Kitabı oxu: «Огонь зовущий»
© Блынская Е. Н., текст, 2026
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026
* * *

Глава 1
– Свободы сеятель пустынный, я вышел рано, до звезды…
Человек перехватил покрепче ручку косы-литовки, глянул удовлетворенно на ее загнутый, поблескивающий в темноте зуб и вступил в мак.
В эту ночь мак благоухал, словно чувствовал свою погибель и не мог надышаться, напоследок вобрать в свои кожистые листочки, спеленатые бутоны и молочайные стебли вяжущий дух июньского разнотравья. Еще немного – и вповалку ляжет.
– Эх… – вздохнул человек. – Жалко тебя уничтожать! Но тогда что? Тогда наделаешь дел, цветяга сонный…
Терпко и горько, дрожа росой на жирных листьях с млечным налетом, облепленный мириадами луговых улиток, мак содрогнулся, качнул закрытыми бутонами, в глубине которых зрели горькие семена. Поле дрогнуло, заволновалось: а не вырваться ли маку, не взлететь ли ввысь? Но нет. Тот, что других заставляет летать и отчебучивать всякое, сам растение мирное. Не он травит-убивает. Опять же люди виноваты.
Через полтора месяца здесь уже будут потрескивать на ветру головки, полные зернышек. Облетят эти белые, розовато-кварцевые цветы, в общем поле которых вспыхивают то там, то тут темно-красные пиропы, будто кровью брызнули живой.
Нет, человек этот не посмеет тронуть красоту при свете дня. Не выдержит, остановится.
Привыкнув к холоду росы, босоногий, он смотрит на бледное поле. Да что там того поля… Махнуть – и нет его. Ну гектар, чуть больше…
До рассвета успеет.
– Нет правды на земле. Но нет ее и выше? – спросил человек то ли у земли, то ли у молчаливых небес, докончив первую полосу и утирая лицо рубашкой.
На востоке, далеко-далеко, бледнели разомкнутые еще невидимым солнцем облака. Это свет пробивался через слои горных полей, чтобы осветить дела людские.
Шелестя, мак тяжело валился, бледнея и источая густое, почти животное дыхание, словно он не трава, а многоногий мокрый зверь, сам пришедший принять казнь от человека.
Глава 2
…Летняя духота тысяча девятьсот восемьдесят восьмого года ознаменовалась горением торфяных месторождений. Весь город был в дыму. Он проникал в окна и заставлял даже на улицу выходить пригнувшись. Там уже накрывало пластом душного угара и не дышалось без кашля.
Тем не менее люди вынуждены были вести обычный образ жизни. Ходить на работу на обогатительный комбинат, толкаться в овощном магазине в очереди за картошкой, которая через демоническую гулкую трубу сыпалась в деревянный куб, учиться на курсах профориентации и выписываться из роддома.
У роддома стояла новенькая оранжевая машина «Жигули», в которой сидел и не выходил молодой, но уже тучный человек. Он буквально на днях защитил диплом в Горном университете и теперь еще не верил в то, что его ждут на новой прекрасной работе в далеком Нерюнгри.
Из распахнутых дверей роддома вышли трое. Пожилая женщина с квадратным лицом, медсестра в высоком белом колпаке и красноглазая молодая мать. На руках у нее крепко стояло свернутое умелыми руками синее одеяло с начинкой; полупрозрачные синие ленты, которыми оно было перетянуто, однозначно указывали на пол младенца.
– Ну? И где твой-то? – спросила медсестра, кажется, ожидая другой встречи.
– Да вон его машина! – сказала пожилая женщина. – Он она! А деж Сереня? Сереня! Э! Где ты!
Из-за машины вышел тучный молодой человек с недовольным, блестящим от пота лицом. Руки он сунул в карманы по-студенчески коротких, но недешевых вельветовых брюк. Это и был Сереня. Не вынимая рук из карманов, он подошел к ступеням и поставил правую ногу на нижний край.
– Поехали. Только быстро.
Молодая мать с ребенком оторвались от разочарованной медсестры, за ними поспешила бабка.
– Даже цветы не подарил! Жмотяра! – выругалась медсестра. – Есть же козлы, а? Эх, девки! Кому вы рожаете!
