Kitabı oxu: «Кто сжёг Лилли?»
0. Чистилище
Омерзительно. Кисти стягивают кожаные ремни, в бок впилась пружина. Матвей не может открыть глаза, пошевелить конечностями. На стене грязной изолентой приклеена салфетка с буквами, выведенными красной губной помадой:
КТО СЖЁГ ЛИЛЛИ?
— А я откуда знаю?! — орёт Матвей и дёргается.
— Тише, тише, — в палату входит медсестра в ослепительно белом халате. От одного его вида сводит зубы. Её лица не видно. Матвею мешают обгоревшие корки на глазах. Но руки он видит… Нежные, белые руки были его единственной надеждой, той ниточкой, что связывает с реальным миром сознание. Матвей часто представлял по ночам, как белые руки медсестры ласкают горелую плоть.
— Время пить таблетки, — мурлычет медсестра. Интересно, сколько им платят за то, чтобы они вели себя так? Радостно? Беззаботно? Будто бы ничего и не было? Вроде он не знает, что она знает, за что он здесь. Матвей приподнимается в кровати. Пружина больше не колет бок, но кисти свело до предела.
— Ну-ну, какой торопыга! — она ослабляет ремни.
— Когда это закончится… — шепчет Матвей пересохшими губами.
Яркий свет, как в операционной, режет глаза. Он жадно пьёт молоко через трубочку. Молоко течёт по подбородку. Матвей ненавидит капли на подбородке. Людей, что позволяли себе жидкость на теле, он считает самыми мерзкими выродками на планете. Пот, кровь, молоко — любая капля приводит Матвея в ярость. Пациент дёргается. Медсестра достаёт из сумочки на поясе накрахмаленное стерильное полотенце и бережно протирает подбородок.
— Ну вот. Вот и ладненько, — шепчет она заботливо.
— Помогает? — прохрипел.
— Видишь, мы уже сухие! — мурлычет.
— Я бы предпочёл, чтобы ты была влажной, — первая попытка за сегодня. Крутим барабан. Она ничего не отвечает, но Матвей осязает жар её тела — смутилась. В смущении были сомнения. Не резкое «нет», не шутка, не движение в сторону выхода. Смущение. Матвей не может распознать странное чувство, будто он уже видел их вместе — медсестру и его. Сон? Возможно. Но она продолжает сидеть на кровати, красная от волнения. Её грудь тяжело вздымается.
— Ремни, — буднично говорит Матвей.
Медсестра молчит. Она не двигается — застыла, как статуя.
— Ремни, — напоминает Матвей. — Или я снова буду выпрашивать твоё имя.
— Нам нельзя… — шепчет.
— Я знаю. Ремни.
Её пальцы стягивают застёжки. В бок снова колет пружина. На грудь падает салфетка.
Верно, Маша повесила. Её помада — салфетка жестоко порвана и выброшена в мусорное ведро.
Как она попадает сюда? Я же привязан.
— Ненадолго, Матвей, — он слышит, как кожа девичьих щёк растягивается по зубам. Кажется, медсестра улыбается. — Скоро тебе разрешат общаться с остальными.
— Когда? — рвёт он ремни.
— Завтра. Если врач разрешит, то завтра сможешь выйти в общую комнату. Познакомишься с Машей и Владиславом. И с остальными.
Матвей обрушивается на кровать. Потолок — цвета прогорклого молока. Такой цвет у комочков в манной каше. У грязных кружев, что бабушки надевают на похороны. У занавесок в заброшенных деревнях. Такой цвет у потолка в психиатрической лечебнице. Сутки. Ждать осталось недолго.
Мягкие белые локоны. Бархатная кожа, на которой видно волоски в свете дня. Она любила заниматься сексом с утра. Она — идеальная. Смеялась над его шутками. Не смеялась над шутками других, из-за чего её считали странной. Щербинка между зубов. Веснушки. У неё были удивительно жёлтые ресницы — с толстыми белыми корнями, коричневые на кончиках. В сумме — жёлтые. Один, два, три — загибал пальцы Матвей, считая её достоинства. Пальцев у Матвея бы не хватило пересчитать Лилли. Мягкую, глубокую, тёплую, родную, светлую, сочную, невинную Лилли.
Её назвали Лилией. Родители работали в похоронном агентстве. Оба. Это были самые весёлые взрослые из всех, кого когда-либо видел Матвей. Они носили чёрное. У них родилась самая белая дочь на свете. Сферически идеального в вакууме белого цвета. Они шутили, что перед родами Лилли прополоскали в формалине. Имя «Лилли» выбрала её мать. Ли-ли. Лилли. Цветочек. Лилли и правда была вечно цветущим благоуханным бутоном. Она смеялась и над ним.
Они выросли. Матвей и Лилли. Школа. Университет. Ей было всё равно, где учиться. Она поступила с ним на физмат. Смеясь. Легко. Делая унизительные ошибки. Благо ЕГЭ позволял ошибаться в мелочах. Важна была общая картина. Так и Лилли была общей. Её размытость ускользала от правильного Матвея. Он не мог её посчитать. Он не мог понять, как она поступила. Но она смогла.
Она смеялась весь первый курс. И в их первый раз. И всё первое время Лилли смеялась. Второе. Третье. Матвей считал. Он считал их разы и поцелуи, прогулки под деревом и пикники, походы в кино на первые деньги. Он никак не мог насчитаться.
Потом был Гена. Во-первых, у Геннадия было отвратительное имя. Матвея передёргивало. Во-вторых, Гена был намного старше Лилли. Он ходил в кожаной куртке. Он купил машину с кожаными сиденьями. Он душился дезодорантом с запахом кожи и табака. Он был весь пропитан дешёвой пародией на 90-е, этот Гена. В-третьих, девушкам Гена нравился. Матвей ничего не мог с Геной поделать.
Его Лилли не ходила с Геной за руку. Но Гена подъезжал к университету. Гена ждал Лилли у чёрной машины с кожаными чёрными сиденьями, покуривая сигареты с чёрной бумагой, оттопырив мясистые пальцы с чёрными волосками на них. Ничего не было. Но Матвей изводился по ночам и вечерам, он ненавидел каждую минуту, что не мог проконтролировать Гену с Лилли. Ведь над шутками Гены Лилли тоже смеялась. И кто бы мог подумать, когда это произойдёт. Когда вместо того, чтобы пойти с Матвеем на его первые деньги в кино, Лилли улыбнётся в последний раз и уедет с Геной навсегда.
Её локоны ещё не схватил пожар, но она кричала. Матвей хорошо помнил её зубы. Ровные. С щербинкой. В кино показывали, что зубы не горят. Личность обгоревших трупов определяют по зубам, используя зубные карты. Матвей читал, что при очень высоких температурах зубы и кости крошатся в порошок, а при сверхвысоких и вовсе испаряются, как было в Хиросиме. Матвей смотрел на Лилли и хотел, чтобы она испарилась. Он взял канистру с бензином и подошёл к огню. Забавно, раньше он тем же жестом поливал ромашки на даче у её родителей. Теперь вот. Поливает её последние минуты.
Лилли кричала, но Матвей не слышал. Перед глазами бряцала кружевная юбка с воланами и оборочками, а ещё мерзкими бантиками. Юбка из натурального белоснежного хлопка, но она бряцала, стучала костями, как ржавая банка консервированного томатного супа. То были кости и ещё немного помидор. Матвей терял сознание каждый шаг, когда шёл за её ещё детскими ногами, прикрытыми юбкой. Зачем она нарядилась так? Как ребёнок. Он просил, чтобы в тот вечер она надела красное. Он жаждал увидеть на ней красный цвет. Цвет женщины.
Костёр ей и правда был к перекошенному лицу. От синих глаз — белёсые ресницы, что заканчивались тёмно-жёлтым, горчичным, охряным. Матвей разглядывал юное тело, испытывая невообразимое сексуальное возбуждение. Будто бы вместо пламени костра врывалась его твёрдая плоть в каждую трещинку её роскошной кожи. Он мысленно проворачивал напряжённые предметы в ней раз за разом. Она так истошно кричала, он слышал так только несколько раз в жизни, хотя очень сильно старался доставить ей удовольствие. Жаль, он не видел капли пота на ней. Она сильно потела с утра, он не знал, с чем это связано. Она потела от его языка и горячих рук. Совершенно он был уверен в том, что она на пике страсти. Нужно только подлить бензина. Ещё.
— Кто сжёг Лилли? — вопрос из темноты разорвал его череп на части. Матвей проснулся в холодном поту.
