Kitabı oxu: «В саду чудовищ. Любовь и террор в гитлеровском Берлине»
Переводчик Алексей Капанадзе
Редактор Валерия Башкирова
Главный редактор С. Турко
Руководитель проекта А. Деркач
Художественное оформление и макет Ю. Буга
Корректоры А. Кондратова, А. Смирнова
Компьютерная верстка М. Поташкин
Фотография на обложке GettyImages.ru
© 2011 by Erik Larson
© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина Паблишер», 2022
Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.
Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
* * *
Моим (и еще двадцати пяти) девочкам (и в память чудесной собаки Молли)




Земную жизнь пройдя до половины,
Я очутился в сумрачном лесу,
Утратив правый путь во тьме долины.
ДАНТЕ АЛИГЬЕРИ.Божественная комедия1
Das Vorspiel
Vorspiel – 1) муз. прелюдия, вступление; увертюра; 2) театр. пролог (пьесы); 3) перен. пролог, начало, прелюдия; 4) спорт. предварительная игра, отборочное соревнование; 5) муз. исполнение, проигрывание (в присутствии кого-либо).
БОЛЬШОЙ НЕМЕЦКО-РУССКИЙИ РУССКО-НЕМЕЦКИЙ СЛОВАРЬ(https://de-rus-de-big-dict.slovaronline.com/123137-Vorspiel)
На заре чрезвычайно мрачной эпохи двое граждан США, отец и дочь, неожиданно покинули свой уютный дом в Чикаго и оказались в самом сердце гитлеровского Берлина. Они провели там четыре с половиной года. Но мы расскажем лишь о первом годе их пребывания в Германии, поскольку это был тот год, когда Гитлер совершал восхождение к вершинам могущества. Канцлер приобретал абсолютную власть и превращался в тирана. В то время все пребывало в неустойчивом равновесии; еще ничего не определилось окончательно. Тот первый год стал своего рода прологом, увертюрой, в которой впервые прозвучали все темы грядущего грандиозного эпоса кровопролитной войны, всех тех событий, которым суждено было вскоре случиться.
Меня всегда интересовало, каково было постороннему человеку воочию наблюдать за тем, как сгущается мрак гитлеровского режима. Как выглядел город? Что мои герои видели, слышали, обоняли? Как дипломаты и другие иностранцы, оказавшиеся в столице Германии, воспринимали и объясняли происходящие события? Сегодня нам кажется, что на протяжении этого неопределенного, неустойчивого периода можно было с легкостью изменить ход истории. Почему же никто этого не сделал? Почему понадобилось так много времени, чтобы осознать реальную опасность, которую представлял Гитлер и его режим?
Как и большинство моих современников, я знакомился с той эпохой по книгам и фотографиям. У меня сложилось впечатление, что в тогдашнем мире не было цвета: лишь оттенки серого и черного. Однако оба моих героя столкнулись с действительностью того времени непосредственно, она предстала перед ними во плоти. При этом им приходилось выполнять рутинные служебные обязанности. Каждое утро они выходили в город, увешанный гигантскими красно-бело-черными полотнищами. Они сидели в тех же уличных кафе, что и поджарые эсэсовцы в черных кителях. Иногда они видели и самого Гитлера – тщедушного человечка в огромном открытом «мерседесе». При этом на балконах домов, мимо которых каждый день проходили мои герои, пышно цвела красная герань. Мои герои посещали гигантские берлинские универмаги. Они устраивали чаепития, они упивались весенним благоуханием Тиргартена – крупнейшего столичного парка. Геббельс и Геринг были их светскими знакомыми, с которыми они обедали, ужинали, танцевали, шутили… Но однажды, когда первый год их пребывания в стране подходил к концу, случилось событие, которое оказалось одним из важнейших эпизодов, проливающих свет на истинный характер Гитлера. Это событие определило ход истории в следующее десятилетие. Для отца и дочери оно изменило все.
Перед вами документальное повествование. Как это принято, цитаты в кавычках – это выписки из писем, дневников, воспоминаний и других первоисточников. Работая над книгой, я не ставил себе целью написать очередной толстый исторический том о той эпохе. Я хотел написать камерную книгу, показать этот ушедший мир сквозь призму впечатлений и переживаний двух моих главных героев – отца и дочери, которые, прибыв в Берлин, начали свой путь открытий, внутренних изменений, а в конечном итоге – глубочайшего и жесточайшего разочарования.
В книге нет героических личностей, во всяком случае таких, как в фильме «Список Шиндлера». Но на ее страницах читатель увидит и проблески героизма, и неожиданные проявления благородства. В исторических документах всегда можно увидеть поразительные нюансы, тонкости, полутона. В этом и сложность работы над документальной прозой. Приходится откладывать в сторону факты, которые известны сейчас, и пытаться следовать за двумя обычными людьми по окружавшему их миру, показывая, как они воспринимали его тогда.
Это были непростые люди, и жили они в непростое время, когда скрытая ранее истинная сущность окружавших их чудовищ явилась в полной мере.
ЭРИК ЛАРСОН,Сиэтл
1933
Человек за ширмой
В том, что проживавшие в Германии американцы посещали консульство США в Берлине, не было ничего удивительного, но они приходили туда не в таком состоянии, как человек, явившийся в четверг 29 июня 1933 г.2 Это был Джозеф Шахно, врач из Нью-Йорка. Ему исполнился 31 год. До недавнего времени он принимал пациентов в пригороде Берлина. Сейчас он раздетый стоял за ширмой в помещении для медосмотров. Оно располагалось на первом этаже консульства, и в обычные дни хирург, работавший в государственной системе здравоохранения, осматривал здесь намеревавшихся переселиться в Соединенные Штаты. С тела Шахно была почти полностью содрана кожа.
В кабинет вошли двое только что прибывших сотрудников консульства. Один из них был Джордж Мессерсмит (почти однофамилец немецкого авиаинженера Вильгельма Мессершмитта), с 1930 г. занимавший пост генерального консула США в Германии. Будучи высокопоставленным представителем американского дипкорпуса, Мессерсмит руководил работой десяти консульств в разных городах страны. Рядом с ним стоял вице-консул Реймонд Гейст. Как и подобает образцовому дипломату, он старался в любой ситуации сохранять спокойствие и невозмутимость. Но сейчас Мессерсмит видел, что Гейст очень бледен. Судя по всему, он был глубоко потрясен.
Состояние Шахно потрясло обоих дипломатов. «С головы до ног это был кусок живого мяса, – ужасался Мессерсмит. – Его стегали кнутами, избивали всевозможными способами, пока в буквальном смысле не содрали с него кожу, обнажив кровоточащую плоть. Стоило мне лишь взглянуть на него, как я был вынужден броситься к одной из раковин, над которыми консульский хирург обычно мыл руки»3.
Как выяснил Мессерсмит, Шахно избили девять дней назад, но раны еще не зажили и были хорошо видны. «Даже девять дней спустя на теле были полосы от лопаток до колен: видимо, врача били и спереди, и сзади. Ягодицы были измочалены практически до мяса, и на значительных их участках по-прежнему не было кожи. Местами плоть представляла собой сплошное кровавое месиво»4.
Мессерсмит невольно задался вопросом: если раны выглядят так через девять дней, какими же они были сразу после избиения?
Постепенно начала вырисовываться следующая картина.
В ночь на 22 июня в дом Шахно вломились несколько человек в форме. Поводом стало анонимное обвинение врача в том, что он – потенциальный враг государства. Пришедшие обыскали дом и не нашли ничего подозрительного, но забрали Шахно и доставили его в свою контору. Там ему приказали раздеться, а потом двое мужчин долго и жестоко стегали его кнутами. После этого Шахно отпустили. Он сумел кое-как добраться до дома, а затем вместе с женой бежал в Берлин, где в районе Митте5 проживала ее мать. Неделю он пролежал в постели, а как только почувствовал, что может двигаться, пришел в консульство.
Мессерсмит распорядился отправить избитого в больницу и в тот же день выдал ему новый американский паспорт. Вскоре Шахно с женой бежали в Швецию, а оттуда перебрались в Америку.
Аресты и избиения американских граждан происходили с января – с тех пор как Гитлер был назначен канцлером. Но столь вопиющего случая еще не было, хотя тысячи немцев, родившихся в Германии, стали жертвами таких же, а зачастую и гораздо более суровых расправ. Для Мессерсмита это стало еще одним свидетельством того, насколько трудно стало жить при Гитлере. Он понимал: подобное насилие – не случайный преходящий приступ жестокости, а нечто большее. В Германии явно произошли фундаментальные перемены.
Он понимал это, но знал: мало кто в Америке разделяет его понимание. Его все больше тревожил тот факт, что мир было трудно убедить в реальных масштабах угрозы, которую представлял собой Гитлер. Генконсулу же было совершенно ясно: Гитлер тайно, но активно готовится к захватнической войне. «Жаль, что не удается донести это до наших соотечественников, живущих на родине, – писал он в Госдепартамент в июне 1933 г. – Мне кажется, они должны понять, что в сегодняшней Германии явно взращивается дух войны. Если правительство страны продержится у власти еще год и будет действовать в прежнем направлении и такими же темпами, как сегодня, оно многое сделает для того, чтобы превратить Германию в реальную угрозу миру на планете на много лет вперед»6.
Далее он писал: «Почти все руководители страны за немногими исключениями разделяют мировоззрение, которое не понять ни вам, ни мне. Некоторые из них – явные психопаты, и в нормальных обстоятельствах они лечились бы в клинике».
Между тем в Германии не было постоянного представителя США. Предыдущий посол, Фредерик Сакетт, отбыл из страны в марте, вскоре после инаугурации Франклина Делано Рузвельта (в 1933 г. президент официально вступил в должность 4 марта)7. Вот уже почти четыре месяца пост постоянного представителя оставался вакантным. Предполагалось, что новый посол прибудет не раньше чем через три недели. Мессерсмит не был с ним знаком лично и в суждениях опирался лишь на услышанное от своих многочисленных источников в Госдепартаменте. Но он знал, что новому послу придется сразу погрузиться в кипящий котел жестокости, коррупции, фанатизма и что это должен быть достаточно волевой человек, способный отстаивать интересы США в Берлине и демонстрировать могущество своей страны, – ведь Гитлер и его подручные понимали только язык силы.
Однако про нового посла говорили, что это человек непритязательный, без особых амбиций, поклявшийся жить в Берлине скромно, – в знак солидарности с согражданами, обнищавшими во время Великой депрессии. Поразительный факт: чтобы подчеркнуть свою бережливость, новый посол даже вез в Берлин свой видавший виды «шевроле»8. Он вез его в город, где приближенные Гитлера разъезжали на громадных черных туристских автомобилях9.
Часть I
На пути в сумрачный лес

Глава 1
Спасительная должность
Телефонный звонок, навсегда изменивший жизнь семьи Додд из Чикаго, раздался в четверг, 8 июня 1933 г., ровно в полдень10. Телефон зазвонил, когда Уильям Додд сидел за своим рабочим столом в Чикагском университете.
Он был деканом исторического факультета, а преподавал в университете с 1909 г. В США он получил признание как специалист по истории американского Юга и автор биографии президента Вудро Вильсона. Это был сухопарый человек 64 лет, ростом чуть выше 170 см, с серо-голубыми глазами и светло-каштановыми волосами. Хотя его лицо даже в состоянии покоя хранило суровое выражение, он обладал живым, пусть и несколько едким, чувством юмора. Его жену Марту все называли Матти. У Доддов было двое детей: дочери, которую, как и мать, звали Марта, исполнилось 24 года, сыну Биллу (Уильяму-младшему) – 28 лет.
Это была во всех отношениях счастливая, дружная семья, не сказать чтобы богатая, но вполне обеспеченная, несмотря на экономический спад, охвативший тогда страну. Додды проживали в большом доме номер 5757 по Блэкстоун-авеню, недалеко от чикагского Гайд-парка, в нескольких кварталах от университета. У Додда также была маленькая ферма близ городка Раунд-Хилл (штат Вирджиния), на которой он возился каждое лето11. Согласно описям графства, ее площадь составляла около 160 га. Именно на ней Додд, типичный демократ джефферсоновского толка12, в окружении 21 телки гернзейской породы, четырех выхолощенных жеребцов (Билла, Коули, Менди и Принца), трактора Farmall и конных плугов Syracuse чувствовал себя наиболее привольно. На старой дровяной плите он варил себе кофе из жестяной банки Maxwell House. Правда, его жене на ферме нравилось гораздо меньше. Она с готовностью предоставляла мужу возможность пожить там одному, а прочие члены семьи оставались в Чикаго. Додд назвал ферму «Стоунли» (на полях было разбросано множество камней)13 и рассказывал о ней в выражениях, в каких другие мужчины говорят о своей первой возлюбленной. «Яблоки у нас прекрасны, почти безупречны, ветви яблонь сгибаются под тяжестью сочных красных плодов, – писал он как-то погожим вечером в пору уборки урожая. – Все это мне очень по душе»14.
Обычно Додд не использовал расхожие сравнения, но о том телефонном звонке всегда говорил, что он раздался «как гром среди ясного неба»15. Впрочем, он немного сгущал краски. Друзья уже несколько месяцев твердили ему, что однажды такой звонок раздастся. Додда удивили (и встревожили) некоторые особенности этого звонка, его, если можно так выразиться, характер.
•••
С некоторых пор Додда перестало устраивать положение, занимаемое им в университете. Ему нравилось преподавать историю, но еще больше он любил писать. Вот уже несколько лет он работал над научным трудом, который, как рассчитывал, должен был стать исчерпывающим повествованием о первом периоде истории американского Юга. Предполагаемый четырехтомник он назвал «Расцвет и закат Старого Юга». Но снова и снова Додд замечал, что рутинные преподавательские обязанности мешают ему продвигаться в работе над книгой. Близился к завершению лишь первый том, а Додд уже был в том возрасте, когда следовало опасаться, что его так и похоронят вместе с неоконченными набросками остальных трех томов. Он договорился с руководством факультета о сокращенном графике работы. Однако, как это часто бывает с такого рода неформальными соглашениями, получилось не так, как он надеялся. Увольнения коллег и финансовые трудности, переживаемые университетом (и то и другое было вызвано Великой депрессией), вынуждали Додда трудиться в учебном заведении так же напряженно, как и прежде, ублажая университетскую администрацию, готовясь к лекциям, выполняя бесчисленные просьбы аспирантов. В письме в хозяйственное управление университета от 31 октября 1932 г. он умолял, чтобы в его кабинете по воскресеньям не отключали отопление16, чтобы он мог хотя бы один день в неделю посвящать своему историческому труду, не отвлекаясь на другие дела. Одному из друзей он признавался, что оказался в затруднительном положении17.
Его недовольство усугублялось убежденностью в том, что ему давно пора было бы занимать более высокую ступень карьерной лестницы. Стремительному продвижению по службе, как Додд жаловался жене, мешало то обстоятельство, что он не принадлежал к привилегированному сословию, а потому ему всего приходилось добиваться самостоятельно, упорным трудом, в отличие от многих коллег, которые делали карьеру быстрее. Действительно, ему нелегко далось его место в жизни. Он появился на свет 21 октября 1869 г. в родительском доме, расположенном в крошечном городке Клейтоне (штат Северная Каролина), в семье представителей низшего сословия белого Юга, где еще были живы классовые предрассудки довоенной эпохи18. Его отец, Джон Додд, был малограмотным фермером и вел, по сути, натуральное хозяйство. Мать, Эвелин Крич, происходила из семьи несколько более уважаемых членов общества Северной Каролины и считала свой брак неравным: по ее мнению, она вышла замуж за простолюдина. Чета выращивала хлопок на земле, выделенной отцом Эвелин, и едва сводила концы с концами. После войны Севера и Юга, когда производство хлопка начало быстро расти, а цены, соответственно, падать, семья все больше влезала в долги, делая покупки в местном универсальном магазине, принадлежавшем родственнику Эвелин, одному из трех привилегированных жителей Клейтона, «суровых мужчин», как называл их Додд, «торговцев, аристократов, полновластных хозяев тех, кто от них зависел»19.
Додд был одним из семерых детей в семье. Юность он провел, трудясь на семейной земле. Он не считал это занятие зазорным, но не собирался заниматься сельским хозяйством до конца своих дней. Он понимал, что единственная возможность для человека столь низкого происхождения избежать этой участи – получить образование. Он прилагал огромные усилия, чтобы пробиться выше, временами настолько погружаясь в учебу, что товарищи прозвали его монахом20. В феврале 1891 г. Додд поступил в Сельскохозяйственный и механический колледж Вирджинии (позже получивший название Политехнического университета Вирджинии). Там он тоже завоевал репутацию здравомыслящего, полностью поглощенного учебой молодого человека. Другие студенты вечно предавались всяким забавам – скажем, красили корову президента колледжа или якобы устраивали дуэли, а потом убеждали легковерных первокурсников, что один из дуэлянтов убит наповал21. А Додд только учился. В 1895 г. он получил степень бакалавра, в 1897 г. – магистра. Ему было 27 лет.
Поощряемый одним из уважаемых преподавателей университета и поддерживаемый кредитом, предоставленным добрым двоюродным дедом, в июне 1897 г. Додд отправился в Германию. Он планировал получить степень доктора в Лейпцигском университете. С собой он захватил велосипед. Он решил, что его диссертация будет посвящена Томасу Джефферсону. Несмотря на очевидные трудности (в Германии было непросто добыть американские документы XVIII в.), Додд выполнял все задания, входившие в университетскую программу, и в Лондоне и Берлине находил архивы, где хранились необходимые для диссертации материалы. Помимо этого, он много путешествовал (часто на велосипеде). Его каждый раз поражала атмосфера милитаризма, царившая в Германии. Как-то раз один из его любимых преподавателей даже устроил на занятиях дискуссию на тему «Насколько беспомощными окажутся Соединенные Штаты, если туда вторгнется великая немецкая армия?»22. Эта прусская воинственность тревожила Додда. Он писал: «Здесь повсюду слишком сильно ощущается дух войны»23.
Поздней осенью 1899 г. Додд вернулся в Северную Каролину и после нескольких месяцев поисков наконец получил место преподавателя в колледже Рэндольфа и Мейкона24 в вирджинском городке Эшланд25. Тогда же он возобновил дружбу с девушкой – с Мартой Джонс, дочерью обеспеченного землевладельца, проживавшего недалеко от родного городка Додда. Эта дружба вскоре приобрела романтический характер, и в канун Рождества 1901 г. молодые люди поженились.
В колледже Рэндольфа и Мейкона у нового преподавателя скоро начались неприятности. В 1902 г. он опубликовал в журнале The Nation статью с критикой успешной кампании, организованной так называемым Великим лагерем ветеранов Конфедерации с целью заставить власти Вирджинии запретить один учебник истории, который, по мнению ветеранов, оскорблял чувства южан. Как писал Додд, по их мнению, публиковать следовало лишь те исторические труды, в которых утверждалось, что Юг «правильно сделал, отделившись от Союза26».
Реакция последовала незамедлительно. Один адвокат, игравший заметную роль в ветеранском движении, организовал публичные нападки на Додда, чтобы добиться его увольнения из колледжа. Но руководство учебного заведения твердо выступило в его защиту и оказало ему всестороннюю поддержку. Год спустя Додд снова обрушился с критикой на ветеранов Конфедерации, на этот раз выступая в Американском историческом обществе. Он порицал их стремление «изъять из учебных заведений решительно все книги, не согласующиеся с канонами местного патриотизма» и гневно заявлял, что в такой ситуации «мужественный и честный человек не должен молчать».
Авторитет Додда как историка рос. Росла и его семья. В 1905 г. родился сын, в 1908 г. – дочь. Понимая, что не помешала бы прибавка к жалованью и что давление со стороны его врагов-южан едва ли ослабнет, Додд отправил заявление о приеме на работу в Чикагский университет, где открылась вакансия преподавателя. Он получил место, и в морозном январе 1909 г. (ему было тогда 39 лет) вместе с семьей перебрался в Чикаго, где ему предстояло прожить почти четверть века. В октябре 1912 г., чувствуя, что его тянет к корням, и желая доказать, что он настоящий демократ джефферсоновского толка, Додд купил ферму, на которой вырос27. Изнурительная работа, которая так изматывала его в юные годы, теперь была и целительной отдушиной, и романтическим напоминанием о прошлом Америки.
Кроме того, Додд заметил, что его интерес к политической жизни не ослабевает28. Этот интерес разгорелся с особой силой, когда в августе 1916 г. преподаватель вдруг оказался в Овальном кабинете Белого дома, куда его пригласили на встречу с президентом Вудро Вильсоном. Как пишет один из биографов Додда, эта встреча «в корне изменила его жизнь».
В ту пору Додда все сильнее тревожили признаки того, что Америка неуклонно движется к вступлению в Великую войну29, которая шла тогда в Европе. Лейпцигские впечатления не оставляли никаких сомнений в том, что за развязывание войны несет ответственность лишь Германия, действовавшая в интересах промышленников и аристократов-юнкеров, которых Додд уподоблял представителям американской южной аристократии накануне войны Севера и Юга. Теперь он наблюдал зарождение такой же надменности и самонадеянности у промышленных воротил и представителей военных элит США. Когда один генерал попытался вовлечь Чикагский университет в национальную кампанию по подготовке страны к войне, Додд возмутился и направил жалобу непосредственно верховному главнокомандующему.
Додд предполагал, что Вильсон уделит ему лишь десять минут, но встреча продлилась гораздо дольше. Он вдруг понял, что совершенно очарован, словно его опоили волшебным зельем. Он быстро пришел к убеждению, что Вильсон прав, выступая за вмешательство США в войну. Для него этот человек был своего рода новым воплощением Джефферсона. На протяжении последующих семи лет они дружили; Додд даже написал биографию Вильсона. Когда 3 февраля 1924 г. Вильсона не стало, Додд глубоко скорбел.
В конце концов он решил, что Франклин Рузвельт ничуть не хуже Вильсона, и начал активно участвовать в предвыборной кампании 1932 г., при любой возможности поддерживая Рузвельта и в устных выступлениях, и в печати. Однако если он надеялся войти в ближний круг нового президента, то вскоре его ждало разочарование. Ему пришлось вернуться к преподавательским обязанностям, которые приносили ему все меньше удовлетворения.
•••
К тому времени Додду исполнилось 64 года, и он полагал, что оставит след в мире именно благодаря своей работе по истории Старого Юга. Но, казалось, все силы вселенной (включая университетское начальство, повадившееся по воскресеньям выключать отопление) сговорились, чтобы помешать ему закончить книгу.
Додд все чаще помышлял о том, чтобы уйти из университета и найти работу, на которой у него будет время, чтобы писать, – «пока не поздно»30. Ему пришло в голову, что идеальным вариантом была бы какая-нибудь необременительная служба в Госдепартаменте – скажем, на посту посла в Брюсселе или Гааге. Он полагал, что занимает достаточно видное положение, чтобы его можно было считать достойным кандидатом на такой пост, хотя склонен был сильно переоценивать свое влияние на внутреннюю политику государства. Он часто писал Рузвельту, давая ему советы по экономическим и политическим вопросам, – и до победы последнего в президентской гонке, и сразу после того, как тот стал главой государства. Додд наверняка испытал сильное разочарование, когда вскоре после выборов получил из Белого дома официальное послание, в котором сообщалось, что, хотя президент был бы рад лично отвечать на все письма, он не может себе этого позволить и поэтому возлагает эту обязанность на своего секретаря.
Впрочем, в окружении Рузвельта у Додда было несколько довольно близких друзей. В их число входил Дэниел Ропер, новый министр торговли. Дети Додда, по сути, были для Ропера как племянник и племянница, так что Додд смело направил к нему в качестве посредника сына, чтобы тот узнал, не считает ли новая администрация возможным назначить Додда-старшего посланником в Бельгию или Нидерланды. «На эти должности так или иначе придется кого-то назначать, а нагрузка на них не слишком большая»31, – объяснял Додд сыну. Он признавался, что им движет главным образом желание завершить «Старый Юг»: «Не то чтобы я жаждал добиться от Рузвельта назначения, но я очень боюсь лишиться возможности завершить дело моей жизни».
