Kitabı oxu: «Капустинка»

Şrift:

© Елена Четвертушкина, 2018

ISBN 978-5-4485-7992-9

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

КАПУСТИНКА

Автор очень просит читателя иметь в виду, что мнение его, автора, далеко не всегда совпадает с частными мнениями персонажей книги.

Предисловье

…Просто нам завещана от Бога —

Русская дорога.

Игорь Растеряев, «Русская дорога».


Нас объявили внезапно и ни за что Новой Москвой, и мы негромко простираемся на юг и юго-запад от Первопрестольной, пока ещё довольно вольготно, без особых бед и судьбоносных потрясений; настоящее имя наше – глухая провинция.

На самом деле места эти обжиты ещё в до-древние времена: были они когда-то Серпуховским княжеством, вотчиной князюшки Володимира Донского Хороброго, двоюродного брата Димитрия Донского. Володимир – ещё один из героев битвы на Куликовом поле, где вместе с Боброк Волынским командовал Засадным полком, и обеспечил окончательную нашу победу над татарским лихом.

Наро-Фоминское городище, Петровское городище, Рыжковское селище в течение неспешных веков превратились во владения помещиков Дюгамель, Рябовых и Крыловых, а также князей Барятинских (Рюриковичей!). Нынче мы – Новофедоровское поселение с деревнями и поселками Яковлевским, Кузнецовым, Долгиным, Белоусовым и прочими, – объявлены присоединенными к Москве территориями, что добавило насельникам немаловажных пенсий, а кроме них ещё и тревог, недоумений и подозрений, исторически вымученных и прочно запомненных.

Рыжковское селище, а теперь деревня Кузнецово, пристроилась в углу, составленном из двух речек – Ладырки и Пахры. Когда-то, как говорят древние летописи, Ладырка называлась Ладырь, что создавало некоторое сомнение в положительности прибрежных её насельников: то ли л-дырь, то ли л-дырь, одним словом, . К чему было уважаемым предкам припечатывать нашу речку именно таким прозвищем – неведомо: она текла, перекатывалась, растекалась и струилась точно так же, как тысяча тысяч прочих подмосковных рек и речушек. В справочниках и словарях строго указано: этимологию названия проследить не удалось, так как корни его уходят в глухое язычество. Но мстится мне, что это несколько поспешное суждение: Ладырь, конечно, созвучно с который ), но легко ассоциируется и с обыкновенной . Ладно, уж Господь с ними, с предками… Ладырка не длинна, не широка и не шибко заметна в общем ландшафте, по которому протекает, впадая в реку Пахру. Зато Пахра заняла достойное место в русской истории, и вообще была у нас некогда ; она и теперь, в наши сильно порушенные веки, числится самой рыбной речкой Подмосковья – второй после Оки. а о была там какая-то история Алатырь ( горюч камень ладьёй 9-и сажен в ширину и 2-х аршин в глубину, и водились в ней щуки, караси, плотва и ерш

…Несколько войн прокатилось по нашим местам, и из них – две страшных Отечественных. В первую заносчивый бонвиван (размечтавшись, как писано в Синодальном указе 1806 года, , собрал бесчисленную рать по охвостьям Европы, вооружил пушками и саблями, и, подрагивая ляжкой от нетерпения, повел на Москву. Голодной крысиной стаей, бесстыжей от собственного множества и безнаказанности, катились по нашим полям, оторопевшим от наглости, вражьи полки. Поминальными свечами вспыхивали православные храмы, которые уходили, не дожидаясь насилия, в дремучие леса встревоженные насельники, унося и пряча православные иконы из обреченных на разорение церквей… Но не вышло виктории, не получилось победы у иноплеменников. Потому что не только пушки на пушки, пистоль на пистоль, не только все сословия, чины и ранги встали плечом к плечу против врага, – вся земля поднялась на защиту Отечества. И горели дороги под ногами супостата, и тропинки в лесах путали и заводили в непролазные дебри да болота; громы небесные, невиданные дожди и лютые морозы гнали армию заробевшего бонвивана прочь с русской земли. «в буйстве своем похитить священное имя Мессии») кому-то черный глаз слепили;

Шалые призраки неуёмных тщеславий больше века табунами слонялись по Европе, пугая мирное население завываниями о несбыточном, с обязательным окончанием на «изм»; и, наконец, в муках породили из себя нового свихнувшегося от комплексов претендента на всемирное воцарение. Виртуозной истерикой задурил он головы не слишком счастливым соотечественникам; стремительно и почти беспрепятственно взял за горлышко нежную кошечку-Европу, и, наслушавшись виватных пророчеств «потомственных гадалок» и «посвященных в Истину астрологов», шмякнул самонадеянным сапогом в Русь. Полетели самолеты, поползли танки по притихшим от ужаса дорогам; задрожали леса от гула артобстрелов, тяжкие авиабомбы в дым размётывали подлесок, выворачивали корнями наружу столетние деревья. Опять неопалимой купиной запылали православные храмы, и опять уходили в леса жители, чтобы оттуда, вместе со всем живым на родной земле, воевать с не знающим жалости врагом. И воевали, и гибли, и побеждали; и время спустя спёкся бесноватый язычник, дрогнул, побежал, да и застрелился под конец со страху в глухой подземной норе.

Считается, у России две беды – дураки и дороги. Хотелось бы поспорить, да не о чем… Но только дураки наши все ж не совсем такие, как в просвещенной загранице. Их дураки все норовят за копейку пятаков настрелять, а наши, по скудоумию православному, всё помогают кому-то, в чужие драки ввязываются… Забугорному категорическому императиву мы противопоставляем свой  – чтоб непременно всё было по-людски, по справедливости, а ради этого и жизни не жалко! Вот потому-то наш дурак посидит-посидит 33 года на печи, а потом ка-а-ак ввяжется… этический императив

Вторая русская беда – вроде бы, дороги. А и здесь тоже – как поглядеть: в отличие от евродорог, дрессированных и бездушных, наши – живые, чуткие и активно взаимодействующие с людьми, обереги и защитники. В России не бывает прямых дорог, да только не горе это, а благо: дороги обходят опасные места, уводят от беды. В древности сама природа позаботилась, чтобы реки огибали точки с отрицательной энергетикой, а ведь дороги прокладывали именно вдоль рек. Одна из версий о происхождении слова Русь: оно пошло от народа, селящегося вдоль русел рек.

А вода мудра. И это ерунда, что наличие у неё её кристаллической структуры, доказанное наукой, то есть возможность быть носителем информации, есть непременный вывод о наделении её личностью, и, стало быть, божественностью, что, конечно же, несомненная ересь. Слава Богу, в 21-м веке живем, и наука не спит, и богословие не дремлет: смартфоны и компьютеры, не к ночи будь помянуты, также обладают кристаллической памятью, и никто им не молится (хотя некоторые черты у некоторых слоев населения всё же наблюдаются). Тут и спорить-то особо не о чем, так как порукой нам всё ликование Крещенского Богоявления: уж вода-то неизменно слышит Божий глас – расступилось же Чермное море перед Моисеем, уводившем еврейский народ от египетской погони, и штормовая волна улеглась по слову Иисусову! Известный факт: когда французы в 1812 году вошли в Москву, перед самым пожаром из Москвы-реки и Яузы ушла вода. Вся ушла, и куда – неизвестно. Покидая Москву, французы заложили мины под Кремлем и запалили фитили, мечтая в пыль размести русскую святыню; но полил дождь небывалой силы, кое-где загасивший возможность взрыва, а кое-где давший отсрочку, время и возможность бессмертным неизвестным героям затушить заложенные бомбы. Когда же отпылал пожар, и французы бежали – вода в городские реки вернулась, да так, что подтопило многострадальные низины Дорогомилова, Болотной и Якиманки. культа гаджета

