Сцены из жизни провинциала: Отрочество. Молодость. Летнее время

Mesaj mə
1
Rəylər
Fraqment oxumaq
Oxunmuşu qeyd etmək
Сцены из жизни провинциала. Отрочество. Молодость. Летнее время
Audio
Сцены из жизни провинциала. Отрочество. Молодость. Летнее время
Audiokitab
Oxuyur Юлия Тархова
7,89  AZN
Ətraflı
Şrift:Daha az АаDaha çox Аа

Под конец своего гостевания, перед тем как уехать в Преторию, Норман отводит его в сторонку и сует ему в нагрудный карман рубашки коричневатую банкноту, десять шиллингов. «На мороженое», – шепчет Норман: каждый год одни и те же слова. Он любит Нормана, и не только за подарки – хотя десять шиллингов – это огромные деньги, – но и за памятливость, за то, что дядя никогда не забывает преподносить их.

Отец же отдает предпочтение другому брату, Лансу, школьному учителю из Кинг-Уильямс-Тауна, также служившему в армии. Есть еще третий брат, самый старший, тот, что потерял ферму, но о нем никто, кроме матери, не упоминает. «Бедный Роланд», – бормочет, покачивая головой, мать. Роланд женился на женщине, которая называет себя Розой Ракоста, дочерью польского графа в изгнании, хотя настоящее ее имя, по словам Нормана, – София Преториус. Норман и Ланс не любят Роланда из-за фермы, а еще за то, что он подкаблучник Софии. Роланд с Софией держат в Кейптауне пансион. Он был там однажды с матерью. София оказалась большой толстой блондинкой, расхаживавшей в четыре пополудни по дому в атласном пеньюаре и курившей вставленную в мундштук сигарету. А Роланд – тихим мужчиной с грустным лицом и красным, похожим на луковицу носом, который стал таким после того, как Роланда вылечили с помощью радия от рака.

Ему нравится, когда отец, мать и Норман затевают спор о политике. Он наслаждается их страстностью, пылом, смелыми высказываниями. А еще его удивляет то, что он оказывается согласным с отцом, которому меньше всего желает победы: англичане хорошие, а немцы плохие, Смэтс хорош, а националисты дурны.

Отцу нравится «Объединенная партия», нравится крикет и регби, и все же отца он не любит. Он этого противоречия не понимает, однако понимать и не хочет. Он еще до того, как узнал, так сказать, отца, до того, как отец вернулся с войны, решил, что любить его не станет. И потому не любит он, в некотором смысле, абстракцию: ему просто не хочется иметь отца, во всяком случае такого, который живет в одном с ним доме.

Особенно не нравятся ему отцовские привычки. Не нравятся так сильно, что он содрогается от омерзения при одной лишь мысли о них: о том, как громко сморкается отец по утрам в ванной, о распространяемом отцом парном запахе мыла «Спасательный круг», о колечке пены и сбритых волосков, которое отец оставляет в раковине ванной. А пуще всего ненавистен ему собственный запах отца. С другой же стороны, он вопреки своей воле любуется опрятной одеждой отца, темно-бордовым платком, которым тот воскресными утрами повязывает вместо галстука шею, его подтянутой фигурой, живостью разговора, блестящими от бриолина волосами. Он и сам мажет волосы бриолином, отращивает челку.

Походы к парикмахеру он тоже ненавидит – настолько, что даже пробует, добиваясь прискорбного результата, подстричь себя сам. Судя по всему, парикмахеры Вустера сообща решили, что мальчиков следует стричь коротко. Стрижка начинается с того, что электрическая машинка грубейшим образом выкашивает тебе волосы с боков головы и сзади, а продолжается под безжалостное щелканье ножниц, по завершении которого на голове остается какая-то щетка – ну и разве что маленький чубчик спереди. Еще до окончания стрижки он начинает корчиться от стыда; потом платит шиллинг и бежит домой, со страхом думая о том, как пойдет завтра в школу, о ритуальном осмеянии, которому подвергается там каждый заново подстригшийся мальчик. На свете существуют настоящие стрижки и существуют те, свидетельствующие о злобности парикмахеров, которые приходится сносить в Вустере; однако куда нужно отправиться, что сделать или сказать и сколько заплатить, чтобы получить настоящую, он не знает.

