Kitabı oxu: «Трещины в Раю»
Трещины В Раю
Элли Ван Хаутен
Роман
Глава 1 Чисто
Заболевших увозили ради общего благополучия. Их квартиры быстро освобождались. Их имена ещё некоторое время оставались на посылках. О смерти говорить разрешалось. О том, куда увозили живых, — нет.
Будильник разрезает тишину в шесть десять. Три коротких звука, пауза, еще один. Я открываю глаза раньше последнего: за три года тело выучило этот приказ лучше, чем собственное имя.
На стене проступает светлая полоса. Ее оставляет окно, хотя за окном еще темно. В доме напротив уже включена утренняя панель, и белый прямоугольник перебирается через улицу ко мне, скользит по потолку, спускается к кровати. Здравия новому дню. Буквы перевернуты и растянуты, но я знаю их наизусть.
Несколько секунд я лежу, не двигаясь. В такие секунды иногда кажется, что в соседней комнате кто-то есть. Не слышится голос, не возникает изображение — только уверенность, с которой раньше просыпались матери: ребенок там, за стеной, и пока он спит, можно позволить себе еще один вдох. Потом взгляд находит дверь. За ней нет соседней комнаты. За ней шкаф глубиной сорок сантиметров.
Моя квартира состоит из жилой ячейки, ванной и кухни, которую в акте заселения назвали пищевым модулем. Восемнадцать квадратных метров. Стены серые, стол серый, складной стул чуть темнее. Единственный мягкий предмет — матрас. Даже подушка набита так плотно, словно ее тоже проверяли на склонность к беспорядку. В квартире нет фотографий, ковра, растений. Для растений нужен отдельный санитарный допуск. Для фотографий мне потребовалось бы то, чего у меня давно нет: возможность смотреть на лицо и не ждать, что оно сейчас исчезнет.
Я выключаю будильник ладонью. На экране возникает дата: 14 марта 2045 года. Ниже — температура, индекс воздуха, доступный остаток воды. Внизу мигает напоминание о профилактике. Я отворачиваю устройство экраном вниз, хотя понимаю, что от этого оно не перестает видеть меня.
Пол холодный. Мне нравится эта первая боль в ступнях: она имеет ясную причину. Ночью температура снижается по общему режиму, подошвы соприкасаются с плиткой, нервные окончания делают свою работу. Здесь нечего толковать. Я стою, пока не перестает кружиться голова, и подхожу к зеркалу.
Зеркало прикреплено к внутренней стороне дверцы. Когда она закрыта, у меня как будто нет лица.
Я вижу женщину с темными волосами, собранными в небрежный узел. У виска выбилась седая прядь. За последние месяцы появилась еще одна, над правым ухом; в тусклом свете они напоминают следы клея, которым пытались соединить треснувшую вещь. Кожа под глазами тонкая, желтоватая. На переносице две глубокие складки. Я разглаживаю их пальцем, и женщина в зеркале делает то же самое, без убежденности.
Мне тридцать пять. Иногда я мысленно произношу возраст, как лабораторный результат, который следует перепроверить. Слишком велико расхождение между числом и тем, что передо мной. Впрочем, я плохо помню, как должна выглядеть женщина в тридцать пять, если ей разрешено нормально спать.
На верхней полке лежит диагност в белом футляре. Я открываю его только сухими руками. Металл холодит пальцы; в узкой рукоятке что-то негромко щелкает. На экране появляется инструкция, которую нельзя убрать до конца показа: полное обследование поверхности, отсутствие одежды, время не менее восьми минут. При отклонении немедленно сохранять неподвижность и ожидать сопровождения.
Раньше я объясняла пациентам, что онкологическое заболевание не определяется проведением прибора по коже. Что отрицательный предварительный тест не исключает болезни. Что обследования должны назначаться по показаниям, а не по громкости страха. Теперь я снимаю ночную рубашку и начинаю с левой ключицы.
Прибор гудит. Я веду его медленно, по схеме на экране: шея, плечо, внутренняя поверхность руки. На локте задерживаюсь. Вчера здесь была болезненность. Сегодня тоже есть — если искать. Я ищу.
