственным образом, чем политические партии или законодательные собрания217. Государство не было (или, по крайней мере, не было в первую очередь) репрессивным аппаратом, а было живым организмом, отношение к которому было окрашено сильными эмоциями, поскольку в нем опосредованно сплеталось множество социальных, экономических и культурных интересов218. Габсбургская бюрократия обходилась дорого: за 1890–1911 годы расходы на внутреннее управление выросли на 366 %219. Однако большинство жителей государства Габсбургов ассоциировало его с преимуществами упорядоченного правления: развитой системой народного просвещения и социального обеспечения, верховенством закона, общественным здравоохранением и поддержанием сложной инфраструктуры220. Именно эти особенности государственного устройства империи Габсбургов всплывали в памяти современников после ее краха. Когда в конце 1920-х годов литератор (и выпускник инженерного факультета) Роберт Музиль описывает Австро-Венгерскую монархию в последний мирный год ее существования, перед его умственным взором предстает картина «светлых широких улиц, заполненных процветающими магазинами, […] которые текли, словно реки гармонии и порядка, которые перекрещивались, словно белые портупеи на парадных мундирах, и удерживали, словно в колыбели белоснежных рук имперской администрации, подвластные им земли»221.
Наконец, очень многие политики национальных меньшинств признавали ценность «содружества» империи Габсбургов как системы коллективной безопасности. Напряженность конфликтов между национальными меньшинствами – хорватами и сербами в Славонии, поляками и русинами в Галиции – и наличие множества других этнически смешанных регионов позволяло предполагать, что появление независимых национальных образований может принести больше проблем, чем сможет решить222. И как эти молодые национальные государства смогут обходится без имперского защитного панциря? В 1848 году чешский националист, историк Франтишек Палацкий предупреждал, что распад империи не только не освободит чехов, но приведет к созданию «Вселенской российской монархии». Он, в частности, пишет: «по ряду естественных и исторических причин я усматриваю [в Вене] центр, призванный гарантировать моему народу мир, свободу и справедливость»223. В 1891 году тот же довод в полемике с Эдвардом Грегром, националистом из партии «младочехов», выдвигал князь Карл Шварценберг: «Если вы с вашими сторонниками так ненавидите это государство… то что вы будете делать со своей страной, которая слишком мала, чтобы выживать в одиночестве? Если вы покинете австрийский союз, то у вас не будет иного выбора, кроме как отдаться в руки или Германии, или России»224. До 1914 года радикальные националисты, желавшие полного отделения от империи, все еще были небольшим меньшинством. Политическим группировкам националистов во многих сферах находился противовес в виде общественных ассоциаций, поощрявших различные формы имперского патриотизма – союзы ветеранов, религиозные и благотворительные общества, стрелковые клубы «берсальеров» и т. п.225
Достоинства и незыблемость монархии персонифицировалась в величественной фигуре императора Франца Иосифа. Его жизнь была отмечена необычным количеством личных трагедий. Сын – наследник престола Рудольф – и его возлюбленная покончили самоубийством в императорском охотничьем домике; императрицу Елизавету («Сисси») на берегу Женевского озера зарезал итальянский анархист; брат императора, Максимилиан, был казнен мексиканскими повстанцами в городе Керетаро, любимая племянница Франца Иосифа умерла от ожогов (ее платье вспыхнуло от случайной искры). Император перенес удары судьбы с ледяным стоицизмом. В зеркале общественного сознания император выглядел, как иронически заметил журналист Карл Краус, «демонически лишенным человеческих свойств». Его вежливый комментарий едва ли не на любой официальной церемонии – „Es war sehr schön, es hat mich sehr gefreut“226 – стал нарицательной формулой во всех уголках империи227. Франц Иосиф проявлял незаурядные способности в управлении сложным механизмом своего государства, умело соблюдая баланс противоборствующих сил, поддерживая равновесие «умеренного недовольства» и активно влияя на все этапы конституционной реформы228. Тем не менее к 1914 году престарелый Франц Иосиф стал препятствием на пути прогресса. В течение двух последних мирных лет император поддерживал Иштвана Тису, авторитарного премьера Венгрии в его сопротивлении требованиям нацменьшинств о реформе избирательной системы в Транслейтании. Пока Королевство Венгрия продолжало предоставлять необходимые Вене финансы и голосовать за ее политику, он был готов признавать гегемонию мадьярской элиты в её землях, как бы та ни подавляла свои национальные меньшинства229. Наблюдались признаки того, что Франц Иосиф утрачивает связь с реальностью: «Мощный пульс жизни нашего времени, – отмечал австрийско-немецкий политик Иосиф Мария Бернрайтер в 1913 году, когда Францу Иосифу уже исполнилось 83 года, – словно отдаленный гул, едва достигает слуха нашего императора. Реально он уже не участвует в этой жизни и не понимает духа времени, а время, игнорируя его самого, незаметно проходит мимо…230
Тем не менее император оставался объектом политического притяжения и человеческих симпатий. Все признавали, что популярность монарха основана не столько на его конституционной роли, сколько на общенародных чувствах231. К 1914 году он находился на троне дольше, чем большинство его подданных пребывали в этом мире. Как выразился Йозеф Рот в блестящем романе «Марш Радецкого», император кажется «состарился однажды раз и навсегда в определенный день и час и с того часа навеки остался закованным в свою ледяную и вечную, серебряную и ужасную старость, как в панцирь из внушающего благоговение кристалла»232. Он регулярно является подданным в сновидениях. С бесчисленных портретов его небесно-голубые глаза следят за порядком в ресторанах, учебных классах, служебных кабинетах и железнодорожных вокзалах. Газеты же восхищаются элегантным старцем в пышных усах и бакенбардах, который, с легкостью покинув карету, упругим шагом следует к месту официальных церемоний. В быстро меняющемся мире стареющий государь и его благополучная, сравнительно неплохо управляемая империя, демонстрируют любопытную стабильность. Кризисы приходят и уходят, не угрожая выживанию государственной системы как таковой. Наше положение, как иронизирует венский журналист Карл Краус, всегда является «безнадежным, но не критическим».
Особым и в чем-то даже аномальным случаем были Босния и Герцеговина, османский сюзеренитет, в 1878 году «оккупированный» австрийцами согласно положениям Берлинского договора и спустя 30 лет официально ими аннексированные. Босния конца девятнадцатого столетия представляла собой покрытую густыми лесами гористую территорию, с севера ограниченную долиной Савы, а с юга – пиками высотой более 2000 метров. Герцеговина – высокое карстовое плато, изрезанное руслами бурных потоков и окруженное горными цепями – труднодоступная местность с практически отсутствующей инфраструктурой. Долгое время нахождение этих двух балканских провинций под властью Габсбургов оставалось предметом споров. Молодые террористы – боснийские сербы, летом 1914 года отправившиеся в Сараево, чтобы убить наследника австрийского престола, оправдывали свои действия притеснением славянских братьев в Боснии и Герцеговине, историки и сегодня порой возлагают вину за то, что боснийские сербы кинулись в объятия Белграда, на австрийцев, усугублявших неэффективное управление национальным угнетением.
Так ли было на самом деле? Да, в первые годы оккупации происходили массовые протесты, особенно против военного призыва. Однако в этом не было ничего нового: под властью Османской империи эти две провинции всегда испытывали турбулентность. Исключением была как раз относительная безмятежность периода с середины 1880-х годов до 1914 года233. После 1878 года больным вопросом было положение крестьянства. Австрийцы не демонтировали феодальную систему османского землевладения «агалук», в которой вплоть до 1914 года находилось около 90 000 боснийских крепостных («кметов»), и ряд историков видят это как политику «разделяй и властвуй», нацеленную на подавление крестьянства (в основном сербского) и на покровительство хорватам и мусульманам в городах. Однако это ретроспективная оценка. В основе австрийского управления новыми провинциями лежал не императив колониального господства, а культурный и институциональный консерватизм. «Преемственность и постепенность» характеризовал управление во всех тех районах Боснии и Герцеговины, где австрийцы могли опереться на традиционные институты234. Законы и институты, унаследованные от османской эпохи, не отбрасывались с порога, а по мере возможности уточнялись и гармонизировались. Администрация Габсбургов способствовала освобождению крестьян посредством разового платежа; за период с начала оккупации до начала войны в 1914 году от крепостной зависимости в Боснии таким образом избавились свыше 40 000 тамошних кметов. Можно даже утверждать, что сербские кметы, все еще остававшиеся накануне Первой мировой войны членами архаичной системы феодальных отношений, по уровню благосостояния не сильно отличались от крестьянских масс Европы начала двадцатого века и были, вероятно, более зажиточными, чем земледельцы в Далмации или в южных регионах Италии.
Кроме того, австрийская администрация в Боснии и Герцеговине много делала для роста эффективности сельского хозяйства и промышленности. Власти создавали образцовые фермы, в том числе виноградники и рыбоводческие хозяйства, давали сельским учителям элементарные агрономические знания, создали в Илидже сельскохозяйственное училище, когда ничего похожего в соседней Сербии еще не существовало. Если внедрение новых методов шло относительно медленно, то виной тому было не столько небрежение австрийских властей, сколько крестьянское сопротивление инновациям. Провинция переживала мощный приток инвестиционного капитала. Появилась сеть железных и автомобильных дорог, в том числе лучшие в то время в Европе горные дороги. Разумеется, эти инфраструктурные проекты отчасти служили военным целям, но были и крупные инвестиции в гражданские отрасли – добычу полезных ископаемых, металлургию, лесное хозяйство и химическое производство. Темпы индустриализации достигли максимума, когда за провинции по должности отвечал общеимперский министр финансов Беньямин фон Каллаи (1882–1903), следствием чего стал рост промышленного производства (на 12,4 % в год, в среднем, за 1881–1913 годы), не имевший прецедента в других балканских землях235. Одним словом, администрация считала новые провинции витриной, «демонстрирующей миру гуманность и эффективность правления Габсбургов»; к 1914 году по уровню развития Босния и Герцеговина была уже сопоставима с остальной частью дуалистической монархии236.
Пятном на репутации австрийской администрации в Боснии и Герцеговине был ужасающе низкий (даже ниже, чем в Сербии) уровень грамотности и посещаемости школ237. Однако это не было политикой австрийцев, вовсе не стремившихся к оглуплению населения. Австрийцы построили около 200 начальных школ, не говоря уже о трех средних школах, педагогическом колледже и техническом институте. Это не было особо ярким достижением, как не было и явным провалом. Проблема частично заключалась в сложности преодоления нежелания крестьян отправлять детей в школу238. Обязательное начальное образование было введено в провинциях лишь в 1909 году, после их формальной аннексии австрийцами.
Разумеется, ситуация в Боснии и Герцеговине была далеко не идеальной. Администрация Габсбургов твердой рукой (порой без разбора) подавляла всё, что было чревато националистическими нападками на империю. Так, в 1913 году Оскар Потиорек, военный губернатор Боснии и Герцеговины, приостановил действие большей части боснийской конституции 1910 года, ужесточил государственный контроль над школьной системой, запретил распространение газет из Сербии и закрыл многие культурные организации боснийских сербов. Отметим, впрочем, что эти меры стали реакцией на подъем воинственного сербского национализма239. Другим раздражающим фактором было политическое недовольство сербов и хорватов в граничащих с севера и запада Хорватии, Славонии и Воеводине на востоке, где управление осуществлялось из Будапешта и действовало ограниченное избирательное право. Однако в целом в провинциях была относительно справедливая и эффективная администрация, основанная на реалистичном признании многообразия национальных традиций жителей. Теодор Рузвельт не особо преувеличивал, когда в июне 1904 года, во время визита в Белый дом двух высокопоставленных австрийских политиков заметил, что Габсбургская монархия «научилась с равным уважением относиться к своим нациям и религиям, благодаря чему и достигла больших успехов». В этом смысле – добавил (возможно, с горечью) Президент – администрация США на Филиппинах могла бы многому поучиться у Австрии240. Посещавших монархию так же поражало беспристрастное отношение режима Габсбургов к подданым: как отмечал в 1902 году один американский журналист, среди этнорелигиозных групп империи царил дух «взаимного уважения и терпимости»; судопроизводство велось «разумно и честно», а «справедливость [гарантировалась] каждому, независимо от его религии или социального положения»241.

Карта Боснии и Герцеговины, 1914 год
Анализ положения и перспектив Австро-Венгерской империи накануне Первой мировой войны остро ставит перед нами проблему взгляда из будущего. Распад империи в условиях военного поражения в 1918 году ретроспективно искажает объективную оценку владений Габсбургов, омрачая её видениями неотвратимого упадка. Так случилось, например, с лидером чешского национализма Эдвардом Бенешем. В годы Первой мировой войны Бенеш стал организатором чешской подпольной борьбы за независимость и в 1918 году одним из отцов-основателей нового национального государства – Чехословакии. Однако в работе «Проблема Австрии и чешский вопрос», опубликованной в 1908 году, он выражал уверенность в будущем Габсбургского содружества. «Сегодня многие говорят о распаде Австрии. В это я вообще не верю. Исторические и экономические узы, связывающие народы империи друг с другом, слишком прочны, чтобы подобное могло произойти»242. Особенно нагляден пример с корреспондентом (позднее – редактором) газеты Times Генри Уикхемом Стидом. В 1954 году в письме в Times Literary Supplement Стид писал, что уезжал в 1913 году из Австро-Венгрии с «ощущением, словно я покидаю рушащееся здание». Это было общепринятым взглядом для пятидесятых, однако в 1913 году он видел ситуацию по-другому. Будучи откровенным критиком многих особенностей правления Габсбургов, Стид всё же писал, что за десять лет «наблюдений и практического опыта» не смог увидеть «достаточных причин», по которым австрийская монархия «не имела бы права сохранить свое законное место в Европейском сообществе». «Ее внутренние кризисы, – утверждал он, – зачастую являются кризисами роста, а не упадка»243. Лишь в годы Первой мировой войны Стид сделался пропагандистом раздела австро-венгерского государства, а затем горячо защищал послевоенное устройство Центральной Европы. В 1927 году он написал предисловие к английскому переводу воспоминаний одного из лидеров чешского национального движения Томаша Масарика «Создание Государства». В предисловии Стид назвал слово «Австрия» синонимом «всего того, что способно убить душу народа, разложить его мораль посулами материального благополучия, лишить его свободы мысли и совести, подорвать его внутреннюю стойкость и целостность, словом, отвратить его от стремления к идеалу»244.
Такое полярное изменение взглядов случалось и в обратном направлении. Венгерский ученый Оскар Яси – один из глубоких знатоков империи Габсбургов – резко критиковал дуалистическую систему. В 1929 году, он завершил масштабное исследование по истории распада монархии заключением, что «мировая война была не причиной, а лишь финальным актом ликвидации взаимной ненависти и недоверия между ее народами»245. Однако в 1949 году, после Второй мировой войны и катастрофического периода диктатуры и геноцида в его родной стране, Оскар Яши, с 1919 года живший в эмиграции в США, переменил мнение. В старой монархии Габсбургов – писал он – «в достаточной мере соблюдалось верховенство закона; неуклонно укреплялись личные свободы, расширялись политические права; все более уважался принцип национальной автономии. Свобода перемещения людей и товаров распространяла свои преимущества на самые дальние уголки империи»246. Эйфория на волне национального освобождения заставила одних, некогда лояльных подданных, осуждать дуалистическую монархию Габсбургов, тогда как другие, бывшие до 1914 года ее стойкими противниками, с годами пали жертвами ностальгии. В 1939 году, размышляя о распаде империи, венгерский писатель Михай Бабич констатировал: «Теперь мы сожалеем о потере и оплакиваем то, что некогда проклинали. Сегодня мы независимы, но вместо ощущения радости испытываем лишь страх»247.
