Kitabı oxu: «На небеси и на земли… Чувства и думы мирянина»

Şrift:

По благословению

Митрополита Санкт-Петербургского и Ладожского ВЛАДИМИРА



© Издательство «Сатисъ», оригинал-макет, оформление, 2007.

На небеси и на земли…

Христос-Младенец и детство нашей души

Тихо, но верно приближается он – светлый день христианства.

Он приближается сокровенно, как тогда, 1911 лет тому назад, он приближается во тьме удлинившихся ночей, среди безмолвных, покрывших все снегов.

Наступит, – и мы будем праздновать. И еще шумнее станет тот нескончаемый праздник, в который теперь превратилась в городах жизнь не только обеспеченных, но и трудящихся людей. Еще большее количество пищи и пития станут поглощать люди, называющиеся христианами, на том основании, что вспоминается годовщина пришествия на землю Спасителя мира. Удалые тройки загремят бубенчиками, взметая снеговую пыль. В театры, цирки и в заведения самодвижущихся картин потянутся еще более густые толпы народа, и эти учреждения будут работать от полудня до полуночи, и среди этого праздничного размаха и шума одно будет основательно забыто: то событие, ради которого установлен праздник.

В общем гуле и веселии будет забыт тот холмик из соломы, на который Дева-Матерь положила новорожденного Иисуса, и тот ослик с волом, которые верно послужили своему Создателю, согревая дыханием Младенца в эту ночь. Будет забыто все то убожество, в котором сошел на землю Христос, чтобы вернуть нам, людям, роскошь райских садов и богатство возрождающейся благодати. Будут забыты та тяжкая жизнь, полная сперва лишений и трудов для хлеба насущного, а потом насмешек и поруганий, предательство и лютая казнь, жизнь, начавшаяся в Вифлеемских яслях и кончившаяся на кресте Голгофы.

О, неужели только тем и отметим мы праздник Рождества, что оденемся в лучшую, большею частью только что сшитую одежду, будем переедать еще больше и пить еще пьяней, переходить из дома в дом для пересудов, смеха и нового обжорства? Неужели только это принесем мы в дар Младенцу Христу, новое для Него оскорбление в нашей неизменно беззаконной, себялюбивой и плохой жизни?

А ведь может быть и иначе! И праздник Рождества, вместо того, чтобы принести новую поблажку нашей чувственности, может стать толчком для нашего возрождения.

В дальние, счастливые годы, когда душа наша не прилепилась еще окончательно к миру и так радостно и свободно парила иногда в небесах, – в эти благодатные дни детства мы иначе встречали праздник Рождества. Мы чувствовали, что совершается что-то великое, мы улавливали великую тайну в тихо надвигающемся сумраке сочельника. Наше молодое, не затемненное еще ничем дурным воображение, прорвав преграду стольких веков, шло робко и священно в Вифлеем. Оно встречало по пути караван волхвов, оно чувствовало этих людей, вперивших задумчивые и восторженные взоры в двигающуюся перед ними звезду. Оно витало над стадом, которое стерегли в ту заветную ночь несколько простых сердцем и крепких в вере пастырей, и внимало неземным небесным звукам небесного воинства, которое этим, ничтожным перед миром и достойным в глазах Божиих, людям спело новую песню, песню умиления, благоволения и отрады: «Слава в вышних Богу, и на земле мир, в человецех благоволение».

И с этими верованиями шло оно в пещеру Вифлеема, где лежал повитый пеленами Младенец на пригорке из соломы, сияя с этого трона той славой, перед которой ангелы поникают своими лицами.

И слышало это детское, разбуженное так благодатно, воображение стук копыт усердного ослика, уносившего Богоматерь с Младенцем во время вынужденного их бегства в Египет, и видело озаренного луною загадочного сфинкса в пустыне, в объятиях которого нашла себе приют Богоматерь со сладчайшим Младенцем.

И так сильно было впечатление, что хотелось не отходить от этих святых чудных воспоминаний. Хотелось, чтобы звезда Вифлеема не гасла никогда, чтобы можно было, следя за ее лучом, идти до конца жизни к Нему, все к Нему, Младенцу, лежащему в яслях на соломе.

Прежде еще чем вспомнить о Христе, идущем с учениками среди нив с наливающимся на высоко поднявшихся стеблях колосом, прежде чем сердце будет поражено стонами страдающего на кресте Богочеловека, один вид Младенца Христа, лежащего в яслях, уже достаточен для того, чтобы посвятить этому Младенцу все свои помыслы, и силы, и любовь.

Несколько картин лучших художников воспроизводят ту заветную картину из жизни знаменитого итальянского аскета, святого Франциска Ассизского, когда к нему в облаках спускается Младенец-Христос.

Каким блаженным изображено лицо праведника, в каком счастливом порыве протягивает он руки навстречу Тому, Кто, будучи невместимым, сходит сейчас на руки смертного человека!

Значит, сердце великого созерцателя было особенно полно красотой Вифлеемской ночи, и Младенец-Христос, Господь Вседержитель, сошедший в ту ночь в образе беспомощного Младенца в беднейшей обстановке, в холодную ночь согревал сердце подвижника, пока, наконец, не явился въявь этому, к Нему стремившемуся сердцу.

Счастлив и тот, кто стоял в знаменитой Дрезденской галерее, в той уединенной, небольшой комнате, которая хранит бессмертное сокровище живописи – Мадонну Рафаэля.

Поражает вас вид Пречистой Девы, несущейся к вам на облаках, но еще поразительнее подымаемый Ею Младенец. В этом Ребенке со всем обаянием младенчества, в этих детских чертах вы чувствуете Вседержителя, в этих глазах, невинных, чистых, как бы бессознательных, вам видна творческая мысль, что это действительно Бог, принявший на земле образ дитяти. Удивительно это смешение в одном образе детской беспомощности и вседержительства, это совпадение Младенца в первой весне жизни с безначалием Ветхого денми.

Ему служить, перед Ним благоговеть, ради Него погасить в себе все земное, исчезнуть в своем личном существовании, чтобы возродиться в Нем; ради Его детства стать снова самому ребенком, отдав, посвятив все Ему, Ему одному.

А Он смотрит, смотрит вам в душу, зовя к Себе, обещая у Себя бесконечную отраду и счастье, а с неба, вернувшегося к вам снова, как в детстве Вифлеемского неба, тихо звучат благодатные слова ангельского славословия.

Так вот, в дни Рождества постараемся пробудить в себе все то чистое, святое и детское, что было в нас когда-то на пороге жизни, и что потом затоптала, истребила в нас лютая жизнь.

Детство есть шаг к праведности. Кому приходилось близко наблюдать великих праведников, тот, несомненно, заметил, сколько было в них детского настроения. Та же великая благость, кротость и ласковость, та же способность безграничного восхищения перед тем, что светло и чисто, та же доверчивость к людям, которой не могли поколебать никакие ежедневные уроки жизни.

Вот и нам как полезно вспомнить свое детство и возродить многое из него. Пусть человек, который опустился и обленился, спустя рукава, как к тяжелому подневольному труду, относится к своим делам, в сущности, может быть, легким и не бесприятным, пусть вспомнит он, как мальчиком он усердно и любовно исполнял свои учебные обязанности, как пораньше подымался утром, чтобы протвердить уже хорошо приготовленный урок, так как все не был доволен отчетливостью своего знания, как загодя отправлялся в свое учебное заведение, как держал в порядке свои учебные принадлежности, тщательно записывал уроки, волновался за каждую получаемую отметку.

Куда ушла эта детская совестливость и добросовестность, эта умилительная честность маленького убежденного труженика?

Когда вспоминаешь о детях, поражаешься, как немногие доносят в жизнь ту деятельность, какою отличались в ранние свои годы.

Кто не слыхал о детях-коллекционерах… Неважное занятие собирать какие-нибудь перышки, но ведь и оно требует известной силы воли и последовательности, которая часто в этих самых людях с годами бесследно пропадает. Кто не видал детей, прекрасно выращивающих комнатные растения, устраивающих на даче целые клумбы, производящих даже собственным умом кое-какие земляные работы, устраивающих потешные крепости.

И как немногие из этих людей во взрослые годы проявляют хотя часть той упорной деятельности, какой отличались в своем детстве.

Но печальнее всего вспомнить о том, как изменяют люди своей детской вере.

С какой радостью глядишь на толпы подростков-детей, мальчиков и девочек, которые всякое утро перед началом классных занятий приходят к чтимым святыням, молятся, прикладываются, ставят свечи к иконам.

Помню старую Москву, целый ряд тянущихся по тихому переулку зданий старейшей московской гимназии, вереницу маленьких и больших гимназистов, спешно идущих к дверям «сборной». На противоположной стороне переулка, немного не доходя до этих дверей, стояла каменная церковь, в воротах ее за стеклом был образ Николая Чудотворца. Зимой сплошной покров льда покрывал это стекло, так что и образа совсем не было видно. А между тем гурьбы ребят с ранцами на плечах усердно прикладывались к нему своими детскими губами. Лет до двенадцати-пятнадцати редкий мальчик проходил мимо образа, не перекрестясь, не приложившись губами и не прикоснувшись ради освящения головы к стеклу своим лобиком. А взрослые гимназисты зачастую проходили мимо не перекрестясь.

Это был символ того, что случилось с большинством из них потом, когда почти все они мало-помалу отстанут от церкви и забудут Христа.

А где эта юная привязанность детей к родителям, такая сильная, что ребенок, отданный живущим в учебное заведение, долгое время не может привыкнуть к разлуке и плачет по ночам. А лет через десять целыми месяцами не пишет волнующимся без известий о нем родителям. Где это глубокое сожаление, готовое с товарищем поделиться последним куском хлеба, а лет через десяток забудет о существовании этого товарища, и если б ему понадобилась какая-нибудь помощь, рад как-нибудь незаметно улизнуть от него. Где эта страстность в спорах и крепость убеждений? Где это стремление к добру, правде и свету, которое через какой-нибудь десяток лет кончится спокойным прозябанием на службе, а весь интерес жизни сведется к вину и картам.

У графа Л. Н. Толстого есть ужасная по правде своей сцена.

Одна мать, потерявшая страстно любимого ребенка, засыпает в чувствах величайшего ропота на Бога, Который не внял ее горячей молитве и не оставил в живых ее сына, и видит она страшный сон. Перед ней кабинет ресторана; в нем сидят бесстыдные женщины, окружающие одного человека. В нем умерло, по-видимому, все духовное, одна животная сторона царствует в нем. И в этом заживо умершем мать мало-помалу начинает различать дорогие черты лежащего теперь на столе и отозванного к Богу в рай ее ребенка.

Вот во что мог превратиться этот ребенок, если бы Бог не отозвал его во всей его чистоте и невинности.

Ведь это образ почти каждого из нас!

О как следует нам желать и молить, чтобы хотя в тот день, когда ангелы окружают ясли пришедшего в мир Христа-Младенца, мы все встали вокруг Него верной стражей, вновь превратившись в добрых и ясных и милых детей.

Ты, Который грядешь в мир, чтобы возлечь в Вифлеемской пещере в яслях, на холмике из соломы, Ты скажешь впоследствии людям: «Тот, кто не обратится и не будет как дети, не может войти в Царствие Небесное», в то Царствие, которое Ты купил Своей кровью.

О, в день Твоего пришествия в мир соверши над нами это чудо: дай нам обратиться и стать как дети, отражая в себе черты Твоего благословенного детства.

Жажда Бога
(Ко дню Рождества Христова)

Он пришел в темноте умилившейся ночи. Ему сияла таинственная звезда, ведшая к Нему на поклон волхвов с дальнего Востока. Он был положен в кормушку для скота. И с этого престола улыбнулся человечеству.

И свет засиял над темной землей. И новую песнь – песнь свободы и отрады – запела тогда земля: Бог среди людей, люди со своим Богом…

Мы созданы для того, чтоб чувствовать Его, славить Его, жить для Него и в Нем; и вне Его, счастья, – истинного, верного и спокойного счастья, – нет и не может быть.

Хиреет растение, до которого не доходят лучи солнца. Страдает душа, которая не видит Бога, в которой неудовлетворенною остается присущая ей неизбежная жажда Бога.

Жажда Бога…

Кажется, редко когда эта жажда была так сильна, как в наши дни.

Мы испробовали всего. Кричали о счастье и глубоком удовлетворении, какие дают человеку знания. Но кто вместил в себя всю полноту их?.. И человечество стоит перед великими тайнами и загадками природы, человека, его бытия и его души.

Искали счастья в широком служении самим себе, в удовлетворении личных запросов, в омуте страстей. Но, чем больше ублажали себя, тем сильнейший огонь жажды жег душу.

Куда ни бросались, за что ни брались, – все чувствовали там, внутри себя: «Не то, не то»…

Удовлетворения, быть может, спокойствия не узнает душа, не явится утешительное сознание, что мы исполняем свое предназначение, пока мы не поклонимся живому Богу и не устроим свою жизнь так, чтобы служить Ему.

Что мешает человеку преклониться пред Богом, признать Его? Что заставляет человека как бы отпихивать от себя ту веру в Бога, которая просится в его сердце?

Гордость!

Я слышал раз спор одного верующего человека с его молодым, блестяще одаренным родственником, которого гордость ума отшатнула от Бога. А в отрочестве он был тепло веровавшим. Убеждения его собеседника как-то раздражительно действовали на него. Тот начал говорить о том, как ужасно, если Бог существует, если Христос был воплотившийся Бог, пришедший для нашего спасения и такою ценою давший его нам: как ужасно тогда отвертываться от Бога Христа и какое неблагородство оказывать Ему за все такое равнодушие.

– А я, – с каким-то озлоблением воскликнул другой, – считаю неблагородным те характеры, которым непременно надо какой-нибудь кумир, чтобы пред ним преклоняться. Это черта раба – иметь что-нибудь, что можно считать выше себя, и пред этим благоговеть. Я – свободен.

– Это черта души, это вложено в нас, как вложена потребность дышать и питаться, – эта жажда найти что-нибудь высокое и поклоняться ему. Кто не поклоняется высокому, тот чтит низкое. Люди, считающие себя свободными от Бога, создают себе низменные кумиры…

А как раз страсти трепали душу этого молодого богоборца, и эта беспокойная душа преклоняется пред живыми кумирами…

Нет! Жажду Бога нельзя в себе истребить. Ее можно заглушать, и тогда измученная душа бросится к чему-нибудь иному, в чем найдет больше муки, чем удовлетворения. И эти муки будут тем острее, чем по складу своему выше, и поэтому способнее на религиозные переживания, душа.

Величайший трагизм заключается в этой жизни вне Бога той души, которая в Нем не найдет свое величайшее счастье, которую ждет с раскрытыми объятиями Христос и которая от Христа упорно отворачивается.

У нас так распространились самоубийства среди молодежи!.. И далеко не одно какое-нибудь потрясшее жизнь горе или безвыходная нужда бывают причиною этих самоубийств.

«Незачем жить…» «Тоска…» «Ни в чем не нахожу удовлетворения…» «Прошу никого не винить в моей смерти…»

Все это – ведь последний крик существа, которое принесло с собой глубокие запросы и удовлетворения не нашло.

И, быть может, в последнее мгновение их тяжелой, роковой жизни, об одном жалеют они, – что не дошли до того Христа, которого отняли у них обстоятельства их жизни, гипноз окружающего их неверия, боязнь предаться счастливому порыву, который бросил бы их к ногам Христа…

Есть вера, есть видение. Признают Бога в конце концов все. В будущем веке, очевидно, не будет места отрицанию. Но какой ужас увидать пред собою несомненным, неопровержимым, торжествующим – то, что отрицал, над чем, быть может, глумился!

Люди, сами веровавшие и имевшие близких и дорогих для них людей, которые отрицали, – знают, как мало людей, спокойно отрицающих. Самое озлобление неверия показывает в человеке отрицающем, глубину и неистребимость веры. Он на себя сердится. Он то и дело оглядывается пугливо и беспокойно на область веры.

«Что мне языческий божок!.. Я пред ним спокоен!..» А вот пред Богом христианским – как смущены и злобны отрицающие Его!

Все чувствуют, что есть Бог, и что нужно и важно поклоняться Ему. Чувствует и культурный человек, и простолюдин.

Писатель Короленко был чрезвычайно поражен, когда в Сибири, во время перегона с одной станции на другую, ямщик обратился к нему с вопросом, есть ли Бог, и потом задумчиво добавил: «Хоть малый-махонький, а все над миром делам-те правит…»

Зачтет ли Христос, как засчитывает людям благия намерения вместо дел и слезы о грехах вместо добродетелей, – зачтет ли Он жажду веры в Бога и все муки отрицания – за веру?..

Есть минута, когда душа умирающего человека еще в теле, а завеса между двумя мирами, землей и небом, уже приподнята… И вот тут эта душа, еще в земном теле, прозрев то, к чему стремилась и от чего отвертывалась, быть может, в восторге преклонится пред гонимым раньше Богом и произнесет Его торжественное исповедание, во спасение свое…

Когда спустится на землю священная ночь – ночь под Рождество, и высыпавшие на небе звезды заговорят о той единственной звезде, что привела волхвов к пещере Вифлеема; когда в церквах, полных народа, сияющих огнями, раздадутся тихие напевы о чудном Младенце, пришедшем к людям, – тогда всею душою прильните к яслям невместимого Бога!

Вспомните о том, как первыми призвал Он к этим яслям пастухов, стерегущих стада, и ради этого воспоминания хоть на тот день станьте просты и незлобивы душою, как дети и «пастыри» Вифлеема. Забудьте все, что осложняет и портит вашу жизнь: все происки и расчеты тщеславия, себялюбия. Сделайтесь пред Младенцем Христом сами собою. Забыв хоть на время землю, склонитесь пред тем холмиком соломы, на котором лежит Он, «свивающий небеса» и изменяющий века, на котором согревает Его усердное дыхание вола и осла, служащих своему Творцу, и разом восстановите в душе вашей те минуты счастья, которые вам давал Он, тихий, сладчайший Иисус, ради вас принявший на Себя «зрак раба» и убожество. Благодарите Его за великий, за чудный, за спасительный дар веры. И тут молите Его за тех, кто жаждет Его, но не познал еще Его и стоит вдали от Него в унылом одиночестве.

За них всею душою помолитесь этому Младенцу, потому что пред детьми затихает вражда, смиряется отчуждение в самых больных сердцах.

Молитесь Ему, чтобы нежной Божественной рукой Он коснулся души их, чтобы дал им то живое ощущение Своего бытия, которое в вас было всегда живо, чтобы Он шепнул им: «Прими Меня, Младенца Иисуса, и не покидай Меня, ибо ты Мне нужен…» И пусть знают друг друга тосковавший по Боге и обретший Бога человек и Бог, просящий человека, чтоб он отдал Ему свое сердце… Войдет в это сердце, широко распахнувшееся пред Ним, Младенец, и будет радость, и будет счастье…

Тебя ждут унывающие люди, исстрадавшиеся без Тебя, отрицающие, но проклявшие в душе отрицание.

Откройся, явись им, как Савлу, Тебя гнавшему. Призови Сам, как призывал учеников Своих.

И пусть у Твоих яслей станем мы вновь детьми и сойдет к нам юность и свежесть чудной духовной весны!

«Новое счастье»

Люди любят символы, устанавливают грани, которые, по их мнению, разграничивают события, хотя время неделимо, как неделима громадная река, несущая в океан свои неисчислимые, не поддающиеся учету воды.

Так и время…

События сплетаются одно с другим. День и ночь, ночь и день, и день за днем текут, текут, текут в вечность, не разделяемую никакими гранями. И эти грани установило только наше воображение.

В трезвые минуты доказываешь себе, что никакого нового года нет, что решительно никакого значения не имеет, отбили ли часы в ночь с 31 декабря на 1 января двенадцать ударов, что первый день во всем равен и одинаков со вторым.

И вот, однако ж, сила внушенных привычных идей такова, что придаешь какое-то особое значение этой полуночи и с наступлением ее ждешь к себе «нового счастья», какой-то обновленной, лучшей жизни.

В больших городах часто теперь собираются встречать Новый Год в легкомысленной обстановке ресторанов, среди разношерстной, незнакомой между собою толпы. Как мало тут места для задушевных дум и чувств, навеваемых этой полуночью!..

Совсем иначе чувствуешь себя в кругу семьи, среди близких, дорогих людей.

Давно отслужен новогодний молебен, но в зале не убирают еще покрытого белого скатертью стола, с расставленными на нем несколькими старинными фамильными иконами. В тяжелых подсвечниках пред ними стоят толстые восковые свечи, продолжающие гореть и после молебна. Над этим уголком семейной веры точно застыли слова великого обетования, прочитанные за молебном:

«Дух Господень на Мне. Он помазал Меня благовествовать нищим и послал Меня исцелить сокрушенных сердцем, проповедывать плененным освобождение, слепым прозрение, отпустить измученных на отраду, проповедывать лето Господе благоприятное».

