Kitabı oxu: «Огонь зовущий»
© Блынская Е. Н., текст, 2026
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026
* * *

Глава 1
– Свободы сеятель пустынный, я вышел рано, до звезды…
Человек перехватил покрепче ручку косы-литовки, глянул удовлетворенно на ее загнутый, поблескивающий в темноте зуб и вступил в мак.
В эту ночь мак благоухал, словно чувствовал свою погибель и не мог надышаться, напоследок вобрать в свои кожистые листочки, спеленатые бутоны и молочайные стебли вяжущий дух июньского разнотравья. Еще немного – и вповалку ляжет.
– Эх… – вздохнул человек. – Жалко тебя уничтожать! Но тогда что? Тогда наделаешь дел, цветяга сонный…
Терпко и горько, дрожа росой на жирных листьях с млечным налетом, облепленный мириадами луговых улиток, мак содрогнулся, качнул закрытыми бутонами, в глубине которых зрели горькие семена. Поле дрогнуло, заволновалось: а не вырваться ли маку, не взлететь ли ввысь? Но нет. Тот, что других заставляет летать и отчебучивать всякое, сам растение мирное. Не он травит-убивает. Опять же люди виноваты.
Через полтора месяца здесь уже будут потрескивать на ветру головки, полные зернышек. Облетят эти белые, розовато-кварцевые цветы, в общем поле которых вспыхивают то там, то тут темно-красные пиропы, будто кровью брызнули живой.
Нет, человек этот не посмеет тронуть красоту при свете дня. Не выдержит, остановится.
Привыкнув к холоду росы, босоногий, он смотрит на бледное поле. Да что там того поля… Махнуть – и нет его. Ну гектар, чуть больше…
До рассвета успеет.
– Нет правды на земле. Но нет ее и выше? – спросил человек то ли у земли, то ли у молчаливых небес, докончив первую полосу и утирая лицо рубашкой.
На востоке, далеко-далеко, бледнели разомкнутые еще невидимым солнцем облака. Это свет пробивался через слои горных полей, чтобы осветить дела людские.
Шелестя, мак тяжело валился, бледнея и источая густое, почти животное дыхание, словно он не трава, а многоногий мокрый зверь, сам пришедший принять казнь от человека.
Глава 2
…Летняя духота тысяча девятьсот восемьдесят восьмого года ознаменовалась горением торфяных месторождений. Весь город был в дыму. Он проникал в окна и заставлял даже на улицу выходить пригнувшись. Там уже накрывало пластом душного угара и не дышалось без кашля.
Тем не менее люди вынуждены были вести обычный образ жизни. Ходить на работу на обогатительный комбинат, толкаться в овощном магазине в очереди за картошкой, которая через демоническую гулкую трубу сыпалась в деревянный куб, учиться на курсах профориентации и выписываться из роддома.
У роддома стояла новенькая оранжевая машина «Жигули», в которой сидел и не выходил молодой, но уже тучный человек. Он буквально на днях защитил диплом в Горном университете и теперь еще не верил в то, что его ждут на новой прекрасной работе в далеком Нерюнгри.
Из распахнутых дверей роддома вышли трое. Пожилая женщина с квадратным лицом, медсестра в высоком белом колпаке и красноглазая молодая мать. На руках у нее крепко стояло свернутое умелыми руками синее одеяло с начинкой; полупрозрачные синие ленты, которыми оно было перетянуто, однозначно указывали на пол младенца.
– Ну? И где твой-то? – спросила медсестра, кажется, ожидая другой встречи.
– Да вон его машина! – сказала пожилая женщина. – Он она! А деж Сереня? Сереня! Э! Где ты!
Из-за машины вышел тучный молодой человек с недовольным, блестящим от пота лицом. Руки он сунул в карманы по-студенчески коротких, но недешевых вельветовых брюк. Это и был Сереня. Не вынимая рук из карманов, он подошел к ступеням и поставил правую ногу на нижний край.
– Поехали. Только быстро.
Молодая мать с ребенком оторвались от разочарованной медсестры, за ними поспешила бабка.
– Даже цветы не подарил! Жмотяра! – выругалась медсестра. – Есть же козлы, а? Эх, девки! Кому вы рожаете!
Молодая мать и пожилая женщина сидели на заднем сиденье молча. Тучный Сереня рулил и пыхтел, подкидывая их на неровной дороге.
– Не шибко ты! – бормотала пожилая женщина, вцепившись в подголовник. – Не навоз везешь! Тут сын у тебя!
– Неее! – проблеял в ответ недовольный Сереня. – Какая там! Сын! На что он мне сейчас? Завела и возись! Отвезу вас в ваш дом общественного призрения, выходите!
– Ага! Ага! Выходим! – вдруг тоненько запричитала мать над ребенком. – Все помогут! Отучим и вырастим! Ты только деньги нам шли, урод проклятый! У меня все, все государственное! И ребеночек будет наш общий!
– Вот и я о том же, – успокоительно ответил водитель. – Про деньги не беспокойся. Отгребу. Но про мальчишку… Пока не нужен он мне.
– Да ты что, касатик! – разразилась руганью женщина с квадратным лицом. – Что ж ты порешь! Что порешь! Да он вырастет, помощником твоим станет! Он твоя кровь! Ну! Дурак же ты, Сереня!
– И пусть растет. Я разве против? Только отстаньте от меня! Я буду делать свои дела! А вы тут вошгайтесь с мальчишкой! Меня на работу зовут! Там месторождения, рук не хватает! А вы тут со своим ребенком!
– Ах ты, гад ты проклятый! Меня обещал забрать! – взвизгнула молодая мать и затрясла белокурыми волосами. – Как теперь верить-то! Кому! Ну, зараза ты!
– А, ну ты сама виновата! – отбрехивался Сереня, покраснев. – Кто тебя тянул его рожать! Ну, кто! Чего вы, бабы, дуры, что ли, совсем? Куда я тебя возьму-то! Я сам там не устроился, а ты мне еще на хвост садишься!
– А у папы что, у твоего, нет возможности нам помочь?! – перебила его молодая мать.
– При чем тут папа! Папа заболел! Я и за папой, и за мамой шизанутой своей ухаживаю! Что, не знаешь? Баб! Скажи ей хоть ты! Заполошной этой!
– Вынянчим! Ничего! – ответила квадратнолицая. – Своего не бросим! Только ты, Сереня, обеспечь нам покой и вливания, как там говорят по телевизеру-то… А то я тебя прокляну и устрою тебе этот самый апартеид.
