Kitabı oxu: «За чужую свободу»
Часть первая
I
На Невском кипела жизнь. С дикими возгласами: «Поди! Поди!» – неслись по улице среди безлиственных деревьев, посаженных вдоль тротуаров, нарядные сани и кареты цугом. Многочисленные толпы гуляющих медленно двигались от самого адмиралтейства до Гостиного двора и обратно.
Был один из тех ясных полу весенних дней, которыми иногда так прекрасна северная столица в конце февраля и начале марта. Снег еще не сошел, но в воздухе уже веет теплое дыхание весны. Толпа имела праздничный вид. В длинных пальто с собольими и лисьими воротниками и огромными муфтами в руках шли дамы, сопровождаемые ливрейными лакеями; с лорнетами, в высоких цилиндрах, в узких пальто, с разрезом сзади, перехваченных в талии, гуляли модные франты; изредка мелькали из‑под небрежно накинутых шинелей цветные мундиры офицеров.
Особенно много народа толпилось у Гостиного двора. Модные магазины, носившие прежде названия: «M‑me Justine de Paris», «Modes de Paris» и проч., теперь красовались под вывесками» московских» и»русских» магазинов. Эти магазины походили на осажденные крепости, до такой степени рвались в их двери целой толпой дамы, при помощи ливрейных лакеев, прокладывавших им путь. Стоял невообразимый гомон.
Среди нарядных экипажей странное впечатление производила простая пароконная почтовая бричка с сидевшим в ней офицером. Офицер сидел, плотно закутавшись в меховой плащ, надвинув на глаза треуголку. На него обращали внимание.
– Не из армии ли? Курьер? – слышались случайно брошенные фразы, но его сейчас же забывали.
А офицер сосредоточенно и пытливо смотрел вокруг, и в душе его было смутно и тяжко.
Он только что совершил далекий и трудный путь среди опустошенной России.
Он видел одну пустыню вместо цветущего края, видел тысячи неубранных трупов, валяющихся по дороге и заражающих воздух своим гниением. Видел сожженные деревни, крестьян, превратившихся в бродяг, живущих целыми семьями в лесах, под открытым небом, видел развалины барских усадеб, и смерть, и голод… Только что прошел страшный двенадцатый год, оставя за собой следы ужаса и гибели, и вот здесь, в столице, все по – прежнему, как будто ничего не случилось, как будто русская истощенная армия не преследует еще врага и не предстоит новой, быть может, ужаснейшей войны… И новые жертвы, и новые опасности для родины…
– Скорей! – нервно сказал он ямщику, плотнее закутываясь в свой плащ.
На его молодом лице с резкими чертами появилось выражение страдания, и он ниже опустил голову.
Ямщик хлестнул убогих лошадей. Они прибавили ходу. Бричка миновала Невский проспект и свернула на набережную.
– Стой, здесь, – проговорил офицер, указывая на темный особняк.
У дверей подъезда стоял швейцар в ливрее, с огромной булавой в руках. Он с некоторым пренебрежением смотрел на молодого офицера, приехавшего в таком убогом экипаже.
Офицер расплатился с ямщиком, должно быть, очень щедро, судя по поклонам и благодарностям ямщика, и направился к подъезду.
Решительное выражение его лица, уверенная походка и властный взгляд заставили швейцара почтительно распахнуть тяжелую, мореного дуба дверь и снять шапку с галунами.
– Князь у себя? – резко спросил молодой офицер, сбрасывая на руки швейцара свой плащ.
– Так точно, – ответил швейцар, – их сиятельство у себя.
На молодом офицере была форма гвардейского кавалерийского полка – красный короткий мундир, срезанный у пояса, шарф, завязанный бантом, лосины и ботфорты с золоченными шпорами. На поясной золотой портупее висела большая, с широким эфесом сабля. – На одно мгновение молодой человек остановился перед большим венецианским зеркалом в раме темного серебра, поправил кок и височки. Зеркало отразило холодное, красивое лицо с правильными чертами, плотно сжатыми, чуть полными губами и большими серыми глазами, оттененными черными бровями и ресницами.
На красном мундире белел крестик.
Лакей в белых чулках, красных туфлях и ливрее с княжескими гербами встретил молодого офицера на площадке лестницы, уставленной цветами и украшенной статуей императрицы Екатерины во весь рост, со скипетром в руке и бюстами императоров Павла и Александра.
– Доложи князю, – коротко произнес молодой офицер: – князь Бахтеев.
На лице лакея промелькнуло выражение почтительного удивления. Он низко поклонился и произнес:
– Прошу ваше сиятельство следовать за мною.
Бахтеев прошел в большую приемную залу, там стоял другой лакей, которому первый что‑то сказал. Лакей с почтительным поклоном удалился.
Князь Бахтеев подошел к окну. Прямо перед его глазами была Нева, еще скованная льдом. По набережной гуляла праздничная толпа, неслись экипажи – обычная картина холодного, равнодушного Петербурга…
«А Москва в развалинах», – думал Бахтеев. И ему невольно рисовался полуразрушенный Кремль, дымящиеся развалины; гниющие трупы, опустелые и ограбленные храмы – все, что он видел, что пережил и перечувствовал за эти восемь месяцев.
Восемь месяцев! Только! А кажется, что прошло столетие!
Суровее сдвинулись черные брови.
– Его сиятельство просит вас, – раздался за ним голос.
Офицер очнулся от своих мыслей, круто повернулся и через анфиладу роскошно убранных комнат последовал за лакеем.
Двери кабинета распахнулись. Два лакея стояли по бокам, почтительно склонив головы, и князь Бахтеев переступил порог.
