Kitabı oxu: «Сад брошенных женщин. Стихи, верлибры»
Şrift:
© Дмитрий Близнюк, 2018
ISBN 978-5-4496-0314-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
семь жизней
ты кошка – семь жизней растрачены на чепуху,
на стирку и готовку, на варку и уборку,
на боевую раскраску лица и тела,
на чуткий сон у колыбели.
мне осталось тебя так мало.
налить тебе лунного молока?
я читаю тебя, как юношеские записки шерлока,
как шпаргалки на девичьих коленях.
мне от тебя осталась шагреневая кожа,
и она с каждым годом всё меньше и тоньше,
но я не могу не желать, не стремиться.
перышко торчит из подушки,
будто лыжня из снежного спуска.
за окном блестит карамельная луна,
и я смотрю на тебя сквозь годы,
сквозь густой снегопад:
ты улыбаешься, и твои губы
кажутся запачканными кефиром
в наплыве падающих снежинок…
«где заканчиваешься ты и начинаюсь я?..»
где заканчиваешься ты и начинаюсь я?
видела, как китайская стена упирается в море?
а куда исчезает твой мир?
серый хрусталь тишины в этих комнатах
впитал наши голоса, сохранил нас,
будто живых саламандр внутри шара
с мокрыми камнями и отрезком ручья.
сколько еще любви и жизни спрятано в этих шарах?
сколько этих волшебных шаров позади нас,
будто пузырьки бессмертия, вьются и беснуются
вдоль времени-пуповины, вне смерти?
а как ты грациозно выходила из моря —
высвобождалась из пышного платья волн,
простирающегося до самого горизонта,
сияя соблазном, разглаживая волосы…
а дальше вырисовывался величественный Рим,
и оползни голубей Google’ились на площади,
и мраморные протезы колонн
подпирали рухнувшие небеса,
и к платанам слоновьего цвета тянулась рука, и ты,
как оса, лакомилась персиковым закатом.
и зачем вспоминаю нас, тебя вне меня?
выжимаю теплую заварку из пакетика чая
на закисшие глаза слепой суки.
это странно, это приятно.
это грильяж истины, об него я и ломаю
молочные зубы воспоминаний,
чтобы взамен проросли коренные.
«мы юность ели с ножа…»
мы юность ели с ножа.
эти ночные рыбалки, свидания под луной,
и ты, лопоухий герой,
обжигаешься обнаженной девичьей плотью,
как горячей ухой.
лунные мальки беснуются в распущенных волосах,
стог сена скрипит и мерцает,
синеют на грядках капустины, жабьи жемчужины.
сердца – две вишни – срослись боками
клейкими, лиловыми, с гнильцой взросления.
о Господи, верни ювенальное вдохновение,
синий мир на соломенных слонах…
городок в буйных садах,
и яблочным уксусом пахнет летняя кухня —
застекленный парусник,
комариные укусы, река, река, река…
лета солнечная гильотина
облизывается золотыми лезвиями, и вы —
фигурки
из коричневой сахарной глины
над бездной голубой —
учитесь писать телом и душой,
как первоклашки – шариковой ручкой,
простые слова:
люблю, друг, прости, навсегда, никогда,
да пошла ты на.
пока ты молодой —
микрофон тишины включен,
вход свободный – иди и неси всякую чушь.
но ты меня не слушаешь…
юность, я чувствую твой взгляд:
оранжево-красную точку
лазерного прицела…
УРАН В 38
как прекрасен ее пупок.
такие изящные выемки находишь в бракованных свечах
или на стволах вишен – место, где обнажилась кость,
отмерла старая ветвь или передумала рождаться новая.
узкие джинсы – когда развешивает их на стуле —
похожи на картонные цилиндры внутри рулонов.
босоножки на высоких каблуках —
жилистые царицы-скорпионши
с выводком жал, выкрашенных черно-алым.
и главное – глаза. глаза… там всегда
мреют и плывут зеленовато-серые рассветы
инопланетные,
или угасают янтарно-жемчужные закаты
безлюдные.
таинственная планета, и жизни – разумной, хищной —
на ней нет, или она ловко прячется от меня
за границами век, за туманами и озерами.
иногда промелькнет пятнистый монстр страсти,
точно перед объективом дискавери,
но отвлекают пыльно-шелковые облака,
темное пульсирующее солнце.
ее красота отзывчива и тепла —
будто трон с подогревом.
заботливая красавица,
не трепанированная зубчатой самовлюбленностью, —
это редкость: так бриллиант в кольце
искренне переживает, если ты порезался
во время бритья. кто же ее создал, подарил мне?
все вещи в доме пахнут ароматным уютом,
и даже гладильная доска – близорукий птенец птеродактиля – смотрит на меня великодушно.
а почему бы и нет?
во мне скопилось так много любви —
как радия в закромах миролюбивого диктатора.
пора уже устроить небольшой термоядерный взрыв
семейного счастья.
«любимая, дай мне таблетку…»
любимая, дай мне таблетку
анальгина; туман туго обмотал
треугольные головы горам,
точно влажными полотенцами,
легчайшая боль неба, мелкая, незаметная,
как подъязычная кость колибри,
и виноградники разлаписто тянутся
по каркасам и шиферным заборам
карликовыми истощенными драконами
(больны осенним рахитом) —
усыпаны сладкими пыльными ягодами.
и грузчики, кряхтя и потея,
уже вносят в прозрачные чертоги воздуха
трехметровые портреты осени, забрызганные
грязью, глиной, грибными спорами,
а осень в кровавых от ягод ботфортах
с нами-статуэтками на ладонях
позирует возле ржавого лимузина
с выбитыми стеклами…
«кто-то ходит внутри слова «осень…»
кто-то ходит внутри слова «осень»
на высоких красных каблуках —
этажом выше, пониманием выше.
останавливается возле окна, отодвигает штору
и любуется исподтишка, глядя,
как загорелые всадники листопада
гарцуют и становятся на расклешенные золотые дыбы.
а ива возле фонарного столба совсем потеряла себя
и горюет, свесив безалаберную голову,
пускает зеленые слюни на муравьев.
и так до самого позднего вечера, а потом
появится тонкая, что твое веко, луна:
учительница с родимым пятном на лице
ведет толпу звезд-второклашек
на экскурсию в город ночной.