В салоне повисла тишина, прерываемая только сопением матери над ребенком. Тот, утопленный в кружеве, глядел вокруг и не мог понять, для чего его пустили на свет. А машина, неловко маневрируя по кривой дороге, уже ехала по белому песку просеки меж столетних сосен к желтому дому с высоким куполом, бывшей резиденции графа Панина, а ныне «богадельне»…
Глава 3
От вокзала Марья добиралась в коляске мотоцикла «Урал» местного участкового Николая Бушина. Сам участковый, как мог, старался понравиться гостье, а потому шарашил с такой скоростью, что бедная московская фольклористка чуть богу душу не отдала. Перелетая с ухаба в выбоину, Марья каждый раз приземлялась в коляске на свою несчастную тощенькую пятую точку и под конец извилистой дороги, уже потянувшейся мягко по белому песку соснового леса, хотела попроситься слезть и идти пешком. Пусть рюкзак отяжелял плечи, пусть ее красные глаза смежались после ночи, проведенной без сна в поезде под спор антиглобалиста и антисемита. Лучше пешком, чем в люльке «Урала»!
– Не, народа много обычно только летом. Туристы сплавляются, паломники приезжают в монастырь. Местных мало. Летом бухают-бухают, бухают-бухают… А потом дохнут-на. Зимой до кладбища не донести: почитай, метров двести тащить на гору по снегу. На кой так делать? Все бегают, пособляют че-то, да толку нет. А там еще могилу рой, землю шкрябай…
Участковый сам был не из деревенских – из городских. Он не очень любил ездить в Опашку. Там осталось-то три живые души, и никто просто физически не мог никого убить, обокрасть или снасильничать. Река Пиня осторожно обтекала опустевшее селение, а на другой ее стороне размещался мужской монастырь, светилась из-за великой стены голова Свято-Успенской деревянной церковки и громоздились пристроенные к ней со старого времени каменные склады. В некоторых местах стену монастыря с высыпавшимися кусками песчаника заделали новым белым кирпичом, вживленным несуразными заплатами в древнюю кладку. Там – да, народ жил. Построили недавно и трапезную, и келейки для паломников. Весело трезвонила недавно оштукатуренная колоколенка. Насельники всякие были, но смирные. А в Опашке остались только бабка Палладия, ее тетка Серафима Пятницкая ста трех лет да немая девица Марионилла.
Вот как только приехала сюда Марионилла, начали происходить странные вещи. Их нельзя было объяснить с бухты-барахты. Надобно было думать и ворочать мозгами, чего тут никто особо делать не умел. Да что там! Где у нас сейчас мозгами-то ворочают! Все больше капиталами да локтями…
Бабка Палладия пребывала в абсолютном разуме, и к ней рекой текли любители фольклора и всяких старинных побасенок. Марионилла не могла говорить. По крайней мере, никто здесь не слыхал ее голоса. Старуха Серафима вела чудный образ жизни: ела только хлеб и пила только воду, на летние и осенние месяцы уходила «в странное» по окрестным деревням и возвращалась зимовать, принося страшные вести про неправедное госустройство, коррупцию и распущенность, называя все это мракобесием, мздоимством и содомией. Насельники монастыря про это улыбались и серьезно помалкивали, но бабка Палладия таких слов и определений не знала. На речи Серафимы только морщилась и ругалась.
– Бабка! Ты уже совсем из ума выжила! – бурчала Палладия. – Тебе бы в дом старичков пора, чтобы там тебя обихаживали да с ложки манкой откармливали!
– Сама туда иди! – отвечала Серафима. – Я еще тут по своему двору потопаю! Пока ноги ходют.
Палладия вообще была неграмотная, потому что ленивая. Все на сказках выезжала.
Когда-то, после революции, сюда, в Опашку и на берег Пини, пригнали молодежь разрабатывать русло реки, добывать строительный песок и глину. В конце концов разрыли его насмерть, распустив Пиню на несколько озер. К счастью, после войны разработка сама замулилась, и река потихоньку вернулась в старое русло, но обмелела.
Потом налетели колхозники. Сажали на бедных полях всякие сурепки да рапсы для животноводческого комплекса. После войны из всей деревни осталось двенадцать домов: из семидесяти мужиков с фронта пришли четверо, и долго не возвращалась Опашка к жизни. Ну, и после того, как на круглой площади раскатали церковь и так бросили бревна, думая построить клуб, стала из села деревней.
Наконец, в начале девяностых приехали иеговисты, скупили избы у сельсовета, сидящего в соседнем, относительно еще «многолюдном» селе Хам-озере, развели хозяйство, стали домовничать. Палладия думала тоже в ихнюю веру перекинуться – больно красивые книжицы разносили, в которых все так славно, благообразно прописано, а главное – понятно, не то что в Библии. Серафима ее побила палкой, и Палладия передумала.
Теперь Палладия почти перестала ходить со двора, ее мучил целый букет диковинных болезней, половину из которых она придумала для особенной к себе жалости. Внук прислал ей в помощь девицу Мариониллу. Хорошо, что немую: хоть не говорила поперек и не лезла с другими разговорами.
Вот, совсем недавно, сюда, на холмы и луга, пришли незнакомые люди в строгих цивильных костюмах, и с ними охранники. Что-то они тут ходили, смотрели, изыскивали…
– Принесло их, церноризцев да мракобесов! – ругалась тогда Серафима.
Одним из них, впрочем, был внук бабки Палладии, занимающий руководящую должность в крупной компании. Он зашел к бабушке с подарками, приволок плазму-телевизор, подключил для Мариониллы на чердаке усилитель сигнала для домашнего интернета, оставил еды и средств для мытья посуды, на что Палладия досадовала, а Марионилла радовалась, как дитя. Но потом подуспокоилась, когда оказалось, что интернет брал только в туалете, где можно было просиживать часами или как минимум стоять рядом с ним.
Марья Андреевна Чулымова, собиратель фольклора и преподаватель оного в Институте истории искусств, насчет местных дел и преданий заранее не интересовалась, поэтому ехала чистосердечно собрать не собранное другими и узнать прежде неизвестное.
– Приехали! – радостно рявкнул участковый и резко затормозил, так что Марья ударилась грудью о край люльки.
Марья закашлялась, выбросила рюкзак и сумку с провизией на траву и вылезла. Перед ней в ряд стояли с десяток рубленых изб, четко вырисовывавшихся на яркой лазури неба.
Марья поблагодарила участкового.
– Коли дождя не будет, в воскресенье приеду, проведу вас по окрестностям. Покажу, что к чему… Магазин через речку.
– А как до него добраться?
– По кладям.
И Бушин, так и не спустившись на землю с железного коня, развернулся, оставив след на траве.
* * *
Марью уже ждали. Участковый заранее присылал из Хам-озера мальчишку-почтальона предупредить старух, что к ним приедет пожить собиратель.
Марионилла обрадовалась больше всех. Она улыбалась красивыми белыми зубами и стучала в ладоши.
– Цего, цего ты радуесся? – спросила Серафима беззубым ртом. – Цай, не паренок приедет, а снова баба, да ишо пытать будет день и ноць. Сказуй да сказуй ей про то, про се… Про все уж сказано, а им все мало. Куды только складыват тую сказку!