Вот слова, вещающие вечно-обновляющееся счастье; вот слова, укрепясь которыми, можно смело смотреть вперед, не боясь никаких бурь житейских, с легким сердцем укрываясь от них в ладью Христову…

Не хочешь, не можешь в последние часы пред полуночью ни за что приняться, бродишь по дому, присматриваешься к знакомым старым вещам, среди которых вырос, которые были уже стары до твоего рождения и переживут тебя, презирая время… Вспоминаешь прошлое, переживаешь последний год. Вглядываешься в портреты ушедших, утраченных навсегда людей, унесенных смертью, и таких людей, которые, быть может, живут, но с которыми уже не встретишься на земле.

И считаешь, считаешь, поникнув головой, утраты, разочарования, обманы жизни, несбывшиеся думы, разбитые мечты… А время идет все ближе к полуночи…

И как хочется в эти минуты собрать вокруг себя всех, которых в жизни любил, поднять умерших, созвать тех, с которыми жизнь разделила. И чувствуешь до боли, как полнее могла бы быть жизнь.

 
Кого-то нет, кого-то жаль,
К кому-то сердце мчится в даль…
 

И вот тут сколько отрады приносит мысль о том, что все на земле только временно, что истинное бытие – в небесах, куда перенесется все лучшее, ценное и святое, что было в нас на земле.

А стрелка часов неудержимо, медленно, ровно приближается к двенадцати. Все собрались в одной комнате и напряженно ждут. У многих приготовлен карандаш и кусочек бумаги, чтобы написать свои пожелания на наступающий год и поскорей сжечь…

У вас нет такой бумажки. Вы не верите в эту примету. Когда-то и вы спешно набрасывали несколько слов и бежали к горящей свечке, чтобы сжечь заветную записочку, и радовались, когда от нее оставалась горсточка пепла. Но вы убедились, что это ни к чему не ведет, и сожженные слова ваших желаний не помогают этим желаниям сбыться… И вы бросили эту затею…

Наконец, стрелка часов приблизилась к 12-ти, и вслед за тем раздался первый гармонический удар… За ним, чуть выждав, другой, третий – и в этом медленно-торжественном металлическом звоне словно прорывается тяжелая стена времени, рушится в бездну минувший год, и открывается загадочный таинственный путь – год новый.

Вы с грустью смотрите на склонившиеся у всех столов головы, на мелькающие карандаши, набрасывающие заветные слова, на ярко-вспыхивающее пламя сжигаемых записок.

Прошло, миновало, не вернуть…

Развертывайся же теперь, год новый, чтобы потом снова кануть в бесконечность, приближая нас всех к неизбежному концу, который зовем мы смертью и который есть рождение в жизнь.

Потом идут в столовую, где свечи канделябр бросают веселый свет на нарядно накрытый стол. Состарившийся в доме слуга держит на подносе кусочки черного хлеба, посыпанные солью… И все их едят «на счастье»…

Говор, движение в доме затихли, замолк звон бокалов, слова пожеланий. Вам кажется, что все в мире молчит. Говорят только звезды, там, в высоком небе…

Вы, наконец, одни. И вы думаете о прошлом, гадаете о будущем.

Зачем желать, предаваться надеждам, когда достаточно пожелать самой простой и неизбежной, казалось бы, вещи, чтобы она не сбылась. И не ошибочно ли ставить свое счастье в зависимость от каких-нибудь внешних условий, когда счастье внутри нас?

Вы начинаете перебирать в себе лучшие минуты минувшего года. Они были чрезвычайно просты, зависели от легко достижимых причин. Прогулка и поразившая вас окраска вечереющего неба. Умиленная красота засыпающего парка… Тихая гладь безмятежных вод… Чтение книг, благородные страницы, взволновавшие, пробудившие вас. Радостное чувство, что вы еще не умерли для добра, что оно вас еще к себе влечет… Возникший в душе порыв веры, видение Христа, словно вы перенеслись в те заветные дни, в города Палестины, вмешались в толпу, окружившую Учителя, и слово Его пронзает, исцеляет, орошает благодатью больное сердце… Слушайте Его, слушайте!..

«Дух Господень на Мне. Он помазал Меня благовествовать нищим и послал Меня исцелить сокрушенных сердцем, проповедывать плененным освобождение, слепым прозрение, отпустить измученных на отраду, проповедывать лето Господне благоприятное».

И встал тогда перед вами призывающий лик Христа. Искупитель протягивает к вам руки, прободенные за вас на кресте, и сладостным взором отца, матери, друга глядит в глубь вашей души. Божественные уста тихо шепчут. Они шепчут слова призыва, весть отрады.

«Ты жаждешь счастья, ты ищешь счастья. Еще маленьким мальчиком ты ждал от жизни волшебства. Ты думал, что она начнет развертываться пред тобою чудною сказкой. Сказка не начиналась, и ты тосковал и тоскуешь. Но приди ко Мне, и Я тебя утолю. Я открою тебе необъятные горизонты, солнце загорится в зените над твоею головою, чтоб никогда не погасать. Самые роскошные картины благословенных стран золотого юга померкнут пред красотами захватывающих миров, в которые Я поведу твой дух…

Песни земли не удовлетворяют тебя, потому что в душе живут отголоски иных, незабываемых мелодий. Я насыщу эту жажду небесных звуков. В тех благодатных снах, которые Я низведу на тебя, твоего слуха коснутся звуки тех гимнов, которыми славословят Меня у Моего вечного Престола неисчислимые хоры служащих Мне ангелов…

Ты жадно ищешь на земле красоты, чтобы поклониться ей в восторге и умилении. Но на земле нет совершенства красоты. Я же открою тебе всю Мою правду и Мои совершенства, и ты поймешь, что можно забыть весь мир, чтобы, как евангельская Мария, сесть у ног Моих и замереть в слушании слов Моих. Я явлю тебе лик Пречистой Матери Моей, и Она, чтоб не смутить слабых глаз твоих, отложив для тебя сияние Царицы небес, взором благости и любви покорит твое сердце, насытит его, и не надо будет твоей душе, уязвленной горячей любовью, искать иных привязанностей.

Доверься Мне, отдай Мне все мысли твои и чувства, и Я создам тебе рай на земле, вечную весну благодати, предвкушение здесь, в смертном теле, блаженства бессмертных духов.

Доверься Мне – и ты посмеешься над бедствиями земли. Ибо со Мною ты в нищете будешь богат, в уничижении славен, в голоде сыт. Я муку превращаю в счастье. Я бесконечно щедр для тех, кто Мне отдается… Прииди, испытай!.. Насыщу, украшу, обогащу, вознесу… Я верен в обещании, и Я всемогущ. Прииди, испытай!..»

* * *

Мир спал.

Была тишина.

Только звезды в высоком небе что-то говорили безмолвной земле тихим сиянием серебряных лучей своих.

Христос протягивал прободенные за нас на кресте руки и шептал слова призыва и отрады…

Смерть

Как много людей стараются заставить себя забыть о ней, как бы отталкивают ее от себя, и не в силах сказать себе кратких, неумолимых слов: «Ты умрешь. Напрасно ты будешь бегать от мысли о смерти. Смерть тебя найдет. Так надо подумать о ней раньше».

Есть что-то чрезвычайно грустное в этом зрелище людей, которые, так сказать, не смеют взглянуть смерти в глаза. И сколько, – не говоря уже о духовном вреде такого отношения к смерти, – сколько от того происходит внешних бед! Человек, боясь вспомнить о смерти, все откладывает составление духовного завещания. Он умирает, и, вопреки его воле и расчетам, близкие ему люди остаются необеспеченными, и наследниками становятся какие-нибудь дальние родственники, которых он, может быть, вовсе и не знал.

Совершенно иначе действовали люди глубоких христианских настроений – подвижники. Они всячески поддерживали и обновляли в себе мысль о часе смертном; держали у себя, как старец Серафим Саровский, – гроб.

«Помни последняя твоя (то есть конец твой) – и не согрешиши…» И подвижникам мысль о смерти служила нравственной уздой.

Как вообще изменилась бы к лучшему наша жизнь, если бы мы во многих ее случаях ставили себя лицом к лицу со смертью!

Нам кажется, что мы не довольно привольно живем, что другие люди, несравненно менее нас в жизни потрудившиеся, лучше обставлены, чем мы. Вспомним тут: не все ли равно нам, проходя для какого-нибудь значительного и радостного дела, – не все ли равно, по какому коридору нас ведут, и красиво ли он отделан?.. А что такое земной наш век пред нескончаемой громадой вечности?..

Нас не поняли, не оценили, и мы расстались навсегда, как чужие, с людьми, за которых готовы были положить свою душу. Скажем себе, что смерть все разъяснит, что они там увидят, какие светлые чувства горели в нас к ним, и великим приливом любви загладят все свои перед нами ошибки.

Тому, кого жжет сильная жажда знания, которую так несовершенно удовлетворяет земля, что, чем больше человек узнает, тем сильнее чувствует, что еще большее от него скрыто, – только там откроется вся возможная полнота знания, как только там очи, ищущие красоты, увидят ее истинное воплощение.

И, если бы вера была в нас жива, мы бы с радостью думали о смерти, звали бы ее к себе, как бы ни хорошо жилось нам на земле, и чувствовали бы с божественным Павлом этот святой порыв: «Желание имею разрешиться и со Христом быть», и восклицали бы, словно уже видя Христа, предмет наших стремлений: «Мне смерть – приобретение».

Приобретение!

Да!.. Теряешь землю с ее трудной тяжелой жизнию, с ее суровой природой, ее холодом и мраком, ее неизбежными скорбями, болезнями, враждой, потерями, ее редкими звуками радости, одиноко раздающимися в нескончаемом море стонов, – и приобретаешь счастливую, прекрасную жизнь. Там собрано все, что лучшего, светлого было на земле в жизни, все святыни души туда перенесутся, чтоб жить там неизменно. Там, задавленные, искаженные раньше землей, расцветут лучшие стороны человеческого существа, и с изумлением увидим мы праведность и красоту в тех, чьи грехи и безобразие оскорбляли нас на земле.

И Небо, невыразимо прекрасное Небо вечности, и Солнце, не гаснущее, не меркнущее, животворное Солнце, и сады неописуемой красоты, обвеваемые тихими, ласковыми ветрами, и благовонные цветы, разодетые славой ярче евангельских лилий, и изумрудная зелень лугов, чистый кристалл сладко журчащих ручьев, и свежие листы деревьев, каждый творящий тихую молитву, и шаги Божества в этой невянущей красоте неизменной, обновляющей весны, и отовсюду звучащие звуки небесных невыразимых песен, и великие откровения, и общение святых душ, и над всем, ясно чувствуемое каждым фибром освобожденной, просветленной души, внимающее ей, говорящее с ней Божество!..

Как не воскликнуть, углубясь мыслию в приоткрытые нам тайны будущей жизни:

«Ей, гряди скоро, Господи Иисусе!»

Ушедшие от нас в вечность люди не говорят. Тайна загробная окутывает то, что они там увидели. Но, кто терял близких людей, умиравших в надежде воскресения, в чаянии жизни будущего века, для того целым откровением было выражение лиц умирающих.

Мне пришлось, стоя на коленях, придерживая зажженную колеблющуюся свечу в неподвижной, еле вздрагивающей от последних дыханий руке родного человека, уже не владевшего речью и, казалось, ничего не видевшего, смотреть, не отрывая глаз, на то, то выражало прекрасное старческое лицо, всегда величественное, с печатью мысли на высоком открытом челе.

Язык его навсегда замолк. Но лицо говорило. Оно ясно говорило о том таинственном и чудном, что открывается его внутреннему взору. Какие-то волны глубоко охватывающего чувства, напряженнейшей, но счастливой мысли проходили по этому лицу.

Было ясно, что он что-то видел, к чему-то приглядывался, во что-то погружался, что было недоступно, непонятно для земного глаза, что этот глаз лишь ослепило бы, а что он теперь жадно и счастливо воспринимал. И, недоступная нам, трем близким людям, окружавшим умирающего, нам непонятная область, в которую уходил умирающий, тем не менее чрез его душу нами чувствовалась, нам говорила что-то безглагольное и великое, – и все мы следили за этим зарождением и быстрым развитием того счастья, для которого он от нас уходил.

И, когда все для земли было кончено, и началась для него новая жизнь, и то тело, что раньше, вместе с отлетевшей душой составляло человека, лежало недвижимым и бездыханным, – удивительное выражение застыло на холодеющих чертах этого лица.

Какая-то царственность. Небесное наследие получено. Звание сына Небесного Царя восстановлено. Открыто обладание бесчисленными сокровищами духа.

Глубокое изумление тому, что он увидел, тем загадкам, которые теперь разгадал, и радостное, умиленное восхищение…

Созерцание, начало того все углубляющегося и уширяющегося созерцания, в котором он должен теперь проводить всякое мгновение и все века безграничной вечности.

Созерцание серьезное, тихое, строгое.

Счастье и успокоение – в недоступности более никаким испытаниям, в той полноте существования, в которой уже желаний нет, потому что все уже дано и исполнено.

И мне думалось, когда я всматривался в этот величавый и осмысленный покой, который смерть налагает на лице верующих людей: «Здесь неверующий мог бы уверовать. Ибо в безмолвии смерти это лицо проповедует о Том, Кому теперь эта душа поклоняется».

Недавно я стоял у гроба человека, которого давно и близко знал, который всегда чувствовал Бога и со всяким годом все больше и больше вживался в мир веры.

Он умер почти внезапно, чем Бог избавил от раздирания предсмертных прощаний обожавшую его семью. Он прожил счастливо, идя по вершинам житейских успехов, и знал самое возвышенное и безоблачное счастье.

Ни днем, ни ночью гроб его не оставался одиноким. Помимо панихид почти всегда у гроба был кто-нибудь из семьи. Иногда все собирались вместе вокруг гроба и подолгу говорили, как собирались и говорили вокруг живого.

И я понял то, что сказал мне один из членов семьи: «Когда мы смотрим на его лицо, нам кажется, что он жив… И вообще разве не чувствуется, что он все слышит и все видит?»..

Счастливы те, кто хоть чрез такое тяжкое испытание, как смерть близкого человека, уверились в истине загробной жизни и, так сказать, руками осязали связь между землей и вечностью.

Одиночество и Бог

К старинным русским романсам принадлежит один «жалостный» романс, написанный на известные слова Мерзлякова:

«Среди долины ровный, на гладкой высоте…»

Стихотворение это описывает грусть одинокого громадного дуба, стоящего на пригорке, среди долины. Это, конечно, аллегория.

Здесь говорится вообще о грусти одинокого человека.

Одиночество считается тяжким. Мы привыкли жить в обществе себе подобных, нам хочется видеть вокруг себя привычные лица дорогих людей, которых мы понимаем, которые нас понимают, с которыми у нас столько общего.

Привязанность в людях достигает такой степени, что они как-то болезненно чувствуют себя в разлуке, самой краткой, с этими близкими. Я знал одного прекрасного человека, который душа в душу прожил со своей женой более сорока лет. За все это время они не разлучались ни разу.

Живя у себя в имении и посещая уездный город, для заседаний в мировом съезде, как почтенный мировой судья, этот господин, казалось, должен бы был на эти дни расставаться со своей женой, так как дороги в уезде были отвратительны, гостиница в уездном городе прескверная, а они были люди, привыкшие к комфорту… Но жена неизменно сопровождала его в его путешествии… Если она выезжала в городе и запаздывала на какие-нибудь двадцать минут против того времени, к какому можно было ожидать ее обратно, муж уже волновался и не мог спокойно заниматься никаким делом.

Да, мы созданы для единения, нам тяжело жить одним…

Кто не знает, что даже столь необходимая и приятная вещь, как еда, и та наедине совсем не то, что на людях. Туго идет в рот пища одинокому… Хочется скорее покончить с этой столь вообще приятною в обществе, столь докучною в одиночестве обязанностью.

Как тяжело смотреть на человека, особенно на женщину, который раньше был окружен цветущей семьей – людьми, которых он любил, и которые его любили – и остался мало-помалу совсем одиноким… Стоит он среди жизни, как одинокий дуб среди равнины, так же доступный вдвойне ударам судьбы, как этот дуб, не защищенный ничем от действий стихий.

Один древний старик, владимирский помещик, давно уже умерший, рассказывал мне, что он знавал в молодости своей одного помещика-соседа, оставшегося к концу жизни своей совершенно одним… Старик этот был певун. Иногда садился он пред своим домом, брал в руки гитару и, наигрывая на ней, напевал печальный романс: «Среди долины ровныя». Всю свою наболевшую душу влагал старик в эти слова, и слезы, одна за другой, скатывались у него по щекам.

Да, тяжело для рядовых людей одиночество, но как многим оно нужно и как многим оно суждено!..

Чем человек более выдающийся и сложный, чем богаче его внутренний мир, чем он особеннее, тем он более одинок, тем он менее понят.

Одинок потому, что надо быть равным с другими, чтобы чувствовать себя с ними хорошо; одинок потому, что если бы он открылся кому-нибудь во всей полноте своих мыслей и чувств, во всей своей истинной сущности – его бы не поняли и ближайшие люди.

Есть что-то глубоко трагическое, но вместе и великолепное, высокое в этом одиночестве душ нерядовых.

Это вовсе не значит, что такой человек угрюм или необщителен, или живет непременно в отшельничестве или в затворе… Можно быть очень общительным человеком, находиться «на людях» с утра до ночи и находить удовольствие в обществе людей; быть ценимым людьми, иметь людей, которые вас любят, и самому иметь горячие привязанности; но вместе с тем быть все-таки глубоко одиноким и, представляясь с первого взгляда человеком, в котором нечего искать никаких разгадок: до такой степени все в нем ясно, – иметь в себе много никому недоступных тайн.

Есть одно святое одиночество: это одиночество души нашей с Богом.

Возьмем таких всем известных людей, как старец Серафим Саровский, Оптинский старец Амвросий, отец Иоанн Кронштадтский. Они были все люди общительные; отец Амвросий по ласковости своей, когда был еще молодым монахом, не пропускал ни одного встречного, чтобы не сказать несколько приветливых слов, не расспросить о чем-нибудь, что показывало его интерес и любовь к этим людям. Сколько людей перебывало у него за время его старчества, открывая ему свою душу, сколько людей находилось при нем почти безотлучно… А, между тем, он был настолько одинок, что в сущности никто не имеет права назваться его учеником, как мы привыкли понимать это слово, то есть духовным преемником человека, которому он открыл всю полноту своей души. Он был одинок, этот старец, когда оставался один, после длинного дня – от рассвета почти до полуночи, посвященного приему бесчисленного народа, и молился за мир, и созерцал. Он был одинок и в те часы, когда слушал читаемые ему «правила» – и до того воспарял духом, что лицо его начинало светиться невыносимым для глаза людского светом.

Он был одинок и в толпе, когда называл по имени, впервые приходивших к нему людей, видел их прошлое и будущее.

Великий старец Серафим для того, чтобы привлечь людей к духовному подвигу, показать им, какое величайшее счастье может дать духовная жизнь, открыл пред концом кое-что из сокровенных тайн своей жизни в Боге. Но сколько осталось никем не узнанного, такого, что не поняли бы даже люди, если бы он стал это им рассказывать, потому что понять вполне может только человек вполне равный.

И у него были люди, с которыми он делился некоторыми чувствами своими, которым он кое-что рассказывал… Но друзей, истинных друзей, которым все открыто, которые так же знают вашу душу, как свою душу, у него не было; и он был одинок среди людей, и только Бог один всецело владел и наполнял этого великого человека.

А отец Иоанн! Помимо того, что он проводил на народе три четверти суток, что не только во время служб и посещений домов он был окружен теснившейся к нему толпой, но и во время переездов в вагонах его не оставляли люди и настойчиво лезли к нему; кроме всего этого постоянного нахождения в самой гуще народной, он, урывая время у ночи, вел еще свой дневник, печатавшийся и назначенный для тех же людей, которые к нему постоянно обращались, – и он был глубоко одинок…

Кто бы, равный, мог подойти к нему в те часы, когда он один, в присутствии лишь догоравших звезд, в предрассветные часы, стоял под открытым небом, на воле, и душа его говорила с Богом и внимала Ему?

Кто видал его к концу литургии, в безграничном восторге поклоняющимся Святым Тайнам, то смотрящим на Чашу с детским восхищением, то склоняющимся пред нею с тихим плесканием рук, – кто чувствовал в нем эту уединенную радость пред его Богом, тот понимал, что в эти минуты особенно, как и вообще во всей его жизни, единение его с Богом так тесно, что никому уже более тут не остается места… Он любил всех, и все были ему близки, но близки были не по себе, не по выбору личной склонности, как у нас, а ради Бога и в Боге.

И вот, когда подумаешь хотя бы только об этих одиноких людях, тогда разгадаешь многое в той великой тоске, которая гложет душу, ищущую великой и полной привязанности, полной отдачи себя другой душе.

