Kitabı oxu: «Самые чужие люди во Вселенной»

Şrift:

Original title:

L'homme qui voulait rentrer chez lui

Издание осуществлено в рамках программы содействия издательскому делу «Пушкин» при поддержке Французского института в России

Cet ouvrage, publié dans le cadre du Programme d'aide à la publication Pouchkine, a bénéficié du soutien de l’Institut français de Russie


Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.


Original title: L’homme qui voulait rentrer chez lui

Text by Éric Pessan

© 2019 l’école des loisirs, Paris

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Манн, Иванов и Фербер», 2022

* * *

Придут ликвидаторы и эвакуаторы, и их полчища ринутся сбивать штукатурку и плитку, сносить перегородки, выкручивать железную арматуру, разбирать балки и стропила, выбивать известняк и камень: гротескные образы дома, низвергнутого, низведенного до свалки утильсырья, которое будут делить старьевщики в больших рукавицах: свинец труб, мрамор каминов, дерево стропил и паркетин, дверей и плинтусов, медь и латунь дверных ручек и водопроводных кранов, высокие зеркала и позолоту рам, каменные раковины и столешницы, ванны, кованый чугун лестничных перил…

Неутомимые бульдозеры нивелировщиков займутся тем, что останется: тоннами и тоннами строительного мусора и пыли1.

Жорж Перек. Жизнь способ употребления


Ты можешь быть счастлив здесь, я буду о тебе заботиться. Я никому не дам тебя в обиду. Мы можем расти вместе, Е. Т.

Стивен Спилберг, сценарий фильма «Инопланетянин»


10

Человек бежит, спасая свою жизнь. Это происходит ночью, прямо внизу, когда никто уже не высунет нос на улицу, между тремя и пятью утра; улицы и бульвары пустынны, ни один автобус не проедет, люди спят, по крайней мере большинство людей. Я-то не сплю, я сижу на кровати и слушаю. Меня разбудил шум, я прислушался, ничего особенного не услышал, а потом вдалеке взвизгнули шины и захрипел мотор. Во всем доме ничто не шелохнется, ни от кого ни слова, ни шагов. Ни детского плача. Я ворочаюсь в постели, мне хочется заснуть опять.


Квартал у нас в общем-то спокойный; кроме нескольких злачных торговых точек, куда лучше не соваться, ничего опасного нет. И вот сегодня ночью кто-то спринтует, удирает как сумасшедший, стараясь дышать глубоко, чтобы не слишком быстро выдохнуться, чтобы не подвели колотье в боку или резкая судорога. Он несется как ветер, почти неслышно касаясь асфальта. Нельзя остановиться ни на секунду, нет права на ошибку: он должен запутать преследователей. Это вопрос жизни и смерти.

Я плотно заворачиваюсь в одеяло. Я живу на третьем этаже, и мне кажется, что я слышал стук каблуков. А точно ли я слышал погоню? Сейчас начало лета, я опустил штору, но распахнул окно. Не знаю, как бегут при погоне, и надеюсь, со мной такого не случится никогда. Если повезет, мне никогда не придется бежать, спасая свою шкуру.

По правде, мы так мало о чем знаем. Иногда отец дает затрещину, и кажется, что жизнь кончена. А ведь повсюду люди всаживают друг в друга ножи, людей продырявливают пули, рубят мачете, разрывают бомбы. Я и сам нахлебался из-за уродов, которые пытались отнимать у меня деньги во дворе младшей школы. На моего старшего брата Норбера напали в школе без всякой причины, просто там были типы, которым нравилось мучить других. Всегда и везде найдется кто-нибудь, кто развлекается, атакуя более слабых. Норбер не захотел ничего рассказывать, и я должен был сам домыслить эту сцену: здоровяки собираются в кучу, зажимают жертву в коридоре и играют с ней, как кошка играет с мышкой, прежде чем сожрать.

Я знаю, что Норберу бывало несладко: один раз я подслушал разговор наших родителей, и папа сказал, что Норбер – трус. Я послушал минутку, а потом на цыпочках отошел и закрылся у себя в комнате. Мне было стыдно. Стыдно, что мой брат – трус, и стыдно, что папа так о нем говорит. Родители должны помогать детям, разве нет? Если я или Норбер попадем в передрягу, папа точно к директору не пойдет. Наши проблемы, нам их и улаживать.

Я совсем проснулся, лежу и прислушиваюсь. На парковке снова тихо. Я прокручиваю в голове фильм, который придумал: кто-то бежит, спасая свою жизнь. Как так получается, что у людей возникает желание кого-то убить? Как можно захотеть лишить жизни человека? Даже представить трудно – гнаться за кем-то, чтобы прикончить. Сколько нужно ненависти, глупости или безумства, чтобы хотеть стать причиной человеческой смерти.

На парковке снова шум: очень медленно едет машина. Я слушаю урчание мотора. Я весь в напряжении; машина проезжает. Сам не понимаю, почему так встревожен, не знаю, что со мной такое. Надо бы заснуть.

Никогда не любил бегать. Лучше спокойно лежать в кровати. Я бегаю только на физкультуре, когда препод не оставляет мне выбора. И если боюсь не успеть на автобус. Я очень редко бегаю. Знаю, что в начале года – я пойду в шестой класс – мне придется бежать: по программе у нас длинный забег. Не люблю спорт, не люблю футбол, не люблю напрягаться. Быстро выдыхаюсь.


Человек внизу бежит, потому что умрет, если остановится.


Еще глубокая ночь, спать я больше не хочу, отправляю несколько эсэмэсок, гуляю по соцсетям, но никто не просыпается. Сейчас июль, лето только-только началось, и до конца утра на друзей рассчитывать нечего. За стенкой пошевелился брат. Он тоже проснулся, наверное, от того же шума. С улицы слышен визг шин. Звуки наводят на мысль об охоте, о погоне. Нет, у меня слишком разыгралось воображение: либо какие-то полуночники развлекаются, либо какие-то кретины заставляют реветь мотор. Не может там быть ничего страшного.


Но человек все равно бежит. Если он споткнется и упадет, подвернет ногу или сбавит скорость, преследователи схватят его. И он умрет. И я никогда не встречусь с ним, чтобы рассказать за него эту историю. Значит, нельзя, чтобы его догнали, он должен быть быстр, энергичен, хитер и умело путать следы. Его мускулы должны работать как идеальный механизм. Нельзя, чтобы его оставили силы. Нельзя, чтобы его ослепила паника. Как бегут, когда боятся? Опасно потерять осторожность, ринуться вперед, не изучив место, заплутать в тупиках. Возможно, это самое трудное – одновременно бежать и думать, не поддаваться панике, которая заставляет делать глупости.

