Kitabı oxu: «Недосказанное слово»

Şrift:

© Сухов Е., 2026

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026

* * *

Часть I. Дело об убийстве в Живодерной слободе

Глава 1. Неразгаданные буквы. 6 августа 1903 года

Чтение папок с уголовными делами – занятие не самое увлекательное; скорее, оно на любителя. Впрочем, находятся и такие люди, для которых перелистывание следственных материалов сродни занимательной литературе. Таких хлебом не корми – дай только почитать об убийствах, поджогах, насилиях, грабежах и прочих нарушениях общественного порядка и благопристойности.

Особое же удовольствие им доставляют дела, снабженные многочисленными фотографиями, будоражащими воображение.

Иван Федорович Воловцов, судебный следователь по особо важным делам при Департаменте уголовных дел Московской судебной палаты, к числу подобных ценителей не принадлежал. Тем не менее папки со следственными делами он просматривал постоянно и скрупулезно – не из любопытства, разумеется, а по долгу службы.

Наиболее значимые детали он дотошно заносил в памятную книжку; важные места перечитывал по нескольку раз; отмечал неясности, требующие дополнительного расследования: где следовало вызвать свидетелей, где вновь изучить улики. Существенные моменты, способные пролить свет на личность преступника, он подчеркивал красной чертой; на полях делал пометки, ставил вопросительные знаки, отмечал звездочками. Порой ограничивался краткими словами – «подтвердить», «выяснить» и тому подобное.

И дело было даже не в том, что он являлся судебным следователем – должностным лицом, на котором лежала большая ответственность и которому надлежало решать дальнейший ход уголовного дела: возбуждать следственные действия, принимать в свое производство уже начатые дела, а подчас и доводить до конца те из них, что были запущены нерадивыми предшественниками.

Главное заключалось в другом: по складу своего характера Иван Федорович просто не умел работать спустя рукава. Всякое порученное дело он стремился довести до полной ясности, неизменно стараясь докопаться до самой сути.

А незавершенные дела встречались нередко.

Порой расследования заходили в тупик по вполне прозаической причине – из-за человеческой усталости и перегруженности: внимание притуплялось, нить следствия ускользала, и важные обстоятельства оставались незамеченными. Что ж, такое порой происходит. В подобных случаях виновного обычно просили подать в отставку или переводили на тихую канцелярскую должность, а то и вовсе отправляли работать в архив, где наибольшую опасность представляли разве что орфографические ошибки.

Но бывало и иначе…

Если же следствие велось недобросовестно, намеренно – со злым умыслом, с целью очернить невиновного или, напротив, обелить злоумышленника, – тогда дело принимало более серьезный оборот. Подобное уже не прощалось. Особенно если истина искажалась за вознаграждение. В таких случаях нерадивый служака рисковал расстаться не только с должностью, но и с собственной свободой.

Дело, которое намеревался рассмотреть Иван Федорович, в свое время вызвало значительный общественный отклик. По нему немногим более полугода назад было вынесено постановление о прекращении производства: преступник считался установленным, изобличенным и осужденным.

Однако мать приговоренного – немолодая женщина лет пятидесяти пяти – предприняла нечто вроде собственного расследования. Явление редкое, почти исключительное, но в данном случае, как ни странно, принесшее результат. Она подала кассационную жалобу в Правительствующий Сенат, указав на ряд существенных недочетов и нарушений, допущенных в ходе следствия.

По ее убеждению, были допрошены далеко не все свидетели – и прежде всего отсутствовали именно те, чьи показания могли пролить свет на истинное положение вещей и оказаться решающими для следствия. Косвенные улики между тем были поспешно возведены следствием в разряд прямых и непреложных доказательств, тогда как в действительности они лишь намекали на цепь промежуточных обстоятельств и вовсе не устанавливали самого факта преступления.

Сенатская комиссия, ознакомившись с жалобой и приведенными в ней доводами, сочла их заслуживающими внимания. Приговор был вскоре отменен, а дело направлено на новое рассмотрение и повторное расследование другим составом суда.

Проведение этого расследования было поручено судебному следователю по особо важным делам, коллежскому советнику 1 Ивану Федоровичу Воловцову.

Приняв дело и расписавшись в его получении, Иван Федорович засел за чтение. С бумагами по делу знакомился неторопливо и обстоятельно, рисуя в воображении картины происшествия, которые во многом дополняли сухие строчки протоколов и даже пространные свидетельские показания. Сторонников подобного подхода к ведению и видению следственных мероприятий и действий в среде судебных следователей находилось немного. В основном эта категория государевых служащих предпочитала иметь дело с сухими фактами, обходясь без домысливания и всяческих фантазий на тему…

Нахождение прямых улик и доказательств, констатация фактов и обоснованность выводов по делу – вот главные обязанности и основное кредо любого судебного следователя. К ним неотъемлемо прилагались внимательность, точность и беспристрастность. Судебный следователь обязан был тщательно проверять показания, сопоставлять факты, выявлять скрытые связи и мотивы фигурантов, а также не упускать малейших деталей, способных повлиять на исход дела. От действий судебного следователя зависела не только законность процесса расследования, но и судьба обвиняемых, потерпевших и здоровье общества в целом. И это было обоснованно и, несомненно, правильно.

Хотя умение воссоздавать действия преступника в воображении было для судебного следователя делом вовсе даже не лишним. Этим даром активно пользовался Иван Федорович, и, возможно, именно он помогал ему раскрывать самые запутанные, порой почти таинственные дела. С такой фантазией и натурой явного художника у Воловцова наверняка получилось бы писать сыщицкие повести или даже романы.

Ведь тридцать лет назад творил писатель Семен Панков, некогда служивший судебным следователем, который писал «юридические» рассказы и повести. Иван Федорович даже читал одну из его книг – кажется, она называлась «Убийство в городе Медведково».

Действительно, он тоже бы мог, как этот самый Панков, ярко и подробно, а главное, убедительно передавать тонкости ведения следственных действий, хитрости розыска и приемы работы с преступниками, что наверняка заинтересовало бы многих российских читателей.

Однако мысль заняться писательством Воловцова никогда не посещала. Ему хватало собственных забот иного рода – тех, что касались повседневной жизни и безопасности людей, а не вымышленных героев, созданных воображением беллетриста и запечатленных на страницах книги.

* * *

Итак, в один из августовских дней 1903 года, в праздник Преображения Господня, именуемый в простонародье Яблочным Спасом, в Живодерной слободе Первопрестольной произошло несчастье, всколыхнувшее всю округу. Была убита – точнее, смертельно ранена ножом – молодая мещанка Матрена Кулебякина, горничная и одновременно компаньонка содержательницы «Трактира на Кровянке» Генриетты Павловны Свирской, владелицы двухэтажного дома, стоявшего по правую руку от трактира, в том же дворе.

Гибель девицы Кулебякиной внесла в слободу сумятицу. Ибо, несмотря на зловещее свое название, Живодерка – так звали ее сами жители и коренные москвичи – отличалась нравом скорее тихим и миролюбивым, нежели задиристым. Люди здесь жили простые, непритязательные, не склонные ни к буйству, ни к какому-то там злодейству.

И это при том, что слободчане вели свое происхождение от ремесла мрачного и тяжелого: их предки занимались забоем скота – главным образом старых, изнуренных или неизлечимо больных лошадей. Клячу приводили на живодерню, и там двое-трое мужиков, в кожаных фартуках и тяжелых сапогах, молча принимались за свое смертоносное дело – зрелище, от одного лишь вида которого у постороннего, непривычного человека стыла кровь в жилах.

Труд этот, грубый и безжалостный, не мог не оставлять следа в душе людей: он ожесточал, притуплял чувствительность, менял нрав. И все же даже среди людей, с детства привыкших к подобным зрелищам, убийство молодой барышни – да еще столь дерзкое и нелепое – казалось чем-то из ряда вон выходящим.

А происходило умерщвление животного следующим образом…

Прежде всего голову животного туго притягивали ремнями к врытому в землю столбу. Затем следовал тяжелый, глухой удар обухом по голове – короткий, решительный, без лишних слов. Оглушенную лошадь поспешно валили на бок, и дело продолжалось уже в полном молчании: каждый выполнял свою часть обязанностей.

Кровь – темная и густая – стекала прочь и по канавкам уходила в близлежащую речушку, окрашивая ее воды в мутно-розовый оттенок; оттого, поговаривали, и прозвали ее Кровянкой.

Далее начиналась разделка – работа точная, привычная, требующая сноровки и силы. Острые ножи мелькали в руках, и туша, еще недавно бывшая живым существом, постепенно теряла прежний облик, распадаясь на части в установленном, почти не нарушаемом порядке.

Зрелище это было тяжелым и гнетущим; к нему привыкали годами, да и то не всякий мог остаться прежним, ежедневно имея дело с подобным ремеслом…

К началу двадцатого века живодерни в слободе почти исчезли – уцелела лишь одна, да и та доживала последние годы. Однако названия остались прежними: речушка по-прежнему звалась Кровянкой, а сама слобода – Живодерной. Располагалась она на левом берегу этой самой речки и с одной стороны граничила с селом Троицкое-Андреево, принадлежавшим многочисленному дворянскому роду Андреевых. С других сторон к слободе вплотную подступали пустующие земли, известные под названием Канатчикова дача, представлявшие собой пейзажную, но уже активно осваиваемую городскую окраину. Когда-то городские власти подумывали устроить там новые живодерни, но от этого замысла по каким-то причинам отказались.

Неподалеку находилась и Даниловская слобода, раскинувшаяся у Серпуховской заставы, а чуть далее – Калужская застава, откуда к дачам на Воробьевых горах тянулась конка.