Глава шестая

Он хоть и ходит субботними вечерами в биоскоп, однако фильмы уже не захватывают его так, как это было в Кейптауне, где ему снились кошмары, в которых с ним происходило то же, что с героями сериалов, – то его расшибали в лепешку падающие лифты, то он срывался с обрыва. Он не понимает, почему Эррол Флинн, который, кого бы ему ни приходилось играть, Робин Гуда или Али-Бабу, выглядит всегда одинаково, считается великим актером. Конные погони, вечно одни и те же, ему надоели. «Три придурка»[6] начинают казаться глуповатыми. И трудно же верить в Тарзана, если актер, который его играет, то и дело меняется. Единственный фильм, который производит на него впечатление, – это тот, где Ингрид Бергман садится в поезд, который везет больных оспой, а потом умирает. Ингрид Бергман – любимая актриса его матери. Но если жизнь устроена именно так, не может ли и мать умереть в любую минуту, просто не удосужившись прочитать выставленную в окне табличку?

Есть еще радио. Передачу «Детский уголок» он уже перерос, но сохраняет верность сериалам: «Супермену», ежедневно передаваемому в 17:00 («Вставай! Вставай и улетай!»), и «Магу Мандрагору» – ежедневно в 17:30. Правда, любимая его постановка – «Арктический гусь» Пола Гэллико, которую «Служба А» передает по просьбам слушателей снова и снова. Это история дикого гуся, который проводит суда от Дюнкерка к Дувру. Он слушает ее со слезами на глазах. И хочет стать когда-нибудь таким же верным другом, каким был арктический гусь.

Передают по радио и постановку, сделанную по «Острову сокровищ», – один получасовой эпизод каждую неделю. У него есть эта книга, правда, читал он ее еще маленьким, не понимая, что там за история приключилась со слепым и черной меткой, хороший человек Долговязый Джон Сильвер или плохой. Теперь, после каждого услышанного по радио эпизода, ему снятся страшные сны с участием Джона Сильвера: сны о костыле, которым тот убивает людей; о коварной, слащавой заботливости, с которой опекает Джима Хокинса. Лучше бы сквайр Трелони не отпускал Долговязого Джона, а убил негодяя: он уверен, что Джон еще возвратится со своими головорезами и мятежниками, чтобы отомстить, – точно так же, как возвращается в его сны.

А вот «Швейцарский Робинзон»[7] – передача куда более утешительная. Эта книга у него тоже имеется – с красивой обложкой и цветными картинками. Особенно нравится ему та, на которой под деревом стоит на спусковых салазках корабль, построенный швейцарской семьей с помощью инструментов, спасенных ею во время кораблекрушения, – корабль доставит домой и ее, и всех ее животных, совсем как Ноев ковчег. Так приятно покинуть Остров сокровищ и окунуться в мир швейцарской семьи. В нем нет ни плохих братьев, ни кровожадных пиратов; все радостно трудятся, выполняя указания мудрого, сильного отца (на картинке у него грудь колесом и длинная каштановая борода), с самого начала знающего, что нужно сделать, чтобы всех спасти. Он только одного не понимает – зачем им, так уютно и счастливо устроившимся на острове, вообще возвращаться куда-то.

Имеется у него и третья книга, «Скотт Антарктический». Капитан Скотт – один из его безусловных героев: оттого ему эту книгу и подарили. В ней есть фотографии, на одной из них капитан Скотт сидит и пишет что-то в той самой палатке, в которой потом замерз до смерти. Он часто разглядывает эти фотографии, однако в чтении самой книги далеко не продвинулся: она скучная, в ней нет увлекательного рассказа. Ему нравится только история про Тита Оутса, который обморозился, – нравится, как тот подбадривал товарищей, а потом вышел в ночь, в снега и льды, и тихо, не поднимая шума, скончался. И он надеется, что когда-нибудь сможет стать таким, как Тит Оутс.

Раз в год в Вустер приезжает «Цирк Босуэлла». Все его одноклассники ходят на представления и целую неделю в школе только о цирке и разговаривают, ни о чем другом. На них даже цветные дети ходят в некотором смысле: эти ребятишки часами околачиваются вокруг шатра, слушают оркестр, подглядывают в щелки.

Они собираются посетить цирк в субботу вечером, когда отец будет играть в крикет. Мать хочет, чтобы получился праздник для всех троих. Однако, зайдя в кассу, с ужасом узнает, как дороги субботние билеты: 2 шиллинга 6 пенсов для детей, 5 шиллингов для взрослых. Денег, которые она взяла с собой, не хватает. Она покупает билеты ему и брату. «Идите, я здесь подожду», – говорит она. Ему идти не хочется, однако мать настаивает на своем.