Норбер в соседней комнате встал и ходит. Настоящий слон, ничего не умеет делать незаметно. Я прислушиваюсь: снаружи тишина; хочется встать и приоткрыть шторы, я секунду колеблюсь, но не шевелюсь, мне уютно в постели, в коконе из одеяла. «Как мумия, – говорит мама. – Летом-то зачем тебе это одеяло?»

Внезапно мое сердце пускается вскачь. Никогда такого не ощущал. Обычно я не принимаю всерьез фантазии и догадки. В голове теснятся мысли: я думаю о фильмах, которые видел, – это мой единственный источник знаний о погонях. Моя жизнь абсолютно спокойная. Норбер как-то пошел на риск, сделал страшную вещь, мог погибнуть, но это другая история, не особо люблю вспоминать ее. Дома о ней никто не говорит. Табу, секрет. Как рубец на запястье, который прячешь, вытягивая рукав свитера. Надо сказать, у нас дома вообще мало говорят, поэтому, когда Норбер сыдиотничал, папа его наказал, и вопрос был закрыт. Больше ни слова на эту тему.

Вдруг – удар, там, внизу. Как будто кто-то налетел на урну. Я снова прислушиваюсь. От страха делаешь глупости, потому что плохо соображаешь. Когда смотришь экшен, не всегда понятно, например, почему второстепенный персонаж бежит ровно в сторону убийцы. Сценарий хромает, говоришь ты себе, зрителя держат за дурака. Но поразмыслив спокойно, я склоняюсь к тому, что это жутко реалистично: герой испытывает такой страх, что бежит в неверном направлении просто потому, что его мозг полностью парализован.

Я-то об этом ничего не знаю.

Трудно встать на место другого и рассказывать то, что не пережил сам.

Здесь, в самом центре квартала, бежит человек, он несется вперед, опустив голову, ныряет за изгородь и приседает на корточки, чтобы перевести дух. Стук сердца так громко отдается в ушах, что, кажется человеку, его слышно за десятки метров вокруг. Он сплевывает – во рту металлический привкус. Ноги его не дрожат, воля не пошатнулась. Его преследуют несколько часов, но теперь уж он точно не сдастся. Не заплачет, не позовет на помощь. К тому же он ни слова не знает по-французски. Он не позвал бы на помощь, даже если бы хотел.


По сквозной улице через квартал медленно скользит машина. Окна открыты, фары горят. Внутри пять силуэтов. Теней. Угроз.

Машина едет вдоль изгороди, за которой съежился человек. Если бы он мог вырыть себе нору и спрятаться, он бы так и сделал.

У человека нет ни оружия, ни инструментов. На нем коричневые брюки в пятнах, старая клетчатая рубашка, стоптанные кроссовки. Его одежда отстала от моды лет на пятнадцать и напоминает обноски, то, что люди отдают фондам или бросают в контейнеры для переработки, которые стоят на всех площадях, например немного дальше на площади Реле, на углу торгового центра. Наверное, так оно и есть: одежда у него или из Красного Креста, или украдена из распотрошенного контейнера.

Медленно-медленно, тихо-тихо машина проехала мимо места, где человек тщится унять стук своего сердца. Преследователи потеряли след. Наконец-то.

В машине, которая огибает здание, один из пассажиров, тот, что сидит впереди, нервно играет ножом-бабочкой – таким с двойной рукояткой, куда лезвие убирается, как в футляр. Нож скачет в руке, вращается между пальцев – лезвие то показывается, то исчезает. Этот жест человек наверняка видел по телевизору, в триллерах, и научился копировать для важности – цену себе набивает. Он считает, так делают мафиози, чтобы выглядеть свирепее. Устав от этой вольтижировки со щелканьем, водитель коротко рявкает, и человек моментально прячет оружие. Возможно, они говорят по-русски.


Другая машина объезжает квартал, она движется быстро, водитель развлекается – это он храпит мотором и дымит шинами. Он хочет, чтобы беглец услышал его, хочет вызвать страх. В машине трое, их лица съела темнота. Они знают, что жертва где-то здесь, среди этих домов, вжалась в стену или затаилась на детской площадке.


Двери домов заперты, у беглеца ни ключа, ни кода. Замки защищают нас ночью, но они же мешают прийти на помощь заблудившимся путникам или загнанным жертвам.

Он восстанавливает дыхание. Не исключено, что его лицо или мускулы дергаются от нервного тика. Стоит глубокая ночь, видно плохо, изгородь не освещена, свет фонарей на парковке сюда не достает.


Норбер теперь слушает музыку; он надел наушники, но музыка слишком громкая, и ритм проникает через стенку – как будто тонкий треск, как будто комар, кружащий в ночи над головой. Это шипение раздражает меня. У нас с братом совсем разные вкусы, я никогда не понимал, как можно включать звук на такую громкость. Норбер слушает танцевальную музыку, модные штуки, липнущую к ушам музыку-сироп, музыку ночных клубов, куда его еще не пускают. Он слушает не слушая, никогда не знает названия групп, он как будто защищает голову децибелами и ритмами, чтобы не слышать тишины. Или спрятаться за стеной звука?


Беглец выпрямляется: кроме двух машин, по пятам за ним следуют двое пеших. Он уже видел этих людей; приближаясь, они вынули ножи; ему удалось оторваться от них в лабиринте коттеджей рядом с кварталом.

Вдалеке проезжает еще одна машина, возможно с ними никак не связанная, но беглец снова ныряет вниз, он не собирается рисковать, каждая машина потенциально опасна. Если он хочет выжить, расслабляться нельзя, нельзя никому доверять. Падает тяжелая тишина, только с кольцевой в нескольких сотнях метров доносится неровный гул. Фасады зданий складываются в блоки темноты, ни в одном окне не горит свет. Скоро зазвонят будильники, и те, кому рано на работу, начнут делать обычные движения, как всегда, утро за утром, но пока еще все тихо, очень тихо. Он подкрадывается к самому высокому зданию: восемнадцать этажей сумрака поднимаются в глубину ночи, – нащупывает ручку двери. Может, беглец еще не пробовал укрыться в доме и не знает еще про засовы и домофоны, а может, он уже перепробовал десять, двадцать, тридцать аккуратно закрытых дверей, но не теряет надежды найти открытую – как бы то ни было, он толкает дверь, и та открывается. Он не знает, что домофон уже две недели как сломан, а жители высотки в конце концов решили не запирать входную дверь на засов, утомившись спускаться каждый раз, когда приходят друзья или родственники. С тех пор как было объявлено о реновации квартала, больше ничего не ремонтируют. Муниципалы ни сантима не потратят на починку домофона, который через несколько месяцев снимут.