дорога из другого мира
ветка легонько бьется в окно.
равномерное постукивание вязальных спиц.
звуки сливаются в оглушительное волшебство тишины.
тишина на фоне мелкого шума,
как девушка, что вышла из моря —
она по-русалочьи ловко отряхивает волосы,
выжимает их и кладет себе на плечо, как солдат мушкет.
и я беру девушку за руку (доверчивая и нежная)
и иду вместе с ней по парку, усыпанному звуками
(шапка мономаха тишины утопает
в драгоценных каменьях).
монета падает на асфальт,
воздух царапает чирх зажженной спички,
и где-то вдалеке позвякивают кастаньеты трамвая.
слепой человек на скамейке причмокивает губами.
его глаза-улитки ввалились внутрь, а рядом с ним
терпеливо сидит женщина, прямая и плоская,
как дева на иконе, и держит его за руку.
и сосны неподвижны в небесах, точно скалы.
так тихо, что слышен
скрип крошечных челюстей белок на соснах.
тишина – это дорога из другого мира.
фундаментальная стезя богов, проложенная через
музицирующий бедлам человечества.
в тишине мы зрим вечную сюрреальную толчею
и шествие слоновьих идей, образов, призраков.
отодвинь бахромчатую ковбойскую завесу ноября
и прислушайся к тишине…
это всё, что останется от тебя.
пиджак из вороньих перьев
если честно, не люблю писать —
верлибры, стихи, прозу, —
но люблю одну женщину. однажды Господь
дал подержать ее за талию (бокал с плотью),
обнять, заполнить семенем, мечтами,
галлюцинирующей пустотой,
а потом превратил в вибрирующую, ломкую,
скульптуру из бабочек, щелкнул пальцами – фокл! —
и она разлетелась по миру узорным маревом.
а я только рот раззявил – небритый голодный птенец.
теперь в каждой женщине, с которой я мужчина,
узнаю узоры горячих крыльев.
но эротическая радость узнавания
сменяется разочарованием,
в каждом стихотворении я хочу невыхотимое…
если бы я мог с ней остаться сейчас и навсегда,
я бы и слова не написал больше. никогда.
сжег бы все рукописи, а они горят, чадят —
подожженные нефтяные скважины
с черными заваливающимися хвостами…
но не смог раствориться в ее душе и теле —
золотой айфон в желудке пойманной акулы.
застыл лопоухим истуканом,
а вокруг меня порхают – бабочки-в-животах?
нет – она, она, она. но ее у меня нет
и больше никогда не будет.
это шершаво-кошмарное «никогда» – шикарное слово,
точно пиджак из вороньих перьев.
надеваешь его на голое тело ранним утром – и жуть.
и посему я возьму от поэзии все, что захочу.
поздно или рано.
вот почему я поэт.
ЭМПИРЕИ
точно больной зуб,
глубокой ночью дернется лифт сквозь тонкие стены,
тишина передернет затвор —
а я, будто зафлейтенная кобра,
всё еще раскачиваюсь перед монитором,
отдираю строки от зеленого лица,
как мидии с валуна, – наросли
за время прилива вдохновения…
исподволь прихожу в себя,
а крылатая душа всё еще парит в эмпиреях,
гуляет по комнатам
заброшенного дворца созвездий —
так олененок, освещенный синим лунным светом,
бродит по картинной галерее,
где серые мерцающие стены
увешаны шевелящимися
мордами львов.
НОЧНОЙ ИЮЛЬ
расстеленное в саду старое ватное одеяло;
лунный чертог паукообразный
раскинулся над нами шатром ветра,
тонко-металлической музыкой хитинового Баха
в исполнении электронного стрекота сверчков,
тишайшего чавканья, тонких шорохов —
сквозь узкие ветки яблонь и груш.
ночь слизывала нас, как лимонный сок с ножа,
и я чувствовал себя где-то далеко-далеко
в потустороннем Париже, как Эмиль Ажар.
ящером задирал голову от протяжного выдоха
и упирался отуманенным взором в кусты помидоров —
кусты-джентльмены укоризненно наблюдали
за нами, облокачивались на трости
в металлической сетке-оправе.
и детский мяч, укрывшись под скамьей,
точно глобус с вылинявшими материками,
бормотал во сне: «забери меня в коридор».
лунный свет притворялся спящей лисой
на поляне, заполненной зеленовато-синими цыплятами.
мы занимались любовью в райском саду,
жадно дышали, сверкали тугими поршнями,
напряженными ногами,
будто нефтяные насосы в Техасе,
мы качали древнюю и сладкую, как черный мед, тьму
из скважин звериной памяти,
и я не чувствовал боли – от ее ногтей,
от досадного камушка, впившегося в лодыжку,
не ощущал растертых коленей —
до консистенции вулканического варенья.
ее тело сияло красотой и заброшенностью:
ночные пустыни, над которыми проносятся
жадные руки – своевольными буранами.
и банальный расшатанный стол под вишней
вмиг обращался под нами
в эротический трон для двоих…
ночной июль —
заброшенная винодельня;
всех нимф вывели отчернивателем,
как яркие пятна с темной блузки природы.
это ночное преступление
с чужой женой, эквилибристика похоти и адреналина
посреди лунного райского сада,
где каждый миг кто-то сомнамбулично
пожирал кого-то.
но часть меня – щепотка – возносилась над садом
и наблюдала за Адамом и Евой со стороны.
вот так время сомкнулось петлей,
как строгий ошейник с шипами вовнутрь,
и зверь Вселенной жадно дышал —
звездами, миллионолетьями…
«ее душа расположена где-то снаружи…»
ее душа расположена где-то снаружи,
как душа водопада или виноградной лозы.
хищная большеглазая суть
завтракающей на лету стрекозы.
я отдал два года, два чемодана смыслов и нервов
за дьявольское сокровище;
изучал зеленый планетарий в ее глазах,
дразнил аллигатора в бассейне лыжной палкой;
любовался паучьими ресницами
и вспоминал кляссеры с марками
мелкозубчатыми.
не знаю, что чувствуют художники, рисуя женщин, но
я схватил вязальный крючок и распустил ее —
дернул зазубриной за вену на запястье.