Живодерная слобода вошла в черту города лет с сорок тому назад. Место это почиталось живописным и для проживания благостным. Аккуратные домики с просторными садами да огородами, ровные улочки без рытвин и ухабов да речушка под боком – та самая, что берет начало с Воробьевых гор.

И хотя именовалась она по-прежнему Кровянкою, воды ее к тому времени уже давно очистились и изобиловали золотым карасем да плотвой. Для городского рыбака такая добыча была в самый раз: плотва – и к вялению годна, и к засолу пригожа; карась же – рыба простая, да благодарная. Его и на сковороде зажарить можно до румяной корочки, и в печи запечь – с маслицем, с чесночком да поджаренным лучком, самое то! При умелом приготовлении выходило кушанье на диво славное – такое, что, как говорится, язык проглотишь.

На одной из слободских улиц, именуемой Верхнею, неподалеку от «Трактира на Кровянке», стоит большой двухэтажный дом с мезонином. Крыша у него двускатная, а сбоку пристроена терраска – скорее для виду устроенная, нежели для какой-либо путной надобности. На ней и в погожий день чаю не распить: тесна уж больно, и одному-то развернуться непросто.

Именно в этом доме и разыгралась страшная трагедия, вызвавшая немалую ажитацию не только в самой Живодерной слободе, но и далеко за ее пределами. О случившемся заговорили по всей Москве: город велик, да слух в нем быстр – что ни приключится на одном конце, тотчас отзовется на другом. Да только вместо доброго слова чаще липкий шепот да пересуды разносятся.

А произошло вот что…

* * *

Домовладелица и содержательница «Трактира на Кровянке» Генриетта Павловна Свирская около десяти часов вечера возвращалась от гостей к себе домой. У Дорошевичей, куда она наведывалась нечасто, но всякий раз надолго, и в этот раз ее не желали отпускать столь рано и уговаривали, как могли, повременить еще немного.

– Посидите еще хотя бы до одиннадцати, – увещевала Марина Дорошевич, переводя взгляд с гостьи на мужа. – Живем рядом, а видимся едва ли три-четыре раза в год. Вы ведь у нас известная домоседка… Посидите. А там Эраст вас и проводит – прямо до самого крыльца.

– До самого что ни на есть, – поспешил подтвердить Эраст Дорошевич и, для пущей убедительности, приложил руку к груди. – Честное слово.

– Ничего себе – «хотя бы до одиннадцати», – с легкой иронией повторила Генриетта Павловна. – Да я в это время уже в своей постельке лежу да второй сон вижу.

– Так нынче можно и попозже лечь, – возразила Марина. – Праздник ведь…

– Именно так, – живо подхватил Эраст. – Я вас провожу. Тут и ходу-то – меньше ста саженей.

– Благодарю покорнейше, да все же пойду, – мягко, но решительно ответила Свирская, не склонная изменять своим привычкам ни ради дружеского общества, ни ради праздника. – А блан-манже, сударыня, у вас был превосходный. Давно такого не отведывала.

– Ах, жаль… – Марина Дорошевич пожала плечиками и чуть поджала губы, сделавшись на миг похожей на обиженного ребенка, хотя лет ей было уже под пятьдесят.

– Позвольте, я вас провожу, – поднялся из-за стола Эраст.

– Нет, позвольте уж мне, – почти одновременно с ним встал двоюродный брат Марины, Альберт Иванович Барабышев, горделиво выпрямив спину, и галантно подал Свирской руку. – Не откажите в чести.

– Что ж, извольте… – с легким поклоном ответила Генриетта Павловна.

Генриетта Павловна благосклонно улыбнулась. Альберт Иванович пришелся ей по душе. В его манерах было что-то приятное – не назойливое, но внимательное, с той мерой обходительности, которая не тяготит, а располагает.

Она невольно подумала, что не прочь была бы продолжить это нежданное знакомство – а там, глядишь, и сблизиться. Если бы он, к примеру, предложил увидеться вновь в ближайшие дни, она, пожалуй, не отказала бы… разумеется, после недолгого, для приличия, раздумья.

А отчего, в самом деле, нет? Женщина она свободная, обеспеченная, ни от кого не зависящая. Времена, когда за нее решали другие, давно миновали. Да и некому было решать: она уже много лет жила одна как перст и привыкла полагаться лишь на себя.

Что же до возраста… Альберту Ивановичу сорок семь, ей – пятьдесят четыре. Но разве в этом дело? Пустые условности. Женщина остается женщиной, покуда сама себя таковой ощущает – и годы тут не указ.

Да и что, в сущности, значат эти пятьдесят четыре? Вспомнилось вдруг: еще в прошлом столетии некая Анна Козьмина из Рыбинского уезда родила, будучи в возрасте далеко за пятьдесят, здорового младенца. А совсем недавно писали и о другой – Екатерине, из той же Ярославской губернии, – что разрешилась дочерью в сорок девять с половиной лет. Об этом даже в «Московских губернских ведомостях» упоминали.

Так что нет, пятьдесят четыре – это вовсе не закат. Скорее уж время тихой, зрелой жизни, когда многое становится яснее… И кое-что – возможно.

Барабышев гостил у Дорошевичей уже второй месяц. Приехал он из Вильны по коммерческим делам: поговаривали, что намерен закупить в Москве мануфактурного товару тысяч на пятнадцать. Дела, по-видимому, затянулись, раз принудили его столь долго задержаться в столице. А может статься, шли они и не столь успешно, как хотелось бы, – иначе едва ли рассудительный человек оставил бы свои предприятия в Вильне на столь продолжительное время без надзора. Впрочем, до того Генриетте Павловне не было никакого дела.

За все время ее пребывания у Дорошевичей Альберт Иванович держался большей частью молчаливо и лишь изредка, украдкой, поглядывал на гостью. Несколько раз их взгляды встречались, и всякий раз Генриетта Павловна без труда видела в его глазах – смесь почтительного восхищения и теплого, почти робкого обожания. Так на нее не смотрели уже давно. И это было не только приятно – это пробуждало в душе легкое, давно позабытое волнение и будило мысли, которым она прежде не давала ходу.

Покинув дом Дорошевичей, они направились к ее жилищу неторопливым, почти прогулочным шагом. Оба, казалось, не спешили расставаться. Так бывает, когда между людьми возникает едва уловимая связь – еще не имеющая точного названия, не осмысленная до конца, но уже отчетливо ощутимая. Связь, которая при благоприятных обстоятельствах способна со временем перерасти в нечто весьма серьезное…

Погода стояла для вечерних прогулок самая благоприятная – поистине бархатная. Ни жарко, ни прохладно; дышалось легко и свободно. Теплый, едва ощутимый ветерок чуть трогал еще зеленые листья, и сама тишина, укрывшая слободские улицы, казалась мягкой и уютной. Чувствовалась легкая грусть, которая не омрачала, а, напротив, придавала их настроению особую, тихую прелесть.

Как ни старались они идти медленно, растягивая дорогу, все же путь их окончился неожиданно скоро: вот уже и крыльцо дома.

– А это мой дом, я пришла, – тихо произнесла Генриетта Павловна и, чуть приподняв голову, посмотрела прямо в глаза своему спутнику. – Благодарю вас за то, что проводили.

– Не за что… – несколько смущенно отозвался Альберт Иванович. – Мне было приятно… пройтись с вами. – Он помедлил, словно решаясь, и, собравшись с духом, прибавил: – Позвольте спросить… быть может, мы еще как-нибудь прогуляемся?

Мужчина глядел на нее с явной надеждой, почти не скрывая волнения.

– Быть может… – ответила она после короткой паузы и едва уловимо улыбнулась.

– Прощайте. Я буду думать о вас, – произнес, уходя, Барабышев.

Вот теперь легкая грусть превратилась в настоящую грусть.

«Я тоже», – хотела было сказать Генриетта Павловна, но передумала, правильно решив, что это будет уже лишнее. (Шаг навстречу понравившемуся мужчине, даже если сильно хочется, первой делать не стоит. Надлежит дождаться, когда такой шаг совершит первым мужчина.) После чего ступила на крыльцо и позвонила в дверь. Однако ей никто не открыл. Генриетта Павловна позвонила еще раз и еще, после чего стала беспрерывно дергать звонок в надежде, что ее кто-нибудь да услышит. Наконец, откуда-то сбоку, очевидно, из своей каморки, выбежал дворник Ерофей. Настоящее его имя было Ерикей Елкыбаев. Был он из касимовских татар, родители его обосновались в Москве еще в середине прошлого века. Ерофей, как его все называли, уставился во все глаза на барыню, – как, мол, так: хозяйке дома и не открывают.

– Чиво, не открывают? – удивленно спросил дворник с едва заметным татарским акцентом.

– Да. Видно, Мотя моя куда-то запропастилась, – посетовала Генриетта Павловна. – Наверное, с Горскими лясы точит. Вот я задам негоднице!

– Давайте я сыбегаю, пыгляжу, – предложил Ерофей и уставился на Свирскую, готовый мгновенно исполнить ее приказание.

И оно последовало, правда, в мягкой форме:

– Сделай милость…

На первый этаж дворник проник через черный вход. Вход на второй этаж, на котором проживали госпожа Свирская вместе со своей горничной и компаньонкой Матреной Кулебякиной, был заперт изнутри. Дворник прошел на кухню, но там находилась только Елена, супруга Аркадия Горского, крестника Генриетты Павловны. Елена пила чай с карамельными конфетами «Раковая шейка» «Фабрично-торгового товарищества А. И. Абрикосова и сыновей». Лицо ее выглядело раскрасневшимся, безмятежным и довольным. Оно и понятно: славно откушать чаю с любимыми конфетами в вечерние часы, когда все дневные заботы завершены.