Иными словами, Додду нужна была синекура, служба, не требующая особых усилий, но достаточно престижная и предполагающая сносное жалованье, а главное – массу свободного времени и возможность писать. Впрочем, он понимал, что по своему складу не совсем подходит для дипломатической службы. «Что касается высокой дипломатии (Лондон, Париж, Берлин), то там я не гожусь, – писал он жене в начале 1933 г. – Меня это огорчает: если бы дело обстояло иначе, тебе жилось бы лучше. Но я, увы, не обладаю изворотливостью и двуличием, которые совершенно необходимы, чтобы “лгать за границей во имя интересов своей страны”32. Будь я таким, я бы отправился в Берлин и преклонил колени перед Гитлером, а заодно освежил бы свой немецкий». Однако, добавлял он, «зачем тратить время, рассуждая на эту тему? Кому захочется жить в Берлине в ближайшие четыре года?»33.
Неизвестно, что послужило тому причиной – беседа ли Уильяма-младшего с Ропером или действие иных сил, – но во властных кругах имя Додда вскоре начало упоминаться в связи с возможными дипломатическими назначениями. И вот 15 марта 1933 г., прервав очередную поездку на свою вирджинскую ферму, Додд отправился в Вашингтон, чтобы встретиться с Корделлом Халлом, новым госсекретарем Рузвельта, с которым он уже несколько раз пересекался по разным поводам. Халл был высокий седовласый мужчина34. У него была массивная нижняя челюсть и ямочка на подбородке. Внешне он казался воплощением идеального министра иностранных дел, но те, кто знал его ближе, отлично понимали: если его как следует разозлить, он способен разразиться потоками самой недипломатичной брани. К тому же он сильно картавил – произносил «у» вместо «р», как персонаж мультиков Элмер Фадд35. (Рузвельт в кругу друзей время от времени подшучивал над госсекретарем: так, однажды он упомянул о халловских «тоуговых договоуенностях».) На этой встрече с Доддом у Халла, как обычно, из кармана рубашки торчали несколько красных карандашей, служивших его излюбленным инструментом государственного управления. Он сказал о возможности назначения Додда в Нидерланды или Бельгию. Именно на такое назначение и надеялся Додд, но теперь, представив себе повседневные реалии новой жизни, засомневался. «Тщательно рассмотрев ситуацию, – написал Додд в карманном дневнике, – я сказал Халлу, что не могу согласиться на эту должность»36.
Однако его имя продолжало звучать в высших эшелонах власти.
Наконец в июне, в четверг, раздался телефонный звонок. Поднеся трубку к уху, Додд услышал голос, который сразу узнал.
Глава 2
Вакансия в Берлине
Никто не хотел занимать этот пост37. Задача, поначалу казавшаяся новому президенту США Рузвельту одной из самых простых, к июню 1933 г. стала почти невыполнимой. Казалось бы, пост посла в Берлине должен был считаться весьма привлекательным: конечно, не Лондон и не Париж, но все же одна из главных европейских столиц, расположенная в центре страны, где под руководством недавно назначенного канцлером Адольфа Гитлера осуществляются поистине революционные преобразования. В тот период Германия переживала великое возрождение (или погружение в жесточайший мрак, это с какой стороны посмотреть). После восхождения Гитлера к вершинам власти страна корчилась в болезненном спазме поощряемого государством насилия. Гитлеровская военизированная организация – Sturmabteilung, или СА (штурмовые отряды коричневорубашечников), – буквально сорвалась с цепи. Штурмовики арестовывали, избивали, а иногда и убивали коммунистов, социалистов и евреев. В подвалах, сараях и других помещениях коричневорубашечники устраивали импровизированные тюрьмы и пыточные камеры. В одном только Берлине насчитывалось около 50 так называемых бункеров. К десяткам тысяч людей применялся так называемый защитный арест (Schutzhaft) – до смешного прозрачный эвфемизм для обозначения ареста без суда и следствия. По некоторым оценкам, в заключении погибли от 500 до 700 арестованных. Как отмечалось в показаниях одного свидетеля, зафиксированных полицией, для некоторых арестованных устраивали инсценировки казней через утопление или повешение. Самую печальную известность приобрела тюрьма близ аэропорта Темпельхоф – «Колумбия-хаус» (не путать с «Колумбус-хаус», прекрасным зданием в стиле модерн в центре Берлина). Наблюдая за этими социальными потрясениями, один из лидеров еврейских общин, нью-йоркский раввин Стивен Уайз, сказал своему другу, что Германия «перешла границы цивилизованности».
Первую попытку назначить кого-то послом в Берлин Рузвельт предпринял еще 9 марта 1933 г., менее чем через неделю после вступления в должность. Как раз тогда насилие в Германии достигло, казалось, максимального уровня жестокости. Президент предложил пост посла Джеймсу Коксу (когда в 1920 г. тот баллотировался на президентский пост, Рузвельт был кандидатом на должность вице-президента).
В письме, так и сочащемся лестью, Рузвельт писал: «Не только в силу симпатии к вам, но и потому, что считаю вас самой подходящей фигурой для этой ключевой должности, я весьма желал бы направить на утверждение сената именно вашу кандидатуру на пост посла США в Германии. Очень надеюсь, что вы примете предложение, обсудив его с вашей очаровательной супругой, которая, кстати, была бы идеальной хозяйкой посольства. Прошу вас, отправьте мне телеграмму с одним словом: “Да”»38.
Но Кокс ответил «нет»: различные деловые интересы (в частности, он владел несколькими газетами) вынудили его отказаться от предложения39. В своем ответе он не упомянул о волне насилия, захлестнувшей Германию.
Рузвельт на время отложил этот вопрос, чтобы заняться терзавшим страну экономическим кризисом – Великой депрессией, которая к той весне лишила рабочих мест треть трудоспособного населения США (не считая занятых в сельском хозяйстве) и вдвое снизила показатель валового национального продукта40. Президент вернулся к проблеме лишь спустя месяц (а возможно, даже позже); тогда он предложил пост посла Ньютону Бейкеру, который при Вудро Вильсоне был министром обороны, а потом стал партнером в одной кливлендской юридической фирме. Но Бейкер тоже отказался. Отказался и третий кандидат – видный предприниматель Оуэн Янг. Рузвельт попробовал обратиться к Эдварду Флинну, одному из ключевых деятелей Демократической партии, который оказывал ему серьезную поддержку. Флинн обсудил предложение с женой и сообщил: «Мы сошлись на том, что, поскольку у нас маленькие дети, согласиться на такое назначение не можем».
В ходе поисков Рузвельт как-то шутливо заметил одному представителю семейства Варбург41:
– Знаете, Джимми, а ведь я мог бы направить послом в Берлин еврея. Как вам эта должность?42
Наступил июнь. Сроки поджимали. Рузвельт втянулся во всепоглощающую борьбу за проведение своего Закона о восстановлении национальной промышленности43 – краеугольного камня его «Нового курса». Он столкнулся с яростным сопротивлением, вдохновляемым группой влиятельных республиканцев44. В начале месяца, за несколько дней до ухода конгресса на летние каникулы, создалось впечатление, что законопроект вот-вот будет принят, хотя он по-прежнему подвергался нападкам со стороны республиканцев и даже некоторых демократов (противники закона выпускали целые «залпы» поправок, вынуждая сенаторов проводить нескончаемые заседания). Рузвельт опасался, что если баталии затянутся, закон либо не пройдет, либо окажется выхолощенным. Отчасти это было связано с тем, что вынужденное продление сессии могло вызывать недовольство законодателей, стремящихся как можно скорее вырваться из Вашингтона на летний отдых. В стране стояла небывалая жара, температура воздуха достигала рекордных отметок, от зноя погибли более 100 человек. Вашингтон исходил паром, люди обливались потом. Заголовок на первой полосе The New York Times, растянувшийся аж на три колонки, гласил: «Рузвельт сокращает программу заседаний, чтобы быстрее завершить сессию: он видит, что его политика под угрозой»45.
В этом и была загвоздка: конгресс должен был утвердить кандидатуру и оклад нового посла. И чем ближе были летние каникулы, тем сильнее Рузвельт испытывал давление, связанное с необходимостью выбрать нового представителя США в Берлине. В итоге ему пришлось рассматривать кандидатуры, находящиеся за пределами круга его привычных протеже46. Среди таких кандидатур были президенты по меньшей мере трех колледжей и рьяный пацифист Гарри Эмерсон Фосдик, пастор баптистской Риверсайдской церкви на Манхэттене. Впрочем, никто из этих людей не казался ему идеальным кандидатом, и никому из них он так и не предложил должность.
7 июня, в среду, за несколько дней до ухода конгрессменов в летние отпуска, Рузвельт встретился с ближайшими советниками и сообщил, что ему, как это ни досадно, никак не удается найти нового посла47. Среди присутствовавших был уже знакомый нам министр торговли Дэниел Ропер, которого Рузвельт иногда называл Дядюшка Дэн.
Ропер немного поразмыслил и вбросил в разговор свежее имя – имя своего старого друга. Он спросил:
– А как насчет Уильяма Додда?
– Неплохая идея, – одобрил Рузвельт.
Впрочем, неизвестно, действительно ли он тогда так считал. Рузвельт, отличавшийся приветливостью и учтивостью, нередко давал обещания, которые обязательно намеревался выполнять.
Президент добавил:
– Я подумаю.
•••
Додд был полной противоположностью типичного кандидата на дипломатический пост. Он не был богат. Он не обладал политическим влиянием. Он не принадлежал к числу друзей Рузвельта. Но он как-никак говорил по-немецки, к тому же считалось, что хорошо знает Германию. Некоторую трудность могли представлять его былые связи с Вудро Вильсоном, чья убежденность в необходимости тесного взаимодействия с зарубежными государствами шла вразрез с представлениями растущего лагеря тех американцев, которые считали, что Соединенные Штаты не должны вмешиваться в дела других государств. Эти так называемые изоляционисты, возглавляемые Уильямом Бора из Айдахо и Хайрамом Джонсоном из Калифорнии48, становились все более заметной и влиятельной силой. Как показывали социологические опросы, 95 % американцев не хотели, чтобы США воевали за океаном49. И хотя сам Рузвельт был сторонником активного участия страны в международных делах, он старался не афишировать свои взгляды на этот вопрос, чтобы они не помешали продвигать повестку, касающуюся дел внутренних. Впрочем, вероятность того, что кандидатура Додда вызовет нездоровое возбуждение изоляционистов, казалась невысокой. Это был историк, человек здравомыслящий и спокойный, и о Германии он знал не понаслышке, что было весьма кстати.
Кроме того, Берлин тогда еще не являлся тем аванпостом политической борьбы, которым ему суждено было стать в ближайшее время. В тот период вообще господствовало представление, что гитлеровское правительство долго не продержится. Военная мощь Германии была невелика: численность личного состава регулярной армии, рейхсвера, составляла 100 000 человек, а это не шло ни в какое сравнение с численностью личного состава вооруженных сил соседней Франции, не говоря уж об общей численности войск Франции, Великобритании, Польши и Советского Союза. Да и самого Гитлера начинали воспринимать как более умеренного деятеля по сравнению с оценкой, которую ему можно было бы дать ранее, наблюдая за волной насилия, прокатившейся по Германии. Так, 10 мая 1933 г. нацистская партия устроила сожжение множества «нежелательных» книг (Эйнштейна, Фрейда, Томаса и Генриха Маннов и многих других авторов). Огромные костры полыхали по всей Германии, но уже через неделю Гитлер заявил о своей приверженности идеалам мира и даже поклялся, что страна готова согласиться на полное разоружение, – при условии, что ее примеру последуют другие государства. Мир вздохнул с облегчением. На фоне трудностей, с которыми столкнулся Рузвельт (глобальный экономический кризис, еще один год губительной засухи), Германия представлялась лишь незначительным фактором, негативно влияющим на международные отношения, не более того. Главной проблемой, связанной с этой страной, Рузвельт и госсекретарь Халл считали ее долг американским кредиторам в размере $1,2 млрд. Судя по всему, гитлеровский режим не спешил его возвращать.
Похоже, никто особенно не задумывался о том, какими качествами должен был обладать представитель США в Германии, способный эффективно взаимодействовать с гитлеровским правительством. Но министр торговли Ропер уверял, что «Додд способен добросовестно и разумно выполнять дипломатические обязанности, а если обстановка на переговорах станет слишком напряженной, сумеет разрядить атмосферу, процитировав Джефферсона»50.
•••
Как оказалось, Рузвельт отнесся к предложению Ропера серьезно.
Время поджимало, президенту нужно было решать значительно более срочные проблемы: страна все глубже погружалась в пучину экономического кризиса.
На следующий же день, 8 июня, Рузвельт велел соединить его с Чикаго.
Во время разговора он был краток. Он объявил Додду:
– Я желал бы знать, готовы ли вы оказать нашему государству услугу. Я собираюсь направить вас в Германию в качестве посла51.
И добавил:
– Я хочу, чтобы в Германии работал либерал. Это станет хорошим примером для немцев.
В Овальном кабинете было жарко. Как и в кабинете Додда. Температура воздуха в Чикаго перевалила за 30 ℃.
Додд ответил Рузвельту, что ему требуется время, – подумать, посоветоваться с женой.
Рузвельт дал ему два часа52.
•••
Первым делом Додд обсудил предложение с администрацией университета, которая настоятельно рекомендовала ему согласиться. Потом отправился домой. Несмотря на усиливающуюся жару, шагал он быстро.
Им овладевали дурные предчувствия. Его приоритетом был «Старый Юг». Служба на посту посла в гитлеровской Германии не позволит ему выкраивать больше времени на книгу. Скорее всего, времени будет значительно меньше. Университетские обязанности казались менее обременительными.
Его жена, Матти, соглашалась с этими доводами, но понимала, что муж нуждается в признании53. Она знала: Додд считает, что заслуживает большего. Он, в свою очередь, считал себя в долгу перед женой. Все эти годы она поддерживала его, почти ничего не получая взамен (во всяком случае, так он думал). «Не существует поста, идеально подходящего для человека с таким мировоззрением, как мое, – писал он ей в письме с фермы несколько раньше в том же году. – И я очень об этом сожалею, потому что это плохо и для тебя, и для детей»54. И добавлял: «Я знаю: такую верную и самоотверженную жену, как ты, должно сильно расстраивать то, что у нее такой необоротистый муж, как я, особенно в поворотный момент истории, – в тот момент, который он так давно предвидел, – муж, который не умеет пристроиться на высокую должность и пожинать хоть какие-то плоды кропотливой научной работы, которой он занимался всю жизнь. Что поделаешь – не повезло тебе с мужем».
После бурного обсуждения и небольшого сеанса домашней психотерапии Додд и Марта сошлись во мнении, что предложение Рузвельта следует принять. Этому решению способствовала одна уступка президента: если Чикагский университет «будет настаивать», Додд сможет вернуться в Чикаго уже в течение первого года. Но сейчас, заявил Рузвельт, ему нужно, чтобы Додд отправился в Берлин.
В половине третьего, через полчаса после истечения данного ему срока, кое-как подавив дурные предчувствия, Додд позвонил в Белый дом и сообщил секретарю Рузвельта: он согласен занять предлагаемый пост. Два дня спустя президент представил кандидатуру Додда на рассмотрение в сенат. В тот же день он получил одобрение сенаторов; ни личного присутствия Додда на заседании, ни промежуточных слушаний, которые в дальнейшем станут частью обычной процедуры при утверждении кандидатов на ключевые должности, не потребовалось. Пресса почти никак не откликнулась на назначение Додда; лишь в воскресенье, 11 июня, The New York Times поместила короткую заметку – на двенадцатой полосе.
Госсекретаря Халла (который был в Лондоне на важной конференции по экономике) вообще не спросили, чтó он думает о новом назначении. Даже если бы он присутствовал на той беседе в высших политических кругах, на которой впервые прозвучало имя Додда, с его мнением вряд ли посчитались бы, поскольку одна из особенностей складывавшегося стиля руководства Рузвельта заключалась в том, что он назначал людей на должности в различных ведомствах напрямую, через голову непосредственных руководителей. Такой подход сильно раздражал Халла55. Впрочем, позже он уверял, что у него и не было возражений против назначения Додда, если не считать замеченной им склонности этого кандидата к «проявлению чрезмерного энтузиазма и порывистости, а также привычки отвлекаться на малозначимые вопросы, свойственной также нашему другу Уильяму Дженнингсу Брайану56». Поэтому у него все-таки были «некоторые сомнения по поводу того, стóит ли посылать нашего доброго друга, пускай человека очень умного и способного, в такое опасное место, каким, как я знал, был и оставался Берлин»57.
Впоследствии Эдвард Флинн, один из кандидатов, отказавшихся от должности посла, безосновательно утверждал, что Рузвельт позвонил Додду по ошибке. На самом деле он хотел предложить место посла бывшему профессору права из Йельского университета Уолтеру Додду. Из-за слухов об этой ошибке нового посла начали называть «Додд из телефонного справочника»58.
•••
Додд предложил сыну и дочери, Биллу и Марте, отправиться вместе с ним в Берлин. Он пообещал, что впечатления от поездки они не забудут до конца жизни. Кроме того, в этом приключении он видел возможность в последний раз собрать семью вместе. «Старый Юг» был чрезвычайно важен для него, но важнее всего была семья, домашний очаг; без них он жить не мог. Однажды холодным декабрьским вечером, незадолго до Рождества, Додд, сидя в одиночестве на своей ферме (жена с дочерью были в Париже, где Марта-младшая проходила годичный курс обучения; Билл тоже отсутствовал), решил написать дочери письмо. В тот вечер им овладела грусть. Он знал, что взрослые дети скоро отправятся в самостоятельный путь и что их связь с родителями неизбежно ослабеет. К тому же ему казалось, что жизнь подходит к концу, а «Старый Юг» был еще далек от завершения.
Додд писал: «Мое дорогое дитя, – надеюсь, ты не обидишься на меня за то, что я так тебя называю, – ты так дорога мне, твое счастье в этой беспокойной жизни так важно для моего сердца, что я ни на миг не перестаю думать о тебе как о веселом, никогда не взрослеющем ребенке. Но я прекрасно знаю, сколько тебе лет, и восхищаюсь твоим умом и зрелостью. Ты больше не ребенок»59. Далее он излагал свои размышления о «путях, которые нам предстоит пройти». «Твой путь лишь начинается, – писал он, – а по своему пути я шел уже так долго, что начинаю считать друзей, отбывающих в мир теней: одни ушли, положение других столь зыбко! У тебя – май, у меня – почти декабрь». Семейный дом, писал он, «всегда был главной радостью моей жизни». Но теперь семья рассеялась по свету. «Мне просто невыносима мысль о том, что мы движемся в разных направлениях, а ведь осталось так мало времени».
Предложение Рузвельта открывало возможность снова собрать семью вместе, пусть и ненадолго.
Глава 3
Выбор марты
В Америке был экономический кризис, и к предложению Рузвельта следовало отнестись серьезно. Прежде чем его принять, нужно было тщательно все обдумать. Марте-младшей и Биллу повезло – у них была работа. Марта трудилась помощником литературного редактора в Chicago Tribune, Билл был учителем истории и готовился к научной карьере. Правда, пока он делал это без особого рвения, что огорчало и беспокоило отца. В нескольких письмах жене, отправленных в апреле 1933 г., Додд писал, что тревожится за Билла: «Уильям – отличный учитель, но его страшит любой тяжелый труд»60. Он слишком легко отвлекается, писал Додд, особенно если поблизости есть автомобиль. «Если мы хотим помочь ему продвигаться вперед в его изысканиях, – писал Додд, – в Чикаго нам ни в коем случае не следует обзаводиться автомобилем. Само наличие в непосредственной близости средства передвижения с колесами – чересчур сильное искушение для него»61.
Марта, к большой радости Додда, добивалась на работе значительно бóльших успехов, но его беспокоила бурная личная жизнь дочери. Хотя Додд очень любил обоих детей, именно Марта была для него предметом великой гордости. (Согласно семейным бумагам, ее первым словом было «папа»62.) Сейчас это была голубоглазая блондинка ростом около 160 см, с очаровательной улыбкой. Она обладала романтическим воображением и кокетливым нравом, что воспламеняло страсть во многих мужчинах – молодых и не очень.
Как только ей исполнился 21 год, она немедленно (в апреле 1930 г.) обручилась с профессором английского языка и литературы, преподававшим в Университете Огайо, – Ройалом Сноу63. Уже к июню помолвка была расторгнута. Потом была короткая интрижка с романистом Уолтером Лесли Ривером, чья книга «Смерть молодого человека» вышла за несколько лет до этого. В письмах, написанных невероятно длинными предложениями (не текст, а какие-то нагромождения букв; одно предложение занимало аж 74 строки машинописного текста, напечатанного через один интервал; в то время подобные тексты еще могли сойти за экспериментальную прозу), он называл Марту Мотси и пылко клялся ей в любви. «Мне ничего не нужно от жизни, кроме тебя, – писал Ривер, – я хочу быть с тобой всегда, работать и писать для тебя, жить там, где ты пожелаешь жить, ничего и никого не любить, кроме тебя, любить тебя с земной страстью, но и с неземными элементами более возвышенной, духовной любви…»64 И так далее и тому подобное.
Впрочем, его желание не осуществилось. Марта увлеклась другим – Джеймсом Барнемом из Чикаго, писавшим ей о «поцелуях легких и нежных, как прикосновение цветочного лепестка»65. Они обручились. Казалось, на этот раз Марта готова довести дело до конца, но тут ее представления о будущем браке снова перевернулись с ног на голову. Родители как-то устроили званый вечер в своем доме на Блэкстоун-авеню. В числе приглашенных был Джордж Бассет Робертс, ветеран Великой войны, теперь занимавший пост вице-президента одного нью-йоркского банка. Друзья называли его Бассет. Он жил вместе с родителями в Ларчмонте, одном из северных пригородов Нью-Йорка. Это был высокий, привлекательный мужчина, с чувственными губами. Одна газета восхищенно писала о его повышении по службе: «Его лицо чисто выбрито. Голос негромкий. Речь неспешна. ‹…› Он совершенно не похож ни на классического бездушного банкира, ни на человека, сохнущего над цифрами»66.
Сначала, пока банкир стоял среди прочих гостей, он не показался Марте особенно привлекательным, но позже, когда он оказался в одиночестве, она подошла к нему и была «сражена наповал», как потом сама ему писала: «Я испытала и боль, и сладость, словно от раны, нанесенной волшебной стрелой, когда увидела тебя как бы заново, стоящим в холле нашего дома в стороне от других гостей. Звучит смешно, но это и правда было так; это был единственный раз, когда мне довелось испытать любовь с первого взгляда»67.
На Бассета встреча с Мартой произвела такое же впечатление, и у них начался роман на расстоянии, страстный и бурный. Впрочем, развивался он не только на расстоянии. В письме от 19 сентября 1931 г. Бассет восхищался: «Как весело было сегодня днем в бассейне – и как ты была мила со мной, когда я снял купальный костюм!»68 И несколькими строками ниже: «О боги, что за женщина, что за женщина!» По выражению Марты, он «дефлорировал» ее. Он называл ее «красоткой» и, на итальянский манер, «белиссима миа».
Но его поведение озадачивало ее. Он вел себя не так, как другие взрослые мужчины. «Никогда, ни до этого, ни после, я не любила и не была любима так сильно, хотя другие делали мне предложение спустя недолгое время после знакомства! – писала она ему годы спустя. – Меня это глубоко ранило, так что, похоже, мое древо любви обвивала горькая полынь!»69 Она первая предложила вступить в брак, но он колебался. Она хитроумно маневрировала. Она не разорвала помолвку с Барнемом, что, разумеется, вызывало у Бассета ревность. «Либо ты меня любишь, либо нет, – писал он ей из Ларчмонта, – а если любишь и способна рассуждать здраво, то не можешь выйти за другого»70.