криво расползалась плоть – бледное покрывало,
зацепилось узлом за край некрашеной губы.
и что же осталось?
клеймо на затылке каждой мысли о ней,
как на больничных наволочках,
даже если мысль совсем не о…
клеймо излучало тепло.
в полнолуние я сижу голый и потный на простыне,
обхватив колени, подражая сюрреальной стеле,
похож на сырой картофель в граненых срезах,
пытаюсь, как паук, выплеснуть в пространство
шелковый новый мир, паутину мечты,
где мы снова будем вместе.
она будет учить испанский, а я – отбрасывать хвосты,
прогуливаться на поводках нежности,
а по вечерам лениво играть с темными пятнами,
вырезанными из тигриных шкур,
разложенных на письменном столе…
как мне найти тебя, ева,
если ты разлетелась на сотни маленьких женщин?
и я собираю с миру по нитке, с женщин по занозе,
в надежде когда-нибудь собрать целое,
восходящее на остром звуке «ре».
ребро, рембрандт, ре-диез.
ЕДИНОРОГ
осеннее пасмурное утро.
фонари, точно жирафы, тихо бродят в тумане,
косые сгустки теней вздрагивают
за деревьями – это плотва прошедшей ночи
запуталась в водорослях во время отлива.
пахнет паленым войлоком и подгнившими сливами
осень тонкокостная дрожит – жеребенок-рахит
с гнутыми ножками-ветвями.
старуха тащит тележку с яблоками.
иные листья еще рдеют – цвета желчи с кровью.
внезапно срывается мелкий дождь,
сотни призраков трут мокрые ветки ладонями,
добывая туман.
две студентки укрылись от измороси в беседке:
курят, бережно кормят друг друга кусочками шоколада,
словно птицы окающих птенцов – червяками,
лишь бы не размазать на губах помаду.
а захмелевший дворник Ефим грустит у подъезда,
скучает по отчему яблоневому саду;
но не пройдет и месяца, как явится чистокровная зима,
и глянешь – с утра уже снегопад бредет за окном,
точно чистокровный сказочный единорог,
и его жалят белые слепни,
а он нервно отмахивается поземкой-хвостом…
«февраль – фиолетовый ящер …»
февраль – фиолетовый ящер —
распластан на пышном снегу,
и от твердой баклажанной кожи рептилии
валит сомнамбулический пар теплосетей.
приближение зимы щекочет нервы мерзлым пером,
словно приближение гигантской ледяной волны,
и она движется медленно, как улитка, во все небо.
можно подойти вплотную к ее изогнутой хрустальности
и увидеть в ней – нет, не смерть,
но ее глубокий сон, жидкий азот небытия,
разлитый на поверхности всех зеркал.
приятно напихать снега за шиворот орущему другу
или самому ощутить белоснежную фыркающую оплеуху.
вечерние огни светофоров и реклам жадно глотают
вальсирующие хлопья слепоты
напомаженными ртами,
оставляют губную помаду на снежинках,
как на краях бокалов.
и в длинных, точно английские луки, лужах
тритоны зазеркалья замерли и покрылись коркой.
реальность временно закрыта на карантин.
улицы, как параши, присыпаны сказочной хлоркой.
узорная катаракта разрастается
во всех глазах-окнах,
и низкое серое небо обшито пенопластом,
и самолет прожигает в нем ровную ядовитую линию,
как сигаретным окурком.
«тьма сгущалась наискосок…»
тьма сгущалась наискосок,
будто кто-то играл каприччио паганини на скрипке
без струн, без лакированных хрящей,
без рук и без смычка —
на одном вибрирующем сгустке теней.
и хотелось подойти к раскрытому окну
и выхватить голыми руками кусок синего неба,
ослепительного, остывающего.
антивечер.
антимотылек летит на свет антисвечи,
в комнатах всё вывернуто наизнанку:
вывернуты зеркала – внутренности зеркального карпа.
шторы, будто кони,
пьют светящуюся пыль у сонного водопоя,
и так тихо, что скулящий звук телевизора этажом ниже
просачивается сквозь тишину – звуковой кровью
сквозь бетонные распаренные бинты.
«рассвет стерильным солнечным ланцетом…»
рассвет стерильным солнечным ланцетом
вскрыл птичий нарыв в кронах каштанов.
весна, как скрипичный концерт с мокрыми смычками,
покрытыми листьями, лепестками, жуками
в самом разгаре, развизге.
и раздавленная гроздь сирени
цвета мятых шпаргалок по физике
валяется под ногами,
и ты обживаешься в моих объятиях на скамейке,
тихо скребешься и ежишься.
хорошенькие женщины – как мыши:
устраивают гнезда в синих лапах слонов-мужчин,
прогрызают хрящи и винтовые лестницы,
наводят марафет и уют.
но всё это в будущем,
и вся жизнь – игра-игра-игра-игра – впереди,
но мы еще не знаем всех правил жизни,
и ты покамест не чья-то жена,
и мы не мумифицировались взрослостью,
не обезвожены обязанностями,
не отравлены ртутными парами серьезности,
и парк, обвязанный прозрачным апрельским ветерком,
как рулеткой, для нас выбирает будущее —
со всего света и тьмы съехались лучшие мастера,
дуремары, волшебники…
чувство снега
сегодня выпал первый снег
в саду,
и черный мозг земли,
взрыхленный муравьями,
с еще зелеными извилинами травы,
но уже пегими листьями
красиво присыпало белыми перышками,
будто ангелы дрались подушками,
с тихим треском вспарывали когтями белую ткань.
сегодня первый снег пришел в качестве гостя.
невинный, нежный, напоминает
троянского пушистого жеребенка,
скачет, играет, понарошку кусает
растопыренные пальцы.
и моя душа радуется
(наперекор и вопреки логике, здравому смыслу):
пусть всё это обман – нас возвышающий,
нас вальсирующий…
верблюжата детства
подсматривают в игольное ушко,
а я оглядываю карликовый сад:
черная костлявая вишня
под снегом обрела второе дыхание,
расцвела почти как весной —
поймала на спиннинги ветвей
стайку голодных воробьев и снежинок.
здесь, в ноябре,
посреди охлажденного ада,
первый снег прекрасен, точно кит-альбинос,
всплывающий из-под земли.
