Kitabı oxu: «Последний обмен»
Все Главы.
Глава 1. О том, как я узнал, что умру, и о коте по имени Сэм
Мне двадцать девять лет, и я умираю.
Звучит мелодраматично, правда? Как строчка из дешёвого романа, который покупают в аэропорту, чтобы убить время в ожидании задержанного рейса. Но, к сожалению, это не строчка из романа. Это моя жизнь — или, точнее, то, что от неё осталось.
Врач сказал мне это в прошлый вторник. Именно во вторник — я запомнил, потому что вторники в моей жизни ничего не значили до этого. Вторники были самым незаметным днём недели. Не понедельник, с его тяжестью начала, не пятница, с её обещанием свободы. Просто вторник. Серый, как небо над Петроградской стороной в ноябре.
Врач был молод, лет на пять моложе меня, и это почему-то было обиднее всего. Он сидел за столом, и на его лице было выражение, которое я узнал сразу, — выражение человека, который произносит слова, заранее зная, что они сломают всё. Я видел такое лицо однажды, когда мне было двенадцать и мама сказала мне, что отец не вернётся. Не из командировки. Просто не вернётся. У неё было точно такое же лицо — тщательно выстроенное спокойствие, за которым скрывается рушащийся мир.
— Несколько месяцев, — сказал врач. — Может, три. Может, шесть. Мы сделаем всё возможное, но...
Он не договорил. И я не стал слушать, что будет после «но». «Но» — это слово, после которого никогда не бывает ничего хорошего. «Я люблю тебя, но...», «Мы старались, но...», «Ты хороший человек, но...». Вся моя жизнь теперь умещалась в это «но» — тупое, безжалостное, не оставляющее места для ответа.
Я вышел из поликлиники на улицу. Был ноябрь. Петроградская сторона дышала холодом и сыростью, как старый пёс, который слишком устал, чтобы лаять. Я стоял на углу Каменноостровского и Большого проспекта и смотрел, как люди идут мимо меня. Они куда-то спешили — к метро, к автобусной остановке, к своим женам и детям, к своим ужинам и телепередачам. Они шли, и каждый их шаг был уверенностью в том, что завтра будет. А у меня завтра не было. Точнее, было — но лишь несколько штук. Несколько жалких, хрупких завтра, которые можно пересчитать на пальцах.
Я вдруг подумал: вот если бы кто-нибудь подошёл ко мне сейчас и спросил, который час, я бы ответил. Просто ответил бы, и человек пошёл бы дальше, не зная, что стоит перед кем-то, кто скоро умрёт. И эта мысль показалась мне невероятно смешной и невероятно грустной одновременно. Я засмеялся. Прямо там, на углу, в толпе спешащих людей. Засмеялся, и слёзы потекли по щекам, и я не мог остановиться, и люди начали на меня смотреть, и мне было всё равно.
Я живу один. Ну, почти один. Со мной живёт кот.
Его зовут Сэм.
Я понимаю, что это странное имя для кота. Но если бы вы его увидели, вы бы поняли. Он серо-белый, круглый, с вечно немного удивлённым выражением морды, как будто он только что узнал, что его зовут Сэм, и до сих пор не решил, нравилось ему это или нет. Я подобрал его четыре года назад, зимой, на рынке. Он сидел в картонной коробке между картошкой и луком, и продавщица сказала: «Бери, раз нравится, мне возиться некогда». Он был такой маленький, что помещался в ладонях. Я принёс его домой, и он сразу забрался на диван и свернулся калачиком, как будто жил здесь всегда.
Сэм — единственное живое существо, которое видит меня каждый день. Мы разговариваем. Ну, то есть я разговариваю, а он смотрит на меня с выражением, которое можно перевести примерно так: «Я тебя слушаю, но корма, я ещё не видел». Он ест больше, чем я, спит дольше, чем я, и, вероятно, счастливее, чем я когда-либо был. Иногда я ему завидую. Иногда — очень.
Когда я вернулся из поликлиники, Сэм сидел на подоконнике и смотрел в окно. Он всегда смотрит в окно. Я не знаю, что он там видит — для меня за окном только серое небо, дома и периодически ворона на карнизе напротив. Но он смотрит так, будто за стеклом происходит что-то потрясающее, что-то, доступное только кошачьему зрению. Может, так и есть. Может, мир куда интереснее, чем я думал, просто я смотрел на него не теми глазами.
Я сел на пол рядом с ним, прислонившись спиной к стене. Он повернул голову, посмотрел на меня — долго, внимательно, — и потом снова отвернулся к окну. И в этот момент я подумал: он знает. Коты ведь чувствуют. Он знает, что со мной что-то не так, и не знает, что с этим делать, и поэтому просто сидит рядом. И это было достаточно.