— А-а-а-а! — беззвучно кричал пациент. Грязно-белый потолок отражал его стоны. Матвей кричал изо всех сил, будто по напряжённым щекам быстрее идут слёзы. Но нет, мой мальчик, они попадают в ловушку твоих морщин. Знал бы ты раньше, каково это — быть немного более взрослым.
— Чем-то она это заслужила. Чем, как ты думаешь? — ледяной мужской голос с хрипотцой трепал Матвею душу.
— Хватит, — скривил он рот в гримасе. Губы не шевелились, лишь по зловонному от долгих дней и ночей без гигиены дыханию можно было понять, что Матвей ответил тени в углу.
— Как скажешь, — проскрипела тень и как будто исчезла. В темноте не было понятно.
Матвей обмяк на подушке. Слёзы катились по лицу и попадали в волосы. Матвей ненавидел капли на лице, но вытереть было некому. Он сжал ремни. Его ладони и руки были в крови. Значит, во сне Матвей опять сильно дёргал ремни. Завтра дадут больше таблеток. Или сделают укол шприцом размером с берцовую кость. Укол. Укол…
Матвей поёрзал на месте, стараясь дотянуться до края матраса. У него был единственный шанс. По крови на простыне они поймут, где пряталась ампула от лекарства. Если его вернут в палату, он больше не сможет украсть что-либо. Медсестра глупа, но они приведут ещё одну. И ещё одну, если потребуется. Тянуться под матрас невероятно больно, но Матвей испытывал облегчение. Так он заглушал стыд от того, что в каждом сне хладнокровно поливал нежную белую Лилли бензином. Ещё боль отвлекала от стояка.
Вывернув руку, он схватил ампулу пальцами. Ампула выскользнула, как Лилли из его объятий. Когда важное ускользает, время останавливается. Оно стремительно затухает, как ненулевая энергия наинизшего энергетического состояния квантовых полей. Хорошо, что Матвей помнил про квантовую физику. В психиатрической лечебнице, когда помнишь факты из школьной программы, отрывки документальных фильмов, да хоть надписи на заборе, — приятно. Возвращает самоуважение. Ампула разбилась.
В палату вбежала медсестра. Не было у неё нежных белых рук и белого халата. Всё Матвею привиделось, он теперь ясно понимал, как сам себя обманул. Всё вокруг было грязным — халат, руки, потолок, койка, он сам. Укол. Сон.
Унизительно. Вот уже который день он лежал, разлагаясь, как покойник. Грязные спутанные волосы. Хорошо хоть борода не росла, как у мужика. Так, жидкая щетина да два-три куста волос. Иначе бы у него завелись гниды. Верно, были бы вши. Однажды Матвей узнал, что головная вошь и лобковая вошь — это разные виды вшей. И что лобковая вошь стремительно вымирает, так как леди взяли дурную привычку выбривать себе там всё. Он просил Лилли оставить всё как есть, потому что его дико смешил её неприлично буйноцветный девичий жёлтый лобок. Сколько бы там поместилось вшей! Мысль о подсчёте сытых лобковых вшей забавляла Матвея.
На стене записки не было. В палату вошла медсестра. Она улыбалась белыми отвратительными зубами, словно чистила зубы не дешёвой зубной пастой с запахом то ли мяты, то ли сосны, а средством для сантехники. Матвей считал, что таблетки намного больше подходили её зубам, чем его желудку. Белое к белому.
— Доброе утро! Ночка-то ещё, верно? — трепалась медсестра, как второсортная актриса из голливудского фильма.
— Что вы с ней сделали? — спросил Матвей. В горле пересохло. Он закашлялся.
— Сегодня я тебя порадую, — она знала, что не обязана отвечать на вопросы. — Я принесла тебе необычное молоко.
«Чудо» клубничное. Медсестра принесла ему «Чудо» клубничное. Матвей отвернулся к стене и уворачивался, когда она тянула трубочку к его бунтарским губам.
— Не хочу, — капризничал Матвей.
— Молоко сначала тоже не хотел, а потом смотри, какой зайчик. Я же для тебя старалась, голуба, — ворковала медсестра. Матвей в её устах успел побывать всеми животными средней полосы России. Птицами тоже.
— НЕ ХОЧУ! — закричал он. И получил пощёчину. Укол. Сон.
Слишком громко. Сирена гудела у него в печёнках. Странно, что он проснулся только сейчас — когда пожарная тревога была в разгаре. Таблетки. Чёртовы таблетки. А теперь ещё и ремни, будь они прокляты. Матвей мог бы сгореть заживо. Какая ирония.
Он слышал, как по потолку топали люди. Странно, что в психиатрической клинике разрешали носить каблуки. Кому-то повезло с медсестрами больше, чем ему? Или некой диве, что мнила себя светской львицей начала двадцатого века, разрешили рядиться в боа и стразы? Он слышал топот мужских ног. Туфли. Верно, туфли с подбитыми подошвами. Не похоже на больничные тапочки. Он слышал шарканье тапок в коридоре. Их этаж был совсем не такой.
— Внимание, персоналу! Устав нашей компании запрещает личные отношения между сотрудниками. Сегодня днём были обнаружены двое лиц мужского и женского пола, совершающих соитие на балконе седьмого этажа…
— Совершающие соитие. У вас беда с сексом, товарищи, — прокричал Матвей в пустоту.
— Повторюсь, персоналу запрещено устраивать личные отношения на работе. Наша компания… — не унимался громкоговоритель.
Вбежала медсестра. Укол. Сон.
Лилли сидела перед ним на кровати. Юбка с оборками и бантиками. Белые локоны. Зубы. Лилли гладила его по грязной голове.
— Не надо, — увернулся Матвей.
— Так будет лучше, — звук её голоса. Родной звук. Матвей заплакал.
— Ты много плачешь, — Лилли грустно улыбнулась.
— Я люблю тебя, — прошептал он.
— Нам нельзя… — она вспыхнула.
Матвей открыл глаза пошире. Медсестра. Её полные, женственные округлые бёдра прикасались к его плоти калёным железом. Матвей пятился к стене, но не мог далеко двигаться — мешали ремни.
— Всё хорошо, — шептала она. — Ты поправишься. Я много видела больных. Они жизнь проводили в мягких стенах. У тебя всё будет хорошо.
— Я не помню, что такое хорошо.
— Это когда нет таблеток и уколов. А в душе всё равно спокойно.
— Какой я был, когда приехал сюда?
— Тихий. Ты был как будто очень доволен.
— Ты врёшь, — Матвей не мог отвернуться от неё, но сильно вжал голову в подушку.
— Зачем мне врать? — впервые она так серьёзно смотрела на него. Чем-то напомнила Лилли. Похожа на воробушка под дождём.
— У меня всё хорошо с логикой. Я чувствую — что-то не так.
— Логика и чувства? Тоже мне, математик, — медсестра встала и порылась в сумочке на поясе. — Где-то мои таблетки…
Она пошла к выходу из палаты. На ней не было каблуков — только потёртые летние туфли сорок первого размера.
— Я скажу, что ты меня трогала. За член. Ртом. И руками.
Она развернулась. Её лицо было очень серьёзным.
— Кому ты скажешь? — уронила голову на плечо. Матвей набрал воздух в лёгкие.
— Я всё ещё могу кричать, — с каждым звуком он смелел.
— Зачем? — она не защищалась и не злилась на него. Воробушек под дождём.
— Ты обещала меня познакомить с остальными.
— Кто-то пытался сбежать. Кто-то вёл себя очень плохо, Матвей. Очень плохо.
Медсестра вышла из палаты. Пошла за таблетками. Полуслепой и без движения, Матвей научился слышать, как ложится пыль на солнечный свет. Он слышал её шаги, тихий голос. Она говорила с кем-то. Там, дальше, за дверью, был мир. Она возвращалась обратно. Взяла пару кружочков и запихнула ему в рот. В этот раз Матвей был спокоен.
— Видишь, какие мы умницы, — устало вздохнула она. — Будешь хорошо себя вести, через месяц выйдешь из палаты.
— Месяц… — сказал Матвей и поперхнулся молоком. Всю пижаму забрызгал. Мерзость. Она вытерла ему рот и промокнула грудь. Сладкий запах остался. Матвей был покинут в унижении, влажности и с парой таблеток за щекой, что он смог не проглотить. Ночь обещала быть долгой.
— Пойдём в лес, — он целовал Лилли в губы, а она уворачивалась — смажет помаду. Матвей не узнавал её. Она никогда не красилась ярко.
— Не хочу, — смеялась она и отбивалась.
— Ты не можешь не пойти. Все ждут.