В конце концов они утомили друг друга упреками и наконец поженились – в марте 1932 г. Но уверенности в прочности брака не было; они решили сохранить его в секрете даже от друзей. «Я любила отчаянно, я долго пыталась заполучить тебя, но едва я этого добилась, любовь иссякла, – быть может, из-за всех этих изнурительных усилий», – писала ему Марта71. К тому же на следующий день после свадьбы Бассет совершил роковой промах. Мало того, что ему пришлось уехать в Нью-Йорк на работу, в банк, но он еще и не позаботился о том, чтобы в такой день прислать Марте цветы72. «Глупая» ошибка, как Марта оценивала ее позже, но явно указывавшая на серьезную проблему. Вскоре Бассет отправился в Женеву на международную конференцию по золоту и допустил еще один промах такого же рода: он не позвонил жене перед отъездом, чтобы «показать, что его хоть немного волнует наш брак и предстоящая разлука», как писала Марта73.
В первый год брака они жили врозь, лишь ненадолго встречаясь в Нью-Йорке или Чикаго. Физическая разделенность усиливала давление, которому подвергались их отношения. Позже она признавалась, что ей следовало переехать к нему в Нью-Йорк, а поездку в Женеву превратить в медовый месяц, как, собственно, и предлагал Бассет74. Но даже тогда ее муж, видимо, был не слишком уверен в перспективах брачного союза. Во время одного телефонного разговора он даже открыто высказал свои сомнения: может быть, их брак – ошибка? «Я восприняла это как вызов», – писала Марта75. К тому времени она уже вовсю «флиртовала», по ее выражению, с другими мужчинами и закрутила роман с Карлом Сэндбергом, старым другом родителей, которого знала еще 15-летней девочкой76. Тот отправлял ей черновики своих стихотворений, написанных на крошечных листках тонкой бумаги необычной формы. Он прислал ей два локона своих светлых волос, перевязанных грубой черной ниткой, какой обычно пришивают пуговицы к пальто, а в одном послании провозглашал, забывая о знаках препинания: «Я люблю тебя так что не опишешь словами моя любовь яростна как боевой клич индейцев Шенандоа77 и нежна как едва различимый шепот теплого летнего дождя»78. Марта намеками сообщала Бассету о своих увлечениях, стараясь, однако, поведать достаточно, чтобы заставить его страдать. Позже она признавалась ему: «Я тогда проводила время, зализывая раны, и хотела делать тебе больно, рассказывая о Сэндберге и других»79.
Наконец, все силы, враждебные их браку, объединились, собравшись над газоном у дома Доддов на Блэкстоун-авеню. «А знаешь, почему из нашего брака так ничего и не вышло? – писала Марта. – Потому что я была слишком молода и незрела, хотя мне было 23 года, и мне просто не хотелось расставаться с родителями! У меня чуть не разорвалось сердце, когда однажды, вскоре после того, как мы поженились, отец, который возился с чем-то на газоне перед домом, сказал мне: “Итак, моя дорогая маленькая девочка хочет покинуть своего старого отца”»80.
А теперь, в разгар треволнений, связанных с личной жизнью, отец предложил ей отправиться вместе с ним в Берлин. Внезапно Марта оказалась перед выбором: Бассет с его банком, неизбежный дом в Ларчмонте, дети, газон – или отец, и Берлин, и… кто знает, что еще?
Она не смогла устоять перед соблазном и приняла предложение отца. Позже она скажет Бассету:
– Я не могла поступить иначе, выбирая между путешествием с отцом за океан и тобой81.
Глава 4
Страхи и сомнения
На следующей неделе Додд на поезде отправился в Вашингтон и 16 июня, в пятницу, прибыл к Рузвельту на ланч. Два подноса с едой поставили прямо на рабочий стол президента.
Жизнерадостно улыбаясь, Рузвельт с явным удовольствием начал вспоминать недавний визит в Вашингтон главы немецкого Рейхсбанка Ялмара Шахта, в чьей власти было решить, будет ли Германия возвращать долг американским кредиторам82. Президент рассказал, на какие ухищрения велел пуститься госсекретарю Халлу, чтобы сбить спесь с Шахта, известного своей надменностью. Предполагалось, что Шахта проведут в кабинет Халла, где ему некоторое время придется простоять перед столом госсекретаря. Халл должен был вести себя так, словно Шахта нет в помещении, и «притворяться, что он полностью поглощен поисками каких-то документов; Шахт должен был простоять перед госсекретарем целых три минуты, как бы оставаясь незамеченным», как вспоминал об этой истории Додд. В конце концов Халл должен был якобы найти искомую бумагу – записку Рузвельта, жестко осуждавшую любые попытки Германии отказаться от выплаты долга. Лишь после этого госсекретарь должен был встать, поздороваться с Шахтом и вручить ему найденную записку. Рузвельт объяснил, что этот представление разыгрывалось, чтобы «немного сбить с немцев свойственную им спесь». Судя по всему, он считал, что план отлично сработал.
Затем президент перешел к тому, чего он ожидает от Додда. Он начал все с того же вопроса о немецком долге, проявив при этом некоторую непоследовательность. Он признал, что американские банкиры получали «баснословную», как он выразился, прибыль, ссужая деньгами немецкие предприятия и города и продавая облигации американским гражданам.
– Но нашему народу полагается возмещение, и, хотя это, строго говоря, не дело государства, я хочу, чтобы вы сделали все возможное, чтобы предотвратить мораторий на выплату долга, – напутствовал Додда Рузвельт. – Такой мораторий, скорее всего, замедлит восстановление нашей экономики83.
Далее президент заговорил о проблеме, которую в то время все (во всяком случае, складывалось такое впечатление) называли «еврейской проблемой» или «еврейским вопросом».
•••
Рузвельт ступал на зыбкую почву84. Его ужасало обращение нацистов с евреями, и он прекрасно знал о волне насилия, прокатившейся по Германии в том году, однако воздерживался от какого-либо прямого официального заявления, осуждающего действия немцев. Некоторые еврейские лидеры – такие, как раввин Уайз, судья Ирвинг Леман, а также Льюис Штраус, партнер в Kuhn, Loeb & Company85, – требовали, чтобы Рузвельт открыто высказался на этот счет. Другие – в частности, Феликс Варбург и судья Джозеф Проскауэр – выступали за более деликатный подход, настаивая, чтобы президент облегчил процедуру въезда евреев в Америку. Но Рузвельт не торопился идти ни по тому, ни по другому пути, и это многих возмущало. В ноябре 1933 г. Уайз будет писать о Рузвельте как о человеке «не только неизлечимо больном и лишенном возможности передвигаться, но и недоступном для евреев, даже для своих друзей, – за исключением тех, относительно которых он был твердо уверен: они не станут докучать ему еврейскими проблемами». Феликс Варбург указывал: «Ни одно из туманных обещаний президента пока не воплотилось в конкретные действия». Даже Феликс Франкфуртер, профессор права из Гарварда и близкий друг Рузвельта (тот позже выдвинет его кандидатуру на должность судьи Верховного суда), с горьким разочарованием замечал, что не может побудить президента к действию. Но Рузвельт понимал: за любое публичное осуждение нацистских гонений на евреев или за какие-либо ощутимые усилия, направленные на облегчение процедуры въезда евреев в Америку, с политической точки зрения придется, скорее всего, заплатить колоссальную цену. Дело в том, что американская политическая мысль с давних пор связывала еврейскую проблему с проблемой иммиграции. Считалось, что преследование евреев в Германии породит огромный приток еврейских беженцев, который захлестнет США в то время, когда страна и так шатается под натиском Великой депрессии. Американские изоляционисты указывали на еще один аспект проблемы, настаивая (как и гитлеровское правительство), что угнетение нацистами проживающих в Германии евреев – внутреннее дело Германии, а значит, оно совершенно не касается Америки.
Проблема вызвала глубокий раскол даже среди самих американских евреев86. По одну сторону оказались представители Американского еврейского конгресса87, призывавшие к различным формам протеста, в том числе массовым шествиям и бойкоту немецких товаров. Среди наиболее ярких лидеров этого движения был почетный президент организации раввин Уайз. В 1933 г. его все больше беспокоило, что Рузвельт упорно не хотел высказываться на эту тему прямо и открыто. Из Вашингтона, где он тщетно пытался добиться встречи с президентом, Уайз писал жене: «Если президент откажется [sic!] со мной встретиться, я вернусь и обрушу на него целую лавину призывов к действию, исходящих от еврейского сообщества. У меня есть в запасе и другие методы. Возможно, так будет даже лучше, потому что я смогу высказываться свободно как никогда прежде. И я, да поможет мне Бог, буду бороться»88.
Другую сторону представляли еврейские организации, поддерживавшие Американский еврейский комитет89, возглавляемый судьей Проскауэром90. Они выступали за более деликатный подход, опасаясь, что шумные протесты и бойкоты лишь ухудшат положение евреев, не успевших уехать из Германии. Эту точку зрения разделял, в частности, Лео Вормсер, адвокат-еврей из Чикаго. Он писал Додду: «Мы в Чикаго ‹…› решительно против программы мистера Сэмюэла Унтермейера91 и доктора Стивена Уайза, выступающих за организацию бойкота евреями немецких товаров». Вормсер пояснял, что эта мера может привести к ужесточению преследований евреев в Германии: «Мы знаем, что положение многих из них может стать еще более сложным». Он утверждал, что бойкот может «помешать усилиям наших друзей в Германии, старающихся занимать миролюбивую позицию, взывая к разуму и личным интересам гонителей» и подорвать возможность Германии соблюдать обязательства перед американскими держателями немецких облигаций. Адвокат опасался неприятных последствий меры, которая будет ассоциироваться исключительно с евреями. В письме он также указывал: «Нам представляется, что, если бойкот будет направляться (и освещаться в прессе) евреями, это лишь затемнит вопрос, который должен формулироваться не как “уцелеют ли евреи?”, а как “уцелеет ли свобода?”». Как пишет Рон Черноу в «Варбургах», «роковой раскол истощал силы “мирового еврейства”, хотя нацистская пресса утверждала, что оно управляется единой неумолимой волей»92.
Впрочем, оба лагеря уверенно сходились во мнении, что любая кампания, нацеленная на открытую поддержку еврейской иммиграции в Америку, может иметь катастрофические последствия. В начале июня 1933 г. раввин Уайз писал Феликсу Франкфуртеру (в то время – профессору права в Гарварде): если дискуссия об иммиграции будет вынесена на рассмотрение конгресса, это может «привести к настоящему взрыву, направленному против нас»93. Действительно, антииммигрантские настроения в Америке еще в течение нескольких лет будут оставаться весьма сильными; так, согласно результатам опроса, проведенного в 1938 г. журналом Fortune, около двух третей респондентов выступали за то, чтобы не пускать беженцев в страну94.
Да и внутри администрации Рузвельта наблюдались глубокие расхождения по данному вопросу95. Министр труда Фрэнсис Перкинс (первая женщина-министр в истории США) энергично убеждала администрацию хоть как-то упростить процедуру въезда евреев в Америку. Министерство труда осуществляло общий контроль над иммиграционной политикой и практикой, однако не участвовало в принятии конкретных решений, касающихся выдачи виз. Эти решения принимались Госдепартаментом и консульствами, которые смотрели на проблему совершенно иначе. Кроме того, некоторые высокопоставленные чиновники Госдепа явно питали неприязнь к евреям.
Одним из таких чиновников был Уильям Филлипс, заместитель госсекретаря, второй человек в ведомстве после Халла. Жена Филлипса с детства дружила с супругой президента Элеонорой. Именно Рузвельт, а вовсе не Халл в свое время назначил Филлипса на пост заместителя госсекретаря. В дневнике Филлипс упоминал об одном деловом знакомом как о своем «маленьком еврейском дружке из Бостона»96. Этот чиновник обожал бывать в Атлантик-Сити97, но в другой дневниковой записи отмечал: «Там не продохнуть от евреев. Днем по субботам и воскресеньям пляжи представляют собой удивительное зрелище – песка почти не видно под телами полураздетых евреев и евреек»98.
Другой высокопоставленный чиновник, помощник госсекретаря Уилбур Карр, осуществлявший общее руководство консульской службой США, частенько называл евреев «жидами»99. В служебной записке о русских и польских иммигрантах он писал: «Они грязны, они настроены против Америки, их привычки часто опасны100». После поездки в Детройт он отмечал, что город полон «пыли, дыма, грязи, евреев»101. Как и Филлипс, он жаловался на засилье евреев в Атлантик-Сити. Как-то в феврале они с женой провели там три дня, и каждый день он делал в дневнике запись, так или иначе поносящую евреев. «Весь день гуляя по Променаду, мы встретили лишь немногих людей, не принадлежащих к иудейскому племени, – писал он в первый день. – Кругом одни евреи, причем самые что ни на есть типичные102. Вечером они с женой ужинали в отеле «Кларидж». Их возмутило, что в зале ресторана полно евреев, «причем мало кто из них выглядел прилично; лишь двое посетителей (не считая меня) были в смокингах. В зале царила слишком непринужденная атмосфера». На следующий вечер Карры отправились на ужин в другой отель («Мальборо-Бленхейм») и нашли обстановку там куда более изысканной и утонченной. «Мне понравилось, – писал Карр. – Как это не похоже на еврейскую атмосферу “Клариджа”!»103
Один из членов Американского еврейского комитета характеризовал Карра как «антисемита и пройдоху, который очень красиво говорит и при этом ухитряется ничего для нас не делать»104.
И Карр, и Филлипс предпочитали выступать за соблюдение действовавшего иммиграционного законодательства, запрещавшего въезд в страну тем, для кого «высока вероятность оказаться на государственном обеспечении» (печально знаменитый «пункт о государственном обеспечении»105). Это положение Закона об иммиграции 1917 г.106 вновь вступило в силу в 1930 г., еще при Гувере. Его целью было ограничение иммиграции в период резкого роста безработицы. Сотрудники консульств обладали огромными полномочиями в области принятия решений о том, кому разрешать въезд в Америку, а кому нет. Именно консульства решали, кому из подавших заявление на получение визы можно отказать на основании «пункта о государственном обеспечении». Иммиграционное законодательство также требовало, чтобы заявители представляли полученное в полиции свидетельство об их благонадежности, а также копии свидетельств о рождении и некоторых других документов, выдаваемых властями. Один еврейский мемуарист писал: «Требование представить характеристику, полученную у врага, выглядело совершенно нелепым»107.
Еврейские активисты утверждали, что консульства получают негласные указания выдавать лишь незначительную долю общего количества виз, предусмотренных страновой квотой108. Как выяснилось, это заявление было далеко не безосновательным. Чарльз Вызанский, главный юрисконсульт министерства труда, именно в 1933 г. обнаружил, что консулы получали неофициальные распоряжения ограничивать количество выдаваемых виз 10 % квоты. Кроме того, еврейские лидеры утверждали, что само получение документов в полиции стало не просто трудным, но чрезвычайно опасным делом – «почти непреодолимым препятствием» для эмиграции, как отмечал судья Проскауэр в письме заместителю госсекретаря Филлипсу109.
Филлипса задело, что Проскауэр называет процедуру выдачи виз в консульствах «препятствием». «Всякий консул, – отвечал он с легким укором, – заботится лишь о том, чтобы, оказывая заявителям всемерную помощь и проявляя понимание, определять, соблюдаются ли при этом требования закона»110.
По словам Проскауэра и некоторых других еврейских лидеров, из-за сложившейся практики евреи просто перестали обращаться в консульства за визами111. И действительно, количество заявок, подаваемых проживающими в Германии евреями, составляло лишь ничтожную долю общего количества виз, предусмотренных годовой квотой, достигавшей 26 000. Это обстоятельство давало чиновникам Госдепартамента, выступавшим против реформы иммиграционной политики, мощный статистический аргумент: существует ли проблема, если заявки подают так мало евреев?112 Еще в апреле 1933 г. Рузвельта, казалось, устраивал этот аргумент. Помимо всего прочего, он знал: любые попытки либерализации иммиграционного законодательства могут побудить конгресс резко сократить установленные квоты.
Когда Рузвельт встретился с Доддом за ланчем, он уже прекрасно понимал, какой тонкий баланс приходится соблюдать в этом вопросе.
– Немецкие власти обращаются с евреями безобразно, и евреев нашей страны это глубоко возмущает, – объявил он Додду. – Но этот вопрос не входит в компетенцию нашей администрации. Мы не можем ничего сделать, если только речь не идет об оказавшихся жертвами такого обращения американских гражданах. Последних мы обязаны защищать. Однако все, чего мы можем добиться с помощью неофициального и личного влияния, чтобы ослабить гонения против немецких евреев, должно быть сделано113.
•••
Затем беседа перешла в практическое русло. Додд настойчиво утверждал, что не намерен выходить за рамки положенного ему годового оклада $17 500 – немалая сумма для времен Великой депрессии, но слишком незначительная для посла, которому предстояло ублажать европейских дипломатов и нацистских чиновников114. Однако для Додда это был вопрос принципа: он считал, что послу не пристало жить в роскоши, когда большинство его соотечественников едва сводили концы с концами. Впрочем, других вариантов все равно не предвиделось: в отличие от многих других послов у него не было собственного капитала, а значит, он не смог бы жить в роскоши, даже если бы захотел.
– В общем-то вы правы, – ответил Рузвельт. – Если не считать двух-трех званых обедов и приемов, вам незачем устраивать дорогостоящие светские мероприятия. Постарайтесь оказывать должное внимание американцам, проживающим в Берлине, и время от времени приглашайте на обед немцев, заинтересованных в развитии отношений с Америкой. Думаю, вам удастся прожить на одно жалованье, не жертвуя какими-либо существенными составляющими посольских обязанностей115.
После обсуждения торговых тарифов и сокращения вооружений ланч завершился.
Было два часа дня. Додд вышел из Белого дома и пешком отправился в Госдепартамент, где планировал встретиться с несколькими чиновниками и ознакомиться с депешами из Берлина, а именно пространными посланиями генерального консула Джорджа Мессерсмита. Его доклады вызвали у Додда немалую обеспокоенность.
Гитлер уже полгода занимал пост канцлера, добившись назначения посредством политической договоренности. Но пока он не обладал абсолютной властью. Президент Германии, фельдмаршал Пауль фон Бенекендорф унд фон Гинденбург, которому исполнилось 85 лет, по-прежнему обладал конституционными полномочиями, позволяющими назначать и смещать канцлера и министров, а кроме того, что не менее важно, пользовался поддержкой армии – рейхсвера. По сравнению с Гинденбургом и Гитлер, и его заместители были на удивление молоды: Гитлеру тогда было всего 44 года, Герману Герингу – 40 лет, Йозефу Геббельсу – 36 лет.
Одно дело – читать в газетах истории о неуравновешенности Гитлера, о чинимых его правительством жестоких расправах с евреями, коммунистами и другими противниками режима. (В Америке было распространено убеждение, что в таких материалах масса преувеличений, ведь ни одно современное государство, разумеется, не может вести себя подобным образом.) Другое дело – изучать официальные доклады. Здесь, в Госдепартаменте, Додд одну за другой читал депеши, в которых Мессерсмит описывал стремительное превращение Германии из демократической республики в беспощадную диктатуру116. Генконсул не скупился на подробности. Из-за привычки писать длинно его давно прозвали Джордж Сорок Страниц117. Он писал о повсеместном распространении насилия в течение нескольких месяцев, прошедших после назначения Гитлера, и о том, что государство все более жестко контролирует все стороны жизни немецкого общества. Так, 31 марта были похищены трое американских граждан. Их приволокли в одну из пыточных камер штурмовиков, раздели догола и на всю ночь оставили в холодном помещении. Утром американцев начали избивать. Их били, пока они не потеряли сознание. Тогда их вышвырнули на улицу. Исчез корреспондент агентства United Press International, и лишь после запросов Мессерсмита его отпустили целым и невредимым. Недавно гитлеровское правительство объявило однодневный бойкот еврейским коммерческим предприятиям Германии – магазинам, адвокатским конторам, частным клиникам. А еще нацисты жгли на кострах книги, увольняли евреев, устраивали бесконечные марши штурмовых отрядов, не говоря уже о подавлении свободной прессы, некогда столь пестрой и бойкой. По словам Мессерсмита, органы печати были поставлены под жесточайший государственный контроль, «какого еще, вероятно, не знала ни одна страна мира; цензуру можно считать абсолютной»118.
Впрочем, в одной из последних депеш тон Мессерсмита явно сменился на более позитивный, что не могло не порадовать Додда. Генконсул с несвойственным ему оптимизмом сообщал: он видит признаки стабилизации обстановки и объяснял это растущей уверенностью Гитлера, Геринга и Геббельса в своих силах. «Ответственность за страну уже довольно заметно изменила вождей партии, – писал Мессерсмит. – Все указывает на то, что они будут вести себя более разумно; изменения к лучшему происходят постоянно»119.
Додд не имел возможности прочесть донесение, написанное Мессерсмитом вскоре после отправки этой депеши. В нем генконсул признавал ошибочность радужной оценки происходящего в Германии. Это письмо с пометкой «Лично. Конфиденциально» было адресовано заместителю госсекретаря Филлипсу. Послание, датированное 26 июня 1933 г., пришло уже после отбытия Доддов в Берлин.
«В своих депешах я пытался подчеркнуть, что высшее руководство партии становится более умеренным, тогда как лидеры среднего звена и народные массы настроены столь же радикально, как и прежде. Я указывал, что вопрос в том, сумеют ли вожди внушить свою умеренность массам, – писал Мессерсмит. – Я все сильнее склоняюсь к тому, что им не удастся этого сделать и давление снизу будет только нарастать»120. Он отмечал: многие партийные бонзы больше не кажутся умеренными, особенно Геринг и Геббельс. «Доктор Геббельс ежедневно провозглашает, что революция только началась и что сделанное до сих пор лишь увертюра».
Арестовывали священников. Бывшего президента Нижней Силезии, которого Мессерсмит знал лично, отправили в концентрационный лагерь. Генконсул видел нарастающую истерию в кругах лидеров нацистской партии среднего звена. Это выражалось в их убежденности в том, что «полную безопасность можно обеспечить, лишь отправив за решетку все население страны». Страна втайне активно готовилась к войне. Пропаганда внедряла представление, что «весь мир настроен против Германии, которая перед ним совершенно беззащитна». Мессерсмит предостерегал: гитлеровские заявления о мирных намерениях ничего не значат, они делаются лишь для того, чтобы выиграть время и заново вооружить страну121. «Эти люди, несомненно, мечтают создать в Германии самую эффективную в истории военную машину», – писал генконсул.
•••
В Вашингтоне Додд присутствовал на приеме в немецком посольстве, устроенном в его честь. На нем он познакомился с Уилбуром Карром. Позже Карр написал в дневнике о впечатлении, которое произвел на него Додд: «Приятный, интересный человек, с блестящим чувством юмора и держится просто и скромно»122.
Додд также нанес визит еще одному чиновнику Госдепартамента – руководителю Бюро по делам Западной Европы Джею Моффату, разделявшему неприязнь Карра и Филлипса к евреям и их жесткое отношение к вопросу об иммиграции123. Моффат тоже написал о новом после: «Он очень энергично отстаивает свое мнение, выражается категорично и назидательно, часто иллюстрирует свои тезисы конкретными примерами. Вызывает сомнение лишь то, что он собирается руководить посольством и содержать семью из четырех человек на одно жалованье. Я совершенно не понимаю, как он сможет делать это в Берлине с его заоблачными ценами»124.
