Kitabı oxu: «Жизнь сэра Артура Конан Дойла. Человек, который был Шерлоком Холмсом»
© Перевод, ООО «Гермес Букс», 2026
© Художественное оформление, ООО «Гермес Букс», 2026
Предисловие
«На него наводила ужас мысль об уничтожении документов, особенно касающихся тех дел, с которыми он был связан в прошлом, – пишет доктор Ватсон. – Только раз в год или два он собирался с силами, чтобы записать их краткое содержание и привести в порядок… Из-за этого документы накапливались из месяца в месяц, вся комната загромождалась пакетами с рукописями, которые ни в коем случае нельзя было жечь и которыми мог распоряжаться только хозяин».
Доктор Ватсон имел право говорить так о своем собственном создателе. К моменту смерти сэра Артура Конан Дойла в 1930 году в Уиндлшеме по всему дому, не говоря уж о зашторенном красными занавесками кабинете, собралось огромное количество бумаг. Однако к 1946 году все они были обработаны и приведены в порядок. Поскольку большинство материалов никогда не публиковалось, биографу необходимо сделать несколько вступительных замечаний.
Это – история жизни, полной приключений, иногда даже мелодрам. Пускаться вскачь и рисовать все в ярких красках означало бы неверно представить самого этого человека. И, пожалуйста, не надо думать, будто эта книга – вымысел или же биография в форме романа.
Факты – упрямая вещь. События описываются здесь именно так, как они и происходили. Если говорит Конан Дойл, то это – его собственные слова, почерпнутые нами из писем, записных книжек, дневников, подлинных газетных публикаций или из писем, обращенных к нему. Когда описывается обстановка в комнате, приводится сцена во время грозы или когда он царапает заметки на театральной программке, – всему этому есть документальные подтверждения.
В текст включены даты всех важных писем и документов. Когда речь идет о временах отдаленных, переписка является единственно подлинным отражением жизни (всего насчитывается, например, 1500 его писем матери). Мемуары же носят расплывчатый и порой неточный характер. Даже автобиография человека может содержать неточности, когда он оглядывается назад. Но там, в старых бумагах, царят живые эмоции; это именно то, что он чувствовал в то время, когда в жилах быстро бежала кровь. Это – сама правда. Эти письма заботливо сохраняли его мать, брат Иннес, сестра Лотти, дети и прежде всего покойная леди Джин Конан Дойл.
Но мы имеем дело не только с прошлым. Самую большую признательность я должен выразить господину Адриану Конан Дойлу, на протяжении двух лет помогавшему мне в работе, которую без его содействия я не смог бы осуществить; почти в такой же мере это относится к господину Деннису Конан Дойлу и мисс Мэри Конан Дойл.
От всей души я хочу поблагодарить господина Х. Сарджента из Центральной библиотеки Портсмута за протоколы ее заседаний, которые дали нам возможность установить личность доктора Ватсона; моего старого друга господина Ривза Шоу, сменившего Гринхоу Смита на посту редактора журнала «Стрэнд», за письма Гринхоу Смиту; госпожу Реджинальд Смит, чей муж тесно общался с Конан Дойлом в фирме «Смит, Элдер энд К°»; доктора Кэткарта Брюса и доктора Карнеги Диксона, каждый из которых хорошо знал Джозефа Белла. Благодарю также сэра Хьюма Гордона; подполковника Артура Вудроффа; господина С.В. Хэрна; сотрудника британского посольства в Вашингтоне господина Рональда Р.Б. Бэннермэна; госпожу Барбару С. Виндзор, племянницу майора Артура Гриффитса; господина Дж. Дж. Кьюбитта; господина Дж. Норриса Эванса; господина Бэйсила Готто; господина Лайонела Джайлса; лорда Горелла; а также всех, кто прислал мне письма, любезно предоставив информацию и свои предложения.
Ну и конечно же архивы, в которых хранятся подлинные голоса прошлого. Если Г. Дж. Уэллс выражал удовольствие, король Эдуард VII представлял новый закон или Уильям Дж. Бернс высказывал предположение о существовании заговора – за всем этим мы можем проследить благодаря документам. В основном мы имеем дело с событиями 1869–1919 годов. Мне пришлось лишь отредактировать материалы и систематизировать их.
Джон Диксон Карр
Глава 1
Происхождение
Однажды в летний полдень 1869 года среднего возраста джентльмен сидел за акварелью в маленькой, вычищенной столовой рядом с кухней в доме номер 3 на улице Сьенес-Хилл-Плейс в Эдинбурге. Он размышлял о событиях последних двадцати лет.
Это был высокий мужчина с шелковистой, спадающей на жилет бородой, густой шевелюрой, обрамляющей лоб, и манерами слишком скромными и робкими для человека столь незаурядной внешности. Его жена старалась, чтобы он был одет хоть небогато, но прилично. Лишь в его глазах, когда он поглядывал по сторонам и в направлении кухни, можно было заметить выражение юмора и проницательность.
Рисовать было темно. Над Эдинбургом нависла дымка, дул восточный ветер, монотонно моросил мелкий дождь. Но не это явилось причиной, по которой человек в долгополом фраке отложил в сторону кисть, стараясь не запачкать красками дубовую кухонную мебель Мэри. Через приоткрытую дверь в соседнюю комнату он слышал глухие хлопки щетки о каминную решетку, которую чистила его жена. За этими звуками слышались слова, которыми она поучала их десятилетнего сына Артура.
«Рада заметить, мой милый мальчик, что Ходдер намного улучшил твой французский, – говорила Мэри. – Если не возражаешь, сейчас мы обратимся к предмету не меньшей важности».
Итак, Чарльз Элтамонт Дойл оглядывал свою прошлую жизнь.
Он вспомнил себя, когда двадцать лет назад прибыл из Лондона на железнодорожную станцию среди зеленых лугов. Поскольку он был младшим сыном в знатной семье, его перспективы казались неплохими. Его назначили помощником господина Роберта Мэтисона, возглавлявшего ее величества Управление работ, с первоначальным окладом 220 фунтов стерлингов в год. Обратите внимание – первоначальным! Архитектор по профессии, Чарльз Дойл полагал, что обязанности его будут главным образом связаны с архитектурой. Поэтому у него должно оставаться много свободного времени, чтобы уделять внимание занятиям живописью, к которой у него был талант, как это делали братья. В голове роились планы, связанные с божественными, комическими, гротескными сюжетами. Он с интересом осваивал Эдинбург и писал отцу длинные письма с чернильными зарисовками. На него произвел сильное впечатление возведенный на скале серый замок; он восхищался высокими, спускающимися с гор домами Кэнонгейта, «своего рода рая для влюбленных в живописные пейзажи», но его оттолкнул вид дворца Хоулируд, который чем-то напоминал ему то ли тюрьму, то ли сумасшедший дом.
Людям, с которыми он встречался (большей частью благопристойные католики), нравился этот застенчивый молодой человек, а ему нравились они. Но некоторые черты шотландского характера поначалу сильно озадачивали его.