– Вы Матрену Ивановну не видели?

– Матрену Ивановну? – удивленно вскинула брови Елена Горская, поначалу не поняв, о ком идет речь. – А-а, Мотю, – наконец, догадалась она, о ком спрашивал дворник. – Так она на втором этаже.

Дворник кивнул и быстрым шагом направился обратно.

– Она на втором этаже, – сообщил дворник Генриетте Павловне, выйдя из дома.

– А почему тогда она не открывает? – поинтересовалась Свирская, понимая, что ответа на свой вопрос она все равно не дождется. – Ступай-ка к Горским и позови Аркадия Ильича.

– Слушаюсь, барыня, – прозвучал незамедлительный ответ, и дворник вновь исчез в темном коридоре.

Генриетта Павловна подняла голову и заметила в окне своей квартиры какую-то неясную фигуру, едва различимую на фоне тусклых всполохов. «А это что еще за диковина такая?» – недовольно подумала хозяйка, отнюдь не предчувствуя приближения беды.

На кухне Елена Горская, как и прежде, неспешно пила чай с карамельными конфетами. Верно, это занятие доставляло ей истинное наслаждение, и прекращать его она не спешила.

– Барыня Генриетта Павловна спрашивают Аркадия Ильича, – обратился дворник, скользнув взглядом по лицу Елены.

– Мне думается, он тоже на втором этаже, – отхлебнула чай Елена Горская из цветастой фарфоровой чашки с ленивым, но довольным видом.

– Благодарствую, – буркнул Ерофей и удалился.

Вернувшись к ожидавшей на крыльце Генриетте Павловне, дворник доложил, что госпожа Горская о местонахождении Аркадия Ильича точно не ведает, лишь полагает, что он тоже на втором этаже. Свирская снова устремила взгляд к окнам, все так же не понимая, почему ей не открывают.

Человеческого силуэта в окне уже не наблюдалось. Зато вместо слабых мерцающих всполохов на стекле ярко разгорались языки огня, хищно пожирающие тяжелые портьеры, и ночь вдруг наполнилась запахом гари и треском пламени.

– Пожар! – донесся крик откуда-то со стороны трактира.

По двору побежал, замельтешил народ, будто вырвавшийся из ниоткуда. И, как водится, каждый необычный случай привлекает внимание обывателей: ибо пожар – событие далеко не рядовое, в котором всегда найдутся желающие принять участие или хотя бы поглазеть. Ведь огонь и вода, как известно, всегда приковывают взгляд.

– Ах ты… – нехорошо, по-русски выругался дворник и поспешил к темному входу.

Госпожа Свирская последовала за ним.

Поднявшись по лестнице на второй этаж, дворник уперся в запертую дверь. Не долго думая, он со всей силой хрястнул по ней кулаком. Верхняя доска полотна треснула. Ерофей ударил еще раз, и половина треснувшей доски вылетела наружу. Он просунул руку в образовавшуюся дыру, пошарил ладонью за дверью и нащупал ключ, торчавший изнутри в замочной скважине – повезло! Повернул его, и замок щелкнул: дверь распахнулась.

В лицо ударил густой, тяжелый дым, горьковатый и удушливый. Сквозь него просматривалась комната, словно вывернутая наизнанку: вещи разбросаны, тяжелая мебель сдвинута с прежних мест, оба настенных креста валялись на полу, а диван был окрашен буро-красными пятнами.

У стены, в лужице алой, еще не запекшейся крови, лежала Мотя. Ее горло было перерезано; тело неподвижно, глаза закрыты – ни малейших признаков жизни. В воздухе стоял запах железа и гари, от ужаса застучала в висках кровь.

Картина была столь ужасающей, что всякий, увидь ее во сне, закричал бы от кошмара и, пробудившись, еще долго дрожал бы от животного страха. Но это был не сон. Это была явь – жестокая, холодная и беспощадная, оставляющая после себя лишь немую дрожь и глухое чувство безысходности.

Еще минута – и в квартире воцарилась невообразимая суматоха. Повсюду носились люди, сбежавшиеся на пожар и плотно заполнившие просторную гостиную Генриетты Павловны, куда при иной ситуации никому из них и на порог не войти. Одни спешили помочь с тушением, другие – в суете хватали то, что плохо лежало.

Гул стоял такой, что напоминал шум многолюдного базара: голоса перекрывали друг друга, и слова терялись в общей какофонии.

Вдруг чернявый мужик в холщовой рубахе, нанковых штанах и, по случаю праздника, в наброшенном на плечи пиджаке, подвыпивший и слегка шатавшийся, ухватил Мотю под руки. Он поднял ее с пола и, таща вниз, громогласно с вытаращенными глазами выговаривал кому-то невидимому:

– Ну уж не-ет… Тела-то я никому не отдам!

Генриетта Павловна хотела вмешаться, но дым, крики и мелькавшие люди полностью лишили ее ориентации – все вращалось вокруг, и мозг едва успевал воспринимать происходящее.

Вдруг из суматохи вынырнул Аркадий Горский. Она крикнула ему, едва различая сквозь шум собственные слова:

– Аркаша, помоги!

Горский что-то прокричал в ответ; его слова Генриетта Павловна не разобрала. Аркаша ринулся на огонь без колебаний – словно в рукопашную. Он распахивал окна; метался с ведрами из угла в угол, поливая воду на огонь; сбивал языки пламени душегрейкой; то исчезал в клубах дыма, теряясь из виду Генриетты Павловны, а то вновь внезапно выныривал – почти нереальный, как видение среди огня. Его движения казались беспорядочными, но в этой лихорадочной суете угадывалась твердая, почти упрямая уверенность человека, знающего, куда и зачем направлен каждый его жест. Уследить за ним было невозможно.

Комната утопала в дыму. Пламя, словно насмехаясь над усилиями людей потушить его, плясало по оштукатуренным стенам; тени метались, переплетались, сливались в одно живое беспокойное пятно. Воздух раскалился, задрожал, наполняясь гулом огня.

Народу набежало множество – слишком много. Люди толкались, путались друг у друга под ногами, кричали, суетились, больше мешая, нежели помогая. Откуда их образовалась такая прорва – оставалось большой загадкой. Многие были навеселе: лица разгоряченные, глаза мутные, движения неровные. Похоже, их принесло сюда прямо из «Трактира на Кровянке» госпожи Свирской, что стоял неподалеку; разогретые алкоголем, они спешили на пожар с тем же пылом, с каким еще недавно поднимали чарки, – и толку от них было совсем немного.

Когда, наконец, пламя было усмирено и в комнате остался лишь тяжелый, коптящий дух пожарища, Генриетта Павловна перевела взгляд на комод. Тот стоял не на месте – отодвинутый от стены, он будто выбился из общего строя вещей и теперь сиротливо торчал посреди комнаты, обнажив изломанную спину: несколько планок задней стенки были грубо выворочены.

При досмотре обнаружилось еще более тревожное: белье госпожи Свирской, хранившееся внутри, оказалось местами перемазано темной, уже подсыхающей кровью. Стало ясно – тот, кто ударил Мотю ножом, не просто ворвался, а потом бежал – он искал ценности. Лихорадочно, поспешно, он шарил по ящикам, рылся в белье окровавленными руками, оставляя после себя липкие следы.

И все же – ничего не нашел.

Деньги, восемьсот пятьдесят рублей ассигнациями, находившиеся в шкафу, остались нетронутыми. Шкатулка с драгоценностями тоже лежала там, где ей и полагалось быть. Вероятно, появление Генриетты Павловны застало его врасплох, и он поспешил быстро ретироваться, оставив после себя следы крови, разоренный комод и незавершенное злодеяние.

Выходило, что искали именно деньги и драгоценности хозяйки, госпожи Свирской.

А что Матрена Кулебякина?..

Матрена Кулебякина просто оказалась на пути злодея.

Вскоре во двор прибыли полицейские из Серпуховской части; следом, покачиваясь на рессорах, приехала карета «Скорой помощи». В суматохе и чаде никто сперва и не заметил, что чернявый мужик в холщовой рубахе, еще недавно возившийся возле Моти, вдруг исчез – словно растворился вместе с дымом.

Теперь у раненой склонился полицейский врач Пионтковский. Он работал быстро и молча, с привычной сосредоточенностью: ловкими, уверенными движениями прижимал марлевую салфетку к ране, накладывал повязку, проверял дыхание. Лицо его оставалось неподвижным, только взгляд становился все строже. Именно он первым сказал то, во что уже почти никто не верил:

– Жива… – тихо, но отчетливо произнес он. – Без сознания. Состояние крайне тяжелое, потеряла много крови… критическое. – Он выпрямился, огляделся и уже громче, с оттенком нетерпения добавил: – В больницу. Немедленно.

– Забирайте, коли надо срочно, – покладисто отозвался помощник пристава Серпуховской полицейской части коллежский асессор 2 Сидор Самсонович Горлохватский.

Он говорил лениво, но глаза его при этом внимательно оглядывали комнату – опрокинутую мебель, копоть на стенах, лица людей. Переглянувшись с околоточным надзирателем Деминым, он чуть наклонился к нему и уже вполголоса, но жестко произнес:

– А мы пока тут разберемся… свидетелей порасспрашиваем… Ты городовым наказал никого не выпускать?

Демин кивнул:

– Так точно!

– То-то же, – пробормотал Горлохватский, криво усмехнувшись. – А то знамо как бывает… Пока мы тут хлопочем, половину хозяйского добра по карманам растащат. А потом ищи-свищи!

Он снова обвел взглядом собравшихся – долгим, тяжелым, будто примеряясь к каждому.