Шахматная игра
После поражения в Италии (1859) и Германии (1866) Балканский регион по умолчанию стал приоритетным направлением внешней политики Австро-Венгрии. К несчастью, это сужение геополитического диапазона совпало с ростом нестабильности в регионе. Источником нестабильности стало ослабление позиций Османской империи в Юго-Восточной Европе, что создало зону напряженности между двумя великими державами, имевшими в регионе свои стратегические интересы248. Историческое право на гегемонию в областях, покидаемых османами, чувствовали и Россия, и Австро-Венгрия. Габсбурги всегда защищали юго-восточные рубежи Европы от турецких нашествий. В России идеология панславизма утверждала о существовании естественной общности интересов молодых славянских (особенно православных) государств Балканского полуострова с интересами их покровителя в Санкт-Петербурге. Геополитическое отступление турок подняло также вопрос о контроле над черноморскими проливами – вопрос большой стратегической важности для российских политиков. В это же время на Балканах возникли новые государства с амбициозными и взаимно конкурирующими целями и интересами. Словно игроки на шахматной доске, Австрия и Россия маневрировали фигурами на этой неспокойной территории, хитрыми ходами надеясь полностью или частично лишить противника стратегического преимущества.
До 1908 года сотрудничество, самоограничение и разграничение неформальных сфер влияния позволяли им контролировать угрозы, свойственные такому положению дел249. Согласно пересмотренному Договору трех императоров от 1881 года, между Россией, Австро-Венгрией и Германией, Россия обязалась «уважать» австро-венгерскую оккупацию Боснии и Герцеговины, утвержденную в Берлинском трактате 1878 года. Кроме того, три императора согласились «принимать во внимание» взаимные «интересы на Балканском полуострове»250. Последовавшие в 1897 и 1903 годах русско-австрийские соглашения подтвердили их совместную приверженность к сохранению статус-кво на Балканах.
Впрочем, сложность балканской шахматной партии была такова, что для сохранения спокойствия на полуострове одного лишь взаимопонимания с державой-соперницей было недостаточно. Своей доли внимания требовали и меньшие игроки, которых следовало умиротворить и цивилизовать. И самым важным из них, с точки зрения Вены, была Сербия. В течение долгого правления Милана Обреновича, питавшего симпатии к Австрии, Сербия выступала послушным партнером Вены, соглашаясь с претензиями империи на региональную гегемонию. Со своей стороны, Вена в 1882 году поддержала Белград в его притязаниях на статус независимого королевства. Кроме того, Австрия обещала Сербии дипломатическую поддержку, если та пожелает расширяться в южном направлении, за счет османской провинции Македонии. Летом 1883 года министр иностранных дел Австро-Венгрии, граф Густав Кальноки, в беседе с российским коллегой назвал позитивные отношения с Сербией «краеугольным камнем политики Габсбургов на Балканах»251.
Несмотря на симпатии к Австрии, король Милан иногда бывал для нее неожиданно раздражающим и неудобным партнером. В 1885 году он устроил в Вене переполох своей идеей отречься от престола, отправить сына учиться в Австрию и предоставить империи право аннексировать Сербию. У австрийцев ничего подобного и в мыслях не было. Вызванному в Вену удрученному монарху напомнили о его королевских обязанностях и отправили обратно в Белград. «Процветающая и независимая Сербия, – объяснял граф Кальноки премьер-министру Австрии, – лучше отвечает нашим целям […], чем та же Сербия в роли непокорной провинции»252. При этом 14 ноября, всего через четыре месяца после разговоров об отречении, Милан внезапно и без предупреждения вторгся в соседнюю Болгарию, которой покровительствовала Россия. Возникший конфликт был недолгим, поскольку болгары с легкостью отбили сербское вторжение, но, чтобы этот внезапный демарш не омрачил разрядку, достигнутую между Австрией и Россией, потребовались активные дипломатические усилия европейских великих держав.
Сын Милана, вступив на сербский престол, оказался взбалмошнее отца: король Александр похвалялся австро-венгерской поддержкой, а в 1899 году публично заявил: «враги Австро-Венгрии – враги Сербии». Этот необъяснимый faux pas вызвал немалое удивление в Санкт-Петербурге и значительное беспокойство в Вене. Впрочем, короля Александра соблазняла и перспектива пророссийской ориентации. В 1902 году, после смерти короля-отца, Александр начал активно искать российской поддержки; в Санкт-Петербурге он даже объявил журналистам, что монархия Габсбургов – «заклятый враг Сербии».253 Поэтому известие о безвременной гибели Александра не вызвала особого сочувствия у официальной Вены, хотя и там (как повсюду в Европе) людей потрясла жестокость, с которой убийцы расправились с династией Обреновичей.
Лишь постепенно австрийцы осознали, что убийства, совершенные в июне 1903 года, означали полную смену политического курса Сербии. Венский МИД поспешил наладить отношения с узурпатором сербского престола: там оптимистично сочли Петра Карагеоргиевича сторонником австрийской ориентации. И хотя Австро-Венгрия была первым государством, официально признавшим новоявленный сербский режим, Вена вскоре поняла, что основ для добрососедских отношений больше нет. Руководство внешними делами перешло в руки людей, открыто враждебных дуалистической монархии, а политики в Вене с нараставшим беспокойством следили за ура-патриотическими всплесками белградской прессы, сбросившей цензурные ограничения. В сентябре 1903 года Константин Думба, австрийский посланник в Белграде, докладывал о том, что двусторонние отношения «плохи настолько, насколько возможно». В результате Вена вернулась на позиции морального осуждения цареубийства и присоединилась к британским санкциям в отношении режима Карагеоргиевича. Надеясь получить выгоду от ослабления австро-сербских связей, в игру вступила Россия, убеждавшая Белград, что будущее Сербии находится на западе, на побережье Адриатики, и призывавшая не возобновлять действовавший многие годы торговый договор с Австро-Венгрией254.
Напряженность переросла в открытый конфликт, когда в конце 1905 года Вена узнала о том, что Сербия и Болгария заключили «секретный» таможенный союз. Когда в начале 1906 года австрийцы потребовали, чтобы в Белграде отказались от союза, результат оказался противоположным ожидаемому – союз с Болгарией, который прежде не был предметом особого интереса, сделался (пусть и временно) в национальном восприятии сербской публики главным приоритетом255. Таможенный кризис 1906 года в общих чертах описан в первой главе этой книги, но нам следует помнить, что австрийцев волновало не столько ничтожное коммерческое значение союза Сербии и Болгарии, сколько лежащая в его основе политика. Что если сербско-болгарский таможенный союз является лишь первым шагом на пути к «объединению» балканских государств, враждебных Австро-Венгрии и восприимчивых к влиянию Санкт-Петербурга?
Легко списать это на австрийскую нервозность, но на самом деле политики в Вене были не так уж далеки от истины: сербско-болгарский таможенный союз был третьим в серии тайных соглашений между Сербией и Болгарией, первые два из которых имели четкую антиавстрийскую направленность. Еще 12 мая 1904 года в Белграде, в обстановке строгой секретности, были подписаны Договор о дружбе и Договор о союзе. Как ни старался австрийский посланник выяснить, о чем шла речь между болгарской делегацией, посетившей город, и их сербскими собеседниками, он не смог приподнять завесу конфиденциальности, окружавшую переговоры, и лишь укрепился в худших подозрениях. Выходило, что австрийские опасения по поводу российского вмешательства вполне обоснованны. Действительно, Санкт-Петербург, несмотря на потепление русско-австрийских отношений и глубокую вовлеченность в злосчастную войну с Японией, работал над созданием Балканского альянса. Одним из главных участников этих переговоров был болгарский дипломат Димитар Ризов, бывший одновременно агентом азиатского департамента российского МИД. За час до полудня 15 сентября 1904 года министры иностранных дел Сербии и Болгарии одновременно (и в строгой секретности) вручили российским послам в Белграде и Софии, соответственно, копии сербско-болгарского договора о союзе256.
Одной из проблем австро-венгерской дипломатии на Балканах было растущее взаимопроникновение проблем внешней и внутренней политики257. По понятным причинам, неразрывное переплетение внешней и внутренней политики чаще всего имело место там, где рядом с империей Габсбургов существовало независимое государство, бывшее для того или иного ее национального меньшинства альтернативным «отечеством». Из жителей имперских провинций суверенного отечества не было у чехов, словенцев, поляков, словаков и хорват – в отличие от трех миллионов румын в Трансильвании. Из-за особенностей двуединой монархии Вена практически не могла помешать Будапешту вести политику мадьяризации, которая выглядела враждебной с точки зрения соседней Румынии, важного стратегического партнера в регионе. Тем не менее до 1910 года монархии Габсбургов удавалось защитить австрийско-румынские отношения от последствий своих внутренних неурядиц, главным образом благодаря тому, что Румыния, союзница Австрии и Германии, не пыталась разжигать или эксплуатировать в собственных интересах межэтническую рознь в Трансильвании.
Ничего подобного нельзя было сказать после 1903 года про сербов и Королевство Сербия. Сербы составляли чуть более 40 % населения Боснии и Герцеговины, крупные районы, населенные сербами, существовали в Воеводине на юге Венгрии и не столь большие в Хорватии-Славонии. После цареубийства 1903 года с санкции Белграда сербские националисты усилили ирредентистскую активность в империи Габсбургов, уделяя особое внимание Боснии и Герцеговине. Возникшую в этой связи проблему капитан Юзеф Помянковски, австрийский военный атташе в Белграде, изложил в феврале 1906 года в письме начальнику Генерального штаба. По оценкам Помянковского, в случае потенциального военного конфликта Сербия, безусловно, оказывалась среди противников Австро-Венгерской империи. Проблемой была не столько официальная позиция Белграда, сколько ультранационалистическая ориентация сербских политиков в целом. Даже если вожжи будут в руках «разумного» правительства, предупреждал Помянковский, оно не сможет воспрепятствовать «влиятельным сербским шовинистам» в организации «той или иной авантюры». Однако гораздо опаснее, чем «открыто враждебная позиция Сербии с ее ничтожной армией», – продолжал австрийский военный атташе, – оказывается «подрывная работа пятой колонны [сербских] радикалов, которая в условиях мира разрушает лояльность наших подданных, южных славян, а при неблагоприятном развитии событий может создать для имперской армии серьезные затруднения258.
«Шовинистический» ирредентизм сербского государства, точнее, его наиболее влиятельных политических сил, стал важнейшим фактором в австрийском восприятии отношений с Белградом. Некоторое представление о том, как ухудшились австрийско-сербские отношения после цареубийства в Белграде, дают официальные инструкции, составленные летом 1907 года министром иностранных дел графом Алоизом фон Эренталем для нового австрийского посланника в Сербии. При короле Милане – писал Эренталь – сербская власть была достаточно сильной, чтобы противостоять любой «публичной агитации в Боснии», однако события июля 1903 года все изменили. Проблема состояла не столько в том, что король Петр был политически слишком слаб, чтобы противостоять шовинистическим силам, сколько в том, что он сам принялся, ради укрепления собственных позиций, эксплуатировать националистические настроения. В этой связи одной из «первоочередных задач» нового австрийского посланника в Белграде становилась работа по отслеживанию и анализу сербской националистической активности. При первой же возможности он должен донести до короля Петра и премьер-министра Пашича, что Вене досконально известны масштаб и характер деятельности сторонников Великой Сербии и что Белграду следует оставить всякие сомнения по поводу того, что Австро-Венгрия может воспринимать свою оккупацию Боснии и Герцеговины иначе как «безусловной». И самое главное, нельзя полагаться на «традиционные» официальные опровержения сербской стороны:
Следует ожидать, что сербы отреагируют на Ваши здравые предостережения стереотипными формулировками, которые они всегда применяют в ответ на обвинения в тайных интригах в оккупированных провинциях: «Правительство Сербии стремится поддерживать с соседями корректные дипломатические отношения, однако не в силах сдерживать эмоции и чувства нации, требующей активных действий, и т. д. и т. п.»259.
В наставлении Эренталя отразились характерные черты отношения Вены к Белграду: вера в первобытную силу сербского национализма, инстинктивное недоверие к находящимся у власти сербским политикам и растущая озабоченность судьбами Боснии, скрытая за высокомерной позой неоспоримого превосходства.
Таким образом, почва для аннексии Боснии и Герцеговины в 1908 году была подготовлена. Ни в Австрии, ни в дипломатических ведомствах других великих держав никогда не было сомнений в том, что Вена считает оккупацию 1878 года бессрочной. В одной из секретных статей обновленного «Союза трех императоров» 1881 года Австро-Венгрия прямо заявила о своем «праве аннексировать эти провинции в любой момент, который она сочтет целесообразным», и эта формула регулярно воспроизводилась в русско-австрийских дипломатических соглашениях. Россия этого права не оспаривала в принципе, но оставляла за собой право выдвинуть собственные условия, когда такой момент настанет. Преимущества формальной аннексии были для Австро-Венгрии достаточно очевидны. Это устраняло любые сомнения в отношении будущего провинций – вопрос безотлагательный, ибо утвержденный на Берлинском конгрессе режим оккупации формально истекал в 1908 году. Это позволило бы эффективнее интегрировать Боснию и Герцеговину в политическую систему империи, например, путем создания провинциального парламента. Это обеспечило бы более стабильную среду для внутренних инвестиций. Что еще важнее, это показало бы Белграду (и сербам в Боснии и Герцеговине), что Австро-Венгрия овладела этой провинцией навсегда, и устранило бы – по крайней мере, теоретически – один из мотивов для продолжения сербской агитации.
У Эренталя, ставшего министром иностранных дел в ноябре 1906 года, имелись и другие причины спешить. До рубежа двух столетий он оставался убежденным сторонником двуединства страны. Однако в 1905 году его веру в Исторический компромисс подорвало ожесточенное соперничество двух политических элит, австрийской и венгерской, за контроль над объединенными вооруженными силами. К 1907 году Эренталь сделался адептом «триединого» решения проблем монархии: два доминирующих центра власти в империи следовало дополнить третьим, объединяющим южных славян (прежде всего хорватов, словенцев и сербов). Идея триализма нашла немало последователей в южнославянской элите, особенно среди хорватов, недовольных тем, что их страну разделили между Цислейтанией, Венгерским королевством и управляемой из Будапешта провинцией Хорватия-Славония. Только полная аннексия Боснии и Герцеговины позволила бы обеспечить их полную интеграцию с империей и включить в новую структуру реформированной триединой монархии. А это стало бы, как искренне надеялся Эренталь, внутренним противовесом ирредентизму Белграда. Перестав быть «Пьемонтом» в глазах славянских народов на Балканах, Сербия превратилась бы в отрезанный ломоть более обширного (с преобладанием хорватского элемента) южнославянского государственного образования в рамках империи260.
Решающим доводом в пользу аннексии стала революция младотурок, начавшееся с восстания в османской Македонии. Летом 1908 года младотурки принудили константинопольского султана официально восстановить конституцию и созвать парламент. Они собирались начать в Османской империи глубокие реформы. Ходили слухи, что новое турецкое руководство вскоре назначит всеобщие выборы по всей стране, включая районы, оккупированные Австро-Венгрией и лишенные собственных представительных органов. Что если новая турецкая администрация, опираясь на обеспеченные революцией легитимность и авторитет, потребует возвращения аннексированной провинции, соблазнив ее жителей обещанием конституционной реформы?261 Надеясь воспользоваться этой неопределенностью, сербы и мусульмане Боснии образовали временную коалицию, добивавшуюся автономии под турецким сюзеренитетом262. Возникла угроза, что сложившийся в провинции этнорелигиозный альянс, желая вытеснить австрийцев, объединит усилия с турками.