Он никак не мог забыть свой первый новогодний вечер, когда после продолжавшихся до полуночи торжественного чаепития и бесед на религиозные темы весь Эдинбург вдруг настолько невероятно запьянел, что к двум часам на улицах как будто начался шабаш ведьм. Шумные толпы шотландских горцев, появившись неизвестно откуда, плясали в гостиной госпожи Макдональдс. Испытывая нехорошие предчувствия, Чарльз вызвался проводить до дому двух юных особ.
«Дорогой сэр, – сказал его друг господин Маккарти, вынимая из кармана кастет, – возьмите это. У меня есть еще один для себя».
«Вы думаете, придется драться?»
«Конечно, дорогой сэр. Размозжим башку каждому, кто попытается напасть на нас; и я не сомневаюсь, что мы благополучно проводим девчат».
А потом, в августе 1850 года, произошло великое событие, всколыхнувшее весь его патриотический пыл. Да, действительно, большая часть утомительной работы, из месяца в месяц состоявшей из вникания в пустяковые детали, ложилась на его плечи. В восемнадцать лет он был слишком восторжен, чтобы замечать это. Королева и принц Альберт с детьми собирались нанести визит в Эдинбург.
С крыши дворца Хоулируд, куда он поспешил, чтобы стать свидетелем подъема флага, Чарльз Дойл видел пары подходившего к станции поезда. Гонцы в ярко-красном проскакали вперед, чтобы очистить путь. Огромная толпа на холме, размахивая белыми платками, орала приветствия приближающемуся паровозу. Когда королевские экипажи с шумом въехали на территорию дворца вслед за холеными лошадьми, Чарльз подумал, что молодая королева Виктория «не очень хорошо выглядит, и лицо красное». Однако она легко и без посторонней помощи выпрыгнула из экипажа. А эхо от пушечного салюта все еще доносилось со скалы, на которой стоял замок.
Тем не менее в те давние времена Чарльз Дойл никак не мог избавиться от приступов тоски по дому. Он скучал по отцу, по трем братьям и сестре Аннетт. Каждое письмо от брата Ричарда – Дика Дойла, ведущего художника журнала «Панч», – нагоняло чувство одиночества.
«Как же ты живешь среди этих шотлашек?» – спрашивал он. Дик, будучи истинно светским человеком, нарочно притворялся, будто верит в то, что все шотландцы спустились с гор и продолжают заниматься людоедством в пещерах.
«Я полагаю, – писал Дик, – ты слышал от господина Уильямса о компании «Смит энд Элдер», которая пригласила меня на обед, чтобы познакомить с автором «Джен Эйр». Это маленькая, изящная, умная женщина лет тридцати, которую звать мисс Бронте, дочь священника из графства Йоркшир. Туда же был приглашен Теккерей».
И далее в том же письме:
«Кажется, уже после твоего отъезда в Шотландию Эванс пригласил меня на обед в Благотворительное общество продавцов газет. Там председательствовал Чарльз Диккенс, который выступил с замечательной речью, присутствовали Лак, Физ, Лемон, Ли и др. Эта компания и господин Питер Каннингэм отправилась потом вместе с Диккенсом в таверну «Радуга» на Флит-стрит и допоздна поднимала там тосты под херес и анчоусы».
Вот они, краски и сияние большого света! Однако у Чарльза такие письма еще живее вызывали в памяти образ его отца Джона Дойла.
Джон Дойл, король политических карикатуристов, восседал среди отполированных дубовых панелей и серебряных ваз в доме номер 17 на Кембридж-Террас, Гайд-парк. Он был так похож на старого герцога Веллингтонского, что, как только появлялся в парке на лошадях, его начинали приветствовать. «Лорд Джон» или «Генерал-губернатор» – звали его сыновья, однако чаще всего за глаза.
Этот Джон Дойл, происходивший из ирландских католических мелкопоместных дворян-землевладельцев, приехал в Англию из поместья, которое разоряли принимавшиеся на протяжении жизни поколений законы, направленные против католиков. Его семья была старого норманнского происхождения и получила вотчину в Ирландии в первой половине XIV века. Он был художником. Когда Джон прибыл в Англию, все его имущество состояло из трех ценностей: картины Ван Дейка, которую не хотел продавать, нескольких приборов фамильного серебра XVII века, ступки и пестика для приготовления домашних лекарств. Мир сильно изменился с тех пор, когда эти нелепые предметы могли украсить пустую комнату. Он покорил Лондон своими острыми карикатурами, которые он подписывал псевдонимом Н. В. Это были насмешливые и тонкие рисунки, тогда как другие карикатуристы довольствовались изображением общественных деятелей надутыми шутами, скатывающимися с лестницы. Рисовать своих политических оппонентов таким образом Джону Дойлу никогда бы не пришло в голову, точно так же, как он не мог себе представить, что он хватает одного из своих гостей (скажем, покойного Вальтера Скотта) и спускает его с лестницы после спора за обедом.
Его жена, Марианна Конан, умерла. Своих четырех высокорослых сыновей – Джеймса, Ричарда, Генри и Чарльза – он научил держать кисть и карандаш и воспитал их благочестивыми католиками.
Посторонние иногда удивлялись, что столь тонкое художественное чутье, такая сатирическая улыбка могли скрываться у Джона Дойла за величественной манерой держаться. В его работах были некоторые причудливые черты, которые потом столь эффективно раскрылись в акварелях его сына Чарльза.
Но тоска по дому оставила Чарльза в Эдинбурге. В 1855 году Чарльз Дойл женился на мисс Мэри Фоли.
Невесте было всего семнадцать лет. Младшая дочь овдовевшей ирландки-католички, в доме которой почти с самого начала арендовал жилье Чарльз, Мэри в возрасте двенадцати лет была отправлена учиться во французскую школу. Вернувшись уже взрослой, она привлекла его внимание. «Дерзкая девчонка» – называл он ее за жизнерадостный и веселый характер. Невысокая, сероглазая, с мягкими, разделенными пробором волосами, которые спадали за уши, она в каждом своем жесте была полна ирландского очарования. Добрые шотландские матроны были удивлены, узнав, что девушка хорошо знала французский, а хобби ее – геральдика. Несколько необычным было ее хорошенькое лицо, но оно отражало глубинные пружины ее натуры: неистовая гордость за свое происхождение, жизнь в бедности, которая вызывала порой отчаянные слезы.
«Я признаю, что семейство Дойлов, – говорила она, вытягиваясь в полный рост в пять футов и один дюйм, – это джентльмены старинного происхождения. Но мы, с другой стороны, происходим от феодального дворянства».
И далее:
«Пожалуйста, заметьте, что имя моей матери при рождении было Кэтрин Пэк. Ее дядей был генерал-майор сэр Деннис Пэк, который командовал бригадой Пэка в битве при Ватерлоо. И, как все знают или должны знать, в семнадцатом веке семья Пэк была соединена брачным союзом с Мэри Перси Баллинтемплской, наследницей ирландской ветви семьи Перси из Нортхамберлэнда».