II
За большим столом сидел старик в темно – синем бархатном халате, с открытой шеей.
Это был князь Никита Арсеньевич Бахтеев; его голова поражала своей благородной красотой. Большая, увенчанная седыми кудрями, с широким лбом, орлиным носом и зоркими, яркими глазами под непоседевшими бровями. Что то львиное виделось в этой голове.
Молодой офицер быстро шагнул вперед и произнес:
– Это я, дядя.
Легкая улыбка скользнула по губам старика.
– Левон! – воскликнул он, приподнимаясь. – Наконец‑то! Ну, иди, иди, дай обнять тебя. Так ты еще жив? – говорил старик, пока молодой человек обходил стол. – Скажи, пожалуйста, – продолжал он, обнимая племянника, – так ты воскрес из мертвых? А мы думали, что ты уже отправился к праотцам. – В легком, насмешливом тоне старика слышалось истинное чувство. – Ну, садись, Левон, и рассказывай. Ведь больше месяца, как я получил от тебя из имения последнее известие, а до той поры считал тебя погибшим, да и потом, ожидая твоего приезда столько времени, уже начал думать, что тебя и в живых нет. Уж собирался посылать к тебе.
Левон, или, вернее сказать, Лев Кириллович, опустился на стул рядом с креслом дяди и сказал:
– Вы правы, дядюшка, я воскрес из мертвых…
– Да постой, постой, – перебил его старик, – ведь я твой опекун и хотя потерял надежду когда‑либо увидеть тебя вновь, все же твое состояние соблюл. Ведь тебе уже исполнился двадцать один год.
Лев Кириллович нетерпеливо передернул плечами:
– Потом, дядя…
– Ну, как знаешь, Левон, – равнодушно ответил князь. – Все в порядке. Ну, говори же о себе.
– Мой рассказ короток, дядя, – начал молодой человек, – таких, как я, «без вести пропавших», тысячи. Мы давно расстались с вами.
– Да, – отозвался старый князь, – с тех пор, как ты поехал в Вильну с государем, чуть что не накануне вторжения нашего Атиллы, я не видел тебя, хотя слышал о тебе. После Бородина Михаил Ларионыч писал мне о тебе, о твоих подвигах, – с ласковой усмешкой закончил старик, – ведь я тоже интересовался тобой.
– Все это вздор, – ответил, тряхнув головой, Левон, – я был не хуже и не лучше других. Мы все исполнили свой долг.
Старик кивнул головой.
– От князя Бахтеева, – серьезно сказал он, – иного нельзя и ждать.
– Ну, так вот, – продолажал молодой князь, – все шло хорошо. Не повезло под Красным, пятого ноября. Там я был ранен. В бедро и грудь. Спервоначала думали, что я убит, и бросили меня. Потом в реляции поместили, что убит. Потом подобрали меня. Мытарили, мытарили, то в подвижном лазарете, то задумали в Вязьму отправить, а тут мои ополченцы забрали меня, да и свезли в могилевскую вотчину… Там и валялся… Не знаю, как выжил. Дом у нас уцелел, а кругом разруха полная. Без памяти валялся. Как немного пришел в себя, тотчас вам о себе написал.
– По твоему письму я думал, что ты совсем оправился, – сказал князь.
– Я сам так думал, – ответил Лев Кириллович, – да опять стало хуже. Ежели бы я не узнал, что враг изгнан из пределов России, я постарался бы выздороветь раньше, – с усмешкой добавил он. – Зато теперь предстоит новый поход, я и поправился и приехал сюда хлопотать снова о назначении в действующую армию.
Старый князь слушал его, не прерывая.
– Надо, во – первых, – продолжал Левон, – доложиться, что я жив, и внести меня вновь в списки полка. А потом поехать туда.
– Все это нетрудно, – медленно начал старик, – но на какой ляд ехать тебе туда?
– Как на какой ляд! – воскликнул изумленный Левон. – Но ведь я же читал манифест императора – война переносится за границу.
Старик махнул рукой.
– Либо будет, либо нет, либо дождик, либо снег, – сказал он. – Война! Какая война? Мне намедни говорил граф Николай Петрович, – знаешь, канцлер? – все‑де вздор. Россия потоптана, разорена. Тут своего дела не оберешься. Чего лезть в рот волку. И за что? Разве за прекрасные глаза короля прусского! Ну, брат, это дешево стоит… Я тебе вот что скажу, – понижая голос, продолжал старик, – не надо ни крови проливать, ни геройствовать. Бонапарт пойдет на все. Он даст нам Польшу, Мемель и, может быть, Данциг; Магдебург – королю Пруссии, другу нашего государя, – и все успокоятся. Ей – ей, будь жива матушка Екатерина, никогда того не было бы. – Старик встал. – И еще слушай, – торжественно начал он, – союз с Бонапартом дал бы нам Турцию, Византию, мы бы с распущенными знаменами вошли в Константинополь… Мы поделили бы с Бонапартом мир пополам. Что нам немцы? Нам ли проливать за них кровь!.. Это понимала великая государыня.
Этот величественный старик со своей гордой львиной головой словно сразу переносил Левона в век Екатерины, с горделивыми мечтаниями светлейшего князя Тавриды о завоевании Константинополя, с ее недоверчивостью к политике кабинета Фридриха Великого… Левон тоже встал.
– Быть может, вы и правы, дядя, но на то и созданы мы, чтобы идти в бой. Стыдно жить такой жизнью, как живут у вас здесь, когда сам император находится во главе своих войск.