В инструкции написано: контакт без давления. Я давлю, замечаю белое пятно под насадкой, ослабляю руку. За окном женщина с панели желает городу устойчивого здоровья. У нее приятный голос с небольшим, тщательно рассчитанным дыханием между словами. Такое дыхание вызывает доверие. Синтетическим голосам специально добавляют человеческую усталость, но лишь столько, чтобы она не напоминала о смерти.
На животе я останавливаюсь дважды. Внизу, справа, чувствую тянущую тяжесть. Она бывает почти каждое утро. Я знаю несколько объяснений, большинство безобидны. Знание не помогает. Я думаю о тех объяснениях, которые не безобидны, и веду прибор по тому же месту еще раз.
Сантиметр за сантиметром. В комнате не слышно ничего, кроме гудения и моего дыхания. На спине есть участок, до которого трудно дотянуться. Я поворачиваю рукоятку, выворачиваю плечо. Когда-то Мэтью помогал мне застегивать платье. Сейчас я не позволяю себе даже закончить эту мысль: рука дрогнет, и придется начинать линию заново.
Последними идут стопы. Я сажусь на край кровати, сканирую пятку, подошву, каждый палец. Прибор требует возврата к левому колену: недостаточная площадь контакта. Я возвращаюсь. Лучше потерять минуту, чем весь день думать о пропущенном сантиметре.
Когда полоска заполнена, экран темнеет.
Ожидание длится одиннадцать секунд. Я считала много раз. Сегодня считаю снова и сбиваюсь на девятой, потому что в трубе шумит вода. Кто-то сверху уже начал очищение. Мне хочется постучать в потолок, заставить его замолчать. От шума результат не изменится. Я знаю это так же ясно, как знаю, что все равно хочется.
Чисто.
Слово появляется зеленым. Под ним мелким шрифтом написано: предварительный статус подтвержден до следующего обязательного цикла.
Я выдыхаю слишком громко. Потом прикусываю щеку. Облегчение всегда кажется мне нарушением: за него придется расплатиться чем-нибудь, чего я еще не вижу. Я сохраняю результат. Устройство передает его в домовой узел; на стене загорается зеленая точка. Теперь город знает, что мое тело разрешено выпустить наружу.
В ванной я открываю воду на половину напора. Остаток на дисплее уменьшается. Полотенце висит по линейке, край к краю с вентиляционной решеткой. Я расправляю угол, хотя он ровный, и беру мыло.
Мыло пахнет горьким миндалем и чем-то больничным. На обертке нарисована ладонь без линий. Сначала руки, потом лицо, шея, подмышки, живот. Я намыливаю кожу до скрипа, смываю, повторяю. Между пальцами есть маленькие трещины. В них щиплет. Я говорю себе, что достаточно одного раза, и снова нажимаю на дозатор.
Мытье не может защитить от того, чего я боюсь. Это не зараза на руках. Если мне когда-нибудь дадут прежний кабинет, прежнюю табличку, человека по другую сторону стола, я скажу ему именно так. Но сама я смотрю, как белая пена исчезает в сливе, и мне кажется, что вместе с ней уходит хоть небольшая часть вероятности.
На полке лежит крем. Мне выдают его для сохранения чувствительности пальцев: врачу положены исправные руки. Не мягкие, не красивые. Исправные. Я втираю крем в костяшки, пока дисплей предупреждает, что влажность превышает установленный предел. В ванной нельзя задерживаться. Долгое отсутствие движения считается бытовым происшествием.
— Я здесь, — говорю я.
Слова неприятно звучат в пустом помещении. Домовой узел отвечает коротким сигналом. Ему нужен голос, а мне — доказательство, что я еще способна выдать его ровно.
Униформа ждет на спинке стула. Я надеваю белье, серые брюки, высокую тунику цвета топленого молока. Ткань жесткая, плотная, застежка идет от подбородка к левому плечу. Ее сделали так, чтобы пациент не мог схватить врача за ворот. Или врач пациента. В пояснении предусмотрено только первое.