«В том деревянном ящике – и не перебивайте меня! – хранятся документы о нашем происхождении, поколение за поколением, шесть сотен лет. От женитьбы барона Генри Перси на Элеаноре, племяннице короля Генри III».
Родословная, однако, мало помогала молодой семейной паре, которая жила на оклад Чарльза в 220 фунтов стерлингов в год. Бедность затягивала петлю на растущей семье. После рождения первого ребенка, девочки («Мэри приходит в ужасную ярость, когда говоришь, что ее младенец точно такой же, как и все другие дети»), в следующие годы родились еще две девочки и мальчик.
Хотя он напряженно трудился в Управлении работ, занимая должности клерка, архитектора, строителя, молодому мужу никак не удавалось много подработать своими рисунками. Чарльз Дойл скорее раздал бы свои рисунки, чем наносить своим друзьям невыносимое оскорбление, пытаясь с их помощью продать их. Если лондонский редактор месяцами тянул с оплатой принятого и использованного скетча, Чарльз предпочитал обо всем забыть и не требовать оплаты долга.
Он старался относиться ко всему этому с юмором. Но когда встал вопрос о получении им правительственного поста в Лондоне, Чарльз излил все свои чувства в письме своей сестре Аннетт.
«К моему величайшему ужасу, – писал он, – меня осаждают снобы из лондонского офиса, которые определенно ничего не поймут и, может быть, даже будут смеяться надо всей теорией строительства и над техническими терминами, используемыми здешними строителями, и для которых кирпич представляет собой неизвестную величину. Главное счетное управление просто не для меня. Но если нынешняя вакансия каким-то образом связана с композицией, письменной или архитектурной работой, при которой я был бы предоставлен самому себе и старался бы изо всех сил без постороннего вмешательства, я бы без колебаний согласился на эту должность».
Чтобы заработать деньги, раздраженно добавлял Чарльз, он вынашивает пока смутную идею уехать копать золото в Австралию. Однако это было отступлением от реальности; он никогда не уезжал из Эдинбурга.
Но хуже всего было тогда, когда лондонские друзья, брат Дик в костюме из тонкого сукна и в накрахмаленной рубашке или благожелательный и седовласый господин Теккерей навещали их, чтобы посмотреть, как они живут. Тогда надо было притворяться, будто никто (прежде всего они сами) не замечает ветхого дома или прогнутого дивана. Чарльзу было жалко Мэри, которая, подавая обед, проглатывала унижение. Но может быть, это беспокоило ее меньше, чем его. Потому что она не только была дочерью Кэтрин Пэк, но и воинственной ирландкой, для которой «будьте вы все прокляты!» и которая ни в грош не ставит чье-либо мнение.
Чарльз тревожился за ее здоровье. Иногда кажется, жаловался он, что ее может сдуть порывом ветра. Тем не менее она справилась со сменой нескольких небольших домов, в которые они переезжали, – на Нельсон-стрит, Пикарди-Плейс, Сьеннес-Хилл-Плейс, Либертон-Бэнк и опять на Сьеннес-Хилл-Плейс – и родила еще двоих детей. Ничто, казалось, не беспокоило ее после того, как 22 мая 1859 года в доме на Пикарди-Плейс у них родился сын Артур (кумир ее сердца).
Итак, через десять лет после рождения сына и через двадцать лет после того, как он приехал в Эдинбург, Чарльз Элтамонт Дойл, сидя в маленькой убранной комнатке рядом с кухней на Сьеннес-Хилл-Плейс, отложил в сторону кисти. Голоса жены и сына стали громче, и он слышал их лучше, несмотря на шум дождя.
Хотя дверь в кухню была полузакрыта, он мог представить себе Мэри, держащую в одной руке каминную щетку, а в другой – перчатку с тлеющими углями, и мальчика, сидящего на краю стола и болтающего ногами, одетыми в гольфы. Щетка и перчатка были быстро отложены в сторону, а Мэри достала из шкафа большие листы картона, здорово разрисованные и раскрашенные в Лондоне братом Джеймсом.
Мэри:
«Опиши мне герб, который изображен на этом листе».
Мальчик ответил моментально и без запинки, как отвечают, когда хорошо знают таблицу умножения.
«В серебре, – сказал он, – пояс, украшенный зубцами лазурного цвета, между двух голов в чернеди».
«И чей же это герб?»
«Нидхэм, Мадам».
«О! Молодец! Теперь опиши вот этот герб».
«В красном, – уверенно начал мальчик, – шеврон, находящийся в окружении орнаментов пятилистника». Тут он запнулся, но потом быстро и уверенно продолжил: «Десять пятилистников, четыре и два – в главном серебряном цвете».
«Так. А это чей герб?»
«Барклэй, Мадам».
«Теперь вот этот. И, пожалуйста, подумай, прежде чем говорить».
«В золотом, – уверенно заявил мальчуган, – на красном поясе пятиконечная звезда между… между…»
Наступило тягостное молчание.
«Артур! А на этом щите тоже! Что ты говоришь?»
«Нет, это не пятиконечная звезда. У нее шесть концов; это звезда лучами!» Послышался шум, как будто кто-то в возбуждении танцевал на каменном полу.
«Пожалуйста, Мадам, можно я поправлюсь? В золотом на красном поясе звезда лучами между двумя лазурными полумесяцами».
«Вот так лучше. И чей же это герб?»
«Томаса Скотта из Нэрли, Мадам».
«Томас Скотт из Нэрли. Это твой двоюродный дедушка, мой мальчик. Никогда об этом не забывай».
Этот герб напоминал о пограничных налетах, и не только о них. Шотландцы Нэрли, в графстве Килкенни, были кадетским отрядом шотландцев Хардена, которые отправились в Ирландию в XVII веке. Они были родственниками сэра Вальтера Скотта. Чарльз Дойл представлял, как сердце мальчика переполнялось гордостью, когда Мэри рассказывала ему об этом. Из находившейся наверху колыбели раздался пронзительный крик их младшей дочки Кэролайн, которую звали просто Лотти. Аннетт, которой было уже почти четырнадцать лет, поспешила ей на помощь, а маленькая Констанца потопала за ней.
Что касается Артура, то Чарльз так писал в письме Дику всего несколько месяцев назад: «Мне кажется, Мэри уделяет ему достаточно внимания». И это было действительно так. Она обожала мальчика, а он обожал ее. И если она не скребла полы, не торговалась с мясником и не мешала кашу, одновременно держа в другой руке и читая «Ревю де Дё Монд», эта маленькая леди – и молодая, и слишком моложаво выглядевшая для того, чтобы носить белую шапочку матроны, – бесконечно рассказывала ему о его славной родословной, возвращаясь вплоть до Плантагенетов. Для мальчика, слушавшего с широко открытыми глазами, фигура Эдуарда III при Креси, должно быть, путалась с сэром Деннисом Пэком, командовавшим бригадой дивизии Пиктона в сражении при Ватерлоо, или с адмиралом Фоли в битве на Ниле.
