Kitabı oxu: «Тонкая зелёная линия»
© ООО Издательство «Питер», 2023
© Серия «ПИТЕР ПОКЕТ», 2023
© Дмитрий Конаныхин, 2022
Последний пролог
В эту минуту воздуха не хватало всем.
Заслуженный врач УССР Галина Викентьевна Марунич, получив могучий пинок под зад, свалилась с забора Топоровской больницы прямо в пыльные лопухи, где уже не стала подбирать домашние тапочки, и босиком, в одной ночной сорочке, бездыханно, бросилась к родильному корпусу, непристойно светившему одним дежурным окном.
Бежала, боясь изувечить.
Заслуженный учитель УССР Таисия Терентьевна Завальская, нанёсшая пушечный удар, по-кошачьи спрыгнула следом, если, конечно, тот кульбит сорокавосьмилетней женщины с почти остановившимся сердцем можно было так назвать. Она метнулась к скорбному моргу, посередине цветущего сада вдавившемуся в землю под тяжестью человеческого горя.
И сжимала старый топор, боясь опоздать к своей дочке.
Самая простая роженица Зося с чужой для провинциального Топорова фамилией Филиппова отмучилась после неудачных родов, обмякла на цинковом столе морга и тихо, бесконечно плавно заскользила по краю водоворотного времени, непосильной усталости, сладкого забвения, головокружительной свободы.
Толкнула материнским сердцем кровь – для меня.
Я был самым обычным неродившимся ребёнком, плававшим на пуповине, подобно космонавту Леонову. Только Алексей Архипович парил в открытом космосе, а я корчился и толкался внутри мамы. Дёргался, как и положено дёргаться живому существу, задыхающемуся без кислорода. Я не знал ничего. Ни имени своей мамы, ни моего папы – Алексея Филиппова, лейтенанта погранвойск на далеком Дальнем Востоке…
В радостно-яркий послерассветный час в рейсовом автобусе (маршрут Биробиджан – Ленинское) беглый заключённый (ст. 146 УК РСФСР) Деля-тин С. В. со всей ненавистью и отчаяньем старался вытащить из-за пояса «ПМ» час назад зарезанного старшего лейтенанта Биробиджанского УВД Кирюшкина А. Н., а лейтенант патруля в/ч 2495 Филиппов А. А. изо всех сил цеплялся за руки выдавшего себя зэка и вдавливал того между сиденьями.
И ждал мой отец выстрела и чуда.
На них сыпалось крошево разбитого стекла, вокруг мучительно визжали и бестолково толкались очнувшиеся люди, перепуганный водила выпрыгнул из кабины и бежал в кювет, руками закрывая затылок и смешно шаркая стоптанными сандалиями.
Такая у нас большая страна, так устроены часовые пояса и так устроены наши люди, что в одну секунду, но в разные дни того цветущего апреля решали они – кому умирать, а кому жить.
И так бывает.
Глава 1
Вокзальная любовь
1
– Извините, – симпатичная рыжая девушка остановила плотного военного, сосредоточенно-постной походкой следовавшего по очевидно очень важному делу (на самом деле майор Лелюшенко торопился в вокзальный туалет, но делал это с такой привычной серьёзностью и сосредоточенностью, что никто не мог заподозрить всю мощь бури, терзавшей нежные кишки майора). – Извините! Вы не подскажете, как пройти к посёлку Фибролит? Хотя… Да, так лучше… – она поставила тяжёлый чемодан и посмотрела на запястье, на котором были написаны цифры. – Ой, вы не подскажете, где находится вэче 2495?
Покрытый испариной майор бросил репейный взгляд на светлый летний плащик, белые туфли, рыжие волосы и странно разноцветные сине-золото-зелёно-карие глаза явно нездешней дамочки, открыл рот, но тут же стиснул губы в ниточку. Уставшей донельзя девушке показалось, что майор один окружил её всю – так странно, боком, тот придвинулся, бросая взгляды вокруг.
«Точно. Всё точно. Ты точно её вычислил, Лёлик. Так. Зараз обережно. Говор не местный. Одета не так. Не-е-е, не Москва. Точно. Ленинград. Но говорит с акцентом. Та-а-ак, це вона що, з Украини? Хiба що так. Западенка? Не-е-е, Лёлик, ти що? Це ж пшекски наголоси. Чёрт, как живот скрутило. Так, майор Лелюшенко, тримайся. Зараз-сейчас мы её раскрутим, эту рыжую курву. Ох ты ж!»
Майор Лелюшенко Олег Несторович, словно спелая луковка из благодатного чернозёма вырванный суровым приказом, лишь три месяца назад прибыл вместе со своей благоверной супругой на Дальний, трясця його матери, Восток из благословенной Белой Церкви. Он пережил все круги семейного ада, разверзшегося в день приказа, – от досадливого осознания своего безнадёжного идиотизма, грома и молний всесокрушающей царственной ярости, которой позавидовал бы сам король Лир, двухнедельного молчания, отлучения от пышного тела, всесемейного ополчения в лице восставшей из пекла тёщи и прочих тётушек – до совершенно невыносимого лишения привычной вечерней чарочки «той самой, на смородиновых листочках» из белых рук любимой жены своей Валентины Мироновны.
Шутки в сторону, товарищи: за пятнадцать лет беспорочной и бестолковой службы майор впервые поймал подозрительную особу на вокзале славного города Биробиджана.
Подозрительная особа (а может, даже – торжествуй, майор! – настоящая шпионка!) была в его руках.
С этого и начнём.
2
Зося, которую мы, любя бесконечно, часто называем Зоськой, донельзя уставшая ждать на биробиджанском вокзале мужа – лейтенанта Алёшку Филиппова, – решила сама добраться до части. «Как-нибудь дойду», – упрямо решила она. Упрямства в Зоське всегда было с горкой – как у папки Васьки Добровского и у мамы Таси Завальской вместе взятых.
И ещё чуть-чуть. С горочкой.
Восемь месяцев назад её любимый муж Алёшка Филиппов был призван… завербован… сослан… поставлен в угол?.. отправлен на перевоспитание? (чёрт, не знаю, как лучше назвать действия вербовочной команды всемогущих органов защиты спокойствия Большой страны) – короче, Алёшка обнаружил себя лейтенантом, командиром взвода снабжения доблестной Манёвренной группы погранвойск аж в Биробиджане. Таки да, вы поняли меня правильно – хороший парень Алёшка, желая инженерить, байконурить и оттуда покорять любимые звёзды, отказался от почётного предложения отправиться на «факультет повышения квалификации» Комитета Глубокого Бурения и одним мановением государственной длани оказался строго на другом конце Земли – у ворот Поднебесной империи.
Чтобы неповадно было.
Зося Филиппова, защитив диплом и вооружившись своим студенческим билетом, хулигански уштампованным в деканате треугольными печатями до сплошной синевы, отправилась в Пулково. Летаргическая кассирша чуть не рухнула в обморок, раздражённо пытаясь пересчитать оттиски – по числу оттисков получалось, что Зоська проучилась в ленинградской Техноложке то ли семь, то ли семнадцать лет, – потом сдалась, беззвучно вы-материлась и отправила «рыжую соплявку да хоть к чертям собачьим, раз уж ей так надо». На самый Дальний Восток.
Зоська впервые летела так долго – из Ленинграда в Хабаровск, да ещё с посадками. Последняя была в Иркутске. Толком не уснула. Как-то не получилось – она сидела справа, у иллюминатора; над ухом всю ночь грызли морозный воздух винты трудяги Ил-18.
Думалось.
Слишком о многом – всё, о чём может думаться в двадцать три года в 1969 году.
И только она заснула, как в глаза ударил густой поток солнечных лучей – оранжевый шар выкатился из-за заметно искривлённого фиолетово-сизого горизонта. Чуть примороженное внешнее стекло иллюминатора заискрилось россыпью драгоценных звёздочек. Зося прижалась виском к прохладной панели и дремотно улетела мыслями быстрее крылатой машины.
Новый день в новом мире. Где-то внизу, в девяти километрах под ней, спал (а может, уже проснулся) её муж. Как он там?.. Алёшка прислал пару снимков – ему удивительно шла форма. Одна фотография вызывала в Зосе дрожь. Ну, там – внизу живота. Алёшка сфотографировался у штаба. Настоящий офицер. Фуражка по-пограничному пижонски надвинута на бровь, портупея, начищенные сапоги. Похудел.
Глаза умные. Ноги ровные-ровные. Чуть наклонился – расслабленно. Любимый-любимый.
Зоська оставила эту фотографию свекрови Александре.
Та поплакала.
Зося еле успела на вокзал в Хабаровске – внутри было неожиданно шумно и душно. Народу – море. Но Алёшкины указания она выполнила в точности – в окошке комендатуры назвала фамилию, и ей немедленно выдали билет на «пятьсот весёлый» до Биробиджана. Стоявшие за ней два чересчур галантных болтуна («раз-два-три-четрые – четыре звёздочки – капитаны, точно, капитаны») приподняли брови: «Ого! Своя». Она надула губки, подмигнула и показала им язык. Зажала в руке кусочек коричневого картона с пробитыми цифрами и поспешила сквозь людской водоворот – поезд уходил через десять минут. Сердце пело: «Скоро-скоро-скоро». Неделю назад они договорились, что Алёшка за ней заедет на вокзал. «Мы поедем на такси?» – «Нет, Жози, у нас будет другой транспорт». – «Какой?» – «Секрет». – «Хорошо. Как скажешь, мой муж». – «Я жду тебя, жена». – «Твоя». – «Моя… Твой». – «Мой».
Где-то за два часа до Биробиджана поезд остановился на каком-то полустанке, причём застрял там гораздо дольше обычных пары минут. Минут тринадцать стояли. Зося поправила часики на запястье. Сердце закудахтало, задёргалось, засбоило. Всё – силы закончились. Да ещё каждая лишняя минута душу скребла-жевала-мучила. Сколько она не видела Алёшку – почти девять месяцев? Ребёнка родить можно.
Можно. Было.
Забытая боль холодным крысиным хвостом пробежала поперёк души – аж заболело в животе. Ничто не забылось. Пусто внутри… Доехать. Упасть ему на грудь. Спрятаться от всего мира. Мира, который был не совсем плох, но, как оказалось, не очень хорош.
Безжалостен, безразличен, безучастен, бездушен, бестолков.
Одни «без».
А с ним – с ним, с Алёшкой – всё будет опять, как раньше. Не так, конечно, но хоть согреться можно. Хотя бы попытаться.
Она стояла возле фырчащего котла, напротив купе проводников, и мёрзла. Такой внутренний, нервный озноб, что ли. Поезд неторопливо пересчитывал стыки, общий вагон был заполнен под завязку. «Воз, паровоз и маленькая тележка». Всё как всегда: народ перекусывал под хрусткий треск яичной скорлупы; заводные мужички ухарски хлестали потрёпанные картишки на боковой столик, занудный очкарик на верхней полке решал кроссворд из «Науки и жизни», тётки в соседнем отсеке без умолку, словно от этого зависела их жизнь, клеймили какую-то сообща порицаемую терапевтшу из заводской поликлиники, где-то у туалета устало кричал ребёнок. За окнами ползла плоская мутно хмельная болотной водой равнина, у горизонта расплескались бурые сопки, на белёсом небе висело неяркое липкое солнце. Вообще, всё здесь казалось погружённым в какую-то дымку, туман, неизвестность. Зося думала, что и жизнь её сейчас в таком мареве – только бы мужа увидеть. Мужчину, с которым всю жизнь жить. И ребёнка родить. Обязательно – родить. Ещё раз попробовать.
Только бы отдохнуть чуть-чуть.
Вагон устало раскачивался – биробиджанцы спускались на перрон привычно, без оглядки, но, ступив на родную землю, сразу куда-то спешили. Какой-то грузный мужик в пропотевшей сиреневой тенниске широко размахивал свёрнутой в трубку газетой. Сигналил. По узкому проходу вагона прошла усталая донельзя девушка помладше Зоси со спящей девочкой на руках. «А, вот кто так горько плакал», – Зося посмотрела на обморочно спавшего ребёнка и быстро отвернулась. «Томка Войкова тоже так отворачивается. Как Давыдыча похоронили – всё время отворачивается», – эта мысль резанула душу. Она сидела у окна и ждала, когда мелькнут зелёные фуражки. Но Алёшки не было. Пожилая проводница, неуловимо похожая на нянечку из Зоськиного детсада, проверила дверь туалета, заглянула в тамбур. Хотела, наверное, что-то сказать, даже вроде как запнулась, но пошла-покатилась колобком дальше. Надо было выходить. Вроде бы дотерпела, донесла-додержала закипевшую слезу внутри – а мужа нет. И это чувство невыплаканности легло в груди горячим воском. Вроде жжётся, а выплеснуть невозможно – прилипло к душе, форму души взяло. С горем всегда так – какая душа, такое и горе…
Как течёт время – в чужом месте, в чужом краю? Понятное дело, невыносимо долго. Вроде вот уже, всё, доехала, добралась, а дальше ни с места. Застряла. И дороги не знала Зося.
«Погоди. Погоди, есть же письмо Алёшки. Точно». Она безрадостно порадовалась, что такая сообразительная. Надо было как-то двигаться. Ноги гудели. Сколько она уже в дороге? Почти сутки. Хорошо, что кушать не хотелось. Зося достала паспорт, вынула из-за клапана обложки свёрнутый листок, перечитала для верности ещё раз наизусть выученное письмо. «Вэ-че 2495. Фибролит. Фибролит? Назовут же».
Надо было двигаться.
– Скажите, как дойти до Фибролита? – Зося устало плюхнула чемодан на сырой после ночного дождя асфальт перрона.
– До Фибролита? – суетливая помятая тётка («Да что же они все уставшие такие?!») перекинула узел через плечо. – До Фибролита-то? Ага, сейчас, чо ж, до Фибролита, – оглянулась, примечая, изучая. – А чой-то до Фибролита? Или комната нужна? Из Хабаровска, поди? Мож, комнатка нужна? Мы сами сдать можем.
– Нет, я не из Хабаровска, к мужу приехала, он пограничник. Мне бы до Фибролита добраться.
