Kitabı oxu: «Смерть империи. Американский посол о распаде СССР»

Şrift:

© Мэтлок Д. (Matlock J.)

© Перевод с английского Т. Кудрявцевой и В. Мисюченко

© ООО «Издательство Родина», 2022)

Предисловие

Россия – страна с непредсказуемым прошлым.

Юрий Афанасьев, май 1993 г.

Ранним вечером 25 декабря 1991 года Михаил Горбачев вышел из своего кремлевского кабинета, пересек коридор и вошел в комнату, обшитую резным орешником и обтянутую светло-зеленым шелком, на окнах висели портьеры. Как правило это помещение использовалось для приема гостей, но на этот раз там ожидала съемочная группа телевидения.

Горбачев сел за стол напротив камер и, когда кремлевские куранты отбили семь ударов, начал свое последнее телевизионное обращение к народу в качестве президента Союза Советских Социалистических Республик. До этого большая часть его обращений записывалась заранее. На этот раз он выходил прямо в эфир.

– Я прекращаю свою деятельность на посту президента СССР, – объявил он, и, хотя смысл заявления был ясен, выбор слов казался странным, Они означали, что пост президента в государстве под названием Союз Советских Социалистических Республик по-прежнему существует. Было бы правильнее, если бы Горбачев сказал, что крах возглавляемой им державы ликвидировал его пост.

После двадцатиминутного обращения к народу он вернулся к себе в кабинет и с удивлением услышал, что советский флаг уже спущен со шпиля Кремля. Он полагал, что это произойдет позднее, быть может, в конце года, а не через несколько минут после его отставки. Российский бело-красно-голубой флаг уже был наготове, и его вот-вот должны были водрузить, но возникла проблема. Бригада по обслуживанию флага никак не могла закрепить его и, лишь порядком намучившись, наконец рывками подняла его на верхушку шпиля.

Таким образом Союз Советских Социалистических Республик отошел в историю – стремительно, безо всякой подготовки, но тем не менее окончательно.

Появление нового флага означало рождение государства, но переход власти еще не был завершен. На протяжении веков российские цари короновались в Успенском соборе, находящемся на расстоянии нескольких десятков шагов от кабинета советского президента, Корона и скипетр, символы императорской власти, хранились в Оружейной палате Кремля с тех пор, как царь Николай Второй был свергнут, а впоследствии и убит. Однако в 1991 году атрибуты власти были не просто символами. Это был ключ к советскому ядерному арсеналу, обладавшему огромной разрушительной силой, какую и представить себе не мог русский император. Для утверждения правителя во власти больше не требовался пышный церемониал коронации. К тому же, правопреемник, президент России, был человеком нетерпеливым.

Двумя днями раньше, оба президента – Михаил Горбачев и Борис Ельцин – условились встретиться сразу после объявления об отставке Горбачева для передачи устройства и кодов, контролирующих советский ядерный арсенал.

Как и смена флага, процесс передачи обманул надежды Горбачева. В кабинете его ожидал не президент России Борис Ельцин, а министр обороны. Маршал авиации Евгений Шапошников объяснил, что Ельцина обидели некоторые фразы из обращения Горбачева и он отказался от встречи. Спорить и продлевать агонию смысла не было. Горбачев отдал распоряжение, чтобы чемоданчик с пресловутой ядерной «кнопкой» передали Шапошникову.

Другие империи пали под давлением войн или революций, но Советский Союз исчез бесшумно. Контроль над советским ядерным оружием был передан новому хозяину как бы невзначай. За несколько минут, пока американцы открывали подарки и готовили рождественский ужин, Россия сменила Советский Союз, став ядерной державой.

Лишь только Горбачев закончил свое телевизионное обращение, Давид Чикваидзе, его помощник, работавший со съемочной группой телевидения, спустился к себе в кабинет на этаж ниже и уселся в кресло. Он, конечно, знал о том, что готовилось, и вот это произошло. Целых два часа он сидел, уставясь в стену, погруженный в глубокие раздумья по поводу туманного будущего.

Это был блестящий молодой советский дипломат, родившийся и воспитанный в Грузии. Веселый нрав, стремление помочь и свободное владение английским сделали его любимцем Вашингтона, когда он работал в советском посольстве. Теперь он обнаружил, что больше не знает, кто он. Человек гордый и патриотически настроенный, он верой и правдой служил советскому правительству. И считал домом как Тбилиси, так и Москву. Они с женой научили сына сначала говорить по-грузински, а уж потом на других языках.

До сих пор это не было проблемой. Чикваидзе был грузин и советский гражданин – тут не было никакого противоречия. А теперь ему придется выбирать? Принадлежность к грузинам не исключала того, что он был частью большой страны, и этой страны больше не существовало. Что теперь? Может ли он и может ли остаться в Москве и стать российским гражданином? Или надо ехать домой в Тбилиси в надежде найти работу там? Может быть, стоит жить в Москве в качестве «иностранца»? Ничто из этого он по доброй воле не выбрал бы.

Мое положение в корне отличалось от Давида Чикваидзе, но и я был сначала в шоке от известий, а затем предался глубоким раздумьям.

* * *

Двадцать пятое декабря мы с моей женой Ребеккой отмечали в двух местах. После того как на протяжении многих лет нам приходилось встречать Рождество вдали от дома, мы хотели увидеть как можно больше родственников. Поэтому на завтрак мы отправились к дочери в Александрию, штат Виргиния, где собралась ее семья, двое наших сыновей и мой брат. Затем, обменявшись подарками, мы полетели в Форт – Лодердейл, чтобы встретиться с моей матерью и нашим младшим сыном, приехавшим из Теннесси.

Рождество очень важный день для нашей семьи – мы ведь южане и протестанты. И тем не менее в тот день мои мысли зачастую отвлекались от семьи и религии. Я понимал, что приближается решающий момент в истории Советского Союза. Я виделся с Горбачевым всего неделю назад и нашел его внешне смирившимся с неизбежным, но не вполне осознающим силы, готовые одолеть его. Я хорошо знал Ельцина и многих других российских руководителей и считал многих из них своими друзьями. Я знал и их противников, и среди них у меня тоже были друзья. Но главное, были сотни советских граждан – от парикмахеров и прислуги до поэтов, профессоров, банкиров и законодателей, о которых мы тревожились и тревожились искренне. На протяжении многих лет мы жили среди них и делили, по крайней мере опосредованно, их горести и надежды; они казались частью нашей огромной семьи. На них, как и на Давиде Чикваидзе, ляжет отпечаток того, что случилось в этот день в Москве.

После ужина, когда мы развернули последние подарки, я удалился в спальню наверх и подключил переносной компьютер к телефонной линии, чтобы посмотреть сообщения из Москвы. Там было больше подробностей, чем по телевидению. Так я узнал об отречении Горбачева и событиях в Москве, включая поднятие флага над Кремлем.

Постепенно я осознал грандиозность произошедшего. Я ожидал такого исхода, но также понимал, что, несмотря на мое знакомство с обществом и его политическими деятелями, а также участие в некоторых событиях, я не мог до конца объяснить, как все произошло.

Ведь Советский Союз обладал крупнейшей на планете военной машиной, управление которой сосредоточено в руках одного человека. Страною управляла, казалось бы, крепкая как монолит партия, располагавшая не имеющим аналогий аппаратом подавления. Щупальца ее разветвленной бюрократии достигали самых потаенных уголков жизни граждан. Ее идеология похвалялась, что знает, как усмирять приливные волны истории. Как могло такое государство рухнуть само собой?

Если бы у меня все же потребовали ответа, я, наверное, сказал бы, что система была изначально порочна и обречена рано или поздно погибнуть; ее руководители виновны в ужасающих преступлениях против человечества, а история умеет сводить счеты; экономическая система была иррациональна и неспособна конкурировать в современном мире; идеология утратила силу и не могла больше поддерживать веру; попытка использовать военную мощь для утверждения гегемонии и поддержания «престижа» провалилась и так далее, и так далее, – существует множество достойных доверия утверждений, каждое из которых может служить частичным ответом на вопрос, но ни одно не объяснит, как и почему это произошло.

Я понимал, что, наверное, знаю о развитии политических событий в Москве в последние семь лет столько же, сколько любой человек, не входивший в советское руководство, и все же не могу честно ответить на вопросы, поднятые развалом Советского Союза. Почему это произошло в конце 1991 года, а не спустя годы или несколькими месяцами раньше? Какие определяющие события привели к этому? Возможен ли был другой исход? Могла ли советская система так измениться, чтобы просуществовать еще десятилетия?

Эти вопросы не давали покоя. Если я не могу ответить на них, то кто может? Возможно, историки, но лишь после того, как откроют советские архивы, участники событий напишут мемуары, а несколько поколений ученых будут исследовать и анализировать данные. Многие детали, без сомнения, выйдут на свет в будущем. Любой, сделавший поспешные выводы, будет не прав по многим пунктам.

Но даже обладая более полной информацией, историки будущего вряд ли придут к единому выводу о значении перемен. Спорим же мы до сих пор о причинах заката и крушения Римской империи – не говоря уже об истоках Первой мировой войны. Подобные судьбоносные сдвиги всегда порождали множество толкований.

Окончательные ответы дать невозможно, но вопросы не теряют своего значения хотя бы в том плане, что ответы на них помогли бы нам строить отношения с явившимися на свет государствами.

Однако не эти утилитарные соображения не давали покоя, – здесь была тайна, которую, как я считал, я должен понять, но не мог. Каждая загадка является вызовом, а столь значимая для моей жизни и работы, была больше, чем вызовом: я был обязан ее решить. Чего же стоит моя жизнь, посвященная пониманию Советского Союза, если я не способен понять его краха?

* * *

Если бы Советский Союз был просто последним местом моей дипломатической карьеры, я бы, наверное, иначе на все смотрел, но большая часть моей взрослой жизни была прямо или косвенно связана с Советским Союзом.

Многие живо интересуются страной своих предков, и это понятно. Но у меня не было подобной причины, которая объясняла бы давнюю любовь к русской культуре. Первые Мэтлоки переехали в Северную Америку из Дербишира, Англия. Это были квакеры, искавшие религиозную свободу К моменту моего рождения в Гринсборо, в Северной Каролине, в 1929 году семья уже не помнила, как долго мы там живем, а мои деды не могли с точностью сказать, английские у нас корни или шотландско-ирландские. Они уже не были квакерами, хотя у нас оставались квакеры среди родственников.

Период моего взросления пришелся на 1930-е и 1940-е годы, и не могу сказать, чтобы в ту пору я соприкасался непосредственно с иностранными культурами. Тем не менее я увлекался иностранными языками и пытался немного выучить русский язык самостоятельно. Но в Гринсборо не оказалось никого, кто мог мне объяснить произношение слов, так что я даже алфавит не смог выучить.

В 1946 году я поступил в университет Дюк, но русский там не преподавали, а мой интерес к этому языку возрос после того, как я прочел в переводе Констанции Гарнетт «Преступление и наказание» Достоевского. Эта книга овладела моими мыслями, воображением и чувствами, как никакая другая.

Впоследствии, когда русский включили в программу обучения в Дюке, я записался на первый курс. Мы с Ребеккой поженились до возвращения на последний курс, и мы оба стали изучать русскую историю и литературу. В то время в Дюке было не много таких курсов, но качество преподавания восполняло ограниченность программы. Джон Кэртис, преподававший историю, рассказывал нам о нюансах исторического развития России, не подтасовывая фактов и не пытаясь их приспособить к конкретной теории или национальным особенностям. Том Уиннер, впервые занявшийся преподаванием, учил нас русскому языку и литературе с таким воодушевлением, что мы слушали его, раскрыв рот. Это он познакомил меня не только с Россией. Его диссертация была на тему казахского фольклора и я помогал ему вычитывать окончательный текст. Так я узнал о трагической судьбе казахов под игом советского колониализма, – эта тема со временем основательно заняла меня.

В 1950 году мы с Ребеккой решили поступить в аспирантуру и готовиться к преподаванию в колледже или к дипломатической службе – может быть, к тому и другому. После окончания Института русских исследований при Колумбийском университете и преподавания русского языка и литературы в колледже Дартмут, я в 1956 году поступил на дипломатическую службу.

Мне поручили составлять сводки развития событий в Советском Союзе. Я был разочарован, так как рассчитывал служить заграницей, на самом же деле мне посчастливилось, что я получил такое задание. У меня были более широкие академические знания о Советском Союзе, чем у многих дипломатов со стажем, приписанных к отделу, поэтому моя работа там привела к быстрому продвижению по службе и хорошей репутации среди специалистов по СССР. Проведя два года в Австрии и Германии, в сентябре 1961 года я наконец приехал в американское посольство в Москве, через тринадцать лет после того, как впервые записался на курс русского языка в Дюке.

Только начиналась хрущевская «оттепель», и в «стене», отделявшей советских граждан от иностранных дипломатов, появились трещины. Мы с Ребеккой намеревались выбраться из дипломатического гетто и общаться с советскими людьми, но, конечно, в той мере, чтобы не подвергать их опасности. Мы старались встречаться с русскими самыми различными путями, но как правило после знакомства в поезде или, к примеру, в ресторане, люди исчезали, иногда извинившись, что не смогут больше встретиться, а как правило без объяснений. Ясно, что КГБ предупреждало наших знакомых о нежелательности встреч с нами.

Общение было возможно только по двум направлениям. Во-первых, мы стали приглашать американских и других иностранных студентов из советских университетов (это было самое начало обмена студентами) к нам домой на неофициальные вечера; познакомившись с ними, мы предлагали им привести с собой советских друзей. Приходившие к нам советские студенты были либо информаторами, либо политическими нонконформистами, ставшими впоследствии диссидентами. Последние, как правило, вычисляли первых, и мы быстро научились исключать наиболее очевидных стукачей.