Ни Карр, ни Моффат не написали в дневниках об удивлении и недовольстве, с которыми они, как и многие другие представители их круга, узнали о назначении Додда. Они жили в особом мире, куда допускались лишь люди соответствующего происхождения. Многие учились в одних и тех же престижных подготовительных школах – главным образом в школе Святого Павла и Кротоне125, затем поступали в Гарвард, Йель или Принстон. Заместитель госсекретаря Филлипс вырос в районе Бэк-Бэй в Бостоне, в огромном викторианском особняке, напоминающем груду камней126. Уже в 21 год он стал обладателем крупного капитала, а позже вошел в правление Гарварда. Большинство представителей этого круга, служившие в Госдепартаменте, располагали немалыми средствами и, трудясь за границей, щедро тратили их в том числе и на служебные дела, не рассчитывая на возмещение расходов. Один такой чиновник, Хью Уилсон, восхищаясь своими собратьями-дипломатами, писал: «Все они считали себя членами одного и того же очень престижного клуба. А это ощущение рождает здоровый дух товарищества»127.
По меркам членов этого клуба Додд был настолько беден, насколько они могли вообразить.
•••
Додд вернулся в Чикаго, чтобы собрать вещи и попрощаться с друзьями и коллегами, после чего вместе с женой и детьми, Мартой и Биллом, на поезде отправился в Вирджинию, чтобы в последний раз побывать на своей ферме близ Раунд-Хилл. Сравнительно недалеко от фермы, в Северной Каролине, проживал его отец, уже упоминавшийся Джон Додд. Ему было 86 лет, но Уильям Додд (несмотря на то что сам хотел, чтобы его дети всегда были рядом с ним) поначалу не планировал навестить отца, поскольку Рузвельт требовал, чтобы новый посол отбыл в Берлин как можно скорее. Додд написал отцу и сообщил о своем назначении и о том, что не сможет побывать у него до отъезда. В конверт он вложил немного денег. В письме была такая фраза: «Мне жаль, что я всегда был так далеко от тебя»128. Отец ответил быстро. Он писал, что гордится сыном, удостоившимся «такой чести от федеральных властей», но ехидно добавлял (наверное, только родители умеют находить такие обидные слова, вызывающие в детях острое чувство вины и заставляющие их менять планы): «Если мы больше не увидимся на этом свете, ничего страшного. Я все равно буду гордиться тобой в свои последние часы»129.
Додд изменил свои планы, и 1 июля, в субботу, они с женой уже сидели в спальном вагоне поезда, направлявшегося в Северную Каролину. Во время визита к отцу Додда они выкроили время на то, чтобы посетить некоторые местные достопримечательности. Они прикоснулись к родной земле, словно прощаясь с ней. Они зашли на кладбище, где были похоронены многие их родные. Додд постоял перед могилой матери, умершей в 1909 г. Бродя по траве, он наткнулся на захоронения своих предков, некогда участвовавших в войне Севера и Юга, в том числе двоих, вместе с генералом Робертом Ли сдавшихся в плен при Аппоматоксе130. Этот визит напомнил о невзгодах, которые довелось пережить семье, и быстротечности жизни. «Довольно печальный день», – писал Додд в дневнике131.
Супруги вернулись на вирджинскую ферму, а затем на поезде отправились в Нью-Йорк. Дети, Марта и Билл, ехали в семейном «шевроле», который вели поочередно. Автомобиль собирались оставить в порту, чтобы переправить в Берлин.
•••
В Нью-Йорке Додд предпочел бы провести день-два с семьей, но в Госдепартаменте настаивали: он должен встретиться с несколькими руководителями банков (для обсуждения вопроса о выплате немецкого долга, который не слишком интересовал будущего посла) и лидерами еврейского движения. Додд опасался, что и американская, и немецкая пресса могут выставить эти встречи в ложном свете и это помешает ему демонстрировать в Берлине объективность и непредвзятость132. Тем не менее он согласился и целый день общался с этими людьми. Встречи напоминали визиты призраков из «Рождественской песни в прозе» Диккенса. Видный общественный деятель, помогавший евреям, притесняемым в Германии, написал Додду, что вечером 3 июля, в понедельник, в половине девятого и в девять, к нему прибудут представители двух организаций133. Встречи должны были состояться в клубе «Сенчери», который служил Додду своего рода штаб-квартирой в Нью-Йорке.
Сначала Додд встретился с банкирами – в помещении нью-йоркского отделения National City Bank (годы спустя этот банк будет называться просто Citibank). Додд с изумлением узнал, что National City Bank и Chase National Bank являются держателями немецких облигаций на сумму более $100 млн, причем Германия предлагает вернуть часть долга немедленно, выплатив около 30 центов на каждый доллар. «Было много разговоров, но к единому мнению мы так и не пришли, если не считать заявления, что я должен делать все возможное, чтобы помешать Германии объявить дефолт», – писал Додд134. Он не очень сочувствовал банкирам. Ослепленные перспективой получить по немецким бумагам жирные проценты, они совершенно не отдавали себе отчета в очевидном риске: раздавленная войной, политически нестабильная страна вполне могла объявить дефолт.
Вечером Додд, как и планировалось, встретился с еврейскими лидерами. Среди них был Феликс Варбург, один из ведущих финансистов, который обычно выступал в поддержку «более мягкого» подхода, продвигаемого Американским еврейским комитетом, и раввин Уайз, представлявший настроенный более жестко Американский еврейский конгресс. Додд писал в дневнике: «Дискуссия продолжалась полтора часа; говорили, что немцы постоянно убивают евреев; более того, из-за гонений вполне обычным делом стали самоубийства евреев (сообщалось, что такие случаи имели место и в семействе Варбург); наконец, у евреев конфискуют всю собственность»135.
Видимо, на этой встрече Варбург рассказал о самоубийстве двух своих пожилых родственников136. Мориц и Кати Оппенгейм покончили с собой во Франкфурте примерно за три недели до встречи. Позже Варбург писал: «Нет никаких сомнений, что гитлеровский режим буквально отравил им существование и что они не вынесли такой жизни».
Посетители убеждали Додда надавить на Рузвельта, чтобы тот официально вмешался в происходящее. Но Додд ответил отказом: «Я настойчиво повторял, что администрация не может вмешиваться официально, но заверил участников беседы, что употреблю все свое личное влияние, чтобы противостоять несправедливому обращению с евреями Германии, и, разумеется, буду протестовать против жестокого обращения с евреями, являющимися гражданами США»137.
Затем Додд сел на поезд, в 23:00 отправлявшийся в Бостон. Он прибыл в этот город рано утром (было уже 4 июля). За ним прислали машину с водителем. Автомобиль доставил его к дому полковника Эдварда Хауса, друга Додда и советника Рузвельта. Им предстоял деловой завтрак.
Во время беседы, в ходе которой был затронут широкий круг вопросов, Додд впервые узнал, что его кандидатура отнюдь не была первой, рассматриваемой Рузвельтом. Эта новость несколько умерила его гордость138. В дневнике Додд отметил, что теперь у него не было никаких оснований «кичиться своим назначением».
Когда речь зашла о преследованиях евреев в Германии, полковник Хаус настойчиво призвал Додда делать все, что в его силах, чтобы «облегчить страдания евреев», но добавил: «Евреям нельзя позволить снова занимать господствующее положение в экономической и интеллектуальной жизни Берлина, которое они занимали на протяжении долгого времени»139.
Таким образом, полковник Хаус выразил настроения, широко распространенные в тогдашней Америке: евреи Германии в какой-то мере были сами виноваты в своих бедах. В тот же день, уже по возвращении в Нью-Йорк, Додд столкнулся с более жесткими взглядами на этот вопрос. Вместе с семьей он был приглашен на званый ужин, который устраивал в своей квартире на Парк-авеню Чарльз Крейн – 75-летний арабист и филантроп, чье семейство разбогатело на продаже сантехники. Про Крейна говорили, что он пользуется огромным влиянием во многих странах Ближнего Востока и Балканского полуострова. Он оказывал щедрую финансовую поддержку факультету Чикагского университета, где преподавал Додд: стараниями филантропа там была учреждена кафедра истории России и российских институтов.
Додд знал, что Крейна не назовешь другом евреев. Некоторое время назад тот написал ему, поздравил с назначением на пост посла и счел нужным дать такой совет: «Евреи, победившие в войне, стремительным галопом продвигаются вперед. Они уже заполучили Россию, Англию и Палестину, а теперь их застукали за попыткой заграбастать еще и Германию140. Однако там они впервые получили серьезный отпор, что привело их в ярость, и теперь своей антигерманской пропагандой вводят в заблуждение весь мир (и в особенности доверчивую Америку). Настоятельно рекомендую вам сопротивляться любым их попыткам наладить с вами какие-либо связи»141.
Вообще говоря, Додд отчасти разделял убежденность Крейна в том, что евреи отчасти сами виноваты в своих бедах142. Уже по прибытии в Берлин он написал Крейну: хотя он, Додд, и «не одобряет жестких мер, которые здесь применяют к евреям», но тем не менее полагает, что обиды немцев небезосновательны. «Когда я получил возможность неофициально пообщаться с некоторыми видными немецкими деятелями, я весьма откровенно говорил, что они столкнулись с очень серьезной проблемой и, судя по всему, не знают, как ее решить, – писал он. – Количество ключевых постов, занимаемых в Германии евреями, не соответствовало их доле в общей численности населения и способностям».
За ужином Додд услышал, как Крейн горячо восхищается Гитлером, а также узнал, что тот отнюдь не возражает против жесткого обращения нацистов с евреями, проживающими в Германии.
В тот вечер, когда Додды уже уходили, Крейн дал новоиспеченному послу еще один совет: «Пусть Гитлер поступает как хочет, не пытайтесь ему помешать»143.
•••
На следующий день, 5 июля 1933 г., в одиннадцать утра Додды на такси отбыли в порт. Там они поднялись на борт лайнера «Вашингтон», направлявшегося в Гамбург. По дороге они встретили Элеонору Рузвельт. Она провожала сына, Франклина-младшего, отбывающего в Европу, где он планировал пожить некоторое время.
На палубе теснилась кучка репортеров144. Они окружили Додда, стоявшего вместе с женой и сыном (Марта была где-то на другом конце палубы). Журналисты забрасывали Доддов вопросами, просили помахать рукой, чтобы запечатлеть их прощальный жест. Те неохотно согласились и, как писал глава семейства, «вскинули руки, не понимая, что этот прощальный жест похож на гитлеровское приветствие, о котором они тогда еще ничего не знали».
Снимки наделали шума: жесты Додда, его жены и сына действительно напоминали нацистские приветствия.
Додда снова охватили дурные предчувствия. К этому моменту он уже начал задумываться о том, не совершает ли ошибку, покидая Чикаго и расставаясь с прежней жизнью145. Лайнер отчалил. О чувствах, которые испытывало в этот момент семейство, Марта потом писала как о «необъяснимо сильной грусти и ожидании всевозможных невзгод»55.
Она разрыдалась.
Глава 5
Первый вечер в Берлине
В следующие два дня Марта часто плакала – «обильно и сентиментально», по ее выражению146. Дело было не в тревоге о будущем: она почти не думала о том, какой может оказаться жизнь в гитлеровской Германии. Скорее, она оплакивала все то, что оставляла позади: людей и места, друзей и работу, привычный уют дома на Блэкстоун-авеню, ее милого Карла. Из всего этого и состояла ее «невыразимо прекрасная» жизнь в Чикаго. Если Марте требовалось напоминание о том, чтó она теряет, достаточно было вспомнить ее место за столом на прощальном ужине: его можно было считать символичным. Она сидела между Сэндбергом и другим своим близким другом – Торнтоном Уайлдером.
Но постепенно грусть уходила. Море было спокойно, дни стояли ясные. Девушка по-дружески общалась с сыном Рузвельта, они танцевали, пили шампанское, изучали свои паспорта. В паспорте молодого человека лаконично значилось: «Сын президента Соединенных Штатов Америки», Марта несколько более торжественно именовалась «дочерью Уильяма Э. Додда, чрезвычайного и полномочного посла Соединенных Штатов в Германии». Отец потребовал, чтобы и она, и ее брат ежедневно приходили к нему в каюту (номер А-10) и по меньшей мере час слушали, как он вслух читает по-немецки. Он делал это для того, чтобы дети привыкали к звучанию немецкой речи. Додд был непривычно мрачным. Марта видела, что он нервничает. Раньше она за ним такого не замечала.
А для нее перспектива грядущих приключений скоро вытеснила последние остатки грусти. Она плохо разбиралась во внешней политике и, по ее признанию, не осознавала значимости происходящего в Германии. Гитлер представлялся ей «клоуном, похожим на Чарли Чаплина»147. Подобно многим другим гражданам тогдашней Америки, да и других стран, она не могла предположить, что он продержится у власти достаточно долго, и не понимала, что к нему следует относиться серьезно. Что касается положения немецких евреев, то по этому вопросу она придерживалась двойственной позиции. Будучи студенткой Чикагского университета, она ощущала воздействие «неявной, подспудной пропаганды, нацеленной на учащихся» и сеющей ненависть к евреям148. Марта обнаружила, что «даже многие преподаватели завидовали более одаренным коллегам и студентам-евреям». А сама она? «Я была немного антисемиткой. Я тоже считала, что внешне евреи не так привлекательны, как представители других национальностей, и что их не следует особенно привечать»149. Кроме того, она замечала, что начинает разделять представление, согласно которому евреи действительно талантливы (как правило) и богаты (всегда), что они напористы и бесцеремонны. Это представление разделяла и значительная доля американцев, что подтверждалось результатами опросов общественного мнения, проводившихся в 1930-х гг., когда они только начали использоваться. По данным одного опроса, 41 % респондентов считали, что евреи пользуются в США «слишком сильным влиянием»150. Согласно результатам другого опроса, каждый пятый респондент хотел бы «изгнать евреев из США». (Аналогичный опрос, проведенный спустя несколько десятилетий, в 2009 г., покажет, что доля американцев, считающих, что евреи захватили слишком много власти в стране, сократилась до 13 %151.)
Одна из соучениц Марты отмечала ее сходство со Скарлетт О’Хара, называла ее «обольстительной, роскошной блондинкой с голубыми глазами и бледной, полупрозрачной кожей»152. Марта считала себя писательницей и надеялась в будущем профессионально заниматься сочинением рассказов и романов. Сэндберг поддерживал ее намерения. «Ты уже яркая личность, – писал он ей. – Время, уединение, труд – вот что тебе нужно: простые и хорошо известные условия, которые можно считать главными. У тебя есть и почти все остальное для того, чтобы заниматься литературным трудом»153. Вскоре после отбытия Доддов в Берлин он в очередном письме призвал ее писать обо всем, что происходит вокруг, и «поддаваться любому порыву делать короткие зарисовки, записывать впечатления, внезапные лирические фразы – у тебя такой дар переносить все это на бумагу»154. Но главное, настаивал он, «выясни, из чего сделан этот самый Гитлер, чтó заставляет работать его мозг, из чего сделаны его кости и кровь»155.
Торнтон Уайлдер тоже дал Марте совет на прощание156». «Мы – упрямые ребята, – писал он ей в апреле 1935 г., – мы оба – нелепые, упрямые ребята, раздражающие всех вокруг, нам на роду написано быть друзьями».
* В США считается, что осень наступает в день осеннего равноденствия – 22 сентября.
[Закрыть]. Он предостерегал ее от писанины для газет, потому что «поденщина» не позволит сосредоточиться на серьезных текстах. При этом он рекомендовал вести дневник и описывать «внешнюю сторону происходящего в переживаемые нами времена бурных политических событий, слухи и мнения». В будущем, писал он, такой дневник будет «представлять огромную ценность и для тебя, и – о боже! – для меня». Некоторые друзья Марты полагали, что ее отношения с ним носят романтический характер, однако на самом деле он был увлечен не ею. Впрочем, у Марты был медальон с его фотографией158.
•••
На второй день плавания Додд, прогуливаясь по палубе лайнера «Вашингтон», увидел знакомое лицо. Он узнал раввина Уайза, одного из еврейских лидеров, с которым встречался в Нью-Йорке три дня назад. Путешествие продолжалось еще неделю, и за это время они успели поговорить о Германии «раз пять или больше», как сообщал Уайз другому еврейскому лидеру – судье федерального Апелляционного суда159 Джулиану Маку160. Уайз добавлял, что Додд «держался весьма дружелюбно и благожелательно и ему, несомненно, можно доверять»161.
Додд, верный себе, пускался в пространные рассуждения об американской истории. В какой-то момент он сказал раввину: «Сейчас еще рано писать всю правду о Джефферсоне и Вашингтоне. Люди еще не готовы, они должны созреть»162.
Эти слова поразили Уайза. Позже он напишет: «Это была единственная тревожная нота за всю неделю». И далее: «Если людей нужно готовить к принятию правды о Джефферсоне и Вашингтоне, что же Додд сделает с правдой о Гитлере, когда ее узнает, – учитывая его государственную должность?!»
Уайз также напишет: «Я несколько раз говорил ему, что лучшее, что он может сделать и для своей страны, и для Германии, – сказать канцлеру правду, ясно дать ему понять, что общество, в том числе представители христианских и политических кругов, настроено против Германии ‹…› но он снова и снова отвечал: “Не могу этого обещать, пока не поговорю с Гитлером. Если я увижу, что могу последовать вашему совету, то буду вести себя с ним откровенно и скажу ему все”».
Беседуя на борту лайнера с Доддом, Уайз пришел к выводу, что «У. Э. Д. считает себя представителем США, призванным насаждать в Германии американский либерализм». Раввин цитировал последнее замечание Додда: «Если я не справлюсь со своей задачей, это приведет к очень серьезным последствиям – и для либерализма, и для всего того, за что выступает президент и за что выступаю я сам».
Действительно, к тому времени Додд пришел к убеждению, что его обязанности посла не должны ограничиваться наблюдением и отчетами о происходящем. Он считал, что обязан, с одной стороны, оказывать смягчающее влияние на Гитлера и его окружение (с помощью логики и личного примера), а с другой стороны – убеждать США отказаться от изоляционистского курса и перейти к более активному участию в международных делах. Он полагал, что оптимальный подход – проявлять как можно больше сочувствия к немцам и непредвзятости. Следует попытаться понять, почему Германия считает, что весь мир относится к ней не так, как она того заслуживает. Додд полагал, что в какой-то мере несправедливость в этом отношении действительно имела место. В дневнике он писал, что ненавистный Гитлеру Версальский договор и в самом деле «во многих отношениях несправедлив, как и все мирные договоры»163. Позже его дочь Марта в своих воспоминаниях выразилась более определенно: она утверждала, что отец «осуждал» Версальский договор164.
Додд много лет неустанно изучал историю, и у него постепенно сложилось представление, что люди действуют рационально, поэтому разумные доводы и методы убеждения в конце концов сработают и нацисты прекратят преследования евреев.
Своему другу, помощнику госсекретаря Уолтону Муру, он сообщал, что скорее подаст в отставку, чем «останется лишь протокольной и светской фигурой, декоративным чиновником, ни на что не влияющим»165.
•••
Додды прибыли в Германию 13 июля 1933 г., в четверг. Додд полагал, что все приготовления к его приезду уже сделаны, но он ошибался166. Когда после долгого и скучного путешествия на пароходе, медленно ползущего вверх по Эльбе, Додды наконец сошли на берег в Гамбурге, оказалось, что никто в посольстве не только не забронировал им частный вагон, положенный послу согласно дипломатическому протоколу, но даже не заказал билеты на обычный поезд до Берлина. Один из сотрудников посольства, советник Джордж Гордон, который встречал семейство на пристани, бросился покупать билеты на древний поезд – самый обыкновенный, сильно отличающийся от знаменитого «Летучего гамбуржца», который домчал бы пассажиров до Берлина за два часа. Еще одну проблему представлял семейный «шевроле». Сын Додда Билл планировал доехать на нем до Берлина, однако вовремя не подготовил документы, необходимые для проезда на автомобиле по немецким дорогам. Когда проблема наконец разрешилась, Билл сел в машину и отправился в путь. А Додду-старшему пришлось экспромтом отвечать на вопросы репортеров, среди которых был и сотрудник еврейской газеты Das Hamburger Israelitisches Familienblatt, где вскоре была опубликована статья, намекавшая, что главная задача Додда – остановить преследования евреев; именно таких спекуляций истиной Додд и опасался167.
Чем дальше, тем больше Додды проникались неприязнью к советнику Гордону. Это был второй человек в посольстве; он руководил работой первых и вторых секретарей, стенографисток, делопроизводителей, шифровальщиков и других сотрудников, – у него в подчинении было около 25 человек. Он отличался чопорностью и высокомерием, одевался как аристократ XIX в., не расставался с тростью и подкручивал усы168. Лицо его пылало румянцем и казалось воспаленным (признак «вспыльчивого характера», по выражению одного сотрудника посольства)169. Марта писала, что говорил он «четко и вежливо, снисходительным тоном»170. Гордон даже не пытался скрыть пренебрежительное отношение к вновь прибывшему семейству, выглядевшему не слишком солидно, и недовольство тем, что Додды не привезли с собой батальон прислуги, включая горничных и водителей. Предыдущий посол, Сакетт, нравился Гордону куда больше, – он был богат, и в берлинской резиденции его обслуживали десять человек. Марта решила, что членов ее семьи Гордон отнес к категории людей, «с которыми он, видимо, не позволял себе якшаться на протяжении большей части своей сознательной жизни»171.
Мать с дочерью ехали в одном купе, уставленном букетами, врученными им на пристани. Миссис Додд – Матти – в ожидании «новых обязанностей и изменения жизненного уклада» чувствовала себя неловко и грустила, вспоминала потом Марта. Положив голову на плечо матери, она вскоре заснула172.
Додд и Гордон, расположившиеся в другом купе, приступили к обсуждению посольских дел и германской политики. Советник предупредил Додда: скромный образ жизни и твердое намерение жить на одно жалованье, выплачиваемое Госдепартаментом, затруднят новому послу налаживание отношений с гитлеровским правительством. Гордон напомнил Додду, что тот теперь не какой-то там университетский профессор, он – важная птица, дипломат, которому придется иметь дело с надменными представителями режима, уважающего только силу. Значит, Додду придется изменить подход к повседневной жизни.
Поезд мчался через очаровательные городки и лесистые долины, пронизанные лучами послеполуденного солнца. Примерно через три часа семейство прибыло в Берлин. Состав, пыхтя, остановился на берлинском вокзале Лертер, одном из пяти крупнейших вокзалов Берлина, расположенном у излучины Шпрее, там, где река протекает через самое сердце города. Здание вокзала со сводчатым потолком и рядами арочных окон доминировало в городском пейзаже, как готический собор.
Сойдя на платформу, Додды увидели целую толпу американцев и немцев, ожидавших их прибытия. Здесь были, в частности, сотрудники министерства иностранных дел Германии, а также репортеры с фотоаппаратами и специальными приспособлениями, которые уже тогда называли «вспышками». Энергичный человек ростом около 170 см и скромной комплекции («сухой, желчный, сердито растягивающий слова», как позже описывал его историк и дипломат Джордж Кеннан) выступил вперед и представился173. Это был не кто иной, как Джордж Мессерсмит, генеральный консул, сотрудник Дипломатической службы Госдепартамента США. Это его пространные депеши Додд читал в Вашингтоне. И Марте, и ее отцу он сразу понравился: оба решили, что это человек искренний и принципиальный, с которым они, скорее всего, подружатся. (Эту оценку им впоследствии придется существенно пересмотреть.)
Мессерсмит тоже сначала отнесся к новому послу доброжелательно. «Додд мне сразу понравился, – писал генконсул. – Он держался очень скромно, вел себя просто»174. Однако генконсул отметил, что Додд «производит впечатление человека довольно хрупкого».