Чтобы предотвратить любые осложнения, Эренталь спешно подготовил почву для аннексии провинций. За приличное вознаграждение османы уступили свой номинальный суверенитет. Гораздо важнее были русские, от решения которых зависел весь проект аннексии. Эренталь твердо верил в значимость добрых отношений с Россией: будучи послом Австрии в Санкт-Петербурге в 1899–1906 годах, он способствовал русско-австрийскому сближению. Заручиться согласием Извольского, министра иностранных дел России, было нетрудно. Русские не возражали против формализации статуса Австро-Венгрии в аннексированных Боснии и Герцеговине, если Санкт-Петербург получит что-то взамен. Действительно, именно Извольский с одобрения Николая II предложил обменять аннексию Боснии и Герцеговины на австрийскую поддержку требований России об упрощении доступа к черноморским проливам. 16 сентября 1908 года Извольский и Эренталь обговорили условия сделки в замке Бухлов, моравском имении Леопольда фон Берхтольда, австро-венгерского посла в Санкт-Петербурге. Таким образом, аннексия 1908 года произошла, в некотором смысле, из духа русско-австрийского «сердечного согласия» на Балканах. Кроме того, в этом размене была четкая симметрия, поскольку Извольский и Эренталь, по сути дела, преследовали идентичную цель: получить выгоду, обеспеченную путем секретных переговоров за счет Османской империи и в нарушение Берлинского договора263.
Несмотря на все эти приготовления, заявление Эренталя от 5 октября 1908 года об аннексии Боснии и Герцеговины вызвало крупный европейский кризис. Извольский отрицал всякую договоренность с Эренталем. Затем он даже стал отрицать, что был заранее поставлен в известность о намерениях Эренталя, и потребовал созыва международной конференции для уточнения статуса Боснии и Герцеговины264. Последовавший кризис тянулся несколько месяцев, когда Сербия, Россия и Австрия объявляли мобилизацию и контрмобилизацию, а Эренталь продолжал уклоняться от требования Извольского о созыве конференции, которая не была предусмотрена их договоренностями в Бухлове. Проблему разрешила лишь германская «нота Санкт-Петербургу» от марта 1909 года, в которой немцы ультимативно требовали от России признания австро-венгерской аннексии и заставили Сербию поступить аналогичным образом. В противном случае, предостерег канцлер Бюлов, дело «пойдет своим чередом». Формулировка намекала не только на возможность войны между Австро-Венгрией и Сербией, но, что важнее, на возможность публикации немцами документов, доказывающих соучастие Извольского в изначальной сделке вокруг аннексии Боснии и Герцеговины. Извольский немедленно отступил.
Львиную долю ответственности за кризис вокруг аннексии Боснии и Герцеговины традиционно возлагают на Эренталя. Справедлив ли этот упрек? Действительно, маневры австрийского министра иностранных дел были лишены требуемой дипломатической прозрачности. Он выбрал действия методами устаревшей тайной дипломатии: конфиденциальные встречи, обмен лицемерными заверениями и тайные двусторонние соглашения, а не решение проблемы аннексии в рамках международной конференции, где участвовали бы все страны, подписавшие Берлинский договор. Именно приоритет тайным договоренностям позволил Извольскому утверждать, что ему, а в его лице и России, запудрил мозги «скользкий» австрийский министр. Однако из некоторых свидетельств можно сделать вывод, что, напротив, события приняли подобный оборот, потому что Извольский, желая спасти свою должность и репутацию, лгал самым отъявленным образом. Российский министр иностранных дел допустил две серьезные ошибки. Во-первых, он предполагал, что Лондон поддержит его требование об открытии черноморских проливов для российских военных кораблей. Во-вторых, он сильно недооценил влияние австро-венгерской аннексии на российское общественное мнение. Согласно одному свидетельству современника, посол вначале был совершенно спокоен, когда 8 октября 1908 года до него в Париже дошли сведения об аннексии. Лишь через несколько дней, уже в Лондоне, найдя англичан совершенно не готовыми к компромиссу, а также узнав о реакции прессы в Санкт-Петербурге, Извольский осознал свою ошибку, запаниковал и принялся изображать жертву вероломного Эренталя265.
Однако кто бы ни был прав или виноват персонально, кризис вокруг аннексии Боснии и Герцеговины стал поворотным пунктом геополитики в регионе. Он разрушил то, что оставалось от русско-австрийской готовности сотрудничать в разрешении балканских проблем; отныне сдерживать конфликты, порождающие враждебность среди балканских государств, стало намного сложнее. Кроме того, кризис осложнил отношения Австрии с соседом и союзником – Королевством Италия. Между ними уже давно нарастала скрытая напряженность; яблоком раздора были две проблемы: права итальянского меньшинства в Далмации и Хорватии-Славонии и военно-политическое соперничество двух держав на Адриатике. В то же время кризис вокруг аннексии, усилив недовольство итальянцев, подвигнул их требовать компенсации. В предвоенные годы примирить цели итальянцев и австрийцев на Адриатическом побережье Балканского полуострова становилось все сложнее266. Германия в вопросе об аннексии изначально заняла уклончивую позицию, но вскоре энергично поддержала Австро-Венгрию, что также оказалось сомнительным достижением. В краткосрочном плане задача была решена: правительство России оставило попытки извлечь из кризиса вокруг аннексии дополнительную выгоду, однако в долгосрочной перспективе привело к тому, что в Санкт-Петербурге и Лондоне усилилось ощущение, что Австрия – сателлит Германии (ощущение, которое сыграет опасную роль в период летнего кризиса 1914 года).
Особо глубоким и длительным влияние Боснийского кризиса было на Россию. Ее поражение в войне с Японией (1904–1905) закрыло в обозримом будущем перспективу экспансии на Дальнем Востоке. Англо-русская конвенция, 31 августа 1907 года подписанная Извольским и сэром Артуром Николсоном, послом Великобритании, установила пределы российского влияния в Персии, Афганистане и Тибете. Единственной ареной, где Россия еще надеялась преуспеть в своей великодержавной политике, оставались на данный момент Балканы267. Статус России как защитницы братских славянских народов был предметом горячих эмоций в обществе; на этом фоне в сознании политических руководителей страны усилилась тревога по поводу доступа к черноморским проливам. Введенные в заблуждение Извольским и охваченные шовинистскими настроениями, правительство и общественное мнение России истолковали аннексию как вероломное нарушение договоренностей между двумя державами, как тяжелое оскорбление и как неприемлемую провокацию в сфере жизненно важных российских интересов. После Боснийского кризиса русские инициировали столь масштабную программу военных инвестиций, что та вызвала общеевропейскую гонку вооружений268. Налицо были также признаки усиления политического влияния России на Сербию. Осенью 1909 года российский МИД назначил посланником России в Белграде Николая Гартвига, «ярого фанатика славянофильской традиции». Вступив в должность, этот умный, энергичный дипломат начал усиленно побуждать Белград к занятию более жесткой позиции в отношении Вены. В этом Гартвиг столь усердствовал, что порой выходил за рамки инструкций, поступавших из Санкт-Петербурга269.
Ложь и подлог
Кризис вокруг аннексии еще сильнее ухудшил отношения Вены с Белградом. Как часто бывало, ситуацию осложняли внутренние политические трудности дуалистической монархии. Несколько лет австро-венгерские власти следили за деятельностью сербско-хорватской коалиции, политической фракции, возникшей в 1905 году в региональном сейме управляемой из Венгрии провинции Хорватии-Славонии, в ее столице Аграме (ныне – Загреб). После парламентских выборов 1906 года коалиция установила контроль над администрацией Аграма, приняла «югославскую» повестку, означавшую более тесное сплочение южнославянских народов в рамках империи, и начала долгую борьбу с мадьярскими властями по таким щекотливым вопросам, как требование владения венгерским языком для всех служащих государственных железных дорог. В самом существовании сербско-хорватской коалиции не было ничего подозрительно необычного; австрийцев беспокоило то, что часть депутатов – или даже вся фракция – могла оказаться «троянским конем», действующим в интересах Белграда270.
В ходе кризиса 1908–1909 годов эти опасения усилились до степени паранойи. В марте 1909 года, когда Россия отступила в разгоревшейся было конфронтации из-за Боснии, администрация Габсбургов решила предпринять на удивление бездарную судебную атаку на сербско-хорватскую коалицию. Свыше пятидесяти депутатов (в основном сербских активистов) были обвинены в государственной измене, а именно в заговоре с целью отделения южнославянских земель от Австро-Венгрии и присоединения их к Сербии. Примерно в это же время в Вене историк и писатель д-р Генрих Фридъюнг опубликовал в Neue Freie Presse статью, в которой обвинил трех видных членов коалиции в получении субсидий из Белграда в обмен на подрывную деятельность в интересах Сербии. Фридъюнг утверждал, что ему показали конфиденциальные правительственные документы, бесспорно доказывавшие истинность этих обвинений.
Процесс по делу о государственной измене в Аграме тянулся с 3 марта до 5 ноября 1909 года и быстро обернулся для правительства катастрофической потерей лица. Суд заслушал 276 свидетелей обвинения, но ни одного свидетеля защиты. Все вынесенные в Аграме обвинительные приговоры (числом 31) были отменены апелляционным судом в Вене. Одновременно против Фридъюнга и газеты Reichspost, опубликовавшей его обвинения, начались процессы по делу о клевете, выявившие целый ряд махинаций. «Секретные документы», на которых почтенный историк строил свои обвинения, оказались фальшивкой, которую австрийскому представительству в Белграде передал сербский двойной агент с сомнительной репутацией, после чего эти документы, в свою очередь, были переданы Фридъюнгу министерством иностранных дел Австро-Венгрии. Незадачливый историк, чьей солидной академической репутацией столь постыдно злоупотребили, принес извинения и снял все обвинения. Однако Томаш Масарик, стойкий защитник обвиняемых и активный сторонник чешской национальной идеи, продолжил заниматься этим вопросом, выискивая везде и всюду (в том числе в Белграде) новые доказательства и на всех публичных форумах утверждая, что австрийский посол в Сербии по поручению графа Эренталя сознательно фальсифицировал документы271.
Маловероятно, чтобы австрийские власти с самого начала были в курсе, что документы были фальшивкой. Возможно, нервозность породила непреодолимое желание поверить в существование того, чего австрийцы так опасались. Так или иначе, судебные процессы в Аграме против сербско-хорватской коалиции и обвинения в адрес Фридъюнга надолго и всерьез ухудшили отношения между Веной и Белградом. Особенно скверно было то, что в эпицентре скандала вскоре оказался граф Янош-Иоганн фон Форгач, австрийский представитель в Сербии. Для дипломатических отношений между двумя странами этот факт имел далеко идущие последствия. В 1910–1911 годы Масарик искал и находил все новые и все более скандальные «разоблачения» коварства Габсбургов (не все из которых, впрочем, были достоверными). Сербская пресса злорадствовала, звучали громкие требования выслать графа Форгача из Белграда272. И хотя Форгачу давно надоела его миссия в Белграде, он решительно (и, вероятно, искренне) отвергал все обвинения. Все это время Эренталь, сам подвергавшийся нападкам, не решался сменить ненавистного сербам посланника, поскольку это можно было бы истолковать как признание австрийцами заведомого подлога. «Мне эта ситуация не нравится, – писал Форгач в ноябре 1910 года в частном письме одному из дипломатических начальников в Вене, – однако я переживу бурю в белградских газетах, как пережил уже многое другое, если только правительство будет вести себя хоть сколько-нибудь прилично»273.
Особенно возмущало Форгача настойчивое участие в его дискредитации некоторых высокопоставленных сербских чиновников, в первую очередь – Мирослава Спалайковича, начальника одного из отделов министерства иностранных дел. Спалайкович снабжал Масарика доказательствами вины австрийского правительства; во время процесса над Фридъюнгом он выступал в качестве эксперта – свидетеля со стороны сербско-хорватской коалиции. Сыграв свою роль в разоблачении фальшивых документов, Спалайкович этим не ограничился – и заявил, что Форгач передал их Фридъюнгу намеренно, надеясь сфабриковать обвинения против сербско-хорватской коалиции. По свидетельству Фреденбурга, посланника Нидерландов в Белграде, зимой 1910–1911 годов Спалайкович не прекращал сеять в дипломатическом сообществе подозрения в отношении австрийского представителя274. Что было еще хуже, Спалайковича с супругой регулярно встречали в компании Гартвига, нового российского посланника. Поговаривали, что они буквально днюют и ночуют в российской миссии275. Спалайкович стал «кошмаром» Форгача, звавшего его «смертельным врагом империи»; отношения между австрийским дипломатом и сербским чиновником после обмена резкими заявлениями были окончательно испорчены, и в апреле 1911 года Форгач посоветовал всем сотрудникам имперского представительства в Белграде избегать любых контактов со Спалайковичем. «Этот вечно взвинченный господин, – докладывал он Эренталю, – отчасти не в своем уме. После аннексии [Боснии и Герцеговины] его ненависть к [Австро-Венгерской] монархии сделалась едва ли не психическим заболеванием»276.
Положение Форгача в Белграде стало совершенно нетерпимым, и летом 1911 года он был отозван. Однако вернемся еще раз к скандалу вокруг судебных дел против сербско-хорватской коалиции, против историка Фридъюнга и его отголоскам в столице Сербии, поскольку в нем замешаны люди, которые еще сыграют заметную роль в событиях 1914 года. Мирослав Спалайкович, высокопоставленный чиновник дипломатического ведомства, давно интересовался Боснией и Герцеговиной (его супруга была боснийкой). В 1897 году в Парижском университете он защитил докторскую диссертацию, где утверждал, что провинции, находившиеся под османским сюзеренитетом, сохраняли статус автономных юридических лиц, и поэтому их аннексия Австро-Венгрией не могла быть законной277. Позднее его назначили послом в Софию, где он – совместно с русскими – сыграл важную роль в создании сербско-болгарского альянса, вокруг которого сформировалась Балканская лига, развязавшая в 1912 году Первую балканскую войну. Во время службы в Софии он сохранял самые дружеские отношения с Николаем Гартвигом, навещая его в Белграде «до двадцати раз в месяц»278. Впоследствии Спалайковича перевели в еще более важное представительство в Санкт-Петербурге. Там ему досталась непростая роль: в период июльского кризиса 1914 года разъяснять правительству в Белграде намерения российского императора и его министров. Не ушел со сцены и Форгач, покинувший Сербию с чувством стойкой неприязни к этой стране, но оставшийся важной фигурой в сообществе дипломатов, которым пришлось формировать внешнюю политику Австро-Венгрии после неожиданной кончины Эренталя от лейкемии в 1912 году279. Не забудем и глубокую личную неприязнь между Извольским и Эренталем, которую хорошо информированная венская пресса называла, по окончании Боснийского кризиса, препятствием на пути к улучшению отношений между Австро-Венгрией и Россией280. Особенностью июльского кризиса 1914 года было то, что многие из его ключевых фигур имели давнюю историю личных отношений. За фасадом многих решающих событий того периода скрывались взаимные личные антипатии и надолго запомнившиеся обиды.
Сербская проблема была такова, что решить ее в одностороннем порядке австрийцы не могли. Она была частью целого комплекса взаимосвязанных проблем. Во-первых, Австрию тревожили отношения Сербии и России, после кризиса вокруг аннексии ставшие более тесными, чем прежде. Вена с глубоким недоверием относилась к российскому посланнику Гартвигу, который был известен нелюбовью к Австрии и верностью идеям панславизма; его растущее влияние в Белграде не предвещало Вене ничего хорошего. По отзыву французского посланника в Софии, Николай Гартвиг представлял собой «архетип настоящего русского мужика», сторонника «старинной имперской политики в отношении Турции», готового «пожертвовать Дальним Востоком ради Балкан»281. С премьер-министром Пашичем у него сложились исключительно дружеские отношения. Они встречались почти ежедневно: «ваша борода шепталась с нашей бородой», – сообщали чиновники сербского министерства иностранных дел младшим дипломатам российской миссии. «Никто не думал, – вспоминает российский сотрудник, – что в отношении разделяемых ими [Россией и Сербией] политических целей возможны какие-то секреты»282. В Белграде российского посланника публика приветствовала как героя: «где бы ни появлялся этот внушительного вида господин, ему немедленно устраивали продолжительную овацию»283.