Еще с детства люди особенно чуткие, особенно тонкой душевной организации, начинают переживать эту томительную жажду любви.

Как чиста эта жажда в те годы, когда молчит еще голос плоти, вносящей потом столько грязи и путаницы в наши даже глубокие духовные склонности.

Есть что-то героическое в этих мечтах найти по выбору такую душу, в которой бы сосредоточивалось все, что кажется тебе тогда прекрасным и ценным, в единении с ней найти свое счастье, укрепляться самому, соревнуясь с ней в ее стремлении к добру; быть готовым приносить ей всякие жертвы, находя в этих жертвах высшее блаженство… И как редко такие люди находили то, что рисовалось им в мечтах…

Сколько разочарований – тяжелых и неожиданных, подрывающих жизненные силы, сколько сухости и равнодушия, сколько непонимания в ответ на горячие излияния, даже там, где сходятся два существа, которые в единении могли бы пережить великое счастье…

 
…Когда душе не станет мочи
Вверяться новым, лживым снам…
 

И вот, когда душа окончательно изнеможет в поисках, пусть станет она тогда, наконец, на единственно верный путь.

Трагично в жизни нашей то, что как бы тонка ни была наша душевная организация, какой бы, в смысле душевных переживаний, мы ни представляли из себя тонкий музыкальный инструмент, – мы в отношении собственных наших чувств, того, что мы воспринимаем от других, и что идет вглубь нас, гораздо тоньше того, что мы даем другим, что исходит от нас на них… И кроме того все наши действия уже потому грубее наших чувств и мыслей, что они суть действия и не бесплотны, как бесплотно все в чарующем мире внутренней жизни.

Когда мы сильно чувствуем, мы даже слов тех не имеем, чтобы ими выразить все наше чувство. Одна музыка еще сколько-нибудь может передать всю тонкость душевных переживаний, и ее дело говорит тогда, когда слово немеет, когда перо падает из рук, когда человек чувствует уже себя не в силах держать кисть художника и резец ваятеля, чтобы передать уносящий нас в небеса порыв.

И вот отчего, нищие в средствах выражения того, что мы чувствуем, мы постоянно оскорбляем, хотя бы самыми тонкими и для нас неощутимыми оскорблениями, даже тех, за кого готовы отдать свою жизнь.

Один только есть, Кто никого не обидел, Кто Один стоит на высоте того, что требует, о чем мечтает наша душа.

И вот, исколотые, оскорбленные, израненные, неудовлетворенные людскими привязанностями, пойдем к Нему, и, опустив измученную голову на Его прободенные за нас руки, все Ему расскажем.

И Он нам ответит. Он нас насытит.

Вехи духовные

Тот самый Новый Год, который празднуется у нас первого января, прежде праздновался в русской церкви l-ro сентября.

Конечно, в бытовых особенностях того времени, в частностях отлично от нас, но в общем одинаково с нами и в древней Руси справлялся этот день.

Не работали, шли в церковь, кое-как, втихомолку позевывая и уйдя мыслями в земные свои дела, заботы и предположения, выслушивали службу. Тяжесть праздника, как и у нас, «мирских празднолюбцев» современности, лежала не в церкви, а в сборищах, разговорах, посещениях и забавах такого рода, что день праздника против будней становился вдвойне и втройне «мирским днем».

Из церкви, лениво открестясь, шли по домам, засаживаясь за вкусные и особенно обильные яства и пития, наедались до отвалу, напивались – если не до бесчувствия, то до большой «веселости» – и, заложив основательный фундамент дома, – в гостях продолжали возводить здание.

И служил праздник, как служит и у нас, – предлогом к ублажению чрева. И редкий, редкий вспоминал, что такое в сущности значит новогодие.

Кажется, что вообще-то мысль о праздновании нового года, об избрании особого дня, служащего межою между годами, есть мысль более мирская, чем духовная. У Бога нет сроков, тысяча лет для Него, как день единый, и мгновение покаяния разбойника на кресте имело силу многолетних трудов и подвигов других великих покаянников. Бывает, что в один день и мы, при всем своем временном ограничении, переживаем так много, столько вдруг узнаем, настолько прозреваем, что один этот день становится значительнее и как бы дольше многих бесцветных годов.

Отсчитывать года в 365 дней с четвертью – это дело чисто механической регистрации, но оно вошло в обиход, в общежитие, и в духовной даже жизни с этим приходится считаться.

О чем думают люди, когда при звоне ли современных хрустальных бокалов, или, по старо-русскому, с заздравными кубками в руках желают друг другу нового года, и какое, именно, благо может произойти из-за того, что стукнутся два сосуда, полные вином, с произнесением казенных, истрепанных слов. Многие глубоко чувствующие люди говорили мне, что чувствуют себя чрезвычайно глупо, когда им приходится проделывать эту церемонию, в которой нет никакого смысла.

И при звуке этих бокалов мысли серьезных людей заняты иным.

«Еще годом человечество ближе к счастливой безоблачной, все желания удовлетворяющей жизни, для которой оно создано. Еще на год сократился срок земного изгнания, вечность стала еще на шаг ближе и несомненнее. Убыло того горя, которое должно переиспытать человечество до возвращения «домой», прежде чем воцарится радость, безоблачная радость.

Так к чему тут бокалы и пресные, надоевшие слова о том земном счастье, которое уже претит всякому сильно и тонко чувствующему человеку, с развитым вкусом, с глубокими духовными запросами – человеку, соскучившемуся на земле с ее унынием и однообразием, с ее бледными красками и ничтожным содержанием даже на самых верхах благополучия в самых лучших условиях.

Не то, не то – говорит себе с горечью человек – нужно чего-то другого, чем эти бессвязные и ничего не значащие возбужденные крики: жизни, жизни надо, настоящей жизни, захватывающей, дающей полное удовлетворение, так что уже и желаний не может быть, потому что дано больше и выше, чем он ждал и мечтал».

И он оглядывается вокруг, и в эту минуту душевного прозрения знакомые привычные люди стоят пред ним в своем нравственном обнажении, как жалкие размалеванные маски.

…Господи, – думает он, – других бы людей, крепких, цельных, которые знали, куда шли, и знали, чего хотели от жизни…

И вот, в эти минуты тоски по лучшей жизни, по жизни духа, в ярком свете спасительными маяками встают чистые и правдивые образы людей, тоже искавших счастья, жажда которого есть отличительный признак души человеческой, но сыскавших его иными путями.

Как бы в напоминание людям о том, на каких основах надо строить здание своей жизни, к чему стремиться, дни нового года совпадают с днями памяти великих и ярких святых. Первого января празднуется память святителя Василия Великого и начинается для почитателей с вечера празднование памяти преподобного Серафима Саровского, которого так хочется назвать по-старому, как было до его прославления, старцем Серафимом. Первого сентября совершается память одного из величайших подвижников христианства, славного в подвигах Симеона Столпника, которого в древней Москве называли по этому совпадению – «Симеон Летопро-водец».

Если вообще святых можно называть сторожевыми столбами, указывающими нам жизненный путь, вехами, к которым нам следует приглядываться, чтобы не сбиться в бурю, то эти трое святых особенно привлекают наше внимание.

«Помни нас», – словно слышится от святых ликов этих светлых людей.

Так вспомним не жизнь их, а настроение, идею их жизни, чтобы по ним, так сказать, самим настроиться, духовно подтянуться.

Бог, один только Бог: Его одного они видели и искали. Все даровитые, могшие иметь успех в жизни, с громадною силою воли и настойчивостью, они от жизни ничего не хотели взять потому, что, говоря грубо, метили выше, зная какую-то тайну.

И та тайна была тайна Царствия Божия, которым они хотели овладеть. Ценою же обладания был жизненный подвиг.

Подвиг этот их был тяжек и труден. Они шли на величайшее самопожертвование. Василий для блага церквей работал тем умственным вдохновенным трудом, который выматывает человека так быстро; как великий пожар, озарил он вселенную горением своего духа. И сила души убила жизнь.

Симеон Столпник и старец Серафим, отделенные друг от друга пятнадцатью веками, на свои человеческие плечи взяли такие неимоверные подвиги, что невозможно, казалось, понести их одному человеку, претерпеть столько одной душе.

Взялись же за свои подвиги потому, что хотели до конца победить и низложить, и стереть главу лютому искусителю, восставшему на них с безумной силой. Пригвоздили себя ко кресту, не сходя с него до конца, ибо теряет посрамленный крестом дьявол власть над людьми, распявшимися на кресте.

Симеон Столпник нес трудновообразимый подвиг жизни на столпе, откуда не сходил ни днем, ни ночью, ни в холод, ни в жару, ни в дождь, ни во вьюгу, а одно время жил на глубине высохшего колодца, кишевшего гадами. А старец Серафим один понес подвиги отшельничества, молчальничества, затвора, три года питался отваром горькой травы, три года стоял на камнях днем и ночью в непрерывной молитве.

И все это казалось им ничтожной ценой за тот «добрый бисер», который они этою ценою, подражая купцу евангельскому, хотели купить.

Представьте себе, что какой-нибудь человек доподлинно вызнал, что в каком-нибудь участке земли зарыто никому не известное сокровище. На какие многолетние лишения не пойдет он, чтоб овладеть сокровищем?.. И голод будет ему не в голод, и в лишениях он будет наслаждаться уже предвкушением того богатства, для которого терпит лишение. Так и они ощутительно, как бы с дверями открытыми, через которые сияли им райские красоты, видели пред собой Царствие Божие. Они видели его и шли, словно завороженные чудным видением.

И дошли, и ликуют, а в людях оставили потрясающую память своих почти никем не превзойденных подвигов.

На пороге новых годин научите нас новому счастью, вечные, великие люди.

Мы не взойдем за вами на столп, не можем питаться сниткою и, как Василий, поить вселенную реками боговдохновенных глаголов.

Но одно дайте нам: память о том, откуда мы изошли и куда вернемся.

Вся беда наша в том, что мы сами забываем Хозяина, а нам кажется, что Он оставляет нас. Вы же нас научите повсюду Его звать и всегда Его над собой чувствовать.

Когда нам будет хорошо, мы скажем себе: «От Тебя эта радость: знаем, благодарим – не отыми ее от нас…» И мысль о Нем, об Его присутствии в нашей радости, будет возвышать, умирять ее, придавать какой-то тихий оттенок.

А горе сойдет, гроза налетит, – скажем Ему: «И в скорби с Тобой хорошо; и в преисподней с Тобой рай, и в небе без Тебя ад».

Мало-помалу сольем мы свое существование с Божеством.

И когда сольем, то почувствуем, что получили уже в нем всю полноту счастья, что земные удачи и радости нам того тихого, тайного, невыразимого счастья, какое давал нам Он, уже дать не могут. И с удивлением ощутим, как бессильны над нами, закованными в броню веры и вечности, земные испытания, которые будут казаться легкими уколами.

И равнодушные к суете людской вокруг какого-то призрачного, нового счастья, мы с изумлением спросим себя: «На что оно мне?» – и, быть может, еще улыбнемся, как улыбнулся бы богач, которому кто-нибудь с торжественным видом поднес бы в дар… медную полушку.

Вещи и люди

Я знаю одного человека, который одержим страстью к старинным вещам, особенно если эти вещи принадлежали раньше его семье.

Семья была богатая, родовитая и поэтому обладала значительным количеством прекрасной обстановки, ценным фарфором, мрамором, бронзой.

Свои вещи он любил, как живые, и говаривал, что люди, долго владевшие вещью, налагают на нее как бы некоторый отпечаток своей души.

При этом его утверждении мне всегда вспоминалось изречение знаменитого киевского старца Парфения: «У человека нечистого и страстного и вещи его заражены страстями. Не прикасайся к ним, не употребляй их…»

Как же иначе объяснить, что вещи людей святых заключают в себе благую, чудотворящую силу, как не тем, что как бы часть духа этих людей присутствует в их вещах?.. Кажется, что мой знакомый не был далек от истины.

Не будучи старшим в семье, он собрал у себя большую коллекцию семейных портретов в масляных красках, акварелью, мраморными горельефами, старинными дагерротипами, гравюрами, фотографиями. Некоторые добыл он далеко у родных, живших в старых поместьях, некоторые переснимал у знакомых или на выставках старых картин.

– Можете себе представить, – с радостью говорил он мне, – на последней выставке прежних художников я набрел на прелестный портрет сестры моего деда. Он принадлежит теперь N. N. У нас с N. N. общие знакомые. Непременно к нему отправлюсь – или перекуплю, или пересниму.

Он любил показывать приятелям свое добро и объяснять им происхождение своих вещей.

– Вот этот, например, бронзовый орел: знаете, откуда он у меня?

На громадной старинной библиотеке красного дерева стоял тяжелый золотой бронзы орел, который как будто собирался взлететь. На распущенных крыльях его красовался большой золоченый шар, а на подставке черного мрамора был бронзовый инициал Наполеона I.

– Это, ведь, времен французской Империи; это – эмблема замыслов Наполеона о всемирном господстве, – объяснял он. Я с детства очень любил этого орла, и, пока я подрастал, он все более и более старился: сходила позолота, потом необъяснимым для меня образом попорчен был клюв, помято распущенное крыло, и, наконец, когда я уже был взрослым, наш старый человек, смахивая с него пыль, уронил его на землю, многие части его погнулись и стеклянный, золоченый шар, выражавший собою вселенную, расшибся вдребезги. В таком положении застал я его в один из приездов моих домой в нашей буфетной комнате. Помню, сердце сжалось у меня при виде разрушения этой дорогой семейной вещи, как будто я видел гибель живого существа. Я выпросил эту штуку, увез ее с собой, отдал бронзовщику, который возобновил всю птицу, заказал у известного стекольщика шар таких размеров, как прежний, – и вот вы видите эту вещь в ее прежнем великолепии…

Действительно, мой знакомый был вполне прав: эта художественная вещь, прекрасно замышленная и выполненная со всею, какая только возможна, тщательностью, была очень красива.

– А вот эти две вазы, – говорил он, подводя к двум дорогим фарфоровым вазам, из которых на одной амур карабкался по переплетенным ветвям, другая была строгой формы, римского стиля, темно-синего гладкого цвета. – Я помню эти вазы с детства и нашел их обломанными в кладовой. У вазы с амуром была отбита ручка и нижние края. Их возобновили по особому заказу. А у синей вазы тоже не было краев и отбиты ручки. Я сам составил чертеж для новых ручек, более подходящих, по моему мнению, к общему ее стилю. Их сделали из чугуна и закрасили, но кто скажет, что это крашеный чугун… И, знаете, эти вещи, которые я нашел в разрушенном почти состоянии и с терпением и усердием возобновлял, – они мне дороже, чем те, которые я получил в хорошем состоянии.

И много, много было у этого человека разных вещей, которые он, так сказать, принял в свою душу и вызвал к новой жизни.

Любя сам старинные вещи, я вполне понимал его, но был печально изумлен, узнав об отношении его к живым людям, которые требовали такого же исправления, такой же заботы для восстановления их в первобытном их добром состоянии, как его вещи, над которыми он так много и так усердно хлопотал.

Мне как-то пришлось слышать его разговор с одним его приятелем относительно одного человека, с которым он был когда-то близок и который ему много раз делал значительные неприятности, почему он решился порвать с ним всякие сношения. Теперь тот человек находился в очень тяжелом состоянии, и знакомый убеждал протянуть ему руку помощи, забыв его вины. Но он и не думал сдаваться на уговоры и спокойно доказывал:

– Ты все хлопочешь о нем. Пойми, что я питаю теперь к нему только отрицательное чувство. Что разбито, то разбито и восстановлено быть не может. Склеивать отношения, которые были прерваны после неоднократных его обманов, – это ни к чему решительно не поведет…

– Голубчик, – воскликнул другой, – да ведь ты говоришь сам против себя. Ты ведь так много занимаешься восстановлением всякой битой дряни… Неужели, какая-нибудь старая вазочка…

– Да, – сердито перебил его товарищ, – старинные вещи – это совсем другая статья.

– Так по-твоему, человек, чтобы помочь ему выкарабкаться, не стоит тех усилий, какие ты употребляешь на «возрождение» всякой старины?

– Да, не стоит, – раздался резкий ответ.

…Что скажете вы про это нежелание отнестись бережно к провинившемуся, может, тяжко провинившемуся человеку?

Там решительно никому в сущности не нужные, служащие лишь для потехи глаз вещи, здесь – душа человеческая, нуждающаяся в помощи, прощении, доверии.

Что какой-нибудь бронзовый орел лишился своего великолепия и лежит в небрежении – это его беспокоит. Его тревожит, что у старой вазы отбит край. А вот то, что человек уклонился от правого пути, что у него сухим к нему отношением как бы отбита часть души, что он в презрении и отвержении, – это его не беспокоит. А, между тем, в таком состоянии находится человек еще недавно ему близкий, в котором он, конечно, находил раньше хорошие черты.

Удивляться надо тому, как легко люди, даже близкие, отворачиваются от тех, в чьей нравственной высоте они разочаровались. Невольно припоминаются тут взгляды христианства. Веря в божественное происхождение души, христианство непоколебимо верит в неугасимую искру Божию, которая сверкает во всякой душе. Христианство – это великий оптимист и записало в летописях своих множество обращений погрязших во всяком зле и грехе людей к самым высшим степеням добра и праведности.

Кто не помнит замечательного поступка апостола Иоанна Богослова – этого неустанного, убежденнейшего проповедника любви, – с юношей, которого он крестил и наставлял и который в его отсутствие свихнулся и дошел до того, что стал предводителем шайки разбойников? В надежде встретиться с ним, Иоанн пошел нарочно в места, где злодействовала его шайка, был взят в плен и приведен к атаману. Он гнался за этим учеником своим, от стыда убегавшим от него, умолил его вернуться к добру, разделил с ним труды покаяния.

Как прекрасно уподобиться тому благому пастырю, который забывает о 99-ти овцах, мирно пасущихся на надлежащем пастбище, чтобы найти одну заблудшую овцу и принести ее к счастливому стаду! Блажен, кто может сказать о человеке, который его сочувствием, силою его всепрощения и теплой заботы вернулся к благой жизни: «Мертв бе – и оживе, изгибл бе – и обретеся».

Счастливые и несчастные

Я видел недавно одного приятеля, чуткого, сильно чувствующего человека, который только что провел две недели, исполняя обязанности присяжного заседателя, и делился со мною своими впечатлениями.

– Знаешь, – говорил он мне, – у нас почти не было обвинительных приговоров: мы почти всех оправдывали. И в этих оправданиях я вижу глубокий смысл, я вижу нравственную характеристику людей, выносивших эти оправдательные приговоры.

По окончании сессии наиболее единомыслящие между собою присяжные заседатели устроили маленькую дружескую трапезу. И здесь один из нас, профессор по общественному положению, сказал маленькую речь. Между прочим, он говорил: «Мне кажется, что перед большинством из нас во время судоговорения предносился один заветный образ. Мы видели пред собою женщину, взятую в прелюбодеянии и подлежавшую по законам того народа избиению каменьями. И вот ее привели и поставили перед Тем, Кто ходил по городам Иудеи со Своим новым словом, Носитель и Провозвестник новых взглядов. И это слово, эти взгляды должны были перестроить по-новому мир. Очевидно, эти люди, в которых копошились страсти, быть может, гораздо более низкие и грязные, чем в тех, внешнее поведение которых было так печально, – очевидно, эти люди хотели вырвать у Учителя смертный приговор этой «ятой в прелюбодеянии» жене… Он, видящий глубину сердец человеческих, Вечный Созерцатель немощей и падения людей, не сказал им, что она сделала хорошо. Он сказал им только одно. Потупив глаза в землю и склонив голову, Он некоторое время писал что-то тростью по песку и потом произнес: «Кто из вас без греха, тот пусть первый бросит в нее камень…» Мне кажется, что это слово Божественного Законодателя предносилось пред каждым из нас, когда нам предстояло произносить свои приговоры. Мы не могли смотреть на людей сурово, входя в обсуждение одного лишь данного поступка их, безотносительно к тому, как они жили раньше, что им дала судьба, на какой путь их толкнула. В падших людях мы ловили проблески искреннего чувства, мы старались угадать в них возможность исправления; и, вместо того, чтобы нашим приговором выбрасывать их вон за борт жизни, мы старались вернуть их оздоровевшими и ободренными в эту жизнь».