– Что й то? Пограничник? А, ну да, ну да, – тётка враз потеряла всякий интерес, вытерла вспотевшее лицо концами платка. Ей было невыносимо жарко в сиреневой мохеровой кофте, однако «парад надо было блюсти, в город вышла, поди». Поэтому она упёрто терпела утреннюю влажную духоту. – Вот же, поди, с ночи-то как побрызгало, так и сырость-то такая. Спотела вся. Ну, я пойду. И тебе, красавица, счастливо добраться.
– Подождите. Постойте. А как же мне до Фибролита добраться?
– До Фибролита-то? Да вон, через насыпь да напрямки, там забор, идёшь-идёшь, да там и дойдёшь, милая. Как ворота увидишь, так и иди туда, – тётка махнула рукой куда-то через пути. – Ступай, милая, бог в помощь.
– Спасибо большое! Большое спасибо! А далеко идти?
– Да нет, что ты, наверное, минут в десять дойдёшь-то.
– Спасибо ещё раз. Хорошо, что я вас встретила.
Тётка ничего не ответила, с сопением забросила узел на спину, крепко вцепилась в узел перед собой и перевалочкой куда-то заспешила.
Вы легко можете себе представить, какой носильщик из девушки сорока пяти килограммов весом, ростом 160 сантиметров и сутки не спавшей. Через минут пятнадцать Зося уже перемещалась перебежками по пятьдесят шагов – на сто уже сил не хватало. Посидела на чемодане, подула на пальцы, да и хватит, дальше тащилась вдоль обочины раздолбанной дороги и непонятного обшарпанного забора, больше похожего на ограду какой-то промзоны. Она оглядывалась на городок, напоминавший россыпь спичечных коробков в траве, и упрямо брела, стараясь не очень себя жалеть.
Ещё через полчаса силы окончательно покинули её судорожные пальцы. Забор казался бесконечным. Где-то далеко впереди видны были заросли кустов, ещё дальше высились бугры сопок, заросших лесом. «Может, там вход? Ладно, доберусь. Пока – привал». Зося поставила чемодан к пыльному забору, забрызганному засохшей известковой грязью после недельной давности муссона. Уселась на чемодан, нахохлилась. Постепенно обида брала за горло. Понимала, что служба у Алёшки, понимала, что подневольный. Но очень уж устала Зося, слишком.
Она вытянула ноги и не заметила, как нечаянно прислонилась спиной к пыльному забору. Обмякла. Тёплый июньский ветер пытался слизать испарину с круглого лба. Глаза метались под закрытыми веками – Зоська видела давний сон. С ней такое случалось – она могла смотреть сон, как книгу открывала, с того места, где проснулась. В один из снов она не хотела возвращаться – мало кому хочется вспоминать, как мужа утопила.
…А ведь это было на самом деле – год назад, в Зареченске. Приехали они к его родителям в Зареченск, да дома не сиделось. «Охота пуще неволи». Плывут они к Заветному камню рыбы наловить на ужин. В самое знойное безветрие, когда Второй плёс превратился в совершеннейшее зеркало, развеселившийся Алёшка усаживает Зосю за вёсла, сам раздевается догола и прыгает в воду с задней банки, сильно, упруго, как большая рыба. Прозрачная тёплая Сувалда берёт в жаркие объятия своего неверного возлюбленного, облизывает всего, в восторг приводит, как взрослая, опытная женщина. Смеётся Алёшка от счастья растворённости между небом и землёй, силой своей любуется, да и пошёл-пошёл сажёнками догонять ходко идущую «сигарку». Он быстрее – и Зося на вёсла налегает. Он притормаживает – Зося тоже табанит. Играются, как дети. Смотрит большая река на их игру, смотрит-смотрит, да вдруг так обидно становится Сувалде, вроде бы люди, так, мелочь, но.
Ну нельзя же так!
Реки памятливо любят.
Не то что люди.
Загребает Алёшка посильнее, да рука оскальзывается по нежной коже Сувалды, брызги летят в раскрытый рот и – в дыхалку. Ерунда, сто тыщ раз такое бывало, главное – не дёргаться. Он кашляет легонько, смотрит на молодую, ненаглядную, озорную жену. И тут цепкое щупальце мучительно-спазматического кашля скручивает его лёгкие. В глазах смола, рука – плюх! Опоры нет. Трепещущие лёгкие предательски вдыхают воду – и мечется Алёшка, как букашка, в паутине брызг дергаётся, задыхается, корчится, со смехом и ужасом понимая, что – «всё, приплыли». Конец. В пятнадцати метрах от жены.
Дурацки, до невозможности глупо. Мама, папа, Зося – и чего жил, чего хотел? Накурился на всю жизнь. Много получилось? А дышать-то никак. Сердце в груди тарахтит, руки бьют по воде бескислородно, на одном дурацком упрямстве.
Ну, жена, спасай своего мужа!
А что – жена? А жена хохочет. Это же смешно, какой концерт он вытворяет! Кино и немцы! Алёшка плавает как дельфин, а тут такой цирк с конями – фыркает, кашляет, глаза выпучивает, то в воду, то под воду, то руками машет. Играет, чертяка любимый. Только он к лодке, Зося сильнее на вёсла. Останавливается, булькает, поднимается над водой – Зося притормаживает и плачет со смеху так, что ноги сжимает, только бы не описаться.
Играет с мужем.
И так она прекрасна, так невероятна, что Алёшка, так глупо умирая, смеётся. Куда там смеяться – плакать надо, но вот уж что может молодость делать – так даже умирать со смехом. Смеясь от глупости смерти, смертно влюбляясь в любовь свою. И, прощаясь, задыхаясь, разрывая судорожные альвеолы, выкашливает Алёшка кровь, и над серебряноголубой зеркальностью доносится до Зоси: «Жена!»
Кровь на родных губах.
Визг из горла – сердце стоп!
Нож в сердце, душа в клочья!
Резко вёсла в воду. Рычит Сувалда, бурлит под лопастями вёсел, тормозит соперницу, но лодка уже идёт кормой вперёд, всё быстрее. Прыгает на корму Зоська, бьётся грудью о банку и хватает погружающегося Алёшку за длинный чуб.
«Мой! Нет! Мой!! Не дам!»
Что-что, а бешеный папы-мамин характер будет всю жизнь Зоську спасать. Если только не убьют. Но то никому не ведомо – знать наперёд, где Смерть твоя.
Уже потом, затащив Алёшку в лодку, вышибая воду сильными ударами меж лопаток, кричит Зось-ка на весь белый свет: «Нет! Нет!! Не дам! Не смей! Алёшка! Мой! Не смей!» Выколачивает из мужа поцелуй оглушённой, уже безвольной соперницы.
А потом… Вы думаете, плывут они домой? Нет, конечно, мало вы знаете Алёшку. Отлёживается он на круглых коленях жены, выкашливает воду, пережидает, пока сердце перестаёт тарахтеть. Тут, конечно, повернуть бы назад, но. Всякий парень, кому повезло быть спасённым молодой возлюбленной, на всю жизнь запоминает этот пронзительный, жгучий крик: «Мой! Не смей! Держись!» Нет ничего памятнее мужскому сердцу, чем яростный вопль спасающей женщины. И обнимаются они. Дрожат от пережитого ужаса. Дрожат от яркости желания, скручивающего их тела в один узел. Сплетаются в одно существо, стонущее, рычащее. Зося слизывает кровь с губ мужа, её сотрясает дикая радуга, и кричит она уже по-другому – победно и торжествующе.
3
Запах сигаретного дыма защекотал ноздри. Зося открыла глаза, выныривая из липко-потной глубины цветного, обморочного сна. У ног лежал потрёпанный велосипед «Украина», невесть как оказавшийся на другом краю Большой страны, а справа от неё на корточках сидел дядька лет пятидесяти пяти, худощавый, в стареньком пиджаке, кепке, покуривал «Приму» и внимательно её рассматривал.
– Разбудил, милая? – чуть лениво спросил он. – Куда идёшь? Помочь чем?
Зоська заледенела. Колени сжались. Ласковый, вихляющий, приторно-трупный говорок старого каторжника впился в уши. Зажмурилась. Будто бритвой по закрытым глазам. Опять открыла глаза. Дядька почёсывал варикозно-синюшную ногу под задравшейся пыльной штаниной. Всё улыбался. Поправил засаленную кепку. А глаза тихие-тихие, серые, как непогода.
– На Фибролит иду.
– Фибролит, да? Так мы соседи будем. Я тебя провожу.
– Я к мужу иду.
– Дойдём к мужу. Дойдём, да. Посмотрим на мужа. Соскучилась по мужу, красавица?
– Да, очень.
– Давно не видала мужа? Из Хабаровска? Или из Иркутска?
– Из Ленинграда.
– Столичная, значит, – дядька затянулся, привычно покуривая в кулак. – Это хорошо, что столичная, да. Муж – инженер или учитель?
– Он офицер. Пограничник. Манёвренная группа.
– Погранец?.. – дядька помолчал. Глаза тёмные-тёмные. – Так Фибролит в другую сторону.
– Как это?! Где? – Зося даже растерялась. – Где? – она ожидала чего угодно, напряжение внутри было невыносимо. Кривая улыбка сама растянула непослушные губы. – Где же этот Фибролит?
– А вон, за станцией, налево. Давай, милая, чемодан на веломашину поставим, – он заулыбался, блеснув железными коронками. – Доведу тебя, да. Я как раз туда иду. Смотрю – ты спишь. Я и присесть не успел, как ты проснулась. Старый уже, да.
И всё изменилось. Это всё обморочный сон, пусть больной, зато хоть чуть силёнок добавилось. Совсем не страшно. И дядька совсем даже не плохой и действительно располагающий. Единственно, Зося от души прокляла ту «мохеровую» тётку, которая из вредности послала залётную недотёпу неправильным маршрутом.
Ноги, шагайте. Сердце, бейся! Скоро, скоро увидит Зося любимого!
Они довольно быстро дошли до насыпи. Дядька вдруг остановился, глянул куда-то, прищурился. С лёгким кряхтением опустил рыжий чемодан на бурый, пахнущий креозотом, щебень.
– Совсем забыл. Мне на почту надо. А почта во-о-он там, – он махнул рукой вдоль насыпи. – Ладно, красавица! Вот, смотри, пройдёшь сквозь вокзал, выйдешь на площадь, а там налево, да. Дойдёшь до двухэтажного зелёного дома, и направо. Прямо иди по улице. А там сама увидишь – там белый кирпичный забор, там погранцы стоят, а слева как раз будут бараки. Это и есть Фибролит, – он протянул руку. – Ну, до свидания, спящая красавица!
– Всего хорошего! – Зося крепко пожала цепкую сухую ладонь. – Большое спасибо вам!
– Да что уж… Чего уж… Не чужие же.
– А вы – тоже пограничником были?
– Нет, милая, нет. Но. Довелось, да. Ну, всё, пошёл я, – дядька посмотрел на неё, запоминая. – А ты примечай, милая, всё примечай. Здесь край такой. Всё примечать надо.
– Хорошо, я буду примечать.
Он повернулся и повёл велосипед по гравию. Шёл, чуть ссутулившись и поторапливаясь. Витя Федотов был очень умный урка. Поэтому всю жизнь держался от офицеров госбезопасности подальше.
Когда мог, да.
И вообще, он очень ценил свободу и тишину.
4
Если бы в тот день июня 1969 года, в день прибытия Зосиного «пятьсот весёлого» поезда в славный город Биробиджан, невидимая камера какого-нибудь маститого режиссёра вроде Сергея Бондарчука по-войномировски воспарила над сонным городком, то мы бы увидели причудливую диспозицию, непостижимые перемещения наших героев и только бы диву давались.
Алёшка «Физик» Филиппов
Мой будущий отец, на границе быстро потерявший штатскую неуклюжесть, всё рассчитал и сделал чётко. Он получил «добро» замбоя Гурьева, взял штабной «газон» и приехал на вокзал за полчаса до прибытия поезда. Из самых лучших побуждений и, что греха таить, шикарно пользуясь негласными привилегиями, которые имели все пограничники в особой зоне, Алёшка зашёл к начальнику вокзала, представился и поинтересовался, не опаздывает ли хабаровский поезд.
Алёшка, конечно же, знал, что Зося едет, – его приятель, такой же лейтенант, Толька Серов уже переговорил по спецсвязи с Хабаровском, и вокзальная армейская комендатура ревниво пробурчала, что некая Филиппова купила билет по броне из Биробиджана. Но чёрт же дернул радостного Алёшку сказать начальнику вокзала, что встречает жену, прилетевшую из Ленинграда.
– Из Ленинграда? – по лицу начальника вокзала пробежала неуловимая рябь, словно зуб заболел. – Погодите… Сейчас. Так по селектору сообщили же. Час назад сняли пассажирку с поезда. В Смидовическую райбольницу. Вам нехорошо? Да, из Ленинграда. Да, с хабаровского поезда. Перестаньте бледнеть! Позвоню я, позвоню. Выпейте воды… Алло! Алло! Райбольница? Очень хорошо. Михаил Борисович Ойстрах здесь. Да, Ойстрах. Нет, не тот.
Другой Ойстрах. Начальник вокзала Биробиджана. Нет. Да что вы говорите! К вам поступила сегодня женщина с поезда? Что? Погодите! Да что вы там все с ума посходили, слушайте сюда, что я вам говорю. (Подождите, товарищ лейтенант. Перестаньте краснеть. Выпейте еще водички.) Да. А вы? Медсестра? А есть врач? Нету? Алло! Это я с вами разговариваю. Да, с вокзала. Здесь муж её. Муж. Супруг. Волнуется. Что с ней? Ясно. Благодарю. Так. Лейтенант, там врачей пока нет. Никто ничего не знает. То ли отравление, то ли что-то ещё, постоянно тошнит. С ней медсестра. Постойте! Да что вы себе такое позволяете?! Врываетесь, кричите! Я очень буду жаловаться вашему командиру! Вы куда?!
Но Алёшка уже нёсся прочь, вышибая плечом тугие двери вокзала. Он вскочил в «газон», в котором маялся Васька Очеретня – еще один «штатский» лейтенант, по генеральскому блату тестя пристроенный в штаб. Очеретня был великий бабник и легкоатлет-барьерист, поэтому легко брал любые барьеры – сердечные, каменные, деревянные и даже обычные, на гаревой дорожке.