У нее были свои убеждения и в том, что касается поведения, так что она втолковывала ему их, даже когда готовила кашу: «Бесстрашие – удел сильных, а смирение – слабых», «Рыцарство в отношении всех женщин». Расписанные золотом, как знамена, имена великих висели в маленькой комнате, а в воображении обоих повсюду были рыцари.
Когда-то Чарльз Дойл лелеял надежду сделать из своего сына удачливого бизнесмена, который хорошо владеет арифметикой: это как раз то, чего не хватало ему самому. Но эта надежда выглядела сейчас едва ли осуществимой, ибо мальчик не проявлял склонностей к арифметике. Среди писателей его раннее восхищение капитаном Майн Ридом с его буффало и индейцами сменилось увлечением сэром Вальтером Скоттом, хотя, кажется, единственная книга, которую Артур читал и перечитывал, была «Айвенго». В нем также проснулся аппетит анаконды и неутолимая жажда драться, что озадачивало его отца и доставляло удовольствие матери, когда перепачканный грязью победитель с самодовольным видом возвращался домой.
Такие склонности вызвали бы одобрение и старого Майкла Конана. Они назвали мальчика Артуром Конан Дойлом в честь двоюродного деда, который был острым критиком-искусствоведом и редактором журнала «Арт джорнэл», а сейчас жил в Париже на авеню Ваграм.
«Чарльз, мы не должны забывать о дворянском происхождении твоей семьи», – говорила Мэри. При этом она сердито топала ногой.
«Почему ты улыбаешься, Чарльз? Разве это не правда?»
«Нет, нет, дорогая. Я улыбаюсь просто потому, что ты такая ярая защитница генеалогии».
«А почему бы нет, скажи на милость? На мне лежит такая обязанность. И на тебе тоже. В конце концов, Конаны – наследники герцогской династии Бретани».
Двоюродный дедушка Майкл Конан, который послал мальчику свою первую иллюстрированную книгу о королях и королевах Франции, был немало позабавлен литературной композицией, выполненной господином Артуром в пятилетнем возрасте. Композиция состояла из мечей, ружей и пистолетов, с которыми бенгальского тигра бесстрашно преследовали и загоняли в пещеру. Дедушка Конан тоже высказал определенные взгляды в отношении образования парня. «Убеди его, – грохотал он, – в необходимости решить этот больной вопрос с арифметикой. Убеди его в нужности умножения, деления, правила трех и заставь практически заняться географией. Скоро я познакомлю его с географическими картами».
Для будущего образования дедушка Конан советовал избрать Иезуитскую школу.
Итак, молодой Артур, выглядевший в том 1869 году далеко не ангельски, прибыл домой на первые летние каникулы из Ходдер-Хаус, подготовительной школы к великолепному иезуитскому колледжу в Стоунхерсте. Еще год-два – и он поступит в сам Стоунхерст. Слава Богу, его отец вознес страстную молитву и тем самым сохранил свое влияние. Мэри с ее состраданием и упрямством, как он иногда подозревал, не была истинной католичкой.
Что касается самого себя, то, как признавал теперь Чарльз, после его последнего обращения к Дику, который был бессилен, он не получит никакого повышения. Он останется человеком, который может работать на чьи угодно интересы, за исключением своих собственных.
За двадцать лет его оклад в Управлении работ вырос с 220 фунтов стерлингов до королевской суммы в 250 фунтов. Правда, иногда его рисунки приносили ему еще до сотни в год. Он спроектировал фонтан во дворце Хоулируд и великолепный оконный переплет для собора в Глазго. Но где же были теперь все его прекрасные мечты?
Его отец Джон Дойл умер в январе прошлого года. Чарльз испытывал ужасные опасения, что поездка в Эдинбург, тем более в отвратительную погоду, могла ускорить конец «Лорда Джона». Джеймс заверил его, что все эти опасения – ерунда, но так или иначе они оставались. Он не сомневался, что дом на Кембридж-Террас, где многое напоминало о танцах и уроках фехтования под резным потолком, останется таким же, как и был. Дик после долгой-предолгой ссоры с журналом «Панч» стал нештатным художником-иллюстратором. Джеймс издавал газету «Кроникл оф Ингленд» и сам ее иллюстрировал. Генри, близкий друг кардинала Вайз-мана, в этом году был назначен директором Национальной галереи Ирландии.
Добрые, любящие ребята! «Генерал-губернатор» гордился бы ими!
Чарльз Дойл все больше и больше уходил в себя. Он полюбил рыбалку, потому что она отвлекала его от этого суетного мира. Для семьи он становился странным долгобородым чудаком с утонченными манерами, непричесанным аристократом. Каждый день он проходил долгий путь от дома до работы во дворце Хоулируд и обратно, рассеянно поглаживал детей по голове, примерно так же, как гладил кошек. В рисовании его воображение переключалось с комических и таинственных сюжетов на гротескные и даже ужасные. Сейчас на мольберте перед ним была одна из таких почти законченных акварелей. В мрачных синих и белых красках она изображала ужасных тощих чудовищ с вращающимися глазами, которые, размахивая руками, прыжками гнались по погосту за насмерть перепуганным ребенком, только что добежавшим до кельтского креста.
Темные силы и избавление от них, сдутые листья перед лицом дьявола. Он хотел назвать эту картину «Спасительный крест». В его голове роились и другие подобные образы, выполненные в бледных оттенках кривыми линиями. Может быть, не следовало возиться с этой работой, которая не будет пользоваться спросом, в то время как у бедной суетливой Мэри было столько дел, но вся работа в мире сейчас казалась ему почти бесполезной.
А кроме того, было гораздо приятнее отправиться на рыбалку.
Глава 2
Учеба
В Стоунхерсте, графство Ланкашир, Артур Конан Дойл с чувством собственного достоинства уселся писать письмо матери.
Ему было пятнадцать лет, он учился во втором высшем классе Стоунхерста и так быстро рос и раздавался в ширину, что это вызывало не только беспокойство, но и сильную тревогу мистера Келлетта, опасавшегося, как бы не лопнула его одежда.
Сам Артур ни о чем не беспокоился. Его не интересовали портновские дела, за исключением того, что он выклянчивал у матери прислать ему хороший новый галстук, а одежда для крикета не имеет значения, пока подходит и его старая. У него было широкое, но худощавое лицо, волосы напомажены кремом, который ему давала Мадам, и он собирался написать достойное письмо. «Надеюсь, – писал он, – вы всем довольны и у вас такая же хорошая погода, как у нас. В понедельник на Масленой неделе у нас состоялся матч, и мы одержали великолепную победу. Они набрали 111 очков, а мы 276, и я внес свой вклад в 51. Когда я буду жить в Эдинбурге, мне бы хотелось вступить там в какой-нибудь крикет-клуб. Это замечательная игра, она больше помогает человеку стать здоровее и сильнее, чем все доктора в мире. Думаю, что я бы мог занять место в числе одиннадцати в любой команде Эдинбурга.