Рассказав мне об этом обеде, который завершил пятнадцатидневную, трудную, душу утомляющую работу, мой приятель сказал мне:

– Если бы ты только знал, как многому научили меня эти две недели! Как я тут ясно, на этих живых, кровью сочащихся кусках жизни, понял и прочувствовал истину глубочайших слов Достоевского: «Все пред всеми виноваты!» Мне становилось стыдно и больно, когда я сравнивал свое прошлое с прошлым этих людей. Меня с детства, можно сказать, пеленали в добродетель. Я видел, большею частью, вокруг себя одни положительные типы. Жизнь смотрела на меня почти исключительно своим добром. Меня холили, как цветок в защищенной от ветра и холода теплице… И разве я вышел достойным и соответствующим тому воспитанию, которое мне давали!.. Чем же порадовала жизнь тех людей? С детства существование впроголодь, отсутствие ласки, непосильный труд, ничего отрадного, утешающего, ободряющего, свежего, одно подневолье, нужда, темнота, недохватка насущного хлеба… и на этом фоне постепенно образующееся нравственное отупение, нравственная безразличность, постепенно складывающееся желание – каким-нибудь, хотя бы преступным, путем скрасить свое существование – и, наконец, решимость на эти подвертывающиеся, как искушения ослабевшей воли, преступления.

Мы оправдали одну молодую няньку, которая со взломом сундука украла у своих хозяев 200 рублей, из которых почти все затем и вернула. Мы оправдали ее потому, что за ее спиной стоял какой-то неведомый человек. Она его любила, и он ее толкнул на это преступление, а она ни за что не хотела его выдать. Мы увидели тут страшную драму, обычную драму в жизни трудящихся в больших городских центрах девушек. Они попадают в руки каких-нибудь прожженных негодяев, на которых изводят все силы своей души, всю свежесть молодого, непочатого чувства. И в ответ на всю свою искренность, на все свои жертвы они получают только одно: из них всячески вьют, как говорится, веревки, доводят их до преступления, сажают их на скамью подсудимых, а сами, воспользовавшись плодами этого внушенного преступления, остаются в стороне и безнаказанными и перелетают к новым жертвам для новых постыдных выгод.

Мы оправдали одного молодого человека, мальчика на вид, дворянина по паспорту, совершившего небольшую и глупую кражу Через несколько месяцев ему предстояло отбывать воинскую повинность. Он знал ремесло, – хотя по обстоятельствам нашего времени не мог сыскать себе работы в Петербурге, – и клялся, что никогда больше не решится ни на что преступное. Мы не решились вписывать за эту первую ошибку позорное пятно на молодой, начинающейся жизни, поверили его слезам и обещаниям и даже собрали ему с десяток рублей, чтобы он мог до приискания места прокормиться или ехать на родину.

И во всех наших оправданиях светилось одно: страстное, жгучее сожаление к меньшему, обделенному брату. Казалось, что нам, людям сытым, совестно пред ними. Мы себя признавали как будто виновными в их темноте, в их слабости, в их преступлениях; не могли в них бросить камня потому, что сами не без греха…

И вот этот урок, вынесенный мною из соприкосновения с людьми, менее нас в жизни счастливыми, возбуждает во мне мысль о том, как вообще сильные, нашедшие себе в жизни широкую дорогу люди виноваты пред теми, кому жизнь была мачехой.

Кто интересовался бытом так называемых «падших женщин», тот, конечно, в жизни почти всякой из них находил две общих черты: невиновность их в своем падении и тлеющую в них при всей грязи их жизни, не затушенную никогда окончательно искру добра.

Почти все они пали в юные годы, уступая уговорам любимого человека, в большинстве случаев гораздо высшего их происхождением, который, поиграв ими, безжалостно их бросал…

У всякой почти из них в углу образ с горящей лампадой. И кажется, что эта лампада – та нить, на которой держится их жизнь. Пока горит лампада, не все еще в их жизни погибло. Еще видится им Христос с протянутыми руками, с обещанием лучшего, светлого существования, с прощением за их тяжкую муку, за надругавшуюся над ними жизнь с ее обманами и унижениями.

Все понять – значит все простить.

И ужасно то, что мы, сами того не сознавая, топчем людские существования, равнодушно проходим мимо людей в самые для них ужасные минуты, тогда как небольшая помощь или даже, может быть, слово участия могли бы их спасти.

Припомним свое прошлое. И из этой дали увидим мы направленные на нас тоскующие, ожидающие взоры… И что, что дали мы в ответ на эти запросы?..

Так прежде всего, прежде даже того, чем успеем мы изменить свою жизнь, поймем, что мы ничем не выше самых закоренелых преступников. Поймем, что на нас невидные слезы задавленных жизнью людей, на нас во многом и многом ответ за них. И, упав в мольбе перед Богом за них, за спасение их, одновременно попросим и о себе, о пощаде нас, чтобы наша громадная вина против всех не утопила нас, чтобы Он, все покрывший Своей мукой, и нас с теми, против кого мы виноваты, простил, простил…

Любовь Христова

Мы жаждем любви. Чем глубже, богаче, благороднее натура, тем сильнее эта жажда.

Люди одаренные еще в детстве испытывают какое-то неясное томление, уже тогда им хочется иметь пред собой какое-нибудь существо, чтобы на него любоваться, перед ним преклоняться, с думой о нем совершать всякое дело свое, ради него жить, дышать, стремиться, работать.

Человеку с благородным характером свойственна какая-то жажда покровительства, жажда принять под свое ведение более слабого человека и служить ему.

Один из благороднейших русских писателей, Сергей Тимофеевич Аксаков, в знаменитом своем произведении «Детские годы Багрова внука» говорит о той жажде, которую он еще в совсем малых годах испытывал, – излить на кого-нибудь свою заботу, и, наконец, нашел предмет такой заботы в лице своей маленькой сестры, к которой он чувствовал какую-то невыразимо-трогательную, нежную жалость.

Вот это желание – помочь, что-нибудь сделать для любимого существа, принести ему жертву – составляет отличительный признак, истинную сущность задушевной любви, любви, основанной не на пожелании, не на похоти, не на позыве распалившейся чувственности, а на глубокой привязанности духа, на ощущении внутреннего сродства.

И такие привязанности не умрут в нас с нашей смертью, но их мы переносим с собой в вечность, чтобы там их продолжать.

В одном из чеховских рассказов героиню спрашивают: «Отчего хорошая женщина любит обыкновенно дурного мужчину?» Как эти женщины могут любить слабых, изолгавшихся, не нашедших себе в жизни настоящего пути, сильных в словах и немощных в деле мужчин?..

Не таковы выражения, но таков смысл этого вопроса.

И чуткая женщина отвечает в таком приблизительно смысле: мы любим таких потому, что, любя, мы желаем произвести большую душевную работу, покрыть своею любовью недостатки мужчины, этой любовью возвысить и окрылить его. Что в том, что совершенно деятельного, сильного человека будут любить? Но для человека слабого, падающего, сомневающегося такая любовь будет громадной помощью…

И вот лучшие из нас, и мужчины, и женщины ищут, на кого бы излить весь имеющийся у них запас нежности и заботы.

Ищут, на кого бы излить, но, по человеческому свойству, ждут себе и отклика, такой же искренней и прочной привязанности. И как обманывает жизнь: редко-редко когда душа человеческая, привязавшаяся к другой душе и ей себя поработившая, получает в ответ на свою привязанность такую же привязанность. Мир стонет от мук неудовлетворенной любви, и как трагично то положение, что именно в большинстве случаев самые глубокие, самые привязчивые, показавшие великую силу самоотверженной любви люди – эти-то люди почему-то обыкновенно менее всего ценятся, менее всего любимы!

Какими радужными, счастливыми красками рисуется жизнь в пору первой юности, когда не наступил еще столь старящий людей опыт житейский, пока сердце бьется равным сочувствием ко всем людям, одинаковым доверием к ним, стремлением видеть во всех своих братьев, – и как мало-помалу эти радужные краски сползают, и жизнь, пред измученным взором ее наблюдателя, представляется такой холодной, безответной, немой!..

Проследим вкратце все разочарования и испытания, которые постигают бедное, жаждущее привязанности и столь мало их на земле находящее сердце человеческое.

Как часто при первых шагах самостоятельной жизни видишь измену друзей своего детства, с которыми прожил десяток лет душа в душу и которые теперь, расчищая себе в жизни место пошире, готовы столкнуть с дороги вчерашних друзей своих. Потом семья, дети… Сладкое слово! Но едва дети подрастут, как они начинают видеть родителей все меньше и меньше, учась дома или поступая в учебное заведение, а там самостоятельность, карьера – и семья как-то растаяла, никогда не соберется разом, вместе, протекла сквозь пальцы родителей, как течет убого по убогому руслу тихая речка за городом. И родители оплакивают живых своих детей, чувствуя, что связи, которые со стороны родителей никогда не нарушаются, со стороны детей нарушены, и что все сделанное для детей: громадные жертвы, для них принесенные, ночи бессонные, дни, полные тревог, – все это в сущности забыто и при всей, быть может, видимой почтительности настоящего единения нет.

Влюбленность, высокая страсть… Но часто ли отвечают нам, когда мы любим?

На свое громадное чувство, куда мы вложили без остатка все силы души, как часто получаем мы в ответ одно холодное равнодушие и как часто страдаем мы потому, что в свою очередь на глубокую любовь, на нас направленную, мы не умеем, не можем ответить иначе, как равнодушием.

И вот происходит эта путаница, эта вечная мука. Мы жаждем любить – и любим впустую, потому что любовь наша не нужна тем, кого мы любим, ничего для них не составляя. Мы жаждем, чтоб нас любили, и этого не получаем, а получаем в большинстве случаев любовь людей, которые для нас совершенно безразличны.

Неудовлетворенные, разочарованные, в постоянном ожидании и не видя никогда исполнения заветных своих надежд, проходим мы пустыню мира, пустыню жизни, и, чем глубже наше сердце, тем дольше оно не сдается, доставляя нам новые и новые муки. Мы любим, мы ищем, тогда как любовь уже по старческому возрасту нашему смешна, когда, кроме затаенного страдания и унижения, ничего доставить нам не может.

Говоря о жажде любви, мы имеем в виду не распаленную физическую страсть, а именно напряженное духовное общение, счастливое совпадение двух душ, взаимное поглощение одной души другою. В этом состоит верховное счастье жизни, и без этого в жизни нельзя быть счастливым.

А между тем есть близ нас Существо, нами забытое, Которое желает и может утолить эту жажду привязанности, самоотвержения, отклика. Существо это – распятый за нас, небесною славою сияющий Христос Бог наш.

Верующее сердце, после всякого разочарования в житейской любви, в житейской привязанности, с какою-то особой силою и жаждой обращается ко Христу. Оно чувствует, что тут не будет ничего, кроме полного отклика, что Он спешит к душе по первому зову, говоря с нею чудным, безмолвным небесным голосом.

Счастлив, кто рано познал тщету, обманчивость, недостаточность мирских привязанностей.

Счастлив, кто без гнева и осуждения принудил свое сердце не искать ничего там, где это сердце было столько раз оскорблено и обмануто.

Счастлив, кто в невыразимой скорби, упав перед Ликом Спасителя, поклялся отдать Христу все те силы души, которые изживал ранее на неблагодарный мир и немых, безответных людей, и, упав перед этим Ликом страдальческим, поднялся сильным, спокойным, с предчувствием бесконечных сладостей, которые принесет эта полная отдача себя Богу.

Мы любим еще мир, мы ищем в мире, но не для нас ли сказано предостерегающее слово Христово: «Не любите мира и яже в мире?» И за то, что мы это слово забыли, еще миру вверяемся, он так глубоко и больно ранит нас.

Скажите себе, что не высшая точка любви – привязанности мирские.

Скажите себе, что ложно слово поэта:

 
«Милый друг! Иль ты не чуешь.
Что одно на целом свете:
Только то, что сердце к сердцу
Говорит в немом привете?»
 

Скажите себе, что душа ваша, созданная по мерке бесконечности, может быть насыщена только бесконечным, что земное ограниченное чувство оставит ее всегда неудовлетворенной. И этой душой, столько раз израненной, обманутой, смятой житейскими вихрями, крушением ваших надежд, не оправдавшимися и поруганными привязанностями, – этой душой прильните безмолвно к стопам Христа, Который один не обманет, не изменит, не оттолкнет и даст то успокоение, которое обещал, и больше обещанного.

Великие тайны, несказанное блаженство скрываются в любви душ наших к Божественному Жениху, в любви человека, к Богу пришедшего и в Нем одном полагающего отныне свое духовное счастье.

Что мирские уколы, что смутные воспоминания о прежних терзаниях бедного мятущегося сердца, когда к душе человеческой для братской беседы с нею, оставляя престол, сходит с небес Царь мира!..

Что одиночество, когда благий Пастырь с неизъяснимой лаской и кротким взором берет на руки заблудшую овцу и согревает ее у пастырского теплого сердца Своего!

Что бесславие, осуждение людьми, нежелание их, неспособность понять все, когда человеку, Ему отдавшемуся, Господь низводит ополчение святых Своих, чтобы они окружили человека, как брата, беседуя, утешая и поучая его!

Кончилось одиночество, кончилось томление, кончилось бесплодное ожидание, началось счастье сыновства, счастье святой дружбы небесной. В храмину, быть может, совне занесенную пылью, покрытую толстым слоем грязи, но внутри таившую сокровища благородства, самоотвержения, искренности и высоких порывов, вошел бесплодно раньше стучавшийся, а теперь впущенный в нее Христос – и вечеряет.

Но опускается завеса на это тайное счастье человека.

Христос – и познавшая Его душа…

Душа – и принявший ее Христос…

Дом, где присутствует Бог

Есть на французском языке выражение, которое не вполне охватывают соответствующие ему в переводе русские слова. Это – lа maison du bon Dieu.

Если мы переведем: «дом Божий», «дом Господень», это будет не то. Слова эти означают, что в этом доме так хорошо, словно в нем присутствует Сам Господь Бог.

Конечно, глубокая вера людей в Бога, глубокое усвоение ими Его учения кротости и любви должны создать в доме христиан особую благодатную атмосферу которая будет отрадно чувствоваться входящими в этот дом и не лишенными чуткости людьми.

Мне кажется, что взаимное сочувствие людей, их взаимная забота «друг о друге», исполнение завета Христова: «любите друг друга» и завета апостольского: «друг друга тяготы носите», – все это должно, так сказать, наполнять воздух христианского общества невидимыми, но ясно и утешительно чувствуемыми струями доброжелательства, взаимной искренней приязни.

Казалось бы, в воздухе христианских обществ должно всегда стоять такое настроение: «Мы все дети одного Бога, от Одного изошли, к Одному вернемся. Нам дано жить здесь вместе, чтобы потом расстаться на короткое время и снова встретиться уже навеки в вечном царстве. Поселенным временно на земле – что нам делить, о чем нам ссориться, в чем нам завидовать друг другу, когда мы все равно наследники вечных благ? Будем же друг друга чтить и покоить за те Божьи искры, какие горят одинаково в каждом из нас, и за то, что все мы равно искуплены бесценной кровью Христовой и все, равно оправдавшись Его крестной заслугой, потом окружим одной тесной, согласной толпой престол Его славы. Все, что для нас важно, велико, что решает судьбу нашу в вечности, – все это в нас едино; разделять могут нас лишь ничтожные земные мелочи. Они не имеют в сущности никакой цены: стоит ли из-за них нарушать наше единение?»

А, между тем, как все в нашей жизни не похоже на такое настроение взаимного благоволения и теплой приязни! Казалось бы, относиться ко всем доброжелательно, стараться быть всем приятным, делать для всякого, что можешь, – это значит прославлять безгласным, но прекрасным гимном Того, Кто есть источник любви, сочувствия и чистой заботы…

Древняя римская жизнь сложила ужасную по безотрадности своей поговорку: «Человек для человека является волком…» И словно напрасно для нас прошла жизнь Христа и Его дела, словно мы никогда не слыхали заветов божественной любви. И гармония льющихся на нас непрестанно с неба волн Божия милосердия постоянно нарушается нашей взаимной ненавистью и завистью. В воздухе вселенной дрожат незабвенные слова, пропетые ангелами в чудную ночь Вифлеема: «На земле мир, в человецех благоволение», а мы эту песнь, тихо-серебристую, нежную, скорбь утоляющую, заглушаем ревом нашей вражды и наших крупных и мелких междоусобий…

Вражда, всюду вражда, отсутствие благодарности, черствость, эгоизм, потеря сознания того, насколько священно прошлое, как мы пред прошлым обязаны… Отовсюду сверкают острые, жадные зубы. Всякий старается схватить себе кусок пожирней и побольше.

Мне рассказывали недавно об одном человеке, делающем в Петербурге блестящую карьеру. Кроме большого содержания по службе он обзавелся еще знакомыми, делающими ему крупные денежные подарки. В глухой деревне полуразорившийся отец-старик считает всякий грош, чтобы спасти заложенное и перезаложенное имение. Что же делает сынок, чтобы помочь отцу? Навещая старика, он требует еще от него денег. Вот до каких уродливых результатов может дойти чудовищно-людское себялюбие!

Зато как отрадно вступить в среду таких людей, которые, быть может, не часто называя имя Божие, постоянно воплощают в жизнь Его заветы. Придя из «пустыни мира», как тепло чувствуешь себя в таком доме, где люди думают друг о друге, где хозяин, семья его, все знакомые и служащие составляют одно целое; где тот, кто посильнее, с утра до вечера полон мыслью о том, чем бы порадовать, как бы услужить тому, кто послабее.

Я был недавно в одной старой усадьбе, в которой так духовноуютно, так тепло, в которой люди так думают друг о друге, что чувствуется: вот воистину дом, в котором присутствует Господь!

Теперешняя владелица усадьбы до конца дней покоила своего отца, благородного старика, которому судьба сулила блестящий служебный путь, но который предпочел жизнь в деревне, хозяйство, службу по выборам, возню с крестьянами и прочее.

Не дряхлый, в порядке и чистоте содержимый, но старый-старый дом между старинным парком и старым тенистым садом. Большие, уютные комнаты в доме. Старинная прочная мебель. И кажется, что эти семейные, старые вещи: длинные диваны, по которым когда-то прыгали люди, давно уже, в старых годах, окончившие свой жизненный путь, рояль, из которой извлекали нежные звуки пальцы, давно уже сложенные на груди в гробу, портреты прежних людей, давно взирающих из жизни вечной на жизнь своих земных потомков, – что все эти старые вещи, пережившие своих хозяев, как переживут и теперешних, все они имеют какую-то душу: их берегли, – и они привязались к этому дому и его обитателям…

А как берегли здесь людей! Во всем доме нет никого, кто бы жил здесь недавно… Покойный помещик взял за правило: никого никогда из дома своего не гнать. Был при его сыновьях воспитатель-англичанин, пожилой человек. При нем жила его жена, и для удобства отвели ему целый флигелек. Дети, бывало, любили расспрашивать его про старину, и иногда приставали к нему, чтобы он им рассказал, как он делал предложение своей невесте.

– Милые мои, – отвечал всегда детишкам старик, – это было так давно, что я об этом забыл.

Когда сыновья выросли и разлетелись из родного гнезда, старый помещик и не подумал уволить одряхлевшего англичанина, сжившегося за эти годы с этой русской семьей, – он со своей женой продолжал жить в том же домике, схоронил жену, а сам умер на девятом десятке.

Вспомните тягостную сцену из бесподобного «Детства и отрочества» графа Л. Н. Толстого, где бедный немец Карл Иванович должен уйти из богатой семьи, которую полюбил, как родную… И как часто широко обеспеченные люди без жалости удаляют от себя людей, служивших им верой и правдой, недосыпавших в уходе за их детьми…

А я постоянно встречал в этом «Божьем доме» детей прежних воспитателей, нашедших себе потом другие места. С ними переписывались, на лето приглашали их к себе.

А слуги?

Я знал еще престарелого камердинера, пережившего своего господина и окруженного без него почетом и заботой, старую девушку умершей барыни. Была в доме какая-то старуха Акулина, вся обязанность которой состояла в уходе за маленькой собачкой, ей же принадлежащей. Теперешняя помещица, будучи в Воронеже, узнала про одинокую, беспомощную бабу, разыскала ее и увезла с собой вместе с маленькой собачонкой, с которой та не хотела расстаться. Акулина, много в жизни натерпевшаяся, выпивает, к большой скорби барыни. Когда она ее усовещевает, Акулина ей отвечает: «Что делать, я тебе как крест послана: взяла на себя – ну и неси…»

Когда приедешь погостить в этот дом и настанет ночь, тогда как-то особенно в тишине старого жилья чувствуешь связь прошлого и настоящего. Словно люди, здесь угасшие, смотрят с любовью с высоты на хозяев и гостей. А когда все уснут и тихие ангелы слетят на землю, – быть может, обходящий Свое наследие Христос осеняет благословением Своим старый дом, где исполняется великий завет Его о дружбе, любви и сочувствии…

Два одиночества

 
Без любви и привета
Восходит томительный день,
И будущность грустно одета
В одну непроглядную тень…
 

Безотрадно, томительно чувство одиночества.

Тяжело остаться одному на свете, когда раньше жил среди любивших и любимых людей. Тяжело сознавать, что никто не беспокоится о вас, никто не тоскует в разлуке с вами, не ждет с нетерпением вестей о вас, не мечтает о той минуте, когда, замирая от счастья, обнимет вас.