На груди — узкая янтарная полоса и знак домашнего медицинского сопровождения. Он дает право проходить во внутренние кварталы, пользоваться закрытой аптекой и получать питание класса А. Он же означает, что у меня не бывает личного времени в полном смысле слова. Вейры могут вызвать меня ночью, из транспорта, из очереди на собственное обследование. Приказ о вызове важнее предварительного статуса здоровья, если речь идет о члене Совета.
Я застегиваю тунику, проверяю карманы. Перчатки, две обычные диагностические полоски, фонарь, ручка. Ручки разрешены медицинским работникам, поскольку не все поверхности принимают цифровую отметку. Моя черная, с затертым колпачком. Я держу ее как тяжелый предмет, хотя она почти ничего не весит.
Последней закрепляю полосу допуска. Щелчок у горла похож на застегивание чужого ошейника. Я отодвигаю ткань на ширину пальца и возвращаю на место. Когда я одета, в зеркале остается меньше меня, и это облегчает выход.
На кухне я открываю холодильник.
Три контейнера стоят в верхнем отсеке. В нижнем — вода и пустая полка. Мне запрещено смешивать служебный рацион с общим, покупать еду на улице, принимать съедобные подарки. В договоре это объясняется защитой непрерывности медицинского обслуживания. Если я заболею, семье придется искать другого врача. В этом есть что-то почти трогательное: мои внутренние органы принадлежат их расписанию.
Я беру утренний контейнер, проверяю пломбу. Пломба цела. Номер совпадает с накладной. Дата вчерашняя, доставка в двадцать один ноль шесть. Ставлю контейнер под пищевой сканер. Синяя полоса идет от края к краю, на экране появляются белки, жиры, минералы и строка соответствия. Соответствует.
Пищевой сканер не знает всего. Это анализатор нескольких заданных веществ и меток поставщика. Я знаю его ограничения, но все равно разворачиваю контейнер и проверяю еще раз. Вторая проверка занимает сорок секунд. Я бы сделала третью, если бы от этого не опоздала.
Внутри кусок отварной индейки, крупа и половина яблока. Индейку я промываю теплой водой. Вчерашняя Элис уже промывала бы ее, но контейнер запечатан, значит, вчерашняя не могла этого сделать. В голове от этой простой мысли возникает ненужное раздражение. Я снимаю с мяса верхний слой ножом и выбрасываю. Там нет видимых повреждений. Причина мне не нужна.
Со свининой проще: я ее не ем. В списке допустимых замен стоит отметка о стойкой пищевой непереносимости. Я сама внесла эту отметку полтора года назад и с тех пор поддерживаю ее, как маленькую ложь, которой дали официальное жилье. О том, что индейка может быть столь же опасна, я утром стараюсь не думать.
С яблока снимаю кожуру до бледной мякоти. Два миллиметра, местами три. Раньше Итан съедал кожуру первой. Ему нравился хруст, и он говорил, что внутри яблоко уже скучное. Я оставляю нож на столе, не выпуская рукоятки. Несколько секунд смотрю на тонкую красную ленту в мусорном желобе.
— Рацион подготовлен, — произносит узел.
Я не отвечаю. Сажусь и начинаю есть.
Каждый кусок нужно прожевать достаточно, чтобы не проглотить его в панике. Я считаю движения челюсти. На двенадцатом иногда забываю, что лежит у меня во рту, и тогда приходится посмотреть в тарелку. Пища потеряла названия, связанные с удовольствием. Никто не говорит: сладкое яблоко, хороший хлеб, любимый суп. Говорят: проверенный источник, переносимая структура, благополучная партия. Даже голод звучит неприлично. Он означает, что организм чего-то требует прежде, чем государство успело разрешить.
На панели начинается утреннее сообщение. Я не включала звук; он включается сам в часы обязательного информирования.
«Совет напоминает: раннее выявление сохраняет благополучие близких. Сокрытие симптомов увеличивает общую нагрузку. Ответственное участие — основа долгой жизни».