Теоретически Вена могла бы в противовес враждебности сербов улучшить отношения с Болгарией, но реализация этого варианта предполагала свои трудности. Поскольку между Болгарией и Румынией продолжался ожесточенный спор о границе, сближение с Софией грозило оттолкнуть Бухарест. А враждебный Бухарест был крайне нежелателен из-за наличия значительного румынского меньшинства в венгерской Трансильвании. Если бы Румыния отвернулась от Вены к Санкт-Петербургу, вопрос национальных меньшинств мог бы вполне стать вопросом региональной безопасности. Венгерские дипломаты и политические лидеры указывали, в частности, что для двуединой монархии «Великая Румыния» станет такой же серьезной угрозой, как и «Великая Сербия».
Еще одной проблемой было маленькое княжество Черногория на побережье Адриатического моря. Эта живописная, но бедная страна явилась местом действия оперетты Франца Легара «Веселая вдова», будучи замаскирована под «Великое герцогство Понтеведро» (немецкое либретто, впрочем, выдавало секрет, указывая, что артисты должны быть одеты в «национальные черногорские костюмы»)284. Будучи самой маленькой из Балканских стран, Черногория (с населением всего 250 000 человек) была замечательна прекрасной, но суровой природой, где скалистые пики возвышались над глубокими ущельями. Это была страна, где короля, облаченного в блестящий красно-синий мундир, расшитый золотом и серебром, можно было по вечерам встретить у дворца, попыхивающего сигарой и беседующего с прохожими. Когда летом 1913 года пражский журналист Эгон Эрвин Киш пешком прошел из Цетинье (тогдашней столицы Черногории) в Риеку, живописный портовый город (ныне – территория Хорватии), его смутили выстрелы, громыхавшие в долинах. Сперва он было решил, что началась очередная балканская война, но проводник его успокоил: это, мол, развлекается черногорская молодежь, из русских винтовок палящая по рыбам в горных речках285.
Бедная и крошечная Черногория имела стратегическое значение. Горные орудия, размещенные на Ловченских высотах, держали под прицелом беззащитные портовые сооружения австрийцев на Адриатическом побережье в Каттаро, являясь головной болью габсбургских морских стратегов. Черногорский князь Никола, правивший с 1861 года и по времени нахождения у власти бывший третьим среди европейских монархов (после королевы Виктории и императора Франца Иосифа), отличался крайней амбициозностью. По итогам Берлинского конгресса 1878 года он сумел удвоить территорию своего княжества, в период кризиса 1908 года (во время аннексии Боснии и Герцеговины) вновь расширил ее, а затем нацелился на часть Северной Албании. В 1910 году он сам провозгласил Черногорию королевством, а своих четырех дочерей весьма выгодно пристроил замуж. Одним его зятем был король Сербии Петр Карагеоргиевич (впрочем, к моменту коронации Петра его черногорская супруга уже умерла); вторая дочь князя Николы, Елена, вышла замуж за Виктора Эммануила III (с 1900 года – короля Италии); еще две дочери были замужем за русскими Великими князьями и стали заметными фигурами в высшем обществе Санкт-Петербурга. Используя стратегически важную позицию Черногории, Никола привлекал финансирование со стороны влиятельных внешних спонсоров, в первую очередь – России. В знак славянской солидарности с великим российским союзником Черногория в 1904 году официально объявила войну Японии. Русские ответили взаимностью, выдав стране оборонные субсидии и направив военную миссию с задачей «реорганизовать черногорскую армию»286.
Италия, связанная королевским родством с Черногорией, тоже представляла проблему. С мая 1882 года Италия входила в Тройственный союз с Германией и Австро-Венгрией и последовательно подтверждала свое членство в 1891, 1902 и 1912 годах. Однако в том, что касалось отношений с Австро-Венгрией, итальянское общество было глубоко расколото. С одной стороны, светская, либеральная и национально-мыслящая Италия предпочитала политику конфронтации с австрийцами, особенно на Адриатике, которую адепты великодержавного курса считали естественной зоной распространения итальянского влияния. Напротив, католическая, клерикальная, консервативно-мыслящая Италия выбирала политику сближения и сотрудничества с Веной. Отражением этой двусмысленной позиции была сложная, многослойная и зачастую противоречивая дипломатическая игра, которую вел Рим. В 1900 и 1902 годах правительство Италии подписало тайные соглашения с Парижем, дезавуировавшие большинство ее обязательств по договору с Веной и Берлином. После 1904 года итальянцы все яснее демонстрировали, что считают австро-венгерскую политику на Балканах ущемляющей их региональные интересы. В частности, итальянцы рассматривали Черногорию как перспективное поле расширения своего торгового и культурного влияния на Балканах, а с Белградом и Софией министр иностранных дел Томазо Титтони поддерживал весьма дружеские отношения287.
Италия резко отреагировала в 1908 году на аннексию Боснии и Герцеговины, не столько из-за того, что в принципе возражала против австрийского шага, сколько из-за несогласия Эренталя на компенсацию Риму в форме создания итальянского университета в австро-венгерском Триесте – портовом городе, где две трети населения составляли итальянцы288. В октябре 1909 года король Виктор Эммануил III, в нарушение обязательств перед Тройственным союзом, подписал тайное соглашение с императором Николаем II. Это Русско-итальянское соглашение или «сделка в Раккониджи», как ее назовут позже, предусматривала, что Италия и Россия не станут заключать соглашения по «Востоку Европы» без взаимного одобрения и что обе державы обязуются «соблюдать с благожелательством, одна интересы России в вопросе о проливах, другая интересы Италии в Триполитании и Киренайке»289. Это соглашение оказалось менее важным, чем предполагалось изначально, поскольку итальянцы вскоре подписали другой меморандум, с Веной, в значительной степени отменивший «сделку в Раккониджи», но оно продемонстрировало решимость Италии проводить более напористую и независимую политику.
Наиболее вероятным «яблоком раздора» в австро-итальянских разногласиях на Балканах была Албания, которая все еще принадлежала Османской империи, но которую Италия и Австрия считали входящей в их сферы влияния. С 1850-х годов Австрия – в лице вице-консула в Скутари – осуществляла своего рода религиозный протекторат над католиками на севере страны. Однако большой интерес к Албании с ее длинной береговой линией проявляли и итальянцы. На рубеже веков Рим и Вена договорились о том, что в случае крушения власти османов в регионе они поддержат независимость Албании. Вопрос, как влияние в стране будет распределено между двумя адриатическими державами, оставался до времени открытым.
Обманчивое затишье
В марте 1909 года Сербия официально обязалась воздержаться от дальнейших тайных операций на австрийской территории и обещала поддерживать с империей Габсбургов добрососедские отношения. В 1910 году Вена и Белград после долгих споров договорились даже о заключении торгового соглашения, положившего конец австро-сербскому торговому конфликту. Об улучшении экономических условий в этом году свидетельствовал рост сербского импорта на 24 %. На полках магазинов Белграда снова начали появляться австро-венгерские товары, и к 1912 году двуединая монархия вновь стала для Сербии основным торговым партнером290. На встречах Пашича с представителями Австрии звучали взаимные заверения в доброй воле. Однако в отношениях двух государств возникло глубокое затруднение, которое, казалось, было невозможно преодолеть. Несмотря на разговоры об официальном визите короля Петра в Вену, визит так и не состоялся. Сначала под реальным предлогом слабого здоровья монарха сербское правительство перенесло визит из Вены в Будапешт, затем отсрочило его, а позднее, в апреле 1911 года, отложило на неопределенное время. На этом фоне зимой 1911 года состоялась, к досаде австрийцев, весьма успешная поездка сербского короля в Париж. Французский визит Петра считался настолько важным, что сербский посланник в Париже вернулся в Белград, чтобы помочь в его подготовке. Предварительный план поездки, сочетавший визит в Париж с посещением Вены и Рима, был отменен. Прибывшему в Париж 16 ноября Петру Карагеоргиевичу предоставили резиденцию на Кэ д’Орсе, где его приветствовал президент Французской республики. По случаю визита высокого гостя и в память о его героическом участии добровольцем (когда он жил в эмиграции в Париже) во франко-прусской войне 1870 года в рядах французских войск, королю вручили специально изготовленную в честь этого события золотую медаль. На торжественном обеде президент Фальер произнес речь, в которой – к изрядному раздражению австрийцев – приветствовал Петра Карагеоргиевича в качестве «короля всех сербов» (включая, как подразумевалось, и подданных Австро-Венгерской империи). Далее король был назван «человеком, который намерен вести свою страну и народ к свободе». «Явно восхищенный» таким обращением, высокий гость ответил, что в борьбе за свободу он и его народ твердо рассчитывают на Францию291.
Между тем за кулисами продолжалась борьба за возвращение Боснии и Герцеговины в лоно «Сербского мира». «Народна одбрана», якобы превращенная в чисто культурную организацию, вскоре возобновила прежнюю деятельность; после 1909 года ее широко разросшиеся сети проникли в Боснию и Герцеговину. Австрийцы по мере возможности отслеживали шпионскую активность переходивших границу сербских агентов. Типичный пример – Драгомир Джорджевич, лейтенант запаса сербской армии, совмещавший культурно-просветительскую работу в Боснии с управлением тайной сетью сербских осведомителей. В октябре 1910 года он возвратился в Сербию, где, как было отмечено, прошел военную переподготовку292. Австрийское представительство в Сербии знало о существовании такой организации, как «Единство или смерть!», уже на ранних этапах ее становления, хотя там и не очень понимали, как относиться к этому загадочному «дебютанту» на политической сцене Белграда. В отчете от 12 ноября 1911 года новый посланник Австрии в Белграде (преемник Форгача) Стефан фон Угрон уведомил Вену о наличии «ассоциации, якобы существующей в офицерских кругах», о которой теперь пишет сербская пресса. На данный момент об этой группе не известно «решительно ничего достоверного», кроме того, что она называет себя «Черной рукой» и в основном занимается восстановлением влияния на национальную политику, которым сербская армия пользовалась в эпоху Обреновичей.
Последующие доклады Угрона и австрийского военного атташе Отто Геллинека несколько прояснили картину. Уже известный Апис был идентифицирован как ведущая фигура в новой организации, и прояснилась более детальная картина целей, которые она собиралась преследовать: «Программа движения состоит в том, чтобы устранить всех политических деятелей в стране, препятствующих реализации велико-сербской идеи», и возвести на престол лидера, «готового возглавить борьбу за объединение всех сербов»293. Пресса была полна слухами о том, что у «Черной руки» якобы имеется список политиков – кандидатов на ликвидацию, который вступит в силу после переворота и свержения действующего правительства Радикальной партии, поводом для которых стали таинственные убийства двух видных деятелей оппозиции осенью 1911 года. Слухи, впрочем, позднее были признаны ложными. В действительности же – сообщал 22 ноября 1911 года Геллинек – заговорщики планировали законными средствами устранить «внутренних врагов Сербии», чтобы затем «объединить силы против ее внешних врагов»294.
Изначально австрийцы следили за развитием событий с удивительной невозмутимостью. В Сербии, как заметил Геллинек, долго скрывать какую-либо организацию было практически невозможно, поскольку там «на каждые пять заговорщиков приходится один информатор». В конце концов, заговоры в Сербии не были чем-то новым; так что этот вопрос не имел большого значения295. Но отношение австрийских наблюдателей к этой организации начало меняться по мере того, как они стали осознавать степень влияния «Черной руки» во многих частях государственного аппарата. В декабре 1911 года австрийский военный атташе докладывал, что военный министр Сербии закрыл расследование деятельности «Черной руки», «ибо в ином случае возникли бы трудности огромного масштаба». В начале февраля 1912 года он писал, что сеть приобрела полуофициальный характер; похоже, что правительство «полностью в курсе о составе организации [ «Черная рука»] и ее деятельности». Тот факт, что военный министр Степанович, покровитель организации, остается на своем посту, говорил о ее растущем политическом влиянии296.
Так сложилась комплексная картина, которой суждено будет определить поведение Австро-Венгрии летом 1914 года. С одной стороны, стало понятно, что «Единство или смерть!» является подрывной сетью, враждебной и опасной для гражданской власти Сербского королевства. С другой стороны, националистические цели организации пользовались одобрением и поддержкой как у части гражданского руководства, так и у широкой общественности Сербии. Что более важно, тайная организация и официальная администрация, казалось, временами работали в тандеме. В феврале 1912 года Угрон предупредил, что сербские власти, возможно, сотрудничают с «ура-патриотическим военизированным движением», надеясь переключить энергию с подрывной деятельности внутри королевства на борьбу против его внешних врагов297. Ирредентистское издание «Пьемонт» открыто поддерживало ультранационалистические антиавстрийские лозунги. Утверждая, что ее деятельность направлена на решение «национальных» задач – отмечал Угрон, – «Черная рука» затрудняет гражданским властям Сербии принятие мер по противодействию ей298. Короче говоря, австрийцы осознали как масштаб влияния «Черной руки», так и комплексный характер проблем, мешавших кабинету Пашича противодействовать заговорщикам.
В целом эта картина сохраняла актуальность до лета 1914 года. Австрийцы по мере возможности следили за бурным распространением подрывной сети во время Балканских войн 1912 и 1913 годов. В январе 1914 года общее внимание привлек судебный процесс над офицером-убийцей по имени Вемич (который в 1903 году демонстративно носил в саквояже в качестве трофея высушенный фрагмент плоти, в ночь на 11 июня вырезанной из груди королевы Драги). В октябре 1913 года, в период Второй балканской войны, офицер застрелил сербского новобранца за то, что тот медленно выполнял приказы. Дело Вемича рассматривал военный трибунал. Суд, состоявший исключительно из старших офицеров, его оправдал, вызвав бурю негодования у части белградской прессы. Дело Вемича подверглось повторному рассмотрению в Верховном суде. Однако приговор – всего лишь десять месяцев тюремного заключения – был в декабре 1913 года отменен королевским помилованием, полученным под давлением высшего военного руководства299. В мае 1914 года Геллинек констатирует, что в нынешней Сербии офицерский корпус – «политически значимый фактор». В свою очередь, рост «преторианского элемента» в общественной жизни Сербии представлял собой все большую угрозу для Австро-Венгрии, поскольку «офицерский корпус является также оплотом идеологии Великой Сербии – явно выраженной антиавстрийской тенденции»300.
Самым загадочным ингредиентом этого коктейля был Никола Пашич, «некоронованный король Сербии». В политических бурях 1913–1914 годов Пашич сдерживал свой темперамент, не позволяя спровоцировать себя на прямое столкновение с офицерским корпусом. «Со своей обычной ловкостью», отмечал Геллинек 21 мая 1914 года, премьер-министр уворачивался от агрессивных депутатских запросов в Скупщине, настаивая, что по всем значимым вопросам сербское правительство и сербский офицерский корпус пребывают «в полном согласии»301. В докладе от 21 июня – отправленном за неделю до убийства в Сараеве – Геллинек в четырех пунктах подытожил ситуацию. Королевская власть отдалась в руки заговорщиков и практически бессильна. Во внутренней и внешней политике армия преследует собственные цели. Исключительно влиятельной фигурой в Белграде остается российский посланник Николай Гартвиг. Однако ничто из этого не означает, что Пашича – как фактор сербской политики – следует списать со счетов; напротив, основатель и все три десятилетия остающийся лидером Радикальной партии (партии «крайних русофилов») премьер занимает, вопреки всему, «доминирующее положение»302.