Раньше «доргой» называлось расстояние, пройденное войском, а собственно дорога называлась «путь». Может, оттого и путаные такие наши дороги, извилистые? Строптивые для чужаков и , они всегда были себе на уме. Они путали и уводили от цели вражьи рати, изводили их непредсказуемостью, ненадежностью, гордым отказом ложиться под ноги. Теперь учёные говорят: А как же! – мы-то, верные, всегда знали, что всё вокруг живое, что Господь –   уже здесь и сейчас, и спокон веку так было. Потому что человек – крещеный, а земля – освещенная, оба Божье творение… Американское ЦРУ долго и мучительно изучало феномен «так называемого русского патриотизма. Они, бедные, всё пытались мерить патриотизм приверженностью политическим партиям, политическим лидерам, профитам и гешефтам, – но так и не уразумели разницы между любовью к режиму, и любовью к земле. А мы… Что бы и как бы не раздражало в оголтелых текущих временах, во всесильных, но не всегда дальновидных и мудрых правителях, мы прикипели намертво именно к земле, на которой выстроили дом, породили детей, и увенчали церковью место, под сенью крестов которой похоронили матерей и дедов. И намоленая земля каждым проселком, каждой былочкой малой отвечает нам полной взаимностью. о иванов, родства не помнящих дорога – это энергетическая артерия Земли, она несет собственную информацию. всё во всём »

Мы даже воюем плечом к плечу. 75 лет спустя последней, самой кровавой войны, когда по родной Красной площади нескончаемым потоком шел Бессмертный Полк – потомки выволокших на плечах ту страшную войну, неся портреты тех, кто уже никогда не вернется к нам, не обнимет, не поговорит, и тоска по ним никогда нас не оставит, – по древней брусчатке невидимо двигались и отбивавшиеся вместе с партизанами от ворога чащобы, и таившие наши батареи перелески, и тени разбомбленных полей, и укрывавшие мирных жителей рощи с болотами, и отважные речки, и героические горы – вся земля наша.

…В здешних местах от первой Отечественной войны остались только Русский овраг да Французское кладбище, а от второй – памятники, памятные доски, скорбь и память человеческая.

Кузнецово и Белоусово пожог сердитый наполеоновский маршал. Рассказывали старожилы и про унесенную «при французах» в леса чудотворную икону Смоленской Божьей Матери, и про ушедшую в землю церковь, и про Русский овраг за Юрьевым – место особо жестокой сечи, где много полегло наших, и где до сих пор, говорят, слышны лунными ночами крики и лязг оружия.

В Великую Вторую Отечественную захватчик до нас не дошел, был остановлен у Наро-Фоминска, и пришлось ему разворачивать оглобли и шлепать, бессильно огрызаясь, восвояси. Здешний лес был тогда так же дремуч, но не очень пострадал от бомбежек. Не то что недалекое Долгино, где в первый год Войны от взрывов повылетали окна с дверями, а по ночам жители вместе с военными ходили расчищать поля для аэродрома и госпиталя там, где теперь на Лодырках строят дачи.

У нас до сих пор иногда по ночам дома вздрагивают от тех взрывов…

И всё-таки бомбам удалось погубить много деревьев, да и пожары от них занимались, так что после Войны лес подсаживали. Но всё не удаётся созданию приблизиться к Создателю в созидании, и насаженные леса, хоть затеяны правильно и по правилам, на первозданные мало похожи. Правда, в корявеньких прописях березок уже вовсю растут подберезовики с белыми, но вот в густых, щеткой и дуроломом вставших ельниках даже грибы не растут, только чернушки по краю, – до того там сделалось темно и неприветливо.

Но жизнь – упрямая, полноводная и бесстрашная, продолжилась. После войны поля были засеяны, деревни восстановлены; ползли неторопливые годы; деревня опомнилась, встрепенулась и даже устремилась куда-то; не её вина, что из-под спуда новых времен выползали новые вороги, от которых не умели защищаться мужественные, но несовременные провинции. Закисли 80-е, отстрелялись 90-е, разорились колхозы, крапивой позарастали деревни; европы ужасались и ликовали переменам, произошедшим с Россией… Но случилось неожиданное: эстафету совмещенной с природой жизни из ослабших рук деревни подхватили дачники, потеряв, сдав или отдав детям московские квартиры. Переехав в деревню на постоянку, они продолжили выращивать огурцы, свеклу и кабачки, ладили из чего придется заборы и сараюги, пасли коз, бродили за грибами, заводили кур; глядя на них, и деревня вроде бы встряхнулась, подтянула фланги, сосредоточилась, опомнилась, вспомнила себя. И опять тут, в глубинке, начали охотнее, чем в столице, рожать детей, подбирать бесхозных собак и кошек, выкапывать с близлежащих лугов лекарственные травы, и пересаживать в огороды, и – жить, несмотря ни на что.

Мы болели, но не умирали.

Пили, но не спивались.

Теряли все, что можно, кроме себя – и выживали, ненавязчиво хранимые всё теми же бескрайними лесами и полями.

…По весне, заглушая скворцов, начинают требовательно покрикивать младенцы на верандах и балконах; детские голоса взлетают в кудрявые кроны яблонь, и опадают осенью вместе с листопадом. С сентября начинают курсировать от перелеска к перелеску яркие желтые микроавтобусы, развозя детей из лесных поселков то в школу, то со школы. Цокают по утрам каблучки молодежи по тихим, тенистым от насаженных деревьев улицам, отсчитывая километры до автобуса, который отвезет на работу. Днем от дач до рынка деловито снуёт пожилое поколение, иные – статные и хорошо одетые, иные – согбенные, в отощавших пальтишках и некогда лыжных штанах, но те и те – аккуратные и подтянутые. Мелькают автомобили, – и гордые хищные иномарки, и инвалиды отечественной автопромышленности, с подклеенными скотчем закрылками, бамперами, стеклами, часто с задорными надписями «На Берлин!», или «Танки грязи не боятся!» на задних стеклах. То новенький горный велосипед верхом на копейке, то пять мешков картошки на багажнике мерседеса… Но и на тех, и на других с поражающей частотой встречается наклейка: «Спасибо деду за победу!», и обязательная георгиевская ленточка.

…Иногда утром возле чьего-то дома можно заметить остатки торопливо заметенных хвоинок: отсюда вчера проводили кого-то в последний путь на ближнее наше, без церкви, кладбище, под ответственность и покров Смоленской Божьей Матери, чей унесенный от немцев Образ так и не вернулся из дремучих лесов к нам, грешным. Памятный Крест в Её память установлен и освящен уже в ближние времена на главной улице Кузнецова.

А назавтра – опять счастливый детский визг, стук каблучков, шелест машин и негромкие разговоры…

Жизнь продолжается.

Подмосковная эта земля, предками и пращурами бережно поднятая из дичи, возделанная любовью и молитвой, политая потом и кровью, жива и намерена жить дальше. Она хранит – её хранит – история не одного тысячелетия. Здесь много чего случалось, и Бог даст, ещё случится – удивительного, поражающего, порой необъяснимого.

Глава 1

Яко возвеличишася дела Твоя, Господи, вся премудростию сотворил еси, исполнися земля твари Твоея.

(Псалтирь, кф 14, пс. 103)


Дом обустроился между лесом и садом, сурово нахохлившись ржавым и сгорбленным фигурным навесом над порыжелыми ступенями крыльца. Резной карниз со временем малость отслоился от линии крыши, и в образовавшейся щели квартировали воробьи и ласточки. Квартирный вопрос испортил нравы даже у пернатых – выяснение отношений из-за левой прописки, постоянные ссоры о местах общего пользования, скандалы про захват ничейных территорий и общее хамство сделал соседство с ними весьма громогласным и беспокойным.

Кирпичный фундамент кое-где просел, и дощатая завалинка покосилась, стала кривой и ненадежной; пол пронзительно вскрикивали под ногой, балочные перекрытия трещали в сухую погоду, а в дождь длинно постанывали; иногда в недрах дома что-то глухо стреляло, и с потолка, будто облачко пыльцы с ореховых сережек по весне, сыпалась невесомая труха. В таких случаях бабушка Та, торопливо крестясь, говорила: ы

– Кости болят у старика. Ну, что ж, а лет-то ему…

Мальчик очень любил их Дом – по многим причинам.