В толпе встречающих Додды увидели двух женщин, которые на протяжении нескольких последующих лет будут играть важную роль в их жизни. Одна из них была немка, другая – американка из Висконсина, вышедшая замуж за представителя одной из самых уважаемых немецких династий ученых.
Немку Беллу Фромм чаще называли тетушка Фосс, как весьма уважаемую газету Die Vossische Zeitung, где эта журналистка работала в отделе светской хроники. Die Vossische Zeitung была одной из примерно 200 газет, которые еще выходили в Берлине (в отличие от большинства других это издание пока имело возможность публиковать независимые репортажи). Белла была полноватая, привлекательная женщина, с прекрасными глазами цвета оникса и соболиными бровями; веки ее всегда были полуопущены и прикрывали зрачки, что делало взгляд проницательным и скептическим. Она пользовалась доверием практически всего берлинского дипломатического сообщества и практически всех видных деятелей нацистской партии (немалое достижение, учитывая, что она была еврейка). Журналистка уверяла, что в высших эшелонах гитлеровского правительства у нее есть источник, сообщающий о планах властей Рейха. Она была близкой подругой Мессерсмита. Ее дочь Гонни называла генконсула дядюшкой.
Белла Фромм тоже записала в дневнике свои первые впечатления о Доддах. Марта показалась ей «ярким примером образованной молодой американки»175. Нового посла она описала так: «Он выглядит как типичный ученый. Его едкий юмор пришелся мне по душе. Он наблюдателен и точен. Говорит, что полюбил Германию еще в юности, когда учился в Лейпциге. Обещает приложить все усилия для того, чтобы установить прочные дружеские отношения с Германией»176.
Далее она добавляла: «Надеюсь, он и президент Соединенных Штатов не слишком разочаруются в результатах своих усилий».
Вторая встречающая, американка Милдред Харнак, представляла Берлинский клуб американских женщин. Внешне она была полной противоположностью Беллы Фромм: стройная блондинка, очень сдержанная – просто эфирное создание. Марта и Милдред сразу прониклись друг к другу симпатией. Позже Милдред писала, что Марта – «здравомыслящая, талантливая девушка, стремящаяся понять происходящее в мире. Значит, у нас много общих интересов»177. Она почувствовала, что в этой «девушке, которую серьезно интересует писательство» обретет задушевную подругу178. «Плохо работать в одиночестве, без связи с другими людьми. Идеи рождают идеи, а любовь к писательству заразительна», – писала она.
На Марту Милдред тоже произвела хорошее впечатление. «Меня мгновенно потянуло к ней», – писала она179. Сочетание внутренней силы и внешней хрупкости придавало Милдред особую привлекательность: «Она не спешила говорить и высказывать свое мнение, она молча слушала, ее большие серо-голубые глаза смотрели серьезно и вдумчиво ‹…› взвешивая, оценивая, стараясь понять».
•••
Советник Гордон усадил Марту в машину молодого секретаря посольства, ответственного за протокол, который должен был отвезти ее в отель, где Додды планировали жить, пока не снимут подходящий дом. Ее родители вместе с Гордоном, Мессерсмитом и его супругой поехали на другой машине. Автомобиль, в котором ехала Марта, двинулся на юг – по мосту через Шпрее и затем в центр города.
Длинные прямые бульвары напоминали аккуратную сетку чикагских улиц, но на этом сходство кончалось180. В отличие от леса небоскребов, через который Марта, когда жила в Чикаго, в последнее время по будням шла на работу, большинство зданий были невысокими (как правило, пятиэтажными), что делало город приземистым, а городской пейзаж – плоским. Большинство домов выглядели очень старыми; с ними резко контрастировали новые строения со стеклянными стенами, плоскими крышами и изогнутыми фасадами. Это были творения Вальтера Гропиуса, Бруно Таута и Эриха Мендельсона181. Нацисты сурово осуждали такую архитектуру как декадентскую, коммунистическую и (разумеется) еврейскую. Город так и кипел красками и энергией. Повсюду разъезжали двухэтажные омнибусы, городские поезда, ярко раскрашенные трамваи со штангами-токоприемниками, то и дело рассыпающими сверкающие голубые искры. С басовитым шорохом проезжали приземистые автомобили, в основном черные, хотя встречались и красные, и кремовые, и синие. Многие автомобили были незнакомых Марте марок: восхитительные «опели» модели 4/16 PS, «хорьхи» с угрожающим украшением в виде вложенной в лук стрелы на капоте, вездесущие «мерседесы» – черные, с низкой посадкой и хромированными деталями. Энергичный ритм большого города задавала одна из его главных торговых улиц, Курфюрстендамм, которая на самого Йозефа Геббельса произвела такое впечатление, что он даже посвятил ей эссе, в котором, правда, отнюдь ею не восхищался и называл «нарывом на теле города». «Звенят трамваи, гудят и лязгают автобусы, под завязку набитые людьми; такси и изысканные частные авто с тихим гулом катят по асфальту, гладкому как стекло, – писал Геббельс. – Проплывают удушливые облака духов. С лиц модниц, искусно накрашенных и похожих на пастельные портреты, не сходят блудливые улыбки. Там и сям горделиво расхаживают так называемые мужчины, сверкая моноклями и настоящими и поддельными драгоценностями». Берлин, продолжал он, – это «каменная пустыня», полная греха и разврата, по которой люди «радостно бредут к своим могилам»182.
По дороге сотрудник протокольной службы указывал Марте на разные достопримечательности. Та задавала бесчисленные вопросы, не отдавая себе отчета в том, что испытывает терпение молодого дипломата. В начале пути они выехали на просторную площадь, на которой высилось колоссальное строение из силезского песчаника с шестидесятиметровыми башнями по углам. В одном из знаменитых путеводителей Карла Бедекера такие здания относили к «цветистому стилю итальянского Возрождения». Это было здание рейхстага (Reichstagsgebäude), в котором заседал немецкий парламент, пока, за четыре месяца до приезда Доддов, здание не подожгли. По обвинению в поджоге арестовали бывшего коммуниста, молодого голландца Маринуса ван дер Люббе и четверых других подозреваемых, которых объявили его сообщниками. Впрочем, ходили слухи, что Рейхстаг подожгли сами нацисты, чтобы внушить людям страх перед большевистским восстанием и тем самым заручиться поддержкой таких мер, как приостановка действия гражданских свобод и разгром Коммунистической партии Германии. О предстоящем судебном процессе говорил весь Берлин.
Но Марта смотрела на исполинское строение и недоумевала. Хотя она читала в газетах о поджоге, здание выглядело целым и невредимым. Башни не рухнули, на фасадах не было видно никаких повреждений.
– А я-то думала, все сгорело дотла! – воскликнула она, когда автомобиль проезжал мимо здания. – Похоже, Рейхстаг в полном порядке. Расскажите мне, что случилось183.
После еще нескольких подобных проявлений интереса к происходящему (Марта позже и сама признавалась, что вела себя неблагоразумно) сотрудник протокольной службы наклонился к ней и прошипел:
– Тс-с! Юная леди, вы должны научиться вести себя так, чтобы вас было видно, но не слышно. Вы не должны столько говорить, задавать так много вопросов. Вы не в Америке, здесь нельзя говорить все, что думаешь184.
Марта замолчала и до конца поездки не проронила больше ни слова.
•••
Наконец они добрались до отеля «Эспланада», расположенного на очаровательной тенистой улице Бельвюштрассе. Марте и ее родителям показали номера, заказанные лично Мессерсмитом.
Додд пришел в ужас. Марта была в восторге.
Отель считался одним из самых роскошных и изысканных в Берлине. Здесь были и гигантские люстры, и камины, и два внутренних дворика под стеклянной крышей, один из которых – «Пальмовый» – славился чаепитиями с танцами (именно здесь берлинцы учились танцевать чарльстон). В отеле останавливалась сама Грета Гарбо185. Бывал здесь и Чарли Чаплин. Мессерсмит заказал для Доддов «имперский люкс» – номер в несколько комнат, включая просторную спальню с двуспальной кроватью и отдельной ванной, две спальни на одного человека (тоже с отдельными ванными комнатами), гостиную и зал для совещаний. Апартаменты включали комнаты под четными номерами – со 116-го по 124-й. Стены двух помещений для приемов (гостиной и зала) были обиты блестящей парчой. «Имперский люкс» наполняло весеннее благоухание цветов, присланных доброжелателями186. Как вспоминала Марта, букетов было так много, что «почти некуда было ступить: орхидеи, лилии с каким-то редкостным ароматом, другие цветы всех сортов и оттенков»187. Она писала, что, едва войдя в номер, они «ахнули при виде такого великолепия».
Но вся эта роскошь противоречила джефферсоновским идеалам, следовать которым Додд стремился всю жизнь. Еще до прибытия в Германию он дал понять, что ему нужно лишь «скромное обиталище в скромной гостинице», писал Мессерсмит188. Генконсул понимал желание Додда жить «как можно проще и скромнее», но знал, что «немецкие чиновники и немецкий народ этого не поймут».
Следовало учитывать и еще одно обстоятельство. Именно в «Эспланаде» всегда останавливались американские дипломаты и сотрудники Госдепартамента. Поселиться в другом отеле значило вопиющим образом нарушить протокол и традицию.
•••
Семейство начало устраиваться на новом месте189. Предполагалось, что Билл на «шевроле» приедет еще не скоро. Додд с книгой удалился в спальню. А Марта почувствовала, что с трудом понимает происходящее. В номер продолжали доставлять открытки от доброжелателей и все новые и новые букеты. Они с матерью сидели, потрясенные и восхищенные обстановкой, и «отчаянно пытались найти ответ на вопрос: “Как они за все это заплатят, не продав душу дьяволу?”»
В тот же вечер несколько позже семья спустилась в ресторан при отеле, где Додд, стряхнув пыль со своего немецкого (он не говорил на этом языке уже несколько десятков лет), попытался в своей суховатой манере шутить с официантами190. Марта писала, что он пребывал «в отличном расположении духа». Официанты, привыкшие к тому, что высокопоставленные иностранцы и нацистские чиновники ведут себя надменно, не знали, как реагировать на шутки Додда, и, по словам Марты, были учтивы до подобострастия. Еда показалась ей вкусной, но тяжелой, типично немецкой, требующей моциона после трапезы.
Выйдя на улицу, Додды повернули налево и двинулись по Бельвюштрассе. Сквозь ветви деревьев пробивался свет фонарей. На тротуар ложились тени. Приглушенное освещение напомнило Марте атмосферу погруженных в сон американских городков где-нибудь в сельской глубинке. Она не увидела ни солдат, ни полиции. Вечер был мягким и чарующим. «Все было, – писала она, – такое мирное, романтичное, странное, ностальгическое».
Додды дошли до конца улицы, пересекли маленькую площадь и вошли в Тиргартен – берлинский аналог нью-йоркского Центрального парка. В переводе с немецкого название парка означало «зоосад», или «сад зверей», или, если хотите, «сад чудовищ», что указывало на долгую историю этого места: когда-то здесь были королевские охотничьи угодья. Теперь в парке площадью более 250 га росли деревья, были проложены широкие пешеходные дорожки и аллеи для верховой езды. Сад украшали статуи. Вся эта красота раскинулась к западу от Бранденбургских ворот и граничила с богатым жилым и торговым районом Шарлоттенбург. Северную границу Тиргартена омывала Шпрее. В юго-западной части располагался знаменитый городской зоопарк. Вечером и ночью парк выглядел особенно привлекательно. «В Тиргартене, – писал один британский дипломат, – среди деревьев мерцают маленькие лампочки, а в траве, как огоньки тысяч сигарет, горят звездочки светлячков»191.
Додды вышли на Зигесаллее (аллею Победы), по обеим сторонам которой стояли 96 статуй и бюстов прусских вождей прошлого. Здесь были и Фридрих Великий, и другие, не великие, Фридрихи, а также Альбрехт Медведь, Генрих Дитя, Отто Ленивый192 и другие немецкие герои, чьи звезды некогда светили так ярко. Берлинцы прозвали эти изваяния Puppen – куклы. Додд пространно излагал биографию каждого вождя, демонстрируя детальное знание исторического наследия Германии, полученное в Лейпциге 30 лет назад. Марта видела, что его дурные предчувствия рассеялись. «Я убеждена, что это был один из наших самых счастливых вечеров в Германии, – писала она. – Нас наполняло чувство радости и покоя»193.
Ее отец обожал Германию еще со времен учебы в Лейпциге. В то время одна девушка каждый день приносила в его комнату свежие фиалки. Теперь, в тот первый вечер, когда семья шла по аллее Победы, Марта тоже ощутила симпатию к этой стране. Город, вся его атмосфера были совсем не похожи на то, чего она ожидала, читая в Америке новости из Германии. «Я решила, что пресса очень несправедлива к этой стране, и я хотела во всеуслышание объявить о сердечности и приветливости немцев, об этом мягком летнем вечере, напоенном ароматом зелени и цветов, о безмятежности улиц, по которым мы шли»194.
Было 13 июля 1933 г.
Часть II
Квартирный вопрос в Третьем Рейхе

Глава 6
Соблазны Берлина
Первые дни в Берлине Марта провалялась с простудой. Когда она лежала в постели в люксе в «Эспланаде», приходя в себя, ее навестила Зигрид Шульц – американка, вот уже 14 лет работавшая берлинским корреспондентом газеты Chicago Tribune, на которую еще недавно трудилась и Марта. Теперь Зигрид занимала должность руководителя центральноевропейского бюро этой газеты. Ей было 40 лет, ростом она была около 160 см (как и Марта), у нее были светлые волосы и голубые глаза. «Немного пухловата, – писала о ней Марта, – с роскошнейшими золотистыми волосами»195. Несмотря на скромные габариты и ангельский вид, Зигрид прославилась как среди собратьев-журналистов, так и среди нацистских чиновников цепкостью, прямотой и полнейшим бесстрашием. Она проникала на любые дипломатические приемы и часто посещала вечера, устраиваемые Геббельсом, Герингом и другими нацистскими вождями. Последний с несколько извращенным восхищением называл ее «чикагским драконом»196.
Вначале Зигрид и Марта поболтали о всяких пустяках, но вскоре разговор коснулся стремительного преображения Берлина в течение полугода пребывания Гитлера на посту канцлера. Зигрид поведала некоторые факты, указывающие на гонения на евреев, коммунистов и вообще всех, кто, по мнению нацистов, не сочувствовал революции. В некоторых случаях жертвами становились и граждане США.
Марта возражала, что в Германии в разгаре процесс исторического возрождения и что неприятные инциденты, несомненно, являются следствием охватившего страну безумного энтузиазма. За несколько дней пребывания в Берлине Марта не увидела решительно ничего, что подтверждало бы правоту Зигрид.
Но последняя настойчиво рассказывала ей о расправах, о том, как нацисты без суда и следствия отправляют людей и в «дикие» лагеря – импровизированные тюрьмы, под управлением нацистских военизированных формирований выросшие как грибы по всей стране, и в «традиционные» тюрьмы – так называемые концентрационные лагеря (Konzentrationslager, сокращенно KZ). Один такой лагерь был открыт 22 марта 1933 г.197 Об этом на пресс-конференции объявил 32-летний партайгеноссе Генрих Гиммлер, в прошлом фермер, занимавшийся разведением кур, а ныне начальник мюнхенской полиции. Лагерь располагался в помещении бывшего оружейного завода близ очаровательной деревушки Дахау. До него можно было быстро добраться на поезде из Мюнхена. В лагере томились сотни (а может быть, и тысячи – никто не знал точно) заключенных. Большинство из них оказались за решеткой не по каким-то конкретным обвинениям, а вследствие «защитного ареста». Это были не евреи (ими займутся позже), а коммунисты и члены либеральной Социал-демократической партии. Режим в лагерях был очень строгий.
Марту начали раздражать попытки Зигрид испортить ее радужное настроение, но сама посетительница ей понравилась. Марта поняла, что эта женщина может стать доброй подругой, поскольку у нее было множество знакомых среди журналистов и дипломатов. Расстались они вполне дружески, однако встреча не поколебала уверенности Марты в том, что набирающие силу революционные изменения – героический эпизод в истории страны, в результате которого родится новая, здоровая Германия.
«Я не верила всему, что она говорила, – позже писала Марта. – Мне казалось, что она сильно преувеличивала и вообще немного нервничала»198.
Выйдя из отеля, Марта не заметила никаких проявлений насилия, не увидела людей, съежившихся от страха, не ощутила атмосферы репрессий. Город восхищал ее. То, что осуждал Геббельс, приводило ее в восторг. Повернув направо и оставив в стороне прохладную зелень Тиргартена, она вскоре вышла на Потсдамерплац, одну из самых оживленных в мире площадей со знаменитым светофором на перекрестке пяти улиц (считалось, что это был первый светофор, установленный в Европе). В то время в Берлине насчитывалось лишь 120 000 автомобилей, но, когда бы вы ни оказались на этой площади, создавалось впечатление, что все они слетаются сюда, как пчелы к улью. За водоворотом машин и толпами пешеходов можно было наблюдать, сидя за уличным столиком «Кафе Йости». Здесь же располагался «Хаус Фатерлянд» – пятиэтажный ночной клуб с 12 ресторанами и кафе, которые могли одновременно обслуживать до 6000 посетителей; в баре «Дикий Запад» официанты щеголяли в огромных ковбойских шляпах, а на «Рейнской винной террасе» над посетителями каждый час разражалась небольшая искусственная гроза с молниями, громом и (к большому огорчению дам, облаченных в натуральные шелка) брызгами дождя. «Здесь так и веет юностью, беззаботностью, романтикой, здесь так чудесно, отсюда не хочется уходить до утра! – писал один из посетителей. – Это самое веселое местечко в Берлине»199.
Двадцатичетырехлетней женщине, не обремененной работой и финансовыми заботами, а кроме того, планирующей вскоре вырваться на свободу из изжившего себя брака, Берлин предлагал нескончаемую череду соблазнов. Не прошло и нескольких дней, как Марта уже шла на дневное «свидание-чаепитие» со знаменитым американским корреспондентом Хьюбертом Никербокером (друзья называли его просто Ник200), писавшим для нью-йоркской The Evening Post201. Он повел девушку в «Эдем» – печально знаменитый отель, где в 1919 г. коммунистку Розу Люксембург сначала избили до полусмерти, а потом отвезли в расположенный неподалеку Тиргартен и убили.
Но это было давно, а теперь Марта с Ником танцевали в чайном зале «Эдема». Ник, невысокого роста, костлявый, рыжеволосый и кареглазый молодой человек, вел партнершу умело и грациозно. Разговор, разумеется, зашел о Германии, и Никербокер, как и Зигрид Шульц, попытался кое-что рассказать Марте о политике страны, о гитлеровском режиме. Но Марту это не интересовало, и Ник переключился на другие темы. Больше всего молодую американку забавляли веселящиеся немцы и немки. Ей нравилось «смотреть на их смешную, чопорную манеру танцевать, слушать непонятную гортанную речь, сопровождаемую непринужденными жестами, наблюдать за их поведением – они были как дети, желающие получить от жизни все»202.
Пока ей нравились немцы, с которыми она познакомилась; во всяком случае, они нравились ей больше, чем французы, которых она встречала во время учебы в Париже. Она писала, что, как ей казалось, немцы, в отличие от французов, «не склонны к воровству, не эгоистичны, им не свойственны ни торопливость, ни холодность, ни суровость»203.
•••
Оптимистический взгляд Марты на происходящее разделяли многие иностранцы, посещавшие тогда Германию, и прежде всего столицу – Берлин. Дело в том, что в городе почти все выглядело и работало как прежде. У отеля «Адлон» (Унтер-ден-Линден, 1), как и прежде, продавались сигары (а Гитлер, как и прежде, сторонился этого отеля – он предпочитал расположенную неподалеку гостиницу «Кайзерхоф»). Каждое утро берлинцы гуляли в Тиргартене, многие – верхом. Тысячи жителей таких районов Берлина, как Веддинг или Онкель-Томс-Хютт, приезжали в центр города на поездах и трамваях. Нарядные мужчины и женщины сидели в «Романском кафе», пили кофе и вино, курили сигары и сигареты, блистали остроумием, которым славились берлинцы. Звучал берлинский диалект – так называемый Berliner Schnauze (буквально – «берлинская морда»)204. Со сцены кабаре «Катакомбы» Вернер Финк205, как и прежде, высмеивал новый режим, рискуя быть арестованным. Во время одного из выступлений кто-то из зала громко обозвал его «вшивым жидом». Артист мгновенно парировал:
– Я не еврей. Я только кажусь умным206.
Зрители расхохотались.
Даже дни, как и прежде в это время года, стояли чудесные. «Сияет солнце, – писал Кристофер Ишервуд в своих «Берлинских рассказах»207, – а Гитлер – хозяин этого города. Сияет солнце, а десятки моих друзей ‹…› томятся в тюрьме, а может быть, уже погибли»208. Хотелось верить, что в городе все идет как обычно. «Я увидел отражение своего лица в зеркальной витрине магазина и поразился, заметив, что улыбаюсь, – писал Ишервуд. – В такую прекрасную погоду невозможно было удержаться от улыбки». Как обычно, по городу разъезжали трамваи. Как обычно, по тротуарам шли пешеходы. Все вокруг казалось «странно знакомым, удивительно напоминающим о былом, таком привычном и приятном – так бывает, когда смотришь на хорошую фотографию».
Но за этим фасадом стремительно разворачивались грандиозные преобразования, революционные изменения, затрагивающие все стороны повседневной жизни. Они происходили без лишнего шума и, как правило, незаметно. Центральное место в них занимала государственная кампания, нацеленная на захват контроля над всеми общественными и политическими процессами в стране, – гляйхшальтунг209, целью которого была идеологическая унификация, выстраивание граждан, министерств, университетов, культурных и общественных институтов в единую линию в соответствии с представлениями и планами национал-социалистов210.
Гляйхшальтунг осуществлялся с головокружительной скоростью и затрагивал даже те сферы жизни, которые не регулировались законом напрямую. Немцы сами, по доброй воле, отдавали себя под власть нацистов. Это явление называли «самоконтроль»211. Перемены происходили так быстро и таким широким фронтом, что немцы, на какое-то время уезжавшие из страны (по делам или на отдых), вернувшись, не узнавали ее. Они чувствовали себя персонажами фильма ужасов, возвратившимися в родной город и увидевшими, что люди, которые когда-то были их друзьями, клиентами, пациентами, покупателями, изменились, причем не так-то просто было понять, как именно. Социалистка Герда Лауфер писала, что испытывала «глубокое потрясение», видя, как люди, которых она давно знала и считала друзьями, «мгновенно менялись»212.
В отношениях между соседями исчезла доброжелательность. Из мелкой зависти они писали друг на друга доносы в СА (Sturmabteilung (SA) – штурмовые отряды) или недавно созданную тайную государственную полицию (Geheime Staatspolizei), которую почти сразу начали называть «гестапо», используя аббревиатуру, пущенную в ход одним смекалистым почтовым служащим, которому было лень каждый раз писать на почтовых отправлениях полное название структуры213. Гестапо считалось всеведущей и способной на любое злодеяние службой, что объяснялось, во-первых, политическим климатом, в котором критика правительства уже считалась достаточным основанием для ареста, и, во-вторых, готовностью простых немцев не только следовать линии партии и добровольно вовлекаться в гляйхшальтунг, но и из корыстных соображений доносить на сограждан, якобы «задевающих чувства» нацистов. В ходе одного исследования нацистских архивов было установлено, что из 213 изученных доносов 37 % были продиктованы не искренними политическими убеждениями, а банальными конфликтами доносчиков с их жертвами214. Так, в октябре 1933 г. продавец бакалейной лавки донес на скандальную покупательницу, упорно требовавшую сдачу в три пфеннига215. Он обвинил ее в том, что она не платит налоги. Немцы поливали друг друга грязью с таким наслаждением, что нацистское руководство даже призывало их более внимательно относиться к основаниям для обращения в полицию. Сам Гитлер говорил министру юстиции: «Мы тонем в море доносов и человеческой подлости»216.