Вася «Верный муж» Очеретня
– Ну что? – Ваське не терпелось увидать жену Алёшки. Он приехал на Дальний Восток с любимой женой Наташей, которая натурально выла от тоски после шумной Одессы. Поэтому Вася искренне радовался приезду каждой «лейтенантской декабристки». – Ну, когда поезд? Вовремя? «В семь сорок он приедет, в семь сорок он».
– Сняли с поезда. Гони в штаб. Она в Смиде. В больнице. Начальник вокзала сказал, – Алёшка снял фуражку, бешено повернулся к опешившему Очеретне. – Гони, Вася, гони!
Вася, недолго думая, скрежетнул сцеплением, и «козёл» резво поскакал в штаб.
– Погоди! – он крутил баранку, подпрыгивая от возбуждения. – Как это – в Смиде? Что с ней?
– Не знаю толком. Начальник сказал, что вроде в больничку сняли, тошнота, жар. Похоже на пищевое отравление.
– Ох ты ж. Чёрт, Алёшка, что же делать будем? Рванули туда?
– Васька! Сдурел? Кость Костыч бошки откусит. Доложимся, до штаба и туда. Решим, что и как.
Два товарища лейтенанта призадумались и нервно молчали, рассматривая пролетавшие мимо смазанные очерки городской жизни. Недельной давности буря была слишком памятна…
Толя «Клерк» Серов
В прошлую субботу во взводе связи Тольки Серова случилась драка. Да не простая, а в самоволке, да ещё с последствиями. Два «деда» – сержанты Станкевич и Гиоргадзе – не поделили местную вертихвостку. Оба были мастера прыгать в самоволку и воспользовались тем, что к Толе «Клерку», тишайшему очкарику-связисту, наконец-то приехала жена. Москвичка. Влюблённый Толя, ног под собой не чуя и предвкушая разговенье после вынужденного мужского воздержанья, чухнул из казармы к трепещущей жене. Естественно, он толком не обратил внимания, что бравые бойцы слишком уж рьяно начищали сапоги у казармы. А два сердцееда, справедливо полагая, что мужская дружба ведёт их по разным адресам, были крайне неприятно озадачены встречей в одной и той же комнате общежития местной ткацкой фабрики.
Ну, дальше все было ясно: дружба дружбой, служба службой, а уважающим себя мужчинам поговорить надо.
Мало того, что они наставили друг другу фингалы в полрожи, привели в непотребство форму и разнесли в щепки казенный шкаф, две тумбочки, две двери и довели до писка целый этаж общежития, так ещё умудрились попасться патрулю армейцев, на ту беду хитроумно пасшегося возле общежития. «Твою ж мать! Кочкари!» – выкрикнули два соперника при виде патруля, мигом намотали ремни на кулак и пошли в прорыв. Но то ли слишком много сил потеряли они в ходе переговоров, то ли армейцев было человек шесть, но.
Короче, попались.
На утренне-воскресном построении отряд признал потерю бойцов. Подполковник Чернышёв, командир Манёвренной группы, он же «Батя» и «Седой», был взбешён до полного онемения. Он стоически испил свою чашу до дна: выслушал доклад хмурого заместителя по боевой подготовке, в просторечии замбоя, вечного капитана Константина Константиновича Гурьева, дозвонился до армейцев, о чём-то переговорил, после отправил машину, дождался прибытия товарищей сержантов, ещё раз позвонил, поблагодарил армейского майора за бдительность, лично законопатил дрожавших от ужаса героев в двухнедельный наряд, вздохнул кротко и тихо-тихо молвил два, нет – три слова:
– Лейтенантов. Сюда. Всех.
«И живые позавидуют мёртвым».
Утро лейтенантской казни
Взбешённый де Тревиль знал, что делал, когда распекал своих мушкетёров. Гордость мальчишек всегда требует сатисфакции. И сколько бы ни старались милые, нежные, сердечные наши женщины, как бы ни трудились воспитать они в мальчиках, любовниках и мужьях благоразумие и сдержанность, никогда не поймут девочки, как кипит кровь от клича: «Атас, наших бьют!»
В отличие от дворянина, ревностного, когда это было нужно, католика и царедворца де Тревиля, подполковник Василий Сергеевич Чернышёв был крестьянским внуком, офицерским сыном и коммунистом. К тому же де Тревиль летал высоко – во дворцах, а Чернышёв – далеко – на Дальнем, очень дальнем, Востоке.
Он давно мог сделать блестящую карьеру, однако на Дикий Запад намеренно не рвался. Пару раз высокое начальство пыталось затащить Василия Сергеевича на штабную работу, но после того, как товарищ великий кормчий послал товарища первого секретаря по известному всем направлению, на границе стало совсем скверно, и товарищи генералы сочли за благо оставить полковника в покое.
Головорезу головорезово.
Но мы чуть отвлеклись.
Итак, в штабе Манёвренной группы за неделю до описываемых событий…
– Товарищи офицеры! – в прокуренной до изумления штабной комнате голос товарища подполковника скрежетнул заиндевевшим железом. – Что есть солдат? Солдат есть юное создание, вырвавшееся на волю из-под мамкиной юбки при попустительстве призывной комиссии. Энергичный молодой организм – неважно, рядовой или сержант – обладает любознательностью щенка-переростка и по разрушительной силе для имущества родной части приравнивается к ротному миномёту. Всё, что может быть развинчено с помощью специального шанцевого инструмента, будет раскручено голыми руками. Любая жидкость самого дикого происхождения будет гарантированно выпита. Любая юбка на территории части, в городе и даже панталоны за Амуром являются достаточным основанием для приведения бойца в состояние невменяемого любопытства и восторга, – полковник прищурил глаз и глянул на комсомольского бога Серёгу Вайнмана – тот поперхнулся: как только, с наступлением тёплых деньков, злонамеренные китайские женщины стали вероломно сушить нижнее белье на верёвочных сушильнях, бойцы всех трёх застав заболели прогрессирующей дальнозоркостью, а хорошая оптика стала сама собой содержаться в идеальном состоянии. – Так вот, товарищи офицеры, не придумано ещё таких запоров и заборов, которые удержали бы взволнованный и обученный военному делу молодой организм в рамках устава и территории части, – Чернышёв достал папиросу из пачки «Казбека», стукнул о ноготь, закусил, ощерив зубы, и добавил ещё яда в венерианскую атмосферу штаба. – Думаю, вы прекрасно понимаете, что единственный метод удержать бойцов в боеспособном состоянии – это сделать так, чтобы им самим не хотелось покидать пределы части и заниматься глупостями.
Это, товарищи офицеры, скромное предисловие, так сказать, цветочки… А вот и ягодки. Константин Константинович. (Замбой встретил взгляд полковника со спокойствием инока.) Товарищ майор, бойцы, которые, проникая в женское общежитие, не способны обнаружить засаду наших защитников из частей Советской Армии (находившиеся в комнате офицеры поджали губы и побледнели), да-да, товарищи офицеры, наших защитников, как оказывается! Так вот – такие бойцы явно не могут называться пограничниками. Во-вторых, бойцы, которые не могут предусмотреть пути отхода, также не могут называться пограничниками. В-третьих, бойцы, которые передвигаются со скоростью гончей черепахи, также вселяют в моё сердце печаль и грусть. В-четвёртых, два наших орла не смогли оказать должный приём патрулю!.. (Подполковник помолчал.) Всё это говорит о низкой выучке наших бойцов. Это досадное упущение, товарищи офицеры.
Помощник начальника штаба, в просторечии «пэ-эн-ша» Вася Очеретня, с вдохновенным лицом кандидата в члены партии, сосредоточенно строчил в блокноте. Стенографировал, если это можно было так назвать. Главное – не очень поднимать голову. Толя Серов миролюбивым сусликом забился в угол, откуда взволнованно поблёскивал очками. Справа от замполита с самым мрачным лицом сидел Алёшка Филиппов и нещадно курил. Володька Мышкин, комвзвода станковых пулеметов, по прозвищу Крупнокалиберный Мыш, сидел неподвижно, обречённо ожидая не менее крупных неприятностей.
Секунда закончилась. Подполковник сжал зубы:
– Я намерен это упущение исправить.
Константин Константинович. Стрельбы. Тактика. Физподготовка. Ночные кроссы. Удвоить нещадно. До седьмого пота. Если вам даже покажется, что бойцы слишком беспечны, рекомендую дозу утроить. Через два месяца – соревнования по стрельбе. Снайперами должны стать все. Через три месяца – то же по рукопашке.
Василий Федотович… (Начштаба «дядя Вася» Марчук кивнул.) Систему оповещения для увольнительных – разработать немедленно. Все офицеры должны знать, где находятся бойцы, все бойцы должны знать, где находятся отцы (Чернышёв тёмно глянул на бесплотных лейтенантов), да, отцы-командиры. Проверьте знание товарищами лейтенантами уставов. Вы должны знать, с кем общаются бойцы. Кто из местного женского населения может быть в положении. Мне сцены с грудными детьми на КПП не нужны. Особенное внимание – «химики», «бичи» и доблестная Советская Армия. Конфликты должны быть невозможны.
Олег Несторович. Здесь не Белая Церковь, повторять больше не буду. (Особист с достоинством пожевал губами и пошёл пятнами. Чернышёв и бровью не двинул.) Месяц. Уже месяц прошёл. Рыть на всю глубину. Обо всех случаях – докладывать мне немедленно.
Общая задача. Конкурс строевой песни. Гонять до посинения. Константин Константинович. Да, и вы. Товарищ очень освобождённый секретарь комсомольской организации, придумайте, как поощрить отличившихся. Вайнман, не вздрагивайте! Потрудитесь доложить через час.
Владимир Юрьевич, Александр Александрович, Шафагат Фахразович. (Командиры застав, старлеи Семёнов, Блинков и Тахаутдинов с искорками смеха в глазах наслаждались сценой.) На заставах – всё по штату. После разбора – товарищ капитан, ты тоже (Гурьев кивнул) – все у меня.
Товарищи лейтенанты!
(Вангоговские спирали сигаретного дыма испуганно вздрогнули и приготовились пролиться горькими слезами.)
Мне очень радостно знать, что ваши прекрасные жёны прибыли к месту несения двухгодичной службы своих мужей в Краснознамённом Дальневосточном военном округе. Это весьма похвально. Полагаю, вы, как верные мужья (Очеретня усиленно застрочил в блокноте), уже обеспечили надлежащие бытовые условия своим спутницам жизни. Так вот, отцы-командиры, даже если вы очень стремитесь завести своих детей, не покладая своих… (Кто-то из капитанов хрюкнул. Подполковник поиграл желваками.) Так вот, а в армии вашими детьми являются бойцы. А что делает хороший родитель? – голос полковника стал слаще халвы. – Хороший родитель всегда рядом с детьми. Поэтому. (Гурьев поспешно закурил, чтобы не заржать в голос.) Поэтому, товарищи лейтенанты, при малейшем ЧП вы будете проводить ночи со своими великовозрастными детьми. Начнём с лейтенанта Серова. Товарищ лейтенант! Все ясно? Исполняйте.
– Есть! – Толя Серов даже посерел от расстройства.
– Товарищи офицеры! – голос Чернышёва вдруг потерял стальную издёвку кадрового офицерства по отношению к проштрафимся штафиркам и стал каким-то очень домашним. – Считаю своим долгом довести до каждого. На нашем участке ожидается повторение провокаций, имевших место на Даманском. Наша главная задача – чтобы домой вернулись все. Чтобы город за нашими спинами спал спокойно. Всем понятно?..
Что ж тут непонятного?
Такое дело… Слова тут лишние. Всё было ясно.
5
– Лейтенант? Лейтенант Филиппов! – капитан Гурьев прищурился на вытянувшегося Алёшку. – Правильно я понимаю, что вы, лейтенант Манёвренной группы, узнали, что ваша жена не доехала до части, попала в больницу, и поспешили сюда, в штаб?!
Алёшка стоял навытяжку и мрачно смотрел в глаза замбоя, наполненные серо-голубым ледяным крошевом.
– Так точно.
– Лейтенант! – капитан подошёл совсем вплотную и внимательно-внимательно изучил радужку лейтенантских глаз. – Алексей Анатольевич! Запомните. Запомните на всю жизнь. Мы суть защитники Родины. Но наша Родина, Алексей Анатольевич, начинается с наших мам, жён и детей. – Вы меня удивили. Очеретня! Не сметь подслушивать! Зайдите. Живо к помтеху. Берите БТР Мыша. То есть из взвода Мышкина – и в Смидович, в больницу. Пулей! Помочь лейтенанту во всём. Алексей Анатольевич. Всё-всё, спешите. Да, с вашими бойцами я разберусь. Обязательно свяжитесь со мной. В любое время, – Гурьев неуловимо улыбнулся. – Без жены не возвращайтесь.
Алёшка вышел из штаба в самом разобранном состоянии. Он ожидал чего угодно, но не такой реакции замбоя. Все старались ему помочь. Всё совершалось само собой. Как-то сразу, само собой, вокруг него сплелась невидимая ткань приказов, распоряжений и сопереживаний. Мангруппа была и боевой частью, и большой семьёй, а в большой семье… Конечно, и Вася сболтнул лишнего, но Алёшке не было дела до заботливой суеты вокруг него.
Он, как муха, влип в густую смолу времени. Медленно курил, смотрел на предвечернее небо, потом уселся возле башни рычавшего БТРа, что-то отвечал высунувшемуся из верхнего люка Мышу, вдыхал пыльно-пряный воздух, бьющий по щекам, совершенно механически спустил с околыша и завёл под подбородок ремешок, чтобы потоком ветра не сорвало фуражку, опять отказался лезть внутрь, так и сидел на бронированной спине мчавшегося стального монстра – отрешённый, опустошённый, пропитанный одним лишь желанием добраться…
Ни Зося, ни торжествующий «особняк» Лелюшенко понятия не имели, какая карусель завертелась в Мангруппе, когда пограничники узнали, что жена лейтенанта попала в беду.
Ну, с Зосей всё было понятно. Пока она беседовала с мохеровой стервой, таскалась с рыжим чемоданом вдоль забора промзоны и пару-тройку часов спала на чемодане в компании скучавшего убийцы, она, конечно же, не смотрела на вокзал за спиной. И поэтому не видела, что к вокзалу сначала подъехал штабной «козёл», потом, газуя и кренясь на поворотах, ускакал куда-то, а спустя полчаса с грохотом и рёвом подлетел БТР и опять умчался прочь.