– И допросить всех надо, – добавил он уже громче. – Может, кто чего и видел… или думает, что не видел.

В комнате стало теснее и тише. Даже те, кто еще недавно суетился и кричал, теперь невольно поубавили пыл: вместе с полицейскими сюда вошло нечто другое – холодное, цепкое, от чего не укроешься ни за дымом, ни за шумом пожара.

– Так точно, – по-военному отрезал околоточный. – Как только прибыли – тотчас и распорядился.

– Хорошо, – сухо заметил помощник пристава. – Ты это… огляди тут все как следует. Не спеши. В таких делах каждая мелочь цену имеет. Глядишь – что и зацепится.

– Слушаюсь, – коротко ответил Демин.

Он уже не смотрел ни на кого. Прищурившись, медленно обошел комнату, будто примеряясь к ней заново. Осторожно ступал между перевернутой мебелью, задерживался у закопченных стен, у раскрытого комода, у пятен на полу. Пальцы его едва касались вещей – не трогая, а словно запоминая. В этом деле он был человек тертый: умел видеть то, что ускользало от других, и подмечал всякую мелочь, если та хоть чем-то выбивалась из общего беспорядка.

Тем временем во дворе, под приглушенный гул голосов, фельдшер со своим помощником уложили Матрену на носилки. Осторожно, но поспешно ее вынесли, погрузили в карету, и та, скрипнув рессорами, тронулась с места.

Лошади пошли рысью.

Внутри кареты было тесно, душно и темно. Фельдшер Ивантеев, склонившись над раненой, время от времени проверял пульс – слабый, едва уловимый, словно тончайшая нить, готовая оборваться в любой миг. Колеса глухо стучали по мостовой, и каждый толчок отдавался в ее неподвижном безвольном теле.

И все же на мгновение Мотя очнулась. Веки ее дрогнули. Губы едва заметно шевельнулись, будто пытаясь выговорить что-то, удержать ускользающую и такую важную мысль.

Ивантеев встрепенулся, подался ближе, почти коснувшись ее бледного лица.

– Что? – поспешно, с напряжением в голосе спросил он. – Что вы сказали?.. Повторите… Кто на вас напал? Это важно!

– Жил… – только и удалось услышать Ивантееву до того, как дыхание Моти вдруг оборвалось и глаза начали стекленеть.

Через несколько секунд она покинула этот мир, не сотворив никому ни одного худого дела и не сказав никому слов оскорбительных, а тем паче поносных. Хорошие люди, они долго на этом свете не задерживаются…

* * *

– Что, только и всего она сказала? – переспросил на следующий день судебный следователь Черенков, не поднимая глаз от протокола.

Комната была освещена тусклым утренним светом; за мутным стеклом лениво тянулся серый день. Черенков, сжав тонкими пальцами перо, на мгновение замер, словно вслушиваясь не в ответ фельдшера, а в собственную мысль.

– Именно так, господин следователь. Жил! – ответил фельдшер.

– «Жил»?.. – Он медленно повторил, будто пробуя слово на вкус. – Странно… чрезвычайно странно.

Судебный следователь откинулся на спинку стула, прищурился.

– Поди разберись, что это такое… Начало фамилии? – проговорил он, постукивая пером по столу. – Или… о себе она так? Может, хотела что-то сказать напоследок важное… Да не успела.

В голосе Черенкова звучало не столько недоумение, сколько досада – тихая, почти личная.

И впрямь: как все могло бы сложиться иначе.

Скажи раненая чуть больше – одно имя, одну ясную деталь, – и дело уже сегодня приняло бы совсем иной оборот. Виновный был бы установлен, задержан, представлен… Все – быстро, четко, образцово! Раскрытое уголовное дело об убийстве легло бы уже на стол начальству, и, быть может, в очередном приказе прокурора Московского окружного суда, его превосходительства действительного статского советника 3 Алексея Александровича Репейникова, мелькнула бы и его, Черенкова, фамилия – отмеченная, привеченная.

А там – глядишь – и вполне заслуженный чин! Так сказать, «верой и правдою…»

Но вместо этого – одно-единственное слово, вырванное из небытия и тут же в него канувшее.

«Жил…»

Судебный следователь Черенков поморщился, словно от терпкого привкуса, и вновь склонился над разложенными бумагами. Слово это не давало покоя – бесполезное, темное, упрямо не желавшее складываться ни во что определенное и значимое. А дело между тем уже становилось не простой кражей с убийством, а чем-то более запутанным, липким, как копоть на стенах сгоревшей комнаты.

– Нет… – медленно покачал головой фельдшер. – Было еще какое-то слово… первое. Но сказала она его очень тихо. Я его не расслышал. А когда наклонился к ней вплотную… спросил, кто на нее напал… тогда она и выговорила – уже яснее: «жил…»

Фельдшер на мгновение замолчал, словно вновь услышал этот негромкий звук – короткий, обрывающийся, как нить. Именно так и прерывается жизнь.

– Только и всего, – тихо добавил Ивантеев и кивнул. – Да и то… не слово это, а часть слова. Сказать остальное не успела, ушла бедняжка.

В разговоре возникла тяжелая, тягучая пауза. За окном скрипнула телега, где-то хлопнула дверь, но здесь, между столом следователя и стоявшим напротив него фельдшером, все словно застыло.

– Вот как? Вы уверены? – резко поднял тяжеловатый взгляд Черенков на Ивантеева.

Взгляд его стал острым, цепким, будто он пытался ухватить не человека перед собой, а ускользающую мысль.

– Уверен, – твердо ответил Ивантеев. – Будь вы тогда рядом… вы бы тоже так решили.

Черенков медленно провел ладонью по столу, сдвигая в сторону бумаги, и тихо повторил, почти про себя:

– «Жил…»

Он прищурился, всматриваясь в пустоту перед собой, словно надеясь, что слово само продолжится, вытянется в строку, обретет смысл.

– И что же это значит? – глухо проговорил он. – Кто «жил»… где «жил»… или, может… как «жил»?.. А то и с кем?

И чем дольше он о нем думал, над этим словом, тем явственнее становилось: в этом «жил…» было нечто большее, чем просто недосказанность. Будто за этим обрывком скрывалось целое – имя, судьба, вина, – но все это осталось по ту сторону последнего, уже несказанного вдоха.

– Этого я не ведаю, – сдержанно, почти сухо ответил фельдшер. – Да и не мое это дело всякие там догадки строить. Не обучен я этому, господин судебный следователь. Мое дело – помощь оказывать: первичную, неотложную… Ежели требуется, так диагноз определить, меры принять к спасению.

Ивантеев говорил ровно, по-служебному, словно отгораживаясь словами от того последнего мгновения в карете, где уже не было ни службы, ни порядка – только уходящая жизнь и нерасслышанное слово. И еще одна беда – он никак не мог позабыть красивого лица угасающей навсегда барышни. Видно, долго оно будет ему чудиться…

Черенков еще задал несколько вопросов, больше для порядка, чем по необходимости. Перо скрипело по гладкой бумаге, строки ложились одна за другой, но смысл от этого усердия никак не прояснялся. Наконец он отпустил фельдшера.

Дверь закрылась, слегка скрипнув. В комнате стало тише. Следователь остался один. На столе перед ним лежал протокол, и в нем – среди прочих, вполне внятных слов – упрямо темнели три неразгаданные буквы: «Жил…»

Вениамин Пантелеймонович долго смотрел на них, будто ожидая, что они сами продолжатся, развернутся, объяснят свою суть. Но нет – они оставались такими же обрубленными, глухими, лишенными всякой определенности.

«А может, в самом деле – ничего они не значили? Случайный звук, вырвавшийся на последнем дыхании… Бессмысленный обрывок, которому он придает лишний вес. А еще вопрос – в сознании ли была девушка?»

Черенков поморщился и отодвинул протокол.

Но странное дело – даже отвернувшись, он продолжал чувствовать природу сказанного слова, его присутствие.

И еще не раз – правда, гораздо позже – оно напомнит о себе. Тихо. Упрямо. И уже совсем не случайно.

Глава 2. Следы на жестяном подоконнике

Прибывший на место преступления судебный следователь Вениамин Пантелеймонович Черенков состоял при Московском окружном суде и подчинялся непосредственно председателю – обстоятельство, которое он, впрочем, напоминал окружающим не словами, а одной лишь манерой держаться.

Едва переступив порог, он окинул погорелый дом быстрым, холодным взглядом и тотчас распорядился:

– Из дому никого не выпускать.

У дверей, вытянувшись, стоял городовой.

– Так и не выпускаем, ваше высокоблагородие. Все они здесь, голубчики… – В его голосе звучало спокойствие человека, уже успевшего освоиться в происходящем беспорядке. Он чуть усмехнулся, косясь в сторону толпившихся в глубине комнаты людей. – Слетелись, как воронье непрошеное.

В доме стоял тяжелый, въедливый запах – смесь гари, сырости и еще чего-то непотребного, не сразу различимого, но тревожащего. Воздух был мутен, как после дурного сна; голоса звучали приглушенно, будто стены впитали в себя часть шума и не желали отдавать его обратно.

Вениамин Черенков проследовал дальше.

В комнате, еще недавно охваченной огнем и бестолковой суетой, он застал помощника пристава Серпуховской части Сидора Самсоновича Горлохватского, с его внимательным, прищуренным взглядом; околоточного надзирателя Дормидонта Демина, сосредоточенно осматривавшего обстановку; и полицейского врача, интеллигентнейшего Аристарха Пионтковского, чье лицо сохраняло сдержанную серьезность, каковую он хранил при всяком трагическом выезде.

Горничную, Матрену Кулебякину, к этому времени уже увезли.