Он ясно чувствовал постоянную тревогу Дома за всё, что внутри и снаружи, очень ему сопереживал и старался помогать, как мог: следил внимательно, чтобы не пролить ничего на дощатый пол, и улыбался зеркалам. И всегда придерживал двери, потому что вздорный характер дверей всем известен – дай им волю, и они, щербато ухмыляясь щелястыми филенками, охотно доведут хозяев до нервного смеха, то хлопая не вовремя, то взвизгивая невпопад, то нахально самозапираясь. И ещё мальчик гладил – как кошку – перила лестницы на второй этаж; она и впрямь напоминала кошку ленивым изгибом хребта, шелковистостью ступеней и шерстяным сумраком темного потолочного подбрюшья.

С печкой, обеденным столом и рукомойником мальчик обязательно утром здоровался, а вечером желал им спокойной ночи; по гостиной старался ходить так, чтобы не очень звенели в громадном темном буфете стеклянные – с золотыми глазками – стаканчики, которые бабушка Та называла почему-то «лафитниками». А про буфет она говорила, что в какой-то там «прошлой жизни» он был на самом деле старинным замком, и теперь сослан в буфеты за то, что смалодушничал когда-то в суровой битве, струсил и распахнул ворота супостату.

– Баба Та… А кто такой этот… сту-по-стат? Это который в ступке живет, да?

– Ох, – смеялась бабушка, – ох, уморил. В ступке пестик живет, сам погляди! А во-он, видишь, осот в огурцах пророс? – вот это супостат и есть. То есть – вражина бессовестная!

На крыше, железо которой со временем приобрело тот же неопределенный серо-зеленый цвет, что и внешняя обшивка дома, было 2 трубы – печная и каминная. Печка располагалась на первом этаже, и углами выходила на все комнаты: кухню (которая заодно числилась ещё и «залой»), «детскую», и бабушкин «кабинет». В кухне печка, как все, общалась и питалась, только мальчик с бабушкой Той ели щи, курицу и соленые грибы с картошкой, а печка – дрова, валежник и старые газеты. А общались они все вместе, мальчик, бабушка и печка, которая частенько во время разговора как-то особенно громко стреляла в заслонку, или шипела насмешливо. А иногда и покашливала многозначительно.

Бабушка говорила в таких случаях:

– Да. Ты совершенно права.

Или:

– Ничего подобного!

А иногда даже:

– Да что ты себе позволяешь?! А-а, злодейка, опять дымить вздумала…

Печка с бабушкой были очень уж разные – одна широкая и приземистая, а другая – высокая и худая, но когда ссорились, становились даже чем-то похожи: бабушка упирала в бока жилистые руки и блестела глазами, а печка стояла твердо и попыхивала жаром из раскаленного нутра…

В «детской» находился печкин бок – большой, почти во всю стену, с порожком, широким карнизом и небольшой нишей наверху. В нише у мальчика стояла черная крынка с толстым коротким снопом сухих серебристо-серых трав: когда печка разгоралась особенно жарко (бабушка говорила – ух, раскочегарилась!), по комнате плыл легкий запах донника, полыни и мяты. Эту небольшую комнатку бабушка Та величала «голубец», и объясняла, что раньше, очень давно, именно так называли закуток позади печки, с лежанкой, – самое теплое место в избе.

Если вечером за ужином бабушка со «злодейкой» как-то очень ссорились, мальчик, уйдя к себе перед сном, всегда прижимался лбом к беленой стенке печи, такой теплой, родной и уютной, и говорил тихонько:

– Не сердись, ладно?.. Ты мне вчера, когда я дрова подкладывал, на руку угольком плюнула, и было больно, а я все равно не сержусь… Я же знаю, что ты не нарочно…

Печка вздыхала длинно и покаянно, где-то там, за стенкой, и в доме снова воцарялись мир и покой.

Когда открывали чугунную дверцу, чтобы подбросить в пылающее чрево полено-другое, по всей кухне разлетались световые зайчики, и пускались плясать по стенам. Мальчик любил смотреть на них, и знал откуда-то, что печные зайчики состоят с солнечными в близком родстве. Только цвета у них были разные (печные – почти красные, а солнечные – золотые), и резвились каждые в «своей» половине кухни: солнечные – по буфету и полу, а печные – по обеденному столу и стенкам.

В бабушкином «кабинете» печка присутствовала в виде небольшого угла, и тепла с этого угла кабинету доставалось не так чтобы много. Но зато там были полки с книжками и старыми журналами, и глубокое мягкое кресло, которое так много раз уже приходилось чинить запасными подушками, что оно сделалось опять пухлым и мягким, только сильно окривело, как будто страдало флюсами со всех сторон одновременно… И ещё в кабинете стояла швейная машинка, которая во внерабочее время превращалась в накрытый кружевной вязаной скатертью стол, почему-то на тощих драконьих лапах, выпустивших когти. Когда машинку доставали из недр стола, мальчик её ничуточки не боялся: она прилежно жужжала и весело лязгала, а когда бабушка совсем уж разгонялась со строчкой, цепкие лапы намертво вцеплялись в дощатый пол, чтобы не перевернуться. Но когда машинку убирали, лапы выглядывали из-под скатёрки немножко хищно, как будто под белоснежным кружевом затаился не крупный, но всё-таки дракон, а зловещий нрав драконов всем известен, и мальчика охватывала тревога.

– Бабушка?.. – спрашивал он, прижимаясь к цветастому фартуку, пахнущему печным дымком и ржаными сухариками, – это он… напасть хочет, да? – когти вон…

– Ну что ты, солнышко! – улыбалась бабушка, – какие же это когти, это колесики. Ты сам-то подумай, разве бывают драконы на колесиках?!

– Не-е-ет…

– Во-от. Да и с чего бы вдруг тебе бояться драконов? Разве ты хоть с одним поссорился?

– А ты читала из книжки…

– Ну, так и что? Ты драконов сам видел? – нет, значит, нечего и наговаривать. Мало ли, что напишут – драконы, если и существуют, так тоже Божье творение, и наверняка разные бывают…

Мальчик верил, но появлялись новые вопросы. И в результате длинного и страшно интересного разговора о разновидностях, быте и склонностях драконов возникало столько предположений, допущений и совсем уж невероятных фантазий, что обязательно приходилось доставать ветхую лесенку-табуретку, и лезть на верхние полки кабинета за журналами, где, как точно помнила бабушка, было о драконах много неожиданного. В конце концов оказывалось, что лапы действительно безопасны, а вот что и в самом деле грозит, так это остаться без обеда, потому что за разговорами (тары-бары, растабары! – фыркала бабушка досадливо) ничего, кроме горохового киселя, она приготовить не успела. С чем мальчик и спешил с восторгом согласиться, потому что, кроме киселя, с завтрака оставалось еще несколько штук ватрушек, румяных и пушистых.

– Ну, поздравляю нас всех, – пожимала плечами бабушка, заталкивая лесенку обратно в простенок за буфетом, – мы окончательно сошли с ума. Драконы на завтрак, кисель с ватрушками на обед… На полдник у нас, соответственно, будет куриный суп с вермишелью.

Мальчик осторожно замечал – бабушка Та сама говорила недавно, что куриный суп полезен в любое время, и бабушка, поразмыслив, соглашалась, и успевала к полднику напечь ещё и пшеничных лепешек.

Еще на первом этаже Дма располагалась веранда. Узловатые лозы девичьего винограда стойко берегли веранду от солнца, а вот тонкие их побеги с трепетными бледно-зелеными усиками обладали нравом пытливым, нетерпеливым и даже где-то настырным: они причудливо вились по карнизам, залезали во все щели, и всё норовили пробраться через окна в комнаты. о

Веранда изнутри сделалась от времени темно-коричневой. Остекление на ней было сплошным, и мальчику очень нравилось смотреть по очереди во все маленькие квадраты, на которые делилось стекло, потому что каждое из них открывало какой-то новый, другой, удивительный сад. Молодой дубок, который вот только что они вместе с бабушкой выкопали в лесу и подсадили, то подступал к окнам вплотную, то вдруг отбегал чуть в сторону, как будто звал куда-то; старые сосны с елями, казалось, исполняли сложный медленный танец, кружась вокруг сарая и бани, и водили сложные хороводы, то приближаясь друг к другу, то отдаляясь.