и Ахав медлит, но всё же отворачивает гарпун
и я – атлет в пуховике —
поднимаю взглядом тяжелое низкое небо —
черно-синюю штангу с белой бахромой
как можно выше.
я жив
я бессмертен
я что-то еще…
«я найду тебя в иконе из трав…»
я найду тебя в иконе из трав,
в клейком шепоте молодых кленов,
сквозящих на солнце.
так и хочется спросить у вечернего мира: ты еще здесь?
но в ответ пахучая тишина
танцует босиком на теплом песке,
с голубой лентой ветра в прозрачных волосах.
или это младшая сестра тишины?
с веснушчатым тонким лицом
нащелкивает песню кузнечиков,
дразнит слух занозистым звуком далекой пилы,
вздрагивает звяком собачьей цепи…
так я сейчас в каком мире? в лучшем из невозможных?
и правый берег сознания
исподволь исчезает в электрическом тумане;
я слышу тихое мур-мур мира —
песню беременной кошки
(изящно растеклась по подоконнику),
прислушиваюсь к невечному, зыбкому, сиюминутному.
так младенец в утробе
различает размазанные, будто джем,
звуки музыки извне
и невпопад вздрагивает ножками,
миниатюрными кулаками.
все эти легкие чувства – шестые, седьмые, восьмые —
твои, господи, невесомые шаги.
а все мои слова – трехтонные одноразовые якоря;
я бросаю их на немыслимую глубину,
чтобы уже никогда не поднять на поверхность…
V
недорисованные портреты художников в юности,
я встречаю вас всю жизнь. ваши седеющие волосы
посыпаны пеплом рукописей —
так посыпают кусты роз золой.
только здесь уже нет цветов —
лишь неброский пустырь да ржавый штырь.
ваш талант в молодости посчитали нелепым, уродливым, несвоевременным, мертворожденным —
и сожгли в крематории практичности,
как тряпичную куклу Гоголя,
чтобы не рвала пластмассовыми ногтями
шелковую обшивку обстоятельной жизни.
вот так прах Музы, насыщенный кальцием и печалью,
шел на удобрение чернозема, благосостояния,
в пищевую добавку для бройлерных кур.
так лирику перетапливали в жир.
вы, одаренные дети,
несостоявшиеся таланты,
точно средневековые лучники,
попадали в плен общества – вас не казнили,
но уже в школе отсекали мечом
большой и указательный пальцы,
чтобы вам больше никогда-никогда
не натянуть тетиву шикарного лука,
не сыграть птичий ноктюрн на контрабасе неба.
талантливые тени и тени высохших талантов,
сколько вас?
и где вы сейчас?
вы не доиграли, на половине пути бросили
игрушечные скрипки в траве забвения,
но кто-то подберет плюшевое недоразумение,
крокодила Гену с пуговичными диалогами,
и вырастит упертых гениев: сквозь жар, огонь,
слезы, медные трубы радости, характер и пот.
ну что же: я показываю пальцами – v – супостатам
на другом берегу, их лимузинам, пьяным огням,
благоразумному мышьяку «хлеб всему голова».
дразню их – мои пальцы целы! смотрите!
но боже! сколько раз я подбирал нелепые обрубки в траве
и пришивал их кое-как, наспех, обломком иглы
фалангу к фаланге,
верлибр к верлибру.
а сейчас моя муза в длинном вечернем платье,
исподволь перетекающем в ночной океан,
как было сказано выше,
точно палец, подносит к темным губам
двойную стрелу
из трав и пения.
из осколков стихотворений.
тсс…
«осень – голодная скорпионша…»
осень – голодная скорпионша
с клейким выводком детенышей на спине,
но никто не приютит ее, не пригреет. лишь поэт
смело протянет руку и скажет: «сигай ко мне!»
осенью каждый второй если не поэт,
то зародыш Гомера:
прошли четыре рыжих недели – без дождей и дрожи.
и каждый третий прохожий ужален роскошным ядом,
и кленовые листья хрустят и шуршат под ногами, точно
чипсы осени со вкусом Пушкина Александра.
а город, а город, а город исподволь грузно
и с грустью впадает в предзимнюю спячку;
дворник жадно сосет никотиновую лапу —
насыщается медвежьим жиром дворовой мечты.
все эти пейзажи – городские, земные, осенние,
с червивыми чертогами и грудами дряхлого золота,
с кривыми гвоздями в полусгнившей раме,
с голым ветром, босиком шагающим по листьям,
будто невидимка по острым ракушкам на берегу моря,
я никогда не забуду, где бы я ни оказался завтра:
в каком-нибудь раю/аду или на незнакомой планете.
спасибо. спасибо. спасибо…
«окно плавает в чашке с чаем, как поплавок…»
окно плавает в чашке с чаем, как поплавок,
и ты опускаешь взгляд в небо,
точно пакетик чая на нитке,
и памятник Ленину еще стоит
с естественно-окаменевшим, замершим лицом,
как человек-мочащийся по пояс в морской воде,
в граните истории.
а война где-то бродит рядом
минотавром с окровавленным поломанным рогом.
и небритые мальчики дерутся на ребрах.
и бурьян молчит, по горло плывет в тумане,
и луна на рассвете горько и грустно мычит,
как корова в бедламе,
и осенние лучи косой медью падают во двор,
будто лестница без перил на небеса.
и девушка-оса жалит меня, усыпляет живьем,
оставляет во мне
прожорливые личинки миров.
зеленый фонарь
невыразимое…
я в тебя угодил, как в капкан,
пошел на родник поздним вечером,
замер безрукой статуей посреди осеннего сада.
что же делать? хватать зубами
сухие ветки – узловатые карандаши,
бросаться под длинные, как лимузины, слова,
чертить чернозем, царапать асфальт…
а молодой клен обнял самку фонаря
(стеклянный цветок на железном стебле),
желтой листвой нарядил металл —
«теперь ты жива! теперь ты одна из нас!»
три девушки с распущенными волосами
грациозно выцокотали на аллею,
за ними просеменили пушистые, как норки,
запахи дорогих шампуней…
я слышал каждый шорох, осязал детали:
велосипедист пролетел, шуршание стройное спиц,
два отрока уткнулись в гаджеты, как жирные мотыльки
в кольца сиреневого света,
бьются мягкими мордами о мерцающие экраны.