Старый князь уже успокоился и с обычной усмешкой опустился в кресло.
– Ну, что ж, тогда прогуляйся. Пожалуй, и правы умные люди… Сделайте военную прогулку, пока Бонапарт не соберет новые полчища, а там все уладится. Я не верю, – уже серьезно добавил старик, – чтобы государь бросил разоренную Россию и платил русской кровью за разбитые прусские горшки. Поживем – увидим. А теперь скажи, – ты ведь остановишься у меня?
– Если позволите, дядя, – ответил Левон. – Я уже велел своим людям привезти сюда мое походное имущество. Я рассчитывал на ваше гостеприимство.
– Ну, и умница, – сказал князь. – Но когда же ты приехал? – продолжал он, окидывая взглядом нарядный костюм племянника.
Левон заметил этот взгляд и засмеялся.
– Я приехал вчера вечером, – ответил он, – и остановился у заставы в гостинице» бригадирши», знаете?
Князь кивнул головой.
– Там я выспался. Утром почистился, и вот я при полном параде.
– Ну, и отлично, – отозвался старый князь. – А теперь и мне надо привести себя в порядок. Ты подожди, я оденусь и тогда представлю тебя твоей тетке.
На лице Левона отразилось недоумение.
– Тетке? – переспросил он.
– Ах, да, – заметил Никита Арсеньевич, – я и забыл, что ты с того света. А, впрочем, я писал тебе…
– Я не получал ваших писем, – отозвался Левон.
– Я так и думал, – продолжал князь, – я ведь женился.
Он сказал это спокойным голосом, между тем как глаза его пристально следили за выражением лица племянника, как будто он ожидал насмешливого удивления или тайного осуждения.
Но Левон был далек от этого. Его первоначальное удивление было вызвано неожиданностью известия – и только.
А так, при взгляде на этого красавца богатыря, крепкого и могучего, несмотря на семьдесят лет, он находил вполне естественным сам факт женитьбы. Да, этот старый лев, в обаянии своего имени, сказочного богатства и былой славы, друг Потемкина и в свое время любимец Екатерины, еще мог нравиться женщинам.
– Поздравляю вас, дядя, – спокойно произнес Левон, – я уверен, что вы счастливы.
Никита Арсеньевич кивнул головой и, вставая, произнес:
– Так подожди.
Он вышел из кабинета.
Лев Кириллович был последним в роде князей Бахтеевых. Мать его умерла, когда ему было несколько лет, а отец, младший брат Никиты Арсеньевича, погиб в 1799 году во время итальянского похода Суворова. Он умер в Милане от острой лихорадки.
По повелению императора Павла Никита Арсеньевич был назначен опекуном семилетнего Левушки.
Левон получил блестящее образование под непосредственным наблюдением дяди. Он свободно владел тремя языками, прекрасно знал французских энциклопедистов, обожал Вольтера и Руссо.
Шестнадцатилетним прапорщиком Лев Кириллович по лучил боевое крещение при Прейсиш – Эйлау.
Потом вел обычную жизнь богатого гвардейского офицера и в начале войны двенадцатого года отправился в действующую армию.
Там он заслужил Георгиевский крест и чин ротмистра.
III
Лев Кириллович невольно залюбовался дядей, когда тот вошел в кабинет; высокий, стройный, в коричневом фраке, с кружевным жабо, в шелковых черных чулках и черных туфлях с брильянтовыми застежками, с неизменной золотой табакеркой в руке.
Эта табакерка, украшенная портретом Екатерины, была подарена князю великой императрицей.
Никто не дал бы этому величественному старику семидесяти лет.
– Ну, идем, Левон, – произнес он.
– Дядя, – сказал Левон, – вы еще не сказали мне, как звать мою тетушку.
– Ах, да, – усмехнулся князь, – правда. Я женился на дочери Буйносова, знаешь, сенатора, Евстафия Павлыча, – Ирине. Ты ведь встречался с ним до войны?
– Как будто встречался, дядя, – ответил Лев Кириллович, – но не помню хорошо.
– Ну, теперь вспомнишь, – отозвался князь. – Наша свадьба была в ноябре, – добавил он.
Они прошли через ряд парадных комнат, на половину княгини.
– Есть кто‑нибудь у княгини? – спросил князь лакея.
– Так точно, их сиятельство сегодня принимают, – ответил лакей, подымая тяжелую портьеру, из‑за которой слышались голоса.
С чувством невольного любопытства Лев Кириллович переступил порог гостиной вслед за своим дядей.
При их появлении разговоры на миг смолкли. В гостиной, кроме княгини, было еще трое мужчин и одна дама.
Отдав общий поклон, князь прямо направился к своей жене.
– Irene, – начал он, – позвольте представить вам вашего племянника Левона Бахтеева.
И он указал рукой на стоявшего за ним Льва Кирилловича.
В эти короткие мгновения, пока молодой Бахтеев шел от порога до кресла княгини, он уже успел и рассмотреть свою новую тетушку, и проникнуться восхищением перед ней.
Перед ним была совсем молодая женщина, лет девятнадцати, чрезвычайно красивая, но с холодным, надменным лицом не русского типа.
Словно из пены, вырисовывалась из драгоценных, слегка желтоватых кружев небольшая черноволосая головка с чертами Саломеи или Юдифи, с необыкновенно большими темными глазами, мерцающими без блеска. Тонкие ноздри изящно очерченного орлиного носа слегка трепетали, ярко окрашенные губы были плотно сжаты.