Одной из главных составляющих гляйхшальтунга была «арийская поправка» к законам, касающимся гражданской государственной службы, по сути запрещавшая евреям занимать какие-либо должности в органах власти. Новое законодательство и враждебное отношение немцев к евреям серьезно ограничивали возможности последних заниматься врачебной и адвокатской практикой. Эти ограничения были весьма обременительны и резко меняли жизнь евреев, но туристы и другие сторонние наблюдатели их не замечали – в том числе потому, что в Германии проживало не так уж много евреев. По состоянию на январь 1933 г. их доля в общей численности населения страны (65 млн человек) составляла лишь около 1 %, причем большинство евреев проживали в крупных городах; в других районах страны их почти не было217. При этом около трети немецких евреев (чуть больше 160 000 человек) жили в Берлине, но их доля в общей численности населения столицы (4,2 млн человек) не превышала 4 %. К тому же они, как правило, проживали компактно, в районах, обычно не включавшихся в путеводители для туристов.
Но и многие немецкие евреи не сознавали истинного смысла происходящего. Лишь 50 000 человек поняли его вовремя – и уехали из Германии в первые же недели после назначения Гитлера канцлером218. Большинство осталось. «Мало кто думал, что угрозы в адрес евреев следует воспринимать всерьез, – отмечал Карл Цукмайер, немецкий писатель еврейского происхождения. – Даже многие евреи считали безумные антисемитские разглагольствования нацистов не более чем пропагандистским трюком, от которого нацисты откажутся, как только получат власть в стране, как только общество даст им официальные полномочия»219. И хотя одна из популярных у штурмовиков песенок называлась «Когда мой нож еврейской кровью обагрится», ко времени прибытия Доддов в Германию гонения на евреев начали понемногу ослабевать. Нападения на них теперь происходили сравнительно редко, их можно было считать единичными. «Нетрудно было поверить, что все наладилось, – писал историк Джон Диппель, пытаясь ответить на вопрос, почему многие евреи в 1930-х гг. решили остаться в Германии. – На первый взгляд могло показаться, что повседневная жизнь во многом осталась прежней, такой же, как до прихода Гитлера к власти. Нападения нацистов на евреев были как летние грозы, когда тучи внезапно сгущаются и так же быстро рассеиваются, оставляя после себя странное, зловещее спокойствие»220.
Наиболее заметным результатом гляйхшальтунга стало быстрое распространение пресловутого гитлеровского приветствия (Hitlergruss). Для иностранцев оно тогда было в новинку; генеральный консул Мессерсмит даже посвятил ему отдельную депешу (от 8 августа 1933 г.). У этого жеста, писал он, нет аналогов в современности, если не считать узкопрофессиональных обычаев – например, в армии младшие по званию при встрече обязаны отдавать честь старшим по званию221. Новую традицию следовало считать уникальной, поскольку салютовать должны были все и всем при каждой встрече. Лавочники приветствовали салютом покупателей. Дети должны были салютовать учителям – по несколько раз в день. Новая традиция требовала, чтобы в театре после спектакля зрители вставали, вскидывали руку в нацистском приветствии и хором пели сначала гимн Германии «Германия превыше всего», а затем гимн штурмовых отрядов «Песня Хорста Весселя», названный по имени автора, громилы-штурмовика, убитого коммунистами и впоследствии превращенного нацистской пропагандой в героя. Граждане Германии с такой готовностью приняли новое приветствие, что непрестанное вскидывание руки выглядело почти комично, особенно в коридорах государственных учреждений, где все, от скромного курьера до самого высокопоставленного чиновника, салютовали друг другу, восклицая «Хайль!», из-за чего даже посещение мужского туалета превращалось в долгую и утомительную процедуру.
Мессерсмит отказывался салютовать и в случае необходимости просто вытягивался по стойке «смирно». Он понимал, что простым немцам этого бы не простили. Иногда и он ощущал явное недовольство его поведением. Так, по окончании одного делового завтрака в портовом городе Киле все присутствовавшие встали и, вскинув правую руку, хором запели сначала государственный гимн, а затем «Песню Хорста Весселя». Мессерсмит тоже встал – из уважения к немцам; точно так же он поступил бы в Америке при звуках «Звездно-полосатого флага». Многие другие приглашенные, в том числе несколько штурмовиков, недовольно косились на него и перешептывались, словно пытаясь угадать, кто он такой. «Я понимал, что мне еще повезло – завтрак проходил в помещении, и большинство присутствовавших были вполне разумными людьми, – писал он, – но, если бы дело было на уличном собрании или демонстрации, никто не стал бы задаваться вопросом, кто я такой, и со мной, скорее всего, обошлись бы очень сурово»222. Мессерсмит рекомендовал американским туристам вести себя осмотрительно и в случае необходимости присутствия на мероприятии, предполагающем хоровое пение и вскидывание руки в нацистском приветствии, советовал уходить пораньше.
Когда Додд время от времени в шутку приветствовал его вскидыванием руки, он не находил в этом ничего забавного223.
•••
Уже на второй неделе пребывания в Берлине Марта поняла, что ее надежды забыть прошлое оказались напрасными, – оно напомнило о себе.
Ее муж Бассет приехал в столицу Германии в надежде вернуть Марту. Он называл эту попытку «берлинской экспедицией».
Бассет поселился в отеле «Адлон». Муж и жена несколько раз виделись, но Бассет не добился возобновления отношений, слез примирения и всего того, на что так надеялся. Со стороны Марты он встретил лишь доброжелательное равнодушие. «Ты наверняка помнишь, как мы катались на велосипедах по парку, – писал он ей позже. – Ты была приветлива, но я чувствовал, что нас многое разделяет»224.
К тому же незадолго до отъезда Бассет серьезно простудился и слег в постель – как раз когда Марта собиралась в последний раз навестить его перед отъездом.
Едва Марта вошла в комнату, он понял, что «берлинская экспедиция» провалилась. Его жена привела с собой брата Билла.
По сути, это было жестоко. Марта знала, что Бассет правильно интерпретирует этот поступок. Она устала. Когда-то она любила его, но их отношениям мешали непонимание и отсутствие общих интересов. На месте любовного костра остались лишь «тлеющие угольки», как Марта выразилась позже, и их было слишком мало, чтобы заново разжечь огонь страсти.
Бассет все понял. «Ты решила, что с тебя хватит, – вскоре написал он ей. – И никто не сможет тебя упрекнуть!»225
Он послал ей цветы, признав поражение. К букету приложил открытку. Текст начинался фразой: «Моей очаровательной и прелестной бывшей жене»226.
Он уехал в Америку, в Ларчмонт (штат Нью-Йорк), и с головой ушел в жизнь в пригороде, состоящую из подстригания газона, ухаживания за темно-пунцовым буком, росшим на заднем дворе, вечерних возлияний и импровизированных пирушек. Утром – на поезде в банк, на работу. Вечером – домой. Позже он писал ей: «Я совсем не уверен, что ты была бы счастлива в роли жены банковского экономиста, вынужденной заниматься финансовыми отчетами, воспитанием кучи детей, делами родительского комитета и всем прочим в этом роде»227.
•••
Дружба Марты с Зигрид Шульц вскоре начала приносить плоды. Так, 23 июля 1933 г. Зигрид устроила вечеринку в честь приезда Марты. Она пригласила несколько ближайших друзей, в том числе корреспондента Hearst News Service Квентина Рейнольдса. Марта и Рейнольдс сразу понравились друг другу. Это был огромного роста, жизнерадостный мужчина. У него были курчавые волосы, а взгляд такой, что, казалось, он вот-вот рассмеется, хотя на самом деле корреспондент имел репутацию человека здравомыслящего, практичного, умного и настроенного скептически.
Пять дней спустя они встретились снова, в баре отеля «Эспланада». Присутствовал и брат Марты Билл. Как и Зигрид, Рейнольдс всех знал и сумел подружиться с несколькими видными нацистскими чиновниками, в том числе конфидентом Гитлера с труднопроизносимым именем – Эрнстом Францем Седжвиком Ханфштанглем. Про того было известно, что иногда этот выпускник Гарварда228 (его мать была уроженкой США) по вечерам играет для Гитлера на пианино, чтобы успокоить нервы диктатора. Исполнял он не Моцарта и не Баха, а главным образом Вагнера и Верди, Листа и Грига, иногда – Штрауса и Шопена.
Марте захотелось с ним познакомиться. Рейнольдс знал, что один из его собратьев-корреспондентов устраивает вечеринку, на которую ожидают и Ханфштангля. Корреспондент предложил девушке пойти с ним.
Глава 7
Назревающий конфликт
Каждое утро Додд пешком отправлялся из отеля «Эспланада» на службу. Путь по Тиргартенштрассе – улице вдоль южной границы парка – занимал 15 минут. На южной стороне высились утопающие в зелени особняки за коваными оградами; во многих из них располагались посольства и консульства. На северной стороне раскинулся парк с его деревьями, статуями и дорожками, на которых лежали голубые утренние тени. Додд называл его «самым красивым парком из всех, какие ему доводилось видеть», и эта прогулка вскоре стала любимой частью распорядка дня посла229. Рабочий кабинет Додда располагался в здании канцелярии посольства, на Бендлерштрассе, совсем рядом с парком. На этой же улице располагался «Бендлер-блок» – группа приземистых, бесцветных зданий в форме параллелепипедов. Это были штабные здания регулярной армии Германии, рейхсвера.
На фотографии, на которой Додд запечатлен в своем рабочем кабинете (шла первая или вторая неделя его пребывания в Берлине), посол сидит за большим, украшенным искусной резьбой столом. За спиной виден огромный гобелен, по левую руку на расстоянии примерно полутора метров на столе громоздится большой телефонный аппарат сложной конструкции. Фотография немного смешная: человек хрупкого телосложения, в рубашке с жестким белым воротничком, с набриолиненными волосами и аккуратным пробором сурово смотрит в объектив, но совершенно теряется на фоне окружающей его роскоши. Снимок здорово повеселил сотрудников Госдепартамента, не одобрявших назначение Додда. Заместитель госсекретаря Филлипс так завершал одно из писем Додду: «Фотография, на которой вы сидите за рабочим столом на фоне роскошного гобелена, разошлась здесь довольно широко и произвела сильное впечатление»230.
Казалось, Додд на каждом шагу нарушает традиции посольства, – во всяком случае, так считал советник Джордж Гордон. Так, посол твердо решил ходить на встречи с правительственными чиновниками и другими официальными лицами пешком. Однажды, отправляясь в расположенное поблизости испанское посольство, он взял с собой Гордона. Оба дипломата облачились в визитки и шелковые цилиндры. Вспоминая этот эпизод в письме Торнтону Уайлдеру, Марта писала: когда Гордон узнал, что придется идти пешком, его «едва не хватил удар»231. Если Додд отправлялся куда-нибудь на автомобиле, он сам садился за руль семейного «шевроле», не шедшего ни в какое сравнение с «опелями» и «мерседесами», на которых предпочитала разъезжать верхушка Рейха. Додд носил простые костюмы. Отпускал едкие шуточки. А 24 июля, в понедельник, допустил почти непростительную оплошность. Генконсул Мессерсмит пригласил его (и Гордона) на встречу с одним американским конгрессменом, прибывшим с визитом в Германию. Встреча была назначена в офисе Мессерсмита, занимавшем два нижних этажа консульства, здание которого располагалось напротив отеля «Эспланада». Когда Додд пришел, Гордона еще не было. Через несколько минут зазвонил телефон. Мессерсмит взял трубку. Из его слов Додд понял, что советник категорически отказывается прийти. Причина была проста – уязвленное самолюбие. По мнению советника, Додд «ронял себя» и престиж занимаемого им поста, участвуя во встрече в офисе чиновника более низкого ранга. Позже Додд отметил в дневнике: «Гордон – законченный карьерист, чрезвычайно щепетильный и пунктуальный»232.
Додд не смог сразу вручить свои верительные грамоты президенту Гинденбургу, как того требовал дипломатический протокол. Гинденбургу нездоровилось, и он удалился в свое поместье в Нойдеке в Восточной Пруссии, чтобы немного подлечиться; предполагалось, что он не вернется в столицу до конца лета. Соответственно, Додд еще не получил аккредитации. Он воспользовался этим периодом спокойствия, чтобы ознакомиться с такими важными вещами, как особенности работы посольских телефонов, график отправки мешков с дипломатической почтой и посольские шифры. Он встретился с группой американских корреспондентов, а также двумя десятками немецких репортеров, которые, как он и опасался, уже прочли заметку в еврейской Das Hamburger Israelitisches Familienblatt, где утверждалось, что он «приехал в Германию, чтобы пресечь несправедливость в отношении евреев»233. Додд выступил перед ними с «кратким опровержением», как он это назвал, данного сообщения.
Додд довольно быстро понял, каково это – жить в новой Германии. В первый же день его пребывания в Берлине гитлеровское правительство объявило, что с 1 января 1934 г. вступает в силу закон, направленный на предотвращение появления на свет детей с наследственными заболеваниями; граждан с физическими недостатками и психическими отклонениями предполагалось стерилизовать234. Вскоре посол узнал, что сотрудники посольства и возглавляемого Мессерсмитом консульства уверены: немецкие власти перехватывают входящую и исходящую дипломатическую корреспонденцию235. Чтобы гарантировать доставку наиболее деликатных посланий в Америку нераспечатанными, Мессерсмит был вынужден пускаться на фантастические ухищрения236. Генконсул велел курьерам передавать такие письма капитанам судов, отправлявшихся в США. По другую сторону Атлантики капитанов на причале встречали специальные агенты американских федеральных ведомств.
•••
Одной из первых задач, которые поставил перед собой Додд, была оценка сильных и слабых сторон подчиненных – как дипломатов (первых и вторых секретарей посольства), так и клерков, стенографисток и других технических работников канцелярии. Он сразу увидел, что трудовая дисциплина сильно хромает. Секретари приходили на службу когда вздумается и уходили, когда хотели поохотиться или поиграть в гольф. Он узнал, что почти все они члены гольф-клуба, расположенного в Ванзе, районе на юго-западе центрального района Берлина. Многие из них располагали немалыми средствами (что отвечало традициям американского дипкорпуса) и швырялись деньгами – как своими, так и посольскими – направо и налево. Новый посол пришел в ужас, узнав, сколько денег тратится на международные телеграммы. Послания были длинными и путаными, а значит, неоправданно дорогими.
В заметках к отчету о работе посольства Додд кратко охарактеризовал ключевых сотрудников237. Он указал, что супруга советника Гордона получает «солидный доход» и что тот часто ведет себя слишком независимо. «Человек он эмоциональный. Чересчур враждебно относится к немцам ‹…› Много раз допускал досадные вспышки раздражения». Набрасывая портрет одного из первых секретарей, тоже человека состоятельного, Додд написал, что тот «обожает рассуждать о цвете носков». Кроме того, посол отметил, что Джулия Левин – дама, руководившая посольской приемной, – не подходит для выполнения подобных обязанностей, поскольку «настроена крайне антигермански», а это «не очень хорошо, ведь в посольство приходят немцы».
Додд также обрисовал политический пейзаж за стенами посольства. Под ярко-голубым летним небом словно оживали депеши Мессерсмита. Город был увешан яркими полотнищами с броской символикой: белый круг на красном фоне, в центре круга – жирный черный «ломаный крест» (Hakenkreuz). (В посольстве пока предпочитали не употреблять слово «свастика».) Додд выяснил, о чем говорят цвета формы на людях, которых он встречал во время прогулок. В коричневую форму облачались штурмовики СА; казалось, они повсюду; в черную – представители элитных «отрядов охраны», или СС (Schutzstaffel, SS); этих было меньше, и встречались они реже; в голубую – обычные полицейские. Додд узнал о растущем влиянии гестапо и молодого шефа этой организации – Рудольфа Дильса. Это был подвижный темноволосый человек, считавшийся привлекательным, несмотря на множество шрамов на лице: еще будучи студентом университета, он участвовал в дуэли на холодном оружии (такие дуэли когда-то были в моде у юных немцев, стремившихся доказать свою мужественность). Он выглядел мрачным, как злодей в третьеразрядном фильме, но, по словам Мессерсмита, был человеком по-своему цельным, дельным и рациональным, в отличие от его начальников, Гитлера, Геринга и Геббельса.
Во многих других отношениях новый, только открывающийся Додду мир тоже оказался не таким простым и лишенным оттенков, как он предполагал.
Гитлеровское правительство было расколото. Гитлер занимал пост канцлера с 30 января 1933 г. Президент Гинденбург назначил его на эту должность, выполняя одно из условий договоренности с влиятельными консерваторами, полагавшими, что смогут контролировать нового канцлера. Однако уже к моменту прибытия Додда стало ясно, что они серьезно заблуждались. Гинденбург, которого называли Старый господин, оставался единственным противовесом Гитлеру. За несколько дней до отбытия Додда в Германию он публично заявил о своем недовольстве нападками Гитлера на протестантскую церковь. В открытом письме канцлер назвал себя «евангельским христианином» и выразил растущую «тревогу за внутреннюю свободу церкви», отмечая, что, если взятый курс будет продолжен, «это нанесет самый серьезный ущерб нашему народу и нашему отечеству, а кроме того, подорвет национальное единство»238. Гинденбург не только обладал конституционными полномочиями, позволявшими ему назначать и смещать канцлера, но и пользовался популярностью в регулярной армии – рейхсвере. Гитлер понимал: если страна снова начнет погружаться в хаос, Гинденбург может распустить правительство и ввести военное положение. Он также сознавал, что наиболее вероятным источником возможной нестабильности является СА – служба, возглавляемая капитаном Эрнстом Рёмом, его другом и давним союзником239. Гитлер все яснее видел, что СА – недисциплинированная, радикально настроенная сила, исчерпавшая свою полезность. Рём считал иначе: он и его штурмовые отряды сыграли решающую роль в национал-социалистической революции и теперь в качестве награды хотели контролировать все вооруженные силы, в том числе рейхсвер. Военные были категорически против. У толстого, угрюмого развратника (по слухам, гомосексуалиста) Рёма не было офицерской выправки, столь ценимой в армии240. Тем не менее он командовал быстро растущим легионом штурмовиков, численность которого уже перевалила за 1 млн человек. Численность личного состава регулярной армии была в десять раз меньше, однако рейхсвер был гораздо лучше подготовлен и вооружен. Назревал конфликт.
По мнению Додда, некоторые представители власти начали задумываться об изменении курса и более умеренной – во всяком случае, по сравнению с курсом Гитлера, Геринга и Геббельса, которых посол называл «мальчишками, решившими поиграть в борьбу за мировое господство», – политике241. Основанием для оптимизма Додд считал настроения представителей среднего звена государственного управления, работающих в министерствах. «Министры хотели бы прекратить преследование евреев и начать сотрудничать с последними приверженцами принципов немецкого либерализма, – писал он. – Борьбу между этими двумя лагерями я наблюдаю со дня прибытия в Германию»242.
На оценки Додда во многом повлияла состоявшаяся вскоре после его приезда встреча с министром иностранных дел Германии Константином Фрайхерром фон Нейратом, которого Додд (по крайней мере тогда) причислял к умеренному лагерю.
Додд встретился с Нейратом 15 июля, в субботу, в министерстве иностранных дел, расположенном на Вильгельмштрассе – бульваре, тянущемся вдоль восточной границы Тиргартена; на бульваре было сосредоточено столько министерств и ведомств, что само название улицы стало синонимом правительства Германии.
Нейрат был мужчина представительный: серебряные седины, темные брови и коротко подстриженные усы придавали ему сходство с актером, играющим благородных отцов. Марта вскоре тоже познакомится с ним – и поразится его способности скрывать эмоции. «Его лицо, – писала она, – было лишено всякого выражения: классическая “протокольная физиономия”, лицо игрока в покер»243. Как и Додд, министр любил ходить пешком и начинал день с прогулки по Тиргартену.
Нейрат считал себя представителем здравомыслящих сил в правительстве, которые, как он полагал, способны взять под контроль Гитлера и его партию. Один из представителей власти его уровня выразился так: «Он хотел приручить нацистов, сделать их удобными партнерами, оставаясь в рамках умеренного националистического режима»244. Впрочем, Нейрат полагал, что рано или поздно гитлеровское правительство само себя погубит. «Он всегда верил, – писал один из его помощников, – что, если будет просто работать на своей должности, выполнять свои обязанности и поддерживать отношения с другими странами, в один прекрасный день проснется и обнаружит, что нацисты испарились»245.
Додд нашел Нейрата «очень приятным человеком»246. Это суждение говорило о намерении посла судить обо всем происходящем в Германии максимально объективно. Додд предположил, что у Гитлера должны быть и другие подчиненные типа Нейрата. В письме другу посол писал: «Гитлер перейдет на сторону этих более разумных деятелей и ослабит возникшую напряженность»247.
•••
На следующий день, примерно в половине второго, в Лейпциге – том самом городе, где Додд защищал докторскую диссертацию, – молодой американец Филип Цукерман с супругой (гражданкой Германии), тестем и свояченицей совершал воскресную прогулку. Как оказалось, он выбрал не лучшее время для прогулки, учитывая, что все они были евреи, а в городе в те дни собралось около 140 000 штурмовиков, чтобы предаться очередной оргии, состоявшей из маршей, тренировок и, разумеется, обильных возлияний (в СА частенько устраивали такие сборища). В середине воскресного дня через центр города шагала огромная толпа под красно-бело-черными нацистскими знаменами, которые развевались и на близлежащих зданиях. В половине второго группа штурмовиков отделилась от главной колонны и двинулась по поперечной улице – Николаиштрассе. Именно по ней и прогуливались Цукерманы.
Отряд СА прошел было мимо них, но тут несколько молодчиков, шагавших в арьергарде, решили, что чета Цукерман и их родственники – наверняка евреи. Без предупреждения штурмовики окружили их, повалили на землю и обрушили на них град пинков и ударов, после чего спокойно двинулись дальше.
Цукерман и его жена серьезно пострадали. Их даже пришлось госпитализировать – сначала в клинику в Лейпциге, а затем в Берлине, где подключилось американское консульство. «Не исключено, что Цукерман получил серьезные повреждения внутренних органов, от которых может никогда не оправиться», – писал генеральный консул Мессерсмит в депеше, сообщая в Вашингтон о нападении248. Генконсул предупреждал: власти Соединенных Штатов могут попытаться добиться финансовой компенсации Цукерману, но для его супруги этого сделать не удастся (во всяком случае, на официальном уровне), поскольку она не является гражданкой США. Генконсул добавлял: «Следует отметить, что в результате нападения, которому эта женщина подверглась в то же самое время, что и другие члены ее семьи, она оказалась в больнице, где врачи были вынуждены извлечь из ее утробы недоношенного младенца»249. Он подчеркивал, что в результате миссис Цукерман больше не сможет иметь детей.
Считалось, что такого рода нападения больше не происходят; многочисленные правительственные постановления призывали к сдержанности. Но штурмовики, похоже, не обращали на эти призывы никакого внимания.
В другом донесении, касающемся вышеописанного происшествия, Мессерсмит указывал: «Любимой забавой людей из СА стали нападения на евреев, и следует откровенно признать: им не нравится, когда их пытаются лишить добычи»250.