— Кто эти все? Главное — мы с тобой, — она тревожно смотрела в его глаза снизу вверх. Потом поцеловала в плечо. След губной помады остался на его коже. Матвей поморщился и стёр поцелуй.
— Ты ищешь повод, чтобы поехать с Геной, — он злился.
— Да не существует никакого Гены! Матвей, пожалуйста, прекрати придумывать себе ревность.
— Я не ревную! — заорал он и ударил кулаком в стену. — Ревнуют, когда изменяют, а ты не смеешь мне изменить! Ты — моя!
Лилли взяла его кулак и поцеловала в свежие царапины. Кровь или помада? Матвей вытер кулак о футболку. «Опять отбеливать», — про себя вздохнула Лилли.
— Пойдём в лес, — настаивал он.
— Пойдём, пойдём! Только пообещай, что следующие выходные будут только наши.
Говорят, что глаза девушек похожи на глаза лани. С Лилли было иначе. Её глаза — как две заснеженные вершины. Когда Матвей, напряжённо работая мышцами, карабкался на гору, чтобы приблизиться хотя бы к одной из них, вершины бесконечно отдалялись от него. Матвей читал, что человеческий мозг умеет определять расстояние до объектов, которые видны и не видны глазу, делая это при помощи звуковых интервалов. Их не успевает распознать сознание, так как они длятся всего несколько миллисекунд. Причём мозг человека больше доверяет звуковым интервалам, чем визуальным образам. Но ни зрение, ни слух не помогали Матвею определить расстояние до теплоты глаз Лилли. Они казались холодными заснеженными вершинами. В последние дни, сколько бы он ни карабкался, вершины были всё дальше.
— Следующие выходные? — эхом повторил он. Звуковые интервалы дали сигнал его мозгу, что Лилли находится близко. Но слух опять подвёл его.
— Следующие выходные, — до Лилли было триста восемьдесят четыре тысячи километров. Как до Луны.
— Следующие выходные… — вновь повторил он. — Посмотрим.
Матвей и Лилли шли по лесу. Лилли уверенно шла тропой, по которой они в любую погоду каждую субботу проходили до заброшенного завода. Раз за разом, суббота за субботой. Лилли игриво прыгала через корни деревьев. Иногда она оборачивалась и улыбалась Матвею. Матвей был задумчив. Он не мог оторвать взгляд от её юбки — взбитой, как морская пена. Из-под юбки торчали белые девичьи ноги с выгоревшими волосками, что золотились в свете заходящего солнца. «Хорошо, что скоро стемнеет», — думал про себя Матвей. Темнота и ночь ему нравились намного больше.
— Жаль, что она не в красном, — знакомый голос прервал его размышления, пока Матвей разглядывал кричащую Лилли на костре. Матвей не ответил.
Страх каждого человека определяет для него самый мучительный вид смерти. Кто боится высоты, тот наверняка предпочтёт костёр падению с небоскрёба. Для кого-то самый страшный суд — истекать кровью внутри железной девы. Полёт орла, укусы ядовитых змей, холодное оружие, огнестрел… Выбор огромен. Мы рождаемся одинаково, но на свете не существует двух одинаковых страданий, как и двух смертей. Последние слова, погода в тот день, оставленное имущество, в чём был человек, с каким настроением он ушёл и от кого уходил, кто его провожал в последний путь — всё это делает смерть индивидуальной. Но ещё лучше, когда смерть сопровождает история, леденящая душу. Например, мучительная смерть на костре. Или в газовой камере. Медленно газ скручивает горло и выталкивает глаза из орбит, забирается в лёгкие, разрывает сердце. Быть заживо съеденным крысами? О такой смерти можно рассказывать часами. Жизнь обрывается за пару секунд от раны, если задета аорта. Но крысы — не волки. Они не трогают аорту до последнего. Они начинают с желудка и кишок. Они действуют методично. Слаженно. Их не волнуют крики, мольбы. Они — не домашние зверьки. И не дикие. Они — приспособленцы. Это самые страшные создания на земле. Матвей до ужаса боялся крыс. А Лилли…
Лилли боялась огня. Когда кто-либо в компании прикуривал, она вздрагивала. В день, когда Матвей поднёс первую спичку к костру, он впервые увидел в её глазах беспокойную темноту испуганной лани. Потом огонь опалил волосы, ресницы и брови. Её глаза стали некрасивыми. Холодные вершины растаяли, как горы сахара. Лилли кричала от ужаса и боли. Горячий дым обжигал ей горло. Она билась в истерике, но крепкие морские узлы не позволяли ей шевелиться. За костром в экстатическом танце плясали полуобнажённые девушки — то ли русалки, то ли кикиморы. Нечисть. Ведьмы. Их лица отражали пламя костра, а глаза с расширенными зрачками намекали на эротический трепет.
Матвей безучастно смотрел, как Лилли испытывает адскую боль от ожогов кожи. Но вот она замерла. Матвей читал, что, когда ожог распространяется по телу, боль стихает. Люди, что попадают в огонь, какое-то время не испытывают ничего. Шок. Адреналин. На грани святости.
Матвей выбросил бычок. Он открутил крышку канистры. Сладковатый резкий аромат бензола. Матвей обожал этот запах. Он пошёл к костру под прицелом собственной тени. Его как будто ждали назад — места в партере пустовали. Матвей торопился с Лилли, чтобы вернуться. Если бы он дольше был рядом с ней у костра, он бы… Одумался?
— Я сделал так, чтобы она не отравилась угарным газом и не потеряла сознание раньше времени, — шептала за спиной его тень. Голую грудь Лилли облизывали языки пламени. Матвей очень гордился ей сегодня.
Будь проклято всё сущее за утренний стояк, с которым ничего невозможно бороться. Кисти Матвея сжимали кожаные ремни. Но даже без них он не хотел мастурбировать после ночных кошмаров. Слёзы катились по лицу. Ему не было стыдно. Его мозг не был согласен, что всё действительно происходило с ним. Он не верил, что он сжёг Лилли. Он любил её. Сильно. Даже сейчас, просыпаясь в психиатрической клинике без воспоминаний о прошлой жизни, всё, что он хранил в сердце, — её имя и её лицо. Матвей не верил снам. Он не верил тому, что говорила медсестра. Он не верил надписям на салфетке. Он не верил ремням, что сдерживали его кисти. Он не верил члену, что бодро стоял после ночных кошмаров.
— Возможно, ты просто не хочешь поверить, — сказала тень в углу. — А ведь всё было именно так.
Матвей повернулся в сторону звука. Из его глаз катились слёзы на подушку. Теперь две вещи причиняли ему дискомфорт — стояк и капли на коже.
— Я хочу умереть, — выдохнул Матвей.
— А зачем? — поинтересовалась тень. По голосу тени было понятно, что она не верит Матвею.
— Чтобы быть с ней, — ответил пациент.
— А зачем? — интонация не менялась.
— Хочу, чтобы всё было как раньше.
— Думаешь, она бы хотела этого?
— Да. Она хотела, чтобы мы проводили выходные вдвоём.
— А зачем? — заевшей плёнкой на магнитофоне допытывалась до Матвея тень. В коридоре скрипнула плитка. Тень замерла. Матвей ничего не видел в темноте, но он знал, что он остался один.
— Кто здесь? — шёпотом спросил он. Молчание было ответом.
Интересно, сколько прошло времени с отбоя. Время, когда все спят, чувствуешь кожей. Покой стекал по стенам к нему в кровать. Клиника дышала морфием. План сработал — таблетки не подействовали. Он проснулся раньше, чем от него ожидала медсестра. Занятие весьма утомительное, но стоит послушать, что происходит в коридоре, пока он спит. В конце концов мерзкий грязный потолок осточертел Матвею по самые гланды, даже с учётом обожжённого лица и плохого зрения.
Скрипнула плитка. По уровню эмоций для Матвея это было как взрыв вертолёта в конце фильма. Он заёрзал на месте, не обращая внимания на боль от впившихся ремней. Медсестра затянула их потуже. Матвей с нетерпением ждал следующий звук. Вновь скрипнула плитка.
— Я уже слышал это, — шептал он сухими губами. — Давай дальше. Ещё.
Слёзы высохли. По коридору кто-то неслышно ступал. Даже без скрипа Матвей чувствовал, что он не один. Женщина. Нет, девушка. Поступь лёгкая, крадучая. Мужчина бы не шёл так. Нервный пацан бы подпрыгивал, а та, что за дверью, перетекала по воздуху, как кошка. Шаги… Хм… Размер небольшой. Тридцать седьмой. Удивительно обостряется слух, когда неделями не выходишь из комнаты. В ноздри ударил резкий запах больничной утки. Матвей совсем позабыл про то, что под ним не прибрано. Будет неловко перед гостьей. Он точно знал, что это она — та девушка, что приклеивает записки у него над кроватью. Записки красной губной помадой. Очень дешёвой губной помадой, что воняет кремом для обуви.