Не выказывая ни удивления, ни радости, она быстрым взглядом окинула с головы до ног стройную фигуру» племянника» и протянула ему бледную тонкую руку со словами:
– Какая приятная неожиданность! Князь был в отчаянии, считая вас погибшим.
– И какая приятная неожиданность для меня, – ответил Лев Кириллович, целуя протянутую руку, – воскресши из мертвых, найти, кроме любимого дяди, еще очаровательную тетю.
Княгиня легким наклоном головы, без улыбки, поблагодарила за любезную фразу.
– Теперь я познакомлю тебя с моими милыми гостями, – произнес князь.
Прежде всего он представил племянника пожилой даме с большим коком на голове – княгине Напраксиной, известной в высшем обществе столицы своим ханжеством, смешанным с мистицизмом, вдове полковника, убитого в сражении при Аустерлице.
Ее дом был вечно наполнен всякими проходимцами, французскими эмигрантами, прикрывавшими свою трусость и свое корыстолюбие маской преданности» законному» королю Франции, аббатами и иезуитами, проклинавшими Наполеона за конкордат и пленение папы и ловившими рыбу в мутной воде, безграмотными странниками, невежественными доморощенными пророками, проповедующими свое извращенное толкование Евангелия в целях разврата и корысти.
Говорили, что вдовствующая императрица Мария Федоровна интересовалась княгиней Напраксиной, что сам император вел с ней не раз продолжительные беседы.
Княгиня Напраксина не опровергала и не поддерживала этих слухов.
Но было несомненно, что она пользовалась расположением вдовствующей императрицы.
Старый князь Бахтеев, скептик и вольтерьянец, никогда не упускал случая как‑нибудь посмеяться над княгиней.
И теперь, представляя ей своего племянника, он сказал:
– Обратите его, княгиня, в свою веру; он слишком военный. Не сделаете ли вы из него пророка или по крайней мере апостола? Человечество нуждается в тех и других. А для наших дам, утративших всякую веру, они необходимы. Особенно молодые и красивые.
Княгиня бросила на него злобный взгляд и ответила:
– А для мужчин, особенно старых, потерявших веру в Бога, нужны пророчицы, конечно, молодые и красивые.
Легкая краска выступила на бледных щеках князя Никиты, но он с легким поклоном возразил:
– Клянусь Богом, вы правы, княгиня. Нас, старых грешников, может направить на путь истины лишь молодость и красота. Мы достаточно стары и опытны, чтобы проникаться ханжеством своих ровесниц.
– Надеюсь, князь, – сказала княгиня, – вы не успели еще насадить в душе вашего племянника гибельных доктрин революционной Франции, ниспровергающих троны.
– Спросите его, княгиня, – равнодушно ответил князь.
– Приходите ко мне, молодой человек, – милостиво заметила княгиня, – с удовольствием глядя на красивую фигуру молодого офицера.
Лев Кириллович низко поклонился, целуя ее руку.
– А это наш вице – канцлер, – с усмешкой продолжал князь, знакомя Левона с молодым, изящно одетым человеком.
Это был секретарь канцлера Румянцева – Бахметьев Григорий Иванович.
– О, князь, – произнес он, – я самый маленький из всех секретарей графа.
– Но, но! – ласково заметил князь, отходя.
– Господин Гольдбах, позвольте представить вам моего племянника, – проговорил по – немецки князь.
В черном фраке, с большим белым галстуком на шее, Гольдбах церемонно поклонился.
– Это тоже один из вершителей наших судеб, – смеясь, сказал князь, – секретарь и правая рука барона фон Штейна.
– О, ваше сиятельство, – ответил немец, низко кланяясь.
– Не скромничайте, господин Гольдбах, – продолжал князь, скажите, какие новости вы имеете от барона?
– Последние известия были от барона очень утешительные. Русский император учреждает патриотический комитет по делам Прусского королевства, – ответил Гольдбах. – В состав комитета вошел и барон.
– Ну, конечно, – отозвался князь, – а у нас тут тоже образовывается комитет по оказанию помощи потерпевшим от неприятеля в минувшем году. У нас хлеба нет, господин Гольдбах, – закончил он.
Гольдбах сочувственно покачал головой.
– О да, – сказал он, – но ваш государь так добр, он истинный отец своих подданных. Закончив дела за границей, он, конечно, облагодетельствует и Россию.
В своем патриотическом настроении Гольдбах едва ли сознавал, что он сказал. Ему казалось совершенно естественным, чтобы его родина всегда и везде была первым предметом забот всех государей и всех народов.
На при этой наивно дерзкой фразе старый князь вспыхнул и, отступив, насмешливо заметил:
– Да, наш государь очень добр, вы правы, господин Гольдбах, он действительно добрый отец, и мы ждем хлеба и, конечно, получим его; вам ведь известно изречение, – закончил князь: «Ein guter Vater giebt seinen Kindern nicht einen Stein, wenn sie Brot bei ihm bitten».
Ошеломленный Гольдбах не успел ответить и еще решал, обидеться или нет, как Никита Арсеньевич уже отошел от него с довольной усмешкой.
Внимание Льва Кирилловича давно уже привлекал третий гость, красивый молодой человек с бледным, утомленным лицом и черными усами. В петлице его фрака краснела ленточка. Лев Кириллович подметил его острый, сверкнувший ненавистью взгляд, брошенный на Гольдбаха.
– А вот и самый мой дорогой гость, – с внезапным чувством произнес князь, останавливаясь перед этим бледным молодым человеком и нисколько не заботясь, по свойственной ему манере величавой надменности, как отнесутся к его словам остальные гости. – Протяни ему руку, Левон, – это наш благородный враг, виконт де Соберсе. Виконт, – обратился он к своему гостю, – это мой племянник князь Бахтеев. Он храбро сражался с вами, но мы умеем уважать доблестного врага.