Сколько трагизма в положении солдата, уходящего на войну. Но сколько утешения ему в том, что там, дома, остались преданные ему души, которые не перестают просить за него Бога, которые, когда он падет, будут плакать, поминать и молиться о нем.

Два молодых брата, из богатых помещиков Тамбовской губернии С., – оба морские офицеры, – дрались под Севастополем. Один пал, другой вернулся с Георгием на шее. И их мать, ночи простаивавшая на молитве за них, обняла уцелевшего дрожащими руками, на пальцах которых были мозоли от бесчисленных земных поклонов.

Вот сколько счастья сознавать, что о вас помнят и о вас молятся с такой неотступностью.

Люди сильного даже характера иной раз жалеют: «Ах, если б был теперь хоть один человек, который мог бы меня побранить». Даже выговоры и упреки почивших родителей кажутся счастьем для детей, лишившихся этой родительской любви с ее ласковой журьбой.

Тяжело испытать счастье разделенных привязанностей и лишиться этого счастья. Еще тяжелее для сердца отзывчивого никогда и ни в чем не встретить отклика, и просыпаться, и засыпать с привычным ощущением душевного одиночества.

 
Без любви и привета
Восходит томительный день…
 

Жизнь полна противоречий, тайны глубоких, необъяснимых явлений, которые кажутся нам жестокими и несправедливыми.

К таким явлениям принадлежит и одиночество людей, которые много больше дают от себя привязанности и заботы другим людям.

Не находят иногда семейного счастья милые девушки, самоотверженные, нетребовательные, которые были бы благословением дома, создали бы мужу семейный рай, и которые, как пушкинская Татьяна, могли бы сказать о своей заветной мечте:

 
По сердцу я нашла бы друга
была бы верная супруга и добродетельная мать.
 

И вместо этого одиночество, оставшиеся нераскрытыми великие душевные сокровища, неизрасходованными великие запасы любви, унизительное, скребущее сознание своей ненужности.

А рядом женщины, во всем, и даже внешностью, стоящие гораздо ниже, требовательные, капризные, и в ответ на безграничное обожание не платящие даже верностью. Такие женщины окружены преданностью, любовью, составляют центр семьи, уважаемы, по горло сыты житейским счастьем.

И вот, когда глубоко задумаешься над такими явлениями, начинаешь видеть в этом кое-что иное, чем случайность или несправедливость.

Те, которых считали обойденными, начинают казаться взысканными особою заботою Божиею. И вдруг, в блистании какого-то яркого внутреннего луча, спросишь себя: «Эти отребия мира не избрал ли Бог в друзья Себе?»

И думаешь дальше…

От одиночества людей одиноких переходишь к мыслям об одиночестве на земле Бога…

Страшно, невероятно… Но разве не так?..

Всмотритесь в жизнь людскую. Много ли места дано в ней Богу? Тщетно Он ищет приюта в сердце человеческом. Это сердце для Него закрыто.

Много привязанностей, доходящих до безумия, много странных пристрастий.

Один дрожит над какими-нибудь коллекциями ничтожных вещей и над битой чашкой старинного фарфора забывает вселенную, людей, Бога.

Другой, отдавшись похотям, не в состоянии, однако, изгнать из мозга мысль, из сердца чувство живого Бога, ждущего служения Себе, начинает ненавидеть это Божество, отделаться, так сказать, от которого не может, которое стоит пред ним непотребимою действительностью, немым укором его на ветер растрачиваемой жизни. И уста, созданные для шепота умиленной молитвы, шлют проклятия этому неодолимому Богу.

Отвержен, забыт…

Какая богатая и захватывающая тема была бы для художника с сильным талантом – это одиночество на земле Христа, ищущего тщетно приюта в сердце человеческом.

Вечер. Залитые яркими огнями синего электрического света улицы столицы. Заливающая эти улицы толпа праздного народа… Невидимый людьми, пробирается меж ними Христос в образе странника, с посохом в руке. Он устал, Божественный Путник; утомился и взор Его. Но Он все идет и все ищет, бросая грустный взгляд на всякую встречную душу… Нет, нигде нет места Ему, и Он все идет и идет, и все ищет…

Богатые дома. Из цельных зеркальных окон яркие снопы света бьют на улицу. Экипажи один за другим останавливаются у подъезда. Гости выходят, освобождаются от дорогих мехов и в блестящих нарядах поднимаются по обставленной лаврами лестнице. Остановился Христос у парадных дверей этого праздника мира… Здесь нет Ему места… Дальше, дальше…

И идет, все идет, и все ищет…

И, когда все уже спят, под утро, в те часы, когда лишь прожигатели жизни выматывают из себя последние силы, Христос все ходит и все ищет, и с ужасом смотрит на тех, кто еще не спит, послушный дьяволу… Вглядится ли Он в домах в души успокоившихся людей, не Его видят они в своих грезах, не к Нему стремятся тайными стремлениями…

Дальше, дальше…

И вот, окончательно истомившись, не в силах продолжать пути, Христос прислонился где-нибудь у стены и застыл в Своей муке. И слеза за слезой катится по изнуренному лицу из благих Божественных глаз, и скорбь – безмерная скорбь Отца, презренного и изгнанного детьми, скорбь Искупителя, видящего гибель спасенных Им людей, – скорбь раздирает Божественное сердце.

Так вот, в эти минуты бросьтесь вы, одинокие люди, которых никто не любит, – к Нему, оставленному, и Он вас поймет и не отойдет от вас.

Слейте два тягостных одиночества – одиночество человека с одиночеством забытого Бога – в одно великое, неразрушимое счастье.

Свое испытанное долгою мукою сердце приложите к Его сочащемуся страданием сердцу, и сладостное блаженство ощутите вы от этого соединения вашего духа со скорбящим Божеством.

Вашей головой, где мозг горит от безотрадных мыслей, прильните к Его пронзенным за вас рукам – и вашу безумно усталую душу Он, как овцу, подымет на эти всесильные и нежные руки и прижмет к Своей надежной и все исцеляющей груди.

Начнется великое, неизглаголанное счастье, и в потоке изливающейся на вас Божьей любви вы забудете все, чем земля и люди заставляли страдать ваше человеческое сердце.

Благоволение к людям

Как давно пропеты ангелами, слетевшими к пастухам вифлеемским с вестью о рождении Христа, эти тихие слова примирения и отрады: «Слава в вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение».

И – казалось бы – от дней Христовых, со времени совершения искупительной жертвы, как было не наполниться, не переполниться миру этого изобильного чувства взаимного благоволения!

Устранена главная, разделяющая людей, причина: зависть. Что нам теперь делить, к чему сравнивать, кто в земном отношении счастливее, когда всем равно открыто блаженство небес и призваны одинаково работавшие с раннего и позднего часа.

И вот – нет!

Недоброжелательством, беспричинной враждой даже к людям, которых видят еще только в первый раз, так и заражен мир. Нравственно задыхаешься в этой атмосфере злобы.

Посмотрите, что делается в вагонах пред отъездом поезда. При входе нового пассажира лица севших раньше принимают враждебное выражение.

– Здесь можно сесть? – вежливо спрашивает вошедший.

– Место занято! – резко отвечает ему особа, очень часто лгущая и занявшая свободное место своими пакетами.

– А вот тут, кажется, можно сесть?

– Видите, на всех четырех местах будут сидеть… Разве вас кто-нибудь на колени посадит…

И никто не хочет знать, что человек этот устал в поисках места, что он имеет право на место, что ему надо помочь и первым указать ему свободный уголок, а не обманывать его и не сбивать с толку.

В трамваях меня поражает, как редко мужчины, даже совсем молодые, предлагают сесть женщинам. И прямо противно смотреть, как иногда, еле держась на ногах, еле дотягиваясь до ремня вверху стоит дряхлая старушка много станций, а рядом развалился какой-нибудь молокосос.

Одна чуткая и наблюдательная особа, побывав во Франции, рассказывала свои впечатления:

– Плохо у них. Дело на убыль пошло. Над старостью у них издеваются. В Париже в трамвае никто старухе не уступит места, а очень часто какие-нибудь молодые люди и на смех подымут.

Я знаю случаи еще хуже.

Две мои знакомые барышни, родные сестры, ехали с юга в Петербург. Им устроили большое купе первого класса, куда им очень не хотелось пускать других пассажиров. Между тем после первой ночи в купе вошла дама и стала с удобством располагаться в нем. Сестры были бойкие и решили выжить пассажирку. Заговорили с ней. И очень быстро вставили такую фразу:

– Мы очень устали… Да и было отчего… Представьте себе: мы едем из дома, где все в скарлатине. Мы только каким-то чудом уцелели и вот спасаемся…

В ужасе от этих слов пассажирка мгновенно стала складывать разложенный ею дорожный несессер и в самое короткое время исчезла.

Тот возраст, который, казалось бы, должен быть особенно далек от всякой злобы, – дети: как они бывают недоброжелательны и жестоки!

Кто не слыхал или не испытывал на деле, как бывает самая юная детвора неприветлива или даже жестока к «новичкам»… Все эти пинки и щипанье за руку – «почем сукно?», глупые прозвища…

И дальше в жизни как мало искренности отношений, мало «благоволения»… И люди откровенные, сердечные, вступавшие в жизнь с запасами любви, простосердечия, после жестоких уроков замыкаются в себе, становятся необщительны и угрюмы…

Зато какое нравственное освежение вносят в жизнь те милые, добрые люди, которых душа полна неизменным сочувствием, с чьих уст от сердца льются лишь ласковые, ободряющие слова, чье лицо озарено светлой улыбкой!

Помните строки Лермонтова:

 
Значенья простого слова
В устах ее полны привета.
 

Это значит, что переполняющая ее сердце ласка делает дорогими, говорящими сердцу, самые незначительные слова.

Об одной изумительно красивой русской женщине, княгине Голицыной, рожденной графине Апраксиной, до глубокой старости хранившей на лице следы красоты внешней и гармонии душевной, много лет по ее смерти ее брат, старый граф Апраксин, перевидавший на своем веку множество людей и прекрасно анализировавший и разбиравший их характеры, рассказывал:

«Она была женщина удивительной доброты. И вот вам маленький пример. Я помню ее блестящие успехи в свете, когда ее стали вывозить. У нас в доме бывали часто балы. Как-то раз пришел в город, как тогда часто бывало, обоз с провизией из нашей владимирской деревни. И, разгрузившись и побыв в городе несколько дней, обозные должны были ехать обратно – как раз до рассвета в ту ночь, как у нас шел бал. Во время мазурки, в апогее бального успеха, сестра прошла в коридор, где, по обычаю, стояло много дворовых, и стала внимательно расспрашивать, переданы ли обозным те материи, которые она посылала вместе со своими поклонами в деревню дворовым женщинам».

– Это сердце высокой пробы, – сказал я.

– Высокой! – повторил старый граф, вздыхая.

Однажды на царскосельском вокзале я вошел в вагон почти на ходу поезда.

Мест не было, и никто не оглянулся.

Только одна, одетая с изящной простотой и с очень милым лицом барыня сделала приветливый знак рукой и приняла лежавшую около нее накидку, чтобы очистить мне место. Я вскоре встретился с ней в одном доме.

Это была представительница очень значительной семьи, известная своей добротой и выделявшаяся вежливостью даже в своем, столь тщательно воспитываемом кругу.

Вежливость в высоком смысле есть христианская добродетель и некоторый подвиг, потому что она требует стеснить себя, чтобы сделать приятное для других.

И тот, в ком нет этой любви к людям, душевного расположения к ним, никогда не дойдет до высших степеней духовной, так сказать, вежливости и заботливости о других.

Как ласково греющее «на добрыя и безблагодатныя» солнце – прошел Христос над землей, расточая людям сокровища Своего благоволения, животворя взглядом благих и ясных очей, в Свои немногие серьезные и краткие слова и обращения к людям влагая столько сочувствия…

В тихом веянии благодатной тихой любви, с горящей во всевидящих очах заботой, как бы держа в пречистых руках плат для отирания слез людских, прошла над многоскорбной землей и Пресвятая Дева.

И сколько греющей ласки, любви и забот пролили на землю их истинные ученики и последователи!

Вот всемирный помощник, этот чудный сострадатель, этот небесный «Помогай – бросайся», в незагасимой заботе, непрекращающемся сочувствии, святитель Николай Мирликийский. Огонь в очах. Огонь заботы… Выведет из бури невредимыми, спасет на суше, вытащит из нищеты, исполнит лютое сердце сочувствия и ласки…

Дивный, любовью пламенеющий, приветливейший старец Серафим.

Пред всяким, праведником и великим грешником, упадет на колени, кланяясь ему в ноги, будет в радости встречи целовать ему руки, обнимется, христосуясь – «Радость моя!».

Чему поклоняется, отчего зовет всякого человека «Радость моя»?

Поклоняется Божией искре, горящей в душе всякого, самого последнего, самого грешного человека. Радуется тому, что всякий кровью Христовой омыт и оправдан.

Вот однажды, в лесном его уединении, накрыла его веселая стая приехавших с родителями из Нижнего помещичьих детей.

Быстро, надеясь уйти от них, шел старец. Волосы спутались, старческое изможденное лицо покрылось потом. А в глазах переливается, сверкает море бездонной, как океан, необъятной любви. И взял старец за руки самого маленького из детей, прижал его к своей худенькой груди, шепчет: «Сокровища мои, сокровища!»

Одна гордая помещица пришла к нему за благословением, в сопровождении крепостной девушки. Не благословляя барыню, трижды спрашивал ее старец:

– Кто эта особа с вами?

И трижды получал ответ: – Моя крепостная девка.

– Не девка, – тихо заметил, наконец, старец, – а девица, и прехорошая, много лучше вас. Поди сюда, сокровище мое, – ласково сказал он загнанной рабе; и как этот привет благодатного старца должен был ободрить бедную девушку и дальше помогать ей в несении ее тяжкой доли!

Рассказывали современники молодых лет Оптинского старца Амвросия, что он еще в молодости никогда не проходил мимо монаха без ласкового привета или вопроса.

И вот, как подумаешь о нашей несносной напыщенности, надутости, нежелании радовать людей, с которыми сталкиваемся, как сравнишь себя с теми солнцами благодати, мира и любви, – как мы должны показаться себе тогда жалки, ничтожны и смешны!

Один из русских священников

Городским жителям, стремящимся разобраться в народных настроениях, в том «чем люди живы» на Руси, многое представляется издали не так, как оно есть на самом деле.

Мы все видим отраженно, преувеличенно или, наоборот, уменьшенно, потому что смотрим издалека. Когда же подойдешь к народу ближе, когда удастся непосредственно заглянуть в тайники его души, тогда, и только тогда, видишь все в истинном, нисколько не прикрашенном виде, в настоящих очертаниях.

Так и с вопросом о вере.

Наблюдая участившиеся проявления неверия, постоянные ограбления церквей, похищения таких святынь, как Казанская икона в Казани, какую-то болезненную распущенность нравов, всякое вероятие превосходящие поступки против нравственности, с ужасом спрашиваешь себя: да не отрекся ли уж наш народ совсем от Бога, не покончил ли он раз навсегда с верою отцов своих?

Но тут же невольно приходят в голову такие соображения. В наш век в беспримерном, в сравнении с прежними временами, количестве возникают монастыри – и исключительно на частные пожертвования. Это показывает как на особенно большое количество лиц, стремящихся к жизни монашеской, так и на готовность людей состоятельных жертвовать от своего достатка на цели духовные. Повсюду строится много прекрасных храмов, а существующие расширяются и великолепно украшаются. Так было и раньше, когда появлялись мужи истинно-духовной жизни, какими были на памяти последнего, еле перевалившего за молодость поколения старец Амвросий Оптинский, Варнава Черниговский, близ Троицкой лавры, Иоанн Кронштадтский: не было отбоя от посетителей, стекавшихся к ним из самых отдаленных мест России, и стекавшиеся к ним пожертвования на духовные цели были весьма и весьма значительны.

Когда где-нибудь на большой дороге, приближаясь к какому-нибудь особенно излюбленному богомольцами месту, соприкоснешься со стихией народной веры, тогда как-то разом надежно и спокойно станет на душе, и с радостью себе говоришь: «Народ верует!».. О, как он верует в Бога отцов своих, как привязан он к церкви и ее установлениям, сколько в нем жажды духовной, как чуток он к восприятию духовного счастья, как, переживая это счастье, он легко мирится с пробелами внешнего своего благополучия!..

Мне пришлось минувшим летом идти, направляясь из Хотьковского монастыря, где почивают чтимые народом Кирилл и Мария, родители преподобного Сергия, в его Троицкий монастырь, с некоторыми богомолками Пензенской губернии и слышать рассказ их о необыкновенном священнике Пензенской епархии. Рассказ этот мне было в высшей степени радостно выслушать, как потому, что он говорил о непереведшихся еще у нас в родной земле богатырях духа, так и потому, что он подтверждал лишний раз глубоко-религиозное настроение народа, его жажду найти на земле живого праведника и этому праведнику всем сердцем поклониться.

Богомолки эти шли издалека. Дело было в половине июля, а вышли они от себя сейчас же после Пасхи.

Они были из тех заветных мест, где сошлись губернии Пензенская, Тамбовская, Нижегородская, где образовалось несколько великих подвижнических обителей, над всеми которыми, как светлые столпы от земли к небесам, вознеслись Саров с цельбоносными мощами и чудотворным источником дивного старца Серафима; Дивеев, четвертый жребий Богоматери на земле, место духовного пребывания старца Серафима, где в самом воздухе чувствуется вами как бы разлитая его благодать; Понетаевка с ее недавно прославленной чудесами иконою Знамения Богоматери, которую вы не забудете до конца жизни, если хоть раз стояли перед нею, поражаясь торжествующей, смиренной и царственной красотой чудотворного лика.

Все три были девушками; одна из них убогая, на костылях. Приходилось удивляться силе ее духа: она бодро совершала такой далекий и трудный путь, от которого в пору бы приуныть и здоровому, сильному человеку.

Я их стал спрашивать, в каких местах они теперь были. Они стали было мне перечислять, как одна из них сказала другой:

– Да ты, Дуня, покажи-ка лучше барину батюшкину записку… Он нам, родной, все прописал.

– Какой заботливый у вас священник, – сказал я.

– Нерасстанный наш батюшка, – с убеждением сказала Дуня, – все монастыри списал, по которым нам идти.

Дуня, порывшись в своей котомке, для чего мы на минуту приостановились, достала длинненький лоскутик бумажки, на которым спешным, но четким почерком человека, очевидно привыкшего много читать, было столбиком написано:

«Керенск. – Выша. – Синаксар. – Саров. – Муром. – Владимир – Москва – Преподобный Сергий. – Скит Гефсиманский. – Новый Иерусалим. – Кашин, княгиня Анна. – Петербург, могила отца Иоанна в монастыре на реке Карповке. На Смоленском кладбище похоронены блаженные Ксения и Анна».

Одна из девушек, уже не первой молодости, шла в Лавру по обету. Была она больна до беспомощности и взмолилась преподобному Сергию: «Туда ли, сюда ли ты меня прибери: двери отворить не могу…» – и выздоровела.

– И всю ту болезнь наш отец Николай, – говорила она, – ведь мне предсказал.

– Да что ж он у вас прозорливый? – спросил я, все более заинтересовываясь этим необыкновенным священником.

– А как же не прозорливый! Я тебе о нем порасскажу, так сам и посуди… Недаром к нему со всех сторон многие тыщи народа валят.

Я насторожил слух. Очевидно, речь шла о пастыре великого духа и могучей веры, о котором прослышал далеко народ, силу молитв и советы которого прознал на деле.

А богомолки, взволнованные воспоминанием о «нерасстанном батюшке», в коротких фразах выражали свою любовь к нему.

– Милый, – говорила нежно Дуня. – Народ-то к нему, как пчелы.

– С Кавказу ездют, – подхватила другая, – а не то што…

Я, конечно, не теряя времени, спросил о месте нахождения этого замечательного человека.

Отец Николай, Пензенской губернии, Наровчатского уезда, Зубовской волости, села Стяжкино.

Едут туда из Москвы на станцию Торбею, откуда 45 верст до Спасска, а от Спасска 12 верст.

Я стал слушать разные случаи из жизни отца Николая.

Родные одного богатого мужика часто хаживали к отцу Николаю и много рассказывали о нем. Тот почему-то раздражался их отлучками к Стяжкинскому батюшке и грозился:

– Вот сам там побываю, разузнаю все, выведу вашего хваленого попа на чистую воду и пущать к нему не стану…

Вот пошел богатый в Стяжкино. Оделся как мог беднее, добрался до отца Николая, прикинулся совсем разоренным, просил на бедность.

Не обличил его отец Николай, любовно подал ему золотой пятирублевик и только тихо промолвил: «Придешь домой – найдешь две шкуры, ты их продашь и купишь себе корову».

Вышел богатый от отца Николая гордый, думает: «Разоблачил я праведника».