— Ты спишь? — раздалось за дверью.
— Нет, — шёпотом ответил Матвей. Дверь открылась.
На пороге стояло привидение. Тонкие-тонкие руки, как у палочника, трепетно цеплялись коготками за косяки двери, чтобы не соскользнуть в проход раньше времени — к новому знакомому надо было присмотреться. Точнее, они были знакомы — она с ним. А вот с говорящим Матвеем — ещё нет. У неё были паучьи глаза — огромные, чёрные, с блестящими отражениями в них. Свет в палате был тусклым, но в глазах рассыпался на мириады софитов. Белков почти не было видно. Пушистые чёрные ресницы. Блёклые мышиные волосы цвета пыли. Алебастровая кожа под тонким слоем пудры, неизвестно как добытой в рамках психиатрической клиники. У неё были отвратительные ноги. Кожа на бёдрах облепляла берцовую кость. Затем выступал узел. Колено. Снова кость. И на несколько размеров больше туфли со стразами на пряжках. Верно, паучонка. Долгоножка, иначе говоря, паук-сенокосец. Глаза моргнули.
— А почему нет? — она удивлённо смотрела на него.
— Не бойся, — Матвей скривил кисть и пальцами поманил паучонка к себе. Она моргнула ещё раз.
— Я привязан, — вздохнул он.
— Я знаю, — наконец она улыбнулась и впорхнула в палату, прикрыв бесшумно дверь за собой. Она не касалась пола. Скрип плитки — то было приветствие ночной путешественницы, а не возмущение её весом.
Паучонка села на кровать. Буднично. Видимо, делала так не один раз, пока Матвей спал.
— Ты похожа на паука, — выпалил он первое, что пришло в голову.
— Меня зовут Маша. Маша — так себе имя для паука, — она не верила его словам.
— Я — Матвей.
— Забавно! У нас имена на «Ма»! — она засмеялась. — Представляешь, как здорово? Может, мы родственники?
— Может, — его неловкая улыбка говорила об обратном.
— Ты давно тут? — она всё ещё смеялась.
— Я не знаю, почти всё время я сплю.
— Это не вопрос. Я к тебе часто прихожу.
— Зачем?
— Порадовать тебя рисуночками. Тебе нравятся мои рисуночки?
Матвей размышлял, ответить честно или соврать.
— Очень, — соврал.
— Я ещё принесла!
Маша порылась в карманах больничного платья, явно ушитого по фигуре. Интересно, кто разрешил ей пользоваться иглой? На руках порезы от бритвы. Была пара свежих. Рядом с локтем было выцарапано «ВЛАД». Из кармана появилась мятая салфетка.
— Где ты их берёшь?
— В столовой дают, — Маша наклонилась над ним, чтобы дотянуться до стены. У неё совсем не было груди, но и того хватило Матвею. Он упёрся в неё плотью. Маша будто не обратила внимания, однако её грудь пару раз скользнула вверх-вниз, пока она извивалась, вешая салфетку. На стене снова появилась алая надпись «Кто сжёг Лилли?». Буквы хищно кровили в темноте. Матвей уставился на салфетку, как бык, что не может справиться с яростью. Жестоко.
Внезапно он почувствовал Машины руки на больничных штанах. Глаза паучонка следили за его реакцией. Матвей не шевелился и ничего не сказал. Маша развязала тесьму и запустила тёплую ладонь внутрь. Член дёрнулся, как сумасшедший. Матвея всегда возбуждала внезапность.
— Что, по-твоему, сейчас происходит? — ровным голосом спросил он.
— То же, что и всегда, — она шаловливо улыбалась. Щёки подрумянились. Красный кончик носа. Веснушки. Матвей вспомнил Лилли и задёргался.
— Ты всегда дёргаешься во сне, когда я так делаю, — Маша хихикнула.
— Как делаешь? — выдохнул он.
Маша уверенно спустила с него штаны и коснулась губами плоти. Похоть, омерзение и гнев захватили разум Матвея в плен. Обмен пленными не предполагался. Сердце стучало. Он видел, как её голова поднимается и опускается где-то в районе таза. Кровь приливала быстро. Бёдра жгло. Член пульсировал. Матвей со спокойным лицом смотрел в потолок. Мышцы не двигались. Ни губ. Ни бровей. На потолке горела его Лилли. Он видел глаза в окружении жёлтых ресниц, с укором смотрящие на них с Машей. По вискам катились слёзы. Он кончил.
— И плачешь каждый раз. Странный ты, — поднялась она наконец, вытирая губы.
— Маша… — он не понимал, что хочет сказать. Подушка была мокрой.
— Он меня бьёт за то, что я здесь. Я ему не рассказываю, но он каким-то образом всё знает. Неважно, когда я прихожу к тебе, он будет знать. И ударит меня снова. Вот, смотри.
Маша подняла платье до шеи. Матвей увидел её тощие рёбра и два тёмных соска, как спелые вишни. Рядом с одной из грудей уплывал под плечо синяк.
— Но я всё равно тебе ношу рисуночки. Он говорит, что я нимфоманка, а я с другим диагнозом здесь. Я не верю, что я нимфоманка, иначе я бы и с ним, и с тобой, и с Олегом, и с Игорем, и с Евгением Михайловичем… А я только с ним, а ты просто уставший и грустный, я тебе помогаю. Знаешь, откуда у меня помада?
— Откуда? — Матвей не мог с собой ничего поделать, он, как заколдованный, следовал за Машей в дебри её монолога.
— Я обчистила косметичку одного из трупов. А когда нас сюда привезли, помаду не нашли. Я её там спрятала, — страстно шептала Маша и глазами показывала вниз, на женское «там».
— Ты знаешь, где мы?
Маша оглянулась по сторонам, потом надела Матвею штаны и наклонилась к его уху. Её губы пахли спермой. Матвея чуть не вырвало.
— Мы не в психологической клинике, это точно.
Она резко поднялась и скорчила рожицу. Затем стала серьёзной, изучая реакцию Матвея на её слова.
— Почему ты так решила? — у него не было никакой реакции, да и чувств в принципе. Может, таблетки так действовали, а может, он игнорировал, что его только что изнасиловали.
— Я уже лежала в психушке. Вот, — она показала шрамы от бритвы, что он и так уже успел разглядеть. — Там было двенадцать человек в палате. И шизики, и параноики, белочки, всякие конченые — все вперемешку. Режим хуже, чем в тюрьме. Туалет по минутам. Очередь в душ. Но самое главное не это. Из психушки выписывают, если плохо себя ведёшь. А отсюда невозможно выбраться.
— Зачем тебе выбираться? — напряжённо слушал её Матвей.
— Ты точно псих или больной какой. Хочешь здесь всю жизнь провести? В прошлой больнице я натолкала ваты в унитаз, меня вышвырнули со свистом. А здесь я ругалась с нашими и с медсестрой, буянила, кричала, билась в истерике, ну они к этому привычны. Кидалась кашей в потолок, курила, украла из сестринской спирт. Хожу вот по ночам, все знают об этом. Мои записки легко отследить. И знаешь что? Я ещё тут.
— Может, какой-то особый режим здесь. Учитывая, за что я лежу, на таких, как я, должно быть всем плевать, — от попытки пожать плечами боль перекосила половину спины, но Матвей закончил фразу. Маша смотрела на него, как на безумного.
— Ты хоть раз сдавал анализы?
— В жизни? Да. Мерзостное занятие.
— А здесь?
— Здесь у меня утка. Могут делать с ней что захотят.
— А мы вот не сдавали. И температуру нам не измеряли, кровь не брали, анализы тоже. А кроме таблеток — никакого лечения. Как будто не в клинике, а в тюрьме.
Матвей задумался. Пока он молчал, Маша бережно пригладила салфетку на стене.
— Ты — местный герой, — обронила она.
— Почему?
— Ты даже его затмил. Хотя он очень не любит конкуренции, — Маша задумалась, но потом в ужасе спохватилась, приложив палец к губам. — Он самый лучший. Он самый лучший. Он самый лучший!
— Кто — он? — прервал её Матвей на середине заклинания.
— Не говорим, что я тебе рассказала, что… Он ревнует. Он очень зол, что тебя называют поджигателем.
— Да кто?
— Ты поймёшь потом, — Маша явно что-то знала, но не хотела говорить ему.