Рамы запирались на большие железные шпингалеты, которые громко лязгали, когда их трогали – бабушка говорила, так лязгают о щиты мечи римских легионеров. Мальчик не знал, что такое «римские легионеры, и решил, что это такие… ну, такие… ну, в общем, как тяжелые крышки от кастрюль, когда они все чохом сыплются с полочки на чугунную плиту, если не очень осторожно потянуться к вьюшке. Он спросил бабушку, а она ответила – нет, что ты. Оказалось, легионеры – это были такие воины, очень давно, они сражались на войне большими железными мечами, потому что ни пушек, ни танков люди тогда в хозяйстве ещё не завели. »

На веранде стояло плетеное кресло-качалка, и другая такая же плетеная мебель: диванчик с горбатой спинкой, табуретка и овальный столик с плетеным же крутым бортиком по краю столешницы, таким неудобным, что есть варенье из банки, рисовать или смотреть картинки в старых журналах (всё, для чего необходим упор локтю) было просто невозможно. Бабушка называла эту роскошь звучным словом «гарнитур». Жесткие части гарнитура были сделаны из гнутого дерева и выкрашены черной краской, по большей части облупившейся; а спинки, сиденья и столешницу затягивала сетка из светлой соломки, – если провести ладошкой, она была мягкой, как новорожденная трава на лугу.

Ещё на веранде стоял большой сундук из темного дерева, весь перепоясанный железными многосуставными скобами. Часть из них успела отлететь и потеряться, потому что сундук был очень и очень пожилой.

– До-древний, – говорила бабушка с уважением, – старее самой Пахры…

По вечерам на веранде, когда засиживались с чаем и разговорами под ситцевым абажуром, слышно было, как в старом сундуке у дальней стенки ворошатся мыши. Бабушка Та не обращала на них внимания, но если она уходила надолго в глубину дома (на кухню, заварить ещё чаю, или снять пенку с супа, варившегося на завтра), то мыши начинали бесчинствовать за сундуком совсем уже буйно и разнузданно, и тогда мальчик, ёжась, хватал одну из чайных ложек из треснувшей глиняной (с петухом) кружки на столе, и кидал в сторону сундука. Ложка коротко и внушительно стукала по крышке, и отлетала за сундук. Мыши пугались, на какое-то время утихомиривались, и, пока не возвращалась бабушка, редко успевали опять распоясаться. Днем мальчик мышей ничуточки не боялся, и лазил, стараясь, чтоб не заметила бабушка, подбирать из-за сундука ложки. Для этого надо было лечь на сундук животом, крепко-крепко прижаться щекой к горбатой крышке, и тогда рука почти доставала до пола, и можно было нащупать холодное металлическое тельце. Мальчик закрывал глаза, и ему представлялось, что он – отважный матрос, потерпевший жестокое кораблекрушение (как в той книжке, что читали недавно после чая, под абажуром), и плывет он сейчас по бескрайнему морю на обломке корабельного борта, безо всякой надежды на спасение… Тут раздавались бабушкины шаги, и море поспешно исчезало, лизнув напоследок зеленой волной пол перед сундуком.

– Чего-то у нас тут сегодня вроде сыровато, не пойму? – удивлялась бабушка, а мальчик посмеивался тихонечко.

На втором этаже, который назывался «холодным», и ещё «гостевым», была всего одна комната, и туда вела крутая сквозная лесенка, под острым коленом которой стоял холодильник, – его, за глупую привычку недовольно брюзжать и всхрапывать безо всякого повода, бабушка Та называла Пустомелей.

А вот наверху, если подняться по скрипучей лестнице, было ох, сколько всего интересного! И так обидно казалось мальчику, что вся эта интересность предназначена каким-то никогда не бывалым, и потому вовсе невнятным «гостям», которых всё равно не дождешься, да и кому они тут вообще нужны… В то время как в приготовленной для них комнате скучает камин, сложенный из очень разных камней. Там было три больших валуна (два белых и один почти синий); кусок красной кирпичной кладки; арка над жерлом, уложенная из плоских речных камушков, и обычной пестрой гальки – гладкой, шершавой, угловатой или почти круглой, соединяющей всю эту красоту в единое целое… И толстенная доска, свисающая с огромной потолочной балки на веревках – да нет, на корабельных канатах, пожалуй, с громадными тугими узлами. На доске даже можно было спать, если надо – задний край её прочно крепился к стене. Еще там стояло кресло, сколоченное из не очень толстых стволов молоденьких сосенок, а на нем – подушки из сурового полотна, вышитые травами и птицами. И шкура лежала на полу, бабушка сказала – из козы, а дрова для камина стояли торчком в большом, плетеном из ивовой лозы коробе. На стенке рядом с камином висела удивительная коряжка: как будто полый ствол кривого дерева с одной стороны разрезали и вывернули наизнанку, и получилось что-то вроде цветка ириса, которые цвели у бабушки под окнами. На спальной доске лежало толстое лоскутное одеяло, такое пёстрое, что казалось – кусок летнего луга спрятался от непогоды у них на втором этаже; а на каминной полке стоял большой латунный керосиновый фонарь, который бабушка называла «каретным».

– А зачем он каретный… почему?

– Так ведь раньше, давным-давно, на улицах фонарей не было. У нас-то, в России, дороги и вовсе бесконечные, страна-то какая большая, подумай, разве напасёшься освещения?! Вот каждый сам свой фонарь с собой и возил, вот и на каретах… чтоб не впасть в ямину какую, или не столкнуться с кем. Наш-то, поди, не одну тысячу верст отмахал-осветил, вон тертый какой… – с гордостью говорила бабушка.

Мальчик после объяснений стал смотреть на фонарь с особенным, почтительным восторгом.

Но и это ещё было не всё, нет-нет, совсем не всё! Длинные, сводом сходящиеся наверху стенки комнаты верхнего этажа были глухие, зато в треугольнике торцовой стены располагалось весьма примечательное окошко. Снизу, у широкого подоконника, оно выглядело обычным, как вот у мальчика в комнате, только, наверное, побольше; но вот сверху его перекрывало как будто неправильное коромысло, отпиленное от толстой ветки какого-то могучего нездешнего дерева, и этот козырек делал окно с подоконником совершенно необыкновенными, как сказочная избушка. Может быть, поэтому из этого окна открывалось то, что невозможно увидеть ни из какого другого окна в доме. Например, только отсюда можно было разглядеть, что дремучий лес на востоке начинает так круто забираться в гору, что теряется за рамой окна, которое отчего-то невозможно открыть. Мальчик спросил бабушку, нельзя ли им сходить к той горе и посмотреть, где она кончается, а она ответила – нет, не получится.

– Со второго этажа, – как-то нехотя объяснила бабушка, – очень уж далеко видать, дом-то высокий…

Бабушка Та вообще не очень любила, когда мальчик играл на «гостевом» этаже. Может быть потому, что там стоял ещё и железный шкапик с бабушкиным ружьем. Только шкапик все равно был заперт, а мальчик прекрасно знал, что есть вещи, которые трогать нельзя совсем-совсем: топор, например, или спички. Или ружьё.

А всё-таки именно из окна второго этажа, из гостевой удивительной комнаты мальчик впервые увидел тех самых собак!

…Сразу за садом был луг, а за ним – речка. С речками в бабушки-мальчиковом хозяйстве дела обстояли особенно богато: чуть выше по течению в «их» речку Пахру впадала другая – Ладырка, а еще чуть выше и напротив неё – Черёмушка. Да и безымянный большой овраг, лежавший в лесу совсем рядом и тоже соединявшийся с Пахрой, когда-то (как рассказала бабушка) был рекой, и звался Перековкой.

Место, где стоял дом, именовался «хутор», а ещё – Капустинка. Мальчик удивлялся – капуста у них с бабушкой и вправду росла на огороде отменная, но там много чего и другого было, не хуже – так почему именно Капустинка?..