И «особняк» Лелюшенко, возвращаясь из города в часть, был больше поглощён «революцией в штанах»; он проклинал тот час и ту минуту, когда поддался уговорам соседа и отведал свежепосоленной горбуши. Ну и не только горбуши. Грибочков. И огурчиков. И водочки. Чуть-чуть. Вроде всё было вкусным до невозможности. Какой продукт ввёл в изумление надёжный организм майора, было непонятно. Да и размышлять было некогда – в майорском кишечнике гремели литавры и били походные барабаны. Вот поэтому многострадальный Олег Несторович передвигался по Биробиджану как заправский шпион – стремительными перебежками от одних кустов и прочих зарослей к другим. А в кустах он был очень занят.
Так и случилось в тот обычный день, что капитан Гурьев сидел в пустом воскресном штабе и думал одинокую думу, несчастный лейтенант Толя Серов тосковал по любимой жене, вдыхая густой казарменный дух нескольких десятков коек, хозяйственного мыла, шерстяных одеял, сапожного крема и оружейной смазки, Алёшка Филиппов мчался на бронетранспортере в посёлок Смидович, а рыжая Зоська тщетно расспрашивала чересчур бдительного «особняка» о дороге к мужу.
– Какой вэ-че? – Лелюшенко буквально разрывался на части. Ещё несколько секунд – и можно будет никуда не торопиться.
– Вэ-че двадцать четыре девяносто пять, – вежливо повторила Зося.
– Нам по пути. Я покажу, – майор попытался тонко улыбнуться, но его отёкшее лицо исказила такая сардоническая гримаса, что сам Софокл закричал бы в полном восторге: «Верю!»
– Правда? – Зося готова была броситься на шею этому странному майору.
– Правда, – искренне соврал Лелюшенко. – Так… – он понял, что настал момент истины. – Пройдёмте в зал ожидания. Вот. Стойте здесь. Никуда не уходите. Я должен зайти. К начальнику вокзала. Потом поедем. Разберёмся.
Вдруг тень сомнений исказила его лицо, и он метнулся прочь.
Зося, милая Зося, удивлённо посмотрела вслед непонятному военному, потом оглядела пустой зал ожидания. Ноги её не держали. Она машинально обошла ряды сидений с высокими спинками, положила чемодан на последний, восьмой ряд и села. В распахнутое окно сиропом тёк ароматный вечер.
Зося нечаянно вспомнила – да, так густо пахли пустые пузырьки из-под духов, теснившиеся за маминым трюмо. Маленькая девочка заползала под трюмо, стараясь не толкнуть шаткие ножки, потом пряталась в самом углу и брала в руки пустые стекляшки, которые для неё были дороже всех сокровищ мира. Много ли надо пятилетней девочке, чтобы оказаться в сказке? Закрыть глаза. И всё. Тёплый, щекочущий аромат пудрениц, простой и наивной «Сирени», парадно-маршевой «Красной Москвы», ещё каких-то старинных, ещё бабушкиных пузырьков… Закружило, как в лодке по медленной реке, да без вёсел, просто вниз – плавно, беззвучно, невесомо, растворённо, прозрачно, призрачно… Незаметно для себя Зося потёрла кулачком глаза, легла на сиденья, положила голову на чемодан, поджала гудевшие ноги и мгновенно уснула.
То не модный поэт ступил на сцену Политеха навстречу предвкушавшейся овации поклонниц, то не столичный хавбек вышел бить пенальти, щекоча нервы стадиону, то многомудрый майор Лелюшенко влетел в зал ожидания биробиджанского вокзала.
И завис в прыжке, как премьер Кировского театра.
Рыжей не было. Зал был бесстыдно и очевидно пуст.
Майор, непонятно на что надеясь, даже наклонился, глянул, но под сиденьями никого не было. «Упустил!
В окно ушла!» Его не было двадцать секунд, не больше. «Окно!» Лелюшенко поджал красивые, как у девушки, губы бантиком. Всё, конец, можно было не сдерживаться. Подгоняемый терзаньями души и плоти, закинув голову, словно благородный олень во время гона, наш майор снова помчался к вокзальному туалету.
6
Два лейтенанта стояли неподвижно и рассматривали лежавшую перед ними женщину. Бледная, испуганная, проснувшаяся после мучительного забытья, больная изумлённо смотрела на ворвавшихся в палату офицеров и висевших на их плечах медсестру и сторожиху, тщетно пытавшихся удержать буйных посетителей.
Всё было точно: рыжие волосы, невысокая, худощавая, до 30 лет.
– Простите, – Филиппов довольно дурацки улыбнулся. – Вы из Ленинграда?
– Да, – прошептала та.
– Алёша? – лейтенант Очеретня машинально подхватил под бёдра свою растрёпанную наездницу. Молоденькая медсестра, заглядевшись на мелодраму, сидела на спине смуглого пограничника и натурально «поплыла», чувствуя меж ног сильное тело барьериста.
– А?
– Алёшка, это не твоя жена? – логика штабиста была безупречной.
– Нет, – лейтенант Филиппов приходил в себя, боясь задать дурацкий вопрос: «А где моя жена?»
– А где твоя жена? – Очеретня был в ударе.
Алешка поёжился: Очеретня, медсестра, сидевшая на спине барьериста, изумлённая незнакомка с койки и даже сторожиха из-за плеча внимательно ждали его ответа.
Безмолвие.
– Милок, спускай, – сторожиха отцепилась от Алёшкиной шеи. – Вот что, бесстыдники, а ну! А ну, давайте на выход! Замок чуть не поломали! Я вам! – она вооружилась старенькой шваброй и выглядела довольно воинственно. – А ты, Раиска! А ну! А ну, слезай! Вот я маме всё расскажу, как ты верхом на офицерах разъезжаешь!
– Отпустите, – задумчиво прошептала Раиса. – Отпустите.
Очеретня очень медленно разжал сильные горячие ладони. Девчонка соскользнула по его спине, подол халата зацепился за кобуру и предательски обнажил крепкие бёдра. Медсестра, покраснев, как клубника, дёрнула халат и, пылая, спряталась за спину сторожихи.
– Извините, – Алёшка поправил гимнастёрку. – Простите. Произошла ошибка. Пожалуйста, – уже на пороге он обернулся, окинул взглядом небольшую палату, в которой была занята только одна койка. Восемь глаз неотрывно смотрели на него. – Вася… Васька! Рванули – быстро!
Очеретня кротко вздохнул, поднял сбитую фуражку, подошёл к сторожихе и Раечке. Старая стреляная воробьиха угрожающе подняла швабру. ПэЭн-Ша надел фуражку, тут же сдвинул на правую бровь, после чего по-кадровому, «из кулака» козырнул за плечо сторожихе.
– Долг, – он чуть щёлкнул каблуками. – Священный долг по защите рубежей Родины! – и с лёгкой улыбкой последовал за Алёшкой под еле слышный (или почудилось?) стон трёх женщин.
Обратная дорога была безрадостной. Позёвывавший Мыш уже не подгонял водилу, сержанта Чаркина, поэтому его любимый «охотничий» бронетранспортер № 7 уже не ревел на всю округу, а катил по просёлочной дороге, довольно урча, будто сытый кот, поймавший растяпу воробья. Алёша и Вася расположились за башней и смотрели на золотисто-синее вечернее небо, по которому какой-то капризный бог размазал недоеденную манную кашу кремовых облаков.
– Завтра будет жарко, – заметил Вася. – Циклон уходит. Знаешь, у нас в Одессе так же было – буксир бати выходил на ночь. Вода тёплая, гладкая, палуба гудит, дизель рычит, – он положил ладонь на дрожавшую броню. – Как по зеркалу. Облака сверху. Закачаешься! – он посмотрел на мрачного Алёшку. – Алёш. Лейтенант Алёша.
– А? Ну, что тебе?
– Найдём её. Всех поднимем, перевернём всё. Найдём. Мы же граница.
– Надо найти. Очень надо.
– Да не бойся ты, никуда она не делась. Могла опоздать на поезд, на следующем могла поехать. Это когда – завтра утром?
– Да, в четыре-пятнадцать, – Алёшке не хотелось даже думать лишнего.
А лишнее думалось со страшной силой. Край переселенцев, казаков, первопроходцев и оседлых зэков был невозможно прекрасен, но лишь до определённого человеческой совестью предела. О бичах Алёшка старался не думать, отгонял мысль, как мог, но мерзенький, суетливый тараканий страх медленно-медленно шуршал в сердце. Нет, ничего конкретного, но… Лучше о таком совсем не думать.
Да, в чужом краю время совсем другое. Мироощущение иное. Все чувства и мысли обострены – слышишь звуки, которые ни за что не уловил бы у себя дома, различаешь новые, непривычные, «не из детства» запахи, цвета, свет и тени; всеми сенсорными окончаниями пытаешься понять, что же за живое пространство вокруг тебя. И секунды тянутся иначе. Может, потому что вглядываешься в каждую мелочь, проживаешь её, непроизвольно стараешься прочувствовать. Как обычно расслабленная, плавно-грациозная кошка, очутившись на чужой территории, припадает на брюхо, готовая мгновенно бежать или сражаться, так и чувства любого чужака, открывающего для себя новую дорогу, новый край, новый мир, обострены до предела. А может, Алёшка выдумал это всё в горячке? Не знаю.
Он уже немного одичал, незаметно для самого себя стал поджарым и быстрым. Что там гандбольная секция в Техноложке… Как всякий мальчишка, дорвавшийся до больших игрушек (а все настоящие вояки, признаемся осторожно, продолжают играть в войнушку, достаточно посмотреть на сдержанных капитанов и бравых полковников), так вот, обазартившийся Алёшка гонял поваров и сапожников своего взвода в такие марш-броски, что таких худых кашеваров было не сыскать во всём Краснознамённом Дальневосточном округе. Что уж говорить о стрельбе – к своему собственному удивлению, извечный рыбак Алёшка выучился стрелять из любимого АКСа просто отменно – Гурьев научил всему – вплоть до пристрелки под разный глаз. Поэтому он гонял вверенный ему хозвзвод на стрельбище постоянно, благо патронов было завались – после «дела на Даманском» всё было серьёзно, границу боеприпасами кормили «с горкой».
– Что? – он вынырнул из потока тараканьих мыслей.
– Да я говорю, – Очеретня улёгся на спину, уютно положив голову на вещмешок, – девчонка в больничке просто м-м-м. Сладкая девочка. Ты видел ножки? Такая… – он пощёлкал пальцами, – кошечка. И краснеет. Ох ты ж грехи наши тяжкие, – и «Верный Муж» мечтательно заулыбался.
Алёшка поджал губы. Ему очень нравилась Наташа, жена Васьки. Ну. Не в том смысле, старик. Просто нравилась, да. Черноглазая, чуть пухленькая, но очень какая-то ртутно-быстрая, Наташа преданно любила неверного мужа, в душе досадовала безмерно, но разбивать семейные горшки не спешила, мудро полагая, что молодость скоротечна и достоинства генеральской дочери несомненны, и ещё она очень ясно знала, что брутально-холёный Вася ни за что не вернётся в состояние голодранца. Она держала мужа даже не за яйца, а за вкус к хорошей жизни. То есть гораздо крепче. Да и Васька. Васька был хорош – и в постели, и перед подружками, и так – посмотреть в любой миг.
– А? – Вася повернул голову. – Что говоришь?
– Ничего.
– Ну, Алёшка. Хорош киснуть. Давай так. Ты оставайся на вокзале, дождись утреннего поезда.
А если что, звони – перевернём всё до Хабаровска, найдём твою Зосю.
– Хорошо. Так и сделаем.
– Ну что, давай пять?
Алёшка ловко и цепко шлёпнул ладонью в ладонь Очеретни. Посмотрели в глаза друг другу. Мужское дело, мужские игры. Алёшка по-кошачьи легко спрыгнул на асфальт.
– Эй, лейтенант Филиппов! – Вася протянул «сидор». – На, держи. Тут сухпаёк. Гурьев сказал, если заночуем где. Ну, компрене? Держи. Я ему всё расскажу. А про медсестричку не скажу, – он засмеялся и бухнул каблуком в гулкую спину бронетранспортера.
Движок рявкнул, кашлянул бензиновым выхлопом в ночи. БТР прыгнул с места и помчался в часть. Алёшка помахал рукой. Все чувства внутри расслоились. Мысль о Зосе сверлящей нотой мотала нервы, а многомесячная привычка уже подбрасывала заботы о раскладках, нарядах, поставках, учёте, завтрашнем разводе, предстоящей неделе, о словах Чернышёва и даже о том, какую песню выбрать на конкурс строевой песни. И опять возвращались к жене. Терпеть, терпеть и ждать.
Он постучался в дверь вокзала. Долго стоял. Выкурил сигарету, привычно проверил остроту зрения по двойной звезде в Малой Медведице. Всё точно – яркая и совсем тусклая рядышком. Развернулся, ещё раз стукнул, дёрнул дверь посильнее. Ещё. Вдруг забухшая от сырости дверь чмокнула и распахнулась. Он вошёл внутрь вокзала, непривычно безлюдного, наполненного эхом встреч и пустотой расставаний. Шёл как по заброшенной церкви. Эхо шагов разносилось гулко, суетилось где-то в углах коридоров. Ни дежурного, ни сторожа. Может, где-то в каптёрке мужики мирно выпивали. Впрочем, ему было всё равно.
Алёшка прошёл в зал ожидания – геометрия рядов сидений подсвечивалась призрачными отблесками звёзд. Почему-то, совершенно механически, отсчитал до семи (семёрка с детства была его заветным числом), потом повернул направо, положил вещмешок на сиденье. Клякса боли раскорячилась поперёк грудины. Боль можно было только перетерпеть. Он лёг на спину, головой на вещмешок, из которого пахло свежим хлебом и копчёной колбасой. Но есть не хотелось. Дотерпеть до утра. Дождаться. Найти Зоську. Любимую… Спать. Да, ещё. Он снял фуражку и положил за вещмешок. Фуражку пограничника никто не возьмёт. А спал он чутко. Всё. Отрубился.
Они лежали на соседних рядах сидений в зале ожидания железнодорожного вокзала знаменитого Биробиджана. Они целый день искали друг друга, совершали обычные для людей поступки, шли своей дорогой, встречали разных людей, хороших и не очень. Весь день сокращали ту невидимую пружину, которая была незримо протянута меж их сердцами все восемь месяцев. И, оказавшись совсем рядом, в одном шаге, на пределе тихого шёпота, в поле единой судьбы, они совершенно не чувствовали это натяжение.