— Когда? — Матвей почти рычал.
— Ты перерезал ремни, — она сопротивлялась.
— За хорошее поведение меня никогда не выпустят.
— Ты сжёг человека заживо.
— Пошла ты! — заорал Матвей и рванул ремни. Его слюна оросила паучиные грустные глаза. Маша не дёрнулась. Она не боялась, она восхищалась им и приняла бы любую смерть. Он только что понял, что она — его преданная фанатка. Она смотрела на него с материнской любовью, готовая облизывать срамные места, лечить его раны и снисходительно объяснять, как устроен этот мир. Они и правда были родственниками. Оба на «ма».
— У меня есть план, чтобы меня пустили к вам, — вернулся Матвей на подушки.
— Он не хочет этого пока что. Если бы он хотел, ты бы уже был с нами.
— Как же моё плохое поведение? — усмехнулся пациент.
— Хорошее. Не надо плохое. Ты должен хорошо себя вести.
— Хорошо, — кивнул он. — Хорошее.
— Мне кажется, у них есть система. Он влияет на медсестру и врача, они — на него. Он нужен им, потому что он выступает от лица нас. А они нужны нам. Они ведут нас сквозь тьму мимо теней и хаоса к огню. Огонь очищает нас.
Маша замерла после собственных слов, она уставилась на салфетку с алой помадой. Буквы алели в темноте. У Матвея пробежали мурашки. Déjà vu — уже виденное. Матвей видел Машу ранее, причём он слышал именно эти слова именно из её губ, он помнит грустные глаза паучонка, в которых плясали экстатические бесы.
Огонь чистил её языками. Огонь слизывал пот с белой бархатной кожи. Она не потела — ангел не может потеть. Но пусть будет пот. Бока её бёдер лоснились, а мягкая грудь сочилась и блестела в пламени костра. Лилли тяжело дышала. Кричать не было сил. Всё в ней было прекрасно, в его маленькой богине огня. Матвей гордился ей.
— Огонь очищает нас, — мужской голос рядом грязно вторгся Матвею в душу. Матвей хотел ещё немного насладиться тем, как сгорало её тело. Прекрасное тело античной статуи. Мраморное. Белое. Чистое. Непорочное. Да, она любила секс с утра, но она была только его.
— Пора вести их сквозь тьму мимо теней и хаоса к огню, — тень требовала вернуться в стаю. Матвей надел корону из картона и взмахнул канистрой бензина. Он был пьян, но не помнил, как напился. Передавали чашу по кругу. Но он отказался — чужие отпечатки губ. Он хотел целовать только Лилли. Она сопротивлялась, её держали за руки, а Матвей настойчиво целовал её в последний раз. Она кричала, что они изверги, ироды, сумасшедшие ничтожества и что место им всем в психиатрии, а ещё лучше — в тюрьме на острове. О, Лилли, ты всегда была права. Матвей гордился ей.
— Семьдесят четыре миллиметра. У тебя же член в два раза длиннее, верно? — спросила его тень. Тень разжала ладони. В ладони лежал снаряд.
— Где ты его взял? — без единой эмоции спросил Матвей. Он точно был пьян.
Но когда он успел напиться…
— Украл у отца с работы. Проверь себя, чтобы вести нас к огню.
— Что мне сделать?
— Сегодня ты говоришь с ними, не мы. Делай то, что велят тебе тени, — ответила тень.
Матвей взял снаряд и пошёл к костру. В другой руке колыхался бензин в канистре. Он подлил бензина в огонь. Взвилось пламя. Глаза его нежной лилии обнимали Матвея серьёзно и безутешно. Грустные, глубокие глаза. Лилли смотрела прямо в сердце.
— Потерпи, — кивнул ей Матвей. Он остановился перед костром настолько, насколько мог терпеть адский жар. Матвей ненавидел жару. Он как будто распахнул сотню саун одновременно. Он успел восхититься, как Лилли смогла так глубоко зайти в костёр, а потом вспомнил, как сам привязывал её к столбу.
— Я люблю тебя, — негромко шепнул Матвей. Это был первый раз, когда он сказал ей об этом. Так мало оставалось у них первых разов. Некоторые действия они совершали уже в сотый раз. Например, занимались сексом. Но чтобы сказать «люблю»… Хорошо, что он успел. Матвей подошёл ещё ближе и кинул снаряд к дровам.
Тишина. Ничего. Меж языков пламени мелькнули паучьи глазки.
— Ну?! — с напором ждала тень. Матвей повернулся в ту сторону и развёл руками. Затем обернулся на Лилли. Она всё ещё смотрела на него. Одними губами, еле слышно, только для него одного она прошептала:
— И я тебя…
Половина лица. В ту ночь Матвею скроило половину лица. Огонь съел его лицо. Лилли было мало.
— Огонь очищает нас, — продолжала читать мантру Маша. — Огонь дарует свободу, огонь доступен лишь избранным. Придёт жрец, отмеченный огнём, и проведёт наши тени к божественному огню…
— Хватит, — прервал её Матвей. Маша распахнула паучьи глаза от ужаса, но затем, испытав благоговение перед опалённым огнём, замолчала.
— Я не помню, о чём мы говорили, — честно признался пациент.
— О тебе. Ты хочешь на волю.
— На волю не хочу. Но в коридор — да.
— Я не знаю, как тебе помочь, — Маша потёрла следы от бритвы. Задев «Влада», она поморщилась.
— Скажи ему, что медсестра влюблена в меня, — холодный голос Матвея напомнил ему самому жестокие сны.
— Что?! — Маша вскочила с койки и уставилась на пациента. — Я не могу.
— Почему?
— Он убьёт её.
— Так мы в психушке или где? Почему он, кто бы он ни был, имеет власть над медсестрой? — зарычал Матвей. Его ноздри раздулись, как паруса, навстречу единственному шансу покинуть палату.
— Они связаны… Нельзя иметь отношения с пациентами. Нельзя иметь отношения между персоналом. И нельзя между пациентами тоже… Вроде бы.
Матвей не понимал, что подразумевается под отношениями, но ему было всё равно.
— Тогда скажи, что она влюблена в меня. Что она приставала ко мне.
— Это враньё, — Маша надула губы, как ребёнок.
— А он знает, что не враньё? Он знает, что ты только что со мной вытворяла?
Маша задумалась. Ей было не страшно. Она искала в памяти недостающие пазлы, но Матвей уже понял, что он всё знает про Машу.
— Скажи, что медсестра влюблена в меня. Чего тебе стоит?
Маша тихо стояла, сжав кулачки.
— Во имя святого огня… — молил Матвей.
— Ты играешь нечестно! — вскричала Маша. Её высокий голос осыпал штукатурку с потолка. В коридоре раздался шаг ветреных женских ножек. Матвей слышал, что на ножках чулки с кружевом. Медсестра.
Маша по лицу Матвея поняла, что они больше не одни. Клиника пробуждалась. Таблетки сыпались по стаканчикам. Белая. Жёлтая. Красная. Синяя. Пациенты ворочались в кроватях. Медсестра обходила палаты. Маше пора было бежать. Её паучьи глаза стрельнули в Матвея насмешливо, а затем она убежала по стенке до двери и выскользнула из палаты. Косиножка.
Скверно. Белый свет слепил глаза, хотя окон в палате не было. Матвей не видел. Он лежал тем, что осталось от лица, к выходу из палаты, спиной к предполагаемому окну. Но он знал, что сзади ничего нет. Иначе, когда он задавал медсестре неудобные вопросы, она бы смотрела туда в поисках ответа. Только стены. Матвей повернулся к записке. Красная губная помада была настойчива, но немногословна.
КТО СЖЁГ ЛИЛЛИ?
Матвей улыбнулся. Ещё неделя — и он будет хохотать в ответ на вопрос, а после и сам его повторять. Он видел в сериале какого-то добряка, что повторял одно и то же слово. Матвея ждала та же участь.
Дверь открылась. Первой въехала инвалидная коляска. Её везли белые руки в синяках. Блеснул белый накрахмаленный халат. Золотой тюльпан на пока ещё молодой коже. Матвей хотел видеть на шее трупные пятна, но нет. Вошла медсестра. Она прятала лицо. Он всё понял.
— Прости. Но обещания нужно держать.
— Доброе утро, Матвеюшка! — она вздёрнула подбородок. Один из её глаз был окровавлен и сбит в угол. Она косила глазом. Она стеснялась.
— Я бы тебя поцеловал туда, — не здоровался Матвей.
— Надо же. А я боялась, что мои чувства безответны, — сарказм ей был к лицу. Матвей захотел делать ей комплименты уже не от скуки, а от сострадания.