Однако наладить прямой контакт с Пашичем оказалось делом чрезвычайно трудным, иллюстрацией чему служит любопытный эпизод осени 1913 года. 3 октября Пашич нанес заранее согласованный визит в Вену. Поездка была своевременной, поскольку из-за оккупации части Северной Албании сербами, Вена и Белград оказались в тупике конфронтации. Австрийское письмо от 1 октября, требовавшее от Белграда покинуть территорию Албании, вызвало уклончивый ответ. В сопровождении сербского посла Пашич участвовал во встречах с австрийскими министрами, включая обед с министром иностранных дел Австрии Берхтольдом; премьер-министром Венгрии Иштваном Тисой; Форгачем, Билинским и другими. Тем не менее подробной дискуссии по вопросу сербской оккупации ни на одной из этих встреч не получилось. Билинский, общеимперский министр финансов, согласно положению в империи бывший так же ответственным за Боснию и Герцеговину, в своих мемуарах отмечает, что Пашич оказался на редкость сложным переговорщиком. Не жалея «пылких фраз», он парировал вопросы австрийских собеседников оптимистичными заверениями в том, что «все будет хорошо». Билинский также пеняет Берхтольду за то, что не надавил на сербского лидера. «Внешне простоватый но с приятными манерами, пышной седеющей бородой и фанатичным блеском в глазах», Пашич озадачил австрийского министра иностранных дел сочетанием изящного обаяния и упрямой уклончивости303. На первой встрече, до обеда, Пашич своей дружелюбной вступительной беседой настолько обезоружил Берхтольда, что когда они перешли к серьезной части встречи и речь зашла об Албании, тот не успел донести до собеседника всю серьезность возражений Австрии против сербской оккупации. После встречи Берхтольд внезапно осознал, что позабыл изложить Пашичу решительную позицию Вены по данному вопросу. Было принято решение поднять албанский вопрос вечером, поскольку в графике визита было посещение венской оперы. Однако когда Берхтольд с небольшим опозданием занял свое место в королевской ложе, он с изумлением выслушал сообщение о том, что Пашич уже отбыл в гостиницу, где, предположительно, немедленно лег в постель и заснул. Рано утром, без дальнейших встреч, премьер-министр Сербии должен был покинуть Вену. Берхтольд вернулся домой и ночью написал письмо, доставленное курьером в отель до отъезда Пашича из столицы. Однако поскольку Берхтольд написал письмо по-немецки (и своим крайне неразборчивым почерком), Пашич не смог его прочесть. Даже после того, как в Белграде письмо расшифровали и перевели, Пашич якобы столкнулся с трудностями в понимании того, что конкретно имел в виду министр иностранных дел304. Не смогли помочь ему и сотрудники австрийского министерства, поскольку Берхтольд не сохранил черновик письма. Несомненно, в этой комедии ошибок – если допустить, что десять лет спустя воспоминаниям Билинского можно доверять, – виною отчасти как австрийская небрежность, так и, возможно, болезненная неуверенность и деликатность Берхтольда, но в значительно большей степени это свидетельство легендарной изворотливости Пашича305. Однако эта история передает, прежде всего, ощущение парализующей недосказанности, тяготевшее над австро-сербскими отношениями накануне Первой мировой войны.
Результатом австрийских наблюдений за Сербией в годы, месяцы и недели, предшествовавшие убийству в Боснии, оказалось довольно глубокое понимание наличия дестабилизирующих сил, оперировавших в соседнем государстве. Конечно, оно базировалось на взаимной враждебности, а потому сложившаяся картина была тенденциозной и односторонней. Отчеты австрийских дипломатов о событиях в Сербии были пронизаны негативными оценками – укорененными отчасти в эмпирике, отчасти – в давних стереотипах относительно сербской политической культуры и ее представителей. Неизменными темами в депешах из Белграда были ненадежность, лживость, двуличность, уклончивость, привычка к насилию и вспыльчивость сербов. На удивление в них отсутствовал подробный анализ взаимодействий между антиавстрийскими группировками в Сербии и ирредентистским терроризмом во владениях Габсбургов. Вполне возможно, что провал судебных процессов в Аграме и скандал с Фридъюнгом сильно затруднили, начиная с 1909 года, сбор разведывательных данных австрийцами – подобно тому как скандал вокруг дела «Иран-Контрас» в президентство Рональда Рейгана в 1980-е годы на время сократил масштаб тайных операций американских разведывательных служб306. Австрийцы понимали, что «Народна одбрана» нацелена на подрыв правления Габсбургов в Боснии и осуществляет руководство сетью сербских националистов во владениях Габсбургов. Австрийцы полагали, что вся сербская ирредента своими корнями произрастает из панславянской пропаганды патриотических сетей в Белграде. Однако конкретный характер этих связей и отношения между «Народной одбраной» и «Черной рукой» они знали недостаточно. Тем не менее к весне 1914 года сложились все ключевые ориентиры, определившие отношение и последующие действия австрийцев после Сараева.
Ястребы и голуби
Балканские войны разрушили систему безопасности Австро-Венгрии на Балканах и создали более сильную Сербию. Территория королевства выросла более чем на 80 %. Во время Второй балканской войны вооруженные силы Сербии, возглавляемые верховным главнокомандующим генералом Путником, показали впечатляющую дисциплину и инициативность. Австрийское правительство нередко демонстрировало пренебрежительное отношение при обсуждении военной угрозы, исходящей от Белграда, а Эренталь однажды сравнил Сербию с «негодным мальчишкой», ворующим яблоки в австрийском саду. Отныне подобное легкомысленное отношение стало невозможным. В докладе Генерального штаба от 9 ноября 1912 года выражалось удивление по поводу резкого роста ударной мощи Сербии. Шедшее с начала года расширение сети железных дорог, модернизация вооружения и снаряжения, а также значительное увеличение количества ударных частей, все это, финансируемое французскими займами, превратило Сербию в грозного противника307. Было весьма вероятно, что в дальнейшем военный потенциал Сербии возрастет: на новых территориях, захваченных ею в ходе двух Балканских войн, проживало около 1,6 миллиона человек. В отчете за октябрь 1913 года австрийский военный атташе в Белграде Отто Геллинек отмечал: хотя оснований для тревоги пока нет, недооценивать военную мощь Сербского королевства уже нельзя. Впредь при расчете оборонных нужд империи необходимо будет сопоставлять боевую мощь ударных частей Австро-Венгрии и Сербии в пропорции «один к одному»308.
Вопрос о том, как реагировать на ухудшение ситуации с безопасностью на Балканах, разделил австрийских руководителей. Следует ли Австро-Венгрии как-то урегулировать отношения с Сербией – или надо сдерживать королевство дипломатическими средствами? Следует ли Вене реанимировать ее «сердечное согласие» с Петербургом – или решение будет найдено в ходе военного конфликта? Добиться однозначного ответа от многоуровневого государственного аппарата Австро-Венгрии было нелегко. Внешняя политика империи исходила из единоличного органа власти на вершине ее иерархии. Эта политика была итогом взаимодействия целого комплекса центров силы, отношения между которыми были отчасти неформальны и постоянно изменялись. Одним из таких центров был Генеральный штаб, другим – Военная канцелярия наследника престола. Очевидно, что ведущим игроком должно было выступать министерство иностранных дел на Бальхаусплац, но в реальности оно функционировало как структура, где конкурирующие группировки боролись за политическое влияние. Согласно дуалистической конституции, вопросы внешней политики империи неизменно обсуждались с премьер-министром Венгрии, а тесная взаимосвязь внутренних и внешних проблем требовала, чтобы в решении конкретных вопросов участвовали другие министры и важные чиновники: например, Леон Билинский, имперский министр финансов, курировавший администрацию Боснии и Герцеговины, или формально подчиненный ему наместник Боснии генерал-губернатор Потиорек, чьи взгляды не всегда совпадали со взглядами министра. Ткань этой системы была настолько рыхлой и открытой, что формировать имперскую политику умудрялись, в том числе, фигуры второго плана, например дипломаты или главы отделов министерства иностранных дел, по собственной инициативе формулировавшие меморандумы, которые порой определяли консенсусное мнение политической элиты. Возглавлял эту систему император, чья власть одобрять или блокировать инициативы своих министров и советников не вызывала сомнений. Однако его роль была скорее пассивной, нежели активной – он реагировал на инициативы, выдвигаемые полуавтономными центрами власти внутри политической элиты, и являлся для них медиатором309.
На фоне этой уникальной «поликратии» особенно весомыми представляются три фигуры: начальник Генерального штаба генерал-фельдмаршал граф Франц Конрад фон Хётцендорф; наследник престола, эрцгерцог Франц Фердинанд фон Габсбург д’Эсте; общеимперский министр иностранных дел с 1912 года – граф Леопольд фон Берхтольд.
Конрад фон Хётцендорф был одним из любопытнейших персонажей, занимавших высокие военные посты в Европе начала двадцатого века. Когда в 1906 году он был назначен начальником Генерального штаба, ему было 54 года, и на протяжении всей своей карьеры фон Хётцендорф оставался твердым сторонником войны со всеми врагами монархии. Во взглядах на внешнюю политику империи Конрад был неизменно агрессивен. Тем не менее у него бывали глубокие и искренние сомнения в своей пригодности для службы на доверенном ему посту, и он нередко заговаривал об отставке. В изысканном обществе Конрад проявлял застенчивость, а отраду искал в одиночных вылазках в горы, где делал меланхоличные наброски крутых вершин, поросших соснами. Его склонность сомневаться в себе усугублялась регулярными приступами тяжелой депрессии, усилившимися в 1905 году после потери жены. Выходом из тяжелой психологической ситуации для Конрада фон Хётцендорфа стали близкие отношения с Виргинией (Джиной) фон Рейнингхаус, супругой венского промышленника.
Упорство, с которым Конрад добивался своей потенциально скандальной любовной победы, проливает яркий свет на его личность. Все началось в 1907 году на званом обеде в Вене, где Конрад и Джина оказались рядом за одним столом. Примерно через неделю Конрад появился на пороге виллы Рейнингхаусов на Опернгассе и объявил хозяйке: «Я безумно Вас люблю и думаю лишь об одном: Вы должны стать моей женой». На возражение потрясенной Виргинии, что это совершенно невозможно, она связана «семикратным обязательством» (в виде семьи, состоявшей из мужа и шестерых детей), Конрад заверил её: «Тем не менее я никогда не отступлюсь: любовь станет моей путеводной звездой»310. Пару дней спустя на виллу Рейнингхаусов прибыл адъютант фельдмаршала с заявлением, что Джине – учитывая ранимую психику начальника Генерального штаба – следует дважды подумать, прежде чем лишать его надежды. Восемь дней спустя Конрад, еще раз лично явившийся на виллу, объявил хозяйке: если она ему откажет, то он подаст в отставку с поста начальника Генштаба и навсегда исчезнет не только из её жизни, но и из жизни общества. Они достигли компромисса: в обозримом будущем Джина останется с мужем и детьми, но если когда-нибудь ей удастся развестись, она не забудет Конрада. Рискованный маневр фельдмаршала – сочетание наступательной тактики с искусством романтического ухаживания – завершился в конечном счете триумфом.
Виргиния оставалась в семье еще долгих восемь лет. Когда именно начался их с Конрадом роман, точно не знает никто. В любом случае супруг Джины, Ганс фон Рейнингхаус, извлекал выгоду из своего положения рогоносца – богатый промышленник мог развлекаться с другими женщинами, а вот полезное знакомство с начальником Генштаба открыло ему доступ к выгодным контрактам на военные поставки. Конрад навещал возлюбленную всякий раз, когда появлялась возможность, а также писал ей любовные письма, иногда по несколько раз в день. Однако, не решаясь (из опасений скандала) отсылать их, он собирал их в альбом под названием «Дневник моих страданий». Помимо обрывков новостей, их тема была неизменной: Джина – его единственная отрада, только мысль о любимой спасает его из бездны отчаяния, его судьба – в ее руках, и так далее. Всего с 1907 по 1915 год он написал свыше 3000 писем, некоторые объемом по шестьдесят страниц. О существовании альбома Джина узнала лишь после смерти Конрада311.
Трудно переоценить важность этих отношений; они были движущей силой в жизни Конрада с 1907 года и до начала войны, заслоняя все прочие проблемы, в том числе военные и политические вопросы, требовавшие его решений. Эта всепоглощающая страсть, возможно, объясняет некоторые особенности его поведения как военного, например, готовность поддерживая самые экстремистски крайние позиции, рисковать своим профессиональным положением, а также относительное равнодушие к возможному разоблачению и дискредитации. Даже войну он рассматривал как шанс воссоединиться с Джиной. Лишь роль победителя, героя войны, полагал Конрад, поможет ему разрушить социальные барьеры и игнорировать скандальность женитьбы на разведенной женщине. В письмах к Джине он фантазировал о возвращении с «Балканской войны» в лавровом венке триумфатора, с правом укрыть любимую от всех невзгод и сделать своей супругой312. На фотографиях Конрад предстает человеком, тщательно сохраняющим мужественный, щеголеватый и молодцеватый вид. Среди его частных бумаг, хранящихся в Австрийском государственном архиве, газетные вырезки с рекламой средств от морщин. Одним словом, Конрад фон Хётцендорф представлял собой тип человека крайне утрированной хрупкой мужественности, при этом утомленного жизнью, довольно характерный для Европы конца века.
К геополитическим проблемам монархии Габсбургов фельдмаршал относился с такой же маниакальной одержимостью, с какой выстраивал свою личную жизнь. Даже в ряду европейских военачальников, чья служба пришлась на период до 1914 года, Конрад выделяется выдающейся агрессивностью. Его ответ почти на все дипломатические вызовы был «война»; между 1906 и 1914 годами его позиция практически не менялась. Конрад неоднократно рекомендовал превентивные войны против Сербии, Черногории, России, Румынии и даже Италии, нелояльной союзницы Австрии и ее соперницы на Балканах313. Он не скрывал своих убеждений, но открыто высказывал их в таких изданиях, как «Militärische Rundschau», известных своей близостью к Генеральному штабу.314 Конрад гордился неизменностью своих взглядов, находя в этом признак мужества, твердости и стойкости. В письмах и докладах, адресованных министрам и коллегам, его любимой формулировкой было: «Здесь я отстаиваю позицию, которой придерживался всегда». В общении он предпочитал колкий, язвительный и самоуверенный стиль, который раздражал начальников и сослуживцев. В 1912 году, когда его роман уже был свершившимся фактом, Джина советовала Конраду быть помягче с Францем Иосифом: к старику следовало относиться деликатнее и «не размахивать фельдфебельской дубинкой»315.
Конрад видел на горизонте немало потенциальных врагов, но его главной мишенью стала Сербия. В докладной записке, составленной в конце 1907 года, он предлагал вторжение и аннексию, называя Сербию «постоянным источником враждебной пропаганды и происков, нацеленных на отделение южнославянских областей [империи]»316. В 1908–1909 годы, когда кризис вокруг аннексии Боснии и Герцеговины был в самом разгаре, Конрад неоднократно призывал к превентивной войне против Сербии. «Нынешнее бездействие – это преступление», – заявил он Джине фон Рейнингхаус весной 1909 года. «Война против Сербии может спасти монархию. Через несколько лет мы будем горько сожалеть об упущенной возможности. На меня возложат всю ответственность и заставят испить эту чашу до дна»317. В кризисный период Балканских войн 1912–1913 годов он вновь призвал к войне с Сербией. В течение двенадцати месяцев (1 января 1913 года – 1 января 1914 года) он настаивал на объявлении Белграду войны не менее двадцати пяти раз318. В основе этой маниакальной тяги к конфликту лежала философия социального дарвинизма, согласно которой соперничество и борьба за доминирование являлись неизбежными и необходимыми чертами политического бытия конкурирующих государств. По убеждениям Конрад был не столько адептом расовой теории (хотя в армии Габсбургов многие молодые офицеры грезили о грядущем столкновении между германскими и славянскими племенами), сколько мрачным почитателем Гоббса и его вечной борьбы между государствами, обязанными укреплять собственную безопасность за счет всего остального319.