Ведь они были рядом.
На расстоянии счастья.
А они просто спали, как спят очень уставшие дети.
Глава 2
Фибролит
1
Безлунная ночь.
В плотный кисель морозного тумана опустили снежные усы горные великаны. Их каменные старческие рёбра изрезаны трещинами и провалами. По верхней границе тумана, по кромке обрыва, тянется еле заметная тропка, присыпанная крошевом полуденного камнепада.
Пустыня.
Стужа такая, что душа чувствует тепло звёзд.
По тропе мучительно медленно движутся живые существа. Впереди, судя по хриплому дыханию, плетётся мужчина. Он ведёт заморённого ишака, на спине которого скорчилась женщина с ребёнком на руках. Гимнастёрка мужчины покрылась изморозью. Он не может поднять изувеченную правую руку. Кровь сочится через бинт и намерзает на повязке чёрной сосулькой. Волосы мужчины отчётливо седы – то ли от страха, то ли от мороза. Он всё время озирается на женщину и новорождённого сына.
Женщина накинула вонючую кошму на голову и плечи и старается сберечь тепло для грудничка. Она на грани обморока, уже ничего не соображает от холода и держится только звериным инстинктом, по воле которого дышит в махровый купальный халат и согревает спящую у сердца жизнь. К счастью, судорога так скрутила изрезанные скалами почерневшие босые ноги, что она не падает с постоянно оступающегося ишака.
Сидит, словно околела.
Загнанное животное плачет на ходу. Из выпученных глаз стекают слёзы и смывают намёрзший иней с длинных ресниц. Ишак осторожно ступает старенькими копытцами, со стоном отсапывается и роняет хлопья пены с изодранных поводом губ. Подчиняясь неведомой силе, объединяющей божьих тварей, он даже не пытается скинуть ношу, лишь дрожит и покорно идёт вперёд за окровавленным поводырём.
В совершенной красоте ночи они – единственное недоразумение, досадная случайность, портящая безупречно торжественную тишину. Из-под ног высыпаются камешки, цокают по льду и улетают в пропасть столь глубокую, что эхо их падения не возвращается. Звуки хриплого дыхания отлетают от камней и растворяются бессильно-безвольно. Горы перестоят любого живого… Нечего даже пытаться спорить с горами.
Но живые хотят выжить.
В полукилометре впереди холодный туман сгущается и покрывает тропу и скалы убийственно скользкой плёночкой. В этих краях и опытному физкультурнику тяжело. Дехкане никогда не ходят через перевал по ночам. Не рассказывали о таком. Оставаться на высоте – верно замёрзнуть. Идти вперёд уже невозможно.
Мужчина останавливается. Прислушивается. У него собачий слух и кошачье зрение.
Туман поёт. Сквозь сизый морок просачивается, проползает, проникает невозможно прекрасная мелодия. Она не громче комара. Но в горах, на высоте, комары не водятся.
Аргентинское танго.
Дошли.
Если бы мужчина умел плакать, он бы заплакал. И не потому, что он стыдится слёз. Просто не может. Глаза как-то сами собой высохли. Насмотрелись за жизнь на смерть. Слёз не осталось. В груди всё время лопается какой-то пузырёк, тело всё больше немеет.
Он точно знает, что случится на этой малюсенькой площадке. Еще полчаса, и он оступится, нарочно разожмёт пальцы, сломанной марионеткой проскользит три шага влево и, свободно, по-птичьи раскинув руки, улетит в ущелье. А потом – к ошмёткам его тела прилетят такие же изодранные куски жены и сына. И всё закончится.
В таком исходе нет ничего постыдного. Умереть легче, чем жить. Дойти тяжелее, чем просто и незатейливо улететь в пропасть. Никто ничего не узнает. Никто не поймёт. Эта пытка закончится – и для него, и для них.
Нет, конечно, можно ещё упереться. Наклонить голову, напрячь отсутствующие силы и пойти вперёд, нащупывая стёсанными подошвами путь. Быть отчаянным легче. Не получится, зато попытается. И совесть не загрызёт.
Спасти всегда тяжелее всего. Сделать выбор. Кого выбрать – жену или сына? Сына донесёт… Может быть. Жену за руку он проведёт. Попытается. С ребёнком он её не удержит. Двоих – точно нет.
Всем замерзать.
Или?..
Он неловко тянется левой рукой к кобуре, выцарапывает револьвер, показавшийся невозможно тяжёлым. Один патрон.
В кого?
Тоже не выход.
Любя оружие, он старается засунуть револьвер в кобуру, машинально расправляет складку гимнастёрки и цепляет рукоятку кинжала. Его душа замирает. Он медленно вынимает дамаск из ножен и пытается уловить смутную догадку. Резная рукоятка, готовая для убийства звёздно-узорчатая сталь.
Наваждение рассеивается.
Мужчина медленно отпускает рукоятку кинжала, с громким змеиным шипением падающего в ножны.
Сердце грохочет, из последних сил разгоняя остывшую кровь. Он делает два шага назад:
– Вера. Верочка. Вера, ты меня слышишь? Быстро слезай. Вера.
Кошма шевелится. Он почти не видит её, но сердцем мог бы нарисовать чёрные брови, ресницы, лицо… Какое лицо? Да обычное лицо – скуластое, полные щеки, припухшие глаза. Совсем не красавица мать его сына.
– Вера, давай руку. Держись. Держи парня. Слезай. Просыпайся, ты!
Он обнимает Веру за плечи. Тащит на себя. Она встаёт на крошево камней и беззвучно рыдает, почувствовав его руку. Боль в обмороженных ступнях невыносима. Ребёнок, тёплый, её живой ребёнок испуганно вскрикивает, ворочается на руках и начинает вопить во весь голос.
Есть хочет.
– Держись, Вера. Секунду. Сейчас. Только держись.
Он укутывает её кошмой, разворачивается и опускает руку на жёсткую холку дрожащего ишака. Ну, метнись же ты, живое существо! Все жить хотят, всегда хотят жить! Это же главный инстинкт, главный смысл жизни – жить! Но животное стоит неподвижно. Ишак опускает голову к камням.
Звери знают, когда приходит их час служить человеку.
Человек пристраивается, чтобы ударить слева и одним плавным движением вонзает кинжал в грудь жертвы. Ишак кашляет, как-то неожиданно по-детски охает и заваливается на правый бок, уже не чувствуя, как поворачивается сталь в пробитом сердце. А человек вторым, уже скользящим, взмахом распарывает круглый живот. Человек действует безжалостно-спокойно. Ещё один удар. Ненужный кинжал звякает на камнях. Рука скользит внутрь, захватывает скользкие, горячие кишки и вытаскивает требуху из вздрагивающей туши животного.
– Вера! Вера! Сюда, быстро!
Жена стоит столбом. Он ощеривается.
– Ах ты ж! Вера!
Мужчина поднимается, хватает липкими пальцами женщину за плечо.
– Вера! Пожалуйста! Вера, очнись! Верочка, быстрее! Снимай.
Он тащит кошму к туше.
– Давай! Давай сюда. Шевелись, проснись ты!
Женщина осторожно засовывает завёрнутого в халат сына в горячее чрево. Мужчина проверяет, чтобы головка была свободна. Мальчик кричит изо всех сил.
– Садись. Садись, живо! Быстрее. Ноги!
Боясь упасть в обморок от боли, мужчина толкает жену к жертве, неловко отрывает кусок подола её любимого воскресного платья, усаживает Верочку на кошму и обматывает обрывком ткани её ножки.
– Вера, давай, быстро ноги засовывай внутрь. Так. Молодец. Теперь слушай внимательно. Верочка, дождись. Час. Один час. Больше не надо. Я вернусь. Приведу ребят. Держись, Вера. Не смей замерзать. Дождись.
Мужчина накрывает жену кошмой, будто палатку делает, потом выпрямляется и оглядывается. Тропы не видно.
Ему туда, вперёд и вниз, в морозную дымку.
Впереди, в полутора километрах, – жизнь. Там, на заставе, стоит Манёвренная группа. Сто клинков. Там показывают новый фильм, звуковую диковинку «Путёвка в жизнь». Его маленькая диковинка плачет сзади, из тёплой туши. Он ползёт по тропе на ощупь, где-то и на четвереньках. «Какое животное ходит вечером на трёх ногах?» Ох и ответил бы он греческой твари!
Он не имеет права погибнуть. Не для того он вместе с тринадцатью товарищами дал последний бой всей банде Утан-бека. Не для того он поклялся товарищам спасти жену и ребёнка.
Он вернётся, успеет, приведёт бойцов. Спасёт жену и грудного сына – Константина Константиновича Гурьева.
Это всё, что его мама рассказала Гурьеву о побеге через горы…
Капитан поднял глаза, словно проснулся, посмотрел на часы, потом на собравшихся офицеров:
– Старшина, шторы! Товарищи офицеры, все вопросы потом.
Весёлые голоса затихли. В темноте по-стариковски неприятно затрещал кинопроектор.
«Для служебного пользования».
У тебя, старик, есть допуск? Нет? Тогда сделаем паузу.
2
– Таки вы наша?
На этот простой вопрос Зося ещё толком не научилась отвечать. Рыжая девушка работала на полставки инженера в конструкторском бюро Биробиджанского завода сельхозмашин уже второй месяц. За это время её спросили подобным образом уже раз десять. Она решила ничего не отвечать, лишь улыбаться. Но Арону Самуиловичу Финкельштейну, начальнику Зосиной бригады, этого было достаточно. Он посмотрел в глаза Зосе и заулыбался доверчиво, как ребёнок:
– Зося Васильевна, скушайте курочку. Вот, Марта Семёновна сегодня сварила, а вы, я гляжу, не успели приготовить себе обед? Возьмите, не обижайте старика, я вас умоляю.
Зосе нравился Финкельштейн. Грузный, мощный, с руками кузнеца, он ей больше всего напоминал старого мельника Яна Белецкого, жившего в Тор-жевке за четыре дома от бабушки Антонины. Если бы поляку полысеть, оставшиеся волосы пустить «внутренним заёмом» по круглому черепу, сбрить бороду да надеть большие роговые очки, то получился бы из него вылитый Арон Самуилович. Только, конечно, ни Яну, ни Арону о том говорить не нужно.
– Зося Васильевна, – хлопотал пятидесятилетний древний старик. – Вы, пожалуйста, возьмите вот компоту. А ваш супруг, он из самого Ленинграда?
– Я из Топорова. Это недалеко от Малина, Житомира и Бердичева…
Глаза Финкельштейна заискрились.
– Мы с Алёшей учились вместе в Технологическом. Я к нему на кафедру перешла. Вы знаете, он учился у профессора Князева, потом по распределению в подмосковный Залесск. Ну а оттуда уже сюда.
– И как же родители вас отпустили? В такую невозможную даль?
И тут Зося, сама того не желая, выдала фразу, покорившую сердце бригадира.
– Ну, я же к своим ехала.
Он вскользь посмотрел на её рыжие волосы и заулыбался ещё шире.
– Вы живёте на Фибролите?
– Да, в четвёртом корпусе.
– В корпусе? Да-да, конечно. Подождите. Таки в Лягушатнике? Так как же ж? Вы ж там плаваете совсем.
Зося уже знала, что фибролитовский барак № 4 местные называли Лягушатником. Некоторые патриоты-романтики пытались окрестить дощатую двухэтажку, стоявшую посреди вечной лужи, Восточной Венецией на манер Пальмиры Северной, но вычурное название не прижилось. Слишком уж громко квакали лягушки в осоке вокруг лужи, да оглушительно звенели здоровущие комары, вылетая из-под барака. А их размерам и стати могли позавидовать и самые чемпионские карельские кровососы. Бывалые пугали новоприбывших, что «местное комарьё на ходу кирзу прокусывает».
– Да я по мосткам, знаете, привыкла уже. Зато к Алёше близко.
И это была сущая правда. Забор, за которым располагалась Манёвренная группа, тянулся в каких-то ста метрах от Лягушатника, поэтому при большом желании (а оно всегда имелось в двадцать четыре года), Алёшка сигал через забор и через несколько секунд головокружительного бега оказывался в Лягушатнике.
Как легко можно догадаться, лейтенантскую моду прыгать через заборы родной части завёл неугомонный барьерист Вася Очеретня. В бараке Вася и его любимая Наташа занимали соседнюю с Филипповыми комнату, поэтому так уж само собой получилось, что Очеретни и Филипповы подружились. А на втором этаже получили комнату столичные интеллигенты Серовы.
Юлечка Серова, жена Клерка, даже поплакала первую неделю – выросшая на улице Горького, дочь начальника московского узла связи боялась комаров до жути, но мужа своего любила всё-таки больше. А в третьем бараке, по соседству, жили Мышкины – Крупнокалиберный Мыш и жена его, Варя. Так получилось, что в течение пары месяцев к своим «пиджак»-лейтенантам приехали их жёны – Наташа, Варя, Юля и Зося. Именно о них говорил подполковник Чернышёв на своём, теперь уже легендарном, разборе.
Тут бы и начать историю о знаменитом «бабьем батальоне» Манёвренной группы да о посёлке Фибролит, мечте всех самовольщиков, но всему своё время.
Чуть позже, старик.
…Вернёмся же в заводское конструкторское бюро, которое будем, как все технари, называть просто – КБ. Итак, сейчас обеденный перерыв, комната № 12, перед нами Арон Финкельштейн и Зося Добровская.
– Вот, а потом, когда папа приезжал, мы ехали к маме, в институт. Она в Житомире училась.
– В Житомире, – меланхолично вторил Арон Самуилович, сняв очки и почему-то лишний раз протирая и без того чистые стёкла.
– Да, мама сейчас учительница начальных классов. Она заслуженная учительница Украины. А папа. Папа в военкомате работает. Но вы не представляете, сколько мы работали на практике в школе, всё время в колхоз ходили. Там на комбайнах работали.
– На комбайнах? – Финкельштейн поднял лохматые брови.
– Да, и на молотилке, – Зося благоразумно умолчала о знаменитом твисте на крыше комбайна.