— Прости, — повторил он, но не мог сдержать торжествующую улыбку. Она ослабила ремни. Руки. Ноги. Матвей не чувствовал ни тех, ни других. Что-то ещё отвязала, что-то перетянула. Он встал и… упал на пол.
Медсестра смотрела на него, торжествуя. Лицо Матвея исказила боль падения. Он лежал, беспомощный, с атрофией мышц.
— Сам пойдёшь? — в её голосе исчезла карамельная доброта. Сахарные суффиксы. Сладкие слова. Только боль. И холод. Матвей нажил себе врага.
— Помоги, — хрипел он и сплёвывал слюну.
Медсестра взяла его за волосы и притянула ухо ко рту.
— Ты пожалеешь, что не остался здесь.
Она помогла ему подняться. Её сила поразила Матвея. Он чувствовал себя младенцем, которого учат ходить. Но она подняла взрослого мужчину так легко… Или он исхудал, пока лежал и пил одно молоко?
— Сколько я вешу? — спросил он у салфетки.
— Ты сильно похудел, — согласилась она.
— Есть зеркало?
— В психиатрии? — медсестра расхохоталась, потом схватилась за глаз. — Сам подумай.
— Вода? — Матвей не держал надежды.
— В шесть утра помывка овощей. У тебя ещё целый день.
— Овощей?
Она хлопнула его по коленям. Матвей упал в инвалидную коляску.
— Ну вот и ладушки, мой хороший. Поедем кататься? Чух-чух-чух.
Снова маска Безумного Шляпника на её лице. Лучше бы Матвей её сжёг, чем любимую нежную Лилли. Его вывезли из палаты. Коридор? Ничего особенного. Бетонный пол. Зелёные стены. Череда закрытых дверей. За дверьми тишина. Ни звука.
— Где Маша? — спросил он, указывая на двери.
— В палату можно вернуться только в тихий час. С часу до трёх. Садиться на кровать в халате и обуви нельзя. Пока ты будешь со всеми знакомиться, я отмою твоё лежбище, так что следи за ним, как за матерью родной.
Конец коридора. Дальше менялся угол света. Там что-то было. Матвей напрягся. Он чувствовал присутствие незнакомых людей. Там были люди.
— Да, там твои друзья, — с натужной улыбкой подбодрила его медсестра.
— Не надо, — буркнул под нос Матвей.
— Что не надо? — наклонилась она к нему.
— Не надо сюсюкать. Ты… Тебе идёт быть мрачной, — Матвей поднял голову наверх и упёрся затылком в её грудь. Губы медсестры были совсем близко. Она шумно втянула воздух в лёгкие. Покраснела.
— Я понравлюсь им? — жалобно спросил пациент.
— У тебя нет выбора, — улыбка медсестры показалась ему странной. Она толкнула коляску вперёд. Ещё минута. Матвей выехал на середину большой комнаты. Громко работал телевизор. Нестерпимо громко. Спортивный снаряд. Гантели? Нет, не разрешили бы. Но чем-то справа качали мышцы. Потом посмотрим. Духи. Женские пудровые духи. Помада. Запах помады из кармана Маши. Знакомый запах. Еда. Столовская еда. Шахматы. Пыль. Застиранные полотенца. Слюни. Слюни от укусов на мебели. Пот. Много пота. Не все успевали к шести утра. Часы. Нигде нет часов. Окна? Окон нет. Сколько… Надо посчитать, но чтобы никто не увидел, что он оценивает обстановку. Спокойно. Он доброжелателен. С ним можно иметь дело. Ему можно доверять. Стая. Должна принять его. Дыши. Вдох. Выдох. Вдох. Задержи дыхание. Смотри в глаза вожаку. У них точно есть вожак. Матвей поднял глаза.
— Мы ждали тебя, — ответила тень, выросшая прямо перед ним и загородившая остальных пациентов. Это был он.
1. Рай
Матвей лежал на сырой чёрной земле и не мог открыть глаза. Кто-то аккуратно положил ему на веки золотые монеты. Тяжёлые, холодные, идеально круглые. Слишком правильные — как математическая модель круга, в которой не существует погрешности.
Вода под его спиной медленно растекалась, впитываясь в ткань рубашки. Сначала прохлада коснулась поясницы, потом лопаток, потом затекла под шею. Матвей попытался пошевелиться, но тело словно было выключено. Где-то рядом потрескивал костёр.
Сквозь закрытые веки просачивался рыжий свет. Оранжевые пятна расползались по внутренней стороне черепа. Матвей медленно вдохнул. Запах был сложным: мокрая земля, дым, горячая смола и ещё что-то сладковатое, почти карамельное. Так пахнет перегретая изоляция в лаборатории, если забыть выключить прибор.
Он вспомнил: он человек, сын божий. Он должен помнить. Но память распадалась на фрагменты, будто бы он родился заново. Вода поднялась ещё выше и липко коснулась уха. Матвей резко вздрогнул. Монеты съехали с глаз. Мир вспыхнул.
Над ним было чёрное небо, рассечённое полосами дыма. Огонь отражался в низких облаках, будто где-то за горизонтом горел целый лес. На грудь ему опустилось что-то мягкое. Белоснежный голубь.
Матвей замер. Птица склонила голову, разглядывая его одним блестящим глазом.
Он инстинктивно дёрнулся — голубь взлетел и исчез в дыме.
Матвей сел.
Вода вокруг него была неглубокой — тонкий слой, медленно растекающийся по чёрной земле. Как будто их лагерь стоял в месте, где недавно прошёл дождь… или где земля сама выделяла влагу.
Лагерь? Точно, он же шёл куда-то… Там было очень опасно.
Он нащупал очки. Стекло было треснуто. Оправа перекошена. Он надел их всё равно. Мир обрёл резкость, но вместе с ней — тревожную избыточность деталей.
Лес вокруг горел. Не сплошным фронтом — отдельными участками. Где-то тлели ветки, где-то полыхали целые стволы. Огонь двигался медленно, расползался по венам планеты.
Матвей поднялся и побежал.
Он не знал, куда бежит.
Просто отталкивался от одной освещённой точки к другой, надеясь, что структура выведет его к центру. Под ногами хрустели обгоревшие ветки. Мимо пролетали искры.
Он выбежал на лесную поляну.
Он здесь уже был. Здесь горел он, горела она… Кто она?
Один из шалашей уже догорал — ткань провисла, словно расплавленный воск. На обугленной стене висел символ.
Глаз.
Вышитый золотыми нитями.
Из зрачка вытекала чёрная капля, похожая на слезу… или на нефть.
Над глазом — огонь.
Под ним — волны.
Он уже видел этот глаз, и глаз смотрел на него, и глаз видел всё, что видел или знал Матвей. Глаз знал то, что Матвей не хотел знать. Глаз видел его будущее — в огне.
Он побежал дальше. Лес резко кончился. Перед ним разлился огненный луг.
Матвей остановился, тяжело дыша. По всей траве были разбросаны игрушки. Куклы без глаз. Пластиковые звери с подплавленными мордами. Мерзкие пупсы, покрытые сажей. Некоторые из игрушек дымились, источая зловоние жжёного пластика. Они лежали вразброс, словно их высыпали из огромной коробки… Или дети играли с ними и бросили прямо на месте.
Матвей медленно опустился на колени.
Грудь сдавило тисками.
Он не знал, почему именно это зрелище оказалось невыносимым. Не огонь. Не дым. А именно игрушки. Его губы беззвучно зашевелились — он пытался произнести имя Бога из четырёх букв, но не мог. Он не мог молиться. Для его ситуации ещё не придумали уравнение, которое он мог бы решить.
Мир горел в огне.
Утро выдалось слишком ясным.
Солнечный свет стоял над лагерем плотной, почти осязаемой массой, будто его нарочно выставили здесь, в лесу, чтобы он освещал каждую деталь. От этого светлого давления лагерь казался не настоящим, а тщательно разыгранным.
Шалаши — то ли палатки, то ли лёгкие юрты — были поставлены наспех, но украшены так щедро, словно их готовили к торжеству. Нити бисера свисали с перекладин, вплетённые в них цветы уже начинали вянуть, но всё ещё пахли сладко и тяжело. Ткань трепетала на ветру, и от этого казалось, что лагерь дышит.
Между шалашами свободно бродили белые козы. Чуть дальше, в пятне света, стоял белый конь и лениво бил хвостом по бокам. По земле пронеслась белая собака, втаптывая белыми лапами грязь. Медленно, почти незаметно, между камнями проползла змея-альбинос. Её гладкое тело выглядело так, будто его вырезали из молока.