Мы выяснили также, что советским деятелям культуры, отправляющимся в командировку в Штаты, разрешено встречаться с нами до и после поездки и что видным американцам, приезжающим в Москву по обмену, разрешено встречаться со своими советскими коллегами. Это позволило нам встречаться с писателями и учеными и принимать их у себя во время визита Роберта Фроста в 1962 году.

Ко времени нашего отъезда из Москвы через два года мы уже были знакомы с несколькими десятками людей – в том числе с писателями, художниками, театральными режиссерами, многие из которых стали нашими друзьями на всю жизнь. Я побывал в четырнадцати из пятнадцати советских республик, а наша семья, в которой было трое детей, пополнилась еще двумя детьми, один из которых родился в московской больнице.

Следующие семь лет мы провели в Африке, но не потому, что Госдепартамент не считался с незнанием региона и языков. Я сам попросил командировать меня в Африку, так как хотел присутствовать при формировании новых наций из распадающихся колониальных империй. Я понимал, что Советский Союз сам был империей, и чувствовал, что события, происходившие в Африке в 1960-е годы, могут когда-то стать актуальными для Советского Союза. Кроме того, советское руководство намеревалось извлечь выгоду из развала Британской и Французской империй. Было интересно наблюдать попытки Советов повлиять на зарождающиеся нации.

Нас направили сначала в Гану, затем в Занзибар, затем нашим основным местом пребывания стала Танзания, где в то время ощущалось растущее советское влияние. Я поставил перед собой задачу узнать побольше советских граждан, отправленных в эти страны в качестве дипломатов, журналистов или учителей. Большая их часть, как я выяснил, приехала туда, чтобы избежать, хотя бы на время, контроля Советов над их жизнями. Многие были недовольны и у них не складывались тесные отношения с африканцами. Я докладывал в Вашингтон, что их присутствие больше напоминало прививку от коммунизма, чем распространение идеологической инфекции.

В 1970-е годы я возобновил работу, непосредственно связанную с Советским Союзом, сначала в качестве начальника отдела Советского Союза в Государственном департаменте в Вашингтоне, затем в качестве заместителя главы нашего посольства в Москве. Это был период ослабления напряженности, и отношения стали проще, чем в 1960-е. Но свободы в них ни в коем случае не было. КГБ по-прежнему старалось ограничить наши отношения с советскими гражданами, и только наиболее смелые (такие, как поэт Андрей Вознесенский и его жена писательница Зоя Богуславская) готовы были регулярно встречаться с нами. И тем не менее, круг наших знакомых постоянно расширятся вплоть до нашего отъезда в Соединенные Штаты в 1978 году.

В 1981 году нас вновь отправили в Москву, на этот раз, чтобы возглавить посольство после инаугурации президента Рональда Рейгана. Мы прожили в Москве почти год, а затем осенью приехал ставленник Рейгана Артур Хартман. Это был период большого накала в советско-американских отношениях: за год до этого Советы вторглись в Афганистан, сенат отказался ратифицировать договор по ограничению стратегических вооружений (ОСВ-2) и обмен мнениями принял ожесточенный характер. Тем не менее поразительное количество друзей было радо общаться с нами.

После двух лет пребывания в Праге в качестве посла в Чехословакии я был переведен на работу в Вашингтон, в вашингтонское отделение Совета национальной безопасности ответственным за отношения с Европой и Канадой, но с особым уклоном в сторону Советского Союза. Меня попросили помочь разработать стратегию снижения напряженности и сокращения вооружений. После моего назначения журналист Лу Кэннон, никогда со мной не встречавшийся, написал в «Вашингтон пост», что я «воинственный сторонник твердой линии».

Определение было лишь отчасти справедливо. Я и в самом деле был сторонником твердой линии, когда речь шла о столкновении с наиболее возмутительными проявлениями советской имперской системы и ложной коммунистической идеологии, при помощи которой цинично поработили великий народ. Я считал, что у нас нет другого выбора – надо демонстрировать наше намерение и умение противостоять советской агрессии.

* * *

Моя поездка в 1963 году по трем прибалтийским республикам с коллегой по посольству Джэком Перри, позже ставшим нашим послом в Болгарии, произвела глубокое впечатление. Мы старались как можно чаще ускользать из удушающих объятий государственной туристической организации, прогуливались по улицам, заходили в театры и в рестораны, старались как можно больше знакомиться с простыми людьми и разговаривали подолгу с теми, кто рисковал с нами говорить. Одна тема так часто встречалась в этих разговорах, что стала лейтмотивом поездки: «Пожалуйста, не считайте нас русскими, Мы не русские. Мы эстонцы». (Или латыши, или литовцы – в зависимости от того, где мы находились.)

Мы об этом, конечно, знали, но не представляли себе, сколько чувства вкладывается в это понятие. Железный занавес преградил поток достоверной информации в обоих направлениях, Прибалтийские республики, по словам Москвы, как и другие «национальные республики» все чаще воспринимались иностранцами как части «Советской России».

Я, конечно, не утверждал, что все американцы осведомлены о происходящем в пределах Советского Союза. Но я знал, что сочувствие и понимание, проявляемое мною к группам, чьи гражданские права ущемлены, являются давней традицией нашей страны.

По мере того как углублялся мой интерес к Советскому Союзу, я стремился узнать возможно больше о его языках и культурах. Хотя я по обыкновению пользовался русским языком, когда приезжал в нерусские районы, я всегда старался говорить и на местном языке. Я стремился показать, что воспринимаю посещаемый мною народ как отдельную нацию, что я уважаю ее самобытность и из интереса и уважения к ней выучил немного слов на их родном языке, достаточных для пусть краткого выступления.

Наши люди из «Голоса Америки» изо всех сил старались помочь мне подготовить речи на грузинском, армянском и узбекском, а московские друзья помогали с украинским, белорусским, молдавским, казахским и чеченским.

Каждая поездка была открытием, даже в те места, где я уже бывал ранее. По мере распространения гласности люди становились откровеннее. Запретные темы стали ключевыми в дискуссиях, и многие, кому в прошлом не разрешалось с нами встречаться, теперь не только могли, а даже получали широкий доступ к общению с нами.

Ребекка часто ездила не только со мной, но и без меня – с выставками своих фотографий и гобеленов.

Наше внимание открывало двери и сердца. Люди чувствовали наш интерес к ним и отвечали интересом к нам и к Америке, Мы были с ними искренни, они отвечали взаимностью. Следовательно, мы могли почувствовать смену настроений и новые тенденции по мере их развития.

В общении с советскими гражданами нам оказывали неоценимую помощь советские средства массовой информации. Когда-то в буквальном смысле слова закрытые для иностранных дипломатов, в особенности для американцев, советские газеты, журналы, телевидение и радио начали брать у нас интервью, и в 1990 году не проходило дня без того, чтобы нас не упоминали в средствах массовой информации.

Мы были приятно удивлены, обнаружив, что становимся в Москве частью советского общества. Гости, в основном советские, собирались в нашей резиденции Спасо – Хауз по десять и больше раз в неделю на концерты, фильмы, художественные выставки, завтраки и обеды, а потом и на обсуждение политических и экономических проблем. С образованием нового парламента его члены часто дискутировали за обеденным столом в Спасо – Хауз по вопросам, которые только еще подлежали официальному обсуждению.

Советское общество расслаблялось, и снижалась напряженность между нашими странами, советские руководители общались с нами более открыто, обсуждали свои планы, надежды, иногда даже спрашивали совета, особенно по части становления демократических институтов и процедур. Благодаря энергичным дипломатам нашего посольства мы познакомились буквально со всеми видными политическими деятелями в Москве и со многими влиятельными людьми в районах за пределами столицы.

В 1989 году президент Буш попросил меня остаться сверх положенного срока. Я согласился, но весной 1991 года почувствовал, что настало время заняться другими вещами. Я четыре года был послом в Советском Союзе, что было крайне интересно и в то же время изнурительно. Я присутствовал при окончании холодной войны. Советский Союз явно расставался с коммунизмом и должен был либо измениться в сторону демократизации, либо распасться. Таким образом, задачи для будущих творцов политики США будут значительно отличаться от прежних.

Настало время передать бразды правления нашим посольством в Москве в новые руки, и мне пора было уходить с государственной службы, заняться писанием и преподаванием, как в годы, предшествовавшие моему вступлению на дипломатическое поприще. В апреле я сообщил президенту Бушу, что хочу летом покинуть Москву. В конце концов мы определили дату нашего отъезда – 11 августа.

Через неделю после моего отъезда из Москвы шайка коллег Горбачева выступила против него с требованием передать им власть. С его отказом начался последний акт в трагедии распада Советского Союза. Я следил за этими событиями из Соединенных Штатов, но я знал людей в них участвовавших, и мог легко представить себе ситуацию. В душе я сочувствовал моим русским друзьям, собравшимся для защиты Белого Дома, и был на стороне Бориса Ельцина, когда, взобравшись на танк, он клеймил заговорщиков.

С уходом Советского Союза в историю, я стал раздумывать над тем, что можно сказать в некрологе. Если бы скончалась сомнительная личность, я бы сказал: «nil nisi bonum», избежав объективной оценки. Но политическая система не человек. Кончина Советской империи не повод для траура.

Сталин уничтожил больше 20 миллионов своих граждан, которые погибли в результате гитлеровского вторжения и геноцида. Миллионы ни в чем не повинных людей были убиты. У крестьян была отобрана земля, у пастухов – стада, сельское хозяйство развалилось, начался голод. Богатых крестьян расстреливали или отправляли на верную гибель в концентрационные лагеря лишь за то, что им сопутствовала удача и они давали продукцию и, следовательно, были плохим примером для коллективизма. Островки автономии в море тоталитаризма!

Да, то была империя зла. Но можно ли между той империей и государством, исчезнувшим 25 декабря 1991 года, поставить знак равенства? Разве старая советская империя – империя зла – не была настолько прогнившей, что отошла в прошлое уже в августе 1991 года, с роспуском коммунистической партии Советского Союза?

Договор об образовании сообщества, возникший в результате переговоров, соответственно предусматривал уже иную государственную структуру. Поэтому многие – в том числе члены советского парламента – утверждали» что в декабре 1991 года выбор стоял не между советской империей и группой независимых республик, а между добровольным демократическим союзом и объединением независимых государств, во многих из которых были авторитарные и даже хуже того режимы.

Пытаясь мысленно составить некролог, я понял, что есть еще один вопрос, на который я не могу с уверенностью ответить. Какое же именно государство распалось? Старый Советский Союз, о котором немногие грустили, или нечто другое, о чем многие могли жалеть?

Один вопрос казался мне вполне ясным. Советский Союз был империей зла, но не империей злых людей. Соотношение добра и зла в русских и людях других национальностей бывшего Советского Союза, наверное, такое же, как у людей других национальностей и обществ.

Советская система могла пробудить худшее в людях, но не могла подавить проявления удивительной отваги и благородства, Став антигуманным инструментом в руках правителей, советская система, однако, не смогла уничтожить в людях чувство справедливости и стремление к свободе. Отважных людей, вроде Андрея Сахарова и Александра Солженицына, смело выступавших против коммунистических правителей, было немного – и тем не менее их число поражало, учитывая огромный риск. Но даже большинство, не решавшееся рисковать ради, возможно, донкихотских целей, гораздо чаще проявляло скрытое сопротивление и молчаливо отказывались поддерживать режим.

Когда возникла реальная возможность перемен, большинство тех, кто разрушил советскую систему (хотя и не все), являлись частью этой системы и пользовались ее благами, занимая высокие посты. И снова возникли все те же вопросы: как это могло произойти? Как могла правящая партия, бездейственной оппозиции, разрушить сама себя? Как могла развалиться мощная военная машина, не проигравшая крупной войны?

И пока сон глубокой ночью 26 декабря 1991 года не сомкнул моих глаз, я мучился, пытаясь найти ответы на эти вопросы, вновь отслеживая и переосмысливая события, предшествовавшие краху.

* * *

Прежде чем идти дальше, поделюсь своими убеждениями.

Моим основным долгом, когда я приехал в Москву в качестве посла, было представлять мою страну и ее интересы. Эти интересы противоречили многому в советской системе и тогдашней политике советского правительства, но они не противоречили подлинным интересам советских людей. Мы ставили себе цель предотвратить советскую агрессию и устранить причины, а не только симптомы, напряженности между Западом и Востоком. Лучшей гарантией мирного будущего было бы иметь такое советское правительство, которое отвечало бы перед своими людьми и защищало бы их права. Я думал и надеялся, что советская империя в конце концов уйдет с мировой сцены, но не считал это скорой перспективой.

Начиная с конца 1980-х годов советские журналисты часто задавали мне вопрос, думал ли я, что произойдут такие грандиозные перемены, свидетелями которых мы стали. Я, как правило, отвечал:

– Да, конечно, – и, сделав паузу, чтобы понаблюдать за удивленным собеседником, добавлял: – И надеялся, что мой внук до них доживет.

В ходе перестройки я мысленно и эмоционально поддерживал демократические перемены в Советском Союзе. Эти перемены были, безусловно, в интересах моей страны, но даже в большей степени в интересах советских граждан. Мне казалось важным, чтобы прибалтийские республики обрели независимость, поскольку это отвечало желаниям их народов, а их аннексия была нарушением международного права и принятых норм международного поведения. Я не считал, что Советский Союз, основанный на согласии, а не на силе, будет представлять угрозу для Соединенных Штатов. Более того, я знал, что добровольный союз может принести много выгод для его участников.

При всем моем уважении к различным нациям, попавшим в западню Советской империи, я не отвергал идеи союза как такового. Независимость не единственный способ реализовать потенциал нации и защитить ее свободу. Добровольный союз с ограниченными правами, с демократическими институтами и механизмами контроля и равновесия, необходимыми для демократического государства, мог дать свободу и создать условия для более эффективного экономического развития. Мне это было ясно, как и советскому президенту Горбачеву, который под конец отстаивал идею добровольного сообщества – по крайней мере абстрактно.