Беглец входит как можно тише, свет не включает. В середине холла он явно секунду колеблется: вверх или вниз? Он быстро соображает: наверху заперлись люди, вероятно враждебные к незнакомцам, которые среди ночи болтаются по лестнице. Он идет вниз, там кладовки: некрашеные деревянные двери ведут в трехметровые отсеки, заваленные коробками, старой мебелью, иногда велосипедами, и на каждой двери большой замок, кроме одной – нашей: Норбер забыл закрыть ее вчера вечером. У стены брошен его велосипед. Кладовка почти пустая: родители хранят здесь наполовину сломанные вещи, которые еще могут пригодиться, старый пылесос, почти ничего не всасывающий, низкий стеклянный столик, на который мой неуклюжий брат случайно уронил поднос три года назад, коробки от телевизора, от роутера, уже никому не годная одежда, мои детские игрушки. Человек находит в одной из коробок пальто, стелет его на пол и ложится. Он дышит спокойно, заснуть получается не сразу, он вспоминает погоню, те места, откуда пришел, думает, что делать завтра. Он по-прежнему начеку: в кладовой безопасно, но это клетка. Единственный выход – по лестнице. Лицо человека скрыто подвальным мраком. Он смотрит в темноту, в пустоту, кажется, он так и не сможет забыться сном, и однако он засыпает, потому что через несколько часов Норбер найдет его спящим и разбудит.


Между домами кружат несколько машин, рыщут люди, обмениваются эсэмэсками, шепчутся на корявом французском. Они потеряли след жертвы, но все равно знают, что она недалеко. Беглец вошел в квартал, но не выходил оттуда.


В соседней комнате больше ни шороха, Норбер не шевелится, он заснул опять, прямо в наушниках. Ночь такая тихая, что я уже не уверен, точно ли слышал все эти звуки; я выключаю телефон, сообщения слать бесполезно, все спят.

В такие ночи остается только ждать наступления дня, глядя, как танцует свет фар на потолке, и слушая уличный шум.

Еще может быть, что один из охотников в приступе ярости врезал ногой по урне: я слышу, как она с грохотом катится, и тоже засыпаю.

9

На беглеца наткнется мой брат, спустившись в подвал. Точнее, беглец навалится на него. Не знаю, почему Норбер поднялся рано и что ему понадобилось внизу. С самого начала каникул он приходит домой только поесть. Я пытался понять, где он каждый день пропадает, задал ему вопрос, а он молча посмотрел на меня, повернулся и ушел, ни слова не сказав. Подозреваю, в идеальном мире родители обеспокоились бы, отец бы потребовал отчета, как сын проводит день. Этот мир – не идеален. Каждый день приходится выстраивать из тех скудных материалов, которые есть под рукой. Уже два года как родители будто забыли о существовании Норбера. Что хочет, то и делает. Поскольку жалоб на него не поступало, папе с мамой придраться не к чему.

Полтора года назад Норбер нашел гранату в заброшенном доме, и у него возникла гениальная идея – принести ее в школу и взорвать в столовке в полдень. Вот о чем не говорят у нас дома. Достаточно сказать, что после этого эпизода учителя, ученики, школьные охранники да и директор долго не спускали с Норбера глаз. Его едва не отчислили. И мало-помалу отношение к нему испортилось: странный малый, чокнутый, чуть всех не поубивал. С течением времени между Норбером и другими учениками выросла невидимая стена. И он, я уверен, не рвался сблизиться с остальными. Даже закадычные друзья в конце концов устали от него и от его уходов в себя. Я тогда учился в пятом классе, а на следующий год понял, какой неизгладимый след оставил Норбер в школе. На меня бросали косые взгляды, за спиной хихикали. Я был братом психопата. Норбера я видел во дворе вечно одного. Никто не приставал к нему, даже школьные хулиганы его побаивались. С тем, кто может разгуливать с гранатой в рюкзаке, лучше не связываться. Норбер стал прогуливать уроки, постоянно опаздывал, в классе бездельничал. Он и так был взят на учет, поэтому, естественно, в итоге вылетел из школы и дотянул год в другой; учиться лучше не стал. Более того, я уверен, ему было все равно и он делал все, чтобы его выгнали еще раз. Его бы это устроило. О своей новой школе он заговорил только однажды – что от него там шарахаются, как от зачумленного. Мой брат считает, что его будущее предопределено. А если так, зачем учить английские неправильные глаголы, теоремы или запоминать численность населения стран, куда он никогда не поедет? «Я не спешу стать безработным, – говорит он, – или продавцом собачьего корма, или еще кем».

Вот будет мне шестнадцать лет, и больше никто не заставит меня учить ненужные вещи.

Когда он так говорит, то сильно краснеет, и все кончается скандалом: папа взрывается, а мама уходит к себе в комнату плакать. Я где-то понимаю Норбера: он может вкалывать сколько угодно, но учеба ему не дается. Он совсем выбился из колеи, и перемена школы не вернула ему желание учиться.

Отец все время хитрит, твердит, как важно работать в классе и получать лучшие отметки, чтобы в будущем выбрать профессию. Его любимая фраза – будете плохо учиться, пойдете рабочими на стройку. Не знаю, почему на стройку, а не в дворники или на скотобойню туши разделывать. Послушать его, нет профессии хуже. Смешно, ведь папе самому никогда не удавалось подписать трудовой договор больше чем на три месяца. Мама неустанно убеждает Норбера доучиться до девятого класса, чтобы получить аттестат. И что ему с ним дальше делать? Повесить в рамочке на стенку? Этот аттестат ему найти работу не поможет.

Я молчу, я в общем-то доволен, что на прицеле брат. Я сам окончил шестой класс спокойно, о Норбере говорить перестали, и даже если ученики помнят психа, который всех едва не убил, то они забывают, что он мой брат.

Норбер остался на второй год.

В течение всего года, каждый раз, когда Норбер опаздывал на уроки, то есть через день, школа звонила к нам домой и каждый раз попадала на отца и будила его.

Однажды за столом Норбер сказал, что начнет вставать вовремя, когда папа перестанет спать до полудня и займется чем-нибудь другим. И схлопотал затрещину. Посмотрев на папу пристальным взглядом, в котором застыли изумление и гнев, он поднялся и ушел к себе.

Иногда мне хочется зайти к нему в комнату. Я делаю попытку – что-нибудь говорю ему, стучусь. Но он отвечает либо «отстань», либо ничего. И я, махнув рукой, ухожу. Не знаю, на что должны быть похожи отношения между двумя братьями. У меня есть только Норбер. У папы есть сестра, с которой он никогда не видится, и брат, которому он звонит только по надобности, а мама со всей своей семьей рассорилась.