Внизу идет число перемещенных за сутки. Оно меняется быстро, и я не успеваю прочесть последнюю цифру. Сначала сто восемьдесят, потом кажется — сто восемьдесят семь. Я смотрю на крупу, пока сообщение не закончится.
Перемещенными стали называть людей после того, как перестало действовать слово «пациент». У пациента есть лечащий врач, история болезни, право спросить, почему ему назначили препарат. Перемещенный нуждается только в маршруте. Это удобнее для всех, кто составляет отчет.
Я доедаю яблоко. Пустую тарелку ставлю в мойку. Сегодня на дне контейнера остается кусочек мяса с темной прожилкой. Я разглядываю его, придумываю причину потемнения, отвергаю ее. Тридцать граммов белка мне не нужны. Мне нужно дожить до вечера.
У выхода я задерживаюсь перед шкафом.
В нем два комплекта униформы, пальто и коробка с разрешенными медицинскими принадлежностями. На задней стенке, за съемной панелью, нет ничего. Я проверяла много раз. И все же иногда стою здесь, словно у меня есть спрятанная вещь, которую нужно убедиться не потерять.
Вещь действительно была. Синий детский носок. Один, с отверстием на пятке, которое я не успела зашить. После эвакуации я держала его в руке до утра. Потом пришла санитарная бригада, и женщина с прозрачным щитком велела положить все предметы зависимых лиц в пакет. Я сказала, что носок мой. Она посмотрела на него, потом на меня. Не стала спорить. Просто записала отказ от добровольной передачи.
Я отдала его.
Теперь я стою перед пустой панелью и знаю, что не смогла сохранить даже носок. Это знание очень небольшое. Оно помещается куда угодно: в очередь, в лифт, между словами «здравия вам» и ответом человека, которому я их говорю.
Три года назад мы жили в другом доме. Там была кухня с настоящим столом и две комнаты. Мэтью приклеил на внутреннюю сторону входной двери маленький крючок для Итановой куртки. Крючок был желтый. Ребенок мог дотянуться сам и ужасно гордился этим. Я помню его лучше, чем цвет глаз человека, который пришел нас забирать.
Это случилось восемнадцатого ноября.
Днем у Мэтью прошла обязательная проверка на предприятии. Он работал с городскими водными системами, исправлял то, что автоматические узлы не умели исправить без рук. Вернулся раньше обычного, снял обувь и сказал, что ему нужно дополнительное обследование. Не страшно, сказал он сразу. Такое бывает из-за погрешности.
Я потребовала результат. Он показал запястье: на рабочем браслете желтела точка. Полный отчет недоступен до подтверждения маршрута. Мэтью улыбнулся так, как улыбался, когда не хотел меня пугать, и я рассердилась на эту улыбку. Если бы он не улыбался, я, возможно, поняла бы раньше. Хотя что именно поняла бы, до сих пор не могу сказать.
Итан сидел на полу и строил станцию из деревянных брусков. Дерево осталось от старой полки, Мэтью распилил его, зачистил края. Мальчик выстраивал тоннель, потом укладывался рядом и смотрел одним глазом, может ли поезд пройти. Поезда у него не было. Вместо поезда служила ложка.
Я готовила ужин. Вода уже кипела, на доске лежали очищенные овощи. Тогда я еще не снимала с них столько, сколько снимаю сейчас. Из окна было видно мокрый двор. Фонарь включался и выключался, потому что датчик принимал ветки за человека.
В девятнадцать сорок две раздался звонок.
Не обычный, короткий. Длинный звук, который начался в двери и продолжился в домашней панели. Мэтью поднял голову. На его браслете точка стала красной.
— Не открывай, — сказала я.
Я произнесла это слишком поздно. Замок уже щелкнул: у санитарного сопровождения не было необходимости ждать нашего согласия. Дверь отодвинулась, и на пороге появились трое. Двое в белых плотных комбинезонах, третий в темной форме, с открытым лицом. За ними стояла женщина с планшетом. В прихожую сразу вошел холодный воздух, запах мокрой ткани и резкий дезинфицирующий запах, которым потом пахло все.