и – о чудо – парень с девушкой танцуют вальс
ниже, по асфальтовому течению,
под платиновым сиянием фонаря.
она обучает парня: ангел в белой куртке и с рюкзаком;
и сотни мыслей, деталей, образов роем
жужжат, требуют, покусывают…
но сколько из впечатлений выживут?
или растают, точно крошки масла
на раскаленной сковороде бытия…
я попал в медленный ураган
из желто-красных бабочек октября,
мгновений-однодневок…
Господи, как же мне всё это выразить?
сквозь решето сознания просачивается
фосфоресцирующая соленая вода смысла.
и мысли мысли мысли
кружатся в голове, как музыка Листа:
смотри, как стремительно сорвался кленовый лист —
точно пианист с ногой в гипсе выпал из балкона.
а я выскочил из вечерних теней измененный
невыразимым – будто легчайшей радиацией
исказили лирический код моей души.
чуть не плакал, бежал домой,
шевелил обрубками рук, сжимал зубами
зеленый призрачный
луч…
не грусти, Златоуст
сельская тишина – толстый бутерброд с маслом,
щедро присыпанный сахаром луговых стрекоз.
в ближайшие сто лет здесь ничего не произойдет.
в future simple тебя никто не ждет.
только внезапно нахлынет красноватая синева вечеров
с повышенным гемоглобином,
и зашевелятся хищные звезды, задвигают клешнями —
настоящие, страшные звезды,
а не мелкое городское зверье в намордниках смога.
и луна привинчена ржавыми болтами к небесам на века,
как баскетбольное кольцо,
и филин летит слишком низко – не достать
трехочковым броском. а вдруг?
(и заметалась паутина под желтым сквозняком.)
парочка поедает друг дружку под темным окном.
кожа плотной девицы с толстой косой
покрыта лунной пылью —
со вкусом плохо смытого мыла;
и поцелуи грубы и жадны, сладки и приторны,
как рахат-лукум. такое опьяняющее постоянство,
что ты не отличаешь дня от ночи.
весь ландшафт, куда ни глянь —
голубой газовый шарф с запутавшимся воробьем;
коза улеглась на старой будке,
петух важно бродит с хлястиком мозга наружу.
и по ночам упрямый мотылек
бьется головой об освещенное стекло,
как буйнопомешанный ангел
в мотоциклетном шлеме о стену.
здесь революционеры впадают в спячку, как лягушки.
здесь не имеет смысла откладывать с получки
на путевку в Египет.
здесь всё живет согласно теореме Ерёмы.
здесь всё поддернуто дремой.
и заманчивые холмы
бесконечной сказкой увиваются вдаль —
камень, брошенный вдоль болотистой гати.
и пролистав две-три страницы, два-три холма,
ты ощущаешь волшебную плотность под пальцами —
еще не скоро наступит сказке конец.
и пьянят по вечерам крепкие, как спирт,
рулады сверчков,
хочешь – грильяж созвездий погрызи.
а на рассвете грубые домики примеряют дожди,
как самки гоблинов – ожерелья…
мечты не сбылись? ну и что?!
ангелы на мотоциклах умчались без вас,
бросили с рюкзаками на проселочной дороге?
жар птица разменялась на зажигалки?
так не грусти, златоуст,
ты – нарисованный человечек на школьной доске,
и тебя медленно стирают снизу вверх,
сейчас виден один бюст, и уже растворяется
локоть во влаге.
жизнь не идет, а прыгает, как царевна лягушка
со стрелой в толстых губах,
по-песьи тащит апорт, и вершины не взяты.
и тишина всё так же неприступна,
и приступ взросления длится,
спущенные колеса велосипеда шамкают
по теплой пыли, и звезда со звездой всё больше молчит.
жизнь проходит, оттесняя тебя к шумящему краю.
Господь давал помечтать,
посидеть за рулем лимузина-мира…
а затем, как щенка, бросал назад,
и вставлял ключ-рассвет в зажигание…
психо
грачи орали в микрофон,
и весенняя капель зеркально морщилась в лужах,
и ворона с лицом голодного ребенка
жаловалась на жизнь кустам остролиста
и дворнику ефиму.
а я искал любимую
в прозрачном лесу девушек,
и каждая девушка вертелась каруселью,
и щебетала на птичьем: «я здесь! я здесь!..»
но лопалась застекленная ложь многоэтажек,
акварельный весенний обман расплескался.
не солнце светило, а лягушонок
колыхался в запотевшей колбе со спиртом.
золотистые блямбы играли в хлопки,
береза стояла с пустым кульком в руке,
как сумасшедшая пловчиха
(или венера милосская, упакованная в полиэтилен).
она невпопад смеялась грачами,
но смех не взлетал высоко,
отражался от мокрых деревьев и стен, от света и луж,
как ангельский голос в соборе.
и праправнучки снежинок с грацией ртути
текли по дорогам – по своим журчащим делам.
хромированная венеция,
заросший в блестящих трубках и раструбах Harley.
не обращая внимания на хрупкий храм февраля,
я не мог прийти в себя.
последний снег лежал на затылке,
как обедненный – нет – как нищий уран.
весна – день открытых дверей,
перерезанных вен и рек трамвайными проводами.
нашествие фальшивых алмазов, ре-диезов.
румяная печать снегирей разломана.
вот так в феврале береза надела мамино платье,
и подол ветвей волочился по мокрой земле.
ИНОПЛАНЕТЯНИН
в окне сверкали огни новогодней ели —
точно там стоял толстый треугольный инопланетянин
в игольчато-зеленом одеянии, украшенный нелепыми
ожерельями, стразами. да-да,
такой неповоротливый гость
с другой планеты, и я подумал: а Господь
правильно делает, что не показывается нам на глаза,
иначе мы бы его задолбали вопросами.
упростили (проще некуда), и вот он неповоротливый,
уязвимо-счастливый накормлен кашей
«славься» до пупа.