До начала Балканских войн агрессивные эскапады Конрада были скорее шумными, чем влиятельными. Его упрямая одержимость подорвала его военный авторитет у гражданского руководства. В 1908 году император категорически отклонил призывы Конрада к превентивной войне против Сербии. Глухим к его доводам оставался и Эренталь, все более нетерпимо относившийся к стремлению начальника Генштаба вмешаться в выработку политических решений. К октябрю 1911 года, когда Конрад потребовал войны с Италией, Эренталь не выдержал и направил императору формальную жалобу. Конрад создал в Генеральном штабе «военную партию» – писал Эренталь, – если эту тенденцию не взять под контроль, то «способность монархии к политическим действиям будет парализована»320. Своего апогея конфликт между ними достиг во время императорской аудиенции 15 ноября. Император Франц Иосиф, уставший от буйных эскапад начальника Генштаба, вызвал его в Шенбрунн для разноса: «Эти бесконечные атаки на Эренталя, все эти колкости – я это запрещаю, – объявил он Конраду. – Эти повторяющиеся нападки на Италию и Балканские страны нацелены на меня. Именно я творю имперскую политику! И моя политика – политика мира. Каждому нужно это усвоить»321. Эту коллизию между императором и его начальником Генерального штаба стоит отметить особо. При предшественниках Конрада столкновение такого рода было бы немыслимым322. Оно свидетельствовало о том, что самые опоры командной структуры империи Габсбургов шатаются, обретая частичную автономию, серьезно усложнявшую процесс принятия решений. Нимало не тронутый упреками императора, Конрад готовил эффектный ответ, но Франц Иосиф отправил его в отставку прежде, чем тот успел его дать. Официально об этом было объявлено 2 декабря 1911 года323.
Наиболее последовательным и влиятельным противником Конрада и его военной политики был Франц Фердинанд, наследник престола Габсбургов, человек, чья гибель в Сараеве ввергнет мир в июльский кризис 1914 года. В структуре руководства монархией Франц Фердинанд занимал весьма важное, но неоднозначное положение. При дворе он был изолированной фигурой; его отношения с императором не были теплыми. Он был объявлен наследником престола лишь потому, что сын императора, наследный принц Рудольф, в январе 1889 года покончил с собой. Несомненно, память об одаренном и романтическом наследнике омрачала отношения императора с резким и импульсивным племянником, сменившим его сына в этой роли. Император объявил Франца Фердинанда возможным преемником лишь через пять лет после смерти сына, и только через пару лет, в 1896 году, эрцгерцог официально стал наследником престола. Однако даже тогда встречи императора с племянником, как правило, проходили в атмосфере высокомерного снисхождения; ходили разговоры, что эрцгерцог ожидал высочайшей аудиенции, трепеща как школьник у входа в кабинет директора.
Скандальный брак Франца Фердинанда с чешской дворянкой Софи Хотек в июле 1900 года стал еще одним бременем, тяготевшим над отношениями эрцгерцога с императором. Это был брак по любви, заключенный против воли императора и всего монаршего семейства Габсбургов. Несмотря на то что графиня София Мария Йозефина Альбина Хотек фон Хотков унд Вогнин происходила из знатного богемского рода, она не отвечала строгим генеалогическим критериям дома Габсбургов. Чтобы получить разрешение на брак, Францу Фердинанду пришлось вести длительную борьбу, заручаясь ходатайствами клириков и архиепископов, в итоге преодолев даже противодействие германского кайзера Вильгельма II и Римского папы Льва XIII. В конце концов император Франц Иосиф уступил, но в душе так и не принял этот брак до самой гибели несчастной четы в 1914 году324. Его наследник был вынужден дать клятву, что никто из еще нерожденных детей от его брака не будет претендовать на престол Габсбургов. Супруги и после свадьбы терпели унижения в силу придворного протокола дома Габсбургов, которым регулировались нюансы династического этикета. Софи, не имевшая права на титул эрцгерцогини, удостоилась лишь звания «первой принцессы», а затем – светлейшей герцогини Гогенберг. Ей воспрещалось находиться с мужем в императорской ложе в опере, сидеть рядом с ним за столом на придворных обедах и ездить в великолепной королевской карете с золотыми колесами. Ее главным мучителем был камергер императора, князь Монтенуово, сам – незаконнорожденный отпрыск одной из жен Наполеона, который при каждом удобном случае применял к Софи строжайшие правила придворного этикета с изощренной жестокостью.
Лишь после 1906 года, когда император назначил племянника генеральным инспектором армии, Франц Фердинанд смог компенсировать долгие годы дворцового отчуждения, создав в шаткой административной системе дуалистической монархии собственную властную структуру. Помимо назначения своих людей на ряд ключевых постов (среди прочих были Эренталь и Конрад), эрцгерцог расширил деятельность своей Военной канцелярии, квартировавшейся рядом с его резиденцией в Нижнем Бельведере. Под энергичным руководством майора Александра Брош фон Ааренау, талантливого начальника персонального штаба эрцгерцога, Военная канцелярия была реорганизована по принципу министерства; её каналы, формально предназначенные для сбора разведывательных данных, служили прикрытием для сбора политических сведений, а группа управляемых из Бельведера лояльных журналистов распространяла идеи эрцгерцога, клеймила его политических противников и влияла на общественное мнение. Обрабатывая свыше 10 000 единиц корреспонденции в год, Военная канцелярия превратилась в имперский «мозговой центр» – центр силы внутри системы, который многим представлялся «теневым правительством»325. Как любая подобная теневая структура, эта имела свою «персональную цель», вокруг которой выстраивалась вся ее деятельность. Внутренний анализ ее операций показывает, что главной политической целью «мозгового центра» было предотвращение «возможных ошибок», способных ускорить «национально-федеративную фрагментацию» империи Габсбургов326.
В основе этих опасений о возможной политической фрагментации лежала глубоко укоренившаяся враждебность по отношению к венгерским элитам, управлявшим восточной частью империи327. Эрцгерцог и его сторонники яростно критиковали дуалистическую политическую систему, сформированную после поражения Австрии в войне 1866 года против Пруссии. Эта система обладала, по мнению Франца Фердинанда, одним роковым недостатком: он сосредоточил власть в руках надменной и политически нелояльной мадьярской элиты, одновременно унизив и оттолкнув девять других официально входивших в империю народов. Обжившись со своим персоналом в Нижнем Бельведере, капитан Брош фон Аренау собрал вокруг себя группу недовольных антимадьярски настроенных интеллектуалов, так что Военная канцелярия стала координационным центром для славянских и румынских оппозиционеров, недовольных репрессивной политикой Венгрии в отношении её национальных меньшинств328.
Эрцгерцог не скрывал, что после своего восшествия на престол намерен реструктурировать имперскую систему. Основной его целью было сломить или уменьшить мадьярскую гегемонию в восточной части империи. Некоторое время Франц Фердинанд выступал за усиление в государстве славянского элемента путем создания преимущественно хорватской (и, соответственно, католической) провинции «Югославия». Именно увлеченность эрцгерцога «славянской» идеей в таком виде вызвала к нему ненависть со стороны политических противников из числа православных сербов. Однако к 1914 году Франц Фердинанд, похоже, отказался от проекта в пользу более радикальной трансформации, которая превратила бы империю Габсбургов в «Соединенные Штаты Великой Астрии», объединяющие пятнадцать государств, многие из которых по составу населения оказывались преимущественно славянскими329.
Путем понижения статуса Королевства Венгрия, эрцгерцог и его советники надеялись укрепить авторитет династии Габсбургов, одновременно восстановив лояльность национальных меньшинств. Что бы кто ни думал об этой программе – очевидно, что она не вызывала восторгов мадьярской элиты, – она характеризовала эрцгерцога как человека с радикальными взглядами, чей приход к власти положил бы конец привычной неразберихе, которая в десятилетия накануне 1914 года, казалось, совершенно парализовала австрийскую политику. Из-за этой программы наследник престола становился в прямую политическую оппозицию действующему государю. Император категорически отвергал внесение изменений в «Дуалистический компромисс» 1867 года, который он считал историческим достижением первых лет своего пребывания на троне Габсбургов.
Программа внутренних реформ Франца Фердинанда также имела далеко идущие последствия для его подхода к внешней политике. Он полагал, что структурная слабость монархии и необходимость радикальных внутренних реформ категорически исключают внешнюю политику, направленную на конфронтацию. Франц Фердинанд был категорическим противником агрессивного авантюризма Конрада фон Хётцендорфа. В этом была своя ирония, поскольку именно Франц Фердинанд в должности главного инспектора назначил Конрада на высший пост в Генеральном штабе, в обход многих, формально более достойных генералов. Возможно, именно поэтому эрцгерцога очень многие искренне, хотя и напрасно, считали главой австрийской «военной партии». Франц Фердинанд и Конрад фон Хётцендорф были согласны по некоторым вопросам, таким как равноправное отношение ко всем национальностям и увольнение в отставку пожилых офицеров, не подаваших особых надежд в случае войны330. Кроме того, Конрад был симпатичен Францу Фердинанду и чисто по-человечески, отчасти потому, что проявлял уважение и сочувствие к его супруге. Наследник престола имел обыкновение судить о людях по их реакции на нелицеприятный факт его морганатического брака, а Конрад, по понятным причинам, был склонен оправдывать романтический выбор эрцгерцога. Однако в вопросах безопасности и дипломатии их взгляды были диаметрально противоположными.
Конрад, рассматривавший армию исключительно как инструмент современной войны, был приверженцем ее модернизации и подготовки к реальным условиям следующего крупного конфликта; напротив, в глазах Франца Фердинанда армия была, прежде всего, гарантией внутренней стабильности. Франц Фердинанд был адептом учения о «военно-морской мощи» и был настроен на укрепление австрийской гегемонии на Адриатике и строительство флота дредноутов; Конрад считал военно-морские силы пустой тратой ресурсов, которые лучше вложить в развитие сухопутной армии: «самая впечатляющая победа на море, – заметил он эрцгерцогу, – не компенсирует поражения на суше»331. В отличие от Конрада, Франц Фердинанд выступал против аннексии Боснии и Герцеговины. «Учитывая нашу нестабильную внутреннюю ситуацию, – заявил он Эренталю в августе 1908 года, – я настроен принципиально против любых подобных силовых методов»332. В середине октября, встревоженный яростной реакцией Сербии на аннексию, он предостерегал Эренталя от соблазна перевести политический кризис в локальную войну: «Мы ничего от этого не выиграем, и все выглядит так, словно балканские мерзавцы, подстрекаемые Англией и, возможно, Италией, толкают нас на поспешные военные шаги»333. Задать взбучку сербам и черногорцам было бы полезно – делился он своими соображениями с Александром Аренау, – но что толку в «дешевых лаврах», если из-за них империя окажется перед угрозой общеевропейской эскалации и «борьбы на два или три фронта», которую она не способна выдержать? Воинственность Конрада фон Хётцендорфа – предупреждал эрцгерцог – необходимо всячески сдерживать. Их явный разрыв наступил в декабре 1911 года, когда Конрад потребовал, чтобы Австро-Венгрия напала на Италию, пользуясь ее конфликтом с Османской империей за Ливию. В декабре 1911 года император отправил Конрада в отставку, во многом потому, что тот лишился поддержки со стороны Франца Фердинанда334.
Самым влиятельным союзником Франца Фердинанда стал новый министр иностранных дел Леопольд фон Берхтольд (граф Леопольд Антон Иоганн Сигизмунд Йозеф Корзинус Фердинанд Берхтольд фон унд цу Унгаршиц, Фраттлинг унд Пюллюц). Берхтольд – аристократ, обладавший громадным состоянием и изысканным вкусом, утонченный патриций – был представителем того помещичьего класса, который все еще занимал высшие позиции в австро-венгерской администрации. По характеру осторожный, порой даже мнительный, он по типу личности не был политиком. Его истинными пристрастиями были искусство, литература и скачки; всему этому он отдавался столь преданно, сколь позволяло его финансовое состояние. Выбор дипломатической карьеры объяснялся скорее личной преданностью императору и главе иностранного ведомства Эренталю, нежели стремлением к власти или славе. Упорство, с которым Берхтольд отвергал предложения высоких должностей с большей сферой ответственности, безусловно, не было наигранным.
Перейдя с административной службы на дипломатическую, Берхтольд работал в посольствах Австрии в Париже и Лондоне, а в 1903 году был переведен в Санкт-Петербург. Там он сделался близким другом и союзником Эренталя, с 1899 года – австрийского посла в России. Назначение в Санкт-Петербург как нельзя более подходило Берхтольду, поскольку он был активным сторонником антанты – «сердечного согласия» между Австрией и Россией. Он полагал, что гармоничные отношения с Россией, основанные на сотрудничестве в таких регионах потенциального конфликта, как Балканы, имеют решающее значение как для безопасности империи, так и для европейского мира. Большое профессиональное удовлетворение Берхтольду доставил тот факт, что он – как советник Эренталя в Санкт-Петербурге – сыграл свою роль в укреплении русско-австрийских отношений. После того как Эренталь вернулся в Вену, Берхтольд охотно занял должность посла, уверенный в том, что его собственные взгляды на отношения двух держав полностью совпадают со взглядами нового министра иностранных дел335.
Поэтому он испытал настоящий шок, когда в 1908 году двусторонние отношения резко ухудшились и Берхтольд обнаружил себя на переднем крае противостояния. Первые восемнадцать месяцев службы Берхтольда на должности посла были относительно гармоничными, несмотря на признаки того, что Извольский дрейфовал от «сердечного согласия» с Австрией в сторону континентальной стратегии, основу которой составляла новая англо-русская конвенция 1907 года336. Однако кризис, вызванный аннексией Боснии и Герцеговины, уничтожил возможность дальнейшего сотрудничества с российским министром иностранных дел и подорвал политику разрядки, во имя которой Берхтольд согласился занять пост посла. Берхтольд глубоко сожалел по поводу готовности Эренталя рисковать хорошими отношениями с Россией ради сохранения австро-венгерского престижа. В письме министру от 19 ноября 1908 года он косвенно критиковал политику своего бывшего начальника. В свете «болезненной эскалации российского национального чувства под влиянием „славянского вопроса“», писал он, продолжение «начатой нами активной балканской политики» неизбежно окажет «дальнейшее негативное воздействие на отношения с Россией». Случившиеся к тому моменту события сделали миссию Берхтольда в Санкт-Петербурге «чрезвычайно сложной». Возможно, кто-нибудь другой, обладающий необходимой харизмой и обаянием, сумеет восстановить добрые отношения между Австрией и Россией, «но мне, с моими скромными способностями, эта задача представляется исчислением квадратуры круга». Письмо Берхтольда заканчивалось просьбой отозвать его с поста, как только ситуация вернется в норму337.