— Сохраняйте благополучие, — сказал человек в темном.
Я помню, что он сначала посмотрел на мою домашнюю одежду. На рукав с пятном от моркови. Люди, которые приходят разрушить твою жизнь, почему-то успевают заметить, что ты неряшлива.
Он назвал фамилию Мэтью, дату рождения, номер работы. Сказал: подтвержденный статус, экстренное перемещение в специализированный центр. Я спросила, какой именно статус. Он повторил слово «подтвержденный» громче, будто проблема заключалась в слухе.
— Я врач. Покажите данные.
Женщина подняла планшет, но повернула экран к себе.
— Медицинская квалификация не дает родственнику права вмешиваться в санитарный маршрут.
— Какая локализация? Какая проба? Кто подтвердил?
Она коснулась экрана три раза. Мне показалось, что она отмечает мои вопросы как отдельные нарушения. Может быть, так и было.
Мэтью встал. Итан тоже встал, держа ложку, и подошел к желтому крючку. Он решил, что мы куда-то едем. Взял куртку, но один рукав вывернулся внутрь. Он дергал его, злился тихо, чтобы взрослые не решили, что он мешает.
Человек в темном сказал:
— Зависимое лицо также включено в маршрут.
Мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять. Я слышала каждое слово отдельно, но они не соединялись в предложение. Зависимое. Лицо. Также.
— Нет, — сказала я. — Его не обследовали.
— Групповое выявление.
— Такого диагноза нет.
Он посмотрел на меня внимательнее. До этой минуты я была родственницей, создающей задержку. Теперь становилась чем-то более неудобным.
— В актуальном протоколе предусмотрено.
Я подошла к Итану. Встала перед ним и взяла куртку. Рукав удалось выправить сразу, от этого меня почему-то затрясло сильнее. Я могла справиться с рукавом. На этом мои возможности заканчивались.
— У него нет симптомов. Дайте сделать анализ. Я сама возьму кровь. У меня есть набор.
Один из людей в белом прошел мимо меня в комнату. Он не спрашивал, где ребенок. Датчик у него на груди уже показывал направление. Итан отступил к Мэтью.
— Мам, это прививка?
Я сказала, что нет. Это было последнее правдивое объяснение, которое я ему дала.
Мэтью попросил назвать центр. Человек в темном ответил: информация будет предоставлена после приема. Мэтью спросил, смогу ли я приехать. Ответ был тем же. Он задал третий вопрос, и человек поднял ладонь.
— Тревожные высказывания препятствуют безопасному сопровождению.
Тогда я начала говорить очень спокойно. Так я говорила с людьми перед операцией, когда они уже заметили собственный страх и стыдились его. Я предложила сесть, открыть результаты, сверить идентификаторы. Сказала, что понимаю необходимость порядка. Сказала, что готова соблюдать требования. Я согласилась со всем, что можно было произнести, лишь бы получить минуту.
Женщина с планшетом объяснила, что моя минута истекла до их прибытия.
Белый комбинезон шуршал рядом с Итаном. Мужчина взял его за плечо. Я увидела руку в толстой перчатке на детской футболке и ударила по ней. Не сильно; я даже в тот момент боялась причинить ребенку боль. Меня отодвинули к стене. Лопатка пришлась на край зеркала. Оно хрустнуло, но не рассыпалось — на стекле осталась косая трещина.
Мэтью шагнул ко мне, и второй человек в белом согнул ему руку за спиной. Итан начал кричать. Не громко сначала, а тонко, как будто ему было трудно протолкнуть звук через горло. Потом закричал по-настоящему.
До этого я думала, что у ребенка есть особый голос для беды. Что мать узнает его и сумеет сделать то, чего не смог бы никто другой. Голос был. Остальное я придумала.
— Папу отпусти! — сказал Итан. — Это мой папа!
Человек в темном достал короткое устройство. Не направил на меня, просто держал у бедра. Я сразу перестала двигаться. Он видел, что я поняла, и не убрал его.