Сегодня утром Норбер встает раньше меня, подняв при этом страшный грохот. На часах 7:20. Я не сплю, но сталкиваться с этим слоном не желаю, поэтому встаю только услышав, как хлопнула входная дверь.

Отец еще храпит у себя в комнате, а мать уже ушла на работу. Мама – сборщица аптечных заказов. Это красиво смотрится в формулярах, которые заставляют заполнять учителя, почти как настоящая профессия; можно подумать, что у нее интересная работа. Сборщица заказов – это означает, что мама проводит целые дни на гигантском складе, где слишком холодно зимой и слишком жарко летом. Там на километровых полках выстроились ряды лекарств всех марок от всех болезней. С утра до вечера мама собирает описи и наполняет коробки, которые возит на тележке. Прекрасная работа: достаточно уметь читать, чтобы не ошибиться ящиком. А вечером, вернувшись домой, она падает на диван и жалуется, что ноги болят. Однажды, когда она плакалась на усталость, Норбер, у которого было мерзкое настроение, сказал, что лучше бы она сама пошла принять лекарства, чем раскладывать их по коробкам. Действительно, должны же быть таблетки и мази, чтобы унять боль в ногах, шагающих туда-сюда по восемь часов кряду. В тот день отец, как это часто случалось, ответил Норберу пощечиной. Так с матерью не разговаривают, заорал он. Оплеуха – и дело с концом. Папа еще добавил, что Норберу повезло иметь такую мать, которая приносит в дом зарплату.

Брат не шелохнулся. Я сказал себе, что папе тоже повезло иметь жену, которая работает вместо него, но оставил свои мысли при себе. Мама и так уже плакала. Не люблю, когда она расстраивается.

Норбер только стал еще молчаливее, а я снова порадовался, что гроза разразилась не надо мной.

Очень удобно иметь такого брата, как Норбер. Брата, который грубит учителю, вылетает из школы, таскает в портфеле бомбы, получает колы, остается на второй год: благодаря этому я остаюсь невидимкой. Я перехожу в седьмой класс, отметки у меня не самые высокие и не самые низкие, глупостей делаю не слишком много, не препираюсь с родителями – и я прозрачен. Папа с мамой ко мне не цепляются.

Я ушел от темы, хорошо рассказывать не так-то просто, я не умею, никогда не любил сочинения и французский. Я тормозил даже в начальной школе, когда просили написать, как я праздновал Рождество, или придумать продолжение текста. Я собирался сказать, что сегодня утром, когда Норбер открыл дверь подвала, на него навалился беглец.

Брат рассказывал мне так: он спустился по лестнице в подвал, толкнул дверь, которую не запер накануне, и вдруг обнаружил, что его приперли к стене коридора. Справа надвинулась тень и ударила его головой прямо в живот. Норбер треснулся черепом о бетонные блоки, недостаточно сильно, чтобы отключиться, но достаточно, чтобы почувствовать боль и получить на память внушительную шишку. Он сполз на пол, поднял глаза и увидел беглеца. Это странный человек. Странный физически. У него белая кожа, очень белая, будто краской покрыта или мукой. «Я видел бледных людей, но таких бледных – никогда: лицо как лист бумаги, не считая одного-двух темных пятнышек, – рассказывал Норбер. – Нос приплюснутый, губы толстенные, волосы ежиком».

Не зная, что в этот самый момент брат сидит на полу в подвале, потому что на него напал беглец, я выхожу из туалета и тут слышу дверной звонок. Папа еще спит, поэтому я сначала смотрю в глазок. В коридоре стоит какой-то тип в костюме, держится прямо, лицо суровое. Он понял, что за ним наблюдают. Звонит еще раз, и я, сам не знаю почему, не отвечаю. Так и стою, смотрю на него. С тех пор как мэрия объявила о перестройке квартала, к нам в дверь звонят не переставая: приходят мундепы, якобы выслушать нас, люди из стройкомпании – объяснить ход работ, жильцы создали общество протеста против реновации. И так без конца. Человек постоял еще несколько секунд, это не житель дома и не рекламщик: кто станет ходить от двери к двери раньше восьми утра? У него небольшой тик от раздражения. На работника мэрии он как-то непохож. Устав ждать, он звонит в дверь напротив, но так и уходит без ответа.

Беглец пытается выскочить из подвала. Когда он перепрыгивает через Норбера, тот машинально вытягивает ногу. Незнакомец спотыкается, с ужасным криком падает и больше не двигается.

Я насыпаю себе в миску хлопья, когда врывается как ненормальный Норбер: иди посмотри, кажется, я человека убил. Все, что болтает Норбер, нужно делить надвое, поэтому я едва подымаю голову от миски. Валяй, ври дальше, если тебе так нравится, я не обязан верить твоим выдумкам, дело твое, ты уже взрослый, а я всего лишь твой младший брат.

«Жан-Франсуа, – говорит он, – я серьезно». Норбер никогда не называет меня по имени, так делают только учителя и дедушка с бабушкой. Я Джеф. Тут я смотрю на него: глаза вытаращены, запыхался так, будто мигом взбежал по всем лестницам, – может, и правда не врет. Он сбивчиво рассказывает, что у нас в подвале спрятался какой-то человек и этот человек на него напал, когда он хотел взять велосипед, а он повалил его, и он ударился головой о бетон. Человек там, внизу, и не двигается. Может, умер. Норбер путается, слова вылетают из него в беспорядке. Внезапно он быстро шагает вперед, наклоняется и показывает хорошо заметную под короткими волосами шишку.

«Разбудим папу?» – спрашиваю я. Норбер выпучивает глаза еще больше. Не дав ему времени раскричаться, я тут же извиняюсь: «Да, плохая идея. Пойдем посмотрим, жив этот человек или нет, а потом решим, что делать».

Перед тем как спуститься в подвал, я забегаю в комнату и беру ножик, подаренный мне дедом, папиным папой, на двенадцать лет, потому что у мужчины должен быть нож. Родители заставили меня пообещать, что я никогда не возьму его с собой в школу, иначе увижу, как он летит в помойку, и останусь на всю жизнь без интернета и мобильника. Напрасно я убеждал их, что не отношусь к дебилам, которые таскают в портфеле оружие, и мне было жутко неприятно держать его у себя. По-моему, папа с мамой даже поспорили из-за этого подарка: папа защищал своего отца, а мама отвечала, что Норбер не зря вытворяет черт-те что с таким-то дедом.

Ножик складной, со светлой деревянной ручкой, чтобы его открыть, нужно повернуть ободок и вытащить лезвие. На лезвии выгравировано мое имя. К сожалению, не Джеф, а настоящее, Жан-Франсуа.