На каждом шалаше висела цифра — от одного до шести.
На самом большом, стоящем чуть поодаль, был закреплён символ лагеря: глаз, охваченный священным огнём, поднятый над морем. Вместо зрачка в глазу — бич. Он выглядел так, словно вот-вот ударит. Из глаза на землю стекала одинокая чёрная слеза.
Рядом со шалашами стояли корзины с фруктами и рыбой, мешки с зерном. Всё лежало открыто, без охраны, но при этом выглядело чужим — как декорации, к которым не позволено прикасаться.
Матвей стоял у длинного стола. Он не помнил, в какой из палаток проснулся и просыпался ли в лагере вообще. Он не помнил, как приехал сюда и зачем. Он знал, что он должен быть здесь и наблюдать, но что конкретно он должен был увидеть — он не знал.
Голова раскалывалась тупой, вязкой болью. Запястья ныли, будто совсем недавно его руки были стянуты ремнями — кожаными, тугими, не дающими двигаться. Он старался держаться прямо, спокойно, так, чтобы никто не заметил его растерянности. Хотя в этом месте он не знал ни одного лица.
В очереди с ним стояли все остальные жители лагеря. Они были одеты в многослойные одежды песочного цвета. Ткань обвивала их тела плотно и одновременно свободно. В подобных одеждах любой выглядел бы инопланетным существом из древнего мира. Матвей в своей городской одежде — джинсах, куртке, рубашке — выглядел среди них как случайный прохожий.
Очередь продвинулась вперёд. Матвей сделал шаг. Он наконец увидел, за чем он стоял. На столе дымилась кастрюля с отваром из местных трав. В мутной воде медленно плавали грибы, то поднимаясь, то опускаясь. Густой и терпкий запах уже щекотал ноздри, и Матвей оживился — он хотел пить.
Чай разливал высокий мужчина с тёмной кожей.
Он был огромен — широкие плечи, тяжёлые руки. Лицо угрюмое и неподвижное. К нему подходили по одному. Он без слов наполнял плошки, отмеряя ровно столько, сколько считал нужным. Получившие чай благодарили его и отходили на поляну, где садились на ковры и начинали тихо разговаривать, меж делом вкушая напиток.
Когда очередь дошла до Матвея, мужчина отставил половник.
Он взял тряпку и медленно провёл ею по столу, стирая несуществующие пятна. Матвей ждал. Мужчина не поднимал глаз. Он продолжал вытирать поверхность стола, словно перед ним никого не было.
У Матвея не было дел в лагере. Пойти общаться с другими было так же нелепо и страшно, как покорно ждать своей порции чая. Матвей ждал.
Из-за его спины выглянула… девушка? Женщина? Определить было невозможно.
Короткая стрижка открывала шею, но у висков свисали длинные кудрявые пряди. На ней было цветастое платье, надетое поверх штанов, а в руках — мягкая игрушка с вытертым мехом, которую она держала с почти болезненной нежностью.
Она всё время менялась.
То хихикала, то вдруг морщилась, будто ей причиняли физическую боль; то светилась изнутри, как ребёнок, увидевший чудо, то смотрела зло и устало, как старуха. Каждое выражение длилось лишь мгновение и тут же уступало место следующему. Казалось, в её теле не уживаются роли — они сменяют друг друга, не успевая договориться, кто сегодня главный.
Лицо её было разделено макияжем на несколько самостоятельных выражений. Одна половина казалась спокойной и почти прекрасной, другая — тревожной, третья — детской. Эти выражения существовали одновременно, как если бы она носила не одно лицо, а целый набор масок, наложенных друг на друга, как в театре кабуки.
Она улыбнулась Матвею. Через секунду губы её дрогнули, лицо плаксиво скривилось, а затем она оскалила зубы и зашипела в сторону кастрюли.
— Елам, — сказала она. — В честь того, что меня сегодня зовут Рахамим, налей гостю чая.
Елам даже не посмотрел на неё. Он просто бросил в её сторону тряпку.
Девушка легко увернулась.
— Дура ты, Сефирот, — сказал он. — Сегодня последний день, когда мы пьём чай в изобилии. Гость не познает его ценность.
— Елам, завтра меня назовут Гевурой, — ответила она. — И я не стану просить.
Матвей устал ждать. Он сам взял со стола половник и зачерпнул отвар из кастрюли. Его руку остановили мясистые пальцы Елама, каждый с его запястье. Матвей попытался вывернуть руку, но хватка была слишком сильной.
— Пусти, — сказал он.
Елам сжал пальцы ещё сильнее. Тогда Матвей схватил лежащий рядом пластиковый нож и царапнул им по руке Елама. Тот громогласно рассмеялся и ударил его по запястью. Нож выпал. На ладонях Матвея выступила кровь. Капли упали в чай.
Сефирот пискнула и убежала к остальным. Там с ней поделились чаем, разлив одну плошку на две. Жители лагеря одновременно отпили из плошек и стали наблюдать за происходящим, как любопытные дети.
— Я х-х-хочу свой ч-ч-чай, — заикаясь, сказал Матвей.
— Здесь ничего твоего нет, сын человеческий, — ответил Елам.
Он сплюнул на землю рядом с Матвеем. Матвей резко схватил скатерть и дёрнул на себя. Пластиковые приборы разлетелись по земле. Елам поднял огромный кулак.
— Елам, — раздался спокойный голос, который остановил всё движение в лагере.
К столу приближался мужчина тридцати лет. Тут же Матвею показалось, что они ровесники и мужчине не тридцать, а восемнадцать, хотя это было не так. Но мужчина был удивительно близок Матвею, и он знал его имя.
— Андрей… — прошептал Матвей и опустил руки.
Всё живое и неживое вокруг замерло, когда на поляне появился он. Он шёл, белостопый, белокожий, в белых одеждах с блаженной улыбкой на лице, как будто бы он был первый человек на земле, не познавший иных чувств, кроме первого солнечного луча на своей щеке. Он нёс в руках ягнёнка. Он вёл рядом с собой невероятной красоты женщину, касаясь её волос круглым и мужественным плечом. Его внимательные голубые глаза не моргали, они светились и успокаивали лес вокруг. Даже Елам обмяк, и Елам зашептал, и Елам, забывшись, назвал запретное имя его.
— Адонай, — еле слышно сказал Елам, но в небесах разразилась молния, а девушка рядом с пророком пустила по белой щеке белую, как соль океана, слезу.
— Давно ты с нами, Елам, — когда пара подошла к столу, заговорила с великаном прекрасная дева. — И забыл, как сам пришёл в этот мир не сыном божьим. Осталось всего пять дней. Не нужно ссориться.
Елам пристыдился. Он подобрал половник с земли и покорно налил чай Матвею. Тот оглянулся, не зная, брать ли в руки чашку, оставаться ли у стола или идти к остальным. Всё остановилось вокруг того, кого местные звали Адонаем, и белые животные в лагере, повинуясь невидимой силе, как повиновалась ей и первая женщина, обратили морды на белого человека и молчаливо внимали ему.
— Адонай желает говорить с тобой, — обратилась к Матвею она.
Девушка забрала у Адоная ягнёнка и ушла к остальным. Как только она села на цветастый ковёр, её обступили жители и принялись нежно гладить её волосы, нюхая их, как самый сильный на свете афродизиак. Они любовались её красотой, желая прикоснуться к локтям и щекам, но она нежно отстраняла их, стараясь не касаться жадных рук. Она пила чай. Она смотрела только на него.
Адонай взглянул Матвею в глаза. Матвей выронил чай из рук. Вода с его кровью окропила почву. Капли попали на белые одежды Адоная. С тихой грустью взглянул он вниз, а затем второй раз обратил свой взор на Матвея. Матвей смотрел в голубые дали, видел свою судьбу, видел пожар и не мог противиться ему. Адонай показал рукой на лес, Матвей послушно зашагал в ту сторону. Их провожали взглядами, и Матвей слышал, как завидовали ему, будучи рядом с самой красивой женщиной на свете. Он не знал почему, но он знал, что ему выпало величайшее благословение на земле.
Лес был тих. Матвей шёл чуть позади Адоная, стараясь держать одинаковую дистанцию, не приближаясь и не отставая. Адонай двигался медленно, почти лениво, но в этой ленивости чувствовалась точность. Он останавливался у каждой ветки. Проводил пальцами по листьям. Подносил их к лицу, вдыхал, как будто различал оттенки запаха, которые Матвей даже не замечал. Смотрел вверх, в просветы между кронами, где солнце распадалось на тонкие белые иглы.