Оказавшись внутри шатра, он чувствует себя несчастным, ничто его не радует; он подозревает, что и с братом творится то же самое. Когда представление заканчивается, они выходят из шатра и видят мать, которая так никуда и не ушла. И после этого он несколько дней не может отогнать от себя мысль о том, как мать терпеливо ждала их под жгучим декабрьским зноем, а он в это время сидел в цирке и его развлекали, точно какого-нибудь короля. Слепая, неодолимая, жертвенная любовь матери к нему и брату – к нему в особенности – беспокоит его. Лучше бы она не любила его так сильно. Мать любит его без памяти, значит и он должен любить ее без памяти: такую она ему навязывает логику. Разве сможет он когда-нибудь расплатиться с ней за всю ту любовь, которую она на него изливает? Мысль о том, что ему так и придется всю жизнь никнуть под гнетом этого долга, обескураживает и бесит его настолько, что он перестает целовать мать и даже прикасаться к ней отказывается. И когда она отворачивается от него с безмолвной обидой, он намеренно ожесточает себя, настраивает против нее, не желая ей уступать.

 

Временами, когда ее одолевают горькие чувства, мать произносит длинные монологи, которые обращает к себе самой, сравнивая в них свою жизнь в стоящем на бесплодной земле поселке с той, какую она вела до замужества, – изображаемую ею как непрерывный кругооборот приемов и пикников, субботних поездок на фермы друзей, тенниса, гольфа и прогулок с собаками. Говорит она негромко, почти шепотом, в котором выделяются лишь свистящие да шипящие звуки, а он сидит в своей комнате, брат – в своей, и оба напрягают слух, стараясь расслышать ее, о чем она наверняка знает. Вот еще одна причина, по которой отец называет мать ведьмой: разговаривает сама с собой, не иначе как заклинания творит.

Идилличность ее жизни в Виктории-Уэст подтверждают фотографии из альбомов: мать и еще какие-то женщины в длинных белых платьях стоят с теннисными ракетками посреди чего-то, похожего на вельд; или – мать обнимает за шею собаку, немецкую овчарку.

– Кто это? – спрашивает он.

– Это Ким. Самый лучший, самый преданный пес, какой у меня был.

– А что с ним случилось?

– Съел отравленное мясо, которое фермеры разбросали для шакалов. И умер у меня на руках.

В глазах ее стоят слезы.

После того как в альбоме появляется отец, собаки там больше не встречаются. Вместо них он видит отца и мать на пикниках – с друзьями, были у них в то время друзья – или одного отца в щегольских усиках, с самоуверенным видом позирующего у капота старомодного черного автомобиля. Потом появляются его фотографии, десятки фотографий, начиная с первой – пухлого младенца с пустым лицом держит перед камерой темноволосая напряженная женщина.

На всех этих снимках, даже на тех, что с младенцем, мать поражает его моложавостью. Ее возраст – загадка, которая интригует его бесконечно. Она своих лет не открывает, отец притворяется не знающим их, даже ее братья и сестры, похоже, поклялись хранить эту тайну. Когда мать уходит из дома, он роется в документах, лежащих в нижнем ящике ее туалетного столика, ищет свидетельство о рождении, но безуспешно. По некоторым ее обмолвкам он знает, что мать старше отца, который родился в 1912-м, но насколько старше? Он решает, что мать родилась в 1910-м. Значит, когда родился он сам, ей было тридцать, а сейчас сорок. «Тебе сорок лет!» – торжествующе сообщает он матери и внимательно вглядывается в ее лицо, надеясь увидеть свидетельства своей правоты. Мать загадочно улыбается. «Мне двадцать восемь», – говорит она.

День рождения у них общий. Она родила его в свой день рождения. Это означает, говорит мать и ему, и всем прочим, что он – подарок от Бога.

Он называет ее не матерью и не мамой, а Динни. Как и отец, и брат. Откуда взялось это имя? Никто, по всему судя, не знает, однако братья и сестры зовут ее Верой – стало быть, не из детства. Он внимательно следит за тем, чтобы не назвать ее Динни при посторонних, так же как остерегается называть тетю и дядю просто Эллен и Норманом, а не тетей Эллен и дядей Норманом. Однако говорить «дядя» и «тетя», как полагается хорошему, послушному, нормальному ребенку, – это сущий пустяк в сравнении с велеречивостью африкандеров. Африкандеры не решаются говорить «ты» или «вы» тому, кто старше их годами. Он пародирует речи отца: «Mammie moet ’n kombers oor Mammie se knieё trek anders word Mammie koud» – Маме следует накрыть одеялом мамины колени, а то мама простудится. Хорошо, что он не африкандер и не обязан разговаривать на такой манер, точно много раз поротый раб.