Именно по причине инсайдерского ви́дения этого и других процессов, происходивших в новой Германии, ставшего возможным в результате длительного пребывания в стране, генконсул испытывал такую досаду оттого, что иностранцы не понимали истинную природу гитлеровского режима. Многие американские туристы возвращались на родину, недоумевая по поводу контраста между ужасами, о которых они читали в американских газетах (об избиениях и арестах, происходивших весной, о кострах из книг, о концентрационных лагерях), и безмятежным путешествием по Германии. Одним из таких недоумевающих был радиожурналист, подписывавший свои материалы «Г. Ф. Кальтенборн» (он родился в Милуоки, и звали его Ганс фон Кальтенборн), который вскоре после прибытия Додда в Германию побывал в Берлине вместе с женой, дочерью и сыном. Этот «дуайен радиообозревательского цеха», как его называли, готовил репортажи для Columbia Broadcasting Service и прославился на всю Америку; позднее он даже сыграл камео в фильме «Мистер Смит едет в Вашингтон»251 и научно-фантастическом триллере «День, когда остановилась Земля»252. Перед отъездом в Германию он заглянул в Госдепартамент, где ему разрешили ознакомиться с некоторыми депешами генконсула Мессерсмита. Обозреватель счел, что в этих бумагах многое преувеличено. И даже теперь, проведя в Берлине четыре или пять дней, он заявлял Мессерсмиту, что остается при своем мнении и что в донесениях генконсула «полно неточностей и преувеличений»253. Журналист предположил, что Мессерсмит опирался на информацию из источников, не заслуживающих доверия.
Мессерсмит был потрясен. Он не сомневался, что Кальтенборн говорит искренне, но объяснял позицию журналиста тем, что тот «немец по происхождению, а значит, не в состоянии поверить, что его соотечественники способны на зверства, ежедневно и ежечасно творимые в Берлине и по всей Германии»254.
Генконсул и раньше постоянно замечал такую слепоту. Тот, кто жил в Германии и видел происходящее, понимал: произошли фундаментальные сдвиги, в стране сгущается мрак. Но гости страны почему-то упорно не хотели ничего замечать. Как Мессерсмит писал в одной из своих депеш, отчасти это объяснялось тем, что немецкое правительство развернуло целую кампанию, направленную на «влияние на мнение приезжающих в Германию американцев и формирование у них благоприятного впечатления от происходящего в стране»255. Подтверждение своей правоты Мессерсмит видел, например, в странном поведении Сэмюэла Боссарда – американца, на которого 31 августа напали члены гитлерюгенда256257. Боссард сразу дал официальные показания в американском консульстве и с возмущением рассказал об инциденте нескольким зарубежным корреспондентам, работавшим в Берлине. А потом внезапно замолчал. Незадолго до отъезда Боссарда в Америку Мессерсмит позвонил ему, чтобы узнать, как дела, и понял, что его собеседник не хочет обсуждать инцидент. Заподозрив неладное, генконсул навел справки и выяснил, что сотрудники немецкого министерства пропаганды устроили для Боссарда специальную экскурсию по Берлину и Потсдаму и вообще оказывали ему всевозможные любезности и знаки внимания. Похоже, их усилия не пропали даром, отмечал Мессерсмит. По возвращении в Нью-Йорк (как писали в одной газете) Боссард заявил, что «если американцы в Германии и становятся жертвами насилия, то лишь по недоразумению ‹…› Судя по всему, многие американцы просто не понимают сути перемен, произошедших и продолжающих происходить в Германии, и ведут себя опрометчиво, невольно провоцируя немцев на подобные нападения»258. Он поклялся, что на следующий год обязательно вернется в Германию.
Ярким примером лицемерия нацистского режима Мессерсмит считал решение правительства Германии отменить запрет на деятельность ротари-клубов259. Мало того что клубам разрешили продолжать работу, им еще и позволили не исключать из числа членов евреев. Мессерсмит сам был членом берлинского клуба. «Тот факт, что евреям не запрещают членство в ротарианских клубах, используется в целях пропаганды, нацеленной на ротарианцев всего мира», – писал он260. На самом деле многие евреи-ротарианцы либо лишились работы, либо столкнулись с серьезным ограничением возможности заниматься профессиональной деятельностью. В донесениях Мессерсмит снова и снова педалировал одну тему: случайным визитерам не понять, чтó в действительности происходит в новой Германии. Он писал: «Приезжающие сюда американцы окажутся окруженными заботой нацистского государства, они будут так заняты приятными развлечениями, что у них почти не будет возможности оценить реальное положение дел»261.
Мессерсмит настаивал, чтобы Кальтенборн связался с кем-то из американских корреспондентов, работавших в Берлине. Любой такой журналист даст множество подтверждений того, что депеши генконсула не лгут.
Но Кальтенборн этого не сделал. Он знал многих журналистов и заявил, что и они смотрят на происходящее в Германии предвзято, как и Мессерсмит.
Кальтенборн действительно вернулся и продолжил свое путешествие по Германии. Но вскоре ему придется пересмотреть свои взгляды, и для этого будут очень веские причины.
Глава 8
«Зовите меня Путци»
При участии Зигрид Шульц и Квентина Рейнольдса Марта легко включилась в светскую жизнь Берлина. Эта умная, привлекательная любительница пофлиртовать быстро завоевала сердца молодых иностранных дипломатов и стала желанной гостьей на разного рода неформальных сборищах, так называемых бобовых и пивных вечеринках, устраиваемых после завершения официальных дневных мероприятий. Кроме того, ее приняли в большую (человек двадцать) компанию корреспондентов, ежедневно собиравшуюся в итальянском ресторане «Таверна», принадлежавшем немцу и его жене-бельгийке262. В «Таверне» у компании был свой столик для постоянных клиентов (Stammtisch) – большой круглый стол в углу зала. Журналисты, в том числе Зигрид Шульц, обычно собирались часов в десять вечера и нередко засиживались до четырех утра. Компания пользовалась известностью – корреспонденты были знаменитостями. «Все остальные посетители смотрят на них, пытаются услышать, о чем они говорят, – писал Кристофер Ишервуд в романе «Прощай, Берлин». – Если у кого-то есть новости (подробности чьего-то ареста или адрес родственников жертвы, готовых дать интервью), кому-то из журналистов делают знак выйти на улицу. Тот выходит, и они с информатором расхаживают взад-вперед и беседуют»263. Зачастую столик для постоянных клиентов ненадолго удостаивался внимания первых и вторых секретарей посольств, нацистских чиновников, ответственных за работу с прессой, а иногда и самого шефа гестапо Рудольфа Дильса. Журналист Уильям Ширер, присоединившийся к компании сравнительно недавно, считал Марту ценным приобретением: «хорошенькая, энергичная, к тому же заядлая спорщица»264.
Самой твердой валютой в этом новом мире служили визитные карточки265. Оформление карточки обычно отражало характер ее обладателя, его самовосприятие и пожелания относительно его восприятия окружающими. Самые большие карточки были у нацистских вождей. Внушительные титулы были напечатаны полужирным готическим шрифтом. На крошечной карточке принца Луи Фердинанда, сына германского кронпринца, – очаровательного молодого человека, успевшего поработать в Америке на заводе Генри Форда, – значились лишь его имя и титул, а большую одностороннюю визитку его отца украшала фотография, на которой он запечатлен был при всех регалиях. Визиткам находили самое разное применение. Карточки с нацарапанными на них несколькими словами служили приглашениями на обед, ужин, вечеринку с коктейлями или какое-либо более экзотическое мероприятие. Желающий выразить симпатию, познакомиться поближе или завязать романтические отношения вручал тому, кто его интересовал, визитку с зачеркнутой фамилией, оставляя только имя.
У Марты быстро накопились десятки таких карточек, и она бережно их хранила. У нее были визитки принца Луи (скоро он станет ее другом и поклонником), Зигрид Шульц (разумеется), Милдред Харнак (той самой, которая в числе других встречающих стояла на платформе, когда Марта и ее родители прибыли в Берлин). Уэбб Миллер, корреспондент агентства United Press, написал на своей карточке: «Если у вас нет более важных дел, может быть, мы вместе поужинаем?»266 Далее было указано, в каком отеле он проживает и в каком номере.
•••
Наконец Марта познакомилась и с одним из нацистских бонз. Верный своему обещанию, Рейнольдс повел ее на вечеринку, устроенную его английским другом, – «пышное мероприятие с обильными возлияниями»267. Вечеринка давно была в разгаре, когда в помещение буквально ворвался («произведя настоящую сенсацию», как позже вспоминала Марта) огромный человек с копной угольно-черных волос268. Он сразу начал раздавать направо и налево визитки, отдавая явное предпочтение молодым хорошеньким женщинам. Ростом он был около 190 см – на голову выше большинства присутствующих мужчин, – а весил, надо полагать, никак не меньше 110 кг. Как писала одна дама, «выглядел он ужасно нелепо – был похож на гигантскую марионетку, подвешенную на веревки»269. Его голос заглушал шум вечеринки, как гром заглушает звуки дождя.
Рейнольдс сказал Марте, что это сам Эрнст Ханфштангль. На его визитке значилась официальная должность – руководитель управления по связям с иностранной прессой (Auslandspressechef) Национал-социалистической партии. Звучало внушительно, но на самом деле должность была чисто декоративной, не предполагающей реальных полномочий. Это был подарок Гитлера в благодарность за давнюю дружбу, – когда-то Гитлер часто бывал в его доме.
После знакомства Ханфштангль сразу попросил Марту:
– Зовите меня просто Путци270.
Так его звали в детстве, так его и сейчас называли друзья и знакомые, а также работавшие в городе корреспонденты.
Марта уже была наслышана об этом гиганте с труднопроизносимой фамилией (а написание ее вообще невозможно было запомнить) – чиновнике, которого многие журналисты и дипломаты обожали, но многие и ненавидели. Последние не доверяли ему. К их числу принадлежал, в частности, Джордж Мессерсмит, писавший, что испытывает к Ханфштанглю «необъяснимую антипатию»271. «Это человек абсолютно неискренний, нельзя верить ни единому его слову, – писал генконсул. – Он притворяется близким другом тех, чье положение пытается подорвать, или тех, на кого он обрушивается с прямыми нападками»272.
Рейнольдсу, новому другу Марты, этот человек поначалу понравился. В отличие от других нацистов он «из кожи вон лез, стараясь выказать благожелательное отношение к американцам», вспоминал корреспондент273. Нередко Ханфштангль помогал журналистам договариваться об интервью, которых иначе, возможно, они бы не добились. Беседуя с берлинскими корреспондентами, он старался казаться своим парнем, «обаятельным, простым и общительным». Однако со временем симпатия Рейнольдса к Ханфштанглю угасла: «Узнав Путци поближе, начинаешь его ненавидеть. Я не сразу его раскусил»274.
Ханфштангль отлично говорил по-английски. В годы учебы в Гарварде он был членом университетского театрального клуба «Заварной пудинг»275 и однажды произвел фурор, явившись на представление в костюме девушки-голландки и назвавшись Гретхен Споотсфейффер276. Вместе с ним учился Теодор Рузвельт – младший, старший сын президента Теодора Рузвельта (Тедди). Ханфштангль был знаком с ним довольно близко и регулярно бывал в Белом доме. Рассказывали, что однажды он с таким пылом наяривал на пианино, стоявшем в подвале Белого дома, что на инструменте лопнуло аж семь струн277. Уже будучи взрослым, он руководил в Нью-Йорке унаследованной картинной галереей. Там он познакомился с будущей женой. После переезда в Германию чета сблизилась с Гитлером и даже уговорила его стать крестным отцом их сына Эгона. Мальчик называл крестного дядя Дольф278. Когда Ханфштангль играл для Гитлера, диктатор, случалось, даже плакал.
Марте Ханфштангль понравился. Он совсем не соответствовал ее представлению о высокопоставленных нацистских чиновниках: «слишком открыто и безбоязненно проявлял свое обаяние и таланты»279. У этого крупного, кипящего энергией человека были огромные кисти рук с длинными пальцами (как отмечала Белла Фромм, еще одна новая подруга Марты, они были «почти устрашающей длины») и бешеный темперамент, побуждавший его бросаться из одной крайности в другую280. Марта писала: «Он держался мягко, заискивающе, у него был чудный голос, которым он пользовался с осознанным артистизмом, то переходя на драматический шепот, то разражаясь громоподобным восклицанием, сотрясающим всю комнату»281. Он мгновенно становился душой любой компании: «С его энергией и упорством он мог перекричать, перешептать и довести до изнеможения любого»282.
Ханфштангль проникся к Марте ответной симпатией, но к ее отцу отнесся прохладно. «Это был ничем не примечательный профессор истории, малоинтересный исследователь американского Юга, руководивший посольством на свои весьма скудные средства и, вероятно, при этом пытавшийся еще что-то откладывать из своего жалованья, – писал он позже о Додде в мемуарах. – Во времена, когда эту должность полагалось занимать уверенному в себе миллионеру, способному состязаться в роскоши с нацистами, он экономил каждый грош, словно по-прежнему прозябал в своем университетском кампусе»283. Ханфштангль пренебрежительно называл посла папашей Доддом284.
«Самое лучшее, что было у этого Додда, – писал Ханфштангль, – его дочь, очаровательная блондинка Марта, с которой я был очень близко знаком»285. Ханфштангль считал ее обаятельной, жизнерадостной и явно обладающей немалым сексуальным аппетитом.
Это навело его на любопытную мысль.
Глава 9
«Смерть есть смерть»
Додд стремился сохранять объективность, несмотря на то что с самого начала работы в Германии нередко встречался в посольстве с посетителями, воспринимавшими страну вовсе не как прекрасное, озаренное светом царство, похожее на Тиргартен, через который он проходил каждое утро. Одним из таких посетителей был Эдгар Моурер, в то время самый известный иностранный корреспондент, работавший в Берлине. Он всегда был в гуще событий и писал на самые острые темы. На примере Моурера можно было видеть все непримиримые противоречия немецкой действительности. Он готовил репортажи для The Chicago Daily News, а кроме того, написал ставшую бестселлером книгу «Германия переводит часы назад», настолько возмутившую нацистов, что друзья автора начали опасаться за его жизнь. Корреспондента хотели выдворить из страны. А он хотел остаться – и явился к Додду с просьбой о помощи.
У нацистов уже давно был зуб на Моурера. В своих корреспонденциях из Германии он мастерски стирал патину лжи, скрывавшую ненормальность происходящего, и показывал истинное положение дел, фиксируя события, казавшиеся невероятными. Для этого он использовал необычные журналистские приемы. Одним из главных источников Моурера был его лечащий врач – еврей, сын главного раввина Берлина286. Примерно раз в две недели Моурер приходил к нему на прием, якобы в связи с постоянной болью в горле. Каждый раз врач передавал ему напечатанный на машинке отчет о последних бесчинствах нацистов. Этот метод работал до тех пор, пока врач не заподозрил, что за Моурером следят. Тогда они договорились о новом месте встреч: каждую среду без четверти двенадцать утра оба заходили в подземный общественный туалет на Потсдамерплац. Там они вставали у соседних писсуаров. Доктор якобы случайно ронял на пол очередной отчет, а Моурер его поднимал.
Путци Ханфштангль пытался подорвать доверие посла к Моуреру, распуская слухи о том, что тот в своих материалах так агрессивно критикует нацистов потому, что он на самом деле еврей287. Между прочим, эта мысль приходила в голову и Марте. «Я была почти уверена, что он еврей», – писала она, замечая, что, по ее мнению, «причиной его ненависти к гитлеровскому режиму могли быть только национальные предрассудки»288.
Моурера ужасало то, что представители мировой общественности упорно не хотели понимать, чтó на самом деле творится в Германии. Даже его родной брат сомневался в достоверности фактов, приводимых в репортажах.
Однажды Моурер пригласил Додда на обед в свою квартиру, из окон которой открывался вид на Тиргартен, и попытался намекнуть на некоторые факты, скрытые от поверхностного взгляда. «Но оказалось, это бесполезно, – писал Моурер позже. – Додд считал, что лучше разбирается в ситуации»289. Корреспондент вспоминал, что посла, видимо, не трогали даже регулярные нападения на проживающих в Германии американцев: «Додд объявил, что не желает вмешиваться во внутренние дела немцев».
Додд, со своей стороны, считал Моурера «не менее пристрастным, чем нацисты»290.
Угрозы в адрес Моурера звучали все чаще. В высших сферах поговаривали, что к корреспонденту пора применить физические методы воздействия. Шеф гестапо Рудольф Дильс счел необходимым предупредить американское посольство: Гитлер, сказал он, приходит в неистовство от одного упоминания имени Моурера291. Поэтому Дильс опасался, что какой-нибудь фанатик может убить Моурера или иным способом «удалить его с политической сцены». Он говорил, что поручил нескольким «ответственным» сотрудникам гестапо незаметно охранять корреспондента и его семью.
Босс Моурера, владелец The Chicago Daily News Фрэнк Нокс, узнав об угрозах, решил отправить его куда-нибудь подальше от Берлина. Он предложил ему место в токийском бюро газеты. Моурер неохотно согласился: он понимал, что рано или поздно его все равно выдворят из Германии, но настоял на том, чтобы остаться в стране до октября. Он хотел показать, что не страшится угроз, а главное – планировал осветить очередной грандиозный нацистский спектакль – ежегодный съезд партии. В том году съезд должен был проходить в Нюрнберге с особой торжественностью. Ему было присвоено название Съезд победы; он должен был открыться 1 сентября292.
Однако нацисты хотели, чтобы Моурер убрался из страны немедленно. У дверей его офиса дежурили штурмовики. Они ходили по пятам за его друзьями, угрожали сотрудникам бюро. Посол Германии в США известил Госдепартамент, что из-за «праведного возмущения немецкого народа» правительство его страны больше не может гарантировать безопасность Моурера293.
Ситуация начала беспокоить и коллег Моурера. Никербокер и еще один репортер обратились к генконсулу Мессерсмиту с просьбой убедить упрямца уехать. Мессерсмит колебался. Он хорошо знал Моурера и уважал его за мужество, проявленное при столкновении с угрозами нацистов, и боялся, что Моурер может счесть его вмешательство предательством. Тем не менее он обещал попытаться уговорить корреспондента покинуть Германию.
«Это был один из самых трудных разговоров в моей жизни», – писал позже Мессерсмит. Он вспоминал: «Когда Моурер увидел, что я поддерживаю его друзей, старающихся убедить его оставить страну, на глазах у него выступили слезы. Он посмотрел на меня с укором»294. Однако Мессерсмит полагал, что его долг – уговорить Моурера уехать.
Наконец Моурер «с жестом отчаяния» согласился и вышел из кабинета Мессерсмита.
После этого генконсул представил дело на рассмотрение посла Додда, но посол тоже полагал, что корреспонденту следует покинуть Германию – не только ради личной безопасности, но и потому, что его резкие репортажи усложняли и без того нелегкую работу дипломатов.
Додд заявил: «Если бы ваша газета и так не командировала вас в другое место, я бы сам бился за ваш отъезд до победного конца. ‹…› Неужели вы не сделаете этого, чтобы избежать осложнений?»295
И Моурер уступил. Он согласился уехать 1 сентября, хотя так надеялся подробно рассказать читателям о Нюрнбергском съезде: он никогда еще не писал об этом мероприятии, которое в том году должно было продолжаться несколько дней.
Позже Марта вспоминала, что Моурер «так до конца и не простил моему отцу совет уехать»296.
•••
Еще один посетитель, с которым встретился Додд вскоре после прибытия в Германию, был, как он сам писал, «возможно, самый выдающийся немецкий химик»297, хотя, глядя на этого лысого тщедушного человечка с болезненно-желтым лицом и узкими седыми усиками над полными губами, вряд ли можно было такое предположить. Выглядел он намного старше своих лет.
Это был Фриц Габер. Каждый немец хорошо знал это имя и относился к нему с величайшим потением, во всяком случае до прихода Гитлера к власти. До недавних пор Габер занимал пост директора знаменитого Института физической химии имени кайзера Вильгельма. Он был героем войны и нобелевским лауреатом. Надеясь найти выход из тупиковой ситуации, сложившейся на фронте во время Великой войны, Габер начал разрабатывать методы применения хлора в качестве боевого отравляющего вещества. Именно он вывел «правило Габера» (как это правило стали называть позже) – изящную, но смертоносную формулу C × t = k, где C – концентрация газа, t – необходимое время воздействия, k – степень воздействия298. Суть ее была в том, что длительное воздействие газа при низкой концентрации дает те же результаты, как и недолгое воздействие при высокой концентрации. Кроме того, Габер создал средства распыления отравляющего вещества на передовой и в 1915 г. лично присутствовал при их первом применении против французов близ городка Ипр. День, проведенный близ Ипра, обошелся ему очень дорого299. Его жена Клара, с которой они прожили 32 года, давно осуждала его деятельность, считая ее негуманной и безнравственной, и требовала, чтобы он оставил работу, но химик неизменно отвечал: «Смерть есть смерть, независимо от причин». Через девять дней после газовой атаки под Ипром Клара покончила с собой. Несмотря на возмущение международной общественности исследованиями в области отравляющих газов, в 1918 г. Габер получил Нобелевскую премию по химии – за разработку технологии получения азота из воздуха, позволяющую наладить массовое производство дешевых удобрений (и, конечно, пороха).
Несмотря на то что перед Великой войной Габер принял протестантизм, по новым нацистским законам он считался «неарийцем». Однако для немецких евреев, участвовавших в войне, делались исключения, и ему позволили остаться на посту директора института. При этом для многих трудившихся у него ученых-евреев исключений не делалось, и 21 апреля 1933 г. Габеру приказали их уволить. Ученый выступал против этого решения, но его почти никто не поддержал. Даже его друг Макс Планк только пытался его утешить. «В атмосфере глубокого уныния, – писал ему Планк, – меня успокаивает лишь то, что мы живем во времена катастроф, сопутствующих всякой революции, и должны терпеть, относясь почти ко всему происходящему просто как к явлению природы, без мучительных раздумий о том, могло ли все сложиться иначе»300.
Но Габер видел ситуацию по-другому. Вместо того чтобы распорядиться об увольнении своих друзей и коллег, он сам подал в отставку.
И вот теперь, 28 июля 1933 г., в пятницу, когда у него уже почти не осталось других вариантов, он пришел к Додду, ища помощи. С собой он принес письмо Генри Моргентау-младшего, главы созданного Рузвельтом Федерального фермерского управления (и будущего министра финансов США). Моргентау был евреем и активно выступал за то, чтобы страна принимала еврейских беженцев.
Рассказывая о происходящем с ним и вокруг него, Габер «дрожал с головы до ног», писал Додд в дневнике301. Рассказ химика посол назвал «самой печальной историей о преследованиях евреев» из тех, которые ему до сих пор довелось услышать302. У Габера, которому тогда исполнилось 65 лет, было слабое сердце, а теперь ему отказали в пенсии, гарантированной законами Веймарской республики, действовавшими до эпохи Третьего рейха. «Он хотел знать, какие возможности открываются в Америке эмигрантам, имеющим здесь выдающиеся заслуги в науке, – писал Додд. – Я мог лишь ответить, что американский закон сейчас вообще не позволяет принимать новых иммигрантов – квота исчерпана»303. Додд обещал написать в министерство труда США, ведавшее иммиграционными квотами, и узнать, «нельзя ли сделать исключение для таких людей, как Габер».
На прощание они обменялись рукопожатием. Габер попросил Додда с осторожностью обсуждать его дело с другими, «так как это может привести к нежелательным последствиям». Затем Габер вышел – маленький седой химик, некогда один из ценнейших «научных активов» Германии.
Додд вспоминал, что подумал тогда: «Бедный старик», но сразу же одернул себя: он знал, что Габер старше его всего на год. «Подобное обращение с людьми, – писал Додд в дневнике, – может привести лишь к дурным последствиям для правительства, практикующего такую ужасающую жестокость».
Впрочем, вскоре Додд с досадой узнал, что невольно дал Габеру неверную информацию. На следующей неделе после визита ученого, 5 августа, он написал Изадору Любину, главе американского Федерального бюро статистики труда: «Как вам известно, квота уже исчерпана, но вы, вероятно, отдаете себе отчет в том, что значительное количество выдающихся людей хотели бы переселиться в Соединенные Штаты, пусть даже им придется ради этого пожертвовать своим имуществом»304. В связи с этим Додд интересовался, не изыскало ли министерство труда какие-нибудь способы, посредством которых «можно было бы допустить в страну наиболее достойных из этих желающих».