Я теперь становлюсь очень богатым благодаря щедрости папы и дедушки. Поблагодари их от меня. Поскольку у меня сейчас такой достаток, может быть, ты могла бы прислать мне два шиллинга до 18 июня».
Здесь он остановился и задумался над своим последним предложением. Оно было не совсем верно; духовные отцы иезуитства назвали бы это нелогичным выводом.
«Потому что в этот день, – поспешил он объяснить, – мы едем в Престон, чтобы смотреть колоссальный матч по крикету, который там состоится, и боюсь, нам придется обедать за свой счет. Не помню, писал ли я тебе в последнем письме о моих успехах в занятиях, но в этом семестре я на втором месте и по всем предметам учился лучше, чем в прошлом семестре».
В целом годы, проведенные им в Ходдер-Хаус и Стоунхерсте, были счастливыми. Он просыпался каждое утро в шесть часов под назойливый грохот шагов полицейского по общежитию. Он привык к отсутствию отопления в классах, когда декабрьский ветер свистел сквозь щели, которые, как мрачно намекали, были нарочно сделаны в стенах, чтобы создать дискомфорт для мальчиков.
В Стоунхерсте, под двумя башнями-близнецами, возвышавшимися на местности, намного удаленной от какого-либо города или железнодорожной станции, духовные отцы поддерживали железную дисциплину. Достижения в учебе вознаграждались «хорошими» завтраками или ужинами в холле с мраморным полом и галереей для музыкантов. От наказаний тяжелой резиновой дубинкой, которая называлась толли, кисти рук чернели и распухали чуть ли не до двойного размера. В письмах родным Артур ни разу не заикнулся о наказании; стиснув зубы, он держал это про себя.
Но с удовольствием он писал о спорте – плавании, крикете, футболе, хоккее, катании на коньках, – и ему всегда приходилось извиняться за свой почерк, который мать резко критиковала.
Один из его однокашников, испанский мальчик, который стал маркизом Виллавиехи, рассказывал о его крайней неопрятности и наблюдательности. Он объяснял, что почерк был плохим только потому, что кто-то нечаянно наступил ему на руку шипованным башмаком, или был поврежден ноготь во время игры в хоккей, или же он угодил в лечебницу с «небольшим растяжением» после того, как упал в гимнастическом зале.
Были и примечательные события, как, например, День отца ректора.
Когда однажды с наступлением темноты мальчики вышли во двор с коньками, они увидели, что лед на пруду сиял от китайских фонарей, снег искрился от факелов, красных и синих огней, а оркестр играл «Да здравствует Британия». Катание началось после того, как мальчикам раздали сигары и спички; с берега учителя швыряли во всю эту вопящую суматоху петарды и хлопушки; все это великолепно завершилось тем, что каждый выпил по бокалу горячего пунша за здоровье отца ректора.
Лучше всего были рождественские каникулы, хотя немногие из мальчиков могли поехать домой. За время рождественских праздников Артур и трое его друзей поглотили:
«Двух индюшек, одного очень большого гуся, двух цыплят, один большой кусок ветчины и два поменьше, два больших батона колбасы, семь банок сардин, одну омаров, блюдо пирожных и семь банок варенья; если говорить о выпивке, то у нас было пять бутылок хереса, пять портвейна, одна красного сухого и две малинового; мы также съели две банки солений».
Все это, в сочетании с сигарами, свидетельствует о том, что духовные отцы были людьми с достаточно широким мышлением. Во время празднования того же Рождества состоялись замечательные концерты и любительские театральные представления. Вечерами они подряд посмотрели комедию в пяти действиях «Дорога к краху», а также «Курьер Лиона» и «Нападение на почту», мелодраму и пьесу ужасов (пять убийств).
Такие удовольствия, правда, были припасены только для праздников. Платить за них приходилось пасмурными днями с мелким ланкаширским дождем и нудными уроками пения. Неопрятного мальчика волновала, раздражала и злила невыносимая сухость уроков, в дополнение к тому, что он испытывал хронические денежные затруднения и пережил несчастье, когда дядюшка Дик послал ему пять шиллингов, а он получил всего три с мелочью.
Даже история, которая, казалось бы, должна была приводить его в восторг, превращалась в тяжкую зубрежку. Это была совсем не та история, которую рассказывала ему мать или которая описывалась в романах великого сэра Вальтера. (Он потерял «Айвенго», который упал в ручей, но другие были восхитительны, хотя порой их и было трудно понимать.) Эта школьная история была как сухой порошок во рту; все даты да места и никаких людей. Она занимала воображение не больше, чем ненавистная формула x + 2xy + y.
Потом наступил памятный день в 1873 году, когда дедушка Майкл Конан прислал ему из Парижа небольшую книжку в позолоченном переплете. Ее написал некий лорд Маколей, и она называлась «Баллады Древнего Рима». Он открыл ее, и засияло солнце.
Ларс Порсена Клаузимский
Девятью богами клялся,
Что великий дом Тарквиния
Не претерпит больше бедствий,
Девятью богами клялся
И назначил день для встречи…
Он был приведен в трепет этими звенящими строками, калейдоскопом нарисованных словами солнечно-ясных картин, а его сердце наполнилось радостью за тех троих, которые держали мост. Еще одно стихотворение поразило его.
Что лучше для мужчины,
Чем смерть от рук врагов
За отчие могилы,
Святилища богов?
В простых словах одного из древних римлян было что-то такое, чего он искал. Это так соответствовало духу тех уроков, которые давала ему в Эдинбурге мать задолго до того, как он стал юношей.
Представьте себе, что, как это бывало в Эдинбурге, вы видите бедную пожилую женщину с базарной корзинкой, над которой насмехается и сталкивает ее в канаву нескладный мальчишка – сын сапожника. Здесь вопрос не стоит о том, чтобы драться во имя драки. Вопрос стоит так: что бы сделал Айвенго? Что бы сделал Эдуард III?
Ну, ясно, что Эдуард III вызвал бы на рыцарский поединок. Но поскольку такие вещи в современном Эдинбурге устроить трудно, Эдуард III вмешался бы и проучил этого мальчишку. А если бы Артур проиграл такую схватку из-за того, что его треснули по башке суконным мешком с тяжелым сапогом внутри, это ни в коей мере не умалило бы его благородства.
И вот перед ним этот потрясающий Маколей. В поисках других книг этого же автора он нашел «Опыты», которые, по сути, были небольшими историческими рассказами, и незаконченную «Историю Англии». Это было еще большим откровением; история, в которую вдохнули жизнь. Это была романтика и в то же время – то были факты. Строчка за строчкой «Опытов» вызывали в нем смутное, но приятное волнение, которое он не мог понять. Короткие, резкие, ясные предложения. За ними следовали длинные фразы, пронизанные блестящей риторикой и увенчанные хлесткой концовкой. Был ли когда-либо раньше такой писатель?
В таком настроении он находился, когда на Рождество 1874 года с ним произошло самое большое приключение за все его школьные дни. Тетушка Аннетт, сестра отца, пригласила его провести три недели в Лондоне, где дядюшки покажут ему все достопримечательности.