– Нет, – мотала головой бабушка, – это не от вилков огородных имя пошло. Это от лесной заячьей капустки, её тут по лесам летом – коврами, сам посмотришь…

Мир, окружавший Капустинку, был огромен и полон чудес. Большущий сад когда-то, надо полагать, со всех сторон ограничивался забором; но со временем, которого мальчик уже не застал, забор куда-то подевался. А бабушка не стала восстанавливать, решила – да ладно, зачем… Может, именно поэтому Дом и вглядывался так пристально и тревожно в округу решетчатыми, как глаза стрекозы, окнами веранды?.. Боялся, должно быть, что если не доглядеть, обихоженная усадьба задрожит, заволнуется, притопнет яблоневыми ногами, сбросит с плеч белую сливово-вишневую шаль, взметнет смородинно-крыжовенным подолом, и полетит в лес, который вот он, соблазнительно рядом, – к душистым оврагам, к Бобровому озеру, во мхи изумрудные и бурелом, где и пропадет, голова садовая, если не приглядывать строго…

Теперь сад отделялся от тропки вдоль леса только несколькими случайно устоявшими секциями подгулявшего штакетника. Над штакетником нависали, проникая во все щели и хищно вытягиваясь через тропинку, такие дремучие вайи малины, что бабушка Та качала головой и говорила, встряхивая прядками седых волос, постоянно выбивавшимися из-под тугой косынки:

– Эх, не знала бы точно, что там, в глубине, компостная куча, решила бы – не иначе река Амазонка, главная водная артерия тропических джунглей!

– Жуглей? – озадаченно переспрашивал мальчик, – а что это – жугли?.. Там угли жгут?

– Джунгли! – внятно повторяла бабушка Та, и дальше весь вечер говорила только об этом.

…О влажном дыхании душных лесов, таких густых от переплетения стволов и лиан, что тамошним индейцам – собирателям меда диких пчел и охотникам за обезьянами, – приходится чуть не каждый день заново прорубать дорогу при помощи специального ножа-мачете; о стаях красочных попугаев, о райских птицах и птицах-лирохвостах; о ночных криках стремительных обезьян. О светло-коричневой, коварной воде реки Амазонки, и бирюзовых водах реки Нила, и темных, тяжелых водах реки Ганги; о невидимых среди топляка опасных крокодилах, которые днем лежат неподвижно, прикидываясь бревном в ожидании добычи, а по ночам громко ревут; о прекрасных цветках орхидеях, пестрых ягуарах, гигантских ночных бабочках тизаниях. О подземных гнездах муравьев-листорезов, которые приносят в свои пещеры кусочки живых листьев, и выращивают на них грибные сады, которыми и питаются… О летучих лисицах, забавных ленивцах и мудрых слонах… Мальчик, слушая зачарованно, нетерпеливо спрашивал, а не водятся ли у них тут, часом, рядом с Капустинкой, слоны? – и сильно огорчался, когда выяснялось, что нет, не водятся. Вот это они совсем зря, думал мальчик.

Луга, разлегшиеся перед садом, пересекала крепко набитая, поросшая вяжечкой тропинка. Слева молодые сосны гурьбой сбежали с пригорка от старого бора к купе юных березок, но так до них и не добежали, запутались в густой траве и застыли на склоне, простирая умоляющие лапы над небольшой луговиной, где заросли полыни и герани затянул сплошняком ажурными плетями «бешеный огурец». Здесь всегда было настежь распахнуто в небо, и очень солнечно. Справа от тропки половички одуванчика, володушки, куколя, жабрицы и собачьей петрушки выныривали из-под остатков садового забора и неслись в луга, к подружкам – пастушьей сумке и лапчатке, а потом, уже наперегонки вместе перемахнув ромашковую полянку, слетали по косогору к душным зарослям сныти у речки. Высокая – выше мальчика! – сныть всегда одуряюще пахла тёртой морковкой с медом.

…В самом начале лета, почти ещё в конце весны, на лугу среди молодых берез вдруг зацвели огромные тугие колосья, голубые, синие, фиолетовые, сиреневые – бабушка сказала, что их зовут «люпины». Мальчик ходил по лугу, и люпинам конца не было, просто море-океан переливался в берёзово-сосновых берегах, сине-розовый, как облака. Будто вечернее небо прикорнуло в дневную жару подремать в тенечке. А иногда фиолетовый цвет колосьев становился таким густым, что, казалось, под березы пробралась тайком ещё и упитанная грозовая туча.

В июле выстрелили к небу розовые свечки иван-чая, желтые гроздья пижмы, пыльные шершавые пятки тысячелистника; над лугами потянуло тропическими ароматами валерьянки, иссопа, душицы и донника. Бабушка с мальчиком ходили собирать дикие травы; некоторые связывали в пучки и подвешивали к стропилам в «гостевой» комнате, а другие бабушка вялила, потом резала и заквашивала в чугунках, выставляя на солнечные подоконники, а потом ещё подсушивала в печке. Тогда по дому плыли совсем уже головокружительные запахи, и чай оказывался таким густым и душистым, что не надо и мёда, а уж сахара подавно…

Если встать спиной к дому, то впереди и справа, среди сказочной красоты хвойного леса, лежали овраги. Тропинка к ним вилась среди сосен и елей, а далеко впереди сиял просвет – там, где дорожка ухала в первый овраг, бывшую речку Перековку, от которой остался только неглубокий, но коварный ручей. Начинаясь где-то далеко, в самом сердце окружающего Капустинку леса, капризный поток то разливался вольготно среди корней ивовой поросли, то прятался под густой зеленью калужницы, мари и стрелолиста. А где-то там, выше по руслу, среди ольховых и осиновых зарослей, бабушка рассказывала, лежит Бобровое озеро, которое – вот чудо-то! – сделали звери-бобры. И они там живут, и стоит их плотина, и хатки – настоящие домики из веток и земли!

– Сходим как-нибудь, – говорила бабушка Та, когда мальчик таращил глаза и с трудом верил, – сам увидишь.

Склоны оврагов тоже поросли лесом – рябиной, орешником, бузиной и ёлками; в глубине оврага всегда было сыро, и пахло снытью и мятой травой, а совсем ранним утром – ещё немножко половой тряпкой. Но зато там росла трава таволога, и калужница, и жарк, и ещё, к сожалению, крапива, с которой у мальчика отношения сложились весьма непростые. и

То есть, если честно, вовсе не сложились.

– …Это ты напрасно, – мягко укоряла бабушка Та, – крапива – она человеку большо-ой друг!

– Друг, ага, – сопел мальчик, – стрекочет больно, а чего я ей сделал?

– Так и обстрекала слегка, и что? Бог ничего лишнего на земле не создал, всё Ему во славу, а нам на пользу… Вот тебе крапива – обстрекала, да, зато кости болеть не будут, верное средство! И волосы мазать соком, если выпадают – первое дело!.. Мы с тобой сейчас, знаешь что, наберем-ка её, да щи наладим. Вкусные щи, объедение, и для витаминов – весной особенно, когда просто беда с витаминами…

Удивительно, но зеленые щи и впрямь выходили – объедение, мальчик дважды просил добавки.

И Капустинку, и приречные луга с разлетевшимися по ним крохотными березовыми рощицами вековой лес окружил подковой; оба конца подковы упирались в Пахру. Ниже по течению, за Капустинкой, лес был густой, глухой и непролазный – как будто в него сбежался весь бурелом с остальных подмосковных чащоб, и встал на дыбы, встопорщившись вывороченными корнями, поваленными стволами, мертвыми ветками, сплетенными в тугие безразмерные плетни, с пронзительным подлеском, кривым, жадным, нетерпеливым… Всё это было подернуто мхом, а кое-где и лишайником; из порыжелых пней шапкой выбились крошки-елки – небось, белка шишку забыла, говорила бабушка Та. И ровная строчка зеленчука прострочила вросшее в землю воспоминание о поверженной временем тысячерукой березе… Но почему-то они с бабушкой, как правило, ходили именно в ту сторону.