Я родился в Вологде. Это важно, потому что Вологда — это место, которое я носил в себе все эти годы в Петербурге, как носят в кармане старую монетку, к которой привык и которую не выбросишь. Маленький город, деревянные дома, запах хлебозавода по утрам, река, зимой замерзающая до самого дна, и мама, которая всегда говорила: «Лёша, одень шапку, в Петербурге холоднее». Я уехал в Петербург, когда мне было семнадцать, и с тех пор почти не возвращался.
Семья — это слово, которое для меня означает маму и сестру Олю. Папа ушёл, когда мне было двенадцать, и мы не виделись с тех пор. Мама работала на молочном заводе, поднималась в пять утра, возвращалась в семь вечера и всегда пекла блины по воскресеньям. Оля на четыре года младше, она осталась в Вологде, работает в школе, преподаёт литературу. Мы созваниваемся раз в месяц, и каждый раз она говорит: «Приезжай», и каждый раз я говорю: «Обязательно», и не приезжаю.
Теперь я не приеду никогда. Эта мысль пришла ко мне ночью, когда я лежал в темноте и слушал, как Сэм сопит на краю кровати. «Никогда» — это слово, которое раньше было абстракцией. Никогда не побываю в Японии. Никогда не выучу играть на гитаре. Никогда не согласовывал с отцом. «Никогда» всегда было где-то далеко, за горизонтом, и я думал, что успею до него дойти. Теперь горизонт подошёл ко мне сам.
Я заплакал. Тихо, чтобы не разбудить Сэма, хотя, конечно, он и не спал — он просто ждал, когда я перестану.
На третий день после диагноза я позвонил маме. Она подняла трубку на втором гудке, как будто ждала у телефона. Мы поговорили о погоде, о её саде, о том, что у соседки Раисы Васильевны опять прорвало трубу. Я хотел сказать: «Мама, я болен, и мне осталось немного, и я боюсь». Но не сказал. Потому что, если скажу, это станет правдой, а пока я молчу, есть крошечный, абсурдный шанс, что врач ошибся, что анализы перепутали, что это всё дурной сон, из которого я вот-вот проснусь.
— Лёша, ты ешь нормально? — спросила мама.
— Конечно, мам, — соврал я.
— И шапку носи?
— Ношу, мам.
Я повесил трубку и стоял в коридоре, держа телефон в руке, и телефон был тёплым от её голоса, и я прижимал его к уху, как будто ещё мог что-то услышать.
А потом появился он.
Это случилось в пятницу. Пятница — единственный день недели, который мне ещё нравился. Я никуда не ходил, — но потому что по пятницам я покупал себе пельмени и смотрел фильм. Это была моя маленькая традиция, мой ритуал, единственное, что отличало один день от другого.
Я сидел на диване, пельмени варились на кухне, по телевизору шёл какой-то старый фильм — кажется, Тарковский, — и Сэм лежал рядом, положив лапу мне на колено, как будто защищал. И тогда кто-то позвонил в дверь.
Не в обычном звонке почтальона или соседа. Звонок был долгий, настойчивый, как будто звонящий точно знал, что я дома и никуда не уйду, и был готов ждать вечно.
Я открыл дверь.
На пороге стоял человек. Молодой, лет тридцати пяти, в чёрном пальто, которое сидело так идеально, как будто было сшито прямо на нём. Лицо — ничем не примечательное. Ничего особенного: ни рогов, ни хвоста, ни дыма из-под ног. Просто человек. Но что-то в нём было неправильное. Я не мог сказать, что именно — может, то, как он стоял, слишком прямо, слишком неподвижно, как будто его поставили и забыли сказать, как двигаться. Или, может, его глаза — они были тёмными и спокойными, как вода в глубоком колодце, куда никогда не падает свет.
— Алексей? — спросил он.
— Да.
— Я знаю, что вам сказали во вторник.
Я не ответил. Я стоял в дверях и смотрел на него, и мне было страшно, но не так, как было страшно во вторник. Во вторник мне было страшно от неизвестности. Сейчас мне было страшно оттого, что неизвестность, кажется, принимала форму.
— Можно войти? — спросил он.
Я отступил в сторону. Просто, потому что, тело решило за меня. Так бывает, когда страх настолько большой, что сопротивляться ему — всё равно что сопротивляться гравитации.