У него руки тряслись от волнения, когда он писал тетушке Аннетт и дядюшке Дику о последних приготовлениях. Было четырнадцать градусов ниже нуля, сообщал он, но никакие обледенелые дороги не помешают ему добраться со своим сундуком до ближайшей железнодорожной станции. Единственное, чего он боялся, так это того, что теперь его могли не узнать при встрече.
«Мне трудно описать себя, – продолжал этот пятнадцатилетний парень, – но мой рост, я полагаю, 5 футов и 9 дюймов, довольно плотный, одет в темное и, главное, у меня на шее ярко-красный шарф».
Закутанный в пледы попутчиков, он прибыл на вокзал Юстон после трех аварий на ланкаширской железной дороге. Тетушка Аннетт, полная достоинства дама среднего возраста, легко узнала красный шарф. Он будет жить в комнате у дядюшки Дика на улице Финборо-роуд, где тетушка Аннетт содержала дом для дяди Дика на время, пока их дом на Кембридж-Террас ремонтировался. При свете и в тепле комнаты с разрисованными эльфами бордюрами стен Артур пил чай с тетушкой Аннетт, когда вбежал дядя Дик: теперь уже здорово полысевший, но, как всегда, приветливый и со свободными карманными деньгами.
Три недели, проведенные в Лондоне, оставили у Артура глубокие впечатления. Два раза он ходил в театр с дядей Джеймсом, импозантным мужчиной, заросшим по самые скулы бородой. Оба раза они сидели в ложе. В первый раз ходили в театр «Лицеум» и смотрели Генри Ирвинга в «Гамлете».
«Эта пьеса, – писал Артур матери, – шла целых три месяца, но каждый вечер зал был до отказа заполнен теми, кто хотел видеть игру Ирвинга. Ирвинг очень молодой и стройный, с черными проницательными глазами, играет потрясающе».
Колонны над «Лицеумом» в туманном свете газовых фонарей, черные такси и экипажи, брызги дождя, падающие на слой полузамерзшей грязи, – все это создавало фон для огромных толп людей. «Лицеум» был получше по сравнению с их походом в театр «Хеймаркет», может быть, потому, что Артур раньше видел в Эдинбурге одну из постановок «Хеймаркета». Но ему это показалось очень смешной комедией и тоже понравилось. В незаурядной роли лорда Драндрери выступил господин Сазерн, а Бакстоун играла проницательную и милую американку Азу Тренчард. Это была пьеса Тома Тейлора «Наш американский кузен». Артур не знал, при каких страшных обстоятельствах эта же самая комедия шла меньше десяти лет назад в театре Форда в Вашингтоне, когда в своей ложе был убит президент Линкольн.
Ему предстояло исследовать очень многое. Прежде всего он отправился в Вестминстерское аббатство по причине, которую отказался объяснить. Он посетил такие достопримечательные места, как собор Святого Павла и крепость Тауэр, где с удивлением рассматривал «67 000 ружей Мартини-Генри и огромное количество шпаг и штыков (О, могущество и сила Британской империи! – Д. К.), а также дыбы, тиски для пальцев и другие орудия пыток».
Тетушка Джейн, жена дяди Генри, нравилась ему даже больше, чем тетушка Аннетт. Дядя Генри водил его в выставочный комплекс «Кристал-Пэлас», дядя Дик – в цирк Хенглера. С приятелем из Стоунхерста они ходили в зоопарк и видели, как тюлени целовали смотрителя. Особый восторг, писал он матери, вызвало посещение Музея восковых фигур мадам Тюссо.
«Мне понравилась, – сообщал он, – комната ужасов и фигуры убийц».
Интересно заметить, что Музей мадам Тюссо в то время и на протяжении десяти лет после этого находился на улице Бейкер-стрит.
Когда Артур вернулся в Стоунхерст и впереди маячили вступительные экзамены в вуз, он согревал себя одним секретом. Его главное честолюбивое желание, которое он связывал с поездкой в Лондон, было выполнено. И никто об этом не знал, ни одна душа. Хотя сердце его было преисполнено чувства благодарности к своим по-королевски гостеприимным теткам и дядьям, он бы скорее умер, чем сказал им об этом. Это показалось бы глупостью и ребячеством; этого не поняла бы даже Мадам. Но теперь он осуществил свою мечту. Она состояла в том, чтобы посетить Вестминстерское аббатство и постоять у надгробного камня Маколея.
Потом его настроение переменилось. Его стали мучить угрызения совести, потому что, пока он развлекался в Лондоне, его мать экономила каждые полпенса и обходилась дома без самого необходимого. В 1873 году у нее родился еще один малыш, Иннес, о котором надо было заботиться. Считая это делом деликатным, Артур отправил ей поздравительное письмо на французском языке.
В тот последний год своего пребывания в Стоунхерсте ему меньше всего хотелось работать, пока его не начала настойчиво преследовать мысль о необходимости сдавать вступительные экзамены. Это была трудная задача: английский язык, английская история, французский, латинская и греческая грамматика, книга Гомера, «О заговоре Катилины» Саллюстия, естественная философия, химия, любой французский автор, алгебра, арифметика, Евклид. Если выдержишь эти экзамены, тебя автоматически отправляют сдавать вступительные в Лондонский университет. Но если провалишься хотя бы по одному предмету, значит, ты провалил все.
Эта стена начинала казаться все более непреодолимой по мере того, как весна 1875 года приближалась к лету. «Думаю, если бы я поехал на экзамены в Лондон, я бы достаточно легко сдал их, – писал он. – Страшнее всего эти ужасные испытания здесь».
Несомненно, то, чего он боялся, – это мошенничества со стороны преподавателей. Когда в прошлом году он проявил значительный талант к писанию стихов, а в этом году редактировал школьный журнал, ему показалось, что духовные отцы были изумлены тем, что у него вообще есть какие-то таланты. Дело в том, думал он, что они его не уважают и не любят.
Но здесь он ошибался, как видно из переписки между отцами-иезуитами и его матерью. Им было известно ужасное упрямство мальчика. Самые меньшие подозрения могло вызвать то, что его запугивают и он намеренно нарушал правила, чтобы заслужить самое суровое наказание и показать, что после этого по-прежнему может смотреть им в глаза. Но он нравился учителям, которые глубоко уважали его способности. В самом деле, они уже определили его в немецкий класс герра Баумгартена со специальной платой за обучение, так как это был класс повышенного уровня, созданный в рамках задуманного ими проекта.
В дождливые дни перед экзаменами, когда редко можно было выйти на улицу, Артур находил утешение в общении с Маколеем. Его воображение разжигали образы старых круглоголовых пуритан XVII века, которые отбрасывали свои камзолы и шлемы во имя искусства мира. Маколей почти примирил его с Оливером Кромвелем, этим мерзавцем, который отрубил голову королю. Отрубать королю голову – это зверство. И навсегда оно таковым и останется.