– Зося Васильевна, ну, раз у вас такой опыт по комбайнам. Вот, как раз кстати, посмотрите, у нас тут новый заказ пришёл, – бригадир похлопал ручищей по папке техзадания. – Понимаете, товарищи из Кубы просят переделать управление мотовилом. Тростник высокий, бывает, таки ужасно наматывается. Сами понимаете, трансмиссию клинит. А ещё, оказывается, был случай, когда на солнце машинист потерял сознание и упал прямо вперёд, пробил головой хорошее советское стекло. Хорошо, что помощник успел за штаны поймать. Вот. Кубинские товарищи попросили остекление кабины переделать, поручни, всё сделать, знаете, чтобы предохранять комбайнёра. Чтобы комбайн останавливался, если что в тростниках случится. Если какая ямка под колёса. Вот. Берите, Зося Васильевна, чертежи, и подумайте. Это вам первое самостоятельное задание.
– Придумать «защиту от дурака» для Кубы? – Зося заулыбалась во все ямочки.
– Таки да. Совершенно так, – бригадир растянул пухлые губы в улыбке. – Да, кстати, приходите к нам в субботу. Марта Семёновна как раз заливное из желтощёчки собралась сделать.
– Желтощёчки?
– Желтощёчки, – Финкельштейн кивнул довольно. – На Диком Западе её нельмой называют.
– Нельма? Должно быть вкусно. Я никогда не ела заливное из нельмы. Мама обычно делает из щуки. А ещё мама очень хорошо делает фаршированную щуку. И фаршированного карпа.
– Конечно. Конечно, фаршированного карпа, – глаза Арона Самуиловича сияли. – И мужа приглашайте обязательно. Вечерком заходите. Ждём.
«Наша! Наша! – порадовался он силе и дедуктивным качествам своего мощного интеллекта. – Проиграл Моисей пари. Будет знать, как врать, морда жидовская».
И торжествующий Арон Самуилович Финкельштейн поспешил в соседнюю комнату – к бригадиру двигателистов Моисею Зиновьевичу Лондону.
3
– Курить!
Команда Гурьева была совершенно излишней. Офицеры курили открыто. Молчали. Слов не было. Треск кинопроектора оборвался так же внезапно, как в этих краях заканчиваются все ливни.
Раз – и нету.
Со звоном лопаются последние пузыри на лужах. И вся живность делает всеобщий вдох, чтобы затрещать-запищать-запеть. Эта тишина вдоха оглушительно прекрасна.
Жить хочется.
Ты видел когда-нибудь мужские офицерские похороны? Не заполненные привычно показушным бабьим воем похороны старушек, не обугленные птичьими родительскими вскриками похороны утонувших или сгоревших деток, не трескучие глупостью похороны князей мира сего – а настоящие, когда друзья молчат? Желваки на скулах, плечи опущены, глаза сухие от невозможности слёз, рука на плече: «Старик… Прилетел? Спасибо». Без пустословий. Чарка на столе, кусочек хлеба.
«Знаете, каким он парнем был?»
Но похороны придуманы людьми, чтобы церемонией скрыть горе живых – и страх живых перед смертью. Все что-то делают вместе – уже легче.
Это потом.
А вот сперва…
В твоих пальцах трещит сигарета. Дым дерёт сдавленное судорогой нёбо. Как-то шевелится грудь и гоняет кислый воздух в лёгких. Сердце толкает кровь. Ты – живой. Молодой, красивый, тебя ждёт дома жена. Ты же только что так её хотел! Ты же сильный и желанный, ты не забыл? Нет? Ты только что закипал чувством, даже положил ногу на ногу, чтобы сжать-скрыть желание. Ты так хотел проскочить темноту подъезда, в три прыжка на пролёт взлететь по ворчливой скрипучей лестнице, открыть дверь, вдохнуть запах твоего жилища – и. Сколько у тебя воображения, лейтенант? Коснуться руки, вдохнуть аромат женщины – твоей женщины – шикарно, старик, да?
Ты куришь. Пальцы чуть дрожат. В иной раз тебе было бы мучительно стыдно – у настоящих мужчин не дрожат пальцы. Ты уже дрался до первой крови. Ты уже дрался до остервенения. Тебя уже убивали. А сейчас… Ты смотришь на соседа и с благодарностью и диким облегчением видишь, что и его пальцы дрожат. И он тоже впивается в сигарету поцелуем утопающего.
Ты корчишься, прячешься внутри себя, тебе бы спрятаться ото всех, и уткнуться лицом в ноги любимой мамы, и выкричаться на весь белый свет. Ты сжимаешь кулаки до боли. Костенеешь от бешенства, но боишься закрыть глаза: на веках – изнутри – навечно татуировка. Ты никогда не забудешь увиденное.
Ты боишься почувствовать то, что чувствовали они – те, кто только что дрожал чёрно-белыми тенями на экране. Это ты лежишь на льду Уссури. Слышишь? Что же ты?! Это тебя переворачивают на спину чужие руки. Зачем расстёгивают сырой от крови ватник? Ты уже успел догадаться?! Ты слышишь, как пузырится твоя кровь – штыки пробивают разорванную пулями грудь: «Кха! Кха! Кха!» Ты открываешь рот – ты же ещё дышишь, русский, ты же ещё живой! – и приклад автомата забивает солёным крошевом зубов хрипящее горло. Как это – когда трёхгранный штык медленно входит в глаз ещё живого человека?! Ты незряче хватаешься раздробленными пальцами и пытаешься удержать вываливающуюся из вспоротого живота горячую слизь. Штыки пробивают пах.
Господи!
Это твоя последняя граница, лейтенант.
Ты – боль. Ты – ужас. Ты – смерть.
4
– Зосечка Васильевна, да вы возьмите же свёколки, – Циля Шлёмовна хлопотала у пыхтевшей плиты слева. Пар от её готовки поднимался мощным столбом (Циля Авербух гордилась своим умением готовить быстро). – Возьмите-возьмите.
Зося, в новеньком фартучке, с отменно-когтистым маникюром, смотрелась довольно неуместно на общей кухне по-стариковски поскрипывавшего барака. Но это было обманчивое впечатление.
Ну… Знаешь, так бывает, когда в комнату, забитую старыми вещами, вносят обновку. Что-то неуловимое. Привычная обстановка съёживается. Становится заметной потёртость обивки любимого диванчика или царапины на спинке стула, старательно отмытое чернильное пятно на скатерти – все те неуловимые приметы долгой жизни, которые не замечает хозяйский глаз. Если, конечно, не едут гости. Таки да, вы меня поняли, мы говорим о простой жизни, а не о красивых, подретушированных фотографиях знаменитого «Домоводства» 1956 года издания.
А на общей кухне, через которую прошло много разных заезжих дамочек, неумолимо приметливые глаза старожилок видят всё – и нож, выскальзывающий из неумелых рук, и пригоревшую вмиг сковороду, и продукты – всю раскладку офицерского продпайка – бывалые уже всё видели, ничему не удивляются. Разве лишь что-нибудь сверхвыдающееся может удивить ко всему привычных хозяек.
Хотя… Барак навечно запомнил жареную мойву в исполнении Юлечки Серовой.
Юлечка, в жизни не заходившая на кухню большой московской квартиры, попыталась судорожно вспомнить и воспроизвести все кухонные манипуляции домработницы Марии Дмитриевны. Ну и что, что рыба была не треска, а мойва. Рыба же?
Так-то оно так, но таки не очень.
Заносчивая нескладёха Юля Сомова на третьем курсе неистово влюбилась в тихого провинциала Толю Серова. Среди постоянно дурачившихся одногруппников Клерк выделялся застенчивостью и внимательным взглядом спокойных глаз. Он был умён и явно хитёр до чрезвычайности. Настолько хитёр, что застенчивостью своей располагал к себе сердца самых центровых москвичек. При виде сосредоточенного и подчёркнуто сдержанного Клерка самые умные девушки призадумывались и внимательно присматривались к его спортивной фигуре, анализировали всё – и чистенький поношенный костюмчик, безукоризненно повязанный галстук, аккуратные старенькие башмаки и уверенную манеру отвечать на экзаменах – пусть без блеска, на «хорошо», но всегда по делу. Он много читал. Ему бы на филологический пойти, но Толя предпочёл Институт связи.
В комсомоле он не блистал, но все поручения выполнял ровно, на «хорошо». Так, чтобы не очень отвлекали его от чтения. Никто не мог упрекнуть его в том, что не хватавший звёзд с неба «хорошист» отбился от коллектива. Был, конечно, башковитый Валька Осокин, блестящий балбес, который периодически порывался набить морду Клерку, – именно Валька дал сероватому Серову это странно-несоветское прозвище – но как-то всякий раз не было последнего, решительного повода.
Когда на новогоднем вечере посреди твистующего веселья обычно незаметный Клерк подошёл к привычно стоявшей в уголочке Юле Сомовой, все рядом стоявшие подружки даже как-то подрастерялись. Особенно Юля. Среди приятельниц в своём новеньком очень хорошо сшитом чёрном платье она выделялась той особой истерической невозмутимостью, которая отличает всех умных девушек, почему-то уверенных в своей непривлекательности.
Но Серов в тот странный вечер тоже был весьма странен. Нет, он не выпил. Но был решителен и как-то особенно сероглаз. Он стоял напротив «дылды», которая, впрочем, была одного с ним роста, даже чуть ниже с учётом каблуков. Стоял и чуть пощёлкивал пальцами. Чётко отщёлкивал синкопы. Потом протянул руку и, сделав полушаг назад на слегка вихлявшей в такт ноге, буквально выдернул Юлю из цепко-шипящих щупалец подружек. И Сомова, странная, неприступно-центровая Сомова, о которой отвергнутые пошляки насочиняли кучу разных гадостей, пошла за пританцовывавшим Серовым, незаметно для себя тоже прищёлкивая ритм.
И они твистовали всё быстрее и ловче, разгораясь, присматриваясь друг к другу, подмигивая, потом всё громче смеясь, стараясь докричаться, сказать что-то такое поздравительно-новогоднее. Толька притащил бокалы с шампанским, которое так щекотало нос. «И почему это всё не произошло с нами раньше?»
А дальше.
А дальше была ночь. Её родители были у бабушки, которая от невыносимости одиночества симулировала сердечные приступы. Впрочем, собираясь к бабушке, родители точно знали, что там всё в порядке. Но они хотели, чтобы Юля потанцевала, да и вообще, накануне развода как-то предпочитали не перегружать ни себя, ни дочку лишними словами. Да и пора было дочке… Ну… Жить, что ли. Не всё же пропадать в отцовой библиотеке.
Толя ушёл перед рассветом. Медленно оделся, тихо закрыл входную дверь, неслышно спустился по лестнице, чтобы не шуметь лифтом, и нырнул в жёлтую метель, наполненную отсветами фонарей и одиноко-бессонных окон. Совершенно голая Юля сидела на тёмной кухне, курила отцовы сигареты и чувствовала себя мерзкой старухой.
Часов в одиннадцать утра её разбудил отец. «Юля, – он смотрел на дочку с каким-то новым прищуром. – Юля, ты можешь быстро одеться и выйти на кухню? У нас гость». Когда Юля шла по длинному коридору, её неожиданно укусила странная, путаная, как волосы на расчёске, мысль. Сомова даже нахмурилась. Шаг-другой. Всё на автомате, буднично и спокойно.
Валентина Романовна Сомова стояла у подоконника, с похожим сомнением разглядывая дочь. Расправляла салфетки на столе, переставляла тарелки. Подравняла ложечки, чтобы лежали рядом с блюдцами. Отец поправил узел галстука, снял, зачем-то покрутил в руках, потом положил очки на раскрытую «Вечёрку». Но всех этих мелких телодвижений Юля не замечала. Она застыла в дверях и видела только Толю. Тот стоял возле плиты. Тоже снял очки и посмотрел на неё как-то ошеломлённо.
Её все разглядывали. Она снова почувствовала себя голой.
«Юля, – сказал отец намеренно опереточным голосом, словно предвкушая забавную шутку. – Вот этот молодой человек. Как вас, молодой человек? Анатолий? Спасибо, Валя. Так вот, Юля, этот молодой. Очень молодой человек просит твоей руки. Он прямо так и выразился. Ты, конечно, можешь…»
«Я согласна» – мгновенно ответила Юля.
Борис Фёдорович довольно быстро привстал и тут же сел на стул. Тут же рядом с ним опустилась Валентина Романовна.
«Толя, – Юлия Борисовна метнула взгляд в шатнувшегося Серова, не обращая внимания на зыбкие тени родителей. – Пойдём. Я тебе покажу мою комнату…»
Самое смешное и удивительное случилось секундой позже – следуя за ней по коридору, Толя тоже влюбился в Юлю. Вряд ли он сам ожидал, что, скажем честно, старик, что в его циничные расчёты вмешается дурацкое и явно лишнее чувство, но мальчик из Подольска намертво прикипел душой к девочке с улицы Горького. Кто чью душу изломал и собрал заново – до таких мелочей нам, читатель, дела нет. Это касалось только двоих.
Поступки важнее слов.
После защиты диплома Толька Серов отказался пользоваться блатом тестя и загремел на Дальний Восток, только-только научившись хоть что-то делать на Подольской АТС, а Юля Серова, решительно наплевав на родительские советы и запреты, удрала из Москвы и поехала в Биробиджан. За мужем.
Но мы отвлеклись.
Про мойву.
Нимало не обеспокоившись качеством рыбы, купленной в фибролитовском «сельпо», Юля достала из бурого бумажного кулька сомнительный серый кусок льда с торчавшими хвостиками рыбёшек и вывалила «рыбу» на скворчавшую сковородку. Столб пара и шипение жира изобразили неплохой даже по камчатским меркам гейзер. Через десять минут полуобугленная, полурастаявшая масса издавала чудовищную вонь булькавших кишок. Ну откуда несчастная Юля могла знать о том, что в такой маленькой рыбёшке столько дряни?
И ведь ни одна зараза не помогла, не подсказала. Девочки всех возрастов бывают жестоки – что в песочнице, что на общей кухне. Бесплатный цирк. Юля стояла возле сковородки и оглушённо и потерянно тыкала вилкой в серое варево. Удушливый смрад довольно быстро заполнил все уголочки длинных коридоров барака. Тогда из своей комнаты прибежала Зоська, увидела картину бедствия и мгновенно бросилась на помощь. Тут же сковородка была залита водой, содержимое отправлено в помойное ведро, беззвучно рыдавшая Юля усажена за стол. Зося запрыгнула на подоконник и раскрыла окно настежь.