Тем не менее мне казалось, что подобный союз мог состояться только при условии, что на смену старой структуре придет новая, созданная выборными руководителями всех географических районов. Если различные национальности, составляющие Советский Союз, не будут убеждены в том, что новый союз будет способствовать их интересам, никакое давление со стороны старого Центра, никакие восторги заграницы не удержат хлипкую федерацию от развала.

Для меня краеугольным камнем является демократия, проявлением которой являются не только свободные выборы, но и работающая система управления, обладающая ограниченной властью, действующая по закону и оберегающая права граждан и национальных меньшинств. Американец, я не сомневаюсь, что такая страна, будь то союз нескольких наций или менее крупное национальное государство, будет и нашим другом и потенциальным партнером. Авторитарное же или тоталитарное государство, неважно большое или маленькое, правой или левой ориентации, будет представлять проблему непосредственно для своих граждан, а в итоге и для нас всех.

Одно дело определить цель, – другое дело попасть в нее. Я знал, что точных ответов у меня нет, и сомневался, чтобы они у кого-то были. Все мы, прямо или косвенно, экспериментировали. Люди меняются. Общества меняются. Но никогда окончательно. Черты прошлого никогда не исчезают – как в отдельных людях, так и в обществе в целом. Наиболее трудной и сложновыполнимой задачей было оценить в этом вихре перемен преимущества новых условий по сравнению со старыми. Это тяжело, когда имеешь дело с отдельными людьми, и тем более трудно, когда речь идет о целой стране, о целом обществе, о целой империи.

Я считал также, что Соединенные Штаты выиграют от процветания демократического Советского Союза или демократической России. Я никогда не соглашался с теми немногими аналитиками, которые утверждали, что в наших интересах ослабить Россию. Я сомневался в том, что это у нас получится, даже если бы мы захотели, но, главное, я считал, что мы совершим глупость, стремясь ослабить Россию. При торжестве демократии сильная Россия будет нужна нам всем. Если демократия не восторжествует, Россия пострадает от болезней, разрушивших Советский Союз. В любом случае выбор остается за россиянами, – американцы за них решать не могут.

Горбачев. Восхождение

В тот вечер 10 марта 1985 года, когда умер Константин Черненко, радио и телевидение Советского Союза не прерывали своих вечерних передач. Известие о смерти советского руководителя стало бы первейшей новостью дня по всему миру. Но не стало. Хозяева Кремля решили придержать сообщение о смерти Черненко до тех пор, пока не будет избран его преемник.

Собравшись в тот же вечер, Политбюро сделало свой выбор и объявило о созыве на следующий день внеочередного пленума Центрального Комитета партии, чтобы этот выбор утвердить. В ту ночь со всех концов Советского Союза отправились самолеты, доставляя партийных олигархов на их конклав в Москву. Одному из старейшин Политбюро, партийному боссу Украины Владимиру Щербицкому, пришлось проделать путь от самой Калифорнии. Единственный из всех участников, он проделал часть пути под опекой военно-воздушных сил США, чей самолет перенес его из Сан – Франциско в Нью – Йорк, куда за Щербицким был послан лайнер «Аэрофлота».

Собственно, как раз необходимость организовать срочную переброску Щербицкого и послужила для нас в Вашингтоне первым указанием на то, что Черненко умер. Здоровье у генсека было плохое, и неоднократно до нас доходили слухи о его смерти, но всякий раз, как оказывалось, безосновательные, В то время я отвечал за советские и европейские дела в аппарате Совета национальной безопасности в Белом Доме и всего двумя днями раньше, 8 марта, направил записку помощнику президента по национальной безопасности о том, что, хотя последние слухи, по-видимому, и не соответствуют истине, все ж отнюдь не преждевременно для президента решить, поедет ли он в Москву на похороны, когда придет их черед. После этого Ребекка и я отправились на восточное побережье Мэриленда, где в Уай-Плантэйшн, в конференц-центре Аспеновского института, на выходные был организован семинар по американо-советским отношениям.

Когда в воскресенье днем мы вернулись домой, то, едва переступив порог, услышали телефонный звонок. Звонил Марк Палмер, блестящий и деятельный заместитель помощника госсекретаря, ведший дела, связанные с Советским Союзом и Восточной Европой. Он сообщил, что поступила просьба помочь Щербицкому немедленно возвратиться в Москву. Я согласился попросить Белый Дом санкционировать ВВС переброску Щербицкого в Нью – Йорк, где его подобрал бы аэрофлотовский лайнер, и мы обсудили очевидные последствия. Не откладывая, оба мы быстро собрались в срочную поездку в Москву на очередные похороны.

Несмотря на нашу помощь, Щербицкий опоздал и на заседание Политбюро, и на пленум. Не поспел в срок и Динмухамед Кунаев, партийный босс Казахстана. Отсутствие этих двух консервативных партийных деятелей на таких важнейших совещаниях впоследствии породило разговоры, будто бы Горбачев был избран на Политбюро с минимальным перевесом пятью голосами против четырех, поданных за партийного босса Москвы Виктора Гришина.

Сколь ни мучительны данные сведения для кремленологов, вероятно, они неверны. Во всяком случае, сам Горбачев и другие прямые участники их отрицают. И дело не в том, что все члены Политбюро до единого были за Горбачева, а просто в том, что у его соперников 10 марта голосов не было вовсе.

Гришин и в самом деле плел интриги в 1984-м и в начале 1985-го, добиваясь провозглашения преемником Черненко. Преуспей он, и инерции брежневской эпохи могло бы хватить еще на несколько лет. Однако Гришин проиграл тактическую битву за преемничество в 1984 году, не сумев тогда заручиться поддержкой Дмитрия Устинова, могущественного министра обороны. Устинов умер в декабре, и это настолько возродило надежды Гришина, что он попытался заручиться одобрением Черненко, развернув для этой цели в подвластных ему средствах массовой информации ужасно позорную кампанию прославления.

Горбачев, тем не менее, переиграл Гришина по всем статьям, Егор Лигачев, в то время секретарь Центрального Комитета, ответственный за кадры, систематически внедрял потенциальных сторонников Горбачева на посты руководителей областных партийных организаций по всей стране: если бы Политбюро разошлось во мнении, выбирая нового генсека, голоса этих назначенцев оказались бы решающими в Центральном Комитете, Черненко был либо слишком немощен, чтобы заметить потуги Гришина снискать расположение, либо достаточно ответствен, чтобы отринуть их: он не предпринял ничего, что помешало бы Горбачеву установить действенный контроль над центральным аппаратом партии, и не сумел предложить иного преемника, кроме Горбачева. Возможно, его предложение и не было бы решающим, однако оно потребовало бы от Горбачева куда больших усилий для победы единогласным избранием. Еще важнее то, что Горбачеву удалось приобщить к своему лагерю министра иностранных дел, старейшего члена Политбюро Андрея Громыко.

Тем не менее, после смерти Черненко, не будь решение принято незамедлительно, враги Горбачева в Политбюро, в том числе премьер-министр Николай Тихонов и партийный босс Ленинграда Григорий Романов, вместе с Гришиным могли бы сговориться и придти к альтернативному согласию. Быстрые действия Горбачева предотвратили всякую подобную попытку.

Будучи де-факто вторым секретарем, Горбачев первым узнал о смерти Черненко. Он тут же созвал Политбюро, настоял, чтобы решение было принято безотлагательно, и продержал членов Политбюро в зале заседания до тех пор, пока не добился чего хотел: назначения председателем Комиссии по организации похорон (традиционно им становился явный наследник) и рекомендации Политбюро Центральному Комитету избрать Горбачева генеральным секретарем.

Спешно собранному на следующий день пленуму Центрального Комитета партии оставалось лишь одобрить рекомендацию Политбюро, поскольку никто не подготовил почву для возражений или соперничества. Осознавая, что всякое соперничество и любые возражения окажутся не только тщетными, но и приведут к немедленной и, пожалуй, более чем неуютной отставке, Гришин со товарищи голосовали вместе с остальными.

* * *

Черненко, у которого способности руководить оказались столь же незначительны, сколь уязвимым здоровье, вызвал ощущение неловкости: третий подряд, собственно, следом за затянувшейся немощью Леонида Брежнева и тяжкой болезнью Андропова, мучавшей его едва ли не в течение всего короткого правления. По всем объективным показателям, время появиться новому, иного типа политическому лидеру назрело давным-давно.

Целых десять лет страна созерцала дряхлеющее, самодовольное политическое руководство, лишенное какой бы то ни было оригинальности и решительно подавлявшее всякого обладателя новых идей.

Брежнев был неповоротливым олигархом-тугодумом даже в свои лучшие годы. Склонный к лести и роскоши, поклонник скоростных машин и молоденьких женщин, он правил, улещая партийную бюрократию раздачей по кусочкам власти и привилегий. В первом ряду за спиной коммунистических иерархов стояли вооруженные силы и военная промышленность, и каждая из заинтересованных властных групп получала свою долю. Сталинский террор и хрущевское торопливое экспериментирование сменились дурно пахнущей трясиной коррупции. Все решалось личными связями властителей, Андропов, пятнадцать лет бывший в качестве главы КГБ высшим «силовиком» империи, использовал свои сведения о коррупции для того, чтобы ослабить брежневскую группировку и самому пробраться к власти. Но потом у него отказали почки, и он сошел со сцены всего через год с небольшим.

Андропов пестовал Михаила Горбачева как своего преемника, однако, когда он умер, брежневцы взяли реванш, оттеснив Горбачева и выдвинув закадычного друга Брежнева Черненко.

С Черненко я впервые встретился в начале семидесятых годов.

Я отвечал в государственном департаменте за советские дела, и дипломаты из советского посольства в Вашингтоне обратились ко мне с просьбой об особой услуге для ожидавшегося визитера. Поскольку сразу я не мог сообразить, кто такой Черненко, дипломаты объяснили мне, что он ведает канцелярией Центрального Комитета, каковое положение не представляло бы особой важности, если бы Черненко не был одним из близких друзей Брежнева. Гость желал взглянуть, как в государственном департаменте обрабатываются и рассылаются документы, поскольку он изыскивал способы улучшить подобную систему в Советском Союзе.

Я сомневался, что чиновники, отвечавшие в госдепартаменте за безопасность, согласятся устроить советскому чиновнику экскурсию в шифровальную комнату, однако согласился испросить разрешения.

К моему удивлению, наши люди не усмотрели никаких проблем в таком посещении. На самом деле, они проявили максимум гостеприимства, прекратив на короткое время обработку секретной документации и организовав демонстрацию распространения, хранения и поиска на примере безобидного несекретного документа, Черненко прибыл в точно условленное время, Широкая улыбка не сходила с его округлого лица, похожего на личико целлулоидного «пупсика». На нем был новый костюм, а ботинки так ярко блестели, что я подумал, уж не лаковые ли они. Наши специалисты по связи и я, будучи под бдительным оком ответственных за безопасность, ознакомили гостя с оборудованием государственного департамента, Гость слушал внимательно то, что ему рассказывали, задал несколько вопросов о том, как действуют система распространения и компьютеры, и отбыл, осыпав нас благодарностями за оказанную ему услугу.

Впоследствии я видел Черненко только на расстоянии. Во время публичных мероприятий, посещаемых Политбюро (таких как сессии Верховного Совета), он неизменно сидел сразу за Брежневым, время от времени отходя, чтобы получить какую-нибудь папку. Всякий раз он прежде всего передавал ее Брежневу, а потом кому-либо из других присутствующих членов Политбюро. Каждый визировал документ, после чего возвращал Черненко, а уж от него бумага попадала к следующему лицу. Черненко явно был хранителем документов и, очевидно, не более того. Вот почему так удивило решение Брежнева ввести Черненко в состав Политбюро: он просто-напросто не выглядел человеком, созданным для политики. Тем не менее, именно так делались дела при Брежневе. Личные отношения решали все.

Черненко был избран брежневской компанией, чтобы задержать перемены, которые, как им было известно, задумали Андропов и его протеже. Новый генсек, несомненно, был пассивной посредственностью на высшем руководящем посту. Однако, в отличии от ряда своих предшественников, Черненко не был злым человеком, И он отказал в поддержке тем в Политбюро, кто намеревался отложить рассмотрение кандидатуры Горбачева в качестве его преемника.

* * *

Мир о смерти Черненко наконец-то уведомили ближе к полудню 11 марта. А несколько часов спустя (во время, удобное для вечерних выпусков новостей по радио и телевидению) ТАСС сообщил, что Михаил Сергеевич Горбачев избран генеральным секретарем Коммунистической партии Советского Союза. У всех на устах и на слуху было имя Горбачева, а не Черненко, и на следующее утро именно такой расклад был доведен до сведения читателей советских газет, которые прочли о Горбачеве на первой странице, а некролог Черненко – на четвертой.

Похороны 13 марта выглядели почти как запоздалая обязанность или, скорее, как возможность предстать пред объективами для мировых лидеров, которые воспользовались погребением как поводом поспешить в Москву на аудиенцию у нового генерального секретаря. Вице-президент Буш представлял Соединенные Штаты так же, как и на похоронах Брежнева и Андропова, зато премьер-министр Маргарет Тэтчер, германский канцлер Гельмут Коль и французский президент Франсуа Миттеран прибыли лично. После кратких официальных встреч все подтвердили ранее высказанное миссис Тэтчер суждение (она познакомилась с Горбачевым в Лондоне в декабре предыдущего года), что наконец-то появился человек, с которым можно делать дела.

Ни один советский руководитель до Горбачева не занимал свой пост, упиваясь такими потоками доброй воли как у себя дома, так и за рубежом. Все уже устали наблюдать за тем, как барахтается советская империя под властью дряхлых неумех. Как отметил в то время американский журналист Даско Доудер: «Этот ходит, этот беседует, и костюм на нем по фигуре». И тем Горбачев прельстил весь свет.