Царя Серафима уже не застала, но хорошо помнила детские годы и свою бабку, жившую при пяти «анператорах», четверых из которых она, судя по рассказам, знала лично. Нет, конечно, не могла знать, но ее разговоры глубоко врезались в память Серафимы.
Марья вошла на широкий двор с собственным колодцем, огляделась и подивилась, что все закоулки заросли травой. Три бешеные курицы сорвались и побежали, клохча, в сарай с оторванной серой дверью, движимой сквозняком.
– М-да… Молочка тут не промыслишь, – вздохнула Марья и увидела Мариониллу, вышедшую ей навстречу из сеней.
Девушка махала рукой и мычала, подзывая к себе.
– Иду, иду! Доброго вам утречка.
Ухнув, Марья взвалила рюкзак на плечо и двинулась в дом.
Только в прошлом году, в сорок лет, Марья стала понимать, что теряет силу. Медленно, словно по капле, выходит сила из прежде скорого, оборотливого тела. И ноги уже не такие быстрые, и руки не такие ловкие. Тянет уже больше не к бумагам да книгам, а к мелкому, бисерному труду – создать что-либо теплое, нужное. Научная деятельность давно принесла свои плоды в виде кандидатской, да только жить все равно приходилось в лишениях.
Зарплата была смешная, и Марья работала на трех ставках, пропадая зимой в институте, на кафедре, а летом – на выездах и в командировках. В выходные она, не разгибая спины, трудилась на даче, чтобы потом сэкономить на еде и больше денег потратить на книги.
Семьи у Марьи никогда не было: в шесть лет она осталась сиротой и воспитывалась в детском доме. А там судьба свела ее с руководительницей фольклорной студии, которая и определила ей место в жизни. Это место оказалось и надежным, и певучим, и говорливым. Марья не скучала на работе и всегда спешила из дома в институт. Как большинство детдомовских, она редко болела и не боялась невзгод. Работа на выездах приносила ей невероятную радость.
Марья была маленького роста, чуть скошенная влево, словно ее куда-то всегда тянуло. Легкие рыжие барашковые волосы на голове заплетены в худобедную косицу. Круглые голубые глаза смотрели с вечным близоруким вниманием. Маленький вздернутый нос, круглые, как хохломские ложки, уши, стоящие по обе стороны головы, будто приклеенные, и большие руки делали ее совсем непривлекательной для противоположного пола. Но сколько в ней было стеснительности, скромности, благодушия и нерастраченной нежности, нельзя было передать словами, и она передавала их голосом, пением. Когда Марья заводила на своих институтских «вечорах» старинные заунывные русские песни, все опускали глаза, завидуя удивительному, невесть кем и за что данному ей таланту. Улыбалась она постоянно, натрудив себе улыбкой морщинки у глаз.
Может, за улыбчивость и приняла ее бабка Палладия с радостью, разместила в прирубе – на веранде – за тканой занавеской, которую Марья в первую голову и сфотографировала.
Старуха Серафима только пришла с источника, таща полведра воды. Она давно решила носить воду «по самуе смерть», в день понемногу – себе на питье, и таким образом проверяла состояние своего здоровья. Кружится голова – «крови играют». Млеют ноги – «крови заворачиваются». Но полведра приносила исправно.
Поставили самовар и напекли в поду большой русской печки, давно не мазанной, раскорячившейся на половину комнаты, лепешек из магазинной муки. Марионилла сбегала в погреб за капусткой и грибами, и сели есть и чаевничать.
Марья сразу заметила, что капуста на сто процентов покупная, а грибы из магазинной банки, безудержно проквашенные уксусом.
– А грибы-то? Сами собирали? – с опытом в лице спросила Марья и глянула на закивавшую по-лошадиному Мариониллу.
– Она! Она ходила сама! – чистосердечно ответила Палладия. – Тут за Опашкой растут вот ведь. И это самое… звать ее можно Милкой, а так она Марионилла.
– Ух ты! Красивое имя! – восхитилась Марья, откусывая гриб. – Старинное!
– Да! В какую-то бабку. Да! Если что, то я говорю все, что и другим, – утвердительно произнесла Палладия. – Мне ужо не помнится, кому чего я наболтала, а ты у нас в первый раз. Вот и наболтаю тебе все заново.
– Я запишу на диктофон, – обрадовалась Марья и, порывшись в складках юбки, достала маленькое цифровое устройство. – На него можно часами говорить.
– Во как! – подала голос Серафима с другой стороны стола. – Хде столько словов-то наберешь?
– Они у меня есть – все, как грибочки, по кузовкам сидят. Одна сказка – одни грибочки, друга сказка – други грибочки, – понизила голос бабка Палладия. – И в памяти я ишшо.
За чаем Марья разглядела и Мариониллу. На вид той было лет двадцать-двадцать пять. Самый свежий возраст. Волосы лежали широкой рифленой волной, вроде песчаной дюны в пустыне: видно, на ночь Марионилла заплетала их в косички, а утром расплетала. Вытянутое, без кровинки, лицо, прозрачно-серые, чуть подтянутые к вискам глаза, тонкие губы, тонкая шея и высокий рост – Марионилла была похожа на одну из моделей английских художников-прерафаэлитов. Ей не хватало только синего бархатного платья в пол и ларчика Пандоры на коленях. Вместо платья Марионилла всунулась в самошитый сарафан из штапеля и вязаные вручную чулки с местным орнаментом. На ногах – тапки-чуни из валяных полусапожек с обрезанным верхом.
Старуха Серафима, пергаментно-желтая, с щелью рта и двумя щелями глаз, обросшими бородавками, с выдающимся острым носом и белым пухом волос, выбивающимся из-под платка, носила одежду по «старой моде»: некрашеное, отбеленное только солнцем платье-мешок, доходившее до коричневых голых икр, высушенных и перевитых венами, словно корнями деревьев. Она ходила по дому босой, стуча по половицам окаменевшими ногтями, а на улицу обувала калоши с суконной стелькой. И никогда не снимала с головы плат, подколотый под подбородком невидимой булавкой.
«Да уж, – подумала Марья, – попала я в паноптикум! Тут тебе ни яйца, ни курицы, ни молочка попить…»
– Отчего же молочка нету? – внезапно сказала Серафима, пристально глядя на Марью. – Есть, в мангазин через речку привозют с монастыря. И там по семьдесят рублев за трехлитровку продают.
Марья едва не подпрыгнула на косом табурете.
– Да я и так… А может, и схожу… – Она покраснела лицом, и только тонкая, с палец, полоса вдоль лба осталась бледной.
– Ты не стесняйся, девко. Мы как свои тут. Мы всех примаем, всех любим… – И бабка Палладия широко перекрестилась на угол.
За ней поспешно взмахнула рукой Марионилла, а потом и Серафима, медленно и важно, осенила себя двуперстным знамением.