нет, боги должны оставаться незаметными —
невидимки во время дождя —
вытягивать нас, как тепло из щелей дома,
как печной дым – только вверх или в сторону,
а там дальше – лес настоящий: ели высокие и мрачные,
великаны, не кастрированные цивилизацией…
и я даже не знаю, кто мне симпатичней —
деревья-волки или деревья-собаки.
боги, которые признали отцовство или те,
что даже не обернулись. только однажды
на прощанье взглянули в окно…
там сверкали огни…
красный лес
ты живешь во мне.
и каждое утро подходишь к глазам
изнутри моей головы, точно к французским окнам —
чистое литое стекло разлито до самых пят,
и ты потягиваешься на цыпочках и смотришь
на едва шевелящийся зеленью водопад нового дня,
оставаясь собою.
смотришь на знакомо незнакомый мир after-dinosaurs,
на просыпающийся в сиреневых камушках город…
я подарил тебе яркую каплю бессмертия,
впустил тебя хищной неясытью
в красный лес своего сердца…
когда-то
я целовал тебя, всасывал сладкий дымок
из глиняных рожков твоей груди,
поглощал солоноватую суть
полупрозрачных ключиц и шеи,
приминал пальцами муаровое свечение на лопатках;
я осязал твое сознание —
точно пушистый одуванчик в руке, —
и оставалось только нежно подуть тебе в глаза,
чтобы ты распушилась по спальне,
медленно закружилась тысячей и одной
ласковой лебяжьей иглой…
а потом мы засыпали, хрестоматийно обнявшись;
иногда я вздрагивал в полусне, точно холодильник,
и ты нежно гладила меня по загривку.
наша жилистая от множества проводов квартира
нуждалась в ремонте, словно бедный факир —
в новой корзине для змей-танцовщиц.
и не было у нас ни золотых рыб, ни синего моря —
лишь монументальный вид из окна
наподобие… (удалено модератором)
я был ребенком внутри корабля,
а ты была моим таинственным морем.
я боролся с дневным светом – лучами твоей свечи.
никто из нас не хотел уступать,
никто не хотел сдаваться,
проигрывать обжигающей темноте,
разрастающейся между нами.
я шептал «выкл», но твоя любовь мягко сияла.
ты исподволь становилась частью меня,
победоносно вкладывалась в мой мозг,
как лезвие – в перочинный нож.
как ребро, переросшее Адама…
любимая,
я стал заложником полезных привычек,
меня с годами поражает вселенский голод:
все, кого я запоминаю, становятся мною.
вот так мы находим продолжение души
в бесценном камушке, найденном на берегу моря,
в женщине, идее, дереве на горе,
в теореме, триреме, тереме,
в деревенской глуши, в дебрях науки,
в бессмертных, мерцающих садах искусства,
в крохотной теплой ладошке внука…
держи меня, соломинка, держи…
«осенний лес, как беспризорник…»
осенний лес, как беспризорник,
нюхает клей из целлофанового кулька;
листву безжалостно выгоняют на пенсию – в перегной,
без выходного пособия.
дороги после танков больше не доверяют
ни бездумным шагам людей, ни шинам машин,
даже песьим лапам.
в городе по ночам от обилия фонарей, огней
вымирают созвездия – небесные мамонты.
и ты обломком бивня упираешься в звезду,
лбом – в грязное стекло общаги.
а воздух – снаружи, внутри —
виртуозно отравлен на зависть Медичи,
(оглашается список добровольцев-горынычей,
гостей-канцерогенов)
и ты молишься о внезапном очищающем дожде,
будто о манне небесной.
и дождь исподволь начинает идти,
но какой-то мазутный, вперемешку с градом.
капли не падают, а косо дрожат, как струны.
прохожие с зонтами вибрируют на улицах —
черными замочными скважинами
бороздят вечерний город,
а ключи – от людей – утеряны Богом…
Господи, сколько же миров
умирает втемную?
«да сколько можно писать про эти спальни…»
да сколько можно писать про эти спальни,
но что поделать,
если просыпаться с тобой одно наслаждение —
так привидения нежатся под побеленными потолками,
трутся фантомной кожей об известь.
по сути так мало нужно для счастья:
пробник с эндорфинами,
солнечный лягушонок любимой,
препарированный лаской и нежностью,
зажимы касаний, красные скобы дыхания.
и слюна реальности вмиг высыхает,
точно яд гюрзы на горячем камне.
каравелла длинных спутанных волос,
с якорями, водорослями, сережкой (забыла снять)
покоится на сгибе локтя, на отмели,
изучает пупок: пустышка небытия,
дверь, заложенная кремовым кирпичом,
оттуда мы выползли —
из оранжевой овальной тьмы.
спасибо, Господи, что достал ребро,
заиндевевший слиток из холодильника,
растопил, переплавил в золотистую реку,
а женское тело – речное дно на мелководье,
опускаешь руки по локоть в плоть,
гладишь песок, вязкую шкуру прибрежного зверя,
веерные ракушки сосков,
и промелькнет малек родинки.
и не важно, кто входил в ручей до меня.
я не хочу знать, откуда этот тонкий шрам
от кесарева сечения. на раз-два-три
вымрете все акулы. хитрая рыбка
улыбки, и лобок – бритый причал,
и даже если я сейчас ерунду написал – это не страшно,
но где-то рядом притаилась глубина,
настоящая, темная, хищная…
сон номер девять
мальчишка на трехколесном спешил ко мне,
улыбался солнцем во весь проспект.
и я проснулся в слезах, точно кулек в росе
среди синей отяжелевшей травы.
я выдохнул: «Боже, прости…»
так есть ли жизнь
после меня? гомункулы, плоды абортов,
укоризненно смотрят с потолка, не моргая:
восковые пауки с детскими лицами.
обиженно кривят тонкие губы-жвалы.
но что я могу вам сказать? самому повезло.
меня запросто могло и не быть, если бы да кабы,
такая же случайность – вцепился зубами
(мама, прости!) в яйцеклетку,
в сладкое печенье.
какая же тонкая призрачная тварь – грань
между «быть» и «не быть»,
между Гамлетом и гетто.
и я наугад протягиваю стихов трассирующую нить
сквозь черную иглу Вселенной,
а творец, точно пьяный Чапаев, вслепую шмаляет
из пулемета по знакам Зодиака,
и ночь полыхает в зарницах без конца и края.