Берхтольд оставался в Санкт-Петербурге до апреля 1911 года, но эта должность стала для него обузой. Приелась ему и нарочитая демонстрация богатства и роскоши, характерная для жизни аристократии Санкт-Петербурга начала двадцатого века. В январе 1910 года Берхтольд присутствовал на грандиозном балу, который давала графиня Агафоклия Егоровна Орлова-Давыдова фон Стааль. Танцевальные залы и галереи дворца, спроектированного на манер Версаля, украшенного Буланже, были декорированы тысячами свежих цветов, выращенных в парниках на французской Ривьере и за огромные деньги в особых вагонах доставленных в северную столицу. Даже состоятельному ценителю искусств и энтузиасту скачек, каким являлся Берхтольд, принять такое расточительство было затруднительно338. Покинув Санкт-Петербург с чувством глубокого облегчения, Берхтольд вернулся в свое имение в Бухлов. Период душевного восстановления продлился лишь десять месяцев. 19 февраля 1912 года император вызвал его в Вену и назначил преемником Эренталя на посту министра иностранных дел.
На новый пост Берхтольд заступил с искренним желанием восстановить добрые отношения с Россией. Скажем больше: именно надежда на то, что Берхтольд сможет этого добиться, побудила императора назначить его на эту должность339. Стремление Берхтольда к разрядке поддерживал новый посол Австрии в Санкт-Петербурге граф Дуглас Турн, и вскоре Берхтольд обнаружил, что обрел могущественного союзника в лице Франца Фердинанда, который сразу же ухватился за нового министра иностранных дел. Ободрив его множеством советов и благопожеланий, эрцгерцог заверял Берхтольда в том, что на новом посту тот окажется гораздо лучше, чем его «ужасные предшественники, Голуховский и Эренталь». Подержал Франц Фердинанд и политику разрядки на Балканах340. На тот момент было неясно, что можно сделать, чтобы улучшить отношения с Россией: Николай Гартвиг поощрял сербский ультранационализм, включая ирредентистскую агитацию в пределах империи Габсбургов; а самое главное, российские агенты усердно и без ведома австрийцев формировали Балканскую лигу против Турции и Австрии. Тем не менее новое руководство имперского министерства иностранных дел было готово вернуться к обмену мнениями. Наша политика – заявил Берхтольд в обращении к мадьярской делегации от 30 апреля 1912 года – будет «нацелена на стабильность и мир, на сохранение того, что уже существует, и на предотвращение осложнений и потрясений»341.
В ходе Балканских войн эта политика подверглась проверке на излом. Основным яблоком раздора была Албания. Австрийцы продолжали настаивать на создании независимой Албании, которая, как они надеялись, со временем станет их сателлитом. Правительство Сербии, с другой стороны, было нацелено отхватить часть территории, соединяющей страну с побережьем Адриатического моря. В ходе балканских конфликтов 1912 и 1913 годов неоднократные сербские вторжения на север Албании вызвали ряд международных кризисов; итогом стало заметное ухудшение австро-сербских отношений. Готовность Австрии удовлетворять сербские требования (или хотя бы воспринимать их всерьез) таяла; со своей стороны, Сербия, чья уверенность лишь укреплялась с приобретением новых земель к югу и юго-востоку от границы, становилась все более угрожающим геополитическим фактором.
Враждебное отношение Австрии к триумфальному продвижению Сербии с осени 1913 года начало усиливаться на фоне мрачных новостей из районов, завоеванных сербской армией. В октябре 1913 года от господина Елички, генерального консула Австрии в Скопье, поступили сообщения о зверствах сербов в отношении местного населения. В одном из них говорилось о разрушении десяти небольших деревень, все жители которых были истреблены. Сначала сербы вывели из деревни всех мужчин, построили в шеренгу и расстреляли; затем подожгли дома, а женщин и детей, бежавших от огня, убивали штыками. При этом, по сообщению генконсула, мужчин расстреливали в основном офицеры, а убийство женщин и детей было оставлено рядовому составу. Другой источник сообщал, что после захвата Гостивара, одного из городов в районе, где произошло восстание албанцев против сербских оккупантов, сербы ночью арестовали около трехсот мусульман, вообще не участвовавших в восстании, вывели их за город группами по 20–30 человек, избили прикладами винтовок и закололи штыками (выстрелы могли разбудить остальных жителей); тела сбросили в заранее вырытую могилу. По мнению генконсула, это были не эксцессы спонтанной жестокости, а «хладнокровная, спланированная акция по истреблению населения и уничтожению деревень, которая, по-видимому, проводилась по приказу командования»342.
Эти сообщения, совпадавшие, как мы уже видели, с донесениями британских официальных лиц в регионе, неизбежно влияли на отношение к событиям со стороны политического руководства Австрии. В мае 1914 года посол Сербии в Вене г-н Йованович сообщал, что на поведение сербов в новых провинциях ему жаловался даже посол Франции; сходные жалобы поступали от греческих, турецких, болгарских и албанских коллег, и можно было ожидать, что для репутации Сербии это будет иметь «печальные последствия»343. То, что Пашич и его министры с порога отрицали все обвинения, усиливало подозрение, что правительство Сербии либо само стояло за геноцидом, либо не желало ни предотвратить, ни расследовать его проявления. Посланник Австро-Венгрии в Белграде был изумлен передовицами венских газет, рекомендовавших властям Сербии мягче относиться к нацменьшинствам и завоевывать их лояльность посредством политики примирения. Подобный совет, писал он Берхтольду, уместен в «цивилизованных странах», в то время как Сербия – государство, где «насилие и убийства возведены в систему»344. Оценить воздействие этих отчетов на австрийскую политику нелегко – они едва ли удивили тех политиков и военных, которые уже выработали твердые стереотипы в отношении Сербии и её народа. Но, по крайней мере, эти отчеты акцентировали в глазах Вены политическую нелегитимность сербских территориальных притязаний.
Тем не менее война между Австрией и Сербией не выглядела вероятным событием весной и в начале лета 1914 года. Весной того года обстановка в Белграде была относительно спокойна, что отражало усталость и чувство пресыщенности по окончании Балканских войн. Нестабильность в недавно отвоеванных районах и кризис взаимоотношений между военными и гражданскими властями, терзавший Сербию в мае, позволяли полагать, что в ближайшем времени Белград будет занят, главным образом, вопросами внутренней консолидации. В отчете от 24 мая 1914 года австро-венгерский посланник в Белграде барон Владимир Гизль отмечает: хотя численность сербских войск вдоль албанской границы остается внушительной, причин опасаться будущих вторжений нет345. Столь же спокойно было воспринято донесение, посланное военным атташе в Белграде три недели спустя (16 июня). Отто Геллинек сообщал, что сербские офицеры отозваны из отпусков, что резервистов просят не менять мест постоянного проживания, а армия Сербии находится в повышенной боевой готовности. Тем не менее никаких агрессивных действий Сербии в отношении Австро-Венгрии или Албании, по его мнению, не ожидается346. Итак, на южном фланге всё было относительно спокойно.
Не похоже было, чтобы сами австрийцы собирались воевать. В начале июня Берхтольд поручил одному из начальников отделов министерства, барону Францу фон Мачеко, подготовить секретный список с изложением основных проблем империи на Балканах и предложить варианты решений. Меморандум Мачеко, составленный им после консультаций с Форгахом и Берхтольдом и 24 июня переданный министру на рассмотрение, является для нас самым ясным выражением состояния дипломатического мышления в Вене летом 1914 года. Это не слишком оптимистичный документ. Мачеко включает в меморандум лишь две позиции, где на Балканах наблюдалась положительная динамика: признаки сближения между Австро-Венгрией и Болгарией, которая наконец «пробудилась от российского гипноза», и создание независимой Албании347. Однако Албания не являлась моделью успешного государственного строительства: уровень внутренней турбулентности и беззакония был высоким, и большинство албанцев полагали, что без внешней помощи у них порядка не будет348. Почти все остальные пункты списка были негативными. Сербия, выросшая и усилившаяся после двух балканских войн, стала большей угрозой, чем когда-либо раньше, общественное мнение Румынии изменилось в пользу России, так что стал актуальным вопрос о том, когда Румыния формально порвет с Тройственным союзом, чтобы присоединиться к России. Австрия на каждом шагу сталкивалась с политикой России, которую поддерживал Париж и которая была «в конечном счете агрессивной и направленной против статус-кво». Теперь, когда Османскую империю вышвырнули из Европы, единственной целью Балканской лиги, поддерживаемой Россией, могло быть окончательное расчленение Австро-Венгерской империи, чьи владения Россия когда-нибудь скормит своим голодными сателлитам.
Что могло бы способствовать улучшению ситуации? Меморандум фокусировался на четырех ключевых дипломатических целях. Во-первых, Германии следует внушить больше понимания австрийской балканской политики – Берлин постоянно недооценивал всю серьезность проблем, с которыми Вена сталкивалась на Балканах, и от него ожидалось гораздо большей поддержки. Во-вторых, Румынии пора было определиться, с кем она войдет в союзнические отношения. Русские обхаживали Бухарест в надежде получить нового союзника против Австро-Венгрии. Если румыны намерены присоединиться к Антанте, то Вена должна узнать об этом как можно раньше, чтобы принять меры для защиты Трансильвании и остальной части Венгрии. В-третьих, следует ускорить заключение союза с Болгарией, чтобы противостоять последствиям улучшения отношений между Россией и Сербией. Наконец, следует экономическими уступками отвлечь Белград от политики конфронтации, хотя Мачеко скептически относился к возможности таким образом преодолеть его враждебность.
Меморандум Мачеко содержал признаки паранойи: это было странное сочетание истеричности и фатализма, которое многими австрийцами того времени считалось характерным для настроения и культурного стиля Вены начала ХХ века. Однако в этом не было и намека на то, что Вена считает войну – ограниченную или общую – неизбежной, необходимой или желательной. Напротив, упор в меморандуме был сделан на дипломатических методах и задачи ставились в соответствии с самовосприятием Вены как оплота «консервативной политики миролюбия»349.
С другой стороны, Конрад, в декабре 1912 года возвращенный на должность начальника Генштаба, оставался несгибаемым приверженцем милитаризма. Однако его авторитет ускользал. В мае 1913 года выяснилось, что полковник Альфред Редль, бывший начальник военной контрразведки и начальник штаба 8-го армейского корпуса в Праге, регулярно передавал в Санкт-Петербург секретные военные материалы, включая подробные планы мобилизации, которые, в свою очередь, русские передали Белграду. Скандал бросал нелестный свет на квалификацию Конрада как военного администратора, если не сказать большего, поскольку все назначения такого уровня были его сферой ответственности. Редль был известен своими гомосексуальными похождениями, и его нескромные и дорогостоящие любовные связи делали его легкой добычей для шантажа со стороны российской разведки. Возникал вопрос: как могло получиться, что это ускользнуло от внимания Конрада, который с 1906 года обязан был курировать служебное продвижение Редля? Было известно, что Конрад мало интересуется этим аспектом своей работы и ограничивается поверхностным знакомством с делами многих назначенцев на высокие командные посты. Свою ошибку Конрад усугубил тем, что разоблаченного полковника-шпиона заставили покончить жизнь самоубийством, вручив ему пистолет в гостиничном номере. Редль застрелился, и эта позорная развязка не только возмутила наследника престола – правоверного католика, но и, что важнее – лишило Генеральный штаб возможности получить от Редля показания о том, что и как он успел передать в Санкт-Петербург.
Возможно, именно это и было целью Конрада, поскольку выяснилось, что в число лиц, причастных к торговле австрийскими военными секретами, входил один офицер Генерального штаба, по происхождению – южный славянин, Чедомил Яндрич, близкий друг Курта фон Хётцендорфа, сына Конрада. Чедомил и Курт вместе учились в Военной академии, вместе выпивали и веселились. Стало известно, что Яндрич, а также итальянская любовница Хётцендорфа-младшего (в этом отношении Курт был сыном своего отца) и другие их приятели были вовлечены в продажу итальянцам военных секретов, большая часть которых передавалась в Санкт-Петербург. Возможно, что и сам Курт фон Хётцендорф был причастен к шпионской деятельности русских, если верить заявлениям полковника Михаила Алексеевича Свечина, тогда – начальника разведки Санкт-Петербургского военного округа. Позже Свечин вспоминал, что среди австрийских шпионов, снабжавших Россию секретнейшей военной информацией, был и сын начальника штаба, который, как утверждалось, похищал рабочие документы в кабинете своего отца и выносил для копирования военные планы Генерального штаба. Можно легко себе представить влияние всех этих неприятных и запутанных событий на репутацию Конрада. В то время вина Курта фон Хётцендорфа (если он и вправду был агентом) не была раскрыта, но в мае 1913 года в Вене на заседании высокопоставленных военных под председательством Конрада было объявлено, что молодой человек виновен в сокрытии важной информации о своих разоблаченных приятелях. Призвав собравшихся офицеров вынести сыну самое суровое наказание, Конрад лишился самообладания и был вынужден на время покинуть заседание350. Несмотря на всё свое высокомерие, начальник Генерального штаба был глубоко деморализован разоблачением Редля, – настолько, что в летние месяцы 1913 года проявлял нетипичную для себя сдержанность в высказываниях351.
Самым серьезным препятствием на пути агрессивной политики войны оставался Франц Фердинанд. Наследник престола усерднее, чем кто-либо другой, старался нейтрализовать влияние воинственных рекомендаций Конрада на руководителей страны. В начале февраля 1913 года, через шесть недель после возвращения Конрада на должность, Франц Фердинанд напомнил ему при встрече во дворце Шенбрунн, что «долг правительства – сохранение мира». Конрад с обычной прямотой ответил: «Да, но не любой ценой»352. Франц Фердинанд неоднократно просил Берхтольда игнорировать доводы начальника Генерального штаба и направлял своего помощника, полковника Карла Бардольфа, к Конраду со строгим указанием – не доводить министра иностранных дел «до крайностей». Конраду было заявлено, что Франц Фердинанд «ни при каких условиях не станет воевать с Россией»; ничего подобного у него и в мыслях нет, и что эрцгерцогу не нужно от Сербии «ничего, ни единой овцы, ни сливового дерева»353. Отношения между ними все более накалялись. Осенью 1913 года их взаимная враждебность перешла в открытый конфликт. В присутствии старших офицеров Франц Фердинанд резко отчитал начальника Генерального штаба за перемену диспозиции на маневрах без консультации с ним, эрцгерцогом. Лишь посредничество фон Аренау, бывшего начальника личного штаба Франца Фердинанда, помешало Конраду подать в отставку. Однако его вынужденный уход с поста был лишь вопросом времени. «После разоблачения Редля, – вспоминал один из адъютантов эрцгерцога, – Конрад сделался политическим покойником (…), речь могла идти лишь о дате похорон»354. После нескольких шумных пререканий в ходе летних маневров 1914 года в Боснии Франц Фердинанд надумал избавиться от неуправляемого начальника Генерального штаба. Если бы эрцгерцог пережил поездку в Сараево, то Конрад наверняка потерял бы свой пост. А «ястребы» потеряли бы самого решительного и последовательного своего представителя.
Между тем в дипломатических отношениях Вены и Белграда наметились улучшения, по крайней мере, на поверхности. Правительство Австро-Венгрии владело 51 %-й долей Восточной железнодорожной компании, международного концерна, оперировавшего в Македонии на основе первоначально османской концессии. Теперь, когда большая часть железнодорожных путей перешла под сербский контроль, Вене и Белграду приходилось договариваться о том, кто будет владеть этими путями, кто понесет расходы по их ремонту после войны и продолжится ли прокладка дороги. Поскольку Белград требовал, чтобы дорогой полностью владела Сербия, весной 1914 года начались переговоры о согласовании цены и условий передачи. Дискуссии были сложными, трудными и порой выливались в перебранки, особенно когда спонтанные выступления Пашича по второстепенным вопросам нарушали ход переговоров. Однако и в австрийской, и в сербской прессе эти переговоры имели положительное освещение, и когда эрцгерцог направился в Сараево, они еще продолжались355. Другим ободряющим событием стало соглашение в конце мая 1914 года, после долгих дипломатических споров, об обмене небольшими группами заключенных, которых обе стороны обвиняли в шпионаже. Это были скромные, но обнадеживающие признаки того, что со временем Австро-Венгрия и Сербия научатся сосуществовать как добрые соседи.