– А вы… староверы, да? – спросила Марья робко.
– Да уж не щепотники, – гулко сказала Серафима скрипучим голосом.
Марья даже обрадовалась этому.
– Щепотники у нас на той стороне рецки, в монастыре сидят, – добавила Палладия.
Марья достала из рюкзака свою тетрадку и, не распаковавшись еще до конца, устроилась записывать.
Некоторое время они провели за столом в разговорах. Сперва говорила только Палладия: рассказывала про историю Опашки, про всяких пришлых и свойских, про местные обряды – словом, то, чего Марья за свою жизнь наслушалась уже выше маковки. Палладия была отменной рассказчицей. Никаких там «гм», «мня», «ото», «как бы вот» и прочих словесных паразитов не проскакивало в ее хорошо сложенной, грамотно организованной, сдержанной браздами умеренности речи. Старуха, видно, уже наловчилась говорить как по писаному. За полтора часа она пересказала с полсотни историй, сказок, быличек и присказок, которые Марья уже несчетное число раз слышала из самых разных уст и во всевозможнейших вариациях. Но Марье все равно было интересно, и она, низко склонившись над школьной сорокавосьмистраничной «толстушкой», записывала и вручную, и на диктофон, ныряя в речь Палладии с редкими вопросами.
– А ты кажи, кажи про змия! – подала голос Серафима, прихлебывая простывший кипяток из блюдца.
– Да посля.
– Да ты кажи чичас.
– Да что там говорить-то? Летат и летат.
– Кто летает? – спросила Марья.
Вдруг Марионилла, сидевшая с носком и спицами у окна, подскочила и стала, мыча и перебирая руками в воздухе, делать какие-то знаки, странные и очень агрессивные.
– Что? Чего ты махаешь? – строго спросила Палладия.
Марионилла продолжала выписывать руками круги и спирали.
– Она, наверное, не хочет, чтобы вы про змея говорили. Может, боится? – спросила Марья, искоса глянув на бешено жестикулирующую Мариониллу, которую мычание и непонятный страх в один миг сделали некрасивой.
– Да вот прилетат к ней и к бабке Палладии змий, а хвост у змия огненный, а голова горячая – то целовецкая, то звериная. И особо-то Марионилла ждет тоего змия огнеярого. Как ждет, так он и прилетат, – быстро сказала Серафима и обнажила единственный, коричневый, замшелый верхний клык, которым она ловко разделывалась с хлебной коркой, перекусывая ее надвое, перед тем как макнуть в чашку с пустым кипятком.
Марионилла, глухо простонав что-то ругательное, кинулась вон из избы. С половиц поднялась пыль, заигравшая в солнечном пространстве горницы как мелкий дробленый хрусталь.
Все это время Палладия сидела, сложив руки на квадратном животе, и теребила фартушек-завеску, прикрывающий просторную и длинную коричневую парусиновую юбку и часть груди.
– А еще и не то у нас быват, – зыркнула Палладия на Серафиму. – Что ж, все казать разиве?
Марье стало неудобно участвовать в этом странном объяснении, и она, извинившись, пошла на веранду – в свежепристроенное помещение с большими окнами, где для приезжих была поставлена кровать со стальными шарами-навершиями и стол, покрытый относительно новой клеенкой. Еще здесь имелась вешалка для одежды и два стула, на одном из которых можно было сидеть, а на другом складывать вещи. Прикрыв дверь, Марья задернула белые вышитые занавески на окнах, из которых открывался вид на огромный луг, укатывающийся далеко-далеко, до самого берега Пини.
Солнце пронизало шторы и сделало стены на веранде теплыми и желтыми, а саму Марью – на лицо нежной и гладкой.
«Как хорошо-то, а! Если все пойдет по-заданному, побуду здесь пару неделек. Скоро и купаться можно будет, ну или хотя бы ноги мочить… Вот только что за змеи тут летают? Не будет же ко мне прилетать: вроде я не вдова и не монашка…» Марья улыбнулась.
Сказка про змея, которую рассказывали везде, Марье уже поднадоела. Сюжет оставался один, но в каждой деревне обрастал своими подробностями. Где-то змей был хорошим, где-то злым. Кто-то им утешался, а кто-то падал и помирал. В общем, неоднозначный товарищ, сложно с ним. Интересно, какая тут версия? Может, что-то оригинальное будет, а может, даже всплывет под шумок неизвестный апокриф… Ну, это уж если очень повезет.
Марья выпросталась из длинных одежд и сменила одну юбку на другую, предпочтя все-таки более короткую. Она привыкла прятать свою хромую и кривенькую правую ногу, которая неловко выбрасывалась при ходьбе, словно норовя бежать впереди хозяйки. Из-за этого недостатка Марья даже женихам отказывала по молодости. А потом, когда женихи рассеялись, как пена морская, успокоилась и уже не надеялась, что кто-то изменит ее жизнь, перевернет ее быт. В душе она мечтала о семье, о детях. Когда было особенно горько и тоскливо, принималась пахать за десятерых – и забывалась, постепенно сходила на нет человеческая тоска, просыпался азарт побольше сделать, написать, изработать всю себя, чтобы тоске нечего было грызть…
Марья задумалась, но все же не пропустила тень, что прошла мимо ее окон. Из-за шторки она разглядела Мариониллу: та спешила куда-то по лугу в сторону монастыря, то и дело озираясь на ворота.
«Вот повезло ей! – подумала Марья. – В каком райском месте живет…»
Тут постучали в дверь.
Марья скинула крючок. Зашла старуха Серафима.
Вечером ее, наверное, можно было испугаться, но сейчас, при свете дня, Серафима, высушенная, как таранька, на жарком солнце и прожаренная вековыми ветрами, с мутными глазами какого-то кошачьего, а не человеческого желтого цвета, не пугала, а только вызывала удивление, насколько глубоко может резец времени прочертить на лице годы. Казалось, что морщины у нее глубиной до костей.
– Девко, ты не шугайся. Я, может, страшная, но я же не Егишна, а целовек верующий.
Переваливаясь, Серафима подошла к кровати и села на нее, хрустнув матрасом.
– Я таких, как вы, не в первый раз вижу, – вздохнула Марья. – Навидалась.
– У нас на деревне-то много дворов было, а как нацали мереть – и все повымерли. Одна я старуха и осталась. Палладия совсем еще молода против меня. Што там…
– А сколько тебе, бабушка?
– Я после семидесятого года перестала щитать. На што оно мне?
– А Палладия тебе родная?
– Как же, тетка по матери я еешная. Я же обет дала, что девицей помру. А как тяжело было энто, нельзя сказать! Я ить красавицей была. Таковой баской, таковой баской! – И Серафима закачала головой, как китайский болванчик.
Марья улыбнулась в сторону.
– Пойду я в вашу кухню да сварю вам супчику. Хотите? – спросила она старуху.