Любин переслал письмо полковнику Дэниелу Маккормаку, возглавлявшему Службу иммиграции и натурализации305, и 23 августа получил ответ. Полковник писал: «По-видимому, посла неверно информировали»306. На самом деле количество выдаваемых виз составляло лишь незначительную долю квоты, установленной США для Германии. Как ясно давал понять Маккормак, винить следовало Госдепартамент и Дипломатическую службу США, которые с таким энтузиазмом применяли положение закона, запрещающее въезд в Америку тем, для кого «высока вероятность оказаться на государственном обеспечении». В архиве Додда нет никаких документов, позволяющих понять, почему он решил, что квота исчерпана.
Но для Габера все это уже не имело значения. Он уехал в Англию, где собирался преподавать в Кембриджском университете307. Казалось бы, счастливый конец печальной истории. Но вскоре он почувствовал, что в окружении представителей чуждой ему культуры страдает от одиночества, что оторван от прошлого, что плохо переносит английский климат. Не прошло и полугода после его выхода из кабинета Додда, как в Швейцарии, где он лечился, у него случился инфаркт, и он умер. Новая Германия не стала скорбеть о кончине ученого. Впрочем, менее чем через десять лет Третий рейх найдет новое применение «правилу Габера» и одному инсектициду, созданному в институте Габера. Это вещество, в состав которого входила газообразная синильная кислота (циановодород)308, изначально предназначалось для обработки элеваторов. Называлось оно «Циклон А». Позже немецкие химики создали и более токсичное соединение – «Циклон Б»309310.
•••
Несмотря на встречу с Габером, Додд по-прежнему был убежден, что немецкое правительство ведет себя все более умеренно и что жестокое обращение нацистов с евреями – явление временное, преходящее. Именно такое мнение он высказал в письме раввину Уайзу из Американского еврейского конгресса, с которым недавно познакомился в нью-йоркском клубе «Сенчери» и вместе с которым плыл в Германию.
Раввина Уайза поразило это послание. В ответном письме, отправленном 28 июля из Женевы, он писал: «Как бы мне хотелось разделять ваш оптимизм! Однако должен сообщить вам: абсолютно вся информация, на протяжении последних двух недель поступающая от десятков беженцев, перебравшихся в Лондон и Париж, говорит о том, что в Германии не происходит никаких изменений к лучшему, в которые вы так верите. Напротив, день ото дня немецкие евреи подвергаются все более сильному давлению, их положение становится все более серьезным. Я уверен, что мои впечатления подтвердят люди, с которыми вы встречались на нашем небольшом совещании в клубе “Сенчери”»311. (Раввин напоминал Додду о нью-йоркской встрече, в которой участвовали он сам, Феликс Варбург и другие еврейские лидеры.)
В письме, адресованном дочери и не предназначенном для посторонних глаз, Уайз писал, что Додду «лгут»312.
Но Додд упорно оставался при своем мнении. Отвечая на письмо Уайза, он сообщал раввину, что «многие источники информации, доступные нашему здешнему представительству, отмечают стремление властей Германии относиться к еврейской проблеме не столь жестко. Конечно, продолжают поступать известия о множестве инцидентов весьма нежелательного свойства. Но я считаю, что это лишь отрыжка предшествующего общественного возбуждения. Я совершенно не готов извинять или оправдывать такое положение вещей, однако вполне убежден, что правительственная верхушка склоняется к тому, чтобы как можно скорее смягчить политику в отношении немецких евреев»313.
Далее посол писал: «Разумеется, вы понимаете, что наша администрация не может вмешиваться во внутренние дела такого рода. Я, со своей стороны, могу лишь представлять точку зрения США и подчеркивать, к каким неприятным последствиям приведет продолжение государственной политики в прежнем русле». Посол сообщал Уайзу, что он против открытого протеста: «На мой взгляд ‹…› максимально сильного влияния на разработку и реализацию более доброжелательной и человеколюбивой политики можно добиться лишь с помощью неофициального воздействия, в том числе посредством частных бесед с лицами, которые начинают понимать, с какими рисками сопряжен проводимый курс».
Уайза сильно беспокоило то, что Додд, судя по всему, никак не мог понять суть происходящего в Германии. Раввин даже писал (дочери Жюстине), что готов лично приехать в Берлин, чтобы «сказать послу правду, которую тот иначе не услышит»314. В то время Уайз путешествовал по Швейцарии. Из Цюриха он снова обратился к послу, «позвонил Додду и снова умолял его дать мне возможность прилететь в Берлин».
Додд ответил отказом: Уайза слишком хорошо знали в Германии, и слишком многие его ненавидели. Его фотография слишком часто мелькала на страницах Völkischer Beobachter и Der Stürmer. Как Уайз писал в мемуарах, Додд опасался, что раввина «могут узнать, в том числе и по паспорту, который невозможно перепутать ни с чьим другим, и из-за этого произойдет какой-нибудь “неприятный инцидент” в пункте прибытия – таком, например, как Нюрнберг»315. Посол не изменил своего решения, даже когда Уайз предложил, чтобы в аэропорту его встретил сотрудник посольства, который затем не спускал бы с него глаз в течение всего срока пребывания в Германии.
В Швейцарии Уайз участвовал во Всемирной еврейской конференции, проходившей в Женеве. Он предложил резолюцию, призывавшую к международному бойкоту немецких товаров. Резолюция была принята.
•••
Уайз наверняка порадовался бы, узнав, что генеральный консул Мессерсмит придерживается гораздо более пессимистического взгляда на происходившее в Германии, чем Додд. Хотя генконсул соглашался, что количество случаев откровенного насилия в отношении евреев резко сократилось, он видел, что на смену таким инцидентам пришла практика гораздо более коварных и всеобъемлющих притеснений. В очередном послании в Госдепартамент он писал: «Вкратце могу сказать, что положение евреев во всех отношениях, кроме личной безопасности, постоянно осложняется. Действующие ограничения каждый день соблюдаются все более строго, и постоянно вводятся все новые»316.
Он приводил несколько примеров, иллюстрирующих последние изменения. Дантистам-евреям теперь запрещалось лечить пациентов в рамках немецкой системы социального страхования (в том же году, несколько ранее, такие же ограничения были наложены на врачей-евреев других специальностей). Вновь созданный Дом моды Германии не допустил еврейских модельеров на предстоящий показ мод. Евреям (и вообще всем гражданам Германии неарийского происхождения) не разрешалось служить в полиции. Кроме того, сообщал Мессерсмит, евреям теперь официально запрещалось появляться на пляжах озера Ванзе.
Мессерсмит сообщал, что планировались и радикальные меры. В частности, был разработан проект закона, лишающего немецких евреев гражданства и, соответственно, гражданских прав. Генконсул писал: «Для проживающих в стране евреев этот законопроект стал самым серьезным моральным ударом из всех. Их уже лишили и продолжают лишать средств к существованию. Они понимают, что новый закон, по сути, отнимет у них и гражданские права».
Мессерсмит понимал, что закон еще не принят по одной-единственной причине: его инициаторы опасаются «негативной реакции мировой общественности». Законопроект циркулировал во властных кругах уже более двух месяцев, и это побудило Мессерсмита закончить свое послание на сравнительно оптимистической ноте: «Тот факт, что законопроект не принимается так долго, может указывать на то, что в окончательной редакции он будет не столь радикальным, как вариант, рассматриваемый в настоящее время».
•••
В письме Рузвельту от 12 августа Додд снова подчеркнул, что в оценке ситуации стремится к объективности и непредвзятости. Он писал, что, хотя и не одобряет политику Германии в отношении евреев и желание Гитлера восстановить военную мощь страны, «на фундаментальном уровне» считает, что «народ Германии имеет право самостоятельно принимать политические решения», а «другим народам следует сохранять терпение, даже если в этой стране творятся жестокость и несправедливость»317. «Дайте немецкому народу возможность попытаться реализовать его планы», – писал посол.
Глава 10
Тиргартенштрассе, 27А
Марта с матерью начали подыскивать дом, который семья могла бы снять, чтобы наконец выехать из «Эспланады» – вырваться из этой, по мнению Додда, чрезмерной роскоши и начать вести размеренную «оседлую» жизнь. К тому времени Билл Додд-младший поступил в докторантуру Берлинского университета. Чтобы как можно скорее усовершенствовать немецкий, он договорился, что в учебные дни будет жить в семье одного из преподавателей.
Вопрос о резиденции посла давно был камнем преткновения для тех, в чьи обязанности входило его решение. За несколько лет до прибытия Додда Госдепартамент приобрел и тщательно отремонтировал большое роскошное здание – дворец Блюхера на Паризерплац, за Бранденбургскими воротами. Предполагалось, что в нем разместятся и резиденция посла, и прочие дипломатические и консульские службы, разбросанные по всему городу. Кроме того, роскошное помещение подчеркивало бы физическое присутствие Америки в немецкой столице – США сравнялись бы в этом отношении с Великобританией и Францией, чьи посольства давно располагались в великолепных дворцах на той же площади. Однако накануне переезда в новую резиденцию предшественника Додда, Фредерика Сакетта, в здании случился пожар, и оно сгорело дотла. С тех пор на площади стояли лишь заброшенные развалины, и Сакетту, а теперь и Додду пришлось подыскивать другое жилье. В личном плане у Додда это не вызывало особого недовольства. Хотя он сожалел, что огромные, по его мнению, и гневно осуждаемые им расходы на дворец (он писал, что администрация США выложила за него «астрономическую» сумму, но «вы сами знаете, что это было в 1928 или 1929 г., когда все словно с ума посходили») оказались напрасными, ему не очень нравилась перспектива проживания в здании, где располагались бы и посольские службы318. «Лично я предпочел бы, чтобы резиденция находилась в получасе ходьбы от офиса, а не в самóм дворце», – писал он319. Додд признавал, что неплохо было бы разместить всех подчиненных в одном здании, «но те из нас, кто вынужден по делам службы встречаться с людьми, быстро поняли бы, что проживание в том же здании практически лишило бы их приватности, которая иногда необходима в нашей работе».
Марта с матерью осмотрели несколько очаровательных жилых кварталов Большого Берлина320 и увидели, что в городе множество парков и садов, а горшки с цветами, похоже, украшают каждый балкон. В отдаленных районах они видели здания, похожие на крошечные фермы. По мнению Марты, они бы очень понравились отцу. Они встречали отряды молодых людей в форме, которые с самодовольным видом маршировали, хором распевая песни, а также более опасные с виду группы штурмовиков – мужчин разной комплекции, в плохо подогнанной форме, главным элементом которой были коричневые рубашки весьма неудачного покроя. Реже попадались подтянутые эсэсовцы. Черно-красная форма (более элегантного кроя) делала их немного похожими на гигантских черных дроздов неизвестного науке вида.
Додды увидели, что выбор на рынке недвижимости довольно широк321. Поначалу они не задавались вопросом, почему в городе сдается внаем такое количество великолепных старых особняков с роскошными фасадами и интерьерами, с полной обстановкой (изящные столы и кресла; мягко поблескивающие рояли; редчайшие вазы; развешанные по стенам географические карты; книги, аккуратно расставленные на полках). Особенно им приглянулся район к югу от Тиргартена (Додд проходил здесь, когда шел на службу): сады, густая тень, тишина, множество очаровательных зданий. Одно из них с недавнего времени сдавалось в аренду. Додду сообщил об этом военный атташе, а тому, в свою очередь, – сам владелец дома Альфред Панофски, богатый банкир (у него был частный банк). Панофски был евреем. В этом районе вообще проживало много евреев (около 16 000, или примерно 9 % еврейского населения Берлина). Хотя по всей Германии евреев выгоняли с работы, банк Панофски не закрывался – как ни странно, с официального разрешения властей.
Панофски пообещал, что арендная плата будет разумной. Додда, который к тому времени раскаялся в том, что поклялся жить на одно жалованье (но тем не менее не нарушавший клятву), предложение заинтересовало, и ближе к концу июля он отправился посмотреть дом.
•••
Под номером 27А по Тиргартенштрассе располагался четырехэтажный каменный особняк, некогда выстроенный для Фердинанда Варбурга из знаменитой династии Варбургов. Вдоль противоположной стороны улицы тянулся Тиргартен. Панофски и его мать показали Доддам здание и сообщили, что сдают не весь дом, а только три нижних этажа. Банкир с матерью планировали жить на последнем этаже, оставив за собой право пользоваться электрическим лифтом.
Панофски был достаточно богат, и у него не было необходимости сдавать часть дома, однако после назначения Гитлера канцлером он многое успел повидать и понимал, что ни один еврей, какое бы видное положение он ни занимал, не застрахован от нацистских преследований. Он предложил новому послу снять дом номер 27А с явным намерением хоть как-то обеспечить физическую безопасность для себя и своей матери, полагая, что штурмовики, опасаясь международного скандала, не рискнут вламываться в здание, где помимо владельца проживает американский посол. Додды, со своей стороны, могли пользоваться всеми преимуществами проживания в отдельном доме за символическую плату, тем более что с улицы здание выглядело очень внушительно и подчеркивало бы могущество и престиж Америки. Да и интерьеры были роскошные – в них без тени смущения можно было устраивать приемы для правительственных чиновников и дипломатов. В письме президенту Рузвельту посол восторгался: «Мы сняли один из лучших домов в Берлине за $150 в месяц благодаря тому, что владелец, богатый еврей, очень заинтересован в том, чтобы мы там поселились»322.
Панофски и Додд подписали короткое джентльменское соглашение, хотя у посла оставались некоторые сомнения по поводу нового жилища. Ему очень понравились и тишина, и деревья, и сад, и возможность по-прежнему каждое утро ходить на службу пешком, но он считал дом чересчур роскошным и иронически называл его «нашим новым особняком».
К железным воротам в ограде прикрепили табличку с изображением американского орла, и 5 августа 1933 г., в субботу, семейство Додд наконец покинуло «Эспланаду» и переселилось в новое обиталище.
Позже Додд признавался: если бы он знал, что истинные планы Панофски относительно использования четвертого этажа не сводятся к проживанию там вместе с матерью, он никогда бы не согласился на сделку.
•••
Во дворе за высокой чугунной оградой, опирающейся на полуметровый кирпичный фундамент, росли кусты и деревья323. Во двор можно было войти через калитку из вертикальных чугунных прутьев или въехать через высокие главные ворота, увенчанные изящной кованой аркой с украшением в виде кольца в центре. Затененный в любое время дня парадный вход образовывал черный прямоугольник в основании скругленного фасада в виде башни, поднимавшейся на всю высоту здания. Самой необычной архитектурной деталью был порт-кошер – могучий выступ высотой примерно в полтора этажа, тянущийся вдоль фасада и нависающий над парадным входом. Там размещалась картинная галерея.
Через парадный вход вы попадали на цокольный этаж, в фойе, за которым размещался «центр управления» особняком – подсобные помещения, включая комнаты слуг, прачечную, ледник, кладовки и чуланы, а также огромную кухню, – по описанию Марты, «ее площадь была вдвое больше площади средней нью-йоркской квартиры»324. Из фойе можно было попасть в просторный вестибюль с гардеробными по обеим сторонам и по изящной лестнице подняться на первый этаж.
Именно здесь становилось понятно, насколько трагична судьба этого дома, владелец которого был вынужден сдавать его внаем, чтобы обезопасить свою семью. За закругленным фасадом располагался бальный зал. Паркетный пол овальной площадки для танцев был натерт до блеска. Здесь же стоял рояль, накрытый роскошным чехлом с оборками. Перед ним стояла позолоченная скамеечка, обтянутая дорогой тканью. На рояль Додды поставили изысканную вазу с крупными цветами и фотографию Марты в рамке. На портрете она была особенно хороша и вызывающе соблазнительна; возможно, это было не самое подходящее украшение для бального зала в резиденции посла. В одной комнате для приемов стены были обтянуты темно-зеленым узорчатым шелком, в другой – розовым атласом. Огромная столовая была увешана алыми гобеленами.
Спальня Доддов располагалась на третьем этаже. (Панофски с матерью собирались жить на последнем, чердачном.) Колоссальная по площади главная ванная комната отличалась такой роскошью, что это было почти смешно – во всяком случае, по мнению Марты. Пол и стены «были украшены золотом и цветной мозаикой»325. Гигантская ванна стояла на возвышении и напоминала музейный экспонат. «Не одну неделю, – писала Марта, – я хохотала всякий раз, когда входила в ванную комнату. Иногда, если отца не было дома, ради забавы я водила туда друзей».
Хотя Додд по-прежнему считал дом слишком роскошным, он вынужден был признать, что бальный зал и комнаты для приемов прекрасно подходят для дипломатических мероприятий, поскольку на некоторые из них, как он знал (и опасался), приходилось приглашать десятки гостей, чтобы не обойти вниманием ни одного посла. Кроме того, ему очень понравился зимний сад (Wintergarten) в южной части первого этажа – застекленное помещение, откуда можно было попасть на террасу, вымощенную плиткой, и полюбоваться настоящим садом. В зимнем саду Додд нередко читал, устроившись в глубоком кресле. В хорошую погоду он с книгой на коленях сидел в плетеном кресле на террасе, подставив лицо солнцу, светившему с юга.
Любимой комнатой всех членов семьи стала библиотека, сулившая приятную перспективу уютных зимних вечеров у камина. Стены были отделаны темным лакированным деревом и алым шелком, а полку над огромным старым камином, покрытую черной эмалью, украшала резьба, изображающая деревья и фигурки людей. Шкафы ломились от книг; Додд опытным взглядом определил, что многие из них старинные и очень ценные. В определенные часы, когда из прорубленного почти под потолком витражного окна струился свет, комната переливалась разными цветами. На столике со стеклянной столешницей лежали старинные манускрипты (тоже весьма ценные), а также письма, которые оставил Доддам Панофски. Особенно понравился Марте огромный диван, обтянутый коричневой кожей. Вскоре он будет играть важную роль в ее романтических приключениях. Впечатляющие размеры дома, удаленность спален друг от друга, хорошая звукоизоляция, которую обеспечивали обитые тканью стены, – все это также будет играть ей на руку, как и привычка родителей рано ложиться спать (несмотря на обыкновение большинства берлинцев бодрствовать практически в любое время суток).
В ту субботу в августе, когда Додды въехали в дом, Панофски украсили комнаты букетами свежих цветов. Додд написал им краткую благодарственную записку: «Мы уверены, что благодаря вашей любезности и заботам будем счастливы в этом очаровательном доме»326.
А в берлинских дипломатических кругах дом по адресу Тиргартенштрассе, 27А вскоре получил широкую известность как своего рода тихая гавань, где можно без опаски высказывать свое мнение. «Я люблю там бывать – меня привлекает блестящий ум Додда, его острая наблюдательность, его язвительная, саркастическая манера выражаться, – писала Белла Фромм, которая вела в газете колонку светской хроники. – Мне нравится там еще и потому, что в этом доме совсем не так строго соблюдаются правила этикета и требования протокола, как в домах других дипломатов»327. Одним из постоянных посетителей был принц Луи Фердинанд; позже он писал в мемуарах, что это был его «второй дом»328. Принц часто присоединялся к Доддам за обедом. «Когда рядом не было слуг, мы открывали друг другу наши сердца», – вспоминал он329. Порой откровенность принца казалась чрезмерной даже Додду, и он предупреждал: «Принц Луи, ваш язык не доведет вас до добра, рано или поздно вас повесят. Разумеется, я приду на ваши похороны, но, боюсь, вам не будет от этого проку»330.
Семья начала обустраиваться на новом месте. Отношения отца и дочери все больше проникались духом товарищества. Они обменивались шутками и остроумными наблюдениями. «Мы обожаем друг друга, – писала Марта Торнтону Уайлдеру. – Он поверяет мне государственные тайны. Мы потешаемся над нацистами и в шутку спрашиваем нашего милейшего дворецкого, нет ли у него примеси еврейской крови»331. Дворецкий Фриц – по описанию Марты, «маленький, белобрысый, подобострастный, расторопный» – работал и у предшественника Додда332. «За столом мы говорим в основном о политике, – сообщала она в том же письме. – Отец читает гостям очередные главы своего “Старого Юга”. Они умирают от скуки или думают, что над ними издеваются».
Марта отмечала, что мать, которую она звала «ваше превосходительство», пребывает в добром здравии, «но немного нервничает, хотя получает от всего этого немало удовольствия». Отец, писала она, «расцвел и выглядит чудесно» и, кажется, «настроен несколько прогермански». «И все же мы в общем-то недолюбливаем евреев», – признавалась Марта.
Карл Сэндберг прислал Марте бессвязное поздравительное письмо, напечатанное на двух тонких листках бумаги, без знаков препинания: «Итак начинается хиджра wanderjachre333 путь над морем и зигзаг по континенту и потом центр и дом в берлине со всякой рваной арифметикой и разодранными заповедями в двери войдут все облаченья и языки и сказки европы евреи коммунисты атеисты неарийцы изгнанники не всегда придут без маски но они придут под ликами личинами личинками ‹…› иные придут со странными песнопениями а кое-кто со строками которые мы знаем и любим корреспонденты временные и постоянные международные шпионы клочья морской пены чесальщики пляжей авиаторы герои…»334
Вскоре Додды узнали, что у них есть известный (и многим внушающий страх) сосед. Собственно, этот человек проживал не на Тиргартенштрассе, а на соседней улице, Штандартенштрассе. Это был не кто иной, как командующий штурмовыми отрядами капитан Рём. Каждое утро его можно было видеть разъезжающим по Тиргартену на огромном вороном жеребце. В другом здании поблизости, очаровательном двухэтажном особняке, располагалась личная канцелярия Гитлера, а вскоре там разместится и офис нацистской программы эвтаназии людей с психическими отклонениями и физическими недостатками под кодовым названием «Программа Т-4» (Aktion Т-4). Буква и цифра в названии указывали на адрес офиса – Тиргартенштрассе, 4.
К немалому ужасу советника Гордона, посол Додд не отказался от своей привычки ходить на службу пешком, в одиночку, без охраны, в скромном деловом костюме.
•••
Гинденбург в своем поместье все еще восстанавливался после болезни, и Додд официально не вступил в должность, но проблема обзаведения новым жильем на новом месте была решена. И вот 13 августа 1933 г., в воскресенье, Додды в сопровождении нового друга Марты, корреспондента Квентина Рейнольдса, отправились посмотреть другие города Германии. Они все вместе выехали на «шевроле» Доддов, но в Лейпциге, примерно в 90 милях южнее Берлина, планировали разделиться335. Додд с женой собирались немного задержаться, чтобы посетить места, памятные послу по времени работы над диссертацией в Лейпцигском университете.
Марта, Билл и Рейнольдс продолжили путь на юг, намереваясь добраться до Австрии. Поездку омрачит инцидент, который станет первым вызовом радужным представлениям Марты о новой Германии.
* Андирон, или файрдог (от англ. firedog – букв. огненная собака), – железная подставка для дров в камине.
* Джеймс (Джимми) Стюарт (1906–1997) – американский киноактер, сыгравший множество ролей «маленьких людей» и отметившийся во множестве жанров, от комедий и мелодрам до триллеров и вестернов.
Переписка между Филлипсом и Проскауэром (с. 32–46 указанного документа) – необыкновенно увлекательное чтение, причем важно и то, что они пишут, и то, о чем умалчивают. Одну позицию отстаивал Филлипс, бесстрастно приводивший статистические данные (как мы уже видели, он терпеть не мог евреев), другую – судья Проскауэр, чьи осторожные фразы, надо полагать, были призваны замаскировать вопль страдания.
* Речь идет о холме Бикон-Хилл, одном из престижных районов Бостона.
Марти-la-Belle (фр.) – красавица Марти.
Pulsuz fraqment bitdi.