Старый вельможа Екатерины был величествен в эту минуту. Свободной гордостью и сознанием силы веяло от всей его могучей фигуры и прекрасного лица, обрамленного массой седых кудрей.
– Вы очень великодушны, князь, – слегка глухим голосом произнес виконт. – Только ваша доброта позволяет переносить мне мое тягостное положение…
– Но, но, – ответил князь (у него была привычка повторять в разговоре: но, но!), – не будем говорить об этом.
Лев Кириллович пожал протянутую руку. Исполнив свои обязанности, князь отошел к жене.
– Вы сами военный, – быстро начал француз, обращаясь к Льву Кирилловичу, – вы, конечно, поймете меня. – Его щеки покраснели. – Я полковник легкого конного полка кавалерии неаполитанского короля… Я в плену… Вам известно, что война перенесена за границу. Вы можете представить мои чувства. Я был при Маренго, Аустерлице, Иене, Фридланде и Ваграме… Сам император вручил мне этот крест Почетного Легиона на полях Ваграма. Могу ли я быть спокоен, томясь в плену, когда новая, страшная война началась против моего императора. Вы ведь понимаете меня?
– О да, – ответил Бахтеев, – я понимаю вас, я бы сам испытывал на вашем месте те же чувства.
– Вот видите! – воскликнул француз. – Мне тяжело видеть торжество победителей… Но, быть может, благоразумие одержит верх. Император Наполеон всегда высоко ставил императора Александра. Они могли бы поделить мир пополам…
– Это говорит и мой дядя, – ответил Лев Кириллович.
– Вот видите, видите, продолжил Соберсе, – граф Румянцев, ваш канцлер, против войны. Говорят, князь Кутузов тоже против. Ваша родина разорена. Чего же хотите вы? Увлекаясь личной дружбой к прусскому королю или ненавистью к Наполеону, ваш император губит свою империю.
– Я не могу обсуждать поступков моего императора, – сухо отозвался Лев Кириллович.
– О, я понимаю вас, – воскликнул Соберсе, – я знаю, что значит преданность императору. Но я хочу сказать, что, несмотря на войну и поражения, мы не чувствуем к вам ненависти. Ведь и вы тоже? Да?
– Да, – ответил Бахтеев, – вы правы. Хуже всех вели себя в России немцы и особенно баварцы.
– Видите! И вы хотите их защищать! – с горечью воскликнул Соберсе.
Этот пленный французский офицер внушал Бахтееву невольную симпатию.
– Мы еще поговорим, – сказал он, пожимая руку французу.
А в другом углу салона слышался слащавый голос Гольдбаха:
– Наши герои Штейн и Шарнгорст. Вся Германия восстала. У нас есть свои Тиртеи, Арндт и Кернер. У нас будут и свои амазонки и свои Жанны д'Арк. Пожертвования текут рекой. За железное кольцо – символ жертвы родине – отдают последнее достояние. «Отдаю золото за железо»(«Gold gab ich fur Eisen»), как выгравировано на этом кольце. Наши потомки будут с гордостью показывать это железное кольцо – символ героизма и самоотверженности. Германия восстала, как один человек. Студенты, профессора, как великий Фихте, художники, как Щадов, поэты, как Кернер и барон де ля Мот – Фуке, идут в ряды народной армии. За это железное кольцо наши девушки отдают золото своих волос. О! Германия освободит мир от этого чудовища! – с пафосом добавил Гольдбах.
– При помощи русских штыков, конечно, – насмешливо проговорил князь Никита.
При этих словах Гольдбах сразу остыл и словно отрезвел от своего увлечения.
– Вы забываете, дорогой Гольдбах, – все тем же тоном старого вельможи продолжал князь, – что Наполеон еще располагает силами Рейнского союза, а Пруссия… Ну, да, конечно, у Пруссии нет более Фридриха Великого.
И князь отвернулся от смущенного Гольдбаха.
– Союз с Пруссией заключен шестнадцатого февраля в Калише, – лениво произнес Бахметьев.
– Хвала Богу, – отозвалась Напраксина, – рука Провидения указует путь спасения народов от антихриста.
Видя, какой оборот принимает разговор, Соберсе незаметно вышел из комнаты.
– Рука Провидения, по моему мнению, – насмешливо сказал старый князь, – должна бы указывать на разоренную и испепеленную Россию. Здесь наше дело. Мы спасли себя, и довольно. У меня вот рекрутов требуют. Найдут ли – не знаю! Но кого найдут – те пойдут. Они пойдут, – с силой добавил он, – оставя свои разоренные гнезда, невспаханную землю, умирающие от голода семьи. Они пойдут. Куда? Зачем? Спасать чужие народы? Поистине перст Провидения указывает не туда, куда нужно.
– Вы кощунствуете, – с негодованием произнесла Напраксина, – разве наш император не Божий помазанник?
– Император остается императором, – сухо произнес князь, – но Россия тоже остается Россией.
Лев Кириллович с глубоким вниманием слушал эти разговоры. И странно, прирожденный воин, он шел теперь на новую войну без увлечения, без сознания необходимости и правоты того дела, за которое он готовился умереть.
Эти разговоры были как бы подтверждением его внутренних опасений.
Княгиня молча слушала, и на ее холодном прекрасном лице не выражалось ни единого движения чувств, быть может, волновавших ее душу.