– Супцику? А-а-а, нет уж! Я знаю, что в мои года его нельзя исть. Я только хлебца с водицей.
– И все?! – испуганно спросила Марья.
– И все. Да потому и живу, девко!
– Да что вы меня все «девко», «девко»… Мне уже сорок лет.
– Да ну! Да ну тебя, не востри!
– Правда.
– Да не бреши!
– Я честно говорю.
– Да брехуха ишшо!
Марья полезла за паспортом в рюкзачок.
– Что ты мне кументы кажешь, я ить не уцона!
– Как?! – оторопела Марья. – Такое бывает? А как же ликбез? Неужели тут ликбеза не было?
Старуха встала с кровати, сложила руки на животе и гордо изрекла:
– Уцение ваше суть бесовский мракобесный вой. Про то знаю. Матерь моя, и бабка, и прабабка говорили так: «Есть умный, а ткать не уцон». И поле не каждый опашет, и лен не каждый сработает. Вот и думай про то.
– Вы точно из старой веры.
– А откуль же ишшо!
И Серафима показала единственный зуб и голый рот.
– Давно оттуль. И про бесовство знаю.
Серафима поманила Марью пальцем. Марья вошла в избу, ступила на влажноватые половички, лежащие на выскобленном сером полу.
Серафима, заглянув в спальную, где спала, отчаянно храпя и подергиваясь, Палладия, завела Марью в горницу. Там в межоконье висело огромное, вышитое голубками полотенце. Серафима приподняла его.
– Не цемные мы! У нас во цего есть! Про «поженимся давай» смотрим.
Марья хотела засмеяться и прикрыла рот запястьем.
– Хороший телевизор. Очень хороший! Дорогой. И что, кроме «Давай поженимся», ни новостей, ничего больше не смотрите?
– Да ну их к бесам, осподи прости! – махнула рукой Серафима и скрыла телевизор под голубками. – Ты только ым не говори, а то…
И Серафима грустно посмотрела на Марью кошачьими глазами.
– Сдохнуть бы поскорее. По мамке скуцаю. Ты ишшо скажи, поцему тебя Марьей звать, а? Не Марией, а Марьей.
– Так хочу, – сказала Марья гордо. – Так мне милее…
Глава 4
Марья обошла двор, заброшенную ригу, полуразвалившийся овин, заглянула в огород. День разгорелся яркий, теплый. Обещал, значит, в воскресенье заехать участковый. Но зачем его ждать? Марья взяла авоську, триста рублей и пошла по тропинке, по которой раньше пробежала Марионилла, в магазин. Тропинка вела по заросшему клевером лугу. Видно, недавно разобрались с коровами. А раньше тут пасли. Вон, стежек настрочили…
Весело сбивая головки клевера, Марья быстрой походкой, чуть заваливая шаг, пошла к магазину. Миновав луг, она невольно остановилась, залюбовавшись открывшимся ей видом на реку, на монастырь, казавшийся игрушечным и ненастоящим, на другой стороне круглого, высокого берега. Маковки церкви сияли на сплошной голубизне чистого неба. А позади монастыря река, как опрокинутое зеркало, виднелась почти до самого горизонта и петляла, петляла бесконечное число раз, пока не уходила в туманную даль, затемненную лесами.
– Как прекрасно… – прошептала Марья, теребя косицу. – И как тут мало людей…
Река, через которую в узком месте были переброшены клади, искрилась рябью течения. На другой стороне под монастырем белел известью одноэтажный, под синей крышей, магазин, а чуть поодаль шла дорога, разветвляясь одним концом в монастырь, другим – в городок.
По этой дороге изредка ездили автомобили. На берегу кое-где виднелись палатки, машины, рыбаки. Около магазина топталась лошадь, выпряженная из телеги, телега стояла на асфальтовом пятачке. Это привезли из монастыря свежий хлеб.
Хлеб благоухал кругом, наполняя пространство неким чудным, детским воспоминанием, когда боишься Бабу-ягу, репейника в волосах и недалеко ушел от молока и коржика на полдник. Марья, спеленатая этим запахом, двинулась в магазин, чая скупить все виды хлеба и еще что-нибудь.
В дверях она чуть не столкнулась с разгружающим машину крепким бородатым мужчиной в круглых, как у Троцкого, очках и с голой бритой головой.
– Ну, бабонька, чего ты? – сказал он, напирая дощатыми лотками. – Туда или сюда сдвигайся.
Марья метнулась в сторону.
– А купить сейчас можно будет? Разгрузите и станете продавать? – робко спросила она продавщицу, склонившуюся над книгой учета, – молодую девицу в серой косынке и длинной юбке.
– Погодите на улице, – сказала та, не поднимая глаз от книги, что-то туда вписывая. – Ситный? Бездрожжевой? Сколько? Семь… Так, серый, черный… Коврига медовая… Восемьдесят по пять…
Марья вышла на солнце. Возле магазина, стоящего на асфальтовом островке, было жарко. Голос продавщицы неприятно дребезжал из открытого зева магазинного дверного проема.
«Искупаться бы!» – подумала Марья.
С холма она хорошо видела на другой стороне реки и дом Палладии, и вообще всю улицу с чередой темных домов, еще четче выписанных на свежих красках неба и травы. По полям начала распускаться белыми островками кашка. Желтели лютики, дикая мальва высовывала сиреневые головки, покачиваясь от легкого ветра.
Мимо Марьи быстрым шагом прошла Марионилла, одной рукой крепко уцепившись за свою сумку-почтальонку из джинсы, а второй поддерживая синюю юбку. На Марью она глянула искоса и без тени ответной улыбки.
Марионилла спустилась к кладям, перебежала речку и по тропинке стала подниматься к дому. Марья с легкостью прослеживала весь ее путь. Лошадь, похрустывая, обрывала осот с края дороги. Вдали, слева, на той стороне реки, весело ругались мужчина и женщина, бегая друг за другом с полотенцами вокруг машины. За ними курились костры маленького лагеря байдарочников.
– Вечером у нас тут еще веселее. А завтра паломники приедут. Вы не паломница? – спросил Марью приятный голос.
Она обернулась – к ней обращался тот самый человек в круглых очках.
– Н-не… Я собираю фольклор.
– Я сам тут недавно, всего второй год, – вздохнул человек, снял очки и стал протирать их подолом клетчатой рубашки.
– Тут как-то странно все смешалось. Мои хозяйки – старой веры… Монастырь – обычный… Еще, говорят, иеговисты жили…
– О да. Обычный, да не совсем. Не знаю, можно ли вообще называть монастыри обычными… Кстати, меня зовут Георгий. Я пеку хлеб и живу в монастыре. Трудником пока.
Марья смутилась и покраснела.
– Марья, – коротко представилась она.
– Не Мария?
– Нет, именно Марья.