Мы в Вашингтоне знали о нем несколько больше, чем о его предшественниках, когда те приходили к власти. Советской прессе давным-давно запрещалось делать достоянием общественности частную жизнь политических руководителей, Разведывательным организациям приходилось добывать такие секретные сведения, как количество детей у того или иного политического деятеля, их имена и род занятий, Когда умер Андропов, наш аппарат Белого Дома провел нешуточные расследования, выясняя, есть ли вдова, которой следует направить соболезнования. Мы знали, что у Андропова есть сын, но не знали, жива ли все еще его жена.

Горбачев был известен лучше. Мы знали, что он окончил Московский университет, самое престижное учебное заведение в стране, и, следовательно, предположительно мог считаться более образованным, чем его предшественники (за спорным исключением Ленина). Выходец из сельской местности, карьеру свою он сделал в аппарате Коммунистической партии. Каким-то образом Горбачев ушел от политической ответственности за руководство советским сельским хозяйством. За границей он бывал чаще, чем его непосредственные предшественники до их избрания, что возымело свое значение, поскольку Горбачев пользовался репутацией прагматика. Его жена, Раиса, хорошо одетая, хорошо образованная и политически активная женщина, также составляла разительный контраст со своими предшественницами.

Тем не менее, многое в судьбе и личности Михаила Горбачева оставалось загадкой. Высокопоставленные деятели Коммунистической партии в дни, предшествовавшие гласности, обычно избегали контактов с иностранцами; так что мало кто мог похвастать своим хотя бы знакомством с ним, того меньше, что хорошо его знает.

В 1975 году, когда наш посол был в отъезде, а я временно руководил американским посольством в Москве, я посетил Ставрополь и выразил особое желание нанести визит местному партийному руководителю, молодому (мы почти сверстники) деятелю с репутацией экспериментатора и политического «выдвиженца». Я надеялся, что он, в отличии от своих зануд-соотечественников из других областей, решится отступить от заведенной практики и примет американского дипломата. Этого, однако, не произошло, Меня переадресовали главе местной исполнительной власти, тот организовал в высшей степени избирательную поездку по краю, в ходе которой большую часть времени я провел либо в машине, либо в застольях. Тогда Михаил Сергеевич, похоже, не очень-то отличался от своих коллег из других областей.

Наконец, познакомился я с Горбачевым в мае 1985 года, десять лет спустя после той первой, неудачной, попытки. Случай представился во время визита в Москву министра торговли США Малкольма Балдриджа, симпатичного бывшего ковбоя, который по-прежнему любил скачки на родео и который два года спустя трагически погиб, упав с лошади. Помятуя, что Горбачев тоже выходец из краев, где знают толк в лошадях, наш министр привез ему в подарок седло, в каких ездят на американском Западе. Горбачев любезно принял его, тактично воздержавшись от упоминания, что в молодые годы был трактористом, а не наездником.

Новый генеральный секретарь провел с нами более двух часов. Я имел возможность наблюдать вблизи нескольких из его предшественников. Горбачев, по контрасту, необычайно четко и охотно излагал свои мысли. Он сидел в конце того же длинного стола, которым пользовался и Брежнев, и папка, очевидно, с подготовленными текстами лежала раскрытой перед ним. Однако он ни разу не прибег к этим заготовкам. В течение всей беседы не возникло ни единой гнетущей паузы, столь характерных для Брежнева, внимательно вглядывавшегося в лежавший перед ним текст, пытавшегося вникнуть в смысл букв, которые, должно быть, расплывались у него перед глазами. Не было и никаких подсказок со стороны помощников, когда руководителю случалось оговориться.

Горбачев целиком овладел разговором; каждый вопрос, каждое замечание его гостя порождало целую лекцию. Тем не менее, он, похоже, умел слушать, а ответы его не всегда были такими, какие могли прозвучать из уст предыдущих советских руководителей.

Он не утверждал, например, что их система самая лучшая, страстно отстаивал необходимость улучшить управление экономикой. Однако в его замечаниях чувствовался оправдательный оттенок. Горбачев посетовал, что не так давно министр обороны США Каспар Уайнбергер высказался в том духе, будто Советский Союз больше не способен прокормить своих граждан.

Насколько помню его слова, он возражал весьма энергично. «Зачем вы постоянно нас унижаете? Разве обвиняете вы Британию или Германию в том, будто они не способны прокормить своих людей, на том только основании, что они импортируют продукты питания? Мы сполна кормим наш народ и мы, как и они, импортируем для этого некоторые продукты, Но ведь мы за это платим – чистоганом, деньги на бочку выкладываем, – и, насколько мне известно, ваши фермеры от этих денег не отказываются. Что в этом плохого? Если взять производство, то мы производим пшеницы больше вас, даже на душу населения. Беда наша в том, что мы слишком много ее теряем. Тут у нас большая проблема, и мы над ней работаем. Если мы ее решим, ваши фермеры потеряют важный рынок – только это уже будет ваша проблема и, возможно, нам больше не придется выслушивать унизительные насмешки, будто мы не в силах прокормить свой народ».

Это было типично для Горбачева: гордый, оправдывающий, умный в споре и не вовсе безразличный к фактам. Позже я сказал своим коллегам в Вашингтоне, что американо-советские встречи могут стать живыми и интересными: вероятно, на смену ужасающей тоске бесконечного выслушивания и вынужденного повторения одних и тех же старых аргументов теперь придут более живые и энергичные дискуссии.

* * *

От своих ближайших предшественников Михаил Горбачев отличался не только человеческими чертами характера. Ко всему прочему он был так же решительно настроен изменить систему, как брежневская клика тщилась ее увековечить.

Однако не в его силах было поразить страну ослепительным блеском стадией перемен: во-первых, потому что его политическое положение было непрочно и, во-вторых, потому что его программа была ограниченной, не затрагивала подлинных проблем, стоявших перед страной. Как сам Горбачев позже признал, в 1985 году он все еще верил, что систему можно привести в порядок, просто подлатав ее.

Весной 1985 года остатки брежневской клики все еще находились на ответственных постах. Центральный Комитет партии, не избиравшийся с брежневских времен, был одиозно консервативен. Начни Горбачев двигаться слишком быстро, его дни на посту генерального секретаря были бы скоро сочтены.

Никита Хрущев, скажем, предпринял ряд реформистских инициатив. Но стоило им затронуть прерогативы и уютные привычки его коллег, как сам руководитель был бесцеремонно смещен. Его история прочно въелась в сознание всякого последующего реформатора. Урок состоял в том, что никакой реформы не удастся провести, если советский руководитель не сумеет обезопасить себя от снятия замшелыми тугодумами из партийного руководства.

Стороннему наблюдателю советские руководители после Сталина обычно казались более могущественными, чем были на деле. Сталин, сочетая коварство и крайнюю беспощадность, управлял системой единолично и безраздельно. Однако ни единому из его преемников добиться того же не удалось. Скованные страхом перед непредсказуемым тираном за свою личную безопасность, наследники Сталина с тех пор бдительно следили, чтобы любой руководитель находился под контролем коммунистических олигархов. Это не имело ничего общего с демократией, а скорее походило на пакт о взаимозащите между гангстерами.

Генеральный секретарь не имел ни определенного срока, ни четких формулировок своих властных полномочий. Размах власти генсека зависел от его способности убеждать, прельщать или принуждать большинство своих коллег. Как правило, «большинство» определялось не столько количественным перевесом голосов, сколько консенсусом, а это обычно понуждало к большей уступчивости, чем просто 50 процентов плюс один голос, В теории срок пребывания генсека на посту мог быть прекращен на любом пленуме Центрального Комитета партии, стоило только любому члену ЦК встать и предложить избрать другого генерального секретаря, а большинству за это предложение проголосовать. На практике такое могло бы произойти только при одобрительном согласии значительной части Политбюро, однако случай с Хрущевым в 1964 году доказал, что такое случиться может.

С учетом этих обстоятельств первые шаги Горбачева были направлены на достижение полного контроля над партийной верхушкой. Вести за собой он мог только тогда, когда сумел бы устранить своих основных противников – или, во всяком случае, достаточное их количество, дабы обрести надежное большинство, – и выдвинуть людей, готовых его поддержать.

Горбачев затеял кампанию по подчинению Политбюро своей воле сразу же после избрания генсеком, и год спустя его позиция была такой же прочной, как и у любого из его предшественников, за исключением Сталина на вершине власти. Не возьмись затем Горбачев переделывать систему, он мог бы продержаться у власти дольше, чем Брежнев.

Шесть недель спустя после избрания генеральным секретарем, в апреле 1985 года, Горбачев обеспечил рабочее большинство в Политбюро, добившись введения в его состав полноправными членами Егора Лигачева, Николая Рыжкова и председателя КГБ Виктора Чебрикова. Впоследствии Горбачев разошелся с каждым из этой троицы, но в то время мог рассчитывать на их поддержку.

К июлю генсек стал уже достаточно силен, чтобы убрать из Политбюро человека, который, как считалось, вероятнее всего мог бросить вызов Горбачеву: Григория Романова, партийного босса Ленинграда, известного своим высокомерием и самовластной грубостью. Ходили слухи, будто он весьма всерьез воспринимал собственную фамилию (ее носила последняя царская династия) и свободно распоряжался принадлежавшими царям коллекциями, собранными в музее Эрмитажа. Буйные гости на свадьбе его дочери, говорят, разбили кое-что из исторического фарфора, «занятого» у музея специально для свадебного застолья.

С удалением Романова были произведены важные повышения: Бориса Ельцина в Секретариат партии и Эдуарда Шеварднадзе в члены Политбюро.

Одновременно Горбачев дал понять, что отныне он лично займется внешней политикой. Андрей Громыко, кому двадцать восемь лет пребывания на посту министра иностранных дел позволили мертвой хваткой зажать как выработку внешней политики, так и осуществление ее, был «задвинут вверх» – на престижный, но лишенный всякой власти пост номинального главы государства. Эдуард Шеварднадзе, бывший партийный руководитель в Советской Грузии, кого Горбачев, длительное время обретавшийся в соседнем Ставропольском крае, хорошо знал, был назначен министром иностранных дел.

К осени Рыжков сменил одного из самых упорных противников Горбачева, семидесятилетнего Николая Тихонова, на посту премьер-министра. К весне 1986 года все остававшиеся в высшем руководстве брежневцы были сняты, отправлены в отставку или оттеснены на политическую обочину В феврале 1986 года, как намечалось, был проведен очередной съезд партии, внесший крупные изменения в состав Центрального Комитета партии. Более сорока процентов членов ЦК оказались впервые избранными: уровень замены куда более высокий, чем то было на предыдущих партийных съездах, На самом деле, однако, изменение оказалось не таким значительным, как можно предположить по цифрам. В большинстве случаев одна безличность заменялась другой, похожей на нее как две капли воды. Центральный Комитете подавляющем большинстве своем остался консервативным.

Позднее реформаторы утверждали, что съезд партии прошел на год раньше, чем нужно. Горбачеву, казалось им, просто не хватило времени, чтобы «подготовить» съезд как следует и обеспечить, чтобы решающую роль на нем играли единомышленники из числа партийных деятелей. Похоже, более вероятною, что у Горбачева не было ясного представления, какого рода реформы ему нужны, а потому и не в состоянии он был подобрать людей, которые могли бы оказать поддержку. И даже знай он, в каком направлении пойдут его реформы, ему было бы трудно заметить в верхних эшелонах партии тех, на чью помощь стоило рассчитывать. Назначенческие фильтры старой системы свое дело делали.

И все же консолидация Горбачевым личной власти в первый год правления была потрясающим политическим маневром. Даже самые рьяные его критики признавали это. Борис Ельцин, например, в 1990 году отмечал: «В тот все определяющий первый момент своих реформаторских усилий он действовал с поразительной точностью».

* * *

К концу 1985 года двумя важнейшими помощниками Горбачева во внутренней политике были Николай Рыжков и Егор Лигачев.

Рыжкову, бывшему всего на полтора года старше Горбачева, далеко перевалило за пятьдесят, когда он стал премьер-министром. В отличие от большинства своих коллег по высшему руководству, проделавших основную карьеру в аппарате партии, Рыжков поднялся как промышленный управленец, специалист в тяжелой и оборонной промышленности. В течение двадцати четырех лет он проработал на одном из крупнейших советских промышленных предприятий, которое в конце концов и возглавил, – гигантском Уральском машиностроительном заводе в Свердловске. В Москву Рыжков был переведен в 1975 году, в разгар эпохи Брежнева, на руководящую должность в министерстве, ответственным за тяжелое машиностроение, затем его перевели в Государственный комитет по планированию, где поручили надзирать за тяжелой промышленностью и производством оружия.

После того как Брежнев умер, Андропов перевел Рыжкова на работу в Коммунистической партии, назначив его в 1982 г. секретарем Центрального Комитета по экономическим вопросам. Десятилетие спустя в разговоре со мной Рыжков вспоминал, что он был удивлен переводом «на партийную работу», поскольку считал себя практиком-управленцем, а вовсе не типичным партийным бюрократом, Андропов тем не менее настоял на переводе, поскольку старался подобрать более прагматичную команду, такую, которая повысила бы эффективность управления хозяйством и взялась бы за борьбу с коррупцией.

Рыжков и Горбачев не работали вместе, пока Рыжков не пришел в Секретариат партии, где Горбачев с 1978 года отвечал за сельское хозяйство. Андропов вызвал обоих к себе в кабинет и поручил им совместно взять под личный контроль проведение специалистами серии исследований по актуальным проблемам советской экономики и возможностям совершенствования управления. Труд этот следовало проделать скрытно, без обсуждения на Политбюро, до его полного завершения.