IV
Устроившись у дяди, Лев Кириллович принялся за хлопоты. Прежде всего ему надо было восстановить свои права, так как он был исключен из списков армии» за смертью», и затем получить назначение в действующую армию.
С отъездом государя в армию словно наступила полная анархия во внутреннем управлении государства.
Государь уехал еще 7 декабря, в сопровождении обер – гофмаршала графа Толстого, государственного секретаря Шишкова, графа Аракчеева, статс – секретаря графа Нессельроде, д. ст. сов. Марченка и своего неизменного друга генерал – адъютанта князя Петра Михайловича Волконского.
Во всех правительственных учреждениях царил невообразимый хаос. Огромная империя, хотя победоносно вышедшая из тяжелого испытания, но все же разгромленная, обнищавшая и разоренная, колебалась на своих могучих корнях. Все органы управления были расстроены, местные правительственные учреждения растеряли все свои документы, дела судебные, имущественные, все то, что сплетает в один клубок судьбы людей. Неоконченные тяжбы, спорные процессы, бесчисленные ходатайства по самым разнообразным вопросам – все пришло в хаотический беспорядок. Новая начавшаяся война наносила последний удар всем надеждам. Тысячи просителей, разоренных помещиков, искалеченных солдат и офицеров, осаждали канцелярии, не встречая ни привета, ни ответа. Империя была похожа на титана, захворавшего тяжелой болезнью. Ей был нужен покой и отдых после страшных нечеловеческих напряжений минувшего года, когда волна народного чувства достигла своей предельной высоты и теперь вдруг отхлынула, открывая бездну нищеты.
Канцлер граф Николай Петрович Румянцев чувствовал себя обиженным и растерянным. От внешней политики он был совершенно устранен, что ставило его в неловкое положение перед представителями держав, находящимися в Петербурге. Государь взял непосредственно на себя все дипломатические сношения. Всеподданнейшие представления по внутренним вопросам оставались без ответа. Приходили только короткие распоряжения через Аракчеева о формировании регулярных батальонов, резервных эскадронов, ополчений и доставке провианта. Набор рекрутов подвигался туго. Во многих дворянских поместьях не насчитывалось и десятой части прежде бывших крестьян. С мест приходили неутешительные вести. То здесь, то там вспыхивали бунты…
Канцлер, уже потрясенный войной двенадцатого года, стоившей ему паралича, после которого он оглох, терял голову.
Наконец не выдержал и послал прошение об отставке.
Прошение тоже осталось без ответа.
Общество обеих столиц резко разделилось.
Одна часть его, не думая о понесенных потерях, жаждала только довершить торжество России и питало непримиримую ненависть к Наполеону. В этой ненависти их укрепляло еще убеждение в невозможности для Наполеона вести новую войну после страшного разгрома, постигшего его в России. Поверхностные наблюдатели этого сорта считали его окончательно погибшим, чему много содействовали французские эмигранты, уже видевшие на престоле Франции Людовика XVIII; такие люди смотрели на новый поход, как на увеселительную военную прогулку. Другие, более знакомые с положением дел, во главе которых был канцлер, являлись убежденными противниками войны и надеялись, что после опустошительной войны двенадцатого года император Александр воспользуется случаем, видя могущество Наполеона поколебленным и в достаточной мере подняв воинственный шум, заключить выгодный для России мир.
В высшем же обществе господствовало по преимуществу первое мнение. Легкомысленное, как всегда, оно в своем невежественном патриотизме решило, что война должна быть закончена не иначе, как в Париже, куда, конечно, русские войска дойдут церемониальным маршем. Эмигранты уверяли, что Франция ненавидит тирана и его песенка спета. Гольдбах в светских гостиных говорил, что один вид германской народной армии заставит Бонапарта сложить оружие и повергнет в панический ужас всю Францию. Им охотно верили. Светские дамы сговаривались о поездке за границу, в Баден – Баден, к маркграфине – матери императрицы Елизаветы Алексеевны, куда собирались, как говорили, и сама императрица и великая княгиня Екатерина Павловна и где, наверное, так будет весело в обществе победоносных русских и прусских офицеров. Обеды и рауты сменялись одни другими…
– Два – три месяца, и мы в Париже, – говорили на светских собраниях. – У Наполеона нет ничего…
Радуясь быстрому движению русской армии вперед, в Петербурге почти никто, за исключением очень немногих, не видел грозной тучи, чреватой громами и молниями, нависшей над Европой… К числу немногих принадлежал и князь Никита Арсеньевич.
– У них у всех отнял Господь разум, – говорил он Льву Кирилловичу в дружеской беседе. – Они восхищаются этими победами, но не понимают того, что Наполеон отступает, чтобы сделать прыжок тигра. У него ничего нет?! Сумасшествие! Он еще располагает силами Голландии и Италии, Баварии, Саксонии, Виртемберга, Бадена, Гессена и других членов Рейнского союза, король датский смотрит на него, как на своего покровителя. На престолах испанском и вестфальском его родные братья. Одно имя его внушает ужас!.. А вот смотри, – продолжал взволнованный князь. – Вот какие письма Штейна к императору… Вот каково отношение прусского короля к России… – И он передал письмо Льву Кирилловичу. – Я получил его от Румянцева, – добавил он.
Лев Кириллович с любопытством взял в руки письмо и стал читать. По мере того, как он читал, он все более и более поражался.
– Прусский король ведет себя как предатель!
– Да, – продолжал князь, – я понимаю Штейна: он патриот, но он хочет подменить прусского короля русским императором. Но нельзя быть прусским королем, оставаясь русским императором. У него есть свой народ, и надо думать о нем. Это безумие, – закончил князь, вставая.