Молодая мать и пожилая женщина сидели на заднем сиденье молча. Тучный Сереня рулил и пыхтел, подкидывая их на неровной дороге.
– Не шибко ты! – бормотала пожилая женщина, вцепившись в подголовник. – Не навоз везешь! Тут сын у тебя!
– Неее! – проблеял в ответ недовольный Сереня. – Какая там! Сын! На что он мне сейчас? Завела и возись! Отвезу вас в ваш дом общественного призрения, выходите!
– Ага! Ага! Выходим! – вдруг тоненько запричитала мать над ребенком. – Все помогут! Отучим и вырастим! Ты только деньги нам шли, урод проклятый! У меня все, все государственное! И ребеночек будет наш общий!
– Вот и я о том же, – успокоительно ответил водитель. – Про деньги не беспокойся. Отгребу. Но про мальчишку… Пока не нужен он мне.
– Да ты что, касатик! – разразилась руганью женщина с квадратным лицом. – Что ж ты порешь! Что порешь! Да он вырастет, помощником твоим станет! Он твоя кровь! Ну! Дурак же ты, Сереня!
– И пусть растет. Я разве против? Только отстаньте от меня! Я буду делать свои дела! А вы тут вошгайтесь с мальчишкой! Меня на работу зовут! Там месторождения, рук не хватает! А вы тут со своим ребенком!
– Ах ты, гад ты проклятый! Меня обещал забрать! – взвизгнула молодая мать и затрясла белокурыми волосами. – Как теперь верить-то! Кому! Ну, зараза ты!
– А, ну ты сама виновата! – отбрехивался Сереня, покраснев. – Кто тебя тянул его рожать! Ну, кто! Чего вы, бабы, дуры, что ли, совсем? Куда я тебя возьму-то! Я сам там не устроился, а ты мне еще на хвост садишься!
– А у папы что, у твоего, нет возможности нам помочь?! – перебила его молодая мать.
– При чем тут папа! Папа заболел! Я и за папой, и за мамой шизанутой своей ухаживаю! Что, не знаешь? Баб! Скажи ей хоть ты! Заполошной этой!
– Вынянчим! Ничего! – ответила квадратнолицая. – Своего не бросим! Только ты, Сереня, обеспечь нам покой и вливания, как там говорят по телевизеру-то… А то я тебя прокляну и устрою тебе этот самый апартеид.
В салоне повисла тишина, прерываемая только сопением матери над ребенком. Тот, утопленный в кружеве, глядел вокруг и не мог понять, для чего его пустили на свет. А машина, неловко маневрируя по кривой дороге, уже ехала по белому песку просеки меж столетних сосен к желтому дому с высоким куполом, бывшей резиденции графа Панина, а ныне «богадельне»…
Глава 3
От вокзала Марья добиралась в коляске мотоцикла «Урал» местного участкового Николая Бушина. Сам участковый, как мог, старался понравиться гостье, а потому шарашил с такой скоростью, что бедная московская фольклористка чуть богу душу не отдала. Перелетая с ухаба в выбоину, Марья каждый раз приземлялась в коляске на свою несчастную тощенькую пятую точку и под конец извилистой дороги, уже потянувшейся мягко по белому песку соснового леса, хотела попроситься слезть и идти пешком. Пусть рюкзак отяжелял плечи, пусть ее красные глаза смежались после ночи, проведенной без сна в поезде под спор антиглобалиста и антисемита. Лучше пешком, чем в люльке «Урала»!
– Не, народа много обычно только летом. Туристы сплавляются, паломники приезжают в монастырь. Местных мало. Летом бухают-бухают, бухают-бухают… А потом дохнут-на. Зимой до кладбища не донести: почитай, метров двести тащить на гору по снегу. На кой так делать? Все бегают, пособляют че-то, да толку нет. А там еще могилу рой, землю шкрябай…
Участковый сам был не из деревенских – из городских. Он не очень любил ездить в Опашку. Там осталось-то три живые души, и никто просто физически не мог никого убить, обокрасть или снасильничать. Река Пиня осторожно обтекала опустевшее селение, а на другой ее стороне размещался мужской монастырь, светилась из-за великой стены голова Свято-Успенской деревянной церковки и громоздились пристроенные к ней со старого времени каменные склады. В некоторых местах стену монастыря с высыпавшимися кусками песчаника заделали новым белым кирпичом, вживленным несуразными заплатами в древнюю кладку. Там – да, народ жил. Построили недавно и трапезную, и келейки для паломников. Весело трезвонила недавно оштукатуренная колоколенка. Насельники всякие были, но смирные. А в Опашке остались только бабка Палладия, ее тетка Серафима Пятницкая ста трех лет да немая девица Марионилла.