– А… Ну, это в какой-то мере даже забавно. Я сам крещен Георгием, а как только меня не называют! И я, знаете, не имею желания возражать. А в детстве-то: и Егорий, и Аллюрий, и даже Ягуарий мать меня называла. Шутница была…
Марья улыбнулась:
– У вас, наверное, характер мягкий.
С колокольни донесся легкий, ажурный звон.
– Как вы? Верующая? – дотерев очки и перестав щуриться, спросил Георгий.
Марья посмотрела на него. Он выглядел немного странно: босой, в обрезанных по колено джинсах и рубашке навыпуск. Да еще бритый наголо.
– Да так, без фанатизма. А вы? Грехи замаливать приехали? – без тени улыбки спросила Марья.
Георгий пожал плечами:
– Да. Христианство – очень удобная вера. Можно грешить всю жизнь, а потом однажды приехать в монастырь и стать хорошим. То есть… грехи тебе отпустят, это совершенно точно. Другое дело, хватит ли у тебя самого разумения понять, что ты прощен. Люди – наглые существа. Они порою приписывают себе какие-то качества, которые невозможно ниоткуда получить. С ними можно лишь родиться.
Марья, качнувшись на пятках, заложила руки за спину.
– А хлеб сегодня будут продавать?
– О, хлеб… – спохватился Георгий. – Я напою лошадку и провожу вас. Хотите?
Марья вошла в магазин. Георгий зашел с нею.
Магазин, построенный после войны из остатков разрушенной прибрежной часовенки, имел одно помещение, разгороженное на задний и передний «приделы», как в храме. Торговали тут теперь не как в обычном сельпо, а как в монастырской лавке: медом, настойками, хлебом, вареным сыром, кислым молоком в красивых высоких бутылках зеленого стекла, пряниками с изображением монастыря. Целый угол был отведен под несъедобные товары типа сувенирных кружек, тарелок, православных календарей на любой вкус и убогого текстиля китайского производства: платков и юбок с дикими, не монастырскими принтами.
– Света, посоветуй девушке, какой у нас хлебушек самый вкусный, – сказал Георгий продавщице.
Света, уже отложившая амбарную книгу и сидящая над судоку, махнула головой в косынке:
– Ты сам печешь, ты и советуй. Кому, как не тебе, лучше знать-то?
– А я люблю весь свой хлеб. Но вот ковриги с изюмом – больше всех. Вы же Палладии берете? Ей иногда наш пономарь Савва носит. Или я. Она ест только серый. Серафима любит сухарики мочить. А вы попробуйте вот – кукурузный с семечками…
Марья снова покраснела.
Но тут в магазинную прохладу ворвался молодой монашек с еле заметными усиками.
– Георгий! Тебя игумен требует. Быстро, быстро! – задыхаясь, сказал он и уперся руками в свои колени. – Уф… в гору да с горы…
– Игумен? – Георгий помрачнел и растерялся. – Еще увидимся, Марья! Думаю, вам наш хлеб понравится… – И обратился к монаху: – Савва, давай ящики грузить и вместе поедем.
– Давай.
Савва и Георгий вышли из магазина на жару. Над монастырем все звонче, все причудливей гудели и позванивали колокола.
– Хороший мужик, – сказала Света, не отрываясь от судоку. – Выбрали чо, нет?
Марья, пробежавшись взглядом по полкам с хлебами, красиво завернутыми в пергамент с логотипами монастырской пекарни, кивнула.
Глава 5
«Что-то в этом есть… И в ней что-то есть», – думал Георгий, поднимаясь в гору рядом с телегой, на которой, болтая ногами, сидел Савва и, задыхаясь, рассказывал о недавнем происшествии.
– И до нуля, брат, до нуля срезан! И там же погнил… Никак дня три лежал под росой, а там дождь – и все загублено.
– А вообще, кто сеял-то? Зачем?
– О! То разве наше дело? Я как-то спрашивал у отца Евлампия, так тот закидал руками: мол, не лезь, отец настоятель сам разберется! Землю, говорит, дали на время чужим. А что за чужие, в ум не возьму. Кто они могут быть? Кто угодно…
– А кто там в колокола разыгрывает вместо тебя?
– Это иеромонах. Так хорошо, так славно, а?
– Славно… – сказал Георгий, задумавшись.
До ворот монастыря они молчали, но когда, грохоча колесами, поехали под ворота, Савва спрыгнул и, коротко попрощавшись с Георгием, скрылся в дверях трапезной. Ему пора было читать за трапезой жития.
Настоятель разоблачался в ризнице после службы, и Георгий пошел сразу к нему.
Когда Георгий постучался, с настоятелем беседовал дьякон – бледный молодой человек с клочковатой бороденкой, но почти сразу вышел. Настоятель, в одном подряснике, подвязанный пояском, принял пекаря наедине.
Его высокопреподобию настоятелю Ионе не исполнилось еще и пятидесяти. Вид у него был грозный из-за сросшихся бровей, орлиного носа да вечно спесиво изогнутого рта. Это отвращало от бесед с отцом настоятелем огромное количество мирских, желающих «попроситься на житье» в монастырь. Обычно он отсылал всех к иеромонаху Иллариону Бойкову, который видел людей насквозь, потому и дожил без единого седого волоса до девяноста пяти лет. Илларион скрепя сердце называл настоятеля «батюшка» и не очень любил за то, что, приехав из Питера, тот принялся начальствовать «столично и архиглавно».
Действительно, отец настоятель обладал некой деловой жилкой. Он вскоре устроил свечной заводик на правом берегу реки, а рядом построил пекарню и кафе для туристов-байдарочников с кемпингом для заезжих автомобилистов. Все это приносило монастырю приличный доход. Построили новый келейный дом, гостиницу для паломников на двадцать четыре комнатки и отдельную трапезную для них.
Полуразвалившаяся школа, заброшенный табор1, на котором давно уже не ремонтировали сельхозтехнику, были обнесены забором и зафункционировали под началом неких «хозяев».
Марья этого еще не знала, зато Георгий уже видел арендатора Резо и его визави Аслана, которые бурно пререкались, стоя в центре перед магазином, и сердито хлопали дверцами внедорожников.
Но неужели они?
– Ты почему самоуправствуешь тут? – отвернувшись к оконцу и застегивая мягкую, из кашемировой шерсти, рясу, гулко спросил отец настоятель. – Мне голову-то оторвут!
Георгий пожал плечами и глянул в угол, где было расставлено несколько мышеловок.
– Да я же не вред сделал…
– Для тебя не вред. Эх…
Настоятель вопросительно взглянул на потупившегося Георгия.
– Ты знаешь, что весь их урожай погубил? Весь! – И возвысил голос: – Они завтра приедут, а что я скажу?
– Скажите, что милиция-де дозналась.
– Да что ты! А милиция тут кто? Бушин, этот кривой участковый? Ты его хорошо знаешь, Георгий? А?
Настоятель тщательно расправил складки одежд.