Часть II
Разделенный континент
3. Поляризация Европы, 1887–1907 годы
СРАВНИВАЯ карты союзов между великими державами Европы в 1887 году с аналогичной картой за 1907 год, мы увидим очертания трансформации этих союзов. Первая карта показывает многополярную систему, в которой множество сил и интересов уравновешивают друг друга в шатком балансе. Великобритания и Франция были соперниками в Африке и Южной Азии; Британия противостояла России в Персии и Средней Азии. Франция была полна решимости пересмотреть итоги поражения от Германии в 1870 году. Конфликт интересов на Балканах привел к напряженности в отношениях между Россией и Австро-Венгрией. Италия и Австрия были соперниками на Адриатике и периодически ссорились из-за статуса италоговорящих провинций в Австро-Венгерской империи, в то время как между Италией и Францией возникали трения по поводу политики последней в Северной Африке. Все эти противоречия сдерживались лоскутным одеялом системы 1887 года. Тройственный союз между Германией, Австрией и Италией (20 мая 1882 г.) не позволил напряженности между Римом и Веной перерасти в открытый конфликт. Оборонительный договор перестраховки между Германией и Россией (18 июня 1887 г.) содержал статьи, удерживающие их от войны друг с другом, и обезопасил российско-германские отношения от последствий австро-российской напряженности356. Российско-германский союз также гарантировал, что Франция не сможет создать антигерманскую коалицию с Россией. Великобритания была лишь слабо связана с континентальной системой Средиземноморским соглашением 1887 года с Италией и Австрией («Средиземноморская Антанта») – закрепленном обменом нотами, а не подписанием договора, – целью которого было воспрепятствовать французским вызовам в Средиземноморье и российским вызовам на Балканах или в черноморских проливах.

Европейская система 1887 года
Перенесемся на двадцать лет вперед и взглянем на карту европейских союзов 1907 года – картина полностью изменится. Мы увидим биполярную Европу, организованную вокруг двух союзов. Тройственный союз по-прежнему существует (хотя лояльность Италии становится все более сомнительной). Франция и Россия объединены во франко-русский союз (заключенный в 1892-м и ратифицированный в 1894 году), предусматривающий, что если какой-либо член Тройственного союза начнет мобилизацию, обе подписавшие стороны «при первых новостях об этом событии и без необходимости каких-либо предварительных соглашений» немедленно мобилизуют все свои силы и развернут их «с такой скоростью, что Германия будет вынуждена сражаться одновременно на два фронта, на Востоке и на Западе»357. Британия связана с франко-русским союзом посредством Антанты с Францией (1904) и Англо-русской конвенции 1907 года. Должно пройти еще несколько лет, прежде чем эти слабые связи превратятся в коалиции, которые будут сражаться между собой на полях Первой мировой войны в Европе, но состав двух вооруженных лагерей уже хорошо виден.

1907 год. Система союзов
Поляризация геополитической системы Европы была решающей предпосылкой войны, разразившейся в 1914 году. Почти невозможно вообразить, как мог бы втянуть Европу 1887 года в континентальную войну кризис в австро-сербских отношениях, каким бы серьезным он ни был. Разделение на два блока союзов не вызвало войну; на самом деле в предвоенные годы это не только обострило, но и сдерживало конфликт. Однако без разделения на эти два блока война не могла бы начаться так, как это произошло. Биполярная система структурировала среду, в которой принимались важнейшие решения. Чтобы понять, как возникла эта поляризация, необходимо ответить на четыре взаимосвязанных вопроса. Почему Россия и Франция заключили союз против Германии в 1890-х годах? Почему Британия решила связать свою судьбу с этим союзом? Какую роль сыграла Германия в своем окружении враждебной коалицией? И в какой степени структурная трансформация системы союзов может объяснить события, которые привели к войне в Европе и мире в 1914 году?
Опасная связь: Франко-Русский союз
Корни франко-русского союза лежат в ситуации, создавшейся в Европе в результате образования Германской империи в 1870 году. На протяжении столетий немецкий центр Европы был фрагментированным и слабым; теперь он стал единым и сильным. Война 1870 года сделала отношения между Германией и Францией перманентно враждебными. Огромные масштабы победы Германии – победы, которую большинство современников не смогли предсказать, – травмировали французские элиты, вызвав кризис, глубоко проникший во французскую культуру, в то время как аннексия Эльзаса и Лотарингии – решительно поддержанная военными и неохотно принятая канцлером Отто фон Бисмарком – стала постоянным бременем франко-германских отношений358. Эльзас и Лотарингия стал святым Граалем французского культа реванша, обеспечив фокус для последующих волн шовинистической агитации. Конечно, потерянные провинции никогда не были единственной движущей силой французской политики, тем не менее напоминание об их утрате периодически разжигало общественное мнение и оказывало скрытное давление на политиков в Париже. Однако даже без аннексии само существование новой Германской империи повлекло бы изменение отношений с Францией, безопасность которой традиционно обеспечивалась политической раздробленностью немецкой Европы359. После 1871 года Франция была вынуждена искать любую возможность для сдерживания новой и грозной силы на восточной границе. Таким образом, длительная вражда между Францией и Германией была до некоторой степени встроена в европейскую международную систему360. Трудно переоценить всемирно-историческое воздействие этой трансформации. Отныне отношения между европейскими государствами будут определяться новой и незнакомой динамикой.
Учитывая размер и потенциальную военную мощь новой Германской империи, главной целью французской политики стало сдерживание Германии путем формирования антигерманского союза. Самым привлекательным кандидатом на такое партнерство, несмотря на крайнее несходство политических систем, была Россия. Как заметил в 1897 году бывший американский посол в Париже Дж. Б. Юстис, перед Францией «открывались два пути: либо быть самостоятельной и независимой и, опираясь на собственные ресурсы, смело встречать любую опасность… либо попытаться заключить союз с Россией, единственной доступной ей силой»361. Если бы это произошло, Германия столкнулась бы с угрозой потенциально враждебного союза на двух разных фронтах362.
Берлин мог предотвратить это, только присоединив Россию к собственной системе союзов. Это было логикой, которая лежала в основе Союза трех императоров, заключенного Германией с Австрией и Россией в 1873 году. Но любая система союзов, включающая как Россию, так и Австро-Венгрию, была по определению нестабильной из-за конфликта балканских интересов двух держав. Когда эти противоречия стало невозможно сдерживать дальше, Германия вынуждена была выбирать между Австро-Венгрией и Россией. Если бы Германия выбрала Австро-Венгрию, препятствия на пути франко-русского партнерства были бы устранены. Германский Канцлер Отто фон Бисмарк, главный архитектор империи и главный автор ее внешней политики до своей отставки в марте 1890 года, хорошо осознавал эту проблему и соответствующим образом формировал свою политику. Его цель, как он заявил летом 1877 года, состояла в том, чтобы создать «общую политическую ситуацию, в которой все державы, кроме Франции, нуждаются в нас и в силу своих взаимоотношений удерживаются, насколько это возможно, от формирования коалиций против нас»363. Бисмарк избрал обоюдоострую политику, направленную, с одной стороны, на то, чтобы избежать прямой конфронтации между Германией и другими крупными державами, а с другой – на использование, когда это возможно, разногласий между другими державами в интересах Германии.
Бисмарк добился в этом больших успехов. Он снизил риск конфликта с Британией, держась подальше от гонки за колониальными завоеваниями в Африке и Тихом океане. Он сохранял видимость сознательного равнодушия к балканским делам, заявив в своей знаменитой речи перед рейхстагом в декабре 1876 года, что балканский вопрос не стоит «здоровых костей одного померанского мушкетера»364. Когда война России с Османской империей в 1877–1878 годах спровоцировала крупный международный кризис, Бисмарк использовал Берлинский конгресс, чтобы убедить великие державы в том, что Германия способна действовать как бескорыстный страж континентального мира. Своим посредничеством в конфликте по послевоенному территориальному урегулированию, не добиваясь какой-либо прямой награды для Германии, канцлер стремился продемонстрировать, что европейский мир и германская безопасность на самом деле являются одним и тем же365. В 1887 году, в период расцвета Бисмарковской системы союзов, Германия была связана соглашениями того или иного рода практически со всеми континентальными державами. Тройственный союз с Австрией и Италией и Договор перестраховки с Россией гарантировали, что Франция останется исключенной из них и не сможет создать антигерманскую коалицию. Средиземноморские соглашения между Великобританией, Италией и Австрией, заключенные при посредничестве Бисмарка, косвенно (через Тройственный союз) даже связывали Берлин с Лондоном.
Однако были пределы того, чего могла достичь бисмарковская дипломатия, особенно в отношении России, чьи балканские обязательства было трудно учесть в хрупкой ткани Союза трех императоров. Яркий тому пример – болгарский кризис середины 1880-х годов. В 1885 году болгарское ирредентистское движение захватило контроль над соседней, находящейся под властью Османской империи, Восточной Румелией и объявило о создании Великой Болгарии366. Российское правительство выступало против аннексии, потому что болгары оказывались опасно близко к Босфору и Константинополю, стратегически чувствительным для России. Британское же правительство, раздраженное недавними провокациями России в Средней Азии, напротив, приказало своим консулам признать новый болгарский режим. Затем король Сербии Милан смешал карты, напав на Болгарию в ноябре 1885 года. Сербы были отброшены, Болгария начала наступление, и Австрии пришлось вмешаться, чтобы помешать им оккупировать Белград. В последовавшем за этим компромиссном мире русским удалось заблокировать прямое признание Великой Болгарии, но они были вынуждены согласиться с формой личного союза между северной и южной (османской) частями страны. Дальнейшие попытки российского вмешательства, включая похищение, запугивание и насильственное отречение болгарского князя, не смогли подчинить политику болгарского правительства Санкт-Петербургу. Весной 1887 года казалось вполне возможным, что русские могут вторгнуться в Болгарию и установить там марионеточное правительство – шаг, которому Австро-Венгрия и Великобритания были вынуждены воспротивиться. Русские в конечном итоге решили отказаться от неисчислимых рисков войны ради Болгарии, но волна сильных антигерманских настроений захлестнула российскую прессу и общественность, поскольку панславянская пресса теперь рассматривала Германию как стража балканских интересов Австрии и главное препятствие для осуществления Россией опеки над балканскими славянами.
Во всем этом был урок для Берлина. Балканская проблема никуда не делась. Болгарский кризис на мгновение высветил огромную опасность, скрытую в нестабильности этого региона, а именно риски того, что действия малозначительного мелкого государства могут однажды вовлечь две великие державы в череду событий, которые приведут к войне между ними. Чем можно было ответить на этот вызов? Ответ Бисмарка очередной раз лежал в политике поиска хороших отношений с Россией, чтобы тем самым приглушать конфликты интересов, держать Санкт-Петербург подальше от Парижа и оказывать сдерживающее влияние на Балканах. Канцлер наладил отношения с Российской империей, заключив Договор перестраховки 1887 года с умеренным и прогерманским министром иностранных дел России Николаем Гирсом. По условиям этого соглашения Берлин обещал содействовать достижению целей России относительно черноморских проливов и оставаться нейтральным в случае войны между Россией и третьей державой, за исключением, конечно, неспровоцированного нападения России на Австро-Венгрию, в таком случае Германия будет соблюдать свои договорные обязательства в рамках Двойственного союза, оказывая помощь двуединой монархии.
Не все в Берлине были убеждены в правильности этого курса. Учитывая агрессивный тон российской прессы и нарастающую конфронтацию в германо-российских отношениях, многие скептически относились к Договору перестраховки. Даже сын Бисмарка, Герберт, статс-секретарь министерства иностранных дел, сомневался в ценности последнего договора с Россией. «Если дело пойдет от плохого к худшему», – признавался Бисмарк-младший своему брату, – Договор перестраховки сможет «удержать русских от того, чтобы впиться нам в горло в течение 6–8 недель»367. Кто-то, особенно среди военных, поддался нервозности и начал призывать к превентивной войне против Российской империи. В высших эшелонах администрации возникла антибисмарковская фракция, движимая, среди прочего, растущим разочарованием в барочной сложности и внутренних противоречиях дипломатии канцлера. Почему, спрашивали критики, немцы должны защищать Австро-Венгрию от России и Россию от Австро-Венгрии? Никакая другая страна не ведет себя так; почему Германия должна вечно перестраховываться и уравновешивать, почему только ей одной из великих держав должно быть отказано в праве на независимую политику, основанную на ее собственных интересах? В глазах антибисмарковской фронды, его изощренная сеть трансконтинентальных обязательств выглядела не столько системой, сколько скрипучим хит-робинсоновским368 устройством, хлипкой конструкцией, держащейся на «штукатурке и подпорках», создаваемой, чтобы избежать насущных решений, которые стояли перед Германской империей во все более опасном мире369. Именно в ответ на это недовольство преемник Бисмарка, канцлер Лео фон Каприви, весной 1890 года отказался продлевать срок действия Договора перестраховки с Россией.
С прекращением Договора перестраховки между Германией и Россией открылась дверь для франко-российского сближения. Но на этом пути было еще много препятствий. Самодержец Александр III был малоприятным политическим партнером для республиканской политической элиты Франции. Обратное тоже верно. Также были сомнения, что Россия сможет что-то выиграть от союза с Францией. В конце концов, в случае серьезного конфликта с Германией Россия, вероятно, в любом случае могла бы рассчитывать на поддержку Франции; почему же нужно было жертвовать свободой действий, чтобы обеспечить ее? Если бы началась война между Россией и Германией, французское правительство вряд ли просто осталось бы в стороне. По крайней мере, немцы были бы вынуждены держать значительные военные силы на французской границе, что уменьшило бы давление на русский фронт – и эти преимущества можно было бы получить без неудобств формального договора. Хотя Франция и Россия были заинтересованы в противодействии имперским планам Британии, их сферы влияния на имперской периферии были слишком далеко друг от друга, чтобы обеспечить возможность для тесного сотрудничества. Французы были не в том положении, чтобы помогать русским в достижении их целей на Балканах, и казалось сомнительным, что Россия когда-либо выиграет от поддержки интересов французов, например, в Северной Африке. По некоторым вопросам интересы России и Франции были диаметрально противоположны: например, политика Франции заключалась в том, чтобы заблокировать планы России в отношении черноморских проливов, поскольку они в конечном итоге могли поставить под угрозу влияние Франции в Восточном Средиземноморье – это была область, где общие интересы объединяли Францию с Великобританией, а не с Россией370.
Также было трудно понять, почему русские должны ставить под угрозу свои хорошие отношения с Германией. Между двумя империями периодически возникали трения, наиболее существенные из-за вопроса о немецких тарифах на импорт российского зерна, но практически не было ничего такого, что могло бы привести к прямому столкновению интересов. Споры России с Берлином по большей части возникли из-за соперничества с Веной на Балканах. И сам факт немецкого могущества казался аргументом в пользу более тесного взаимодействия двух соседей, особенно в сфере балканской политики, где была надежда, что налаживание взаимопонимания между Санкт-Петербургом и Берлином может оказывать сдерживающий эффект на Вену. Это была формула, которая с переменным успехом работала в эпоху Союза трех императоров. Таким образом, нейтралитет Германии был потенциально более полезен для России, чем поддержка Франции. Русские давно это осознали – вот почему они решили основывать свою политику континентальной безопасности на пактах с Германией в первую очередь. И именно поэтому царь Александр III, хотя он и не испытывал никаких личных симпатий к Германии или немцам, не обращая внимания на ярость прессы, пошел навстречу Германии с Договором перестраховки в 1887 году.
Pulsuz fraqment bitdi.