Мать решает, что ей нужна собака. Самые лучшие из них – немецкие овчарки, – они умнее и вернее всех прочих, однако найти кого-нибудь, продающего овчарку, им не удается. И они останавливаются на щенке, который наполовину доберман, наполовину непонятно кто. Он настаивает, что имя собаке выберет сам. Лучше всего, конечно, был бы Борзой – он хочет, чтобы собака у него была русская, но, поскольку доберман – не борзая, он дает щенку кличку Казак. Что это значит, никто не понимает. Все думают, что kos-sak – «мешок с едой», – и посмеиваются.

Казак оказывается псом непонятливым, непослушным – бегает по окрестностям, топчет чужие огороды, гоняет кур. А однажды решает проводить его до школы. Отогнать дурака не удается – он кричит, швыряется камнями: пес прижимает уши, прячет хвост между ног и исчезает, но, стоит ему усесться на велосипед, возвращается и снова скачет за ним. В конце концов ему приходится одной рукой волочь Казака за ошейник до самого дома, толкая другой велосипед. Домой он приходит разгневанным и в школу возвращаться отказывается, все равно опоздал.

Казак не успевает еще вырасти, как кто-то скармливает ему толченое стекло. Мать ставит несчастному клизмы, чтобы вымыть стекло из желудка, но безуспешно. На третий день пес уже просто лежит, задыхаясь, и даже руку ее не лижет. Мать посылает его в аптеку за новым лекарством, которое кто-то ей присоветовал. Он бежит туда, прибегает обратно – слишком поздно. Лицо у матери осунувшееся, замкнутое, она даже пузырек из его руки не берет.

Он помогает похоронить завернутого в одеяло Казака в глине, в самом низу их сада. И ставит на могиле крест, на котором написано краской: «Казак». Заводить другую собаку он не хочет – не стоит, если они вот так умирают.

Его отец играет за крикетную сборную Вустера. Что и могло бы стать для него еще одним знаком отличия, предметом гордости. Отец – юрист, а это почти так же хорошо, как доктор; он участвовал в войне; играл в регби за команду кейптаунской лиги; теперь играет в крикет. Но у всего этого имеются неприятные уточнения. Как юрист отец больше не практикует. Он воевал, но дослужился лишь до младшего капрала. Играл в регби, однако во втором составе команды «Гарднз», а ее никто всерьез не принимает, потому что в Большой лиге она неизменно занимает последнее место. Теперь отец играет в крикет, но опять-таки за вторую сборную, на матчи которой никто не ходит.

Отец – боулер, не бэтсмен. Биту он как-то не так отводит, что ли, и потому промахивается по мячу.

Причина, по которой бэтсмен из отца не получился, состоит в том, что он вырос в пустыне Кару, где в крикет никто не играет, а значит, и научиться ему было не у кого. Подача мяча – это другое дело, подающими, боулерами, рождаются, не становятся.

Мячи отец подает медленные, крученые. И иногда сразу выбивает шесть очков, а иногда бэтсмен, увидев медленно плывущий к нему по воздуху мяч, теряет голову, замахивается что есть сил и мажет. Похоже, в этом метод отца и состоит: в терпении и коварстве.

Команду Вустера тренирует Джонни Уордл, играющий, когда на севере наступает лето, за крикетную сборную Англии. То, что Джонни Уордл согласился приехать сюда, – великая удача для Вустера. Это заслуга Вольфа Хеллера – Вольфа Хеллера и его денег.

Он стоит с отцом за тренировочной сеткой, наблюдая, как Джонни Уордл подает мячи бэтсмену первой сборной. Уордл, невзрачный коротышка с песочного цвета волосами, – боулер, предположительно медленный, однако, когда он разбегается и бросает мяч, тот летит на удивление быстро. Бэтсмен принимает его без большого труда и мягко отправляет в сетку. Следом подает кто-то другой, затем снова Уордл. И снова бэтсмен легко принимает его подачу. В итоге не побеждает ни бэтсмен, ни боулер.

Вечером он возвращается домой разочарованным. Он ожидал большего контраста между английским боулером и вустерским бэтсменом. Рассчитывал увидеть мастерство более загадочное, увидеть, как мяч вытворяет в воздухе странные фокусы, как летит над площадкой, ныряя, всплывая и вращаясь, – именно так должна выглядеть, если верить прочитанным им книгам по крикету, медленная подача. Чего он не ожидал увидеть, так это болтливого человечка, который только тем и отличается от других, что подает крученые мячи намного быстрее, чем сам он подает обычные.

В крикете он ищет большего, чем предлагает ему Джонни Уордл. Крикет должен походить на битву Горациев с этрусками или Гектора с Ахиллом. Если бы Гектор и Ахилл были просто двумя мужичками, рубившимися один с другим на мечах, о них и рассказать оказалось бы нечего. Но они не были просто двумя мужичками, они были могучими героями, имена их вошли в легенду. И он радуется, узнав в конце сезона, что Уордла вывели из сборной Англии.