С ножиком в кармане мне спокойнее. Мы спускаемся по лестницам, в холле никого, открываем дверь в подвал. Брат не умолкает, он говорит, что велосипед на месте, а ведь это единственная ценная вещь в кладовке, что он не помнит точно, действительно ли человек ударился о бетонную стену, что человек очень странный, внешне похож на черного, но у него такая белая кожа, как будто искусственная. «Альбинос?» – спрашиваю я. Норбер смотрит на меня молча, как всегда, когда не знает слова или чего-то не понимает. Хотя он меня и старше, я ненавижу этот его остолбенелый вид. Он ни за что на свете не признается, что чего-то не знает, потому и упускает случай узнать, проявить любознательность, научиться. У меня нет времени объяснять, мы уже в самом низу. Я сую руку в карман штанов и сжимаю рукоять ножа. Мне приходит в голову, что, может быть, стоило разбудить папу.

Мы делаем шаг, другой, держимся бок о бок, доходим до двери, которая ведет в отсек, где кладовки. Норбер замирает и не поворачивает ко мне голову. Я все понимаю, вынимаю руку из кармана, толкаю дверь – и вот он, этот человек, стоит в двух метрах и смотрит прямо на нас. Норбер не соврал: кожа у него действительно неестественно белая. Его лицо не выражает ничего: ни злобы, ни страха, ни напряжения, ни удивления. Как будто маска. Проходит секунда, две, три. А потом человек издает вопль, какой ни одному горлу и рту издать не под силу. Он похож на стрекот кузнечика или саранчи, но в тысячу раз громче. У меня делается гусиная кожа, буквально: волоски на предплечьях встают дыбом.

В этот момент срабатывает таймер, гаснет свет, и я тоже испускаю крик, ужасно высокий и пронзительный. С конца зимы голос у меня начал ломаться, и я иногда сам слышу, что говорю как герой мультфильма.

Я думаю, что человек может воспользоваться темнотой и броситься на нас, втягиваю голову в плечи, мне страшно, теперь я уже не знаю, что делать. Вспоминаю про ножик и понимаю, что не сумею защититься. Я могу остругать ножиком деревяшку, могу развлекаться, втыкать ножик в доску, которая стоит на козлах и служит мне письменным столом, но я не смогу им драться.

Пролетает еще секунда, Норбер отступает. Мой брат прибежал звать на помощь, а теперь меня же бросает. Внезапно я чувствую толчок, Норбер вопит, мы получаем удар дверью в спину, и я едва успеваю различить в проеме силуэт человека, взбегающего по лестнице. Дверь захлопывается, и вот мы опять во мраке.

Протекает целая вечность, прежде чем я, осмелев, решаюсь действовать. Глаза понемногу привыкли к темноте. Очень медленно я придвигаюсь к выключателю, его оранжевая кнопка мигает в паре метров от нас. Вспыхивает свет. Норбер вскрикивает. Человек исчез. Он оставил нас наедине с нашими догадками и страхами.

Наверху беглеца нигде не видно, ни в холле, ни снаружи, на парковке. Как в воздухе растаял. Минуты две мы с Норбером переговариваемся, он снова рассказывает, как незнакомец навалился на него в подвале. Я отвечаю, что это явно не призрак, потому что он меня толкнул. Воспользовавшись случаем, я спрашиваю Норбера, почему он так рано встал в каникулы и куда собирается. Норбер отводит взгляд, секунду медлит, опускает глаза. «Мне пора», – говорит он. И возвращается в кладовку за велосипедом. Я к нему больше не пристаю, просто жду. Он поднимается с велосипедом на плече, и я смотрю, как он катит прочь.

Благодарности я от него не дождусь никогда. Как и ответа на свои вопросы.

Я выхожу на минутку на улицу глотнуть воздуха, у меня в ушах еще звучит крик того человека, перед глазами еще стоит его бесстрастное лицо. Небо низкое, пасмурное, затянутое облаками. Я смотрю вверх, на наш дом: шторы в папиной комнате еще закрыты. Деревья на парковке уже страдают от солнца. Листья желтеют, лето знойное, я слышал, скоро снова будет жарко, как в печке.

Никак не прогнать из головы крик незнакомца. Я вставляю в уши наушники и делаю звук на полную мощность, чтобы полегчало.

Я решил, что больше никогда не увижу беглеца. И снова ошибся.

Может быть, по дороге вдоль здания проезжают в машинах люди, не спавшие ночь, и не спускают глаз с тротуара. Я ничего об этом не знаю. Я слушаю Korn, которая поет про falling away from me2.

В конце концов я возвращаюсь в дом. Хочется есть, на столе ждет миска хлопьев. На лестнице я натыкаюсь на того типа, который только что звонил в дверь. Он становится передо мной и преграждает дорогу. Я поднимаю на него глаза и вынимаю один наушник. Человек не улыбается. В романе про него написали бы, что его лицо словно вытесано из камня. Я не очень хорошо понимаю, что это значит, но мне кажется, это правдоподобное описание его сурового сухого лица. Он еще рта не раскрыл, но мне уже ясно, что к жилищному кооперативу и реновации квартала он отношения не имеет. Очень медленно и с незнакомым акцентом он спрашивает, не видел ли я необычного человека. Белого негра. Не поздоровался со мной, мне не нравится, что он употребил слово «негр», я мотаю головой. Человек несколько секунд пристально смотрит мне прямо в глаза, потом отводит взгляд и быстро-быстро сбегает с лестницы, оставив меня одного.

Тут-то я и осознаю, что сердце бьется так, будто хочет выскочить из груди.

Многого в этой истории я не узнаю никогда, кое-что узнаю позднее. Например, пока я доедал завтрак, а папа досыпал, беглец далеко не ушел. Может быть, он сделал несколько шагов и, на свое счастье, увидел одного из преследователей прежде, чем тот увидел его. Как можно незаметнее он развернулся и снова спрятался в здании. В подвале было опасно, и он не хотел, чтобы его видели в холле или на лестничных площадках, поэтому укрылся на лестничной клетке. Если жильцам со второго, третьего и четвертого этажей не всегда хватает силы духа дожидаться лифта и они пользуются лестницей, то выше на лестничных маршах пустынно. В здании восемнадцать этажей, кому придет в голову подниматься на самый верх? Именно это он и сделал и остановился на семнадцатом этаже, чтобы иметь возможность быстро убежать наверх или вниз, если паче чаяния пройдет кто-то из жильцов.

Не знаю, чем он занимался весь день. Наверное, голодал, мерз и боялся.