И тут же в Стяжкине стал пред народом похваляться: «Ваш-то хваленый чудотворец, прозорливец-то ваш маху дал… У меня имение во какое. Все мне кланяются, а он мне на бедность подает…»

Гордый пошел домой: «Разоблачил лицемера».

Вот приходит он домой. Там новость: пала внезапно в его отсутствие лучшая его лошадь и лучшая корова; только и осталось с них шкуры содрать.

Тут понял богатый, кто такой отец Николай и почему к нему народ ходит.

Один мужик четыре года не жил с женой. Родные уговорили его пойти к отцу Николаю. Отец Николай помолился, посоветовал сойтись – и супруги сладились, благополучно живут вместе.

И вообще, если в окрестности молодые нехорошо живут, сходят к отцу Николаю – водворится мир…

Которые кружатся, вино пьют – и те к нему.

– Не могу с собою справиться, – признаются ему эти страждущие.

– А ты помолись, причастись, – и отец Николай молится над этими несчастными, и гибельная страсть их оставляет.

Денег никогда не берет. А в начале своего священства свое-то все тащил в церковь.

В прошлом году из города Лобова шли пять старушек: пробирались в Саров и в Стяжкино к отцу Николаю за благословением завернули. Он благословил четырем идти в Саров, а пятой не благословил; почему же – не сказал. Очень той не хотелось от товарок отставать, ну и пошла дальше с ними.

Шли они благополучно до города Темникова. Дальше встретилась им деревня, где татары живут. Идут они кучкой по этой деревне. Пятая старуха, которой отец Николай не велел в Саров ходить, идет посредине.

Вдруг выскочила откуда-то собака, бросилась на нее и укусила. Она в сердцах стала собаку отгонять, схватила небольшой камушек, швырнула камушком в собаку; в собаку-то не попала, а угодила в маленького татарченка, который копошился у ворот, и на грех его убило. Тут выскочили двое взрослых татар, схватили старуху под руки, утащили ее, а товарки ее с испугу бежать; так и не узнали, что с ней сталось.

Вероятно, не давая благословения идти в такой добрый и полезный путь, каким он является богомольным, отец Николай духом чувствует, что в дороге с человеком произойдет беда: потому и не допускает.

Недавно, например, он точно так же не благословил идти в Саров одной молодой учительнице, которая по дороге зашла к нему и подчинилась его совету: рассталась с шедшими туда своими подругами.

Говорят, что в Стяжкине возникнет монастырь. Уже теперь в день приобщаются многие сотни народа и выстроена странноприимная.

Сам отец Николай по приходу уже не ходит и приходских треб почти не исполняет.

Для совершения всяких треб живет в Стяжкине иеромонах Антоний из Сканской пустыни, находящейся в шести верстах от города Наровчат. Отец Антоний – человек ласковый и заботливый и любим населением. К дому отца Николая пристроена церковь, в которой он и служит ежедневно, принимая здесь народ.

В обращении с народом отец Николай прост и любовен. Видно, что его поддерживает, когда он встречается с проявлением закоренелого греха, вера неистощимая, милосердие Божие, всепобеждающая сила благодати.

Когда плачет пред ним человек, измучившийся от своих грехов и отчаявшийся в том, что он станет лучше, о. Николай, ласково ударяя его по плечу, произносит с бодростью и убеждением: «Молись, молись!.. Какие люди бывали грешными!.. И все Господь прощал – и становились святыми…» И в наболевшую душу от этих слов глубокой, ни пред какою видимостью не сдающейся веры, отрада и надежда льются в наболевшую душу.

Живут на иждивении о. Николая мальчики-сироты; они поют на клиросе и исполняют его поручения.

Все удается, что благословит о. Николай: благословит на богомолье идти – без грошика пройдешь из конца в конец России, и сыт будешь, и никакого зла не случится.

Кому случится без лошади или коровы остаться – сейчас о. Николай даст… Жалуется баба, что не дотянула с хлебом до нового урожая, – о. Николай крикнет своим сиротам: «Ребята, дайте ей хлеба…»

Идет баба в долгий путь – сейчас напишет он старосте церковному записку, чтоб выдали ей когда рубль, когда два, когда три…

Вот одна из сцен, постоянно происходящих в Стяжкине. Сидит у дома о. Николая женщина, кается народу:

– Было у меня два мужа и два дома. Мужей схоронила я, два дома пропила, теперь третий пропиваю. Сама знаю, что плохо живу: неловко, нехорошо, детей обидела. Расслабла в жизни, ничего с собой сделать не могу…

– Что же отец Николай? – спрашивают в народе.

– Спокаялась я ему, просила из когтей нечистого вызволить окаянную мою душу… Выслушал он меня, дал мне водицы попить и за обедней все по голове сосудом ко мне прикасался.

Шепчет народ: «Утвердит ли ее Бог?»

Очевидно, как человек, глубоко верящий в силу Евхаристии, о. Николай за Великим входом прикасается к голове молельщиков потиром – священной чашей, в которой для нашего спасения вино претворяется в пречистую животворящую кровь Христову…

Я спрашивал, какого происхождения о. Николай. Богомолки мне сказали, что его отец, кажется, был раньше управляющим и заведывал богатым винокуренным заводом или сам имел такой завод. Теперь же он очень старенький, живет у сына и ходит в подряснике…

Сам отец Николай, как было сказано раньше, второй или третий год не выходит уже из своего дома с пристроенной к нему церковью.

Взволнованный слушал я эти рассказы бесхитростных женщин об этом чудном священнике.

Иди же, благой пастырь, святой дорогой своей! Широк твой путь во главе одухотворяемой тобою паствы к ожидающему тебя и народ Свой, пославшему тебя на великое делание и умудряющего тебя Христу…

Выбор

Жизнь святого Алексия, Человека Божия, принадлежит к числу тех великих в духовном отношении жизней, которые произвели глубочайшее впечатление на христианское общество.

Необыкновенно и самое имя, которым отметили его христиане. Ему одному из всего громадного, трудно исчислимого сонма святых присвоено это имя – Человек Божий. Человек, для которого Бог был всем, который для Бога выказал необыкновенную, невероятную, можно сказать, степень самопожертвования, который, ради распявшегося за нас Христа, волею распял себя и устроил из своей жизни непрестанную, постоянную Голгофу.

И трогательны, и величественны черты жизни этого необычайного человека.

Самое рождение его было испрошено у Бога его родителями Евфимианом и Аглаидой.

Казалось, все в житейских обстоятельствах маленького Алексия обещало ему одни только успехи, славу и радости, одно мирское счастье: знатность, громадное состояние отца. Он был богат до того, что, как говорит сказание, имел в доме своем до трех тысяч слуг, одетых в шелковые одежды светлых цветов, опоясанных золотыми поясами.

При своем высоком положении родители его славились и благочестием. Они принадлежали к числу тех редких людей, которые, стоя в первых рядах на земле, приобретают себе первые места и на небе.

Евфимиан вел жизнь праведную. Всякий день постился он заполдень и ставил в доме своем три трапезы – сиротам, вдовам, нищим, странникам и больным, и лишь в третьем часу дня разрешал свой пост, садясь за трапезу с иноками. Когда случалось, что мало убогих сходилось на приготовленную им трапезу или раздавал он милостыни меньше обыкновенного, тогда этот сердобольный человек с плачем говорил себе: «Недостоин я ходить по земле Бога моего». Таких же нравов была и Аглаида. И вот в этой семье и рос Алексий.

Житие не говорит нам ничего о том, как постепенно сложилось в Алексии его необыкновенное решение.

Радостен был брачный пир его. Происхождение невесты из царского дома обещало знатному роду еще большую славу. Вот, по окончании пира, родители ввели Алексия в брачную ложницу, где, сидя в золотом кресле, ожидала его юная жена. Он снял с пальца золотой обручальный перстень, драгоценный пояс, которым был опоясан, завернул все это в драгоценный пурпурный шелк и, подавая жене, сказал:

– Сохрани это. Господь да стоит между мной и тобой, пока благодать Его не устроит относительно нас чего-нибудь нового.

Это были последние слова, которые слышала от него молодая жена. В одежде простолюдина оставил он шумевший еще брачным пиром дворец отца и отплыл в далекие страны, где, раздав принадлежащие ему сокровища бедным, стал жить подаянием, принимая лишь столько пищи, чтобы не умереть с голоду.

Семнадцать лет пробыл он вдали от родины и, когда в месте уединения его Божий голос указал на него людям, как на великого праведника, он отплыл из этого места, избегая прославления.

По Божьей воле корабль, на котором он плыл, был принесен к Италии, и в этом он увидел Божие приказание ему вернуться на родину/

Одну из самых любопытных и, надо сказать, необъяснимых для людей маловерующих картин христианской истории представляет встреча в Риме патриция Евфимиана с сыном его Алексием.

Семнадцать лет поста, подвигов и вольная нищета сделали неузнаваемым наследника великого имени и несметного состояния, тогда как в той же славе и пышности, как было до исчезновения Алексия из родного дома, шел из царских палат к себе домой его отец.

И вот Алексий, упав ему в ноги, говорит:

– Раб Господень, пожалей меня, нищего, позволь мне остаться в одном из углов твоего дома и питаться крупицами, падающими от трапезы твоей. Господь же благословит годы твои, даст тебе небесное царство и, если у тебя есть странствующий где-нибудь близкий человек, то возвратит его тебе здравым.

Эти слова раскрыли в Евфимиане его никогда не заживавшую рану – печаль о сыне. Его благословили как-будто именем этой исчезнувшей от него его радости, его любви, и, с выступившими на глаза слезами, он ответил нищему:

– Пусть будет по-твоему.

И тут же, обернувшись к слугам, спросил:

– Кто из вас хочет служить этому нищему? Кто будет ходить за ним, тому обещаю считать его свободным во всю мою жизнь и богато одарить его. Устройте ему при входе в палаты мои отдельную хижину, чтобы, входя и выходя из дома моего, я мог видеть его. Пусть ему дают пищу от трапезы моей и никто не делает ему зла.

«Жалует царь, да не жалует псарь». Семнадцать лет еще прожил Алексий при палатах отца, не принимаемый людьми, которые часто жестоко оскорбляли его, били, заушали, смеялись, выливали на него помои. Он все терпел, молился за обидчиков и испытывал какую-то сладость от этих унижений. Он постоянно видел отца, слышал голос матери и невесты, которая не захотела после исчезновения мужа вернуться в дом родителей и со свекровью своей оставалась в палатах тестя оплакивать счастье, убежавшее от нее раньше, чем она вкусила его.

Подробное житие Алексия, Человека Божия, рассказывает о том, как перед смертью своей Алексий описал на хартии всю свою жизнь и одиноко предал Богу одинокую свою душу; как гласом Божиим царь и патриарх получили от Бога весть об отшествии к Нему праведника в доме Евфимиана; как во время отпевания Алексия была прочитана вслух его хартия и родители с женой обрели, наконец, бездыханное свое сокровище; от тела подвижника потекли исцеления, и многотрудное тело на похоронах было переложено в драгоценную раку.

Русский народ любит и чтит Алексия, Человека Божия, чувствует величие его духа, чувствует какую-то великую святыню в этом презрении к благам мира, в этой вольной муке. Люди обыденные смотрят на него иначе, и мне приходилось слыхать о нем отзывы: «Это ужасный человек, который так терзал своих несчастных родителей и жену».

Разберемся в этом вопросе.

Если бы оценивать все происходящее на земле только с земной точки зрения, то, конечно, поступок Алексия мог заслуживать осуждения. Если бы судьба человека кончалась землей и смерть была бы предельным моментом всех наших радостей и печалей, счастья и горя, успехов и неудач, то можно было бы сказать, что Алексий выказал большое жестокосердие к своим родителям.

Но он смотрел на все земное с точки зрения вечности, и к земным явлениям он подходил с неземным мерилом в руке.

В той грамоте, которую он перед смертью написал своим родителям, из которой родители узнали, кто был призреваемый ими нищий, он высказывает уверенность, что родители в будущем Царстве получат тем большее счастье, чем большую муку из-за него приняли на земле.

Что же!.. Он отнесся к своим родителям, как мать, которая в великой любви к своему ребенку и страшно за него страдая, тем не менее на своих руках приносит его к хирургу, чтоб произвести необходимую для его здоровья операцию.

Когда Алексий смирял свою плоть тяжкими, страшными, почти немыслимыми подвигами, когда он на всю жизнь осуждал себя на постоянное, так сказать, висение на кресте, на постоянное участие в крестной муке Христовой, – тогда, конечно, не мог он не подумать и о своих родителях, и о той молодой жизни, которая ему с таким доверием и любовью отдавалась. Его совестливую и мягкую душу, конечно, уже волновали те стоны терзаемой, страдавшей души, какими должны были стонать его мать и его невеста, те стоны, которые он потом, вернувшись домой безвестным нищим, так часто своими ушами слышал.

«В мире печальны будете…» (Ин. XVI, 20). И этот путь печали и для себя, и для своих волею избрал Алексий.

Но ведь это не конечное еще слово. Как вывод такого пути есть другое слово: «Печаль ваша в радость будет» (Ин. XVI, 20).

И вот теперь, когда три праведных души – родители и «невеста неневестная» Алексия – в вечном Царстве созерцают славу человека, который, пройдя путем страданий, этим же путем провел и близких к нему людей; теперь если бы спросили их об их жизненной судьбе и о конечной их судьбе, – не сказали ли бы они, что иной участи не желают?..

И если бы им пришлось начинать жизнь сначала и, зная исход, им бы предоставили на выбор ту судьбу, которую имели бы они, если бы Алексий остался с ними, и они провели бы свой век во взаимном счастье, или же ту судьбу слез и печалей, которую устроил им своим удалением Алексий, – не выбрали ли бы они пути крестного?..

Мы, жалея себя и потакая себе, забываем, что Христос, обещая людям безмерное счастье, говорил лишь о счастьи духа и никогда не сулил благ житейских, покоя, почета, радостей семейных.

Есть тайное в Нем счастье – выше и лучше этого всего.

На какой путь позвал Он богатого юношу, усердного исполнителя всех заповедей? Он позвал его на путь самоотвержения, нищеты, уничижения.

От человека, который по богатству своему должен был быть окружен общим поклонением, видеть перед собою повсюду раскрытые двери, Он потребовал новой жизни с теми трудно-переносимыми ограничениями, на которые обречены люди бедные: «Иди, продай имение твое и раздай нищим, и тогда приходи и следуй за Мной» (Лк. XVIII, 22).

«Следуй за Мной», Которому негде головы преклонить, Которого не всякий даже город допускает к себе, Который скитается по большим дорогам, Который, не имея собственности, должен пользоваться поддержкой усердных женщин и подаянием. Почет сменится уничижением, заискивающие поклоны – презрительными взглядами, общее поклонение – забвением и равнодушием. Но в те дни, когда люди больнее всего тебя оскорбят, а ты почувствуешь себя совершенно одиноким и никому не нужным, и до физического ощущения охватит твое существо холод одиночества – в этот день Я с силой постучусь в двери твоей души, чтобы ты Мне отворил, и тогда, войдя к тебе, сяду Я вечерять с тобой, и в этой никому неведомой беседе с тобой с глазу на глаз Я так тебя насыщу, Я дам тебе такое счастье, как ты не насыщался еще никогда на богатейших пирах, о каком счастье ты никогда и мечтать не мог… Но к познанию такого счастья душа должна приготовляться великими страданиями и великим трудом. И на дорогу этих страданий и этого труда Я ставлю Моих избранников. Я ставлю тех, на ком Я с детства остановил Свой взор…

Такой глас Христа к душе должен был заслышать в юности своей и Алексий, Человек Божий. Заслышав же его, он не отошел с печалью от Христа, как евангельский богатый юноша, но откликнулся и пошел, невольно увлекая за собой по этому пути великих скорбей, ведущих к бесконечному счастью, и трех близких к нему людей.

В жизни наблюдательные люди постоянно различают ту грань, за которой кончается обыденный тип «хорошего человека» и начинается праведность.

Подать медную монету просящему на улице, на это хватит хорошего человека.

Отдать же совершенно неизвестной, встреченной в вагоне бедной женщине с ребенком свою шубу, как сделала это почившая недавно великая евангельская милостивица княжна Мария Михайловна Дондукова-Корсакова, – это праведность.

Жить со своими родителями, покоить их, быть заботливым и нежным мужем своей жены, делиться достатками своими с бедными, не подвергая себя лишениям, не отказываясь от пользования выпавшим тебе на долю мирским счастьем, – на это хватит доброго человека.

Но если, презрев все блага мира, из знатного богача превратиться в вольного нищего, в которого бросают каменья, которого осыпают насмешками; из всеми чтимого наследника знатного имени, родственника царского дома превратиться в никому ненужного, презираемого бродягу; стоя на земных вершинах, к которым так жадно рвутся люди, вольной волею сойти в низины, опуститься на самое дно, избрать себе судьбу самых обездоленных и несчастных людей и все это совершить с мыслью об уничижившемся ради спасения нашего Христе, – это есть праведность.

Молчаливый, так умилительно просто совершенный подвиг Алексия, Человека Божия, произвел глубочайшее впечатление на христиански настроенную душу русского народа. Доселе еще поют о нем в стихах своих перехожие калики, нищие слепцы.

И всякий человек, способный к религиозным переживаниям, не раз задумается над этой жизнью и поймет ее смысл, который мог бы выразиться в словах:

– На земле, где принял унижение, бичевание и крестную смерть мой Христос, от этой земли не хочу счастья. Всю жажду счастья и мою славу, и все мои запросы, и все мои надежды переношу в вечное Царство Христово.

В опасности

На последней акварельной выставке в Петербурге обращала на себя внимание умно задуманная и талантливо, тепло исполненная картина художника Овсянникова. Она озаглавлена – «Пережитое Русью – 1238 год».

Художник Овсянников еще раньше обращал на себя внимание картинами из древнерусской жизни. Известны его открытки с живо воспроизведенными уголками древнерусских городов.

На этот раз он задался широкою целью изобразить один из моментов или, так сказать, общий характерный момент монгольского нашествия.

Зима…

На переднем плане картины, поросшем большими обындевевшими деревьями, мелькают странные люди, странные животные. Это верблюды, приведенные с собою кочевниками, ворвавшимися в Русь, чтобы полонить ее. Кроме верблюдов еще множество лошадей в богатых украшениях, и на них всадники в боевых доспехах.

Что-то зловещее есть в этом смешении людей, покрытых сталью, с другими, одетыми по обычаю своему как мирные люди, в халатах и чалмах.

Меж ними большое оживление. И жарко говорят и жадно всматриваются в лежащий перед ними город, к которому они, очевидно, только что подошли… И уже считают своим.

Поодаль в нескольких местах видны скопища суетящегося народа: двигают по снежной равнине гигантские осадные оружия. Вы видите тараны, которыми через ров будут громить городские стены, тяжелые мосты, по которым, поливаемые сверху горючими материалами, полезут на приступ монголы.

Страшными черными привидениями, разносящими ужас и смерть, встают среди белых снегов эти страшные громады с тяжело и упорно двигающими их толпами людей.

А там, вдали, за пеленой мелкого, лениво падающего снега видится осажденный город. Встают молчаливые темные стены, видны за стенами перекрещивающиеся улицы с домами, купола церквей, светлая громада собора.

В городе знают об опасности. Громадный подъемный мост, перекидываемый через ров, теперь на цепях тянут кверху, и пропасть уже зияет на месте прежнего перехода…

И вы знаете, что напрасно будет город обороняться от злых татар. Все равно не сдобровать. Напрасно князья с лучшею молодежью лягут костьми в жестокой сече под городом. Не задушить им татарской силы. Не затоптать ногами эту живую лавину…

И вам становится жутко перед этим небольшим полотном с вызванным из дали веков призраком русского города, осужденного на гибель.

А тут вот, на переднем плане, валяется сшибленная татарскими всадниками божничка на столбе, какие еще теперь вы встретите часто на русских полях…

Тревога, возбужденная в душе вашей этими последними днями давнего города, не стихает и тогда, когда вы отойдете от картины. Страх, возбужденный в душе вашей этим созданием воображения художника, переходит каким-то образом на вас самих…

Сперва в вас какое-то смутное беспокойство, не имеющее еще предмета. Потом как-то вдруг возникает в вас ясное чувство: Господи, да ведь я сам этот угрожаемый город… Я сам окружен со всех сторон врагами и не будет мне, как этому городу, иного исхода кроме гибели…

Да, мы в опасности…

Да, мы всегда окружены врагами.

Эти ужасные враги – не люди… Что люди! Не страшна их вражда. Смеется всякий смелый человек над вредом, который человек может принести другому человеку.

Смеется потому, что лишь относительное значение имеет все земное. И всякая земная неприятность, как бы ни казалась она по земному велика – ничтожна, когда мы приложим к ней мерило вечности.

Есть другая, худшая опасность. Есть другие ужаснейшие враги.