Андропов умер прежде, чем проект принес плодотворные результаты, но к тому времени, когда Горбачев стал генеральным секретарем, он и Рыжков собрали в сейфах своих кабинетов данные около 120 исследований, проведенных под их патронажем. Они-то и составили основу программы ограниченных реформ, явленную миру на Апрельском пленуме в 1985 году.

Впервые я встретился с Рыжковым в Стокгольме. Произошло это в марте 1986 года, он был руководителем советской делегации на похоронах шведского премьер-министра Улофа Пальме. Рыжков согласился встретиться с госсекретарем Джорджем Шульцем, когда оба они оказались в городе.

Красивый мужчина в хорошо пошитом костюме, со вкусом подобранном галстуке и голубой сорочке, Рыжков пришелся бы к месту в зале заседания правления любой из наших крупнейших корпораций, Он обладал располагающей вежливостью человека, искушенного в управлении крупными бюрократическими образованиями. Когда мы обращались к проблемам тенденциозным, он вел себя скорее как прагматик, нежели как идеолог. Продемонстрировав общее знакомство с советской позицией по ключевым международным проблемам, Рыжков однако ясно дал понять, что Шеварднадзе, а не он, будет заниматься ими на переговорах. Его же собственные интересы и ответственность лежат в сфере советской экономики и развитии внешней торговли. Он охотно готов был вести разговор о перспективах иностранных инвестиций в проекты развития хозяйства и уверял нас, что должен произойти сдвиг в сторону от военного производства, с тем чтобы можно было выделить большие мощности под производство гражданской продукции. Вместе с тем Рыжков ничем не намекнул, что он предвидит фундаментальные перемены в самой системе. Похоже, он считал, что замедление советской экономики может быть преодолено изменениями в стиле управления и постепенным сдвигом в инвестиционных приоритетах.

В то время как Рыжков был отряжен возглавить советскую правительственную бюрократию, Егор Лигачев занял де-факто второй по значению пост в Коммунистической партии. (В те времена еще не было официального поста заместителя генерального секретаря, однако Лигачев вел заседания Секретариата, что позволяло ему осуществлять прямой контроль за повседневной работой.)

Лигачев был десятью годами старше Горбачева, он, как и Рыжков, получил техническое образование, но карьеру свою сделал в Сибири, будучи партийным аппаратчиком. Румяный цвет его лица и копна седых волос служили напоминанием о времени, проведенном им на свежем воздухе в условиях холодного климата. Андропов точно так же, как он выдвинул Рыжкова на высокий партийный пост, дабы привнести управленческий опыт в руководство, ввел Лигачева в Секретариат ответственным за персональные назначения, что являлось частью усилий обуздать коррупцию. Лигачев обладал чистой репутацией, и это привлекало Андропова. К тому же Лигачев верил, как верил и Андропов, что реформы должны осуществляться только Коммунистической партией. Когда впоследствии Горбачев потребовал реформировать самое партию, Лигачев перешел в оппозицию к нему.

Третий член изначальной команды Горбачева занимал на лестнице власти ступеньку ниже, чем Рыжков с Лигачевым, являясь кандидатом в члены, а не полноправным членом Политбюро, зато судьба ему уготовила быть важнейшим из трех. Борис Николаевич Ельцин, в недавнем прошлом правивший твердой рукой партийный босс Свердловска, в канун Рождества 1985 года был поставлен во главе Московской организации Коммунистической партии.

Эту организацию возглавлял пресловутый соперник Горбачева Гришин, секретарь московского горкома – самый важный местный партийный пост во всей стране, поскольку в Московскую организацию входил центральный бюрократический аппарат, правивший огромной империей. Назначение Ельцина имело целью очищение от коррупции, поднакопившейся в ключевой организации партии при Брежневе и Черненко. Ельцин взялся за осуществление этой цели с таким рвением, с таким тщанием и чуткостью к общественному вниманию, что в скором времени сделался героем простых москвичей и жаждущим власти, потенциально опасным соперником своих коллег по руководству.

Перестройка

В кругах Коммунистической партии стало принято отсчитывать перестройку, горбачевскую программу реформ, с апреля 1985 года, с первого после избрания Горбачева генеральным секретарем пленума Центрального Комитета партии, известного как «Апрельский пленум». В действительности принятая на этом пленуме программа была не той, со временем ставшей известной миру под названием «перестройка», программой фундаментальных политических и экономических реформ, а куда более ограниченной программой. Ее точнее было бы именовать «Андроповской платформой», поскольку по сути своей она являлась подходом, разработанным по его настоянию.

Ряд сторонников Горбачева настаивали на принятии более серьезных реформ с самого начала, но тот отказался. Едва заняв пост генсека, Горбачев поручил составление первоначального проекта «апрельской программы» двум настроенным на реформы соратникам, Александру Яковлеву и Михаилу Полторанину. Их отправили на загородную дачу, дабы они могли несколько недель поработать в тиши и покое – практика, к которой Горбачев прибегал неоднократно. По словам Полторанина, когда Горбачев ознакомился с их проектом, он «повычеркивал крест-накрест» все пассажи, призывавшие к политическим реформам. «Это на потом, – заметил Горбачев. – Поначалу нам придется маневрировать».

С самого начала Горбачев принял лозунг «ускорения» – иными словами, быстрого развития тенденций уже проявившихся. Этого следовало достигать повышением дисциплины, ужесточением управления, уменьшением продажности и распущенности, повышением трезвости и некоторой отладкой традиционных управленческих процедур.

Средний гражданин на себе ощущал новую политику двояко: усилился нажим больше выкладываться на работе, а спиртные напитки стало труднее достать и они подорожали.

Нехватка многих потребительских товаров вошла, что называется, в плоть и кровь, и обычно бригадиры и мастера закрывали глаза на то, что работники, случалось, растягивали «обед» на два-три часа. Большинство тратили это время на стояние в очередях и приобретение предметов первой необходимости. Были предприняты попытки покончить с такой практикой ужесточением надзора за работающими, посылались даже контролеры по магазинам в обычное рабочее время проверять, не отлынивает ли кто из покупателей от работы. Кампания по укреплению дисциплины могла бы сработать, если бы сопровождалась ростом потребительских товаров. Когда же росли лишь дефицит и нехватка, то понуждение больше выкладываться на работе попросту вызывало ярость у людей. Через несколько месяцев кампания прекратилась.

Антиалкогольная кампания, объявленная в мае 1985 года, оказала еще более глубокое воздействие на население. Злоупотребление алкоголем было серьезной проблемой, однако тактика, пущенная в ход для борьбы с ним: уменьшение доступности вино-водочных изделий и даже пива – лишь усугубила положение. Водка пустила глубокие корни в русской культуре. Более тысячи лет назад князь Владимир Киевский предпочел принятие христианства, а не ислама в качестве государственной религии, поскольку, рассудил князь, подданные его жить не смогут без крепкого зелья. Более того, возможности для более здорового отдыха в стране были крайне ограничены, а в некоторых местах их почти не существовало вовсе: для множества советских граждан ничего больше не оставалось, как пить.

Антиалкогольная политика была силой доведена до саморазрушительных крайностей. Получив указание уменьшить доступ к алкогольным напиткам, во многих районах местные бюрократы решили еще больше отличиться и целиком искоренить производство питьевого спирта. На юге вырубались и распахивались целые виноградники, даже несмотря на то, что употребление вин не давало поводов для серьезного беспокойства и вино составляло важную нишу во многих нерусских культурах.

По словам Рыжкова, в течение одного года количество водки, производимой официально, было урезано вполовину, производство вина сократилось до чуть более трети того, что было прежде, и выпуск пива – на треть.

Когда легальные источники алкогольных напитков иссякают, большинство пьяниц попросту обращается к самогону, а то и к более опасному зелью. В течение двух лет потребление сахара выросло на 14 процентов и, как сокрушенно заметил Горбачев в одном из своих выступлений: «Все мы знаем, куда он идет».

Одним из результатов антиалкогольной кампании была потеря правительством миллиардов рублей доходов и появление – впервые – бюджета с серьезным дефицитом. Рыжков определяет потерю доходов за три года, с 1986 по 1988, в 67 миллиардов рублей, 100 миллиардов долларов по тогдашнему официальному обменному курсу. Спрос на водку открыл новые возможности для преступных элементов, и проводимая политика привела к неожиданному росту организованной преступности.

Хотя политика запретов в отношении алкоголя в 1988 году была втихую обращена вспять, последствия ее ощущались долго. Производство водки было восстановлено быстро, зато производство вин отставало еще не один год. Даже в 1992 году в российских ресторанах трудно было получить хорошее вино: зачастую выбор ограничивался только водкой либо коньяком что вряд ли поощряло умеренность в питие.

Кампания против коррупции выглядела – поначалу – более действенной. С зимы 1985 года Горбачев и его союзники провели обширную чистку крупных партийных чиновников во многих республиках и областях, используя в качестве повода обвинения в коррупции. В нерусских регионах, однако, эта кампания зачастую велась неверно, поскольку снятие нерусских, хотя бы и мошенников, прежде всего расценивалось как чистка местных националов в угоду заменявшим их русским.

На деле, новая команда крепко споткнулась в декабре 1986 года, когда заменила на посту руководителя республиканской партийной организации казаха, которого считали коррупционером, на русского. Это привело к серьезным этническим беспорядкам, нескольким жертвам и многим арестам. Тогда и советские руководители, и большинство зарубежных наблюдателей сочли это за отклонение.

* * *

К лету 1986 года стало ясно, что ограниченные «реформы», принятые в 1985 году, никуда не ведут. Высказывания и призывы Горбачева сделались более радикальными, В июне он подверг критике влиятельный Государственный комитет по планированию (Госплан), а к концу лета уже говорил о перестройке политической системы, До той поры термин «перестройка» использовался редко и лишь в ограниченном контексте «перестройки системы управления экономикой».

И еще одно ключевое слово вошло в моду в то лето: «гласность», что буквально значит «оглашение», или широкое извещение о фактах. У этого русского слова в английском языке нет прямого эквивалента, что и привело в Соединенных Штатах к путаным толкованиям того, что же на самом деле означает названная этим словом политика. Она не означала свободы слова или свободы печати, как то склонны были считать некоторые иностранные наблюдатели. Означала она то, что официальные учреждения должны действовать с некоторой долей открытости, и таким образом соотносилась с нашей концепцией «прозрачности». Цель ее состояла не в том, чтобы дать свободу средствам массовой информации, а в том, чтобы развернуть более эффективную пропаганду политики перемен. Горбачев с самого начала рассматривал гласность как рычаг против официальных лиц, противоборствовавших его программе реформ.

Виталий Коротич, несколько лет бывший редактором еженедельного журнала «Огонек», объяснял впоследствии, что, объявляя гласность частью перестройки, Горбачев мыслил «устроить старой потаскухе хорошую баньку с мочалкой и облечь ее в чистые одежды, полагая, что это вернет ей девственность».

Хотя в то время непосвященные этого и не знали, но ключевой фигурой, приводившей потаскуху к чистоте и порядку, был бывший советский посол в Канаде Александр Яковлев. Один из ранних призывников в команду Горбачева, Яковлев в 1986 году заведовал отделом пропаганды партии, что делало его главным лицом, ответственным за подбор руководящих кадров прессы. Для крупных назначений Яковлеву все равно требовалось одобрение Политбюро, однако у него была возможность проявить инициативу в выдвижении подобранных им людей.

Весной 1986 года трагическая неумелость вокруг аварии на атомной электростанции в Чернобыле дала Яковлеву возможность вдохнуть немного жизни в умиравшую советскую прессу. Когда радиоактивная пыль начала оседать и некоторый проблеск масштабов катастрофы озарил Кремль, стало ясно, что поддерживать сверхсекретность прошлого нельзя, если реформы надлежало осуществлять. Положение советских руководителей на международной арене также оказалось под угрозой. Выказывая неспособность идти в ногу со всем миром, они теряли доверие именно тогда, когда больше всего в нем нуждались.

Чернобыль лишь высветил то, что давно было очевидно большинству наблюдателей: советские средства массовой информации не принимались в расчет даже в качестве орудия пропаганды. Газеты и телевидение сделались настолько скучными и неинформативными, что советские граждане перестали обращать на них внимание: если им требовалось узнать, что происходит, они обращались к передачам зарубежного радио. Тем же, кто зарубежные станции не слушал, пришлось ждать несколько дней, покуда они услышали связное описание происшедшего в Чернобыле, да и то неполное.

То, как Коротич был назначен в «Огонек», показательно. Хотя Коротич и получил диплом врача, однако он, как до него и Антон Чехов, перебрался из медицины в литературу. Вначале писал стихи, на украинском чаще, чем на русском. Постепенно вовлекся в журналистику и в восьмидесятые годы стал редактором украинского молодежного журнала, выходившего в Киеве, родном городе Коротича.

Несколько дней спустя после Чернобыля Коротичу позвонили из Москвы, из Центрального Комитета партии. Такое было весьма необычно, поскольку журнал Коротича выходил в Киеве под эгидой Коммунистической партии Украины, а не московского Центра. Звонил старый знакомый, Александр Яковлев, только что обосновавшийся в кабинете на Старой площади.

Яковлев спросил, не согласится ли Коротич перебраться в Москву и стать главным редактором еженедельного журнала «Огонек». «Огонек» слыл журналом почтенным: старейший еженедельник на русском языке, выходивший без перерывов. В свое время он был очень популярен, в 30-е годы журнал, похоже, взял за образец американские «Лайф» и «Лук»: в нем помещались интересные для всех статьи, короткие рассказы, немного стихов и много иллюстраций. Однако в течение многих лет журналом заправляли две самые помпезные наемные пишущие клячи, каких только можно было сыскать во всей советской пропагандистской конюшне, и популярность его ушла на дно. Яковлев знал, что Коротич человек независимого ума и постарается, если представится возможность, сделать журнал более отвечающим подлинным интересам читающей публики.