Оставшись один – то есть один с отцом, чей храп доносится из-за двери комнаты и наполняет коридор неравномерным рокотанием, гортанным и бурлящим, – я стараюсь занять свое утро чем могу. В соцсетях никого, вне их тоже; надо сказать, что большинство моих друзей уехали на каникулы в путешествие с родителями или просто к бабушке с дедушкой либо записались в лагерь, городской или на природе. Каналы на ютьюбе, страницы в соцсетях, уведомления в мессенджерах – так время подползло к полудню. Отец пьет кофе на кухне, мы здороваемся на расстоянии. Есть я буду еще не скоро. Холодильник пустой, вчера вечером мама попросила папу купить продукты. Пока он оденется, сходит в магазин и вернется… Есть мы будем часа в три-четыре. Хлеба нет, хлопья я утром доел, поэтому беру яблоко, что вызывает неизбежное: «Хватит жевать до обеда». Я делаю вид, что не слышу, и с яблоком в руке ухожу к себе в комнату. На парковке, вижу, пусто. Я стою и разглядываю безлюдную территорию, здание напротив, фонари, кусты, тротуары, несколько деревьев, которые воткнули специально, чтобы создать видимость уголка природы в царстве асфальта и бетона. Вдали пробегает кошка, кроме нее нет ни души.

Я долго рассматриваю этот пейзаж, так хорошо знакомый, что я уже перестал обращать на него внимание. Только узнав о планах перестроить квартал, я начал замечать, что у меня под носом. Бетон, деревья, дороги, бетон – скромный список, но сердце невольно сжимается. Людям наш район кажется серым и тоскливым. Здесь мой дом, и я всю жизнь прожил в этой квартире с мамой, папой и братом. Чиновники из мэрии показывали нам рисунки, на которых изображен квартал по окончании работ: светловолосые парочки выгуливают собак на газоне, а чернокожие, арабские и азиатские детишки играют в мяч. Здания раскрашены во все цвета радуги. Светит солнце, весна, яркое фотошопное небо с двумя-тремя облачками. А на месте моего дома – пустое место.

Одни жильцы в восторге от такого улучшения окружающей территории. Другие запустили петицию против нашего выдворения и насильственного переселения, пока высотку не взорвали.

Я смотрю вниз, но уже ничего не вижу. Не знаю, чего мне больше хочется: чтобы все осталось как есть или чтобы все изменилось. Норбер говорит, что ему плевать. Мама думает, что мы будем жить в лучших условиях. Папа брюзжит, потому что придется переезжать. А я не понимаю, что чувствую. Как будто пустота возникла. Может, мне и нравится мой дом. Пусть даже серый и тоскливый.

Человек снова пустился бежать, слишком многие хотят его схватить. Он не знает, выдадут ли его преследователям те два мальчика, которые видели его утром. Он не доверяет никому. Он быстро понял: если ты беглец, любой взгляд на тебя, самый краткий, несет опасность. Человек бежит то ли по лестничным маршам, то ли незнамо где. Настал день, и до ночи ему нужно отыскать укрытие.

8

Распахнутые дверцы шкафа открывают взгляду сказочный бардак. Полки прогибаются под тяжестью плохо сложенной одежды, скопившейся за годы, старых игр, забытых книжек и вещей, которые я тоже с удовольствием забыл бы. Слева стоят коробки, справа – большой мешок для мусора на пятьдесят литров, черный. Мать велела разбарахлиться, что я и делаю. Начинаю с настольных игр – шести или семи неполных коробок. Не хватает фишек, кубиков и банкнот. Папа хотел, чтобы я привел все наборы в порядок, потому что задумал перепродать их в интернете. В помойку. Не знаю, откуда у меня столько игр, некоторые принадлежат Норберу, и я понятия не имею, как они залетели ко мне в шкаф. В настольные игры не играет никто и никогда. Не представляю, чтобы мы всей семьей проводили воскресенья за партией-другой в «Монополию». Я видел такое однажды в гостях, мой друг Том пригласил меня на выходные, в субботу мы легли спать черт знает когда, а в воскресенье днем родители Тома предложили нам поиграть в настолки, и у меня прямо челюсть отвисла. Я согласился из вежливости, но чувствовал себя неловко, и весело мне не было. Что тут веселого – играть со взрослыми? Но Том вроде был доволен. Когда партия кончилась (естественно, я проиграл), я его украдкой допросил, пока его мама не отвезла меня домой. Похоже, они часто играли вместе. Вечером, дома, сидя за столом, я вообразил себе всех нас – родителей, Норбера и себя – играющими в скрэббл или «Хорошие деньги». Нет, не складывается. Отец даже по мячу без крика ударить не может, не дай бог я не попытаюсь принять его пас. Если он как-нибудь решит наказать нас развлечения ради, может, и заставит играть в «Монополию», пока у нас не сдадут нервы.

Благодаря выходным у Тома я задним числом понял важную вещь: все семьи разные. В других квартирах живут дети, которые не стыдятся играть с родителями. Хуже того, им вместе весело.

Я ногой утрамбовываю игры в мусорном мешке. Наверное, эти коробки подарили нам бабушки и дедушки. И наверное, мы были еще слишком маленькие, чтобы понять правила.

Между двумя рядами скомканных футболок я нахожу свои старые фигурки, у Человека-паука не хватает ног. Это Норбер виноват, он отломал их, не помню, из-за чего. Помню, что плакал. Я поклялся, что, будь я старше или будь у меня нож, я бы его убил. Меня бы арестовали, отправили в тюрьму, потом судили, и я бы заявил, что это была самооборона. Да, я убил брата, но он первый начал – вернул Человека-паука инвалидом. Я сто раз проиграл эту сцену в своем детском воображении. И каждый раз судья меня отпускал. Амнистия. Суд признавал мои действия самообороной.

Человек-паук полетел туда же, куда игры, грязные кирпичики лего, останки самолетика, неполные колоды карт, купленный на рекламной акции дрон, не умевший летать прямо, новенький учебный набор огородника – рождественский подарок маминой мамы (о чем еще мечтать, как не выращивать чечевицу на батарее). В помойку. Если мы решим все это продать, мы часами будем переругиваться за компьютером, папа захочет слишком много, заломит цену, и, когда настанет время переезжать, квартира будет от пола до потолка забита непроданным барахлом.