Эти враги, подобно злым татарам, обращавшим в развалины русские города, могут обратить в унылое пепелище ту нашу душу, которая должна и могла бы быть чудными палатами Святого Духа, цветущими и благоухающими Божьим садом.

В наше время принято отрицать личное существование злого духа, о котором так определенно и ясно говорит Евангелие.

Между тем множество подвижников видели воочию духа-искусителя. Они, правда, не заслуживают внимания со стороны маловерного общества. Их опыт и показания не принимаются в расчет. Но вот такой авторитет психологии, как знаменитый философ Владимир Сергеевич Соловьев, утверждает существование этих духов, испытанное им на деле.

Да и кто из внимательных к себе людей, стремившихся жить по-Божьи, если не видел их воочию, то явно испытывал на себе их воздействие.

Надо думать – эта мысль не раз встречается у опытных духовных писателей – надо думать, что эти духи оставляют в покое людей холодных к Богу. Желанная для них задача – искусить и заставить сойти с прямого Божьего пути того человека, который Бога любит и стремится Богу служить.

На что был высок апостол Павел! Каким ведь огнем горела его душа! Горела не только сама, но своим огнем воспламеняла вселенную. Но и божественный Павел испытал на себе тягость этих цепей, которыми диавол старается опутать идущего к Богу человека, чтобы свести на нет усилия и работу этого человека.

И вот, начинается кровавая, ужасная борьба сына света Божия со владыкою тьмы.

Поражения бывают жестоки, падения велики. И часто приходится с тоскою спрашивать себя: да неужели верующий человек способен на такие дела, и неужели этими делами доказывает он свою веру!

Не будем осуждать. Велики тайны души человеческой и многое в ней для нас остается скрытым, непонятным.

Одна почитательница старца Серафима Саровского привезла однажды к нему своего племянника, человека набожного, воспитанного, нравственного и благородного. Старец с любовью принял его, хвалил его добрые качества и сказал:

– А все же тебе готовятся великие испытания: ты станешь пьяницей.

Молодой человек пришел в ужас. Легко ли было представить себя пьяницей молодому изящному офицеру с прекрасными душевными свойствами. Грустный, убитый стоял он перед великим старцем, которому хотел бы не верить, которому не смел не верить.

И вот отец Серафим, утешая его, ласково ему сказал:

– Не тужи, радость моя, ты быстро исправишься… Господь попускает иногда верующим людям доходить до низких падений, чтобы оградить их от большого зла, от гордости… Память об этом пороке и тогда, когда он пройдет, будет держать тебя всю жизнь в чувстве великого смирения.

Мы видим иногда людей глубоко верующих – как бы окрученных нечистою силою. Но, может быть, они отдают врагу последнюю уже дань, и близок час свободы…

Первое дело – не грешить. Второе – согрешив, уметь каяться и не предаваться отчаянию. Грешили не потому, что отреклись от Бога, а потому, что сильно было искушение и жестока веденная на нас брань. Пали и падали, но в падении не отрекались от Бога. И, если желали отказаться от греха, казавшегося тогда еще сладким, то отказаться ради Бога.

Плох не тот воин, который вышел в сражение, был окружен и побежден. Плох тот, на которого никто не обратил внимания, считая его ничтожным.

Да, опасность есть, и отовсюду. Но мы сами опасность увеличиваем, не зовя достаточно громко Небесного Защитника.

Сознание того, что мы Божьи, что за нами с огненными обнаженными мечами, готовые оборонять нас по первому нашему зову, стоят ангелы Божии: это сознание придавало силу в борьбе всем истинным подвижникам.

Представьте себе сына могущественного царя, которому послал угрозы какой-нибудь ничтожный человек. Разве эти угрозы произведут на него впечатление? Разве он испытает какую-нибудь робость, когда останется вечером один?

Так должны бы чувствовать себя и мы по отношению ко всему, чем грозит нам враг.

Если мы поставили себя под Божью охрану: что нам страшного. И не ужас, а насмешки должны бы вызывать в нас нападения врага…

О прощении

Нас в детстве учат тому, что Бог есть» Существо вседовольное, всеблаженное». «Но дерзновению веры позволено думать, что никогда, быть может, всеблаженство Божества не достигало той высочайшей степени, как в тот миг, когда ценою крестной смерти Христа Божество получило право, без нарушения правосудия, подавать людям прощение грехов и благодать для победы над грехом и смертью» (Катехизис Филарета).

Дни страдания Христа, день Воскресения – это таинство прощения. И, готовя нас к этим священным дням, церковь и нас зовет к тому же подвигу.

Простить – значит забыть, изгладить, считать как бы не бывшею какую-нибудь великую, значительную вину. Легко прощать те мелочи, которые не затрагивают нашу жизнь, которые нас не задевают глубоко. Сколько раз в день слышим мы извинения благовоспитанных людей, которые нас нечаянно толкнули или причинили какое-нибудь другое, столь же микроскопическое беспокойство…

Но забыть то, что нас глубоко волновало и мучило, что мы переносили болезненно, как глубокую, раскрытую рану, что произвело возмущение, бурю в нашем внутреннем мире, от чего мы то задыхались в негодовании, то в отчаянии ломали себе руки, то долго и безутешно плакали, что вырывало стоны из усталой груди, вызывало краску стыда за свое унижение на наших щеках, – вот это все забыть, вычеркнуть, изгладить, на это надо великие силы, это уже область подвига, путь евангельского совершенства.

И мало изгладить, забыть… Этого еще мало. Пред нами вечным примером прощения стоит Христос. Он не только простил возмутившегося против Бога человека, Он не только загладил его вину – Он этого преступного человека облагодетельствовал, вознес, приблизил к Себе больше, чем был вознесен и приближен к Богу первый человек в раю.

Таинство прощения не в том только, чтоб примириться с обидчиком, оскорбителем, разрушителем нашего благополучия, не желать ему зла. В таинстве прощения, как во всяком таинстве, должно быть чудо.

Чудо же это состоит в том, что путем напряженной душевной работы наш враг должен переродиться лично для нас в друга, дорогого нам человека, которому мы не только желаем добра и готовы это добро сделать, но которому мы это добро, действительно, и делаем.

Есть дивные, обыденному взору недоступные высоты, на которые взлетает иногда христианский дух. Этих высот достигает и тот, кто, в подражание Божеству, сумеет заставить себя не только не злобствовать на врага, но и полюбить его заботливой, теплой любовью.

Несколько образованных людей говорили про Ивана Грозного, пробушевавшую в нем похоть дикой, ненужной жестокости, про его возмутительное поведение с новгородцами, про зверское убийство митрополита Филиппа.

И кто-то воскликнул:

– Да неужели и этот изверг будет прощен?

– Он-то и будет прощен, именно он-то и будет, – спокойно произнес один из присутствующих.

– Как? Отчего? – раздались не только нетерпеливые, но и негодующие возгласы.

– Он будет прощен, потому что он убил Филиппа?!

– Как? Что такое?

– Он убил Филиппа. И неужели вы не поймете, что для святителя Филиппа к его мученическому венцу не дорого еще присоединить пальму всепрощения! Неужели вы не поймете, что святитель Филипп ценою своей крови должен был не простить даже, а неотступно требовать от Бога прощения Иоанна, и в этом-то должна состоять его величайшая победа, его лучший венец, славнейший и святейший, чем надетый на него Иоанном венец мученичества!

Вы знаете, вероятно, что в Иоанне ненависть к Филиппу была смешана с восхищением. И он, может быть, тем более внешне его ненавидел, чем более внутренне ему поклонялся. Иоанн был очень привязан к Филиппу во время своего бегства, когда видел молодого боярина Федора Колычева при Дворе. И быть может, если бы Колычев не ушел на духовные подвиги, а влиял на Иоанна, жизнь Иоанна вышла бы иная… Но судьба их развела…

Потом они встретились опять, встретились после весьма определенных и ярких пройденных обоими жизненных путей. Федор Колычев – Филипп – отлился, так сказать, в праведника. Для Иоанна же годы, проведенные Филиппом во внутреннем подвиге, были годами нравственной порчи. И вот они, две яркие, определенные и противоположные величины, встретились с чувством какого-то взаимного непреодолимого тяготения, с чувством, в то же время, страшной и роковой розни.

Конечно, в глубине души Иоанна и мучило, и оскорбляло, что он так далек от Филиппа, и растравило еще более эту его рану то обстоятельство, что он не мог не чувствовать ужаса, наполнявшего душу Филиппа, когда он глядел в душу Иоанна, несчастную, страдающую и бурную. И, быть может, это сожаление, жгучее сожаление Филиппа к заблудившемуся самодержцу было верхом тех страданий, которые он принимал через Филиппа.

И страшная трагедия разыгралась. И когда жизнь, им ненавидимая и обожаемая, пресеклась руками Малюты, тогда настало худшее. В небесных огнях стоял пред ним сотканный из света образ Филиппа, теперь уж недосягаемый даже до его исступленной, на все святое заносившей руку власти; стоял, как бы говоря о всем том, что благодатного и высокого мог бы он чрез этого человека получить, вместо того, чтобы чрез него быть осужденным… И весь ужас этого положения усугублялся еще тем, что несчастная сложная душа Иоанна больше, чем чья-либо другая душа, чуяла святыню и перед святыней преклонялась, и что этому им так жестоко оскорбленному и невинно загубленному Филиппу он поклонялся с первых детских сознательных годов своих.

И что же! Вы думаете, что если мы теперь способны разобраться в этой трагедии, то всего этого не видал сам Филипп, особенно же после земного конца своего, и не считал обязанностью своею «замолить» эту несчастную душу, столь ему близкую и далекую, столь тяготевшую к нему во всю жизнь, несмотря на видимую вражду?..

Против богатыря зла был поставлен гигант добра… И вера подскажет нам, на чьей стороне должна была оказаться победа…»

Говоривший замолчал. Молчали некоторое время и все мы. Потом кто-то заметил:

– Это какой-то духовный парадокс. Какие-то дебри.

– Не дебри. Это мало понятные миру высоты христианства.

Филипп должен был простить Иоанна. Зло, гонение, смерть, которые он принял от Иоанна, должны были поднять все его душевные силы. И последствием этой громаднейшей духовной работы должно было явиться вымоленное им у Бога прощение Иоанна… Скажу вам более. Я не раз думал об участи распинателей Христа, Его хулителей, об участи разбойника, распятого «ошуюю». Ведь за всех этих людей Христос молился: «Отче, отпусти им, не ведят бо, что творят». И неужели молитва Сына, молитва в этих обстоятельствах распятого, страдающего Бога Сына ко взиравшему на Его муку Богу Отцу могла остаться не услышанной и не исполненной.

– Послушайте! Но ведь мы так договоримся до того, что нет ничего такого, что не прощалось бы, что, чем кто преступнее, тем он возбуждает, как вы выражаетесь, более напряженную духовную работу в мучимых им людях, последствием которой является его прощение…

– Да, если Достоевский сказал: «Все перед всеми виноваты», – то можно сказать и так: «Все чрез всех спасаются»…

* * *

«Отче, отпусти им! Не ведят бо, что творят».

Не знают, что делают. И только потому мучат нас те люди, которые способны причинять нам муки.

Не правда ли, глубокий человек застрахован от оскорблений, неприятностей и уколов со стороны людей ему малоизвестных и совершенно безразличных!

Но когда врагами выказывают себя люди, которых мы ценили, которые для нас многое составляли, быть может, все, которым мы приносили все, какие могли, жертвы, и больше чем могли, – тогда начинается в нас великое, невыносимое душевное страдание.

И вот тут сумеем не дать воли гневу и ненависти!

Ведь любим мы их не за их искажения и ошибки, а за то, что есть в них светлого и чистого…

Пусть оно в них скрылось, как лазурь неба за тучами, – оно в них есть, оно в них будет.

И за это светлое простим, забудем, пожалеем, полюбим еще более, как во время всяких несчастий и болезней людей близких любим их еще нежней и сильней.

Не долго. Не навсегда!

В вечном царстве станем мы друг перед другом, и тогда засияют все те сокровища, какие были в нас друг для друга, какие мы не умели им показать, а они – в нас разглядеть.

Любовь, благоволение, прощение.

И над нами, с нашей жизнью – все простивший и нас, упорных, злых, бесконечно возлюбивший Христос…

Сретение Бога

В величественном событии, которое Церковь вспоминает 2 февраля, произошла торжественная и незабвенная встреча. Человечество, в лице Симеона Богоприимца, познало своего Искупителя и поклонилось Ему.

Праведный Симеон был ветхий старец, утружденный годами и долгим ожиданием, переживший свое поколение и остававшийся в жизни лишь силою чудного обетования – не видеть смерти, пока не увидит Христа Господня.

И дождался… Открылись очи. На руках Девы-Матери пред ним – Младенец, Которого поняло и назвало вещее сердце, Которому в восторге поклонилось…

Единственная, счастливая минута…

В жизни каждого человека повторяются эти минуты. Чем ближе человек к Богу, чем больше о Нем думает и чем живее к Нему стремится, тем эти встречи чаще и ощутительнее. От нас самих зависит искать Бога и встречаться с Ним.

Скрытым, недоступным для людей был Иегова Ветхого Завета. Но всегда ожидающим нас, всегда просящим взойти к нам и беседовать с нами является кроткий, доступный, призывающий Иисус.

И сколько этих заветных встреч хранят сказания христианства… Как легко душа, на которую падает Божественный взор, познает Своего Творца и Господина и как покорно спешит к Нему, погружаясь в верховное, несказанное счастье…

Бывало, рыбаки галилейские работают, чиня свои сети… И проходит мимо них Сын Человеческий… Кинет взгляд в их душу, тихо произнесет: «Идите за Мною…» Бросают все – работу данного часа, промысел жизни, родных, налаженные привычки, весь строй и быт жизни, и идут за Ним…

В тесноте двигается Христос среди стремящегося к Нему народу. Небольшого роста человечек, Закхей мытарь, всею душею жаждет видеть Учителя и Пророка; и, боясь, что не различит Его чрез толпу, взбирается на смоковницу. И вот, достигает его слуха обращенный к нему ласковый голос:

 
– Закхей, сегодня
Я буду у тебя в доме…
 

И какая сила обновления, какой призыв к иной жизни прозвучали в этих простых словах.

– Господи, – раздалось в ответ, – се пол имения моего дам нищим; и, если кого чем обидел, возвращу четверицею…

Идет, погруженная в неисходную скорбь, вдова Наина. Рыдает, невидя ничего вокруг, ушедшая в воспоминания о тех днях, когда невинным ребенком резвился около нее бездыханный теперь ее сын, которого несут в могилу… И с этим неописуемым горем матери встречается благодать и милосердие идущего к погребальному шествию Христа.

Юноша, тебе глаголю: восстани…

И смерть побежала назад пред Властителем жизни…

Жена хананейская жалко кричит вслед за Христом. Сердце говорит ей, что Он все может, и освободит дочь ее от вселившегося в нее демона. Но молчанием сперва, а потом резким словом отвечает Христос на мольбу исстрадавшейся женщины. И вот раздаются слова, оставшиеся жить в веках, как высокий образ ничем непобедимой и ничем несмущаемой веры:

– Пусть я как собака. Но и собаки подбирают крохи, падающие с трапезы господ…

Матери приводят ко Христу детей. А ученики, видя, сколько взрослых людей с важными, большими нуждами и коренными жизненными вопросами, стремятся переговорить с Учителем, удерживают детей…

– Оставьте их приходить ко Мне, – звучит на веки зов Христа к невинным, Бога чувствующим, душам детей. – Ибо таковых есть Царствие Небесное…»

И вот Христос благословляет детей, и в лице их будущее человечество.

Грешница, упав к ногам Христовым, льет на них из драгоценного сосуда драгоценное миро с еще более ценным миром слез своих, и вытирает их шелком волос своих… Вокруг осуждения, а Христос славит этот порыв когда-то заблудшей, но в познании Бога своего возродившейся души человеческой, и обещает, что неумолчно по миру всему в веках будет оглашаться это дело безграничной любви, покаянной тоски и святого усердия…

Ужас и мрак Голгофы. Решаются судьбы вселенной и человечества. Солнце в страхе скрывает свои лучи. В потрясенной душе – много однако видевшего – сотника слагается исповедание: «Воистину, Божий Сын есть Сей…» Стоят с обеих сторон крестоверный ученик и скорбная Матерь. Висят, исходя мукой, справа и слева, разбойники… И хула одного из них сливается с глумлением книжников и фарисеев, добившихся гибели Пророка и Чудотворца… А в сердце справа распятого разбойника совершается какое-то таинство. В оскорбленном, измученном сердце рождается вера и предчувствие громадной, блаженной судьбы, если он душею прильнет к этому поносимому одними, благословляемому другими Страдальцу. И вот раздалось:

– Помяни меня, Господи, во Царствии Твоем!..

Первый счастливый день обновленного мира, благословенное утро Воскресения Христова… Пещера, откуда взлетел с белым знаменем победы в руках тридневно воскресший Господь – Магдалина, первая, еще в предрассветном сумраке пришедшая с ароматами помазать пречистое Тело. И являющийся ей Господь. Не узнала. Плачет, не видя тела в гробе, думая, что украли это последнее, что оставалось от Учителя.

– Что плачешь, Мария?

– Господи, взяли тело, и не знаю, где положили его…

– Мария!..

И все сказалось и открылось в этом призыве.

– Учитель!..

И сколько чудных, языком неизглаголанных, лишь для сердца постижимых встреч совершалось потом, в последние сорок дней пребывания Христа на земле и по вознесении Его на небо…

Путь в Еммаус с двумя учениками и познание ими Христа в преломлении хлебов. Явление Фоме и ясные, осязательные данные ему доказательства. Явление на море и чудесный улов рыбы. Последняя встреча и Вознесение.

Стоят ученики, поклоняясь возносящемуся Господу, а в сердце сладко отдаются недавние слова: «Аз с вами есмь во вся дни до скончания века».

И потом явление архидиакону Стефану, избиваемому каменьями, гонителю Савлу:

– Савл, Савл! За что ты гонишь Меня?..

И встреча с Петром, убегающим из Рима от мучений: – Куда идешь Ты, Господи?

– Иду вторично пострадать в Риме.

Казалось бы, нам нужно скорбеть о том, что не живем мы в те дни, когда во плоти ходил по земле Христос, когда люди могли утешаться зрением лика Божественного и услаждать свой слух тихою музыкою Его слов… А между тем не возможны ли и теперь встречи со Христом, и не возможнее ли они теперь, чем прежде?

Слушайте ваше сердце, и тогда часто и часто будет трепетно чувствовать оно близость Христа.

Когда станет вам тяжело, когда покажется вам, что подобно шквалу разъярившегося моря восстало на вас все зло мира и вы тонете в пучине, – собрав все силы вашего духа, воззовите к Нему, чудному Кормчему и Избавителю, и придет Он к вам, как пришел, ходя по водам Геннисаретского озера к тонувшему Петру и протянет вам руку.

Только слушайте Его, не отходите от Него, хотя бы и с печалью, как отошел некогда отягченный богатством юноша, которого Он звал на ближайшее служение Себе.

Ловите же душой Его близость, прикрепляйтесь к Его ризе, не выпуская ее из рук, как не хотела, несмотря на всю резкость Его ответов, отстать от Него жена хананейская. Вопите вслед Ему с неотступным упорством в вере: «Помни о мне и подавай мне, не как сыну Твоему, а как псу, подбирающему крохи с трапезы Господина».

Когда с умягченной душой, жалея ближнего, вы протянете ему хоть малую лепту, знайте, что в ту минуту произошла встреча вашей души с Христом.

Когда, вспоминая о Нем, благословлявшем на кресте Своих мучителей, вы, возвысясь над естеством, простите порывом светлым и святым людей, вас предавших, оболгавших, вас оскорбивших, – знайте, что душа ваша встретилась со всепрощающим, кротким Иисусом.

Когда мелодия звуков восхитит ваше сердце, и почуете вы, как выше земли вознеслась душа ваша и несется к престолу непостижимого, неизглаголанного Бога, – знайте, что встретились вы со Христом.

Когда в храме при трепетном молении народа Дух Святой сойдет на предложенный хлеб и вино, претворяя их в Тело и Кровь Христовы, и невидимый ангел поднесет Чашу к невидимому Кресту и нацедит в нее нескончаемо льющуюся на спасение мира животворящую Кровь, и вы, затем, приступив, приобщитесь из той Чаши, – знайте, что тогда душа ваша встретилась со Христом.

Круче поворот!

В одном доме я часто любуюсь прекрасной скульптурой работы профессора Лаврецкого – «Амур и Психея».

Амур, обняв Психею, стремительным, мощным полетом, возносит ее к небесам… Амур означает любовь, Психея – душа. И в этом смелом, счастливом полете мне чудится символ, полный значения. Это человек, ради сожигающей его любви Божественной, возносящий свою душу в высоту, к источнику правды и счастья.