Коротич уезжать из Киева не хотел и, увиливая, отвечал неопределенно, однако несколько дней спустя он получил вызов, игнорировать который не мог, Ему было предложено через два дня явиться в Москву к 11:00 на прием к Лигачеву.

Лигачев тогда отвечал за кадровые назначения, и у него в обычае было беседовать с кандидатами, прежде чем представлять их имена Политбюро для формального утверждения. Беседа с Коротичем была краткой и едва ли не таинственной: Лигачев упомянул, что Коротича проверили и получено подтверждение, что он не создал «личную мафию»; сие означало, что он, видимо, достаточно независим, чтобы не поддаваться постороннему влиянию, делая порученное дело. Когда Коротич вслух выразил сомнение, достанет ли ему здоровья, чтобы выдержать нагрузку, Лигачев уверил его, что заключения врачей на сей счет также были изучены и они убедительно свидетельствовали, что здоровье у Коротича крепкое. Было очевидно, что сотрудники Лигачева проверили все тщательно.

Завершив их краткую беседу, Лигачев препроводил Коротича на заседание Политбюро, представил его как лицо, отобранное редактировать «Огонек», и спросил, будут ли возражения против этого предложения. Возражений не последовало, и Лигачев, обратившись к Коротичу: «Прекрасно. На том и порешили», – указал на дверь.

Когда было решено, что средства массовой информации необходимо оживить, подход использовался традиционный: людей, руководивших ими, попросту заменяли. Однако, хотя процедура и оставалась традиционной, лица были доподлинно новыми. Александр Яковлев явно намеревался создать более независимую прессу. Он знал привлекаемых людей лучше, чем Лигачеве Горбачевым. И, как показала жизнь, новые редакторы восприняли реформу серьезнее, чем их партийные хозяева, однако к тому времени, когда последние заметили это, они были уже не в силах продолжать действовать по старинке.

Коротич был не единственным редактором, выдвинутым не из рядов пропагандистов, доведших советскую печать до упадка. В течение 1986 года были также назначены новые редакторы в еженедельники «Московские новости» и «Литературная газета», правительственную газету «Известия» и пользующиеся солидной репутацией журналы «Новый мир» и «Знамя».

Хотя я по-прежнему оставался в Вашингтоне, когда происходили все эти назначения, но все же следил за ними с интересом, поскольку знал большинство причастных к ним людей: некоторых лично, других по творчеству и отзывам. Я не мог с уверенностью сказать, на что они окажутся способны, однако все представлялись довольно независимыми личностями, потенциальными героями в борьбе с единомыслием и рутиной, которым прежде не давали развернуться и показать, на что они способны.

С Коротичем я познакомился в 70-х годах, когда он совершал поездку по Соединенным Штатам в составе группы советских писателей, Мне всегда казалось, что его характер точнее раскрывается в его стихах. (Я был, вероятно, единственным правительственным чиновником США, кто читал их.) Автор представал натурой чувствительной и честной в самой основе своей. Эти качества еще не делали Коротича непременно великолепным редактором, но они давали надежду, что он окажется смелее, отважнее своих предшественников, если решится действовать по совести.

Федор Бурлацкий, получивший назначение возглавить «Литературную газету», был хорошо известен дипломатам в Москве. Он был близким сотрудником Хрущева, что поставило шлагбаум на пути его карьеры в брежневские годы. Тем не менее он продолжал трудиться в журналистике, и время от времени ему удавалось протискивать написанные эзоповым языком статьи в советскую прессу Трудно было сказать, что сумеет сделать Федор с «Литературной газетой», однако, вероятно, он вряд ли получил бы такое назначение, если бы кое-кто в руководстве партией не желал бы появления более «смелых» статей.

Был я знаком и с новыми редакторами «Нового мира» и «Знамени», но их я знал больше по произведениям, нежели лично. Пришедший в «Новый мир» Сергей Залыгин в семьдесят три года был самым пожилым из этой плеяды и отличался страстной приверженностью защите окружающей среды, Займется ли он будущими чернобылями и аральскими морями?

Григорий Бакланов, назначенный в «Знамя», также был известным романистом. Вместе с героями его произведений (в основном, о войне) советские читатели сталкивались с подлинными жизненными проблемами и моральными дилеммами, созданными коммунистической системой. Можно было быть уверенным, что, если только у Бакланова руки не окажутся связанными, «Знамя» сделается заметным средоточием мнений по вопросам духовного нездоровья общества.

Я не был знаком с новыми редакторами «Известий» и «Московских новостей», Иваном Лаптевым и Егором Яковлевым, а потому понятия не имел, чего от них ожидать. В то время как «Известия» были центральной правительственной газетой и таили в себе большие возможности, на «Московские новости» никто и внимания не обращал. Ее считали пропагандистским органом для иностранцев (у газеты были издания на английском, французском, немецком, испанском и некоторых других языках), и русские ее читали мало, хотя и выходило небольшое издание на русском языке, вероятно, для того, чтобы моноглоты-чиновники из пропагандистского аппарата партии имели возможность следить за тем, что скармливалось чужестранцам.

Впрочем, уже вскоре обе эти газеты оказались на гребне популярности и, когда называлась фамилия «Яковлев», то у произнесшего ее уточняли: «Который из них, Александр или Егор?» Они не состояли в родстве, но оба сделались ключевыми фигурами гласности.

* * *

В конце 1986 года советские руководители, борясь с принципами, которые отсутствовали в коммунистической практике с 20-х годов, трижды, не достигнув согласия, откладывали запланированный пленум Центрального Комитета партии. Вопросы были основополагающими: можно ли наладить экономику, не прибегая к политической реформе, и можно ли говорить о политической реформе, не предавая всего, на чем зиждилась и что защищала система?

В конце концов пленум был проведен в конце января 1987 года, и Горбачев удивил наблюдателей своим радикализмом. Он обозначил этап развития страны как этап «развивающегося социализма», а не повторил известную брежневскую формулировку – «развитой социализм». Он даже одобрительно отозвался о «подлинных выборах» и тайном голосовании. Всего несколькими годами ранее такие речи могли стоить партийному деятелю его поста, а то и, в случае повторения, довести до тюрьмы либо сумасшедшего дома.

Когда в январе Горбачев представил эти, все еще весьма общие, соображения Центральному Комитету, они были встречены скорее с удивлением, нежели с прямым неприятием. Все еще крайне живуча была привычка считаться с мнением генерального секретаря и избегать впрямую ставить под вопрос предлагавшееся им. Многие, возможно, сочли, что предложения Горбачева призваны усилить в общественном сознании его облик реформатора и не предназначались для конкретного осуществления на практике. А если суть их только в том и состояла, то не было никакого вреда в том, чтобы потрафить генеральному секретарю.

И все же Горбачев, не переставая развивать свои идеи весной, вернулся к теме на следующем пленуме Центрального Комитета, созванного в июне в полном составе. Теперь уже публика обратила внимание: а вдруг это нечто большее, чем периодические кампании в прошлом? Правоверные партийцы стали задаваться вопросом: неужели он все это всерьез? А если всерьез, он что, не понимает, что подобные идеи способны подорвать авторитет Коммунистической партии, единственного надежного инструмента управления страной?

Мы, иностранные наблюдатели, стали замечать разницу. В 1986 году в нас сильны были надежды, что Горбачев на деле покажет себя советским руководителем иного типа, таким, кто к подлинным интересам своей страны отнесется серьезнее, чем к идеологическим абстракциям, таким, кто выкажет волю и привнесет больше прагматизма в переговорный процесс. Прошедшие в Женеве и Рейкьявике встречи на высшем уровне предрасположили нас к его обаянию и его велеречивости. Его политика в отношении контроля за вооружениями, похоже, претерпевала изменения.

Что же до домашних дел, однако, то политика Горбачева мало чем отличалась от спорадических периодов «реформ» в прошлом. Хрущевская оттепель покончила с некоторыми крайностями сталинизма, но затем сама собою прекратилась еще до того, как ее инициатор был смещен. В 60-е годы много внимания уделялось предложениям упорядочить управление экономикой, получившим название «реформ Либермана», однако вскоре они были забыты. Широковещательная программа улучшения снабжения продовольствием 70-х годов также завершилась ничем.

Была ли внутренняя политика Горбачева существенно иной? До января 1987 года ответ был однозначен: нет. Политические инициативы 1985 и 1986 годов весьма походили на прежние неудачи: попытки кое-что поверхностно подправить в системе, чьи недуги и пороки были врожденными. Они напоминали попытку смирить акулу, удалив у нее один или пару зубов. Если систему не изменить (или не уничтожить), она попросту пожрет все усилия изменить ее «по кусочкам».

Однако предложенное Горбачевым в 1987 году было направлено на самое систему. Опыт первых двух лет у власти убедил его, что лишь нажим снизу способен гарантировать перемены, предписываемые им сверху. Теперь он видел, что самое система сопротивляется перемене и что приказов сверху недостаточно. В ходе встреч, на которых я присутствовал, в 1987 и 1988 годах он временами предавался размышлениям на эту тему.

«Во всей нашей истории, – говорил он (я пересказываю по памяти), – перемены приходили сверху. И всегда утверждались силой. Нынче применить силу я не могу, иначе я сокрушу самое цель, Нельзя навязать народу демократию, можно лишь предоставить ему возможность пользоваться ею. То, что мы пытаемся сделать, беспрецедентно. Мы должны всю русскую историю перевернуть с ног на голову. Мы должны обучить наших людей самим править собой – а этого им не дозволялось во всей нашей истории».

Как ни радикальны и честолюбивы эти размышления, предложения Горбачева были, по меньшей мере, неполными. Направление они указывали правильное, однако содержали как неверные предпосылки, так и удивительные прорехи.

И худшая из всех та, будто Коммунистическая партия Советского Союза способна служить орудием реформы. Будучи избранным, Горбачев заявил, обращаясь к Центральному Комитету: «Если мы намерены решать стоящие перед нами проблемы, мы должны продолжать укреплять партию и усиливать ее организующую и направляющую роль».

Учитывая, что произойдет потом, сказанное можно счесть за циничный обман, однако в тот день Горбачев верил в то, о чем говорил. Он думал о реформе и он верил, что способен увлечь партию за собой. Верил он в это и в июне 1987 года, когда провозглашал: «Мы не решим задач перестройки, если не будем твердо и неустанно добиваться демократизации». Он все еще не видел противоречия между партийным руководством и демократизацией.

Мало того что Горбачев возлагал надежды на неподходящий механизм приобщения страны к демократии, к тому же его понимание демократии было неясным и ущербным. Ратуя за подлинные выборы, представительные объединения, наделенные реальной властью, за разделение ветвей власти и защиту прав личности, он не переставал защищать «социализм» и выступать против частной собственности на землю и большую часть промышленности. Отвергая сталинские перегибы, он стремился вернуться к «подлинному ленинизму», идее, определить которую оказался не в состоянии.

Горбачев также упускал из виду интересы наций и народностей, ставших подданными огромной империи, которой он правил, и верил, что национальные различия стерлись до такой степени, что больше не требуют к себе особого внимания.

Наконец, представляя свою программу демократизации, Горбачев не сумел дать ясно понять, что реформа дело долгое и болезненное, Страна достаточно разочаровалась в старой политике, чтобы оценить и поддержать честность в этом вопросе. Горбачев, между тем, оставлял впечатление, будто внедрение элементов демократии незамедлительно принесет больше продуктов и больше товаров в магазины. Неспособность призвать к жертвенности для преодоления тягот в момент запуска программы станет преследовать Горбачева позже, когда экономика резко пойдет под откос.

Несмотря на то, что предложения Горбачева были общи и неполны, они нацеливали на значительные изменения в самой системе. В той мере, в какой он требовал практического осуществления, неминуемо должно было расти и сопротивление партийного аппарата. Только время могло показать, останется ли Горбачев верен обязательству всеми силами продвигать вперед свою программу политических перемен или отступит перед напором системы, когда та начнет сопротивляться.

Появление Ельцина

Среди сторонников Горбачева в 1987 году активностью всех намного превосходил глава партийной организации Москвы Борис Николаевич Ельцин. Цели политического реформирования он воспринял с энтузиазмом и выказывал склонность к общению с населением, что контрастом выделялось на фоне типичного для видных деятелей Коммунистической партии отрешенного, величественно пренебрежительного стиля поведения. Разъезжая (во всяком случае, время от времени) на метро, Ельцин ввел в обыкновение неожиданные, без предупреждения, наезды в магазины или на заводы. Случалось, прибыв туда, он включался в цепочку, помогая рабочим загрузить или разгрузить грузовик.

Меж тем, боже упаси несчастного директора магазина, чтобы Ельцин наткнулся на пустые прилавки в торговом зале и залежи продуктов в подсобке, Все прекрасно знали, что работники государственных магазинов готовы сплавлять товары на черный рынок, где за них получить можно больше, чем от продажи по установленным розничным ценам. Директора могли уволить в одночасье, стоило Ельцину поймать его или ее на хранении припрятанных в закрома товаров.

По Москве мигом разлетелся слух про нового правителя городской парторганизации. Не чета любому из предшественников, этот, вроде, «из наших»: не важничает, на общественном транспорте не гнушается проехаться, и своими руками тяжести потаскать, знает про всем известных воров и собирается положить воровству конец. Он быстро сделался легендой, а для москвичей стал самым ощутимым доказательством, что перестройка не очередной обман.

Между прочим, популярность Ельцина слабо поддерживалась прессой. Его имя редко упоминалось за рамками сообщений о появлении на официальных церемониях, требовавших его присутствия. Это казалось странным, если учесть, что в 1986–1987 годах пресса сделалась более открытой.

Почему же столь притягательное для газетных репортеров поведение Ельцина по большей части замалчивалось?

Разумеется, такой вопрос мог задать лишь человек наивный, и, прозвучи он, обычный советский гражданин ответил бы не колеблясь: «Да потому что им не хочется, чтоб мы про него знали».