Циля Шлёмовна и её подружка, хорошая, между прочим, швея, Зинаида Ипполитовна, единственные свидетельницы кухонной катастрофы, поджали губы.
Но Зося уже стучала ножом – крошила морковку, лук. Потом сунула ещё один нож в руки Юли – «Давай, Юлька, чисть свёклу», – обдала сковородку кипятком, потом сполоснула холодной водой, отодрала содой – всё чётко и мгновенно. Юля смотрела во все глаза, как на сковородке, будто сами собой, пассеровались морковка и свёкла, а с побулькивавшего в кастрюле бульона снималась и сбрасывалась пенка. И в одночасье посреди коммунальной кухни Лягушатника воцарился, забормотал и запыхтел настоящий малороссийский борщ такого качества, которое получается только случайно, по великому вдохновению.
«Юлька, не бойсь, научу, – Зося подмигнула Серовой. – Будешь готовить лучше всех. Так, смотри за огнём. Еще десять минут, потом выключишь. Запомнила? Десять минут. Давай, справишься».
И вышла из кухни, вернулась обратно в комнатку – к разложенным чертежам.
Ждать Алёшу.
С того самого дня старожилки, не сговариваясь, перестали игнорировать новоприбывших «столично-уманикюренных барышень». Да и толку было – игнорировать? Безразличие действует на слабых. А жёнам лейтенантов было некогда. Очень уж они любили мужей. Иначе бы не приехали.
Так вот, Циля Шлёмовна с тех пор старалась дружить с Зосей.
…Циля была женщиной выдающейся во всех смыслах.
Неотвратимостью своей Цилины организаторские способности были известны любому насельнику Лягушатника и всех фибролитовских окрестностей.
Каждую весну и осень, в любой ливень, словно капитан Ахав, возвышалась Циля на крыльце подтапливаемого барака и громовым голосом посылала указания тихому и застенчивому мужу своему: «Боря! Закатай брючки. Боря, ну кто так закатывает брюки? Боже ж ты мой, где тебя учили так закатывать брючки?! Видела бы тебя мама Рахиль! Боря, да надень же ты сапожки, Боря!» И послушный Борис Натанович Авербух, уважаемый корреспондент «Биробиджан Штерн», клепавший под псевдонимом Марк Штайн энергичные фельетоны, «полные неподдельного юмора и злободневной сатиры», отправлялся на край мостков, соединявших барак с Большой землёй, и опасливо посматривал на накатывавшие пенистые валы. «Боря! – палила из пушки Циля. – Ты не забыл? Обязательно купи яичек, маслица, хлебушка, и картошечки не забудь!» Откуда Циля владела этим столичным сюсюканьем, она сама не знала.
Когда в погожую погоду лужа превращалась в синее зеркало, достойное украсить коллекцию импрессионистов музея Орсэ, Циля раскрывала окна на кухне, в своей комнате, везде, где только могла воцариться её воля, и манием пухлой руки посылала Борю гонять полчища мух: «Боже ж ты мой! Боря! Ну кто так гоняет? Кто так гоняет мух! Боря! О чём ты себе думаешь, Боря! Как тебе не стыдно! Надень немедленно кепочку, Боря, здесь ужасные сквозняки! Ты простудишься!»
Её руководительские таланты, подобно живописному полотну Рембрандта, были заключены в роскошную раму могучего корпуса, мощных бёдер, пышных плеч и многочисленных подбородков. По вечерам, выйдя из душевой и намереваясь вдохновить Бореньку на подвиги особого рода, Циля шествовала по коридорам Лягушатника в китайском алом халате с золотыми драконами. Повинуясь попеременным движениям сочного бюста и обильных ягодиц, драконы извивались, размахивали лапами и плотоядно разевали пасти. При виде всего этого надвигавшегося великолепия Борис Натанович обмирал зайкой, поднимал очи горе и тихо молился. «Боречка! – мурлыкала Циля. – Пойдём, ты почитаешь мне свою поэму!»
Весь Лягушатник, Фибролит, удалённые кварталы Биробиджана и, вполне возможно, даже идеологический отдел Народной армии Китая знали, что «Боренька пишет поэму». Никто никогда не слышал ни строчки этого великого произведения, но сомневаться в его качествах значило вступить в прямое столкновение с Цилей. Друг, ты когда-нибудь пытался встать на пути самки носорога, защищающей носорожика? И не пытайся…
– Зосечка, я одалживала у вас яичко, – заявила Циля, – вот, возьмите.
И поставила рядом с Зосей тщательно вымытое блюдце, на котором лежали три яйца.
Зося не успела ничего возразить, потому что Циля заговорила интимным полушёпотом, от которого звякали пустые трёхлитровые банки на общих полках над мойкой:
– Зосечка, как я вас понимаю! У вас такой муж!
Зося приподняла брови. Циля раскраснелась:
– Да-да, таки не говорите ничего! Ваш Алёша, он такой замечательный офицер! Вы знаете, мы с Зинаидой Ипполитовной разбираемся в офицерах. – Циля прикусила язык, вовремя сообразив, что сказала что-то такое, что могло было быть понято весьма двусмысленно. – Зосечка, слушайте, что я вам скажу! Вы ж таки поймите, когда мы видим, как ваш Алёша выезжает на тревогу, мы все так за вас переживаем и так надеемся на вашего мужа, на всех ребят!
…Следует сказать, что сразу после секретной бойни на Даманском и страшных похорон город разузнал, как было дело, причём в самых мельчайших подробностях, вплоть до диспозиции погранцов и армейцев. Местные как-то неожиданно для себя осознали, что самые обычные ребятки в зелёных фуражках оказались единственной преградой на пути Семи Колонн товарища Мао. И когда среди ночи на территории Манёвренной группы взрёвывали моторы БТРов, лязгали ворота и десятки железных чудищ по тревоге выпрыгивали в ночь, то город просыпался и молился на всех языках, чтобы…
О чём молится город, который должен спать спокойно? О том, чтобы эти мальчишки вернулись. Конечно, чтобы вернулись. Но. А что, если?.. Если.
Ну, ты меня понимаешь? Если начнётся. Чтобы закрыли, задержали. Чтобы бились насмерть, умерли? Потому что больше ведь никого не было впереди, не считая малочисленных застав. Если этот бронированный кулачок утонет в волне китайского наступления – армия ведь не успеет. Это понимали все. Тогда город… О таком лучше не думать.
Поэтому когда через день или два колонна пыльных БТРов возвращалась в любимый город, не было безразличных лиц на улицах. Нет, никто не кричал «ура!», никто не подбрасывал чепчики и не размахивал руками. Но смотрели все – как возвращается Мангруппа. Всматривались в лица бойцов. И если эти усталые мальчишки с автоматами, небрежно сидя на броне, подмигивали биробиджанским красавицам, то жители знали: всё хорошо. И можно было заниматься своими обычными житейскими делами.
– А ещё, Зосечка, хотела я вам сказать, – взгляд Цили вдруг стал каким-то мечтательным. – Я вам так завидую, Зосечка. По-хорошему, по-женски. Ваш Алёша, он такой… Он такой представительный. Ну, вы меня понимаете, Зося. Сразу видно мужчину. Вы же знаете, у меня такое мраморное тело. – Циля небрежно развела полы пеньюара, драконы испуганно метнулись кто куда. – Вот, вы видите, Зося, какое тело? Это же чистый Рубенс, я вам прямо так и скажу, Рубенс! Зосечка! – Циля всплеснула руками. – Я вас понимаю как женщину. У вас такой муж… Как прижмёт, как ляжет сверху, так сразу понятно, что мужчина! А на моего Боречку ещё мешок песка надо положить, чтобы мужчину на себе почувствовать!
Зося вежливо похлопала ресницами.
Циля посмотрела в окно, на тёмную осоку, на первые звёзды над вечной лужей, потом зябко запахнула шелка.
– Знаете. Боренька у меня такой слабенький. Они с сестрой из Гомеля сами пешком шли. Ну… А папу и маму их в гетто, ну и… Помню… Ой, Зосечка, можно я ваши возьму? – Циля взяла на подоконнике сигареты, прикурила, оперлась бедром на ошеломлённо крякнувший подоконник. – А Боря с Ритой потом у тёти жили, как раз в нашем доме. Всё время приходила Рита к маме, а мама ей давала варёную картошку, слушала, что Рита рассказывала, а потом провожала Риту и на кухне плакала. А ещё они с Ритой у нас часто ужинали. Так и познакомились. В одном институте учились все. А потом. Поженились мы с Боренькой, потом сразу сюда приехали. Он ведь не захотел в Гомель возвращаться, захотел сюда ехать. «Циля! – сказал. Решительно так сказал. – Ты не представляешь, какая там земля! Какая там природа! Это же рай на земле!» Ему сразу место в редакции дали. Так и жили здесь. Уже давно здесь живём, почти шестнадцать лет. Вот только детей у нас как-то нет.
Циля замолчала, стряхивая пепел в консервную банку, служившую дежурной пепельницей.
Зося не знала, что сказать. И надо бы что-то ответить, да как-то не хотелось что-то говорить. Что-то спрашивать – по душе царапать, что-то рассказывать о своём – не хотелось. Впрочем, Циля ничего не слышала, её душа купалась в тихом вечере. Она мечтала…
Зося попробовала соус – жаркое получилось очень вкусным, почти как дома. Потом глянула на часики, Алёшкин подарок.
Что-то муж задерживался.
5
«Пепельницы, часики, пеньюары, драконы, жареная мойва, лужа, бараки, мотовило? Что за ерунда? – спросит строгий читатель или вдумчивый критик. – Ерунда какая-то».
Великая (и беспощадная в осознании собственного величия) русская литература, следуя лучшим образцам европейской беллетристики позапрошлых веков, требует от профессионального писателя раскрывать движения душ и тел героев через анализ и синтез, рефлексии, осознания, проникновения и прочие манипуляции с окружающим миром, непременно многостраничные монологи героев, а также внутренний и внешний космосы для придания тексту уместной серьёзности.
Откуда берётся и множится дремучая словесная заумь, даже сразу не ясно. Вроде и нет особой надобности усложнять и без того запутанную жизнь, но по-простому и не скажешь. Неловко как-то – по-простому-то.
Всем известны некоторые строгие старушки, хлопочущие на подхвате в наших русских храмах. Они прожигают взглядом любого вошедшего, придирчиво проверяя, достаточно ли смирения, трепета и скромности принёс новичок в намоленное место. В богомольном рвении старушки эти достигают такой зоркости, что могут сходу распознать, не фальшивит ли новый батюшка. И боже упаси, если вошедший в храм незнакомец «не так» смотрит, «не там» встаёт или, может быть, даже не о том думает. Сияя сединами и молниями смиренного гнева, подойдёт такая добровольная дружинница архангела Гавриила да так наподдаст тихим шипением, что был бы жив Иоанн Златоуст, то непременно добавил бы пятую фурию к напророченным четырём ангелам.
И был бы прав, конечно.
Вот так и с детьми нашими, постигающими сияющие высоты Слова. Стоит ребёнку, оглушённому пространными пейзажами или двухстраничными монологами авторских альтер эго, изумиться, заскучать и совершенно по-детски предпочесть дворовый футбол или похождения мушкетёров, как наутро, дыша серой, вонзит в него когти своего негодования учительница литературы. Засопит тогда несчастный бездельник над красночернильной записью, призывающей родителей прибыть на воспитательную молитву. И заплачут вместе с мальчишкой все златоусты русской словесности, чьи лики навеки распяты на стенах кабинетов литературы.
Если уж угораздило мальчишку или девчонку влюбиться в чтение, посчастливилось ощутить себя рыбой в книжных омутках, озёрах и океанах, то, случается, рвутся такие дети к заветному знанию, о котором они столько слышали от взрослых.
На просторах нашей большой Родины не счесть храмов просвещения, в которых постигается величие книжного слова. Нежные, трепетные, искренне восторженные дети вступают в эти святилища, где встречают их строгие жрецы и жрицы.
Неофиты зазубривают тома и томища всех эпох, учатся препарировать и раздирать словесные трупы на тропы, разбирать любой авторский бред на явные и скрытые замыслы и смыслы, вживлять в свои души мощи давно истлевших критиков и лепить из субпродуктов чужого вдохновения своих сессионных гомункулусов. Стремясь постичь магию слова, студиозусы заучивают тысячи цитат-заклинаний. (Этими цитатами они потом всю жизнь будут перебрасываться со скоростью китайских игроков в пинг-понг.) Завершается всё это увлекательное учение созданием дипломных франкенштейнов, гальванизируемых возгласами о чистоте помыслов, глубинах замысла и высотах духа.
Выходят эти юные старцы в жизнь, вливаются в коллективы редакций, кафедр и прочих учреждений и… цитируют, цитируют, цитируют. «Как там у Томаса Манна?» – «А вы помните, как там у Бродского?» Конечно, внутри каждого всё ещё зреет его будущая Книга. Но время идёт. Всё как-то переносится «на потом». Быт, рутина, да и «мелкотемье, старик, невыносимая пошлость бытия». Нужно заниматься повседневностью.
Стеной становятся новые жрецы вокруг своих учителей. Готовят благовония приличий, бинты разума и ножи остроумия. Берут плоть чужих рукописей и приступают к делу. Вскоре авторское слово вспорото, выпотрошено, очищено от лишних внутренностей (и мозга), набито травами цитат, парафразов, аллюзий, реминисценций и прочих аллитераций, забинтовано точно подобранными словами хвалебных или разгромных рецензий и надёжно забальзамировано вместе с принесёнными в жертву самолюбиями авторов (чучела авторов обычно немного побоку, как мумии кошек). Свято служат жрецы свои церемониалы. Все ясно и совершенно.
Всё во славу великого служения Слову.
Ведь это всего три ступени – когда уходят волшебники и маги, на их место приходят бесталанные жрецы, призывающие души великих с помощью цитат и жизнеописаний. А когда смысл молитв потерян. Вот тогда наступает время шаманов.
Впрочем, что-то я заболтался, старик.
Наши молодые герои оказались на границе Большой страны, напротив ворот Поднебесной империи. Вернёмся в славный Биробиджан, в тёплый поздний вечер августа 1969 года. Слышишь шаги на лестнице? Алёшка Филиппов вернулся в Лягушатник.