Мэтью сказал мое имя. Один раз. Потом повторил тихо, без просьбы:
— Элис. Посмотри на меня.
Я посмотрела. Он стоял боком, плечо поднято к уху из-за вывернутой руки. На губе появилась кровь: он ударился о косяк. Я пыталась определить, насколько серьезно повреждение, потому что с повреждением было понятно, что делать.
— Одень его, — сказал Мэтью.
Мне позволили подойти к сыну. Я надела на него куртку. Он плакал и не попадал руками в рукава. На левом запястье был нарисован поезд, который я нарисовала утром, пока он отказывался завтракать. Поезд с тремя окнами. Я взяла его ладонь, и он вцепился в мой большой палец.
— Ты со мной?
Я сказала: да.
Это слово осталось между нами навсегда, хотя меня не взяли даже в машину.
В прихожей Итан потерял ботинок. Маленький, с липучкой. Он упал на бок под скамью, и никто, кроме меня, не заметил. Я наклонилась, мне велели выпрямиться. Я объяснила про ботинок. Человек в темном сказал, что в центре предусмотрено обеспечение.
Предусмотрено обеспечение. Я повторяла эти слова потом, когда пыталась представить, холодно ли ему. Они ничего не означали, но других у меня не было.
Мэтью надели браслет поверх рабочего. Оба горели красным. Итана подняли на руки, не как ребенка, а как предмет, который мешает нести его за ручку. Он выгнулся, искал меня глазами. Я шла следом до лифта, пока человек в темном не остановил меня ладонью в грудь.
Соседние двери оставались закрыты. За одной работал телевизор. Из-за другой пахло жареным луком. Мир продолжал ужинать с такой аккуратностью, что мне хотелось разорвать его руками.
Лифт пришел медленно. На экране над дверью мигало пожелание: пусть ваше здоровье будет устойчивым. Итан плакал уже без слов. Мэтью пытался повернуть голову ко мне, ему мешал воротник комбинезона человека, державшего его плечо.
Я успела сказать:
— Я найду вас.
В отличие от первого обещания, в тот момент я верила, что смогу его выполнить.
Двери закрылись. Я нажала кнопку вызова. Она не загорелась. Нажала еще раз. После третьего на дисплее появилось: санитарный приоритет, ожидание.
Я побежала по лестнице.
На шестом этаже оступилась, ударила колено, продолжила. На четвертом не смогла сразу открыть противопожарную дверь. Она требовала приложить браслет, а я забыла, на какой руке он у меня. Я смотрела на обе руки, как на чужие. Потом приложила правую.
Когда я вышла во двор, машина уже разворачивалась. Без окон, с белой полосой по борту. Никакой сирены. Я успела увидеть мокрое колесо и квадратный фонарь. Ударила ладонью по задней двери. Машина не остановилась. Второй удар пришелся в воздух.
На асфальте осталась ложка.
Я не видела, когда он ее выронил. Подняла, зажала в кулаке и стояла, пока дворник не попросил освободить проезд. На рукоятке были Итановы зубы: он иногда грыз ее, хотя я запрещала. У меня появилась совершенно ясная мысль — надо будет показать стоматологу.
В тот вечер мне еще казалось, что у нас есть будущее, в котором требуется стоматолог.
Первые сорок восемь часов я искала их во всех доступных реестрах. Подавала запросы, звонила на линии сопровождения, ездила к распределительным пунктам. Меня спрашивали номер маршрута. Номер был на документе, который женщина оставила возле двери. Девять цифр. Я до сих пор помню их, но стараюсь не произносить вслух: иногда узел принимает числовую последовательность за запрос и открывает форму, которую я уже не выдерживаю заполнять.
На пятый день маршрут перестал находиться. На восьмой мне предложили прекратить дублирующие обращения. На двенадцатый из моей профессиональной записи исчезло право на самостоятельную практику. Причина: эмоциональная заинтересованность, влияющая на достоверность медицинских суждений.
Я читала эту формулировку в пустой кухне. Вода в кастрюле давно выкипела. На дне пристали овощи, приготовленные в тот вечер. Я не убирала их, потому что в неубранном ужине оставалось незаконченное действие: они должны были вернуться, чтобы поесть.