Кому им – в разъяснении не нуждалось. Им это правителям, аппарату КПСС. Вся жизнь состояла в борьбе между нами и ими.

Посвященные, впрочем, могли и уточнить. Распоряжения держать сообщения о «чудачествах» Ельцина подальше от прессы спускались сверху, от самого Михаила Горбачева.

Уже через несколько месяцев после назначения Ельцина партийным вождем Москвы редактор «Правды» Виктор Афанасьев известил коллег, что получил лично от Горбачева указания придерживать публикации о Ельцине, Газете не следовало поощрять Ельцина и впредь «наживаться на популистских чувствах».

Затем пропагандистская структура Центрального Комитета, надзиравшая за прессой, получила задание. Михаил Полторанин, сторонник Ельцина, бывший редактором «Московской правды», собственного печатного органа организации Ельцина, рассказал мне позже, как его постоянно вызывали и отчитывали за чрезмерное внимание к Ельцину. Нажим был настолько силен, что в августе 1987 года Полторанинская «Московская правда» опубликовала текст пространного доклада Ельцина, сделанного на конференции городской партийной организации, не назвав докладчика, Ельцина, по имени.

В 1986–1987 годах советские люди – с полным на то основанием – мало верили собственным средствам массовой информации. Бойкот прессы фактически помог улучшить образ Ельцина в глазах населения, поскольку сведения о его свершениях распространялись изустно, а потому обретали героические, «лучше чем в жизни» черты. Заметь люди, что официальная пресса нахваливает Ельцина, они, пожалуй, настроились бы более скептически.

Впервые побеседовать непосредственно с Ельциным мне довелось в августе 1987 года, когда в столицу прибыли сенаторы Дэниел Патрик Мойнихэн, Терри Сэнфорд и Пол Сарбэйнс. Ельцин оказался одним из немногих членов Политбюро, все еще остававшихся в Москве в этот традиционный месяц отпусков, и в качестве главного должностного липа был отряжен на встречу с делегацией. Два часа длилась беседа, и наше внимание постоянно привлекали его неортодоксальные замечания на самые различные темы.

Не дожидаясь расспросов и не заглядывая ни в какие заготовленные тексты, Ельцин перечислил сенаторам девять «негативных осложнений», требующих немедленного исправления. Более половины относились к политике: ограничения на свободу выражения мнений, нехватка демократии, «зазор» между партией и населением, утрата коллегиальных привычек (т. е. духа единой команды) в политическом руководстве и неповоротливость во внешней политике. Остальные имели отношение к экономике; препоны для новой техники и технологии, сосредоточенность на тяжелой промышленности вместо товаров широкого потребления, нехватка инициативы и терпимость к посредственности.

Ельцин в первую очередь уделял внимание делам внутренним, и в то же время показал, что осведомлен об основных проблемах переговоров с Соединенными Штатами по контролю за вооружением. Он горячо ратовал за продвижение вперед и заключение соглашений, по каким велись переговоры, и при этом заметил: «Такие соглашения необходимы, если хотим перестройку осуществить».

Тогда высказывания Ельцина меня поразили; Лигачев ни за что не упомянул бы о разрыве между партией и народом, как то сделал Ельцин, а Горбачев не стал бы говорить про нехватку коллегиальных начал. Хотя все сказанное Ельциным не выходило за рамки того, чтобы обеспечить больший успех социализма в рамках однопартийной системы, возврат, как он выразился, к «подлинному ленинизму», упор он делал на вопросах, которых другие не затрагивали или (во всяком случае, у всех на виду и в беседах с иностранцами) наличие которых отрицали.

* * *

В конце сентября 1987 года дипломатические представительства в Москве, в том числе и наше, получили уведомление, что послы приглашаются в Дом политического просвещения, находившийся в ведении городского комитета партии, на встречу с первым секретарем московской партийной организации. Современное здание в центре города, вблизи Бульварного кольца, было недосягаемо для зарубежных дипломатов (во всяком случае – из некоммунистических стран) со дня его открытия. Желание, воспользовавшись случаем, взглянуть на место, где КПСС обучала своих веропослушников, и еще раз побеседовать с Ельциным было неодолимо, и я приглашение принял.

Хотя формально повод для встречи обозначили как разъяснение планов предстоящего развития столицы, Ельцин предпочел обсудить курс страны в целом. И заявил, что страна вступила в «критическую фазу перестройки», заключающуюся в переходе от намерений к практическим мерам. Он чувствовал, как усиливается нажим со стороны общества, как нетерпеливы люди в ожидании результатов. Если экономические управленцы и политические руководители не в силах отвечать требованиям перестройки, они должны быть заменены, подчеркнул Ельцин и продолжил речь, перечисляя обширные перемены, уже осуществленные им в московской партийной организации.

По окончании выступления в ходе бесед в фойе я выяснил, что кое-кто из моих дипломатических коллег счел, что употребленные Ельциным выражения, вроде «критической фазы», свидетельствуют о его склонности к преувеличению. С их точки зрения, положение не настолько грозило опасностью, чтобы подобный язык был оправдан.

Мне же казалось, что тут имело место нечто большее, чем гипербола. Ведь Горбачев убеждал общественность, что перестройка уже набрала ход, что худшее позади и позитивные результаты начинают сказываться. Для Ельцина же, однако, точка кризиса еще только маячила впереди, поскольку к претворению политики в действительность едва-едва приступали. Ельцинский анализ представлялся мне более точным.

Никто из нас, присутствовавших в зале, – за исключением самого Ельцина – не знал, что месяцем раньше Ельцин написал личное письмо Горбачеву, отдыхавшему в то время на Черном море. Судя по тексту, позже опубликованному Ельциным в мемуарах, он разнес в пух и прах стиль работы Лигачева вообще и его вмешательство вдела московской парторганизации в частности. Он также обращал внимание на противодействие реальным переменам со стороны других, неназванных, членов Политбюро и предсказывал, что все это приведет к возврату в состояние, очень схожее с брежневским «застоем», от которого старались излечиться. И завершил он письмо просьбой освободить его от обязанностей кандидата в члены Политбюро и первого секретаря московского комитета партии.

Случившееся вслед за этим толкуют по-разному. Горбачев впоследствии заявлял, что Ельцин согласился все обсудить с ним после празднования семидесятой годовщины большевистской революции 7 ноября. Ельцин написал в мемуарах, однако, что никакого согласия не было и Горбачев просто сказал ему, что все обсудит с ним «позже».

В любом случае, когда «позже» растянулось больше чем на месяц и в конце октября Центральный Комитет собрался на пленум, Ельцин, больше с Горбачевым не советуясь, решил вынести дело на обсуждение Центрального Комитета. Горбачев уже собирался закрыть заседание, когда Ельцин взял слово и повторил перед собравшимися обвинение; Секретариат партии не изменил стиль работы в соответствии с последними решениями и по этой причине люди начинают терять веру в перестройку. После чего повторил свою просьбу об освобождении от обязанностей кандидата в члены Политбюро.

Горбачев, отнесясь к нарушителю порядка с крайней враждебностью, кратко, в искаженном виде, изложил критические замечания Ельцина, обвинил его в необузданных амбициях и открыл обсуждение. Вслед за боссом, уловив намек, участники пленума вставали один за другим и бичевали Ельцина, Из двадцати семи выступивших всего один, Георгий Арбатов, директор Института США и Канады, хотя бы в мягкой форме высказался в пользу Ельцина.

Несмотря на то, что Ельцин вновь взял слово, еще и еще раз заявил о своей поддержке перестройки, отверг обвинения в желании внести раскол в Центральный Комитет и извинился за то, что вынес данный вопрос на обсуждение в неподходящее время, Горбачев нагнетал кампанию против него, упорно извращая сказанное Ельциным.

Когда, например, Ельцин заметил, что «некоторые члены Политбюро» неискренни в похвалах Горбачеву и перестройке, Горбачев, перебив его, заявил, что Ельцин политически безграмотен, раз обвиняет целиком все Политбюро в раздувании «культа личности» (кодовое наименование сталинизма). На самом деле в речи Ельцина не было никаких обвинений по адресу всего Политбюро, говорил он о том, что некоторые члены Политбюро нахваливают Горбачева в глаза, а за глаза открещиваются от его политики.

Горбачев продолжал отповедь, не позволяя Ельцину поправить неверно преподносимые факты, и, когда из зала донеслись крики, что Ельцин думает только о собственных амбициях, генсек подхватил тему и заявил:

«Я тоже так думаю. И члены Центрального Комитета вас раскусили. Для вашего «я» недостаточно, чтоб только Москва вращалась вокруг вашей личности. Вы что, считаете, что Центральный Комитет тоже должен только вами и заниматься? Вы этого хотите, так ведь?..

До какого же крайнего эгоизма надо дойти, чтобы поставить личные амбиции выше интересов партии, выше нашего общего дела!»

Пленум завершился резолюцией, в которой выступление Ельцина объявлялось «политически ошибочным», а Политбюро и московскому комитету партии предлагалось в свете имевшего место на пленуме принять меры по отставке Ельцина.

* * *

Об этой стычке прессу не уведомили из опасения, как бы не омрачить праздничную атмосферу 7 ноября, годовщины большевистской революции.

Общественность Москвы была ошеломлена. Неужели правда, что Ельцина могут снять? Если да, то как это увязать с уверениями Горбачева в верности перестройке? На официальных праздничных мероприятиях Ельцин появился вместе с остальными руководителями, однако в их обычных разговорах участия не принимал.

На приеме для дипломатического корпуса в Кремле, где члены Политбюро и Секретариата партии собирались в одном конце зала, отдельно от остальных гостей, я пристально всматривался в эту группу, стараясь хоть что-то понять: в те годы и речи не могло идти о частной, неофициальной беседе с «руководством». Ельцин стоял несколько в стороне от коллег по Политбюро со сконфуженной улыбкой на лице и время от времени переминался с ноги на ногу – совсем как наказанный учителем школьник. Заметив меня, он демонстративно помахал рукой и расцвел ребячливой улыбкой, однако не сделал никакой попытки приблизиться и поговорить. Я его всецело понимал. Если он попал в такую беду, какую приписывали слухи, то меньше всего нуждался в приватном разговоре с американским послом.

Два дня спустя донесся слух, будто Ельцин серьезно болен (некоторые утверждали, что он перенес инфаркт), однако гласность еще не созрела до того, чтобы прессе позволялось сообщить о том, что произошло. Наконец, 13 ноября «Правда» официально подтвердила, что Ельцин освобожден от должности руководителя московского партийного комитета. Отчет о пленуме был составлен так, что все могли ознакомиться с обвинениями Горбачева наряду с почти бессвязными, но самобичующими ответами Ельцина.

Впоследствии Ельцин утверждал, что Горбачев, настаивая на участии в пленуме, вызвал его из больницы. Врачи Ельцина, ранее запрещавшие ему подниматься с больничной постели, по приказу Горбачева накачали его болеутоляющими лекарствами и отправили на заседание. В таком состоянии он едва соображал, о чем говорит.

По словам Ельцина, Горбачев безапелляционно заявил, что больше никогда не позволит ему играть активную роль в политике. Впрочем, в полное политическое небытие Горбачев Ельцина все же не отправил. Демонстраций или маршей протеста, положим, не было, и все же значительная часть общественности, особенно в Москве, сверяла реформы по Ельцину. Когда его вывели из руководства, в газеты хлынул поток протестующих писем. Читателей не удостоили даже намека на это, зато Горбачеву доложили как положено. Сделайся Ельцин жертвой, было бы трудно убедить население в том, что Горбачев верит собственным словам о перестройке. Так что Ельцину был подыскан респектабельный, но не наделяющий никакой властью пост.

Мы сидели за обеденным столом в домашней студии известного грузинского художника Зураба Церетели, когда сообщили о назначении Ельцина. Едва прозвучали слова, что будет передано сообщение, как гости сгрудились у телевизора с тем же, видимо, чувством ожидания, с каким американцы бросили бы изысканное застолье, дабы посмотреть наиболее острые моменты финальных матчей седьмой серии на первенство мира.

Когда диктор зачитал официальное сообщение о назначении Бориса Ельцина первым заместителем председателя Государственного комитета по строительству в ранге министра, гости молча переглянулись, на лицах их отразилась странная смесь облегчения и разочарования: облегчения – Ельцин хоть что-то получил, разочарования – это не оказалось чем-то посущественнее. После паузы один из гостей, поморщившись, произнес: «Ранг министра. Полагаю, могло быть и хуже».

Да, могло бы быть хуже. Однако в сознании и моих сотрапезников в тот вечер, и множества советских людей по всей стране невысказанным засел вопрос: почему Ельцин выведен из высшего партийного руководства? Что плохого в том, что он делал, если руководство намеревалось, как оно заявляло, проводить политическую реформу?

* * *

Официальный отчет о стычке на Октябрьском пленуме не публиковался почти полтора года. Свидетельства очевидцев или выжимки из отчета ходили в рукописном виде, однако тому, кто не присутствовал на заседании, невозможно было с уверенностью судить об их подлинности. КГБ был хорошо известен фабрикациями свидетельств, «доказывающих» нужную точку зрения.

Тем не менее, с трудом верилось, что выступление Ельцина было настолько вопиюще бунтарским, чтобы оправдать реакцию Горбачева. В конце концов, основной спор шел о скорости перестройки и о степени дозволенности Секретариату партии напрямую руководить городами и областями. Пусть Ельцин убеждал двигаться быстрее, чем Горбачев полагал разумным, пусть ему не хватало такта в общении с коллегами, однако он успел стать для общественности – больше, чем кто-либо другой, – символом перестройки и главным гарантом того, что это не очередная «кампания», о какой покричат-покричат месяц-другой, а потом и забудут. Унижая Ельцина, Горбачев наносил ущерб программе, провозглашаемой им самим.