Конечно, Уордл подает мяч кожаный. Он с таким не знаком: он и его друзья используют то, что у них называется «пробковым» мячом, сделанным из какого-то прочного серого материала, которому нипочем камни, мигом изодравшие бы кожаный мяч в лоскуты. Стоя у сетки и наблюдая за Уордлом, он впервые слышит странное посвистывание, издаваемое летящим к бэтсмену кожаным мячом.

А затем впервые получает возможность поиграть на настоящем крикетном поле. На среду, на вторую половину дня, назначен матч двух команд, состоящих из учеников начальных классов. Настоящий крикет означает, что и калитки будут настоящими, и драться за право защищать их ни с кем не придется.

Подходит его черед встать на стражу калитки. Со щитком на левой ноге и отцовской, слишком тяжелой для него битой в руках, он выходит на площадку. Удивительно, какая она, оказывается, огромная. Серое, пустое пространство – зрители сидят так далеко, что их можно считать несуществующими.

Он стоит на полоске уплотненной катками, покрытой зеленым кокосовым матом земли и ждет мяча. Это крикет. Говорят, что это игра, но для него она более реальна, чем его дом, чем школа. В ней нет притворства, нет милосердия, нет вторых шансов. Есть только другие мальчики, чьих имен он не знает, и все они против него. И мысль у них только одна: лишить его радости. Ни малейшей жалости к нему они не испытывают. Он один на этой огромной арене, один против одиннадцати, и защитить его некому.

Игроки встают по местам. Ему необходимо сосредоточиться, однако в голове его вертится мысль, которую он никак не может прогнать: мысль о парадоксе Зенона. Прежде чем стрела долетит до мишени, она должна пролететь половину разделяющего их расстояния; прежде чем пролетит половину, должна пролететь четверть; прежде чем пролетит четверть, должна… Он отчаянно пытается перестать думать о ней; но сами эти попытки взвинчивают его еще сильнее.

Боулер разбегается. Последние два удара его ступней о землю он слышит особенно ясно. А затем возникает пространство, в котором тишину нарушает только один звук – страшноватый шелест резко снижающегося к нему мяча. Именно это и выбрал он, когда решил играть в крикет: чтобы его снова и снова, пока он не потерпит неудачу, испытывал налетающий мяч, равнодушный, безразличный, безжалостный, ищущий брешь в его обороне, более быстрый, чем он ожидает, слишком быстрый для того, чтобы успеть очистить голову от царящей в ней неразберихи, собраться с мыслями, решить, что следует делать. И в самой середке этих размышлений, в середине этой середки, появляется мяч.

Он набирает две пробежки, отбивая мячи в состоянии сначала замешательства, а затем и подавленности. И выходит из игры, еще даже меньше понимая прозаичную манеру, в которой вел свою Джонни Уордл, непрестанно болтавший что-то, отпускавший шуточки. Неужели таковы все легендарные английские игроки: Лен Хаттон, Алек Беддсер, Денис Комптон, Сирил Уошбрук? Он не может в это поверить. Он считает, что по-настоящему играть в крикет можно только в молчании, в молчании и в страхе, с колотящимся в груди сердцем и пересохшим ртом.

Крикет – не игра. Крикет – это правда жизни. Если книги не врут и крикет действительно является испытанием характера, он не видит ни единой возможности пройти это испытание, но и не понимает, как от него уклониться. Тайна, которую ему удается скрывать в каких угодно обстоятельствах, у калитки безжалостно выставляется напоказ. «Ну-ка, посмотрим, из чего ты сделан», – говорит мяч, со свистом летящий к нему, вращаясь, по воздуху. И он вслепую, не понимая, что делает, выкидывает перед собой биту – слишком рано или слишком поздно. Мяч находит себе лазейку, минуя биту, минуя щиток. А он обращается в боулера, он проваливает испытание, его разоблачили, и скрывать ему больше нечего, кроме слез, и он заслоняет лицо ладонью и, спотыкаясь, покидает площадку под соболезнующие, вежливые аплодисменты других игроков.

6Three Stooges – трио американских комиков, выступавшее в 1922–1970 гг. и снявшееся в 190 короткометражных фильмах студии Columbia Pictures.
7Der Schweizerische Robinson (1812) – детский приключенческий роман швейцарского пастора и писателя Йоханна Давида Висса (1743–1818) о семье, попавшей на необитаемый остров после кораблекрушения.