Позже я убрала и его.
В дом Вейров меня направили через семь месяцев. До этого я распределяла материалы в реабилитационном складе и каждый день подтверждала готовность к полезной деятельности. Вейру требовался врач с хорошими руками и отсутствием семейных обязательств. В моем деле обнаружилось и то и другое.
Теперь замок моей квартиры щелкает в семь ноль две. Я стою в прихожей полностью одетая. До транспорта девять минут, и я не могу объяснить ему, что лестница, по которой я должна спуститься, иногда все еще находится в ноябре.
В коридоре пахнет очистителем и теплой пылью. Соседка из двадцать третьей уже ждет лифт. Она всегда держит сумку перед животом обеими руками. Я не знаю ее имени, хотя мы встречаемся почти каждое утро.
— Здравия вам, — говорит она.
— Устойчивого здоровья.
Так принято отвечать тем, у кого допуск ниже твоего. Ответ подчеркивает, что благополучие возможно, если человек выполняет свою часть работы. Я ненавижу его и все равно произношу правильно.
У соседки на рукаве пришита новая заплата. Шов кривой, нитка белая. Она замечает, куда я смотрю, и быстро поворачивает локоть внутрь.
— Сегодня сухо, — говорит она.
Разговор о погоде допускается без риска, если не связывать погоду с качеством очистки воздуха. Я киваю.
Лифт открывается. Мы входим и становимся в обозначенные прямоугольники. Между нами пустой квадрат. На месте ее имени высвечивается номер; на месте моего — должность. Номер, вероятно, тоже хотел бы знать, почему сегодня сухо, но не спрашивает.
На первом этаже рамка сканирует лица. Нужно снять верхнюю часть воротника и посмотреть в черную точку. Я смотрю. В ней помещается крохотная я, белое пятно туники и темная щель рта. На секунду появляется желание сделать что-нибудь глупое: показать язык, закрыть глаз, не дать им ровной картинки. Я сглатываю и прохожу.
Соседку задерживают.
Рамка просит предъявить обновление утреннего статуса. Женщина роется в сумке, достает домашний диагност, футляр, карточку. Ей объясняют, что локальный результат не передан. Она отвечает, что зеленый был, она видела зеленый.
Я могу остановиться. В моей сумке есть служебный прибор, и право подтвердить внешний статус при сбое связи у меня тоже есть. Это заняло бы две минуты, потом еще несколько на объяснение, почему я вмешалась в работу домовой системы. Вейры не любят задержек. Повторяющееся отклонение в расписании отражается в ежемесячной оценке.
— Доктор, — говорит соседка.
Я уже за рамкой. У двери светится время прибытия транспорта: семь одиннадцать.
— Обратитесь к диспетчеру, — отвечаю я.
Слова выходят ровные, полезные, совершенно пустые. Я не смотрю на ее лицо. Дверь впускает меня в утро и закрывается прежде, чем она успевает ответить.
На улице сухо.
Снег лежит только вдоль заграждений, серый, с ровными отверстиями от стока. Мартовский воздух кажется чище, потому что холод скрывает запах. Над остановкой висит камера. Вторая стоит на крыше павильона, третья встроена в рекламную панель. Я знаю места камер так, как другие люди знают расположение деревьев в любимом парке.
На панели улыбается ребенок с яблоком. У него все зубы, ни одного промежутка. Дети на рекламных изображениях никогда не меняют зубы: переходные состояния тревожат потребителя. Под изображением написано: проверенная пища — уверенное завтра. Номер поставщика совпадает с номером на моем утреннем контейнере.
У павильона стоят шесть человек. Они не смотрят друг на друга. Разговоры в общественных местах сканируются, но главное действие системы происходит до сканирования: ты заранее решаешь, какое слово может понадобиться тебе завтра для оправдания. Потом выбираешь молчание.