Но ее отсутствие ощущалось почти так же явственно, как если бы она все еще оставалась здесь – в тяжелой настороженной тишине.

– А где потерпевшая? – негромко спросил Черенков, переводя взгляд на Горлохватского.

– В больницу повезли, – ответил Сидор Самсонович.

– Она… была жива? – Брови следователя от удивления едва заметно дрогнули.

– В том-то и дело, что была, – отозвался Пионтковский. Голос его прозвучал глухо, с усталой уверенностью человека, привыкшего не обманываться. – Да только вряд ли довезут.

Он на мгновение отвел взгляд, будто уже видел конец этой дороги.

– Что так? – тихо спросил Черенков.

– Рана у нее на шее, очень тяжелая, – коротко пояснил врач. – Глубокая и большая. Да крови потеряла изрядно.

Несколько секунд следователь молчал. В комнате было слышно, как где-то в глубине дома потрескивает еще не до конца остывшее дерево.

– Где лежала потерпевшая? – наконец произнес он.

– На втором этаже.

Вениамин Пантелеймонович медленно повернул голову.

– На втором… – повторил он, будто примеряя слова к увиденному. – А как же, в таком случае, она оказалась на первом? Я правильно понимаю?

Вопрос, казалось, повис в воздухе – простой, но оттого еще более настойчивый.

– Мужик какой-то ее притащил на первый этаж, – ответил Горлохватский.

– Мужик? – Черенков резко поднял глаза. – Что за дела?! Какой еще такой мужик?

В его голосе впервые прозвучала живая заинтересованность – та самая, за которой обычно следовало нечто важное.

– Как его зовут, пока не выяснили. Без нас это произошло, – с оттенком неловкости ответил помощник пристава полицейской части Горлохватский. – Зато того мужика видела владелица дома.

– Как зовут хозяйку? – коротко осведомился судебный следователь.

– Генриетта Павловна Свирская, – поспешил подхватить замешкавшегося коллегу околоточный надзиратель Демин.

На мгновение в комнате возникла тишина – вязкая, как теплый воск. Где-то за стеной глухо хлопнула дверь, и этот звук, будто запоздалое эхо случившегося, лишь сильнее подчеркнул тревожную неустроенность происходящего.

Судебный следователь удовлетворенно кивнул и, будто сняв с плеч тяжесть тревоги, произнес:

– Хорошо. – После чего потопал по скрипучей, перепачканной в саже лестнице на второй этаж.

Он оглядел гостиную – место происшествия, где все еще стояла тревожная тишина. Обгоревшие шторы свисали клочьями с черной от тления каймой; местами почерневшая мебель – немые свидетели произошедшего ужаса. Паркет, покрытый копотью и прогоревшими углями, жалобно поскрипывал под ногами.

В его поле зрения попала владелица дома, Генриетта Павловна Свирская, в скорбной задумчивости молчаливо сидевшая в кресле. Он не подошел к ней сразу, а обратился к помощнику пристава Горлохватскому:

– Где лежала пострадавшая?

– Вон там, около того дивана, – подсказал Сидор Самсонович и указал на пол под диваном со сплошной высокой спинкой.

Вениамин Пантелеймонович подошел, внимательно осмотрел диван со всех сторон, даже легонько потрогал нарядную самитовую (с серебряной нитью) обшивку, после чего произнес:

– На диване кровь… Это кровь пострадавшей?

– Ее, сердешной, – коротко подтвердил Горлохватский.

Судебный следователь внезапно повернулся к Свирской всем телом и, нарушая ее отрешенное молчание, спросил:

– А вы, сударыня, стало быть, владелица этого дома? Я ничего не путаю?

Генриетта Павловна, словно возвращаясь из тяжких раздумий в реальность, подняла глаза и встретила взгляд Черенкова:

– Вы это мне? – Ее голос дрогнул, тихий и одновременно напряженный, в котором прозвучала вся тяжесть случившегося.

– Вам, сударыня, – учтиво, с мягкой, почти обезоруживающей улыбкой ответствовал Свирской судебный следователь. – Позвольте представиться: Черенков Вениамин Пантелеймонович, судебный следователь при Московском окружном суде. Веду дело о нападении на вашу горничную, Матрену Ивановну Кулебякину, а также о злоумышленном поджоге вашего дома… – Он на мгновение умолк, скользнув взглядом по комнате. – Ну и об ограблении, надо полагать, – добавил он уже тише, разглядывая сдвинутую с места мебель и беспорядочно разбросанные на полу вещи. – Иначе трудно объяснить весь этот… беспорядок.

– Беспорядок? – Свирская медленно повернула к нему голову. В ее взгляде мелькнула холодная искра. – Вы называете беспорядком то, что здесь произошло?

В голосе женщины прозвучала едва сдерживаемая неприязнь – не громкая, но ощутимая, как сквозняк в полуразрушенном доме. Она выпрямилась в кресле, и в этом движении было больше достоинства, чем можно было ожидать от человека, только что пережившего нешуточное потрясение.

Черенков слегка склонил голову, словно принимая упрек, но отступать не собирался.

– Я называю происходящее своими именами, сударыня, – спокойно ответил он. – Хотя, признаюсь, за этим беспорядком слишком явно проступает чей-то преступный умысел.

Вениамин Пантелеймонович вновь обвел взглядом гостиную – теперь уже повнимательнее, словно ожидал, что каждая деталь вдруг заговорит: обугленные складки штор, потемневшие от жара доски паркета, комод, выдвинутый с угла… И над всем этим висел тяжелый и неподвижный воздух, в котором все еще витал запах гари.

– Ограбления, как такового, не произошло: все ценности на месте, – сухо заметила Генриетта Павловна.

Хозяйка говорила ровно, почти холодно, не скрывая возникшей неприязни: ни голос следователя, ни его манера держаться не располагали к доверию. Хотелось поскорее покончить с этим допросом – формальным, бесполезным, как ей казалось, – а затем выпроводить его прочь из дома, пусть даже значительно порушенного и пропахшего гарью. Впереди были куда более насущные дела – привести в порядок жилище и вернуть хоть какое-то подобие прежней жизни. Хотя как прежде уже не будет.

– Вот как? Неожиданно… – протянул Черенков, едва заметно кивнув. – В таком случае – попытка ограбления. – Он не стал развивать мысль и, словно решив не терять времени, сразу же продолжил: – Вы ведь одна из первых вошли в свою комнату?

– Да. Вместе с нашим дворником, – ответила Свирская.

– А где он, кстати? – повернулся Черенков к Горлохватскому.

– Я зыдеся, – раздался голос раньше, чем помощник пристава успел ответить.

Из глубины комнаты выступил дворник Ерофей – человек приземистый, с закопченным лицом и настороженным взглядом. Он снял шапку, переминаясь с ноги на ногу, будто не знал, куда деть руки, и остановился у порога, не решаясь подойти ближе.

– Ладно… тебя я попозже допрошу. Жди, – небрежно бросил Черенков.

Слова его прозвучали свысока, с той ленивой властностью, в которой не оставалось места ни вниманию, ни простому человеческому участию. Дворник для него был не столько человек, сколько часть обстановки – такая же, как закопченные стены или перевернутый стул.

Ерофей молча кивнул и остался стоять у порога, все так же сжимая в руках шапку.

Генриетта Павловна едва заметно поморщилась – точно от неприятного привкуса. Тон следователя резанул ее слух. Унижения знакомых ей людей на ее глазах она не терпела. Она чуть выпрямилась, и в ее взгляде на мгновение мелькнуло холодное недовольство – короткое, но достаточно явное, чтобы его можно было заметить.

– Давайте я начну сначала, – немного раздраженно произнесла она, глядя мимо Черенкова.

– Что ж, начинайте, – охотно согласился Вениамин Пантелеймонович и приготовился слушать.

– Я возвращалась из гостей, – начала Свирская. – Было около десяти часов вечера. Проживаю я на втором этаже вместе со своей горничной и компаньонкой Матреной Кулебякиной…

– Это та самая девица, на которую сегодня было совершено покушение? – быстро спросил судебный следователь Черенков, воспользовавшись возникшей короткой паузой.

– Именно, она, – подтвердила Генриетта Павловна, недовольная, что ее перебили.

– Кто еще проживает в доме, кроме вас и Матрены Кулебякиной? – задал следующий вопрос Вениамин Пантелеймонович.

– Семья Горских, – последовал ответ. – Аркадий Горский, мой крестник, его супруга Елена и их восьмилетний сын Коленька.

– И это все? – осведомился судебный следователь Черенков, занося что-то в свою памятную книжку, до того перетянутую потемневшей от времени резинкой.

– Все, – тихо ответила Генриетта Павловна. – Прежде у нас проживали еще Коробченковы, супруги. Снимали комнату на первом этаже, напротив кухни, по соседству с Горскими. Но, обзаведясь ребенком, – она на мгновение запнулась, словно подбирая слово, – после рождения дочери они решили съехать.

Она опустила взгляд, и в ее голосе прозвучала едва уловимая усталость.

– Как, вы говорите, была фамилия ваших постояльцев, что съехали? – заинтересованно спросил судебный следователь Черенков.

– Коробченковы, – повторила Генриетта Павловна. – Мужа звали Модестом Филипповичем, а его жену – Катериной.

– Хорошо. Вы возвращались из гостей. Дальше, – почти потребовал Вениамин Пантелеймонович, черканув в своей памятной книжке несколько строк. Вероятно, записал имена съехавших постояльцев.

– Поднялась на крыльцо, позвонила – у меня, если вы заметили, на второй этаж отдельный вход, – но мне на этот раз почему-то никто не открыл… Что было для меня удивительным.

– А кто должен был вам открыть? – снова встрял с вопросом судебный следователь Черенков.