Вот как только приехала сюда Марионилла, начали происходить странные вещи. Их нельзя было объяснить с бухты-барахты. Надобно было думать и ворочать мозгами, чего тут никто особо делать не умел. Да что там! Где у нас сейчас мозгами-то ворочают! Все больше капиталами да локтями…
Бабка Палладия пребывала в абсолютном разуме, и к ней рекой текли любители фольклора и всяких старинных побасенок. Марионилла не могла говорить. По крайней мере, никто здесь не слыхал ее голоса. Старуха Серафима вела чудный образ жизни: ела только хлеб и пила только воду, на летние и осенние месяцы уходила «в странное» по окрестным деревням и возвращалась зимовать, принося страшные вести про неправедное госустройство, коррупцию и распущенность, называя все это мракобесием, мздоимством и содомией. Насельники монастыря про это улыбались и серьезно помалкивали, но бабка Палладия таких слов и определений не знала. На речи Серафимы только морщилась и ругалась.
– Бабка! Ты уже совсем из ума выжила! – бурчала Палладия. – Тебе бы в дом старичков пора, чтобы там тебя обихаживали да с ложки манкой откармливали!
– Сама туда иди! – отвечала Серафима. – Я еще тут по своему двору потопаю! Пока ноги ходют.
Палладия вообще была неграмотная, потому что ленивая. Все на сказках выезжала.
Когда-то, после революции, сюда, в Опашку и на берег Пини, пригнали молодежь разрабатывать русло реки, добывать строительный песок и глину. В конце концов разрыли его насмерть, распустив Пиню на несколько озер. К счастью, после войны разработка сама замулилась, и река потихоньку вернулась в старое русло, но обмелела.
Потом налетели колхозники. Сажали на бедных полях всякие сурепки да рапсы для животноводческого комплекса. После войны из всей деревни осталось двенадцать домов: из семидесяти мужиков с фронта пришли четверо, и долго не возвращалась Опашка к жизни. Ну, и после того, как на круглой площади раскатали церковь и так бросили бревна, думая построить клуб, стала из села деревней.
Наконец, в начале девяностых приехали иеговисты, скупили избы у сельсовета, сидящего в соседнем, относительно еще «многолюдном» селе Хам-озере, развели хозяйство, стали домовничать. Палладия думала тоже в ихнюю веру перекинуться – больно красивые книжицы разносили, в которых все так славно, благообразно прописано, а главное – понятно, не то что в Библии. Серафима ее побила палкой, и Палладия передумала.
Теперь Палладия почти перестала ходить со двора, ее мучил целый букет диковинных болезней, половину из которых она придумала для особенной к себе жалости. Внук прислал ей в помощь девицу Мариониллу. Хорошо, что немую: хоть не говорила поперек и не лезла с другими разговорами.
Вот, совсем недавно, сюда, на холмы и луга, пришли незнакомые люди в строгих цивильных костюмах, и с ними охранники. Что-то они тут ходили, смотрели, изыскивали…
– Принесло их, церноризцев да мракобесов! – ругалась тогда Серафима.
Одним из них, впрочем, был внук бабки Палладии, занимающий руководящую должность в крупной компании. Он зашел к бабушке с подарками, приволок плазму-телевизор, подключил для Мариониллы на чердаке усилитель сигнала для домашнего интернета, оставил еды и средств для мытья посуды, на что Палладия досадовала, а Марионилла радовалась, как дитя. Но потом подуспокоилась, когда оказалось, что интернет брал только в туалете, где можно было просиживать часами или как минимум стоять рядом с ним.