– Знаешь ведь, житье наше тяжкое: девство, послушание и труд. А куда тебе дальше трудника с таким самомнением?
Георгий покраснел и взглянул на настоятеля:
– Простите меня великодушно, отче, но я терпеть злонамеренность не могу. Я же вижу, что совершается лихо! Я сам после войны был в такой удавке, что лучше бы сразу помереть.
– А что плохого совершается, скажи ты мне? То, что кто-то выкашивает чужой посев, – это разве не зло?
– Но это же мак!
– А булки с чем?
– Я вас умоляю, какие булки!
– Ты как со мной разговариваешь, Георгий! – громогласно крикнул настоятель, так, что, казалось, его услышали на улице. – Ты где? Ты у меня не смей! Если отобьюсь, то останешься: ты пекарь годный, что и говорить. А если нет – то вылетишь отсюда. Вскорости причем. Иди.
– Благословите… – склонился Георгий.
Настоятель перекрестил его размашисто и рассеянно и чуть было снова не разругался.
– Я скажу, что приезжала милиция из района, – сказал он, сдержавшись, – и скосила. А если Аслан у тебя про солому спросит… Говори, что перетаскал кто-то ночью.
– А Савва сказал, что после дождя солома погнила… – подсказал Георгий.
– Нет. Кто-то с края солому перепер. Там еще хватит на все про все. Может, Резо из табора… Ну, иди, иди с Богом!
Георгий отступил назад и вышел прочь, выдохнув.
Настоятель покачал головой, огладил широкую, как лезвие топора, черную бороду и перекрестился на крест колокольни, хорошо видный из окошка.
– Ну, а истинно – бесовское дело, – сказал он тихо. – И зачем связывался? Хорошо, Георгий спас.
Глава 6
Вечером Георгий пошел к бабке Палладии и старухе Серафиме с сумкой хлеба. Было у него немного времени: он сделал всю работу наперед, чтобы отпустили на час-полтора. Отец Евлампий, эконом, ценил его за исполнительность, неутомимость и силу, а также за неизменную покладистость.
Согласно обычному порядку Георгий должен был вскоре стать послушником, а после принять постриг. Но ему, погруженному в раздумье над собственной жизнью, все еще мерещился выбор.
За проведенное в монастыре время он уже привык к постоянным прихожанам из райцентра, к бесконечным отпеваниям здешних обитателей, к бабкам-ведьмам на белокаменной паперти по праздникам. Наблюдал, как вымирают деревни, запустошивается пашня, как приходят новые хозяева, и роют, и копают, и достают со дна земли и воды все, что пожелают, а то, чего природа не в силах создать, – создают вопреки и во вред этой природе. Кругом враги, думалось ему, и он вел себя внимательно и сдержанно. А дисциплины в наблюдениях позволяла добиться монастырская жизнь с ее ранними подъемами, трудами и молитвами.
С братией – с тридцатью монахами, двумя старцами и начальством – он дружил, безропотно выполняя все поручения и работу. Вставал в полпятого утра, чтобы к шести булки уже были посажены Саввой в печь, огромную, как пасть кашалота: отец настоятель увидал такую на заморском сайте в Интернете, перерисовал чертежи и вызвал из города мастеровитого печника.
Любуясь панорамой, Георгий шел по тропинке вниз, к селу. Дома в два ряда, озеро, совершенно круглое, чуть с краю села, рядом с заключенным за забор табором, вдали обширный луг, а на горизонте – словно море, дышащее белым паром, и совсем мелкие, как хвойные иголочки, воткнутые в бахромчатый край леса, трубы большого города. Там, кажется, конец земли.
Лето короткое, мощное, густое. Цветы и травы тяжелые и пахучие. Солнце будто тянется, задерживаясь в меду закатных красок, и не может убраться на покой. За ним хвост, как от круто падающей кометы. Хвост аделаидовый2, малиновый, желтушный, облачно-сиреневатый.
Георгий перебежал клади. Идя мимо табора, послушал какой-то нарастающе-конвульсивный гул непонятных машин и повернул к дому Палладии.
По двору ходила Марионилла, помыкивая и рассыпая немногочисленным курочкам черные сухари, пережженные в печке. При виде Георгия демонстративно отвернулась, показав торчащие под тонким платьем лопатки немного искривленной юношеским сколиозом спины. Собака Чамба, рыжая и беспокойная, подбежала к Георгию и стала лапиться, захватывая его колени и вертя головой.
– Чамба, хорошая девочка… На тебе хлебца… – Улыбнувшись, Георгий достал из кармана брюк кусочек сухой краюшки. – А хозяйки твои где?
Он прошел в сени, стукнул дверями у мостка, чтобы услышали.
– Хозяюшки! Деушки, баушки! Я вам хлебушка принес.
Его встретила Серафима с обычным равнодушно застывшим лицом, но с искрой радости в молодых и лукавых глазах. Палладия спала на своей высокой кровати, отвернувшись к стенке. Ее заботливо укрывала Марья, одетая в цветной хлопковый свитер и джинсы, слишком короткие у щиколоток.
– Матушка, я вам принес хлебушка и еще хотел вас попросить… – Георгий замер, втянув воздух. – А самовар ставили?
– Ставили! – сказала Серафима. – Но ужжо выпили. У Палладии опяць голова болит, вот поляцили, положили.
Марья, смутившись, протянула Георгию руку. Тот взял ее за сухую ладошку и отпустил, почувствовав тепло.
– Ну, пускай спит. Тогда вот хлебушек, а я вашу гостью прогуляю с полчасика, – сказал Георгий, заторопившись и отчего-то зашмыгав носом. – Хорошо?
Улыбнувшись Серафиме, Марья обула мокасины и легко выскочила на крыльцо. Марионилла прошла ей навстречу тяжело и шумно, как груженая баржа, задела костлявым бедром Георгия и скрылась в своей комнатушке за занавеской.
– Ой… Сегодня она что-то совсем не в духе! – сказал Георгий настороженно. – Так пойдемте?
Марья кивнула:
– Только ненадолго. А то я травками чайными надышалась и, думаю, засну скоро.
Они медленно пошли по улице, разговаривая неторопливо и легко. Поговорили о политике, о погоде, о красоте здешних мест. Скоро наедут дачники, туристы, паломники. Скоро жизнь вернется сюда.
– Не понимаю, почему тут никого не осталось? – удивленно спросила Марья. – А вы не знаете? И какими судьбами вы тут, если не секрет?
Вечер уже забрал голоса у птиц. Над пустыми дворами висело закатное томление, и комары с жужжанием отшатывались от рябиновых веток, которыми Георгий снабдил и Марью, и себя для более спокойной прогулки.
– Знаете… А можно я на «ты» перейду? – спросил он, погладив бритую голову и поправив очки.
– Можно, чего уж там…
– Только хотел сперва спросить, что вы за чай пили. – Георгий искоса глянул на Марью.