– Что ж непонятно, – удивлялась бабушка, – чем дальше от людей, тем лес щедрее, богаче. В другую сторону – поселки, дороги, всё как мухами обсижено. Чего там-то искать, мусора вот разве, так мы с тобой его и дома наберем, дурное дело нехитрое…

В дикой стороне, бабушка рассказывала, водятся даже кабаны. Ну, не совсем тут, не очень близко, «за 3-ей речкой» какой-то; а вот лису и зайцев мальчик видел сам. И ласку, и хорька. И ястребов, пустельгу, рябчиков, малых дятлов, лугового луня, соек, варакушку, щегла! Лунь, огромный и близкий – вот, вот рукой достать! – промелькнул мимо, когда гуляли по лугам, таким неожиданным и бесшумным лунным махом, что даже жутко сделалось. Пустельга кричала постоянно где-то по-над лугами тоскливым и упрямым голосом… Варакушка была серо-коричневая, с синим пятном на груди, а щегол – пестренький, с желтеньким и красным, и качался так бесстрашно на головках репейника и ширицы, и распевал так по-разному, так весело!

Лес мальчика просто завораживал. Гренадерские войска иван-чая, захватившие обочины лугов, внезапно обрывались у края старой дороги; в этом месте её когда-то так разъездили, что она просела и закисла в грязях, превратившись в крошечное болотце, с небольшим зеленым, затянутым ряской глазом настоящей топи, вокруг которой густо разрослись череда и мышехвостник. Бабушка, отчего-то вбившая себе в голову, что мальчик непременно полезет в болотце и завязнет там насмерть, а она и добежать не успеет, каждый раз, как шли мимо, сердито говорила:

– Вот, смотри: сотый раз предупреждаю, не лазай туда. Грязь, топь – видишь, осока забралась, по пояс утопла, да так и не выбралась, с тех пор так там и живет, ни солнышка ей, ни света… Ума-то нету!

За дорогой с озерком кустилась волчья ягода, волчье лыко и бересклет, вдоль тропинки пушился кружевной долговязый василисник, а крохотные полянки целиком устилал упругий селезеночник. Тропинка ныряла под молодые ёлочки на опушке, а за елочками уже стоял сумрак, который охраняли сосны, березы и раскидистый орешник. Бабушка, входя в лес, всегда размашисто крестилась и кланялась, негромко приговаривая:

– Господи, благослови леса наши, Твоё творение! Спаси и сохрани всё, живущее, дышащее и цветущее в нем! Убереги лес от смертного ветра, от пожара, потопа, от жука-оглоеда, от лихого человека…

Мальчик оглядывался, нахмурившись (видать, передалась ему привычка Дома тревожиться за всю окрестность), и спрашивал:

– Бабушка! Тропинка убежала в лес – она там не заблудится?..

– Ох ты, – говорила бабушка, – вот ты молодец, а мне и ни к чему… А ну пойдем, проверим.

Тропинка вилась сначала по густой траве, и бабушка Та говорила, щурясь:

– Смотри, папоротник-орляк. Рассказывают, что он цветет раз в сто лет, и всегда там, где закопан клад, ну, да это так, сказки… Это земляника… А вот, гляди, полянка тебе – капустка заячья! Сорви, пожуй – она кисленькая, её ещё кисличкой зовут… А вот это уже не трава, а молодые рябинки пробились.

Вскоре лес обступал их уже со всех сторон; мальчику казалось – громадные стволы чуть склоняются к нему, и деревья внимательно его разглядывают, перешептываясь невнятно, как будто удивляются, зачем забрел в их тесный круг этот, маленький, и не надо ли ждать от него какой-либо неприятности? Чтобы они не волновались напрасно, мальчик всё повторял:

– Здравствуйте! И вы здравствуйте! Мы не с бедой, мы в гости!..

– Что ты?.. – оборачивалась бабушка Та.

– Здороваюсь, – говорил мальчик, и бабушка одобрительно кивала.

В глубине леса землю покрывал толстый слой когда-то опавшей хвои, да изредка зеленел вороний глаз, вероника и хвощ, похожий на дымок от сырых дров. На старые стволы, до самого неба вознесшие многотонную гущину крон, кое-где снизу наполз серебристо-зеленый лишайник; иногда ему даже удавалось вскарабкаться на нижние ветви, и тогда казалось, что дерево поросло голубоватым мхом, а листьев или хвои на таких ветках не было вовсе.

…Однажды они пробирались по широкой просеке, поросшей молодыми березками, и мальчик вдруг увидел, как вылетел из дальнего тумана и долго – так долго! – летел им навстречу кто-то огромный, пёстрый, мощнокрылатый, распахнутый почти во всю ширину просеки. Мальчик совсем было приготовился испугаться, но  резко и неожиданно взмыл ввысь, и исчез в корзинном переплетении сосново-еловых лап. этот

– Пи-и-у… Пи-иу-пиу-у-у… – раздалось сверху, тоскливо, скучливо, но в то же время чуточку с вызовом.

– Ястреб-тетеревятник, – сказала бабушка с удовольствием, – гнездо у них на верхушке старой елки, как раз рядом с нами, по дороге к оврагам…

…Иногда мальчику снились сны. Но он обычно не мог припомнить, что именно снилось, даже если просыпался в слезах, или с температурой, что изредка случалось. Тогда бабушка поила его травяным чаем, спрашивала – ну что ты, что ты… плохое что-то привиделось, а?.. Ничего, молитовку прочту сейчас, и повторяй за мной… … и спокойно заснешь, страхов больше не будет. : Господи, живый в помощи убереги от страха ночного, и вещи, во сне приходящия

Он послушно повторял, размазывая слезы по лицу и утыкаясь в пуховый платок, который накидывала бабушка, если приходилось вставать ночью. Он действительно ничего не помнил, и не понимал ничего – какое-то лицо, как будто знакомое, но очень грустное и встревоженное, и голос, который говорил… что-то говорил… звал, может быть? – нет, не вспомнить… Но молитовка помогала, слезы уходили; мальчик выныривал из платка, и видел задернутое шторой окошко, белый угол печки, ходики на стене, мирно отстукивающие секунды.

– Бабушка, а почему часики такие старенькие?

– Так ходили-то сколько! Вот и пообносились в дороге… Высохли слёзки-то? – спать давай; завтра с утра нам с тобой в лес, за шишками – самовар будем ставить, а то уж он, поди, соскучился, – чего-то всё мы с тобой с чайником да с чайником…

– К Бобровой плотине пойдем?!

– Нет, к плотине как-нибудь потом, там всё больше ели, сосновой шишки мало. А завтра за шишками. И я тебе волшебное дерево покажу…

Бабушка крепко прижимала мальчика к себе, гладила по голове, крестила и напевала колыбельную высоким, тихоньким, но чистым голосом:

И мальчик засыпал, уже спокойно и до утра.

На следующий день он проснулся рано, потому что всё свербело в голове, какое такое чудо-дерево покажет бабушка?

А она с утра, как назло, долго искала специальную корзину для шишек, потом мальчиковы ботинки, которые, будто нарочно, разбежались ещё с вечера по всей прихожей, и упрятались, кто под лавку, кто в тумбочку; потом всё искали бабушкины очки; потом ещё что-то совершенно необходимое и нужное потерялось… Когда стало почти ясно, что так сегодня никто никуда не пойдёт, и мальчик совсем было наладился взвыть протестующе (ну, в самом-то деле, а?!), и даже слезы приготовился нашмыгать, чтоб уж наверняка, – тут бабушка вдруг скомандовала выход, и громко щелкнула за спиной мальчика норовистым дверным замком. Сад, махнув на прощанье ветками почти доспевшей желтой сливы, остался позади, а под ноги стремительной ящеркой скользнула веселая луговая тропка.

…Сколько мальчик себя помнил, у них с бабушкой на Капустинке всегда стояло лето. Вроде бы он знал, что так не бывает, но бабушка говорила – он просто маленький, и многого не помнит, а мальчик верил. Они часто уходили в луга, то за травами, то за ежевикой, то просто так; и сейчас вот шли через хорошо знакомую ромашковую поляну. За ней видна была полоса недалекого леса, цвета старого мха; в синем-синем небе толпились волны белопенных облаков. Мальчик смотрел, как взлетают из-под ног кузнечики, один за другим, а потом вдруг – птица; тогда он раскинул руки и побежал, ему казалось – с каждым шагом-прыжком он поднимается над удивленной травой всё выше, все увереннее, и вот-вот сейчас ноги совсем оторвутся от земли, уже окончательно победив, как птица, все страхи, все законы привязанности ко всему, кроме неба и простора… Но ноги заплелись в подмареннике, и он упал, хохоча, в душистую траву, и закричал:

– Бабушка-а!.. Ты видела, я летел! Я летал, ты видела?..