И какой-то духовный урок – урок отношения человека к собственной душе, дает мне эта фигура.

Как смело поднята к небу голова Амура! Каким стремлением в высоту он охвачен! Ничто не удержит его в его полете. Смело и прямо несется он в высоту, в родную священную область…

Так и мы должны возносить свой дух к Богу, не боясь препятствий, быстро минуя все то, что старается отвратить нас от Бога. Мощен, прям и смел должен быть полет наш в Божью высоту.

Дальше я вижу, как заботливо, крепко и при этом нежно обхватил Амур Психею. По всей фигуре его разлито чувство покровительства и помощи возносимой на его руках в небо Психее.

Так и мы должны бы оберегать свою душу, не допуская в нее ни одного вредного впечатления, стараясь, чтоб не упала на нее ни одна соринка… А вместо того, как человек жестоко насилует свою душу, как скупо дает ей то, чего она хочет и жаждет, и ставит ее постоянно в самую неподходящую для нее обстановку.

Невольно приходит на ум пример. Один человек, получив себе жену, в заботах о ней нашел себе счастье. Где бы он ни был, только о ней и думает. И одна ему радость – свидеться с ней, как бы коротка ни была разлука. Ничего он большего не желает, как сидеть с нею вдвоем, и всякий лишний человек ему в тягость, потому что этот человек нарушает тайну их единения. Чем бы он ни был занят, его деятельность клонится к тому, чтоб доставить больше удобств и больше радости любимой душе. И он как бы несет ее чрез жизнь на своих руках с тою же заботою, с тою же ласкою, с какою Амур возносит к небесам Психею во вдохновенном произведении Лаврецкого… И, если бы кто задумал оскорбить эту возлюбленную душу, – какой резкий и твердый отпор встретил бы обидчик в самоотверженном защитнике!

Теперь другого рода отношение.

Человек совсем не думает о врученной ему подруге, и они живут разной жизнью. Не думает он о ней с утра, когда принимается за свой дневной труд, не думает и вечерами, в часы развлечений, когда жена скучает одна без него, и нет ему дела до того, что она сейчас делает и думает, как тоскует вдали от него, как призывает его к себе… Никогда не думает он о том, что могло бы доставить ей радость. И живет она прикованной к нему, как рабыня, неснимаемыми цепями. И, может, сам того не понимая и сам того не зная, томит он и теснит ее душу…

Вот таково и отношение наше к нашей душе. Она ведь поручена нам с тем, чтобы мы дали ей все способы к свободному развитию, обороняли ее от всякого зла, питали ее здоровою пищею, окружали ее благодатным воздухом… И всю жизнь нашу должны мы устраивать с думой о нашей душе, чтоб ничем ее не обидеть, не стеснить, ничем ей не повредить.

А, между тем, – странно и страшно сказать, – мы живем с нашей душой врозь. И то, что нужно ей, ошибочно кажется ненужным нам – и происходит постоянный тяжелый разлад. И мы бьем нашу несчастную душу многими нашими поступками. Мы постоянно наносим ей раны.

Представьте себе мужа, который насильно ведет с собою жену в места разгула и в ее присутствии пьянствует там и безобразничает. И должна все это видеть она, которая только и мечтает о том, чтоб молиться Богу, угождать и служить Ему.

Ужас ведь это! А это верный образ нашего отношения к душе.

Нет, не так надо нам действовать! Иначе надо нам жить.

Пойдем не туда, куда увлекают страсти, а куда хочется идти нашей душе. Не ее будем насиловать, увлекая за собой по темному пути, а себя преодолевать, стремясь за нею в излюбленные ею благородные, высокие области.

Так пустимся же в путь, и – круче поворот.

Когда я смотрю на скульптуру «Амур и Психея», меня восхищает стремительность полета, которым Амур уносит свою Психею к небесам. Там – счастье, туда и стремленье. С ней – счастье, с ней и возносится.

И мы, отрешась от земли, полетим в небеса с нашей душой. Она-туда рвется. Она туда нас зовет.

И – круче поворот!..

Довольно мы пресмыкались по земле. Довольно от нее старались найти удовлетворение, и довольно пережили разочарований.

Круче поворот!

Ставили себя во всем в зависимость от людей, – теперь назовем своим Господином и Распорядителем одного Бога. И, как только мы хорошенько вспомним о Его силе и обещании быть нашим Отцом, Спасителем и Другом, – какой благородною смелостью наполнится наша душа, доведенная раньше нами до чувства постоянной стесненности, зависимости и робости.

Чего нам бояться, кому нам кланяться, когда мы на руках такого заботливого и мощного Господина? И кто может дать нам больше, чем Он?..

Страдали честолюбием, искали в жизни возвыситься, первенствовать над другими… Так есть ли в жизни достоинство выше воина Христова? И стоит ли искать других достоинств, когда они не избавят нас от того, что в Царствии Небесном станем ниже смиренного мытаря и разбойника покаявшегося?

Потеряет для нас свое обаяние всякое земное величие. И одно будет казаться нам великим: Христос, на кресте пригвожденный. И пред этим величием ничтожно и лишено всякого значения все другое.

Круче поворот!..

Стремились к обогащению. Страшная мысль о бедности… Но что значат богатства всего мира пред великолепием Его вековечного престола?.. Как обогащал Он тех, кто волею ради Него обнищали… И допустит ли Он нас терпеть лишения, если потянемся к Нему с чувством ребенка, который тянется к груди матери, чтобы напитаться от нее… А если допустит – смерть голодную примем от Него не только спокойно, но радостно: радостно и благодарно за то, что Он определил нас на такой великий подвиг.

Круче поворот!

В самоуслаждении искали счастья. В упоении страстей думали найти блаженство… Узнаем же другое счастье!..

Круче поворот! Устремимся в высоту!

Землю забудем, небом овладеем!

Наедине с собой
(К Новому Году)

…Опять пришел Новый Год. И все суетятся, придавая особое значение этой грани, будто бы разделяющей времена, тогда как все в области времен неразделимо, тогда как все в жизни меняется и обновляется беспрерывно изо дня в день, из часа в час.

Надо, по крайней мере, радоваться тому, что за последние годы завелся добрый обычай в полночь на Новый Год служить молебен: просить Бога о помощи во всем в предстоящем году – куда понятнее и разумнее, чем с бокалами шампанского в руках говорить друг другу избитые пожелания.

Конец одной полосы жизни, начало другой, казалось бы, должны вызывать в человеке размышление. Так естественно было бы оглянуться назад, посмотреть, что сделано за минувший год, с чем мы вступаем в год начинающийся. Ведь мы еще на год приблизились к вечности, к великому ответу Богу за то, как мы жили, как Ему служили.

Так вот спросим себя, наедине со своей совестью, спросим прямо, без хитростей и уловок, без лукавых самооправданий: что нами в минувшем году сделано для Бога?

Ответа нет. А если есть, то ответ ужасен. Сущность и значение того, как мы прожили этот год, определяется словами Христа: «Кто не со Мною, тот против Меня. И кто не собирает со Мною, тот расточает».

Были ли мы с Ним?

Собирали ли мы с Ним?

Если мы начнем шаг за шагом обсуждать свое поведение, общее расположение нашей жизни и отдельные наши поступки, станет страшно. Страшно потому, что окажется, будто мы вели все время как бы поход на Бога, делали то, что Ему не угодно, – вместо служения Ему.

Между тем, при таких наших поступках нам представляется, что мы Его любим и хотим любить, что мы могли бы сейчас же смертью запечатлеть эту любовь, что мы бы с восторгом отдали нашу жизнь, если бы нам предложили или отречься от Него, или купить ценою жизни право исповедать Его. Умерли бы, как исповедники, мученики.

А вот жить для Бога, служить Ему маленькими, ежедневными делами, будничными усилиями – не умеем…

Так вот, искренне, без самообмана, произнесем над собою суд, посадим самих себя пред собою на скамью подсудимых, всмотримся в наши побуждения, оценим поступки и тогда спросим себя: чьи мы были в нашей жизни, чем мы вдохновлялись и, все получив от Бога, всем Ему обязанные, вспоминали ли хоть изредка о Нем и часто ли руководились мыслью: «Это Ему угодно, это мы должны сделать, хотя бы нам это и было трудно?»…

Отказались ли мы когда-нибудь от какого-либо удовольствия из-за того, что оно не соответствовало нашей вере в Него, и оттого, что, унижаясь до этой нечистой радости, мы тем самым отдаляли себя от Него, топтали, вытравляли в себе непрерывно ниспосылаемую на нас Его благодать?..

Ему ли отдали мы наши силы? Для Его ли дела работали? Имеем ли право вообразить себя Его воинами, воинствующими под Его знаменами, под водительством Его, невидимого небесного Вождя?..

Засыпая ввечеру, трепетали ли тихой радостью, в сознании того, что, вот, есть великий, необъятный мир и есть Он, Великий Творец, умещающий в Своей творческой руке всю бесконечность мироздания?.. И песчинки пред Ним мириады миров. Но для ничтожнейшего из людей это непостижимое Божество сошло на землю и стало человеком, и приняло несказанную муку, и назвало человека Своим другом и братом…

Думали ли, что вот в эти часы тишины и успокоения всякого сознания неусыпный Творец озирает Свое создание и, придя к нам, берет нас на Свои руки, лаская и баюкая нас нежнее и заботливее, чем мать баюкает своего первенца?..

Чувствовали ли мы в эти минуты, что Он, на которого легионы ангелов, трепеща, не смеют поднять взора; что Он, царствующий и владычествующий с вековечного Своего престола, – теперь, отложив страшную славу Свою, робко стоит у души нашей, стуча и прося, чтобы мы впустили Его?..

Отворяли ли тогда Ему дверь нашего сердца, чтобы Он, войдя, мог вечерять в ней с нами, а мы с Ним, и чтобы совершилось слияние нашего человеческого духа с Его Божественным духом, так, чтоб все сущее упразднилось для нас, чтоб забыли мы о земле и о людях и чтоб в счастливой ликующей вечности оставались лишь двое: мы и Бог души нашей?..

А поутру, проснувшись после счастливых грез, где виделся нам Он и Его Небо, – наполнялось ли опять наше сердце новой светлой радостью, в чувстве, что Бог с нами, и над нами, и в нас?.. И шли ли мы в жизни на наше дело полные Им, поглощенные Им так, чтобы жизнь, с ее горем и радостями, казалась нам чем-то далеким, не имеющим над нами власти, царством теней, над которым возвышается единственною сущностью Он, один только Он?..

* * *

И вот, вспомнив о том, какое счастье могла бы дать нам верность Ему, и чем бы мы могли быть тогда, посмотрим на себя хорошенько, кто мы теперь, – и ужаснемся. Для кого и на что променяли мы Его, желавшего стать нашим другом, единственною любовью нашей души! Как жестоко надругались над нами люди, которым мы поклонялись и из которых мы сотворили себе кумир!..

Но не поздно еще. Ведь мы еще живы. И жив Бог. Он ожидает нас, – подойдем к Нему. «Приступите к Нему и просветитеся».

Кому служить, как не Ему, единому сильному?

Кому поклоняться, как не Ему, всех прекраснейшему и высочайшему?

Кому открыться, как не Ему, единому все понимающему?

Кому довериться и отдаться, как не Ему, единому правому?

Люди будут желать нам в этот день Нового Года нового счастья, а мы прошепчем тогда себе, в чем заключается для нас это счастье: Бог – вот единственное счастье! Бог и мы, и наша с Ним тайна…

Пожелаем себе не счастья, пожелаем себе – Бога!

Мистерии в Обер-Аммергау
Из впечатлений очевидца

I

У души бывает одна затаенная мечта – увидеть воочию события, совершившиеся в Палестине.

Иногда, когда читаешь о них в Евангелии или слушаешь о них в церкви, вдруг там, где-то далеко внутри своего существа, ощущаешь развернувшиеся, отжившие картины, и робко, и трепетно в них всматриваешься. Священные лица приняли живой образ, ходят, говорят и действуют.

Есть двоякое отношение к этому воплощению вовне лиц и событий священной истории.

И отношение это зависит от характера человека.

Одного жжет с детства жажда видеть святую землю, ходить по дорогам Палестины, где ступали ноги Христа, видеть тот «святый город», где прозвучали и навсегда замерли в воздухе слова Его проповеди, где в Него так горячо верили и где Его так люто ненавидели, где совершился над Ним неправедный суд, где Он принял невыразимую муку, умер, вознесенный на кресте, был погребен и, трехдневный, воскрес.

Эти люди жаждут подышать воздухом той Вифлеемской пещеры, где в холодную ночь был положен в кормушку для скота Младенец Христос. Они жаждут видеть тот Назарет, где слетел архангел Гавриил к чистой Деве с благовестием, где впоследствии протекло убогое и трудовое детство и юность Христа.

Есть люди иного взгляда. Их не тянет в святую землю, потому что то, как представляется она им в мечтах, во дни Спасителя, – так высоко, что увидеть эту землю воочию было бы для них разочарованием.

Тяжело человеку, который в счастливые дни детства оставил страстно любимую родовую усадьбу, перешедшую потом в чужие руки и потерпевшую потом громадные изменения; тяжело такому человеку взрослым возвратиться туда. Там когда-то все принадлежало ему и его семье, и никогда уже более к ним не вернется; там все нарушено, а все уцелевшее только сильней говорит о том и о тех, что навсегда погибло, кто навсегда исчез.

Этих людей не удовлетворяют никакие попытки величайших, проникновеннейших художников изобразить события, им столь дорогие, залитые там, в их внутреннем мире, таким чудотворным, ослепительным светом. Все вовне для них бедно, все ничтожно и слабо.

Только там, в сердце, в недосягаемых никому тайниках, живут и светятся, двигаются чудные, заветные образы.

Замечали ли вы иногда, что образы тех людей, которых мы особенно любим, живут в нашем внутреннем мире гораздо более возвышеннее и совершеннее того, чем они являются в действительности?

Та тоска, которую очень сильно чувствующие сердца испытывают даже в присутствии этих беззаветно любимых людей, объясняется тем, что мы словно ловим и хотим обнять тот ускользающий от нас и нам недоступный образ этих людей, который выше и лучше того, чем сама их явная и доступная нам действительность.

Не приходилось ли вам после недели страдания в разлуке, когда все ваши сознательные минуты, все мысли и чувства были посвящены до исключительности, до боли одному существу, спрашивать себя:

«Да неужели же, если я люблю вот это, нет ничего более совершенного и замечательного?»

В отношении же предметов и лиц религиозного культа – самая возможность видеть их воспроизведение как-то профанирует, срывает ореол в глазах таких людей с этих лиц и этих событий.

Самая даль времени, самая невозможность видения как-то возвышает и поэтизирует то, что уже далеко от нас. И последующее поколение чтит святых с большим огнем и большим усердием, чем люди, современные этим святым.

И такие люди глубокого внутреннего содержания, воздвигшие у себя в душе алтарь живому Христу, внутренним взором всматривающиеся в этот живой образ, живущий в них там, в этой душевной глубокой святыне, таким людям, может быть, не только не приятно, но и больно видеть воспроизводимые воочию евангельские события.

Есть другие люди, не менее, чем первые, верующие, как и те, носящие в глубине души образ Христа и всех тех, которые в жизни своей поработали для Христа, и счастливые при всяком внешнем напоминании о Нем.

Они собирают повсюду картины евангельской истории, и для них было бы чрезвычайно дорого видеть воспроизведенные воочию евангельские лица.

Вот эти-то люди и составляли те сотни тысяч зрителей, что со всех сторон мира стремились этим летом в Обер-Аммергау, где происходило представление Страстей Господних. В этих сотнях тысяч было, конечно, немало тех досужих и богатых людей, которые колесят по всему миру в погоне за разнообразием и оригинальными впечатлениями. Но самая серьезная часть этого общества были, конечно, люди, искавшие тут высоких религиозных переживаниях.

II

Было бы грубо принимать зрелище, происходящее в Обер-Аммергау, за простой театр.

Чтобы понять его значение, надо вжиться в верования средних веков.

У православной церкви и у просто, сосредоточенно, по-детски верующих людей есть убеждение, что церковный крестный ход обладает благодатной силой, что в то время, когда представители земной церкви подымают иконы Христа, Богоматери и святых и несут их в торжественном ходе с пением молитв – на помощь людям подымаются небесные силы.

Точно такое убеждение было распространено в средние века относительно воспроизведения священных, спасительных для рода человеческого событий.

Верили, что эти события имели такую благодатную, очистительную, оздоровляющую для рода людского силу, что одно воспроизведение их должно излить на то место, где оно происходит, помогающую Божию благодать.

Когда являлась какая-нибудь страшная болезнь, с которой трудно было справиться столь низко стоявшей тогда врачебной науке, поражала какая-нибудь другая казнь, происходили другие стихийные бедствия, угрожала война, тогда люди с верой изображали в лицах те или другие священные события, и эти зрелища получили название мистерий, то есть таинств, «таинственных действ».

Несколько лет тому назад любители театрального искусства могли видеть в Петербурге воспроизведения старинных мистерий.

К этим мистериям был написан молодым драматургом Евреиновым пролог, в котором ярко изображалось, как измученные несчастием люди вложили свою последнюю надежду в благодатную силу мистерии.

Мистерия, таким образом, достигала сразу двух целей: она подавала Божию благодать той местности, где ее играли, и она живей освещала в глазах людей спасительные события Нового Завета, будила и укрепляла их веру.

По удивительной непосредственности своей средневековый зритель относился к мистерии чрезвычайно своеобразно. Он до слез и рыданий умилялся трогательными событиями и ярко негодовал на попрание правды.

Описанный пролог Евреинова кончается яркой сценой, где народ, с трудом сдерживающий свое негодование при виде Ирода, замышлявшего избиение младенцев, бросается на лицо, исполняющее роль Ирода, готовый разорвать его на куски в ту минуту, как Ирод дает окончательный приказ приступить к этому страшному делу.

На этой обычной, мистической почве получили свое начало и мистерии в Обер-Аммергау.

В первой половине семнадцатого века при нашествии шведских войск деревня эта была поражена чумой. Для избавления от чумы, по единогласному решению старшин, было постановлено принести Богу обет: навсегда, через каждые десять лет, представлять трагедию страстей Христовых.

Предание говорит, что с того дня, как обет был произнесен, зараза совсем исчезла, и со времени произнесения обета уже заболевшие от чумы и носившие на себе все признаки этой болезни – все выздоровели.

Со следующего года, именно с 1634-го, началось исполнение через каждые десять лет мистерии страстей Христовых.

К мистериям не всегда относилось благоволительно католическое духовенство. Дело в том, что текст мистерий совершенно не соответствовал важности и достоинству представляемых событий.

Громадное место было отведено сатане, который, например, принимал большое участие в сцене самоубийства Иуды.

Кроме того, по тексту были рассыпаны совершенно несоответствующие прибаутки на то, чтобы посмешить утомленного серьезностью представления зрителя.

Мистерии были запрещены и разрешались только после больших хлопот. Но, наконец, Обер-Аммергау получил беспрепятственное право к воспроизведению мистерий, которые в настоящее время и сохранились только в одной этой деревне, среди высоких гор.

Что касается самого текста мистерии, то он ни в каком случае не является образчиком наивной и оригинальной литературы средневековья. После различных изменений, вносимых в него временем, современный текст мистерии написан заново в 1850 году местным священником Дайзенбергером, и написан без таланта.

Вообще, Обер-Аммергауская мистерия могла бы производить гораздо более сильное впечатление, если бы она была значительно сокращена.

Люди, пристально изучавшие движения души человеческой, знают прекрасно, что для всяких впечатлений (в числе их и эстетический театр, музыка, наслаждение картинами) есть известный предел, после которого утомленные нервы в высшей степени слабо воспринимают хотя бы и самые возвышенные впечатления.

Так и в Обер-Аммергау. Невозможно с одинаковым чувством следить за представлением, которое продолжается в течение восьми с лишком часов, с одним только перерывом. Особенно сокращения требуют бесконечные хоры, предшествующие всякому действию и объясняющие значение этого действия.

С каждым десятилетием количество посетителей мистерии увеличивается. В этом году на 70-ти представлениях перебывало 280 тысяч зрителей, причем 80 % составляли американцы и 15 – англичане. Эта громадная толпа оставила в Обер-Аммергау до 10-ти миллионов рублей.

Деньги идут на церковь и на общеполезные цели, из которых главная – борьба с речкой Аммер, часто разливающейся от дождей и приносящей тогда жителям громадные убытки. Одно из таких наводнений было последнею весной и, надо думать, без него число посетителей было бы еще больше.

Pulsuz fraqment bitdi.

Yaş həddi:
12+
Litresdə buraxılış tarixi:
07 may 2020
Yazılma tarixi:
2007
Həcm:
481 səh. 3 illustrasiyalar
ISBN:
5-7373-0202-4
Yükləmə formatı:

Oxşar kitablar