Но каким лидером должен был казаться этот широкоскулый Кромвель англичанину того времени! Он командовал непобедимой армией; он разметал врагов на морях, часто даже тогда, когда корабли под командованием адмирала Блейка значительно уступали вражеским по численности; он защищал людей своей веры даже в католических странах. «Потому что голос, который редко угрожал понапрасну, провозгласил, что если милость не будет проявлена в отношении людей Бога, английские орудия будут слышны в замке Святого Анжело».
Грохот таких угроз, размышлял Артур, не доставил бы большого удовольствия Папе Римскому. Действительно, становилось все более ясно, что Маколей (хотя, конечно, всегда в подлинно джентльменской манере) не находил много пользы от папы. Артура, как истинного католика, это должно было беспокоить.
Свои религиозные убеждения и обязанности, которые они на него накладывали, Артур никогда не подвергал сомнению. Это была вера его предков, о которой не стоит даже думать, не то что подвергать сомнению, как священную таблицу умножения. Более того, ее красота и величие привлекали и были частью его жизни. Лишь однажды он был поражен; это случилось, когда один ирландский священник публично прогремел, что каждый, кто не был католиком, должен непременно сойти в ад.
Такое утверждение потрясло его. Он никогда не думал об этом раньше, однако был уверен, что это какая-то ошибка. Но очевидно, это было не так, по крайней мере для иезуитов. Ему не давала покоя мысль о том, что люди, о которых он читал, – ученые, солдаты, государственные мужи, – в муках будут корчиться, в пламени. Он был одновременно утешен и обеспокоен, узнав о том, что его умная, романтическая мать считает подобные высказывания священников вздором.
«Носи теплое белье, мой милый мальчик, – написала она, – и никогда не верь в вечные муки ада».
Тем временем пришла пора вызывавших столько страхов экзаменов, и он их выдержал. Потом, дрожа от нетерпения, он и еще тринадцать мальчиков ожидали результатов экзаменов. Пакет с результатами прибыл из Лондона в жаркий июльский день и был доставлен в кабинет ректора. Четверть часа прошло в тишине, ребята грызли ногти и ждали новостей. Потом они уже не могли больше терпеть. Вот как Артур описывает то, что произошло:
«Распахнув дверь комнаты отдыха, мы, несмотря на крики префектов, рванули по галерее, вверх по лестнице, потом по коридору к кабинету ректора. Нас было человек сорок или пятьдесят. Кандидатами были не все, но ко многим приехали братья и другие родственники. Толкаясь и вопя, мы столпились у двери. Дверь открылась, и внутри кабинета мы увидели ректора, который размахивал пакетом над головой».
Страсти кипели, выражая все, что мы сами чувствуем в подобные времена; все, включая директора школы, кажется, были сверхэмоциональны в том 1875 году.
«Сразу же по галерее разнеслись оглушительные возгласы, в воздух взлетели десятки носовых платков, потому что мы знали, что новости должны быть хорошими. Когда шум немного стих, старый седовласый префект класса взобрался на стул и объявил, что из четырнадцати учеников, которые экзаменовались, тринадцать выдержали испытания; это самое большое число с тех пор, как Стоунхерст стал Стоунхерстом».
Единственным провалившимся был не Артур Конан Дойл. Наоборот, Артур не только сдал, но и был удостоен отличия. Он был изумлен больше, чем кто-либо другой. Через несколько дней к нему подошел отец Пэрбрик.
«Как бы ты отнесся к тому, чтобы остаться с нами еще на год?» – спросил он.
«Что, сэр?»
«О нет, не здесь! Не хотел бы ты поехать за границу? Есть отличная школа в Фельдкирхе, в Западной Австрии, недалеко от Швейцарии».
«За границу, сэр? Да, сэр! А для чего, сэр?»
«Видишь ли, ты еще слишком молод для философии. Год в Фельдкирхе придаст завершенность твоим академическим познаниям, не говоря уже о совершенствовании немецкого языка, пока ты будешь решать, что делать в будущем. Я напишу об этом твоим родителям, если ты думаешь, что они согласятся».
И вот осенью, одетый в новый твидовый костюм, с приглаженными волосами, спускавшимися из-под кепки, Артур взвалил на плечо свой сундук и отправился в мир. Дома плакали, а сам он переносил почти все с достоинством, пока его не охватил избыток чувств от связанного с этой поездкой возбуждения.
Городок Фельдкирх лежал в зеленой долине, которую пересекала речка Илль, среди покрытых облаками гор. Там, на высоте шести тысяч футов, находился перевал Арльберга, ключевой путь с запада к Тиролю. Средневековая крепость нависала над городом и грандиозной Иезуитской школой. Артур обнаружил, что дисциплина здесь была гораздо менее строгой, нежели в Стоунхерсте, общежития «искусственно» отапливались, кормили хорошо, а пиво оказалось отличным. Студенты в большинстве были ребятами из немецких католических семей и человек двадцать англичан и ирландцев. Артур взял на себя заботу обо всех. Немецкий язык его становился все более беглым, но несколько неустойчивым. Когда ребята ходили на организованные прогулки, по трое в ряд, английского мальчика сопровождали два немецких, чтобы они могли говорить по-немецки, и он старался изо всех сил. По три часа подряд говорил этим немцам о непобедимой мощи английского флота, рассказывал о славных традициях Стоунхерста; в этих развлекательных рассказах он с особой гордостью расписывал, как капитан Уэбб (англичанин!) переплывал Ла-Манш.
Самое замечательное было в том, что Артур начал играть в городском оркестре: инструментом он избрал самую большую трубу, которая только могла существовать; она напоминала орудие осадной артиллерии и дважды обвивала его тело; если в нее как следует дуть, она гудела и ухала так, будто приближался Судный день.
«У меня на голове шапка нашего военного оркестра, – с гордостью сообщал он, описывая посланную домой фотографию. – На мне также тот самый галстук (предмет давних мечтаний), который ты купила мне на Кокберн-стрит». О трубе-бомбардоне он писал: «Дуть в нее – прекрасное упражнение для грудной клетки». Реакция тех, кто слышал, как он играл, неизвестна.
Поскольку у него не было ни денег, ни времени, чтобы остановиться в Париже и повидать дедушку Майкла Конана, он послал ему целую пачку своих стихов, написанных в Стоунхерсте. Поджав губы, старый критик выучил их наизусть от слова до слова. Когда наступило Рождество и австрийские горы за метелями стали казаться облаками, дедушка Конан написал Чарльзу и Мэри Дойл письмо, в котором поделился впечатлениями об этих стихах.
«Не могут вызывать сомнения его способности к такого рода занятиям, – подчеркивал дедушка Конан. – В каждом из его самых вдохновенных творений я обнаружил пассажи, отличающиеся подлинно оригинальной свежестью и тонкостью воображения. Его «Газета Фельдкирха» порождает большие надежды, и я думаю, она его от начала до конца».
Это предположение было верно. Но «Газета Фельдкирха» и такие лирические стихи, как «Взбешенный извозчик» и «Прощание Фигаро», были лишь забавами школьника. Дома уже решили, что, когда Артур закончит Фельдкирх, ему следует поступать в Эдинбургский университет и изучать медицину.