Транспорт приходит без водителя. Для янтарного допуска предназначены два места за стеклянной перегородкой. Я прикладываю браслет, сажусь у окна. В общей части мужчина закрывает ладонью кашель. Слишком поздно: индикатор на потолке уже меняет цвет. На панели появляется просьба соблюдать дыхательный этикет. Мужчина перестает кашлять, зажимает рот, и мне хочется сказать ему, что так только хуже. Я смотрю в окно.
Город просыпается этажами. Внизу включаются распределительные пункты, выше — служебные кабинеты, еще выше свет загорается в комнатах, где люди выбирают, какой день будет у остальных. На стенах домов нанесены вертикальные полосы. По ним легко различать секторы, даже если стоишь слишком далеко, чтобы прочитать номер. Нижние серые, промежуточные синие, внутренние белые. Зеленый цвет разрешен медицинским учреждениям и пищевой рекламе. Живым деревьям цвет разрешать не требуется, но деревьев почти нет.
Когда мы проезжаем школьный пункт, дети выстраиваются перед рамкой. Каждый должен вытянуть руки и повернуть голову. Девочка в слишком большом пальто сбивается, поворачивает в другую сторону. Ее ставят в конец. За оградой мать поднимает ладонь, словно издалека можно поправить движение детского подбородка.
Я отвожу глаза, но изображение уже остается со мной. Ладонь женщины движется внутри стекла, отражается поверх моего лица. Несколько кварталов мы едем вместе.
На границе Верхнего кольца транспорт останавливается. За перегородкой начинается повторная проверка. Мне предлагают приложить палец, назвать должность и цель следования.
— Личный врач семьи Вейр. Плановое сопровождение.
Голос принимают не сразу. На панели возникает просьба повторить последнее слово. Я повторяю. В горле сухо. Сегодня мой собственный голос кажется мне подделанным.
Стекло на секунду становится непрозрачным. Это делают для сохранения приватности внутренних кварталов. Когда прозрачность возвращается, меняется даже свет. Улица шире, снег белее, фасады не покрыты сеткой внешних воздуховодов. Здесь машины едут отдельно, с людьми на передних сиденьях. Где-то есть человек, чья работа заключается в том, чтобы другой человек мог держать руки на коленях.
Дом семнадцать окружен низкой стеной. На стене нет проволоки. Элитные ограничения должны выглядеть добровольными.
У ворот меня встречает Одри. Она старшая среди домовых работниц, хотя по возрасту ненамного старше меня. Ей, кажется, сорок с небольшим. Волосы гладко убраны под серую сетку. На манжете влажное пятно, которое она прячет большим пальцем.
— Здравия вам, доктор.
— Устойчивого здоровья.
Рядом с ней я произношу ответ тише. Это ничего не меняет, но мне нравится притворяться, что меняет.
Одри прикладывает свою карточку одновременно с моим браслетом. Вход требует двух подтверждений. На стене написано: доверие укрепляет безопасность. Одри смотрит на слова так, словно проверяет, не пора ли их протереть.
В прихожей тепло. Настоящее тепло, не короткое разрешение не замерзнуть. Пахнет кофе. Я чувствую запах, прежде чем успеваю подготовиться, и желудок болезненно сжимается. Мэтью варил кофе по воскресеньям, хотя зерна тогда уже стоили дорого. Я помню, как он стучал ложкой по краю чашки. В этом доме чашки стоят на мягких подставках. Здесь даже ложкам не нужно объявлять о себе.
Одри берет мое пальто. Служебная дверь закрывается за нами. По пути в медицинскую комнату я прохожу вдоль зимнего сада. За высоким стеклом растут лимонные деревья. На одном висит плод размером с детский кулак. Я не могу пройти мимо него, не заметив размер.
На стекле отражается мое лицо. Лимон оказывается у меня под подбородком, желтый и нелепо живой. Я ускоряю шаг.
В медицинской комнате включаю рабочий терминал. В расписании три утренние процедуры: давление Винсенту Вейру, контроль показателей его жены, осмотр дочери. Под ними новая строка. После четырнадцати — репродуктивная приемная номер шесть, Южный сектор. Обязательное присутствие. Я раскрываю назначение.