Ему очень плохо.
6
– Жози. Спишь? Я же слышу, что не спишь.
– Не сплю, Эл. Это я слышу, что ты не спишь. Просто лежу. Вдруг ты уснёшь.
– Извини меня.
– За что, глупый? Ну за что? Дай я тебя поцелую. Ну, Эл, ты что?
– Я не должен был тебе рассказывать. Ты… Ты не должна была…
– Не должна была – что? Приезжать сюда?
– Да.
– Погоди, Эл. Погоди. А как ты думаешь, усидела бы я в Залесске, если бы знала, или думала, или догадывалась, что с тобой? Я ведь всё равно почувствовала бы.
– Не знаю.
– Дурачок ты у меня, Эл. Мой умный-умный дурачок. Мне всё равно без тебя не жить. Это просто не-воз-мож-но. Я люблю тебя, очень-очень. Ну. Ну что ты дрожишь? Ну же, ну, Эл. Ложись сюда. Ложись мне на плечо. Давай-давай, клади голову сюда. Да. А я буду гладить твою умную голову. Алёша-Алёша, нам с тобой всю жизнь жить, так разве ж можно не говорить всё? Ты же ребятам своим всё рассказал. Так надо было? Надо? Надо. А мне, что же, не рассказывать?
– После Жаланашколя… Говорили, вроде китайцы на переговоры пошли. Но, знаешь, им верить… У нас в любой момент может рвануть. Поэтому нам всё сказали. Я всё взводу сказал. Они бойцы, Жози, им надо знать, что может с ними случиться.
– Они такие же люди, как и все. Из простых семей. Сам же знаешь.
– Сюда всё равно всегда брали лучших.
– Да, Эл, но нам-то уже двадцать четыре. А им по восемнадцать. Школьники же. Совсем дети.
– Ты бы видела, как этот «ребёнок» Изгельдов через заборы прыгает к ткачихам, сюда, в Фибролит. И какие усы у него.
– Ну… Не всё же офицерам-«любителям» прыгать к своим жёнам. Ну что ты смеёшься, Эл? Алёшка? У тебя лоб горит.
– У тебя губы такие нежные. Знаешь, усы усами… Знаешь, у меня перед глазами стоит, как они – эти балбесы, герои-самовольщики… Ну кто я им? Так, лейтенант, это понятно, но, ты же понимаешь, это всё условности, можно поорать, заставить, но ни черта не добиться уважения. На страхе никогда не добьёшься уважения.
– Ты рассказывай, а я тебя буду целовать. Ты говори, Эл.
– Вот. Ложись на меня, я тебя гладить буду и рассказывать. Всё равно не спим.
– Хорошо. Так тепло. Ты горячий-горячий.
– Жози.
– Ладно-ладно, не буду. И что эти твои головорезы?
– Что? Этот, Изгельдов, он из Дагестана, сидит, а сам на меня смотрит, дрожит весь: «Таварыш лыйтэнант, аны нашых рэзали? Рэзали, да? Ранэных рэзали?» А я ему: «Да, товарищ старший сержант, глумились над ранеными». – «Зачэм?» И все собрались и смотрят так. А я на них смотрю. Эх… В глазах такое… «Товарищи пограничники, – говорю, – резали они наших товарищей потому, что запугать хотели – нас, живых. Чтобы нам страшно было. Чтобы твой товарищ, да, Сирота? Чтобы Сирота знал. И чтобы Корень, Орешкин, Андреев, Синицын, Мартыненко, чтобы тоже знали. Чтобы внутри каждого из вас страх поселить. Мы же все с гражданки здесь. Я своими системами занимался, Изгельдов отличным поваром будет, Корень у нас рыбак знатный, Синицын, вон, точно будет по женской части врачом, раз всё время в самоволку прыгнуть хочет. Так, Синицын? В другой раз поймаю, будешь неделю валенки подваривать. Вот так, бойцы, вам страшно должно стать. Так ведь?»
– Алёшка…
– Да, Зося, да. А у самого внутри тоже всё дрожит – смотрю, что внутри них творится. Дети же, почти дети.
– И что?
– А то, Жози. Есть у нас Панкратьев, он у нас такой. Тихий-тихий. Отец бросил, мать одна вырастила. Из Перми. «Пермяк – уши солёные». Совсем такой, как блаженный. Всё на облака смотрит да вокруг. Всё время у вольеров. Собак подкармливает. А тут вскочил, глаза белые, кулаки сжал. «Нет! – говорит. – Нет, товарищ лейтенант! Это мы их резать будем. Я их резать буду!» А сам на Изгельдова весь, да чуть не с кулаками. Сам чуть не вдвое меньше, а бешеный. «Нет, – говорю, – нет. Резать – это последнее. Когда патроны кончатся. А вот с завтрашнего дня, товарищи бойцы, будете стрелять не на оценку товарища лейтенанта. А на смерть. На их – тех, кто режут, – смерть. Чтобы две пули – лёг. Две пули – лёг. Сами себе будете оценки ставить. Магазин за три секунды в белый свет выпустить много ума не надо. А вот снайперами стать – это вы не просто можете, а должны, обязаны». Жози, прикури и мне. Ты извини, что тебе такие вещи рассказываю.
– Алёшка, сейчас в лоб дам. Больно. На, держи.
– Спасибо. Вот. Так до отбоя и говорили. Ну, я заодно им ещё по самоволкам прижал. Систему целую оповещеия разработали. Круговая порука, что так, что эдак, сама понимаешь. Ну, я им просто так и вломил: «Всё равно, товарищи бойцы, я знаю, кто к кому прыгает. Знаю, кто из вас кого прикрывает. Я с вами, товарищи бойцы, лучше в три марш-броска сбегаю. Подряд. Ничего-ничего, я тоже с АКС буду. Наравне. Непрерывно бегать будем. С каждым отделением. Чтобы дурь выбить». А они смеются. Абрамов, он сапожник классный, хохочет: «Я, товарищ лейтенант, пока Изгельдов бегать будет, кашу такую сварю, что Мангруппа неграми станет. На гуталине». «Нет проблем, – говорю, – только будет у тебя каша на гуталине – Изгельдов ответит. А если Изгельдов плохо валенки подварит – ты, товарищ сапожник, ответишь. А если все будете плохо стрелять – уже все ответим. Один раз. Пересдачи экзамена не будет. Поняли, товарищи бойцы?» Ну, они сопят, переглядываются. «Так вот, орлы, – говорю, – я каждого дурака на Фибролите отлавливать не буду. Если вы меня, лейтенанта, не уважаете, будем бегать непрерывно. Пешком ходить не будете. Только бегать, прыгать, стрелять и учиться читать. Так, чтобы не наглели. Либо я, ваш лейтенант, буду в любую секунду знать, кто где находится. И вы тоже должны знать, где кто из офицеров». «А жёнам говорить?» – ржут, черти.
– Да, кстати, Эл. А жёны ведь тоже знать хотят, где их доблестные лейтенанты находятся.
– На службе, Жози, на службе. Лейтенанты всегда на службе.
– Эл, хорош!
– Вот. Короче, Жози, договорились с ними жёстко – кто кому докладывает, кто кому сообщает. Целую таблицу оповещения составили. Толька Серов увидел тетрадочку, себе взял срисовать. Тоже будет своим «паяльникам»-связистам мозги вправлять. Хватит, побаловались… Всё-таки, Жози, Гурьев умница большой. Вся Мангруппа напряглась. Знаешь, все какими-то другими стали. За один вечер.
– Он большой умница. Очень умный дядька. Только одинокий очень. Он же ещё не старый, а седой весь. Что-то с ним не так.
– Седой? Судьба такая. Одинокий. Не замёрзнешь у окна?
– Нет. Подышать хочу. Ночь, ты глянь, какая. Звезда на звезде. Вон, глянь!
– Что?
– Звезда полетела. Метеор. Красивое слово – метеоры. Август месяц. У нас в школе кружок был астрономии. Физик наш вёл. Сам зеркала из витринного стекла сделал и отполировал. Вырезал два кругляша, да друг по другу всю зиму тёр-кружил хитрым образом. Пастой ГОИ – и по кругу, и вращая-проворачивая. Ну, знаешь, зелёная такая паста, как мел. Вот такенное зеркало получилось, сантиметров двадцать. Мы Луну рассматривали, Марс, Сатурн, кольца, Юпитер…
– Звёзды – это здорово. «Открылась бездна звёзд полна, звездам числа нет, бездне дна».
– Эл, а когда в Залесск вернёмся, ты возьмёшь меня к себе – в бригаду? Ну, я к тебе хочу. Может, даже на космодром вместе будем ездить.
– Обязательно вместе, Жози. Там такие дела начнутся скоро. Мне Боб Криштул в письме обнамекался. Ты себе не представляешь, какая там сейчас моща заложена новая. Луна рядом будет. Совсем. Как ты вот, рядом. Моя ты хорошая. Моя ты сладкая. Моя жена.
– Да, мой муж, докуриваю. Я оставлю открытое окно?
– Открой пошире. На звёзды будем смотреть. На метеоры.
– Я тебя съем, Эл.
– Ешь, жена. Иди ко мне.
– Я тебя люблю. Очень-очень. Очень-очень.
– А если ребёнок будет? Ты хочешь ребёнка?
– Да, Алёша. Очень.
– И я очень хочу. Чтобы у нас был ребёнок.
– А ты мальчика хочешь или девочку?
– Кто родится, того и будем любить…
Меня.
Глава 3
Идеалисты
1
– Стоп!.. В чём дело?
– Неспособный я! Не получается, товарищ лейтенант! Хоть режьте!
– Рядовой Андреев, встать! Взвод, слушать!
Запомните, товарищ рядовой, вам стыдно будет не сейчас. Даже когда пулемётчик положит ваших товарищей, вам стыдно не будет. Может, товарищи вам не товарищи вовсе. Так, боец? Может, товарищи вам в казарме по заднице полотенцем надавали. Что дрожите? Вам не будет стыдно, даже когда ваши товарищи лягут. Вам будет стыдно, когда вы уцелеете. Когда вы будете в тылу и необстрелянные «кочкари» будут думать, что вы вышли из настоящего боя. Советская армия вас зауважает, товарищ рядовой Пограничных войск Комитета государственной безопасности СССР.
По заслугам, боец.
Поняли? Вот вам тогда будет стыдно, что вы не погасили пулемётчика. Вы поняли, товарищ пограничник? Отставить истерику! Что значит «не получается, товарищ лейтенант»?! Запомните, боец, вам дано в руки самое совершенное оружие в мире. И не потому, что оно наше, советское. Смерть советов не слушает. И не потому, что оно сделано нашими умелыми рабочими. А потому, что это оружие умное. Автомат умнее стрелка, товарищ пограничник. Боец может быть слабым, умным, глупым, трусливым зайкой или геройским придурком всё равно, автомат устроен так, чтобы найти цель. Вам не надо думать. Вам надо не мешать вашему оружию делать своё дело. Что вы его сжимаете, как горячую сковородку? Ваш автомат – это часть вас. Самая главная после… Отставить ржанье, сержант. Забыл, Изгельдов, свою лампочку?!
Так вот, боец Андреев, спокойнее. Ещё раз посмотрите на свой автомат. Не тискайте его сильно, но и не щекочите – даже девушки этого не любят. Держите его плотно, как женщину. У вас есть девушка, боец?.. Ясно. Так вот, рядовой Андреев, запомните. Запомните на всю свою жизнь. Вы должны влюбиться в свой автомат. Назовите его как хотите. Хоть котёнком, хоть солнышком, хоть Изольдой Кацнельбоген – здесь ваш автомат вам заменяет девушку, ангела и мать родную. Теперь он ваше самое родное на свете живое существо.
Так… Теперь не по наставлениям. Взвод, смотреть и слушать!
Рядовой, лягте поудобнее. Да, опять за эту кочку, опять в эту лужу. Почувствуйте землю. Растекитесь по ней. Правая нога – продолжение автомата, можно чуть вправо. Так. Левую ногу чуть шире. Носком почувствуйте землю. Теперь прицел. Как пристрелян ваш автомат?.. Правильно, не помните. Стыдно, Андреев. Автомат пристрелян «под яблочко». Надеюсь, вы не забыли, как выставлять прицельную планку? Теперь думайте. Дистанция – триста пятьдесят, боец. Что выставить надо?
– «Четыре» или «Постоянно».
– Правильно, Андреев. Так… Что видите? Спокойно. Это всего лишь ночной дождь, боец. Протрите глаза. Вдох-выдох. Дышите. Спокойно дышите носом, не сопите. Вдох-выдох, Андреев. Вдох-выдох. Ну? Полегче? То-то же. Теперь. Не делайте из себя надутый барабан. Так сердце в землю бьёт, прицел сбивает. Стрелять только на выдохе. Только на выдохе. Повторите.
– Т-т-толь-к-ко н-на в-выд-до-х-хе.
– Ещё раз.
– Толь-ко н-на в-выдохе.
– Отлично, боец. Вдох-выдох, вдох-выдох. Ну? Видите?
– В-вижу.
– Это кислород к глазам, боец. Дышать надо правильно. Паника убивает надёжнее китайца. Теперь забудьте всё, Андреев. Приклад к плечу – плотно, но не каменно. Почувствуйте, как железо врастает в вас. И дышите. Так. Молодец. Теперь лёгкий вдох. И плавный выдох. Понял, Павел? Ещё вдох. Плавно-плавно выдох. Бойцы, ни звука! Ты молодец, Павел Назарович. Делаешь ровную мушку по светящимся полоскам. И на третьем выдохе выравниваешь, успокаиваешься и стреляешь. Два-три патрона, как умеешь. Давай сам теперь…
«Д-ду-дуц!»
Рассерженный трассер обжёг висевшую в воздухе морось, оранжевой нитью прошил кромешную темноту сентябрьского ненастья и разбил тусклую стендовую лампочку. Пороховой дымок напитал волглый воздух. Дождь усилился и дробно стучал по капюшонам плащ-палаток. Взвод молчал.
– Разряжай!
Щёлкнул предохранитель, клацнул магазин.
– Товарищ лейтенант, мишень номер десять!.. – и сдавленно-ликующий голос Андреева осёкся.
Pulsuz fraqment bitdi.