Радуясь и ласковому дню, и долгожданному походу, он начал прыгать, как жеребенок, а бабушка улыбалась. Но когда он как-то особо расшалился, топая, пыля и танцуя по мускулистой плоти тропинки, и попытался пяткой вбить в неё горбатый камешек, бабушка вдруг сказала строго:

– А вот этого не надо, не тупоти по земле!

– Почему? – удивился мальчик.

– Да потому что она тоже живая. Тебе бы понравилось, если бы тебе по голове стучали? – вот и не тупоти… – мальчик притих удивленно, и больше уже не топал, только вглядывался пристально в ямки и бугорки под ногами.

– Всё живое, – наставляла бабушка Та, – всё, что Господь создал: цветок, травка, дерево, зверек, человек. Мы вот с тобой давеча вокруг яблони с топором ходили – помнишь?

– Ага! – соглашался мальчик. В начале лета заболела яблоня-анисовка: листья покоричневели и начали скручиваться, маленькие ещё зеленые яблочки попадали, и бабушка, повздыхав, сказала:

– Ну… старенькая она совсем. Тут либо вырубать, либо с топором вокруг походить.

И походила, что-то сердитое шепча под нос, но ничего не объяснила. А теперь сказала:

– Мы тут, на Земле, все одной крови, Божьей. И понимаем друг друга. Я нашей яблоньке так и сказала: я тебя и обрезала, и удобрила. Теперь либо приходи в себя, либо вырублю, не обессудь… Вот, расскажу тебе… На далеких Соломоновых островах живет племя дикарей. Так вот они, собираясь расчистить новые участки под поля, не вырубают деревья, – они, представь, просто собираются всем племенем, и долго ругаются на них. И деревья начинают чахнуть, и гибнут… Был такой в Америке ботаник, Лютер Бёрбанк; он выводил новые сорта растений – скороспелые сливы, картофель морозостойкий… А знаешь, как он этого добивался? – просто разговаривал с растениями, объяснял, чего он от них хочет. И получал замечательные результаты, до сих пор некоторые виды носят его имя. Это не сказки, это – факт, и не волшебство никакое, – так Господь устроил, понимаешь, ведь … Впрочем, успеешь ещё понять… в начале было Слово

К удивлению мальчика, яблоня тогда сбросила порченый лист, ещё с неделю подумала, и вдруг, как встряхнувшись, позеленела, повеселела, и вскоре опять мало чем отличалась от остальных.

…В тот раз по лесу ходили долго, мальчик даже успел притомиться. И шишек набрали, и устали, и посидели-поотдыхали, и ватрушками подзакусили, а бабушка все вела и вела куда-то.

– Ба-а… Я устал. Мы куда идем-то?

– Так волшебное дерево я тебе обещала!

Миновали невесть кем проложенную просеку, заросшую тавологой и крапивой; пересекли еловый язык леса, где нога по щиколотку утопала во мху, выбрались на поляну, невысоким куполом возвышающуюся над окрестностью, скупо поросшую сосной и березой… А чуть сбоку, почти набекрень, и вправду возвышалось удивительное дерево. Мальчик кинулся вперед – разглядеть его поближе, и увидел: сухое, черное, причудливо изогнутое и хребтом основного ствола, и зигзагами жестких ветвей… А по голым без коры веткам вились зеленые лианки, и трехпалые листья колыхались на ветру, и трепетали облачка почти невидимых цветков в крупных гроздьях… Мертвое дерево жило и дышало чужой, благодарной, Христа ради подхваченной с земли, не умеющей самостоятельно подняться жизнью.

– Ба… Баба Та, это оно что?

– А… – бабушка опустилась рядом на чей-то давно обрушенный ствол, поставила полную шишек корзину, сбросила с головы платок: – богатый дуб был, раскидистый, сколько боровиков под ним насобирала… Что уж там с ним, кто знает – только сохнуть начал, года два, и не стало, вон, одна станина осталась… А на следующий год пришла… Смотрю, что за притча – девичий виноград по стволу вьется, думаю, как такое?! Потом только поняла: очень снежная зима была, ручьи текли сюда от самой Капустинки, по канавкам да проталинкам. И, видимо, донесли ягоду, а может, и целую лозу вымытую, кто знает… Она и прижилась, подхватило её дерево-то. Значит, не совсем мертвое, раз другую жизнь может поддержать… У Бога жизнь никогда не кончается, запомни.

– Бабушка, далеко-то как от Капустинки, мы с тобой полдня ходим!

– Да ладно, мы с тобой кругами вокруг Капустинки так и ходим. Тут всё – вокруг Капустинки…

Иногда в мире, окружавшем мальчика, случалась непогода, когда на хутор обрушивались непроглядные ливни. Они всегда приходили в обнимку с жестоким ветром, и ломились оба в западную стенку дома, и грохотали по ней, как сотней кулаков. Хорошо еще, что Дом стоял спиной к лесу – деревья принимали на себя основной удар, скрипели и постанывали, но держались крепко. Окно кухни все оказывалось залито; на площадке с уличным столом и скамейками под яблоней рвался с шеста флюгер, сделанный из консервной банки, метались лопасти, как крылья перепуганной вороны. Сквозь окна веранды видно было, что даже птицы летают низко и тяжело, иногда даже вперед хвостом немножко. Дождь так барабанил, так топал по карнизам, что мальчик начинал догадываться: слоны у них тут, судя по всему, всё же водятся. Может, они выходят только в дождь, а остальное время прячутся? Может, это такие специальные водяные слоны, – ведь есть же, есть всякие морские львы, и морские ежи, и морские кони… А эти слоны пресноводные, вот и всё!

Вот в одну из таких ночей мальчику и приснился сон, как он один, без бабушки, пошел искать Бобровое озеро.

…Поначалу ему снилось, что он и не спит вовсе, а думает. Думал он, если честно, о зыбкости и ненадежности мира, о его непонятной противоречивости. И было с чего: как же так, ведь поначалу-то бабушка твердо его обнадежила:

– …да тут рядом, за второй переправой! Всё увидишь: и хатки бобровые в воде, и деревья поваленные, на них даже следы зубов бобриных увидишь. Бобры – ночные жители; а всё же не всегда успевают за ночь дерево подгрызть так, чтоб сразу свалить. Вот и стоит на бережку не дерево, не бревно, – собой-то толстенное, а в угрызенном перехвате – с ладонь, не больше. Так вот прислонишься по глупости, да и грянешься вместе с ним…

Мальчик всё ждал и ждал, всё спрашивал – когда же пойдем смотреть, а тут начались совсем уж досадные и ненужные проволочки:

– …Нет, сегодня никак не получится сходить, – говорила бабушка, – полоть пора огород. И не завтра, завтра компост ворошить будем… Да репу повыдергать надо, потому как видишь, дожди зарядили из «гнилого угла». Вот через пару-тройку дней разве… Да что ж неймется-то тебе, – уже начинала она сердиться, – куда спешить-то! Прям унес кто наши овраги, прям сдались они кому, кроме нас с тобой, вот же сокровище несказанное… Никуда бобры не денутся – я скажу, когда…

Мальчик даже и не спросил, что за гнилой угол такой, до того огорчился – крепло убеждение, что «пара дней» бабушки Той вообще никогда не кончится. То прополка, то репа, а потом ещё что прикипит, а вон и дождя уже никакого нет… Вот что тут прикажете делать? Бабушке-то хорошо, она всё уже видела, всё знает, а как объяснить, что мальчику ну просто – ну, позарез необходимо увидеть собственными глазами и озеро, и хатки! И стволы, прогрызенные на ладонь, и для чего откладывать такое важное дело, вон и месяц на небе!..