Стараясь сохранить хорошую мину, приспешники Горбачева, говоря о падении Ельцина, распространяли версию, будто Ельцин нарушил договоренность с Горбачевым отложить обсуждение ситуации до окончания ноябрьских торжеств и настолько оскорбил его, что Горбачеву пришлось убрать бунтаря, дабы показать, кто всему голова. Кое-кто утверждал, что решительные меры Горбачева укрепили, а не ослабили его политический статус.

Большинство из ходивших в то время по рукам рукописных отчетов о речи Ельцина перед Центральным Комитетом содержали абзац, где критике за вмешательство в дела московской парторганизации подвергалась Раиса Горбачева. Сделай Ельцин на пленуме такое замечание, и многие сочли бы Горбачевский гнев оправданным: генсек на официальном партийном форуме счел бы критику в адрес своей жены совершенно неуместной.

В опубликованном отчете, однако, абзаца, посвященного Раисе, нет, и, как уверяли меня несколько участников пленума, его не было и в выступлении Ельцина. Дело, похоже, в том, что свои упреки Ельцин не адресовал ни Горбачеву, ни его жене. Ничто в опубликованном тексте не дает оснований для неистовства, с каким Горбачев нападал на Ельцина, или для умышленного искажения Горбачевым позиции Ельцина.

Пожелай Горбачев защитить Ельцина, он сделал бы это с легкостью, даже с учетом того, что Ельцин отнюдь не пользовался любовью консервативных аппаратчиков, составлявших большинство Центрального Комитета. Стоило Горбачеву сказать нечто вроде: «Товарищ Ельцин затронул ряд вопросов, которые следует обдумать. Не со всем из высказанного им я согласен, особенно в отношении конкретных личностей, но он, разумеется, прав, когда призывает нас переходить от слов к делам. Не думаю, что нам следует принимать его отставку без дальнейшего обсуждения, и предлагаю отложить всякие дискуссии на эту тему до следующего нашего пленума».

Избери Горбачев такой подход, и, несомненно, Центральный Комитет, пусть с неохотой, но согласился бы с ним. Проблема Ельцина не исчезла бы, зато она оставалась бы управляемой, решаемой, а энергия Ельцина составила бы полезный контрапункт бездельничанью консерваторов.

На октябрь 1987 года приходится первый из крупных политических промахов Горбачева. А допущен он был потому, что зависть затмила Горбачеву рассудок. В харизматических партнерах он видел скорее потенциальных соперников, нежели ценных союзников. То же самое чувство – зависть – заставит его не только и дальше неверно строить отношения с Ельциным, но к тому же подобрать слабых (и в конечном счете лишенных преданности) партнеров просто оттого, что он понимал: они ему не соперники.

«Борис, ты не прав!»

Обойдя в маневре Ельцина (не без помощи со стороны Ельцина), те, кто склонялся к свертыванию сущностных политических реформ, увидели для себя возможность взять верх. В марте 1988 года и Горбачев и Александр Яковлев запланировали поездки за рубеж: Горбачев в Югославию, Яковлев в Монголию, Лигачев временно оказался во главе Секретариата партии, по-прежнему отвечавшего за надзор над прессой. Неожиданно ежедневная газета «Советская Россия», одиозно известная своими тесными связями с «консервативными» элементами в партии, опубликовала статью, от которой у реформаторов кровь застыла в жилах.

Статья (по виду «письмо» от ленинградской преподавательницы Нины Андреевой) заняла целую газетную полосу и была напичкана всеми возможными обвинениями и инсинуациями, типичными для худших времен сталинизма.

Как только письмо было опубликовано, партийные организации в ряде городов и областей дали указание его «изучать». Особое рвение в этом отношении проявила ленинградская парторганизация.

Такая реакция выказывала все обычные признаки координации, и многие восприняли их как знак веропослушникам партии: им будет на кого положиться, если они пожелают отстаивать консервативные взгляды во время намеченной на лето партийной конференции.

Горбачев, Яковлев и вообще реформаторы считали, что статье отводится роль первого выстрела, открывающего кампанию, дабы загнать политическую реформу обратно в сосуд, где дух ее томился до 1987 года. Как вспоминал в 1992 году в частном разговоре со мной Горбачев, двигаться вперед быстрее у него не было возможности ни в 1988, ни в 1989 году. «Они противились каждому моему шагу на этом пути, – заметил он. – Мне удалось добиться формального согласия на частичные реформы в 1987 году. И что случилось? Не успел я повернуться, как они ударили мне в спину Ниной Андреевой!»

Уловка с Ниной Андреевой, кто бы за ней ни стоял, обернулась и против ее соавторов. Как только Горбачев вернулся из Югославии, он настоял на обсуждении статьи на Политбюро. Обсуждали два дня подряд. Судя по краткому отчету об этих заседаниях, опубликованному Горбачевым в 1993 году, он открыл обсуждение, заявив, что «статью следует рассматривать как антиперестроечную платформу», и выразив сомнение в том, что Нина Андреева могла написать ее без посторонней помощи. И обеспокоило его, сказал Горбачев, не то, что письмо появилось, а то, что партийные работники представили его как не терпящую возражений директиву.

Опубликованный отчет свидетельствует, что лишь Яковлев и Шеварднадзе без обиняков отвергли статью Нины Андреевой. Громыко пытался даже защищать ее, называя письмо ответом на «наветы», появившиеся в прессе, Все выступившие, однако, сошлись на том, что Политбюро должно прежде всего действовать в единстве и согласии, и во имя единства согласились подготовить для партийной печати статью, которая содержала бы обоснованное опровержение. Судя по протоколу заседания, Лигачев либо отсутствовал, либо не выступал.

5 апреля «Правда» выполнила решение Политбюро, опубликовав неподписанную статью (фактически написанную Яковлевым), где отвергались положения письма Андреевой. Несколько дней спустя «Советская Россия» была вынуждена опубликовать извинение, что вообще напечатала это письмо.

* * *

Горбачев утвердил свое верховенство, однако со стороны не было уверенности, сумеет ли он контролировать предстоящую партийную конференцию. Партийные конференции не созывались с тех пор, как в 1941 году последнюю собрал Сталин. После смерти Сталина каждые пять лет проводились съезды партии, и, хотя партийный устав наделял Центральный Комитет правом созыва конференции в любое время, было неясно, какими станут властные полномочия такой конференции.

В мае 1988 года были опубликованы подготовленные под руководством Александра Яковлева (заменившего к тому времени Лигачева в качестве ответственного за идеологию) «тезисы» для обсуждения на конференции.

Я был в Хельсинки, где делал доклад Рональду Рейгану по поводу предстоявшего ему саммита в Москве, когда эти тезисы появились в печати. Русский текст был получен мной из Москвы по факсу, и я отправился к себе в гостиничный номер, облегченно вздохнув: текст передан не как секретный документ и его можно вынести из защищенного помещения. Я полагал, что для доклада президенту достаточно будет пробежать тезисы «по диагонали», поскольку не ждал от их содержания ничего достойного удивления, Скорее всего они сведутся к перечислению реформ, уже обсуждавшихся на пленумах Центрального Комитета и упоминавшихся в выступлениях Горбачева.

Однако по мере того, как я читал, открывая для себя одно новое положение за другим, возбуждение мое росло. Никогда прежде не доводилось мне видеть в официальном документе коммунистической партии столь обширного раздела, посвященного защите прав граждан, или таких принципов, как разделение властей, судебной независимости и признания обвиняемого невиновным, пока вина его не будет доказана.

Кое-какие из «тезисов» казались списанными с Конституции США. Их мало что связывало с «Манифестом Коммунистической партии» или даже с «Капиталом», хотя слово «социализм» употреблялось. Именовавшееся «социализмом», выражаясь советским языком, выпадало из вида. Описываемое в «тезисах» как-то ближе было к европейской социал-демократии.

На следующее утро президент Рейган собрал небольшое совещание в комнате с акустической изоляцией, которую специалисты по безопасности собрали в гостинице и куда мы забирались, когда позволяли себе разговоры, которые нельзя было подслушать. В мою обязанность входил обзор состояния политической обстановки в Москве, и я начал с «тезисов» к партийной конференции. Кратко суммировав их содержание, я заметил президенту: если сказанное в тезисах окажется правдой, то Советский Союз уже никогда не будет таким, каким он был в прошлом. Хотя «тезисы» не дотягивали до демократии, в том как мы ее понимаем, они содержали семена освобождения страны. Если свобода слова, печати и собраний действительно будут гарантированы, если будут дозволены выборы со многими кандидатами и тайным голосованием, если принципы судебной независимости будут закреплены в законе, тогда – я не сомневался – вскоре придет конец монополии Коммунистической партии на власть.

Конечно, постановка таких целей еще не означала, что достичь их удастся скоро – или что они вообще достижимы. Однако официальное провозглашение целей явилось важным шагом к установлению демократических процедур. Коммунистическая бюрократия станет сопротивляться подлинным переменам, зато информированное население, вооруженное правом голоса, способно будет, как нам представлялось, оказать мощный нажим, дабы осуществить их.

В то время я не знал, что Горбачев намеревался пойти еще дальше. Он настаивал на признании политического плюрализма и на внесении поправок в Конституцию, с тем чтобы разрешить многопартийную систему, однако это было отвергнуто Политбюро. По словам Аркадия Вольского, присутствовавшего на заседании в качестве наблюдателя, с Горбачевым голосовали только Яковлев, Шеварднадзе и Виталий Воротников. Горбачеву придется ждать еще два года, прежде чем Коммунистическая партия согласится покончить со своей узаконенной монополией на политическую власть.

Тем не менее, даже в усеченной форме, дозволенной Политбюро, «тезисы» безошибочно свидетельствовали, что Горбачев внутренне принял нашу программу из четырех пунктов. Борьба за предоставление защиты прав человека, за открытость и демократизацию страны стала признанной составной частью перестройки.

* * *

Когда девятнадцатая Всесоюзная конференция Коммунистической партии Советского Союза открылась, Горбачев сделал неожиданное предложение: чтобы один и тот же человек занимал ведущий пост в парторганизации и ведущий пост в местном органе государственного управления на всех уровнях – от района до страны в целом. Эта идея, казалось, противоречила обшей цели разделения ответственности между партией, с одной стороны, и правительством и избранными советами, с другой. Более того, совмещение вряд ли положило бы конец практике, в соответствии с которой партийные работники прямо вмешивались в управление экономикой.

Вот отчего многие реформаторы выступили против. Кое-кто полагал, что предложение генсека попросту преследует личные цели: если оно пройдет, то позволит Горбачеву сохранить пост генерального секретаря партии, даже если он сделается главой государства, будучи избранным главой парламента.

Мне эти возражения понятны. Если реформы и впрямь что-то значили, следовало заставить Коммунистическую партию выпустить страну из своей мертвой хватки. Со временем двигателем такой перемены могли стать свободные выборы, однако, если высший партийный и государственный посты будет занимать ex officio одно и то же лицо, партия явно будет оставаться у власти. В принципе, следовательно, выдвинутое предложение могло бы блокировать продвижение к подлинной демократии.

Горбачеву, однако, приходилось иметь дело с Коммунистической партией, какою она была. Было бы наивно ожидать, что районные и областные партийные деятели, останься сами они в стороне, станут помогать при передаче власти избираемым органам власти (Советам).

Горбачевское предложение было обольстительной приманкой, возбуждавшей у окопавшегося аппарата мысли о двойном выигрыше: новые советы станут действовать будучи свободны от прямой опеки партии, зато партийные вожди могут совмещать оба поста и тем сохранить свое личное положение как «первого номера» в данной области, городе или районе.

Однако, если такое произойдет, что станет с реформой, которая бессмысленна, если не влечет за собой подлинную смену власти? На этот вопрос Горбачев дал лишь окольный ответ, но внимательные слушатели уловили: должно быть, в его предложении есть уловка. Верно, оно позволяет партийному руководителю избираться в председатели соответствующего совета и занять оба кресла – если тот побеждал на выборах. Однако, если партийный руководитель не обеспечит себе избрание председателем совета, партии придется «сделать из этого соответствующие выводы» о его пригодности как главы парторганизации- Иными словами, избранные председатели должны сменить тех первых секретарей, которым не удалось быть избранными.

В тот момент, когда предложение прозвучало, такая перспектива, видимо, представлялась немногим первым секретарям, большинство партработников снисходительно отнеслись к нему как к безобидной выходке пожелавшего стать в позу генсека, а о предстоящих выборах голова у них болела куда меньше. В своих округах они всегда получали по 99,73 процента «голосов», что за проблема получить каких-то 50 процентов плюс один голос!

В то время я думал, что Горбачев либо отказался от своих планов политической реформы, либо вовлекает аппарат партии в один из самых поразительных обманов в политической истории. Доказательством того или иного станут сами выборы. Будут ли они вполне честными и открытыми» чтобы нанести поражение видным партийным деятелям? И заменит ли партия проигравших людьми, которые победят на выборах благодаря своим личным качествам? Ответ «да» на оба эти вопроса убеждал бы нас в том, что воистину занимается заря нового дня.

Делегаты от реформаторского крыла партии отнеслись к предложению Горбачева крайне критически. Ельцин выразил сомнения и предложил вынести этот вопрос на всенародный референдум. Но в конечном счете Горбачев одолел.

* * *

«Совмещение постов» оказалось самым содержательным вопросом партийной конференции, зато самым драматичным ее моментом стала трибунная перепалка Ельцина с Лигачевым. Когда девять месяцев назад они схватились на Центральном Комитете, прессе было дано указание не упоминать про этот случай. Теперь же телевидение транслировало выступления на всю страну: на всякий случай, не в прямом эфире и с хитроватой предвзятостью против Ельцина, но вечером каждого дня они передавались. На следующий день полные тексты печатались в «Правде» и «Известиях».

Pulsuz fraqment bitdi.

4,4
6 qiymət
9,02 ₼