– Мотя, – глянула, наконец, мельком на судебного следователя Генриетта Павловна. – Она моя горничная и компаньонка. Проживает со мной на втором этаже, я уже вам говорила об этом. У нее там своя комната рядом с буфетной…

– Хорошо. Продолжайте, пожалуйста, – уже много мягче произнес Вениамин Пантелеймонович.

– Звонок мой, очевидно, услышал дворник Ерофей: каморка его – у самого крыльца. Подошел, спрашивает: мол, что же, не открывают? «Не открывают», – говорю. И послала я его разузнать, куда Матрена подевалась и отчего не отпирает. Ерофей, человек покладистый, без лишних слов пошел по черной лестнице. Да только дверь на второй этаж оказалась заперта. Тогда он спустился вниз, прошел через кухню и там встретил Елену Горскую, жену Аркадия Ильича. Спросил ее о Моте. Та ответила, что Матрена на втором этаже. Ерофей вернулся и доложил мне. Я снова звоню – и снова тишина. Тут уж, признаться, неспокойно на душе стало, думаю: «Не случилось бы чего-нибудь плохого?» И велела я ему пойти к Горским, разыскать Аркадия Ильича и позвать его ко мне. – Она на мгновение умолкла, будто вновь переживая тот миг. – Когда Ерофей ушел… что-то заставило меня взглянуть на окна моей комнаты, – продолжила она тише. – И там… я увидела силуэт. И еще – свет… неровный, тревожный: будто вспыхивает и тут же гаснет что-то. Я сперва и не поняла даже, что это может быть… А потом, с какой стати кто-то ходит у меня в комнате…

Генриетта Павловна перевела дух. Руки ее едва заметно дрогнули, и она на мгновение отвела взгляд.

Черенков, воспользовавшись паузой, чуть подался вперед и произнес, всматриваясь в лицо хозяйки:

– Силуэт… Тот, что вы видели в окне… был мужской? Или, быть может, женский?

– Непонятно было, – после короткой паузы произнесла Свирская. – Лишь смутный контур человеческой фигуры.

– Ясно, – резюмировал Вениамин Пантелеймонович и, кивнув, жестом предложил продолжать.

– Вскоре Ерофей вернулся и доложил, что Аркадий Горский, по всей видимости, тоже находится на втором этаже, – продолжила Генриетта Павловна. – Так ему сказала его супруга, впрочем, без уверенности… Тут я и подумала: «Что же это такое? Почему никто не отзывается?» – Она на мгновение прикрыла глаза, будто вновь переживая увиденное. – Я снова взглянула на окна… Силуэта уже не было. Зато те странные, мерцающие отблески теперь явственно обернулись пламенем. И почти тотчас где-то рядом закричали: «Пожар!» Во двор начали сбегаться люди – послышался шум, крики какие-то раздались, все стали показывать на мои окна… – Голос ее дрогнул, но она продолжила: – Ерофей сообразил первым. Он бросился к черной лестнице. Мне ничего не оставалось, как последовать за ним…

Генриетта Павловна умолкла и судорожно вздохнула, будто вместе с этим вздохом пыталась сдержать подступающие чувства. Ей было невыразимо жаль Мотю – тихую, кроткую, с которой она прожила бок о бок почти десять лет. Два года назад Свирская приблизила ее к себе окончательно: усадила за свой стол, сделала не просто прислугой, а компаньонкой, доверяя сопровождать себя и поручая дела, начиная от домашних хлопот до денежных расчетов. С той поры Мотя получала уже не жалкие подачки, а деньги «на собственные нужды», и в этом было признание ее положения.

Теперь же все это обрывалось.

Как жить дальше без Матрены – она не понимала. Та стала для нее всем сразу: и секретарем, и экономкой, и распорядительницей дома. Отсутствие ее ощущалось не как утрата удобства, а как внезапно наступившая пустота. Чувство было такое, как будто бы от нее самой оторвали кусок живой плоти. За это время Мотя стала родным человеком. И это безо всякого преувеличения.

Свирская сдержала наворачивающееся слезы, после чего продолжила:

– Дверь с черной лестницы на второй этаж по-прежнему была заперта. Ключ находился у Моти, но около недели назад он внезапно исчез. «Ума не приложу, куда мог подеваться», – говорила она мне тогда. Уверяла, что сама она его не теряла. Предполагала даже, а не взял ли его кто-нибудь? Нужда в том ключе была не только у нее… ну и у меня, разумеется, – добавила Генриетта Павловна. – Больше он никому не требовался. – Она на мгновение задумалась, затем тверже продолжила: – Теперь я склонна думать, что исчезновение было вовсе не случайным. Мотя ключ не теряла – его у нее попросту выкрали. И, по всей вероятности, тот самый человек, который на нее напал… – Свирская уверенно взглянула на судебного следователя. – Я не берусь утверждать наверняка, но мысль эта меня не оставляет. – Не дождавшись отклика, Свирская продолжила: – Ерофей поднялся по черной лестнице и изо всей силы ударил в запертую дверь. Та затрещала. Он ударил еще раз, выбил одну из верхних досок и просунул внутрь руку… И что же? – Она пристально посмотрела на Черенкова. – С внутренней стороны, в замочной скважине, торчал ключ. Тот самый, так сказать, «потерянный». Теперь вы понимаете, почему я так думаю? – Генриетта Павловна перевела дыхание и заговорила дальше, уже глуше: – Ерофей повернул ключ и отпер дверь. В лицо нам пахнуло гарью. Комната была затянута дымом – сперва я даже не разобрала, где горит и что именно. Все перевернуто: вещи разбросаны, шкафы распахнуты, одна створка вовсе сорвана с петли. Мебель сдвинута, словно после какой-то драки; комод стоял чуть ли не посреди комнаты, кресла опрокинуты… На диване – еще не подсохшая кровь. – Она осеклась, всхлипнула по-детски и прижала к глазам кружевной платок. – А подле дивана… моя Мотя… – Голос хозяйки дрогнул. – Горло перерезано, лицо и шея в крови… Я едва устояла на ногах. Чуть сознание не потеряла. – Пауза затянулась, но она заставила себя продолжить: – Потом появились какие-то люди, невесть откуда взявшиеся. Образовалась суета, послышались крики, все ходят, переговариваются, снуют туда-сюда… Полная неразбериха. Я совершенно растерялась – не понимала ни что происходит, ни где я сама нахожусь. И тут какой-то мужчина, явно пьяный, подскакивает к Моте, хватает ее под мышки и волочет куда-то. При этом бормочет – то ли кому-то выговаривает, то ли сам с собой разговаривает… Прямо какой-то сумасшедший! Громко так, с надрывом: мол, «уж тела-то ее я никому не отдам…»

– А что это был за мужчина? – воспользовавшись паузой, вновь заговорил судебный следователь Черенков. – Сумеете его описать подробно? Лицо, рост, сложение? Может, какие-то особые приметы можете указать?

– Да я же говорю, все у меня в глазах помутилось от увиденного, – начала Генриетта Павловна, чуть поморщившись, словно и теперь перед ней стояла та удручающая картина. – Помню только, что он был чернявый… а еще высокий. И еще – пьян, несомненно.

– Худой он был или, может быть, плотный? – быстро уточнил Вениамин Пантелеймонович.

Свирская на мгновение задумалась, словно силясь выудить из памяти ускользающую деталь.

– Не скажу… – тихо произнесла она, затем чуть увереннее добавила: – Но не худой. Это точно. – Она перевела дыхание и продолжила: – Потом я заметила Аркашу Горского. Крикнула ему, чтобы он хоть как-то помог… Он бросился к окнам, начал их распахивать, заметался – и вместе с прочими принялся тушить огонь…

Судебный следователь Черенков, до того молча осматривавший гостиную, провел взглядом по почерневшим стенам, по следам копоти, въевшимся в потолок, по изуродованной жаром обстановке. Где-то в углу еще тлело – едва заметно, но упрямо, словно не желая гаснуть.

– А что, собственно, горело? – спросил судебный следователь негромко, не оборачиваясь, словно обращаясь не только к Свирской, но и к самой комнате, хранящей в себе следы случившегося. – Какого-то тотального пожара я не наблюдаю, а вот разгром в комнате, конечно же, полнейший!

– Занавеси на окнах горели… дверца у шкафа… ковер, – пожала плечами Свирская.

– Вы полагаете, это был поджог? – внимательно посмотрел на нее Вениамин Пантелеймонович.

Вопрос был вполне уместен: нередко преступники, стремясь уничтожить следы и возможные улики, прибегают именно к огню.

Ответ Генриетты Павловны прозвучал неопределенно, но искренне:

– Не знаю…

– Пусть будет так, – негромко произнес Черенков.

Он уже склонялся к мысли, что поджог – если это действительно был он – дело рук того же человека, который нанес Матрене Кулебякиной смертельное ранение. Попытка замести следы выглядела вполне правдоподобной: разгорись пожар сильнее, сгорел бы дом или, по крайней мере, выгорел весь второй этаж – и вместе с ним исчезли бы улики. Да и сама Кулебякина едва ли дожила бы до приезда полиции и кареты.

– Прошу вас, продолжайте.

– Позже… когда я немного пришла в себя, и пожар уже почти потушили… – Генриетта Павловна говорила медленно, будто заново переживая случившееся. – Я обратила внимание на комод. – Она на мгновение замолчала. – Он был отодвинут от стены… И задняя стенка оказалась сломанной. Ящики ведь запертыми оставались – там деньги лежали, драгоценности, дорогие мне вещи… Я всегда держу их под замком… По всей видимости, кто-то пытался добраться до содержимого, – продолжила она тише. – Но не успел… или не смог. Возможно, его спугнули. Думаю, что это была я, когда принялась звонить в дверь. А может… злоумышленник просто не знал, в каком именно ящике находятся деньги и шкатулка. – Свирская выпрямилась, словно подводя итог сказанному: – Во всяком случае, все осталось нетронутым.