Наяву он, скорее всего, просто расстроился бы, и извел бабушку нытьем и приставаниями. Может, и поплакал бы даже от обиды… А во сне просто решительно полез из-под одеяла. Бабушке некогда, и теребить её лишний раз не хочется; стало быть, придется на сей раз обойтись без бабушки, вот и всё. Конечно, потом, когда мальчик станет красочно рассказывать об увиденном, она горько пожалеет, что так долго откладывала поход… Мальчик ничуточки не боялся, потому что ходу до озера было с полчаса, и дорога известна: иди да иди себе вдоль оврага, всех и дел, негде там заблудиться, сколько раз хаживал мысленно, следя за бабушкиным рассказом… Так что он решительно откинул цветастую занавеску, протиснулся в приоткрытую раму окна, нащупал босой пяткой приступочку над кирпичным фундаментом дома, и легко спрыгнул вниз, в росистую ночную траву. Обогнул Дом, ведя рукой по остывшим за ночь доскам обшивки: ты не бойся, ничего со мной не случится!

…А выскользнув из сада, оставил луга по левую руку и решительно свернул направо, в лес перед оврагами, которые несколькими глубокими руслами стекались к Пахре. Лес вокруг них не был ни буреломным, ни мрачным: огромные сосны и ели стояли тут на вежливом расстоянии друг от друга, нахальный и бессовестный подлесок отсутствовал; только кудрявые отары лесной малины, да охапки папоротника-орляка, да коврики заячьей капустки, да тончайшие изломы одиноких кустов бересклета.

Оставленный позади луг сверкал от росы, кое-где темнели островками березовые хороводы… Наверное, в мальчиковом сне время всё-таки близилось к рассвету, потому что он совсем не спотыкался о толстые корни вековых елей, пересекавших тропинку, да и небо вверху отчетливо, хоть и тускло, серело через хвою. Вскоре впереди ещё больше посветлело – он подходил к оврагу. Его следовало, как только увидишь, оставить по левую руку, и идти по тропинке, провешенной по верхней его кромке дальше, до второй переправы; миновать её, и, тщательно оглядевшись, высмотреть совсем узкую прогалинку: она уходила всё дальше по откосу, то пугливо отбегая от кручи в глубину леса, то отважно возвращаясь обратно. Так мальчик и сделал.

Лес не молчал. Ну да, бабушка же говорила, летом в лесу мало кто спит по ночам, – вот и сейчас множество звуков раздергивало ночь на куски. Какие-то зверики малые шуршали по кустам, кто-то всё пытался решительно, но неуклюже устроиться на тонких ветвях орешника за тропинкой; грустными голосами перекликались совы: э-э-эй, э-эй… эй-й-ей, ой…. Шелестел болотный сверчок, и ещё какая-то птица то принималась всерьез распеваться, то вдруг бросала на полу-ноте.

Мальчику показалось, что и шел-то он по тропе совсем недолго, но противоположный склон вдруг шарахнулся в сторону куда-то, овраг будто распахнулся, и оттуда, из глубины, повеяло холодком и запахло стоячей водой. Было ещё недостаточно светло, да и туман висел в овраге, но что это именно Бобровое озеро, мальчик понял сразу. Он остановился, вглядываясь, и увидел впереди голое, без коры, туловище поваленного ствола, уходившего поверженной кроной куда-то вниз; оно, и другие упавшие деревья ниже по склону – все тонули вершинами в черной воде, и терялись в ней, путаясь в собственных отражениях. Под самым берегом было очень темно, а дальше чуть светлело, и видны были над черным зеркалом воды рогатые локти недоутопших сучьев. Кое-где между ними возвышалась пара то ли горок, то ли холмиков – никак не разглядеть было в размытой туманом темноте, их заслоняли и торчащие строем топляки, и низкие ветви ещё прямо стоящих по берегу деревьев. Озеро подернула ряска, казавшаяся неподвижной. Но почти у того места, где стоял мальчик, овраг пересекала полоса особенно густой темноты, будто черный мосток, старательно утоптанный сверху и неряшливо растрепанный по подолу, и оттуда слышалось непрерывное журчание бегущей струи, и веселый плеск воды, падающей с небольшой, но всё-таки высоты… И он понял, что вот же она, вот – бобровая плотина!

Затаившееся на дне оврага озерко никак нельзя было называть тихим местом. Кроме разговорчивого потока, слышалось отовсюду и многозначительное покряхтывание жаб, и мелодичный ксилофон лопающихся в водяной траве пузыриков, и звонкие шлепки лягушек, перескакивающих с кочки на кочку – как босыми пятками по горячим от солнца доскам пола. И какая-то ещё сноровистая живность теребила ряску, блюмкая, булькая, встряхиваясь, плескаясь и журча, а кто-то даже всхлипнул пару раз (или подхихикнул?) под самым берегом, в клубах черемухи, прильнувшей к воде.

Мальчик стоял тихо-тихо, прислушиваясь – всё ждал, когда бобры начнут подгрызать стволы себе на хатки, но внезапно услышал совсем другое.

Прямо перед ним в глухом сумраке спутанных кустов, на который он и не подумал обратить внимания, в нескольких буквально шагах, что-то вдруг завозилось сильно, треснула толстая ветка, и чей-то голос, низкий, но , внятно произнес: не страшный

– О, холера.

– Тс-с-с… – откликнулся другой голос, тоже солидный, но повыше.

– А я всё слышу, – сообщил мальчик (во сне он был, конечно же, отважный путешественник, которому все моря по колено): – вы чего прячетесь, тут же нет никого!

Он хотел сказать, что ласковая ночь объединила их всех под темным, но теплым крылом, и потому все они – и овраги, и птицы, и зверики, – никак уж не могли теперь оставаться никому тут чужими, они отныне вместе, и почти что родня… Но высказать такое было сложно, и он, от переполнявших чувств промахнувшись по всяким ненужным недоумениям, непониманиям и недовериям, спросил нетерпеливо:

– А вы бобров видели?

– Э-э-э… – озадаченно протянула тьма за кустами, и, деловито чихнув (раз, и ещё раз, уже чуть не яростно), призналась: – видели бобров, вот как тебя. Толстые, мокрые и ругаются.

– На меня? – замирая от волнения, спросил мальчик.

– На нас, – уточнила темнота, – мы, кажется, э-э-э… были недостаточно деликатны.

– Это бывает, – легко согласился мальчик, пристраиваясь на поваленное дерево, – и знаете что, вы вылезайте сюда.

– Ты думаешь? – спросила темнота с сомнением.

– Конечно, – удивился мальчик, – а почему нет?

– Вдруг бабушка заругается… – предположил мрак за кустами.

– Не-е-е! – уверил мальчик, рассмеявшись, – баба Та добрая, а я скажу, что вы хорошие, вот! Выходите, отсюда плотину видно, и хатки…

– Н-ну, если ты настаиваешь… – не очень уверенно согласилась темнота, после чего выделилась из кустов, неслышно приблизилась и распалась на две фигуры, обе ростом как раз с сидящего мальчика.

– А я вас знаю! – обрадовался мальчик, приглядевшись, – вы черная, и рыжая с черным, а пестрая побольше немного, и вас двое, и вы – собаки! Я видел из окошка на втором этаже!

– Ох, уж этот мне второй этаж, – сказала черная собака, неторопливо приблизившись. Она с явным удовольствием села возле мальчика, немножко подумала и задумчиво лизнула его в щеку; ещё немного подумала, и легла. И со вздохом призналась:

– Все-таки, старая я стала. Ходить трудно, стоять совсем не могу…

– Надо бабушку спросить! – жарко воскликнул мальчик, которого мгновенно и глубоко огорчила проблема новых знакомых, – у неё, она говорит, тоже кости часто болят, она травки всякие заваривает…

Собаки как-то виновато переглянулись, и второй, пестрый и совсем здоровенный, сказал печально:

– Думаешь, не спрашивали… думаешь, всё всегда получается, как захочется…

Мальчик, который именно так и думал, даже поверить не смог вот так сразу, что может быть иначе; только почувствовал, что им всем сейчас сделается очень грустно, и поспешил сменить тему:

Pulsuz fraqment bitdi.

Janr və etiketlər

Yaş həddi:
18+
Litresdə buraxılış tarixi:
21 oktyabr 2017
Həcm:
220 səh. 1 illustrasiya
ISBN:
9785448579929
Müəllif hüququ sahibi:
Издательские решения
Yükləmə formatı:

Oxşar kitablar