Правда, эти кривые куски пластмассы все равно никому не нужны. Все игрушки я получал по наследству от брата, как и одежду, которую он не успел порвать. Десяти минут не прошло, а черный мешок уже полон. Я беру со стола огрызок яблока, кидаю туда же, завязываю мешок и иду на кухню за вторым. Папа смотрит телевизор. Чувствую, если хочу сегодня поесть, надо сходить в магазин самому. Вернувшись в комнату, я провожу ревизию рваным носкам и носкам без пары и на самом дне ящика откапываю подарок на День матери, сделанный в младших классах, – гирлянду со стихами. Я совсем про нее забыл. Помню, что, переписывая стихотворение, допустил грубую орфографическую ошибку, и учительница мадам Кола исправила ее ярким красным фломастером. Она не дала мне переделать гирлянду, потому что я был брат своего брата и она меня за это невзлюбила. В ее классе я провел довольно поганый год. Дарить маме подарок, исчирканный красным учительским фломастером, я не собирался. Я спрятал его в ящике шкафа, День матери прошел, но мама нисколько не удивилась, что я ничего не приготовил ей в школе. Наверное, подумала, что я уже из этого вырос. Или вообще ничего особого не подумала. Или выдохнула оттого, что я не принес очередную уродскую поделку, которой ей полагалось восхититься. Не знаю. Помню только, что плакал, когда прятал эту гирлянду на дно ящика с носками.

Подозреваю, что мадам Кола я тоже многократно убил. Как минимум запихнул в большой мешок и со всей мочи отдубасил палкой, считая удары, чтобы заснуть.

Присяжные все поняли, одни даже хлопали мне, другие подмигивали, как заговорщики. Они тоже хранили страшные воспоминания об учительнице или учителе в младших классах.

Во второй мешок я набиваю старые футболки, которые перешли ко мне от Норбера изрядно растянутыми. Полный идиотизм – носить одежду брата, который в том же возрасте был больше тебя на три размера. Когда нас видят вместе, никто не верит, что мы из одной семьи. Насколько Норбер кругл, настолько я костляв. Воспользовавшись тем, что мы скоро переезжаем, я разбираю вещи. Я больше не могу донашивать за ним старье, тонуть в его громадных свитерах. В мешок.

На днях надо будет заняться ящиками ночного столика и тем, что затолкано под кровать.

Так странно думать, что через две недели мы будем жить в другом месте, а через полтора месяца нашего дома не станет.

В самом низу шкафа я обнаруживаю пакетики из-под своих любимых чипсов – с солью и уксусом. Беда в том, что родители все время покупают чипсы с жуткими вкусами типа барбекю, жареной курицы, жареного лука.

К полке приклеилась упаковка застарелых расплавленных конфет. Они превратились в массу, которая будто приросла к фанере. Я раскрываю ножик и отскребаю мерзкий сгусток. В мешок.

Я убираюсь уже полчаса, а родители и Норбер еще не сделали ничего. Не знаю, когда они решат подготовиться к переезду. У мамы выбора нет, она поздно приходит домой, но папа с Норбером могли бы взяться за дело. Недавно я предложил разобрать что-нибудь из мебели, папа буркнул «потом», и вопрос был закрыт. Из дома выехала уже треть жильцов. Я представляю себе лицо нашего дяди, когда он подъедет, чтобы помочь нам перевозить вещи, и мне становится смешно: он увидит нашу квартиру во всей красе, вещи Норбера в мешках вокруг его кровати и немытую с вечера посуду в раковине. Моя комната, по крайней мере, будет готова.

Мне кажется, я заслуживаю маленького перерыва. Я вставляю наушники в уши и включаю звук на полную громкость. Снаружи на парковке ни единого движения. У меня в мозгу Slipknot гортанно орут psychosocial3. Я хотел бы понимать английский, чтобы переводить слова песен.

Интересно, все ли в доме раскладывают вещи по коробкам, как я.

Однажды нам в почтовый ящик упала записка. Восемнадцать этажей, по четыре квартиры на каждом – итого семьдесят два одинаковых, не очень ясных письма. Мы узнали, что квартал будет полностью перестроен и что в рамках этой перестройки здание, в котором мы живем, подвергнется реновации. На всех этажах, в холле, при встрече в магазинчике на углу или на просторах торгового центра «Волшебная долина» по другую сторону кольцевой люди только об этом и говорили. Родители обсуждали новость за столом. Папе мысль о реновации не давала покоя. Он боялся шума, не желал ежедневно просыпаться оттого, что где-то сверлят и стена дрожит.

Строительные работы сами по себе – новость неплохая. Здесь все полувековой давности: район вырос разом, но с тех пор мало что было сделано. Мазнут иногда кисточкой – и все. Хотя нет, неправда: почти до самого центра протянулись трамвайные пути, открылись торговые точки, появилась новая начальная школа, когда старая переполнилась.

Это не мешало таким людям, как папа, брюзжать заранее, что, дескать, с утра до вечера будем слушать отбойные молотки. А другие обрадовались. Мама надеялась, что будет больше места для ванны. Зимой объявили общее информационное собрание в конференц-зале местного культурного центра. Депутаты должны были представить нам проект перестройки района и ответить на вопросы.

Ни мама, ни папа на собрание не пошли, не видя смысла тратить время на говорильню. Свою ошибку они осознали на следующий же день, побеседовав в лифте с соседями. Ужинали мы в тишине. Я не задавал вопросов, я уже научился нырять под воду, когда на поверхности собирается буря. Я чувствовал напряжение между родителями, но я не подумал про дом, я решил, что они снова поругались. Новость я узнал через день в школе. Она попала на первые полосы местной прессы: квартал будет реконструирован, это так. Здания перекрасят, тротуары расширят, сделают больше безопасных велосипедных дорожек, островки зелени увеличат за счет общих садов и огородов… а нашу башню снесут. В то утро я понял важность слов: реконструкция – это обновление существующей застройки. Реновация – разрушение с целью построить заново.

В школе об этом заговорил учитель истории и географии. Половина учеников живет в нашем районе, и я единственный – в башне.

На втором собрании с мундепами были все, даже я (не пришел только Норбер). Нам объяснили, что строения устарели и обветшали. Модель городского развития изменилась. Прозвучало слово «анахронизм». Обломок поспешной тяп-ляп застройки шестидесятых. На его месте вырастут два здания пониже, но более просторные и удобные. Всех переселят в намного лучшие условия. Высотки уже в прошлом, улыбались депутаты, это ископаемые из другой эры. Наше жилище они называли ВЗ – высотное здание. Квартал преобразится, говорили они, станет намного разнообразнее и динамичнее. Они обещали вернуть магазины и службы шаговой доступности, они употребляли абстрактные слова: перепланировка жилых комплексов; проект, предназначенный для предупреждения пауперизации. Они не сказали «гетто», но все услышали так.

Одно обстоятельство депутаты и инженеры упустили: наше здание, самое высокое здание квартала, – не просто головоломка из семидесяти двух деталей, которые нужно расположить по-другому, а место, где мы живем, причем некоторые – уже пятьдесят лет. Место, где многие из нас родились. Это наш дом. Не просто устаревшая модель городского развития, а место, где нам нравится жить.