– Однако, дядя, – произнес Лев Кириллович, – я не считал вас столь осведомленным. Вы открываете мне глаза.
Князь усмехнулся.
– Для этого только надо быть русским, а не Нессельроде, Поццо ди Борго или Винцингероде, – сказал он, – слава Богу, князь Бахтеев, Кутузов и Румянцев еще русские люди.
При словах Никиты Арсеньевича в уме молодого князя проносились страшные картины опустошенной, нищей, угнетенной России и пробуждалась ненависть к тем чужим людям, которые ценой русской крови хотели купить собственное благополучие и свободу.
Благодаря своему имени и связям старого князя Льву Кирилловичу скоро удалось восстановить свои права и получить назначение в действующую армию. Выбор полка был предоставлен ему. Румянцев дал ему письмо к главнокомандующему светлейшему князю Кутузову. Полк не был обозначен только потому, что молодой князь хотел непременно попасть в передовые части, а какие полки были впереди, доподлинно граф Румянцев не знал.
V
Но среди этих хлопот, в волнении новых мыслей, нахлынувших в его душу, Лев Кириллович испытывал смутное беспокойство, не связанное ни с этими хлопотами, ни с этими новыми мыслями.
Сперва, едва ощутимое, оно росло в его душе, постепенно завладевало им, лишало его сна и удовольствий. И причиной этих беспокойных настроений являлась княгиня. Ее все тот же надменный вид, прекрасное лицо без улыбки, ровное и холодное отношение к нему, несмотря на то, что он жил в доме князя и, следовательно, по самым условиям жизни был близок к ней как по родству, так и по дружбе дяди, волновали его. Все попытки сближения молодая княгиня холодно отклоняла.
«Что это значит? – с тоской думал князь. – Неужели я до такой степени ей противен?»
Но он бывал счастлив, если ему удавалось оказать ей какую‑нибудь мелкую услугу: поднять уроненный платок, подать что‑нибудь, исполнить небрежно выраженное желание вроде того, чтобы прочесть какой‑нибудь роман m‑me Jenlis или стихи Жуковского. Тогда он рыскал по Петербургу, искал, находил книгу, что было иногда очень трудно, и с торжеством приносил ей.
В ответ он получал холодное:
– Merci, mon prince.
Она даже не звала его иначе, как» князь».
Когда же он робко начинал разговор об этих книгах, княгиня или отмалчивалась, или холодно говорила, что еще не прочла…
Князь заметил, что Ирина Евстафьевна была особенно близка с княгиней Напраксиной, и решил поехать к ней с визитом. И он собрался.
Его молодому воображению Ирина Евстафьевна представлялась каким‑то сфинксом. Ему казалось, что словно какая‑то тайна окружает ее. Княгиня равнодушно относилась ко всем светским развлечениям, едва замечала всеобщее поклонение, окружавшее ее, и вместе с тем, несомненно, ее жизнь была чем‑то заполнена. Но чем? Она часто уезжала из дому, вела обширную переписку, посещала католические мессы в Пажеском корпусе и была частой гостьей княгини Напраксиной.
Лев Кириллович незаметно для самого себя мало – помалу увлекался этой живой загадкой и старался по возможности бывать там, где бывала молодая княгиня.
И теперь, едучи к Напраксиной, он с некоторым волнением ожидал встретить там княгиню Ирину.
Вступив в салон Напраксиной, князь застал там большое, по обыкновению смешанное общество. Черные сутаны католических священников странно перемешивались с цветными мундирами гвардейских офицеров, изящными фраками штатских и открытыми туалетами дам. Общее впечатление дополняли подрясник какого‑то по виду захудалого православного священника и поддевка одного из гостей, худощавого высокого человека лет сорока, с острыми глазами, вьющейся бородой и темными кудрями, падавшими на низкий лоб. Этот человек был окружен изящными, декольтированными женщинами, жадно слушавшими его тихий, вкрадчивый голос.
Среди этих женщин была и Ирина Евстафьевна. С широко раскрытыми глазами, побледневшим лицом, вся подавшись вперед, она так близко сидела от этого человека, что почти касалась его коленями. Но она не замечала этого, вся обратившись в слух…
Враждебное чувство сжало сердце Льва Кирилловича.
Напраксина заметила его и поспешила навстречу.
– Как я благодарна вам, – искренно воскликнула она, протягивая ему руку.
– Я счел своим долгом быть у вас, княгиня, перед моим отъездом в армию, – ответил князь, целуя ее руку.
– О, вы не раскаетесь, – произнесла Напраксина, – вы удачно попали. Сегодня у меня много новостей. И сегодня у нас дорогой гость – отец Никифор! – и она указала на человека, рядом с которым сидела Ирина.
Князь удивленно поднял брови.
– Но ведь он, кажется, не священник, – сказал он. – Кто такой этот отец Никифор?
Напраксина тихо засмеялась.
– Ну, я вам прощаю ваше неведение, ведь вы воскресли из мертвых, – начала он. – Он не священник, да, это правда, но он святой муж, провидец… Вы знаете, – шепотом продолжала она, – это действительно пророк, это учитель чистой веры в духе Христа… Спросите у вашей юной тетушки… Его знает весь Петербург. Он предсказал взятие Москвы и гибель Наполеона. Он друг князя Александра Николаевича Голицына… О его пророчествах перед отъездом императора князь Голицын довел до сведения его величества. О, это необыкновенный человек!..
Князь был ошеломлен.
– Хотите, я познакомлю вас с ним? – продолжала княгиня.