– А поврежден был только комод? – с живым интересом спросил Черенков.

– Да… только он, – сразу ответила она. – Остальные ящики остались ведь запертыми.

Черенков чуть прищурился, будто выстраивая в уме новую цепочку.

– Стало быть, злоумышленник не знал, в каком именно ящике вы храните деньги и украшения… – произнес он медленно, с легкой, почти неуловимой вопросительной интонацией. – Знал лишь, что они находятся в комоде.

– Выходит, что так, – согласилась Генриетта Павловна.

В этом простом согласии прозвучало нечто тревожное и настораживающее.

– И еще кто мог знать или предполагать, что деньги и драгоценности вы храните в одном из ящиков комода? – спросил Вениамин Пантелеймонович, с большим интересом посмотрев на хозяйку.

– Да много кто, – в некоторой задумчивости ответила Генриетта Павловна. – Только, скорее всего, не знали, а, как вы правильно заметили, лишь предполагали. Или догадывались. Но я и подумать не могла, что меня захочет кто-то ограбить!

– И все же, кто именно? – не унимался судебный следователь.

– Все, кто живет в этом доме и кто бывал у меня не раз, – уверенно произнесла Свирская.

– И дворник… как его…

– Ерофей, – подсказала Генриетта Павловна.

– Да, Ерофей… Он тоже мог знать? – с вкрадчивыми нотками в голосе поинтересовался Черенков.

– Не думаю, – не сразу ответила Генриетта Павловна.

– Но ему кто-то мог рассказать… – еще более вкрадчиво произнес Вениамин Пантелеймонович.

– Кто именно?.. Да и зачем?.. – Удивление Свирской выглядело вполне искренним. – Он у меня в комнатах никогда не бывал, разве что в передней… А вы что, его подозреваете? – с нескрываемым изумлением посмотрела на судебного следователя Генриетта Павловна. – Так он же все время был у меня на глазах.

– Он был у вас на глазах с того момента, как вы стали звонить в свою квартиру. А где он был до этого, вам известно? – Вкрадчивость в голосе судебного следователя исчезла. Вместо нее появились надменность и какие-то металлические нотки.

– Он находился в своей каморке, – ответила Свирская.

– Вы в этом точно уверены? – как-то холодно глянул на Генриетту Павловну Черенков. – Он ведь мог забраться в ваши комнаты, а услышав, что вы пришли, – поджечь квартиру и незаметно выбежать. И как раз очутиться рядом с вами.

– Позвольте поинтересоваться, незаметно – это как? – с каким-то сожалением глянула на служителя закона Свирская. Не то чтобы ей было его как-то жалко. Она сожалела о том, что такие вот Черенковы стоят на страже закона и от них во многом зависят человеческие судьбы… – Как он мог все это проделать, ежели все двери были заперты изнутри? – весьма резонно заметила Генриетта Павловна. – Он что, зарезал Мотю, стал шарить в моих вещах, двигать мебель, искать в комоде деньги и драгоценности, а когда я стала звонить в дверь, заторопился, поджег мою квартиру, после чего воспарил, вылетел в окно и приземлился уже около меня? – не без иронии произнесла Свирская.

Она не то чтобы защищала дворника. Просто не могла понять, почему судебный следователь так ополчился на простоватого безобидного Ерофея и подозревает именно его…

– Не переживайте, это я непременно выясню, кое-какие шаги для этого уже предприняты, – улыбнулся Вениамин Пантелеймонович. Улыбка его показалась госпоже Свирской не столько зловещей, сколько откровенно недоброй. – А насчет «воспарил и вылетел в окно»… Мысль, признаться, вполне здравая, – продолжал он тем же тоном. – Околоточный надзиратель как раз занят проверкой этой версии. – Судебный следователь умолк, как если бы прислушивался к собственным рассуждениям, и, сделав мысленное заключение, вновь обратился к Свирской: – Стало быть, вы утверждаете, что из квартиры ничего не пропало?

– Насколько я могла удостовериться, ничего не пропало, – твердо ответила Генриетта Павловна.

– Гм… – произнес Черенков и снова погрузился в размышления.

Для судебного следователя подобные паузы были не праздностью, а частью ремесла: именно в такие мгновения рождаются догадки, а порой и те редкие озарения, от которых зависит исход всего дела.

– Ваше высокоблагородие, я тут обнаружил кое-что, – обратился к судебному следователю околоточный надзиратель Демин, появившись рядом со Свирской и Черенковым.

Вениамин Пантелеймонович кивнул и отошел в сторону. Посвящать посторонних в ход следствия не входило в его намерения.

– При осмотре комнаты Матрены Кулебякиной, – принялся докладывать околоточный, – обнаружено раскрытое окно и следы обуви на подоконнике. Признаков пожара в комнате не имеется. Следовательно, злоумышленник покинул помещение именно через окно. Жесть на подоконнике заметно смята; отчетливо различим отпечаток каблука. Следы направлены наружу, в сторону улицы. Полагаю, совершив свое черное дело, преступник выбрался через окно: рядом стоит сарай, до его крыши – всего-то аршин с небольшим, перескочить не составляет труда. А уж с крыши можно либо во двор спуститься, либо уйти в соседний – и концы в воду!

Черенков выслушал доклад с предельным вниманием. Затем он подошел к дворнику, переминавшемуся с ноги на ногу, и, не задав ни единого вопроса, произнес, глядя ему прямо в глаза:

– Ты подозреваешься в нападении на мещанку Матрену Кулебякину, в нанесении ей смертельного ранения в шею, а также в поджоге дома и попытке ограбления госпожи Свирской, – отчеканил судебный следователь. – Так что без глупостей. Вяжи его!

Вениамин Пантелеймонович бросил короткий взгляд на околоточного надзирателя и едва заметно скосил глаза в сторону хозяйки дома, будто ожидая ее реакции. Однако Генриетта Павловна, поджав тонкие губы, упрямо смотрела в сторону.

Оценить его решительность, увы, было некому.

Глава 3. Допрос дворника Ерофея

Девяносто следственных дел за год – много это или мало? Безусловно, много. А нередко их число переваливает и за сотню. Разумеется, не каждое дело, попавшее в производство судебного следователя, удается довести до раскрытия. Но работа ведется по каждому без исключения.

Все начинается с возбуждения дела – по материалам полиции, заявлениям потерпевших или по инициативе прокурора. Затем следует этап следствия: сбор доказательств, допросы, проверки и экспертизы. После этого наступает завершение следствия – составляется обвинительный акт либо выносится постановление о прекращении дела. И, наконец, материалы передаются прокурору для последующего направления в суд.

Голова к концу года – да что там к концу года, к лету уже – бывает такой затуманенной от всех этих допросов, обысков, отчетов прокурору и прочих следственных действий, что работа представляется муторной и невероятно трудной.

Нынешнее дело в доме Свирской, в Живодерной слободе, было для Черенкова далеко не первым – и даже не десятым – в этом году. На его счету уже набиралось с полсотни раскрытых дел, каждое из которых требовало уйму времени, колоссального терпения и холодного расчета.

Но чтобы вот так – стремительно, почти без сопротивления – выйти на след преступника… Подобного в его практике еще не случалось.

Все складывалось слишком гладко.

Оставалась сущая малость: обстоятельно допросить дворника; аккуратно, безо всякой излишней спешки оформить доказательства и передать дело его превосходительству прокурору Окружного суда Алексею Александровичу Репейникову. А дальше – судебное разбирательство, справедливый приговор… и, быть может, несколько дней желанной передышки.

Судебный следователь Черенков даже позволил себе на мгновение представить эту редкую роскошь – неделю без всякого аврала, без чужих криков, без запаха гари и крови. Сидишь в кресле, неспешно листаешь какой-нибудь приключенческий роман, держишь в руке бокал красного вина, ни о чем тревожном не думаешь – и просто наслаждаешься жизнью.

Впрочем, мысль эта тут же показалась ему пустой.

Начальство было не из тех, кто позволяет подчиненным передышку, когда машина правосудия только набирает ход. И прокурор, чуть нахмурившись, глядя поверх кипы бумаг, непременно скажет своим негромким, но не терпящим возражений голосом:

– Прекрасно вас понимаю, дорогой мой Вениамин Пантелеймонович, но сейчас не время отдыхать. Самое время работать! На том свете отдохнем вдоволь!

И тихо, дробно засмеется – будто козленок заблеет.

Так что, если уж возникла нужда немного перевести дух, значит, дело нынешнее придется слегка придержать. Растянуть аккурат на недельку: по одному мероприятию в день – не больше. Вот тебе и вся передышка…

* * *

Судебный следователь по особо важным делам Иван Федорович Воловцов закончил читать протокол допроса Свирской и неторопливо перелистнул страницу.

Следующие листы содержали допрос дворника Ерикея Елкыбаева, прозываемого Ерофеем, – теперь уже главного, если не единственного, подозреваемого по делу о смертельном ножевом ранении компаньонки Генриетты Павловны Свирской, ее горничной Матрены Ивановны Кулебякиной, о поджоге дома в Живодерной слободе на Верхней улице и попытке ограбления все той же госпожи Свирской.

Воловцов на мгновение задержал взгляд на строках, словно заранее прикидывая, что именно ему предстоит здесь увидеть. Чтение допроса дворника оказалось не только любопытным, но и в известной мере поучительным: слишком уж отчетливо проступала в нем одна опасная черта следственной работы – увлечение единственной, раз и навсегда избранной версией.