Я хожу иногда на окраину района. Кое-кто из моих друзей живет в бывших домах для рабочих, одноэтажных, с садиком позади. Интересно, а если их бы заставили переехать, что бы было? Сильнее ли чувство своего дома, если это отдельная постройка, а не квартира? Легче ли жить на земле, чем на высоте? Мы что, не имеем права чувствовать себя как дома в ВЗ?

У меня в ушах Anvil шпарят Badass rock N roll4, гитарные риффы дрожат в нескольких сантиметрах от мозга. Я думаю, чем бы мне занять день. Сейчас не больше одиннадцати, друзья еще спят.

На втором собрании слова колотили нам по темени, как нестихающий ливень, от которого было не укрыться. Говорили о доработке проекта устойчивого городского развития, публичных слушаниях, вписывании жилища в окружающую среду, подготовке документа, утверждающего совместные действия, пересмотре качества условий жизни. Слова падали с безжалостной регулярностью. Мы насквозь пропитались абстрактными терминами и пустыми формулировками. С тех пор как выяснилось, что реновация означает снос, мы перестали понимать, что значит то или иное слово, мы стали бояться того, что оно в себе прячет. Пересмотр качества, проект, вписывание жилища, перестройка – а что, если в каждом из этих слов кроется ловушка? Как бывает, когда подписываешь договор, страницы и страницы мелких буковок, и не понимаешь ни слова. Для говорящего речь не то же самое, что для слушающего.

Нас едва ли не обвинили, что мы нарочно живем в развалине, которая в таком состоянии, что хуже не придумаешь: вот-вот рассыпется. Здание ветхое. Здание съедает кучу денег на обслуживание. Здание так плохо изолировано, что отапливать его – все равно что отапливать улицу и небо. Все это нам известно. Мы годами информировали об этом стройкомпанию. Мы даже направляли им петиции по поводу того, что в квартирах слишком холодно зимой и слишком жарко летом. Мы ждали, что компания – застройщик социального жилья решит наши проблемы. А не выкинет башню на помойку вместе со всеми жизнями, которые еще теплятся внутри нее.

Максимальное количество жильцов, объяснили нам, по возможности будет переселено в другие здания квартала. Это сказал один депутат, весь такой стройный и гладкий, в сером костюме и веселом оранжевом галстуке. «Другие, – продолжал он, – смогут воспользоваться возможностью попробовать другое жилье в разных районах города».

«Возможность» – вот еще одно приятное слово, за которым прячется мрачный смысл. Возможность быть вышвырнутым из дома.

Проверяю телефон. Полный штиль. Вытягиваю шею и вижу парковку: по ней идет тот мерзкий тип, который утром звонил в дверь, а потом встретился мне на лестнице. Он ходит между машинами, все ищет беглеца, спавшего у нас в кладовке. Что полагается делать в таких ситуациях? Звонить в полицию? А если мерзкий тип и есть полицейский в погоне за жертвой? Бывает же, что люди бегут от войны, рискуя жизнью, пересекают океан, прячутся под грузовиками, пешком переходят горы, а на месте их винтит полиция и отправляет назад, туда, где их убьют. Я читал в газетах.

Не знаю, как тут действовать. Если отцу рассказать, он ответит – не наши булки. Это традиционный папин ответ, о чем бы я ни спросил. Занимайся своими булками. Однажды я даже полез в Сеть проверять, что он имеет в виду, и оказалось, «булки» – это в просторечии зад. Занимайся своей задницей – лучшее резюме папиной философии.

Я беру мешки с барахлом и выхожу в коридор. Отца не видно. Ни в ванной, ни на кухне, ни в гостиной. Надеюсь, он не лег обратно спать. В прихожей нет его ботинок – значит, ушел. Я выхожу, захлопываю дверь, и тут же в моей голове тревожный звоночек: всегда запирай дверь, даже если отлучился на минуту. Хотел бы я очистить свою черепушку от всего, чем родители ее набили. Во-первых, у меня заняты руки, во-вторых, кто захочет нас ограбить? Взять-то нечего: телевизор шипит, у миксера треснула чаша, дивиди-проигрыватель собирает пыль. Мои драгоценности – телефон и ножик – я ношу в карманах джинсов. Вызываю лифт, но решаю не ждать и спускаюсь по лестнице.

Мешки с глухим шумом падают в мусорку. На секунду заглядываю на парковку. Тип убрался. Попутный ветер. Уже чувствуется жара. По телевизору с прошлой недели призываются позаботиться о старшем поколении. Интересно, сколько уже лет я не виделся с дедушкой и бабушкой? Папины родители умерли один за другим два года назад, а с мамиными папа рассорился. Почему – не знаю. Подозреваю, что попросту либо они не нравились папе, либо наоборот. Звонит ли мама своей маме, чтобы узнать, все ли в порядке? Каждый думает о своих булках.

Снова надеваю наушники и обхожу квартал. Трудно поверить, что к концу каникул от здания останется большая куча камней. Я ухожу подальше от торгового центра, чтобы не столкнуться с отцом, если он действительно пошел за покупками. Смотрю, что поделывают друзья. Большинство далеко, проводят лето с родителями на море, у бабушек-дедушек, за границей. Район опустел, как будто незаметно для меня все человечество истребил инопланетный вирус. Do you know what you are?5 – спрашивает на ухо певец Limp Bizkit, и я вынужден признать, что не знаю совсем.

Никаких следов ни мерзкого типа, ни того странного человека, который спал у нас в кладовке. Дверь я не запер, нужно вернуться домой раньше отца, чтобы не было скандала. В холле я в третий раз за три дня читаю афишку мэрии про литературную студию по субботам днем. «Напишите историю своего дома». В объявлении указано, что студия для всех и бесплатная. Дизайнеру не хватило вдохновения, и он просто налепил в фотошопе наше здание поверх плана квартала. Участникам студии помогает писатель. Его имя ничего мне не говорит. Осенью мэрия издаст книжку. Как-то вечером мама спросила, интересует ли меня это. Вообще-то она обратилась не только ко мне, но и к Норберу. Брат опустил глаза и промолчал. Папа расхохотался и сказал, что мы напишем роман, Норбер ушел к себе в комнату, и мне уже отвечать было необязательно.

1.Тексты Ж. Перека даются в переводе В. Кислова. Здесь и далее примечания редактора.
2.Отступаясь от меня (англ.).
3.Психосоциум (англ.).
4.«Крутой рок-н-ролл» (англ.).
5.Ты знаешь, кто ты? (англ.)

Pulsuz fraqment bitdi.

4,1
10 qiymət
10,74 ₼