Матвей поймал себя на том, что следит за его руками. За резкими, внезапными движениями — слишком быстрыми для этой медленной прогулки. И каждый раз его тело срабатывало раньше, чем мысль: плечи сжимались, голова чуть уходила в сторону, как будто он ждал удара.
— С-с-спасибо за чай, — сказал он, почти не глядя.
Адонай не обернулся.
— В школе ты тоже заикался, когда нервничал.
Матвей закрыл глаза на секунду. В лесу вдруг стало тесно.
— Мои братья и сестры могли смутить тебя, — продолжил Адонай буднично, будто обсуждал погоду. — Последнее тысячелетие они плохо принимают новых людей. Надеюсь, их гордыня не помешает тебе выполнить свою работу?
— Всё… как договаривались.
— Хорошо.
Адонай наступил на ветку. Затем он поднял её и сложил части вместе, как будто бы мог отремонтировать. Он бережно положил ветку обратно.
— Мы начнём с Шехины, — продолжил Адонай. — У неё лучше всего получается передавать мои мысли о конце света.
Матвей коротко усмехнулся, не выдержав:
— Твои мысли? Ты не меняешься.
Адонай изучал Матвея долго-долго, будто вспоминал его.
— Я помню… Мы вроде учились с тобой вместе? И ты был с той девушкой, которая пахнет формалином…
— Лилли, — кивнул Матвей.
— Да, да… Потом вы вместе поступили в университет. Это она подала тебе идею, что секты живут по законам математики.
Он прошёл вперёд по тропе, Матвей немного отстал. Он увидел, как солнце высвечивает плечо Адоная, на котором как будто бы держался весь мир. Адонай резко остановился. Он не повернулся к Матвею, но он говорил с ним спиной.
— Я не знаю, чем ты занимаешься, — звучал его глухой и сухой, как поющая чаша, голос. — Я не хочу знать. Ты приехал за сенсацией о сектантах, что готовятся к концу света. Ты её получишь. Взамен я хочу, чтобы о нас узнали правду. Поэтому, если тебе что-то интересно, спрашивай под запись.
— Да… хорошо. — Матвей сглотнул. — Ты не предупредил, что всё настолько… серьёзно.
— Чай остыл.
Адонай развернулся к нему. Чашка появилась из воздуха. Адонай протянул её так естественно, как будто держал всё это время. Матвей взял. Выпил сразу, залпом. Горечь обожгла язык, но он не оторвался. Потом прямо посмотрел на Адоная.
— Почему ты позвал меня?
— У тебя есть то, что нам нужно, — Адонай улыбнулся белым полумесяцем во мраке леса.
— Что именно?
— Ты узнаешь. Сегодня мы будем снимать, — кивнул Адонай на лагерь, что виднелся меж стволов деревьев.
— Я взял диктофон, — ответил Матвей.
— У меня есть камера. Плёночная.
— Надёжнее, чем цифра? Серьёзно?
— Мир исчезнет в огне, — спокойно сказал Адонай. — И первым делом погибнет то, чего не существует.
Он сделал ещё шаг ближе.
— Нам нужны доказательства. Чтобы восстановить память в следующей жизни.
— Ага, ясненько…
Матвей тут же пожалел о своём саркастичном тоне.
— Ты будешь снимать пожар, — продолжил Адонай, будто ничего не заметил. — Но сначала интервью. Начнём с Шехины.
— Как скажешь.
— Ты должен возлюбить её.
Матвей моргнул.
— Что?
— Как свою жену.
Пауза повисла между ними, липкая.
— Не понял.
— Она красавица. Ты видел её?
— Девушку рядом с тобой?
— Она.
— Да, но…
— Не Лилли?
Матвей не хотел произносить её белое имя в белом лагере перед белым человеком. У них был разный белый цвет — её лилейный белый #FFF9F2 против его амиантового #E8E6E1.
— Нет, — ответил он.
— Мы нарядились в белое, — вкрадчиво прошептал Адонай. — Ты любишь белый.
— Да, но…
— Ты видел её голой?
Руки Матвея сжались сами.
— Это тебя не касается.
Адонай сощурил глаза, смотря на солнце.
— Ты помнишь, как мы учились в школе, Матвей?
Матвей вдруг понял, что видит этого человека первый раз в жизни, и он его старше минимум на полвека, а может, и больше.
— Нет, я не помню тебя.
— Как меня зовут в твоей памяти?
— Андрей.
— Мне нравится, — Адонай ещё шире растянул свои пухлые нежные розовые губы. — Пойдём. Шехина теряет красоту, когда ждёт.
Шехина сидела обнажённая на стуле. Её белокурые длинные волосы прикрывали женские места, но грудь была обнажена. Её тонкие щёки были похожи на яблочную августовскую падаль, и, хотя её красота казалась хтоническим природным явлением, она была опасна для мужчин и женщин, она была подобна богине с отравленной белой кожей. Её белый цвет тоже был не такой, как у Лилли, но Матвей не мог вспомнить web-hex-код нужного цвета. Он в смущении поправлял камеру, выстраивал свет и делал это слишком долго, потому что никак не мог посмотреть на неё даже через объектив.
Адонай стоял за левым плечом Шехины, положив руку ей на плечо. Она дрожала под тяжестью его нравоучительной длани. Она похожа была на агнца в смирении перед пастью волка. Адонай молчал. Густое молчание его видно было даже на экране. Матвей совершил последнее ритуальное действие и взглянул на экран. Там крупным планом светилось белое-белое лицо Шехины в обрамлении белых волос, что грязным белым цветом выделялись на фоне мертвенно-белого полотна адонаевских одежд. Шехина облизнула полные губы, слегка приоткрыв рот, отчего её лицо приняло глуповатое выражение покорности.
— …создал твердь посреди воды, отделил воду над твердью от воды под твердью и назвал твердь небом… — звучал голос Адоная, как гром перед штормом.
Шехина послушно повторяла за ним каждое слово шёпотом. Матвей не мог оторваться от её губ, он вдруг вспомнил, что и с ней он учился в школе и подсматривал, как она готовит стихотворение к уроку, и мысли у него были не те, что положены в школьных стенах. Хор голосов, мужского и женского, качал Матвея на лодке воспоминаний, пока вдруг Шехина не запнулась.
— Прости. Я стараюсь.
— Ты помнишь? — назидательно спросил её Адонай.
— Вроде да.
Она хотела поправить волосы, но Адонай сделал упреждающий жест и поправил ей локоны сам. Затем он провёл пальцем по её пухлым сочным губам и резко схватил за подбородок. Какое-то время она смотрела на него снизу вверх, а он возвышался над ней так, чтобы она чувствовала его мужской запах и грубость его одежд. Он кивнул ей и повернул её подбородок в камеру. Затем он оторвался от неё. Взглянул прямо в объектив.
— Мы готовы.
— Лучше будет, если мы снимем каждого отдельно, — Матвея смущало хладное присутствие Адоная. — Так получится… честнее.
— Нет смысла лгать в последние дни жизни, — ответил ему Адонай.
— Понимаю, но с точки зрения науки… В общем… Хорошо, если Ш-ше… Шех-х-х…
— Шехина.
— Если Шехина будет одна, — на последней ноте Матвей выдохнул с облегчением. Воздух в палатке накалился до предела.
— Я смогу отсмотреть весь материал потом? — звучал его закалённый, как сталь, голос.
— Да, — Матвей нервно сглотнул.
— С глиняными табличками было проще.
Адонай издал сдержанный смешок, подчёркивая, что он пошутил. Шехина засмеялась, как по команде. Она не могла остановиться, и её смех тёк серебристым горным ручьём, пока Адонай не вышел из шалаша. Как только за ним сомкнулись бархатные расшитые занавеси, Шехина вмиг стала серьёзной. Она потёрла предплечье, будто ей стало холодно, и Матвей связал это с тем, что несколько секунд назад на том месте лежала рука. Взгляд Шехины упал на камеру. Она инстинктивно прикрыла грудь.
— Если тебе неловко, ты можешь одеться, — подбадривал Матвей то ли её, то ли себя.
Шехина помотала головой.
Он посмотрел на экран. И приблизил ещё её лицо, чтобы она занимала весь экран. Её глубокие и далёкие глаза были горизонтом, к которому невозможно было приблизиться. Она могла сказать сейчас что угодно, и это было бы правдой. Он нажал кнопку записи.
— Мне нравится быть голой, — внезапно и очень естественно сказала она. Голос мягкий, бархатный, расслабленный. Да ей бы в кино сниматься! Матвей отложил блокнот с вопросами в сторону.
Pulsuz fraqment bitdi.