Марья Андреевна Чулымова, собиратель фольклора и преподаватель оного в Институте истории искусств, насчет местных дел и преданий заранее не интересовалась, поэтому ехала чистосердечно собрать не собранное другими и узнать прежде неизвестное.
– Приехали! – радостно рявкнул участковый и резко затормозил, так что Марья ударилась грудью о край люльки.
Марья закашлялась, выбросила рюкзак и сумку с провизией на траву и вылезла. Перед ней в ряд стояли с десяток рубленых изб, четко вырисовывавшихся на яркой лазури неба.
Марья поблагодарила участкового.
– Коли дождя не будет, в воскресенье приеду, проведу вас по окрестностям. Покажу, что к чему… Магазин через речку.
– А как до него добраться?
– По кладям.
И Бушин, так и не спустившись на землю с железного коня, развернулся, оставив след на траве.
* * *
Марью уже ждали. Участковый заранее присылал из Хам-озера мальчишку-почтальона предупредить старух, что к ним приедет пожить собиратель.
Марионилла обрадовалась больше всех. Она улыбалась красивыми белыми зубами и стучала в ладоши.
– Цего, цего ты радуесся? – спросила Серафима беззубым ртом. – Цай, не паренок приедет, а снова баба, да ишо пытать будет день и ноць. Сказуй да сказуй ей про то, про се… Про все уж сказано, а им все мало. Куды только складыват тую сказку!
Царя Серафима уже не застала, но хорошо помнила детские годы и свою бабку, жившую при пяти «анператорах», четверых из которых она, судя по рассказам, знала лично. Нет, конечно, не могла знать, но ее разговоры глубоко врезались в память Серафимы.
Марья вошла на широкий двор с собственным колодцем, огляделась и подивилась, что все закоулки заросли травой. Три бешеные курицы сорвались и побежали, клохча, в сарай с оторванной серой дверью, движимой сквозняком.
– М-да… Молочка тут не промыслишь, – вздохнула Марья и увидела Мариониллу, вышедшую ей навстречу из сеней.
Девушка махала рукой и мычала, подзывая к себе.
– Иду, иду! Доброго вам утречка.
Ухнув, Марья взвалила рюкзак на плечо и двинулась в дом.
Только в прошлом году, в сорок лет, Марья стала понимать, что теряет силу. Медленно, словно по капле, выходит сила из прежде скорого, оборотливого тела. И ноги уже не такие быстрые, и руки не такие ловкие. Тянет уже больше не к бумагам да книгам, а к мелкому, бисерному труду – создать что-либо теплое, нужное. Научная деятельность давно принесла свои плоды в виде кандидатской, да только жить все равно приходилось в лишениях.
Зарплата была смешная, и Марья работала на трех ставках, пропадая зимой в институте, на кафедре, а летом – на выездах и в командировках. В выходные она, не разгибая спины, трудилась на даче, чтобы потом сэкономить на еде и больше денег потратить на книги.
Семьи у Марьи никогда не было: в шесть лет она осталась сиротой и воспитывалась в детском доме. А там судьба свела ее с руководительницей фольклорной студии, которая и определила ей место в жизни. Это место оказалось и надежным, и певучим, и говорливым. Марья не скучала на работе и всегда спешила из дома в институт. Как большинство детдомовских, она редко болела и не боялась невзгод. Работа на выездах приносила ей невероятную радость.
Марья была маленького роста, чуть скошенная влево, словно ее куда-то всегда тянуло. Легкие рыжие барашковые волосы на голове заплетены в худобедную косицу. Круглые голубые глаза смотрели с вечным близоруким вниманием. Маленький вздернутый нос, круглые, как хохломские ложки, уши, стоящие по обе стороны головы, будто приклеенные, и большие руки делали ее совсем непривлекательной для противоположного пола. Но сколько в ней было стеснительности, скромности, благодушия и нерастраченной нежности, нельзя было передать словами, и она передавала их голосом, пением. Когда Марья заводила на своих институтских «вечорах» старинные заунывные русские песни, все опускали глаза, завидуя удивительному, невесть кем и за что данному ей таланту. Улыбалась она постоянно, натрудив себе улыбкой морщинки у глаз.
Может, за улыбчивость и приняла ее бабка Палладия с радостью, разместила в прирубе – на веранде – за тканой занавеской, которую Марья в первую голову и сфотографировала.