только природа всегда тебе рада,
как холодильник еде.
ты снишься Господу, а когда Он проснется —
то вряд ли вспомнит, что ему снилось.
лопоухий мальчишка с глазами лани…
кто ты?
кто же ты?
последняя надежда мира,
принявшая химеричный размах.
мальчишка на башне из слонов:
стоишь на плечах
миллионов… истлевшие жизни.
пепел в окне электрички
тускло звенит,
тянешься к окну в звезде.
робко стучишь:
а Господь дома?
он к нам выйдет,
заметит нас…
смотри – целый мир
встал на цыпочки,
из огня и мрака
сквозь жир и безумия
протягивает лапу:
давай дружить!
помоги мне…
«спешим к закату, как бродячие муравьи…»
спешим к закату, как бродячие муравьи,
сползаемся к сладким ранам на кухнях,
навылет раненные усталостью,
багровыми пулями заката, точно дозу терпкой смерти
нам капнули на шипящий мозг из пипетки
вперемешку с новостями, рекламой, сериалами.
не смертельную. и каждый вечер,
как на веере рулетки с магнитом,
нам выпадает один и тот же номер —
чуть-чуть недосчастливый,
на который мы поставили свои жизни…
а вот расшатавшийся диван-кашалот:
его кормят не кальмарами, но тапками, зевотой,
осторожными поцелуями, позолотой,
поножовщиной ног, супом, мурчанием, икотой.
наш вечер – счастливая пчела,
пусть она и застряла в песочных часах,
в липко-сладкой бутылке из-под лимонада.
мы с тобой измеряем вечность
тем, чем нам доверили: любовью, глупостью, обидой,
душевным теплом, кайфом, заботой…
но иногда я выхожу в трусах на балкон,
смотрю на огни ночного города
и чувствую себя обманутым муравьедом…
чувствую голод судьбы.
может, завтра не вернуться домой?
огненные доберманы
я читал до четырех пополудни, и вот – выхожу
в осенний навал, в напалм рыжих лапчатых бестий
и черных вычурных скелетонов.
собака длинная, изящная, как лань
проворно делает растяжку на мусорном баке,
а в небесах стая птиц синхронно раскачивает
широкие колокола из голубой эмали,
но – звук вырван как зуб, срезан, как скальп.
но – не удержать за поводки этот мир,
это море людское,
мир многообразный, остервенело рвущийся на волю.
и трамвай сходит с холма апостолом насекомых —
похожий ликом на красного муравья – и фары горят,
а правая фара горит ярче —
светящийся синяк под глазом.
девушка на остановке ждет маршрутку
и неприхотливо разучивает па из модного танца,
поскакивает с легким вызовом в черных лосинах,
чем и украшает обычный, набыченный день октября.
ржавый железный остов от летнего кафе
веселит нескладностью – остов подобен неправильно
собранному скелету плезиозавра.
прошлой ночью, оставив на твоем теле граффити
фломастерами – со страстью —
на зависть самой Нефертити, я иду сквозь тебя,
сквозь акварельное сияние слов.
уверен, ветрен, но настойчив.
иду сквозь осень, сквозь ржавый фарватер,
фаворит, несомненно, – даже если и темная лошадь.
мужики играют в футбол. выделяется грузный защитник
с взглядом и видом сосредоточенной свиньи.
кленовые листья пытаются втиснуться в ритм игры,
но листву не берут в команду.
скоро появятся первые заморозки, ледяная змея
выдохнет иней на сине-баклажанные травы,
а здесь чугунная урна отрыгивает увядшую розу
и смятый пакет из-под кефира.
душа парит над миром, едва касаясь крыши универмага.
эпоха безвкусная и эпатажная, как леди Гага,
примеряет платья из одноразовых вещей
контрацептивы, посуду, знакомства, манекены любви
«пока-пока»
с очарованием целующихся напомаженных вшей,
что радует – так это осень. и огненные доберманы
остроухо беснуются в парке,
и на густых гнутых волнах тумана
серфингистом по ночам в город въезжает,
словно вырезанный из сыра, лунный мальчик
в ярких плавках рекламы.
весь в неоновых дырах. и сквозь него ночь красиво
грызет гранитный сухарь проспекта,
грызет черные ребра города, и луна желтой мухой
дрожит в кружевах каменной паутины. осень.
огненные доберманы, заберите меня к маме,
пусть соберет мою голову с вечера в школу
и даст с собой яблоко, бутерброды,
расклешенную ложь октября.
это осень стучится в висках,
как красотка в фанерную дверь,
а с лица героя – кусками льда с бедра Антарктики —
откалывается время прошедшее,
сколотый мел.
время – никуда не вошедшее, ни в Красную книгу,
ни во Льва Толстого.
собрание сочинений Вселенной выйдет без нас.
в золотом тиснении осени. осень, твои листья —
неправильные, неподобранные люди, любительские
стихи, которые никто никогда не прочтет.
это осень идет по расхристанным дворам
ослепшей грузной ведьмой.
спотыкается. больно бьется локтем и матерится.
рассыпает из подола
на тропинки, площадки и парковочные места
желтые листья, собачью шерсть, пауков ветра,
карасей солнца.
и постаревший персей на синей скамье
куняет в затхлых лабиринтах кроссворда.
зеленый парусник
конец августа дождлив, зеленовато-оливков.
джин, уволенный из восточной сказки,
внимательно рассматривает витрину
мини-мини-маркета —
ищет белое полусладкое по 39,20.
погода капризна, как бывшая перед месячными.
в одиночестве сладко потягиваюсь по утрам,
уже чувствую присутствие осени – мистическое —
так чувствуешь
теплую кошку, идеально уснувшую в ногах
под одеялом. но в одиночестве ты никогда не одинок.
бледная дева лежит рядом.
отвернувшись, выставила мраморное бедро
цвета сырой рыбы, вывалянной в муке.
потолок
напоминает флегматичного выбеленного сома.
если у меня и была душа, то она ушла к другому.
судьба не то чтобы настроилась на автопилот,
но прошедшее всё настойчивей манит во тьму,
как извращенец в парке.
выгибаясь рычащей аркой,
по утрам я ищу свое сердце.