Он вошёл, снял пальто и аккуратно повесил его на крючок рядом с моим — единственное пальто, которое там висело, кроме моего. Прошёл в комнату, сел в кресло напротив дивана, где секунду назад сидел я. Посмотрел на Сэма. Сэм посмотрел на него. И в этом взгляде — между котом и незнакомцем — что-то промелькнуло. Как будто они поздоровались. Или, точнее, как будто узнали друг друга.
— У меня есть предложение, — сказал он.
— Кто вы? — спросил я.
— Это не важно.
— Это важно для меня.
Он улыбнулся. Вернее, его лицо совершило движение, которое при поверхностном взгляде можно было принять за улыбку, но это не было улыбкой. Это было что-то другое — может, воспоминание о том, что люди улыбаются, когда хотят показать дружелюбие.
— Называйте меня как хотите, — сказал он. — Дьявол, ангел, бухгалтер Вселенной — мне всё равно. Я здесь, чтобы предложить вам сделку.
Я сел обратно на диван. Сэм не двинулся с места, но его лапа на моём колене напряглась — когти чуть вышли, кольнули меня сквозь ткань.
— Я могу продлить вашу жизнь, — сказал он.
Тишина. Я слышал, как на кухне булькают пельмени, как где-то за стенкой сосед включает радио, как Сэм дышит — ровно, медленно, как будто его стук сердца — это метроном, под который мир не спеша идёт вперёд.
— Продлить? — переспросил я.
— Да. Каждый дополнительный день — бесплатно, без условий, без боли. Но за каждый день из мира исчезнет одна вещь. Одна вещь, которую вы выберете. Она исчезнет навсегда — не сломается, не потеряется, а именно исчезнет, как будто её никогда не было. И вы единственный, кто будет помнить, что она существовала.
Я молчал.
— Любая вещь? — наконец спросил я.
— Любая. Физический предмет. Мелодия. Вид. Запах. Город. Звезда. Что угодно.
— И что будет, если я откажусь?
— Ничего. Вы проживёте свои три-шесть месяцев и умрёте. Тихо, без боли. Я гарантирую.
— А если соглашусь?
— Вы проживёте дольше. Гораздо дольше. Но мир вокруг вас станет немного меньше с каждым днём.
Он достал из кармана — если это был карман — что-то вроде контракта. Тонкий лист бумаги, на котором ничего не было написано.
— Подумайте, — сказал он. — У вас есть время. Немного, но достаточно.
Он встал, надел пальто и вышел. Не попрощавшись. Дверь закрылась за ним — мягко, без стука, как будто не захлопнулась, а просто перестала быть открытой.
Я сидел на диване и смотрел на пустой лист бумаги, который он оставил на столе. Пельмени на кухне давно сварились и, вероятно, разварились в кашу, но я не мог двинуться. Сэм посмотрел на меня, потом на лист, потом снова на меня. И я мог поклясться, что в его зелёных глазах мелькнуло что-то похожее на жалость.
Ночью я лежал и думал. Не о сделке — о жизни. О том, как мало я сделал с тем, что мне было дано. Я приехал в Петербург, чтобы стать кем-то — не знаю, кем именно, но точно кем-то большим, чем мелкий клерк в конторе на канале Грибоедова. Я хотел писать. Я хотел влюбиться. Я хотел увидеть мир — Токио, Рим, Стокгольм, те места, которые видел только на открытках в книжном магазине на Невском. Вместо этого я просиживал за столом с девяти до шести, возвращался домой, кормил кота и засыпал под шум телевизора.
И вот теперь, когда времени почти не осталось, я вдруг понял: мне не жаль того, что я не сделал. Мне жаль того, что я не заметил. Утренний свет на гранитных парапетах набережной. Запах хлеба из булочной на углу. Голос мамы по телефону. Тяжесть тёплого кота на коленях. Все эти маленькие, незаметные вещи, из которых и состоит жизнь, пока ты не оглянулся, а она уже кончилась.
Сэм подошёл, лёг мне на грудь и замер. Я чувствовал, как он дышит — медленно, ровно, как будто в его дыхании была вся мудрость мира, которую люди ищут в книгах и храмах, а коты носят в себе с рождения.
— Сэм, — прошептал я, — что мне делать?
Он, разумеется, не ответил. Но его мурлыканье звучало как ответ. Как будто он говорил: «Ничего не делай. Просто лежи и слушай. Мир сам скажет тебе, что нужно».
И я лежал и слушал. За окном шёл снег. Где-то далеко, в Вологде, мама, наверное, спала. Где-то ещё дальше — может, в Токио, если Токио ещё существует — кто-то, возможно, задавал себе тот же вопрос.
А на столе в комнате лежал пустой лист бумаги и ждал.
Pulsuz fraqment bitdi.