Марья чистосердечно ответила, что Марионилла поит Палладию каким-то особым чаем, от головы. Серафима сказала, что Марионилла как раз и приехала из города, чтобы лечить сказительницу всякими снадобьями и травками.
– Может, она ведьма какая-нибудь? – засмеялась Марья и сморщила нос, став совсем молодой и озорной. – Или вы в колдовство не верите? Мне что-то про змея огненного рассказывали… Вы не видали тут змеев?
Георгий с сожалением покачал головой:
– Ох, мне, как Георгию, пришлось бы с ним бороться! Но нет, не видел. А все-таки, чай… Пригласите меня как-нибудь, когда она будет ей голову лечить.
– А что? – обеспокоилась Марья. – Что-то не так?
– Да нет…
– Ну, расскажите, что вас сюда привело.
Еще немного пройдя по грунтовке, Георгий вдруг взял Марью под локоть:
– Пойдем посидим на кладях, там хорошее место. Вода журчит.
Немного вздрогнув от неожиданности, Марья согласилась. Но это была приятная неожиданность.
Они сорвали еще веток и пошли вниз по тропинке к реке; та текла спокойно и величаво, кружась и завихряясь к морю, к ледяным его водам.
На кладях уже попрохладнело. Георгий снял с себя флисовую куртку, оставшись в простой клетчатой рубашке с коротким рукавом, в которую обычно наряжался, когда выходил из монастыря по мирским делам, и накинул Марье на плечи.
– Я бабушкам часто хлеб ношу, но в доме ни разу не был. Марионилла всегда забирала. Это из-за вас… из-за тебя сегодня зашел. Еще хожу за монастырь, в Хам-озеро. Там народу побольше. Место поглуше, возле леска. Там холмы есть, и с них хорошо полярное сияние видно. Я тут всего второй год, а каждую зиму видел, как небо играет. Такие цвета редки. Только над Москвой бывают: над ней ведь в морозные вечера такие краски блещут, каких нигде больше не увидать.
– Это да. Но я живу не в Москве. У меня в Черноголовке3 комнатка. Я оттуда езжу в Москву на работу. Предлагали в общежитие переехать, на «Бауманскую», но я, честно говоря, нажилась в общежитии. Я ведь с шести лет в детдоме. Хорошо еще, взамен родительской квартиры правительство выделило мне комнату. Свою, – сказала Марья не без гордости и заболтала ногами над бегучими водами Пини. – Однако вас… тебя на разговор не вытащишь!
– Да я…
– И не очень-то открываетесь… ешься кому попало…
– Ну, ты не кто попало. Да что рассказывать… Родился, женился… Как часто бывает, ранний брак рухнул. Пошел служить в милицию, попутно учился. Работал я лет десять: и опером был, и потом на Петровку попал в ОБЭП… Родился, кстати, я в Холмогорах, и меня, как Михал Васильича, занесло в столицу. А уж как началась эта свистопляска в девяностые… Я уже к Первой Чеченской был не юный, а поехал воевать. Повоевал, посмотрел, каково это… Всегда мечтал о войне – с детства. Думал, что там подвиги, там лучшие качества человека открываются: и честь, и доблесть, и сила, и милосердие, и справедливость. Пусть все на крови, но там не так, как в обычной жизни… Оказалось, все наоборот. Война, даже самая короткая, самая маленькая, – это показатель того, как разложилось общество. Там сразу все пороки видны. И они так ужасны! Так неизлечимы…
Марья смотрела на воду, и у нее начала кружиться голова. Георгий рассказывал, а она, слушая внимательно, думала о том, что всякий человек ищет себе испытания. Хоть какого-нибудь: будь то война, голод или адреналин от быстрой езды. Без испытаний человек ничто, каждый это понимает. Кто без испытаний живет – становится растением, бурьяном.
– А еще у меня глаз стеклянный, – сказал Георгий.
Марья повернула голову и уставилась на его лицо, уже с печатью немалого жизненного опыта, твердое, с несмываемым терракотовым загаром, на загорелую бритую голову, на которой едва заметно пробивались остинки седых волос. Правда: один глаз, голубой и неживой, смотрел прямо. А второй смеялся, лучился, светился. И первый глаз был отличен от второго, как покойник от живого человека.
– А я теперь понимаю, почему мертвых «жмуриками» называют. – Марья лукаво улыбнулась, отводя взгляд. – Мертвые – от глаз. Первое, что умирает, – глаза. Вы… По тебе незаметно.
– Еще меня контузило. Я, когда вернулся, долго не мог прийти в себя и злился, да как все военнослужащие, что мирские не понимают… то есть гражданские… О, я сравнил войну с монастырем! – И Георгий ненадолго замолчал, опустив голову.
– Такой же закрытый мир.
– Вот это точно сказано. Я над собой смеюсь.
– Что? – не поняла Марья. – Почему?
– Я так много плакал, но никто не видел. А смех – это то, что можно показывать другим. Вот я и не плачу, а смеюсь. Марья, я еще тебе не все рассказал. Я вернулся живым, но искал сил для жизни. Тут мать слегла. Два года лежала пластом. Я ухаживал за ней. А как умерла, я прямо с цепи сорвался – и «присел». Раз, два, три… десять… За полгода чуть до смерти не скололся. Хорошо, сослуживец мой положил меня в больницу святителя Алексия. А потом я прямиком сюда. Оттуда многие расходятся в поисках Бога, и я пошел искать. Не нашел – Бог просто во мне заговорил. Со мной заговорил! Стало быть, всегда был тут. – Георгий погладил бритую макушку. – Или… Не знаю!
Марья вздохнула:
– Я, Георгий, продрогла немного. Не знаю, как ты сидишь на сквозняке. Пойду уже спать. Да и тебе пора, а то монастырские ворота закроют.
– О… Закроют!
Георгий быстро вскочил и помог Марье подняться. Взял ее за обе руки. Он был значительно выше ростом, поэтому ей пришлось поднять голову, чтобы по-приятельски поцеловать его в бородатую щеку. А что? Почему нет?
– А ты не замужем? – опасливо спросил Георгий.
– Не пришлось. До сих пор жду принца на белом коне. Смешно? Пусть.
Георгий отпустил ее руки.
– Приходи завтра на раннюю обедню. В нижнем храме, где иеромонах Илларион служит.
– Спокойной ночи. Не провожай меня, тут рядом добежать.
Накинув на плечо Георгию его куртку, Марья быстро пошла к тропинке и полезла наверх, светя голыми щиколотками.
– Господи, спаси мя от обольщения бесовского! – сказал Георгий, следя за ней не без удовольствия.
Потом, присвистывая, почти побежал к монастырю по каменистой дорожке.
По Пине плыла группа байдарочников и пела на разные голоса старинную хулиганскую песню.
Pulsuz fraqment bitdi.