надавливаю пальцами чуть ниже области на груди
(где прячется жировик размером с перепелиное яйцо),
но там нет ничего.
там нет ни-че-го…
мне не больно. мне не больно. мне совсем не больно.
амфора – полая грудина – благоухает оливками,
мифами, мылом, несбывшимися желаниями.
да, была любовь, но ушла к другому.
а мне оставила разогретый завтрак в микроволновке
и кипу стихов на флешке.
зеленый парусник неудачи мелькает за окном,
и неповоротливый человек-альбатрос
выглядывает в приоткрытое окно.
так делают две трети дрянных авторов.
а за окном по аллее спешит девушка с зонтом,
в зеленой куртке. взгляд со спины —
золотистые распущенные волосы прибраны под воротник,
волосы колышутся капюшоном нежной кобры.
она скользит на работу,
и лучше ей в лицо не смотри.
десять негритят
прошел огонь, воду, медные трубы.
нарколога, первую жену, вторую.
ввалился в умопомрачительную весну,
как во второй класс —
оставленный на который год? а вокруг
уже буйно цветут каштаны – зеленые слонята
с кремовыми бантами, вплетенными
в пирамидальные уши.
много бантов, много слоновьих ушей.
цветет сирень —
бракованные огнетушители
с пятнами выхарканной пены.
я столько запретов нарушил, вышел
из теоремы на палубу покурить. и был смыт
брутальной волной перемен. теперь я
не с тобой, не с ним. они без меня.
проглочен мраморным Левиафаном
метрополитена.
каждое утро в ритме рабства
спешу на работу.
все лабиринты заброшены, коридоры
забиты под потолок
строительным мусором – битым кирпичом,
обрывками старых газет.
Минотавр грызет кости.
совесть грызет Минотавра.
уже не помню твоего лица.
портрет дамы с горностаем прикопан в лесу,
покрыт муравьями, мокрицами, палой листвой.
мои шаги тяжелы, как гири,
мысли пускают корни,
смерть – магнит, а кто-то покрыл душу
металлической пыльцой.
как привидение – краской из аэрозоля.
ты едва светишься.
цок-цок. слышишь? это десять негритят
крадутся за твоей спиной
с черными тряпками,
с лунными швабрами забвения.
но ты еще мерцаешь
среди яркой черноты реклам.
вытащи же голову из смолы.
внимательно посмотри на настоящее —
звенящее жало бормашины,
засасывающий зрачок.
не бойся, мой друг, живи
собственной глупостью.
жизнь твоя и ничья —
здесь еще никого не было до тебя.
ни Бога, ни Дьявола, ни соседа Бори.
человечество – безумный зонд,
направленный в неизведанную тьму,
троянский зверь с разумом,
подмешанным, как ЛСД, в кофе.
есть люди, которые погасли.
но они не черны – их обозначает
внутренний свет,
отблески иных лет.
однажды и ты станешь звездой.
река однажды-войти-не-выйти
это сказочный лес, но деревья растут без листьев,
точно волосы под микроскопом:
чешуйчатые, гибкие. вместо певчих
птиц топырятся лоскутья омертвелой кожи.
свистят, пищат, хрипят юродивые заводы.
как сомнамбулы, бродят прохожие
в железных масках,
болтаются пыльные мозги на резинках.
и течет река однажды-войти-не-выйти, но без воды —
лишь прозрачная плотность изгибается
под натиском ветра. и обнаженные караси —
хромированный стриптиз чешуи —
ровно плывут по воздуху, вихляют,
отбрасывают косые тени на тротуар.
растет, как перевернутый ядерный гриб,
город, где каждый горожанин
на три четверти одинок,
радиоактивен, обезличен, ребенок.
детей оставили в каменных джунглях
поиграть в прятки, квача, войнушки, любовь.
смотри, выпускное фото: тонкие белые шеи,
большие головы, зализанные челки, улыбки,
лица-подсолнухи тянутся к солнцу будущего,
умильная лопоушесть, наивность, вера, живые глаза.
где же теперь все они?
ходи-броди с прожектором
в темных обморочных лесах,
колодкой стучи в королевстве интернета,
но найдешь не всех, по-настоящему – никого.
только – устаревшие модели полубогов,
фотогеничные клетки, циничная яркая плесень.
всплески одуряющего веселья…
и закат, как вставную гладкую челюсть,
ты всовываешь в разинутый от удивления рот —
абрикосовая муть, стакан окна.
жизнь, как краб, пятится задом наперед.
сталевар
жизнь – точно каша из топора.
точно снеговик в феврале.
чуть тревожно, завороженно
гляжу на летящих грачей. в крови
всё меньше алкоголя, всё больше мраморной крошки,
в длинных мыслях блестят залысины классицизма.
рукописи не горят, но автор стареет,
сморщивается, как яблоко в духовке.
еще несколько десятилетий —
и стихи – большие желтые курицы —
станут обходить меня стороной,
потешные тираннозавры,
пренебрежительно трясти
малиновыми гребешками: «мы не знакомы…»
будто не я создал их… вылупил
из небытия… а ведь это правда:
я только провод оголенный, но не ток,
не голубой сгусток спрессованной боли.
рука, придающая кувшину форму, —
часть кувшина, холодный глоток.
отставь пафос, скромность, эгоизм
и тысячу голодных
химер на жердях.
честолюбивые замыслы кусают
орущего младенца в люльке – как тараканы —
за щеки и за пальчики. и что такое творчество?
выстрел наугад
в первобытную тьму звериную
из мушкета, заряженного тишиной,
пылью, прахом, детством,
сердцем. первой любовью.
паутиной, смоченной слюной.
и что за зверя ты подстрелил?
трехтомник – разрубленный питон.
на несколько частей.
но растет душа.
растет термитник вглубь.
хочешь плавить сталь?
Господи,
используй меня, как доменную печь.
да хоть целую вечность!
человек может быть бесконечным.
чек жизни с непроставленной
суммой дней, с акварельной подписью творца.
борись. люби. стихи.
расти до конца.
Janr və etiketlər
Yaş həddi:
18+Litresdə buraxılış tarixi:
28 dekabr 2018Həcm:
160 səh. 1 illustrasiyaISBN:
9785449603142Müəllif hüququ sahibi:
Издательские решения