А подобная привязанность, как хорошо знал Воловцов по собственному опыту, нередко оборачивается ловушкой: она уводит в сторону, сужает обзор и в конце концов заводит расследование в тупик.

Иван Федорович едва заметно усмехнулся. Слишком уж гладко все складывалось. А гладкость в подобных делах – чаще всего признак ошибки, нежели успеха.

Вениамин Пантелеймонович Черенков, увлеченный ходом предварительного следствия и сумятицей собственных предположений, основанных на поспешно истолкованных фактах и косвенных уликах, по существу, зациклился на одной мысли: дворник Ерофей и есть тот самый злоумышленник из Живодерной слободы. Стоило этой мысли укрепиться, как все внимание следствия невольно сосредоточилось на ней. И многое из того, что не укладывалось в избранную схему, оставалось без должного внимания, иной раз неосознанно.

Так действует единственная версия: она подчиняет себе факты. Улики начинают – вольно или невольно – подгоняться под заранее намеченный вывод, и у следователя крепнет уверенность, что он движется верным путем. Все, что этому противоречит, отбрасывается, забывается или попросту перестает замечаться. Постепенно следствие незаметно превращается в движение к заранее выбранной цели: не установить истину, а утвердить подозреваемого в роли обвиняемого.

Именно это, по всей видимости, произошло с Черенковым.

Он оказался в ловушке, которую выстроил собственными руками – и пока еще не замечал, что дорога, по которой он столь уверенно движется, давно уже загромождена препятствиями, не позволяющими ни пройти дальше, ни свернуть в сторону.

Допрос дворника Ерикея Елкыбаева Вениамин Пантелеймонович начал грамотно – с самых мягких, располагающих вопросов. Расспросил о родителях, о том, как они оказались в Москве и как устроились в этом городе. Постепенно разговор перешел к детству самого Ерикея – Ерофея.

Судебный следователь Черенков говорил с едва уловимыми нотками доброжелательности, внимательно смотрел на собеседника; во взгляде его читались понимание и участие. Он словно внушал без слов: перед тобой не враг, готовый воспользоваться любой оплошностью, чтобы подловить, а человек, который хочет разобраться в случившемся и, возможно, помочь.

Начал же Черенков издалека совершенно не случайно – этот мягкий и дружелюбный тон должен был усыпить бдительность Ерикея, особенно если тот настраивался на допрос. А затем последовали бы неожиданные, жесткие вопросы, которые ломали привычный ход мыслей и не давали собраться с мыслями.

* * *

– Расскажи-ка, братец, как ты провел вчерашний вечер часиков эдак с восьми, – неожиданно перевел разговор на события вчерашнего дня Вениамин Пантелеймонович.

– С гостями сидел. Гости в семь часов пыришли, – не задумываясь, ответил Ерофей.

– А что за гости? – как бы мимоходом поинтересовался Черенков.

– Карслан Емяшев с женой приходили и Аслан Айдаров. Пылов ели, кыстыбый кушали. Моя Аниса знатно готовит – пальчики оближешь и ище папросиш…

– Значит, весь вечер с гостями так и просидел? – сверлил насмешливо-недоверчивым взглядом лицо дворника Вениамин Пантелеймонович.

– Ага, – подтвердил дворник кивком. – Потом барыня Генриетта Павлывна стали звонить домой, и ей никто не открывал. Я ито видел и подошел, чтобы помочь…

– Это все хорошо, – зло ощерился судебный следователь. Ему надоело выслушивать россказни какого-то там дворника-татарина, и он решил, что пора брать быка за рога. – А теперь расскажи-ка мне, как ты девицу Кулебякину убивал да дом госпожи Свирской поджигал…

– Никого я не убивал и ничего не поджигал, – явно перепугался Ерофей, и в его голосе прозвучала испуганная нотка, что вызвало очередную победную улыбку Черенкова: ежели боится, значит, виноват.

Страх наказания выдает любого преступника. Когда они идут на дело, то полагают, что на сей раз им также повезет. Но не тут-то было, когда за дело берется судебный следователь Черенков – с ним не забалуешь! Надавить еще малость на этого дворника – и он сам расколется, как гнилой орех…

– Не желаешь, значит, признаваться, – зловеще промолвил Вениамин Пантелеймонович. – Хорошо, тогда я расскажу тебе, как все происходило, – сделался очень серьезным судебный следователь. – Ты распрощался с гостями, если они у тебя, конечно, были, где-нибудь часиков в девять вечера. Потом вышел из своей сторожки, прошел незамеченным к дому Свирской и поднялся по черной лестнице на площадку второго этажа. Знал, что Генриетта Павловна в гостях, и шел на дело смело. Дверь была открытой, а ключ от нее лежал в твоем кармане, потому как ты спер его у Матрены Кулебякиной еще неделю назад. Ведь к тому, что ты задумал сделать, – уперся тяжелым обличительным взглядом судебный следователь в потемневшее лицо дворника Ерофея, – ты готовился загодя и не один день. О-о, ты все проду-умал, – протянул Вениамин Пантелеймонович и с долей уважения глянул на дворника. – Это ты с виду такой простачок. Мол, в гимназиях не обучался, потому как чтобы метлой махать, образования не требуется. А на самом деле ты – о-го-го!.. Значит, ты вошел в квартиру и запер этим ключом дверь черного входа. Чтоб тебе вдруг не помешали. После этого ты начал шарить в вещах госпожи Свирской, ища деньги и украшения. Ты знал, что они у нее имеются, и немалые. Она ведь трактир содержит. Вся ваша слобода в него ходит. А поскольку человекам есть-пить хочется кажинный день, и за то они денежку свою охотно отдают, то, стало быть, и прибыль у госпожи Свирской имеется немалая… Подошел ты, значит, к комоду, где, по твоим расчетам, могли храниться деньги и украшения госпожи Свирской, и стал открывать ящики. Те из них, которые открывались, не содержали для тебя ничего интересного. Но некоторые ящики, а именно верхние, были заперты на ключ. И ты решил добраться до них с тыла. Задние стенки мебели всегда слабее передних – они стоят вплотную к стене, и особого смысла их укреплять нет. Ты отодвигаешь комод и начинаешь выламывать заднюю стенку, чтобы добраться до содержимого запертых ящиков. В этот момент в комнату заходит Мотя, привлеченная шумом, и становится свидетелем происходящего. Тебе ничего не остается, кроме как напасть на нее! С ножом, который ты принес с собой, ты наносишь ей удар по горлу. Она падает на пол, не успев даже вскрикнуть. Ловкость и расторопность, унаследованные от предков-завоевателей, помогают тебе действовать быстро, – вдохновенно вещал судебный следователь. – Ее кровь хлещет тебе на руки, а ты окровавленными пальцами снова начинаешь рыться в комоде, но удача от тебя отворачивается: раздается продолжительный звонок. Это Генриетта Павловна вернулась из гостей и хочет попасть в квартиру, но ей никто не открывает. Возникший шум усиливает твое напряжение, а время уходит. Каждый новый звук – угроза разоблачения. И твоя спешка, твое отчаяние только усиливают хаос, уже нависший над этим домом…

– Вот шайтан! – только и вымолвил перепуганный дворник, а судебный следователь продолжал вдохновенно:

– …Мотя лежит с перерезанным горлом и с виду мертвая. А госпожа Свирская продолжает звонить и звонить. Это сильно бьет по нервам. Ты впадаешь в панику: злодейства задуманного так и не сумел сделать, а человека убил. Остается одно: поскорее покинуть квартиру Свирской, покуда тебя не застукали! Ты поджигаешь в нескольких местах комнату Свирской, чтобы в пожаре скрыть следы своего преступления, после чего входишь в комнату Матрены Кулебякиной. Там ты открываешь окно, выбираешься на подоконник и с него перепрыгиваешь на крышу сарая, благо что он стоит всего-то в полусажени от окна. Потом спрыгиваешь на землю, подбегаешь к дергающей звонок Свирской и предлагаешь ей свою помощь. Она посылает тебя отыскать Матрену. Ее ты, разумеется, не находишь, но на кухне на первом этаже пьет чай с конфетами жиличка Елена Горская. Ты спрашиваешь ее, где Матрена (хотя тебе очень хорошо известно, где сейчас находится Матрена Кулебякина)… – С этими словами судебный следователь Черенков буквально ожег дворника своим негодующим взглядом. – Госпожа Горская отвечает, что Матрена все же на втором этаже. Ты с этой вестью выходишь к Свирской. Она продолжает звонить, но Кулебякина ей не открывает (лежит с перерезанным тобою горлом в гостиной хозяйки и истекает кровью)…

На мгновение Черенков замер. На лбу дворника выступила капелька пота. Она скользнула вниз, по переносью, и дыхание Ерофея стало слышимым. Вениамин Пантелеймонович наблюдал за этим с хищным удовлетворением: маленькая, почти незаметная деталь, а как она выдала внутреннее смятение. С дворником он попал в точку, словно стрелок в яблочко. Каждый мускул лица, каждое движение – теперь в полной власти следователя. Страх, который ранее скрывался, пробуждался с каждой секундой, а Черенков наслаждался этим тихим торжеством.

1.Коллежский советник – гражданский чин VI класса в Табели о рангах, соответствовал чинам армейского полковника и флотского капитана I ранга.
2.Коллежский асессор – в Табели о рангах это восьмой классный чин, соответствующий армейскому капитану.
3.Действительный статский советник – в Табели о рангах это четвертый классный чин, соответствующий армейскому генерал-майору.

Pulsuz fraqment bitdi.

4,8
23 qiymət
6,27 ₼