Старуха Серафима только пришла с источника, таща полведра воды. Она давно решила носить воду «по самуе смерть», в день понемногу – себе на питье, и таким образом проверяла состояние своего здоровья. Кружится голова – «крови играют». Млеют ноги – «крови заворачиваются». Но полведра приносила исправно.
Поставили самовар и напекли в поду большой русской печки, давно не мазанной, раскорячившейся на половину комнаты, лепешек из магазинной муки. Марионилла сбегала в погреб за капусткой и грибами, и сели есть и чаевничать.
Марья сразу заметила, что капуста на сто процентов покупная, а грибы из магазинной банки, безудержно проквашенные уксусом.
– А грибы-то? Сами собирали? – с опытом в лице спросила Марья и глянула на закивавшую по-лошадиному Мариониллу.
– Она! Она ходила сама! – чистосердечно ответила Палладия. – Тут за Опашкой растут вот ведь. И это самое… звать ее можно Милкой, а так она Марионилла.
– Ух ты! Красивое имя! – восхитилась Марья, откусывая гриб. – Старинное!
– Да! В какую-то бабку. Да! Если что, то я говорю все, что и другим, – утвердительно произнесла Палладия. – Мне ужо не помнится, кому чего я наболтала, а ты у нас в первый раз. Вот и наболтаю тебе все заново.
– Я запишу на диктофон, – обрадовалась Марья и, порывшись в складках юбки, достала маленькое цифровое устройство. – На него можно часами говорить.
– Во как! – подала голос Серафима с другой стороны стола. – Хде столько словов-то наберешь?
– Они у меня есть – все, как грибочки, по кузовкам сидят. Одна сказка – одни грибочки, друга сказка – други грибочки, – понизила голос бабка Палладия. – И в памяти я ишшо.
За чаем Марья разглядела и Мариониллу. На вид той было лет двадцать-двадцать пять. Самый свежий возраст. Волосы лежали широкой рифленой волной, вроде песчаной дюны в пустыне: видно, на ночь Марионилла заплетала их в косички, а утром расплетала. Вытянутое, без кровинки, лицо, прозрачно-серые, чуть подтянутые к вискам глаза, тонкие губы, тонкая шея и высокий рост – Марионилла была похожа на одну из моделей английских художников-прерафаэлитов. Ей не хватало только синего бархатного платья в пол и ларчика Пандоры на коленях. Вместо платья Марионилла всунулась в самошитый сарафан из штапеля и вязаные вручную чулки с местным орнаментом. На ногах – тапки-чуни из валяных полусапожек с обрезанным верхом.
Старуха Серафима, пергаментно-желтая, с щелью рта и двумя щелями глаз, обросшими бородавками, с выдающимся острым носом и белым пухом волос, выбивающимся из-под платка, носила одежду по «старой моде»: некрашеное, отбеленное только солнцем платье-мешок, доходившее до коричневых голых икр, высушенных и перевитых венами, словно корнями деревьев. Она ходила по дому босой, стуча по половицам окаменевшими ногтями, а на улицу обувала калоши с суконной стелькой. И никогда не снимала с головы плат, подколотый под подбородком невидимой булавкой.
«Да уж, – подумала Марья, – попала я в паноптикум! Тут тебе ни яйца, ни курицы, ни молочка попить…»
– Отчего же молочка нету? – внезапно сказала Серафима, пристально глядя на Марью. – Есть, в мангазин через речку привозют с монастыря. И там по семьдесят рублев за трехлитровку продают.
Марья едва не подпрыгнула на косом табурете.
– Да я и так… А может, и схожу… – Она покраснела лицом, и только тонкая, с палец, полоса вдоль лба осталась бледной.
– Ты не стесняйся, девко. Мы как свои тут. Мы всех примаем, всех любим… – И бабка Палладия широко перекрестилась на угол.
За ней поспешно взмахнула рукой Марионилла, а потом и Серафима, медленно и важно, осенила себя двуперстным знамением.
– А вы… староверы, да? – спросила Марья робко.
– Да уж не щепотники, – гулко сказала Серафима скрипучим голосом.
Pulsuz fraqment bitdi.