Эту настоятельную идею высказала его мать; Эдинбургский университет располагал одной из лучших медицинских школ в мире, и, наконец, он будет дома. Подсказал ей эту мысль друг семьи, доктор Брайан Чарльз Уоллер – человек образованный и добрый, агностик в религиозных взглядах, – который начал проявлять к мальчику большой интерес и потом на протяжении нескольких лет оказывал сильное влияние на его жизнь.
Самому Артуру, казалось, было все равно, будет так или как-то по-другому. Значит, будет продолжаться изучение науки (почему они не могут сделать науку такой же интересной, как делал Жюль Верн?), а научные лекции господина Лиркома в Стоунхерсте были бедствием. Но этого хотела его мать, а значит, так и будет. Кроме того, медицина могла быть интересной. Как было бы благородно однажды торжественной поступью, импозантно и аристократично войти в комнату к больному, с наклоненной головой выяснить симптомы, а потом немногословно объявить диагноз, который вызовет у окружающих чувства удивления и благодарности.
Он работал по-настоящему напряженно, с перерывами на катание на коньках и санях. Доктор Уоллер прислал ему аннотированные книги по химии и ужасный учебник Роско с его параболами и эллипсами. Романтика закончилась, теперь она будет связываться только с практическими знаниями.
А наверху, именно на Арльбергском перевале, орлы молодого Наполеона потерпели поражение, когда Массена и Удино были отброшены австрийцами. Артур начал читать историю наполеоновских войн и рассказывал домашним о прочитанном. Его мать, опасаясь, что эти толстолобые немцы (он разделял ее мнение о них) испортят его французский язык, строго наказала ему каждое письмо писать ей по-французски. Неудивительно, что это его смутило. В его голове путалась французская грамматика, когда он писал ей эссе с пышным началом:
«Говорят, Александр Великий сказал Диогену: «Если бы я не был Александром, я хотел бы быть Диогеном». Мне тоже кажется, что, если бы я не был англичанином, я бы хотел быть тирольским горцем». И внезапно прервался: «Продолжение последует».
Одна из полученных им книг, не относившаяся к процессу самосовершенствования, помешала бы занятиям любого менее упорного человека. Эта книга не только произвела на Артура впечатление, она наэлектризовала его. В последующие годы он признавал, что ни один автор, за исключением Маколея и Скотта, не оказывал такого влияния на формирование его литературных вкусов. Автором этим был Эдгар Аллан По, а первой повестью, которая попалась Артуру, – «Золотой жук».
«Добрый стакан в обители епископа в логове дьявола – сорок один градус и четырнадцать минут северо-запада – севера – главное направление седьмое орудие с восточной стороны – стреляй из левого глаза черепа…»
Или в комнате, таинственно освещенной лучами ароматных восковых свечей, вспыхивает еще один рассказ с еще более потрясающим эффектом: «Дюпин! – произнес я без малейшего волнения. – Это совершенно необычный волос – это не человеческий волос».
Тем временем в обыденной атмосфере Фельдкирхе и среди тех, кого Артур называл аборигенами, произошла перемена: наступившее в 1876 году тепло заставило всех прекратить кататься на коньках. Весна тянулась такими бесконечными дождями, что он указал своим немецким друзьям на преимущества английского климата. Потом вдруг наступило знойное лето, в долине заквакали лягушки. Выполняя одну из форм физических упражнений, положив на плечи альпенштоки и распевая немецкие песни, они за четырнадцать часов совершили поход на сорок две мили. Артур нередко жаловался только на одно: «Доверенное лицо не выдаст никаких денег никому и ни при каких обстоятельствах». Дело становилось все более серьезным.
Артур должен был уехать из Фельдкирха в конце июня. По приезде в Эдинбург он надеялся получить шотландскую стипендию: он гордо верил в то, что, по крайней мере, сможет отличиться в химии. По одному из планов экономии средств, разработанному господами Кук, он подсчитал, что на скромную сумму всего в пять фунтов стерлингов сможет совершить довольно сложную поездку по Европе и навестить дедушку Майкла Конана в Париже.
Таким образом и прибыл в Париж с книгой о конических сечениях в руках, Эдгаром Алланом По в голове и двумя пенсами в кармане. Пройдя в жаркий день по пыльной дороге, он застал дедушку Конана сидевшим без пиджака в садике позади своего дома номер 65 по авеню Ваграм. Он знал, что встретил друга. Широколицый дедушка Конан, с подстриженной седой бородой и надменным взглядом прищуренных глаз, с агрессивно завивающимися над ушами волосами, напоминал одного из своих предков: ирландского наследственного главу клана, происходившего от герцогов Конанов из Бретани.
Как и Мэри Фоли, он заставил мальчика вновь засиять фамильной гордостью. Не менее важным было то, что он мог сочувствовать. Для него слова были фейерверком; он мог понять приверженность племянника этим двум трудно сопоставимым его наставникам – Маколею и По. Стуча кулаком по столу, он воздал должное заслугам каждого: он ругал старомодного Вига, который, как он сказал, был чертовски не прав по слишком многим деталям фактов, а американцу при всем его высочайшем искусстве, ей-богу, нельзя было доверять, если он не находился на расстоянии нескольких миль от бутылки бренди.
С дедушкой Конаном и его маленькой женой бабушкой Сюзан Артур провел несколько прекрасных недель. Пройденная подготовка, инстинкт, происхождение – все это привязало его к Франции, все здесь было полно очарования. Много времени они проводили в саду; при его тучном объеме дедушка Конан плохо ходил, и ему должна была помогать бабушка Сюзан. Однажды в саду, ближе к вечеру за несколько дней до его отъезда домой, дедушка Конан угрюмо заговорил о семейных делах.
«Вот эта твоя медицинская карьера. – Его лохматые брови сошлись на переносице. – Пять лет или хотя бы четыре. Не будет ли это определенным бременем для отца с матерью?»
«Да, сэр. Но если я заслужу стипендию, то, как мне говорят, оплачу свои расходы надолго вперед. А потом, видите ли (по крайней мере, так объяснял доктор Уоллер), можно будет наняться помощником к настоящему доктору и таким образом немного подрабатывать, пока учишься».
«Ты хочешь быть доктором?»
«Простите, сэр?»
«Я говорю: ты хочешь быть доктором?»
Конечно, он в какой-то мере хотел. По крайней мере, не было ничего другого, что бы он хотел делать или считал себя способным к этому. Он будет упорно работать, дай Бог помощи! Сейчас в Париже, где сквозь листву каштановых деревьев светили уличные фонари, его чувства любви перенеслись к более суровому городу: к его сероглазой и близорукой матери, к сестрам, к трехлетнему брату, к отцу, чья высокая сутулая тень вырисовывалась на заднем плане. Хотя он еще не осознавал этого, то был конец его детства.
Да, думал он, хорошо, что буду изучать медицину.
Pulsuz fraqment bitdi.