– Ваша воля, княгиня, – ответил Лев Кириллович, – только я боюсь, что это знакомство будет мало приятно и вашему пророку и мне.
В этой фразе сказались обычная прямота и резкость молодого князя.
Он не верил ни в пророков, ни в пророчества, а близкое соседство княгини Ирины с» пророком» ему положительно не нравилось.
– О – го! Да вы не вольтерьянец ли, как ваш дядя? – с усмешкой произнесла княгиня. – Во всяком случае вы с ним познакомитесь.
– Конечно, – поспешил ответить князь, – я только хотел сказать, что представление меня ему ставит меня словно в толпу его поклонников, а этого я не хочу ни за что в мире.
– Я понимаю вас, – немного помолчав, сказала Напраксина. – Действительно, хотя он и святой, но он не нашего круга, и знакомство с ним должно произойти иначе. Ваша тетушка вам может много рассказать про него…
С этими словами она покинула князя, предоставив его самому себе.
К счастью, Бахтеев сразу встретил своих приятелей.
Его приветствовали, как восставшего из мертвых. Вопросы посыпались, как град. Князь с увлечением отдался впечатлению встречи со старыми боевыми товарищами, но все же на его настроении лежала темная тень. Он не раз среди самого оживленного разговора с непонятным беспокойством обращал свои глаза на княгиню Ирину, и ему казалось, что он встречал ее холодный пренебрежительный взгляд.
Он не хотел по какому‑то непонятному сложному чувству подойти к ней.
Бесшумно ступая по мягким коврам, лакеи разносили чай. Присутствовавшие разбились на кружки. Лев Кириллович уже отвык от общества; сдержанный гул негромких голосов стоял в салоне. В одном кружке у круглого столика старый сенатор со звездой на фраке, пожимая плечами, говорил:
– Мы идем вперед, как на маневрах, но все же эта военная прогулка стоит недешево. Не стоит овчинка выделки.
– Она слишком дорого стоит, граф, – раздался резкий голос, – я имел случай получить копию письма статс – секретаря Шишкова.
Все с удивлением посмотрели на только что вошедшего, молодого офицера, с нервным и желчным лицом, произнесшего эти слова.
– Новиков! – воскликнул Бахтеев, узнав своего однополчанина.
Новиков радостно взглянул на него и, крепко пожимая ему руку, сказал:
– Левушка, милый, как рад я тебя видеть. Сейчас я весь твой – дай кончить.
– Про какое письмо вы говорите? – спросил сенатор, щуря глаза.
– Про письмо Александра Семеновича, – ответил Новиков. – Ежели разрешите, я прочту из него.
– Очень обяжете, – наклоняя голову, произнес сенатор. Это был граф Телешев, известный масон, не особенно любимый императором, как он был нелюбим и его царственной бабкой.
Новиков вынул из кармана письмо.
– Письмо помечено, – сказал он, – девятнадцатым февраля, император был в Калише. Я хотел только указать на некоторые места этого письма.
Все слушали с напряженным вниманием.
– Вот что пишет Шишков.
И, раскрыв письмо, Новиков начал читать: «Февраля одиннадцатого дня мы приехали в Калиш. С неделю тому назад здесь было сражение. Войска ваши разбили саксонский корпус под начальством французского генерала Ренье, которого со многими офицерами и двумя тысячами рядовых взяли в плен».
– Видите, – прервал граф Телешев, – я говорил, мы идем церемониальным маршем…
– Да, – с загоревшимися глазами ответил Новиков, – а вот конец письма: «Недавно министр полиции получил донесение, что в двух губерниях – Смоленской и Минской – собрано и сожжено девяносто семь тысяч тел и что многие трупы еще и по сию пору валяются на поверхности земной…»
Наступило жуткое молчание.
– Россия превратилась в кладбище, – глухо сказал князь Бахтеев, – я сам видел…
– И вот, ваше сиятельство, – нервно продолжал Новиков, – мы, бросив родину, хотим освобождать Европу. Нет, – весь дрожа нервной дрожью, продолжал он, – вы сперва сожгите все трупы, что гниют на поверхности земной, восстановите испепеленные веси и города, дайте нам мир и благоденствие; а потом спасайте других. Когда горит ваш дом и гибнут ваши дети, не броситесь же вы спасать дом соседа.
– Alea jacta est, – произнес скромный голос молодого аббата. – Ваш император совершает великую миссию.
– Оставьте в стороне нашего императора, – резко ответил Новиков. – Мы говорим не о нем, и, – добавил он со злой усмешкой, – только мы, русские, можем иметь свое мнение о том, что нам нужно.
Бритое лицо аббата слегка покраснело.
– Россия идет во главе народов на великий подвиг, – ответил аббат. – Народы соединились в одну семью, религии смешались во имя одной великой идеи. Тут нет ни русских, ни немцев…
– Вы так думаете? – насмешливо бросил Новиков.
Аббат ответил легким поклоном, как бы показывая, что он не имеет желания продолжать спор на эту тему.
Сперва увлеченный разговором, Бахтеев вскоре почувствовал скуку.
«Ах, все равно, – думал он, – умирать так умирать! Победа всегда останется победой, во имя чего бы ни была. О чем думать? Броситься в кипень боя и умереть! Видно, такова судьба».
С увлечением ли, без увлечения он поедет на войну – не все ли равно! Он сумеет исполнить свой долг и умрет, если надо, не хуже других.
В настоящую минуту его больше всего интересовала княгиня Ирина. Он не хотел смотреть на нее и невольно смотрел. И вот его поразило странное выражение ее лица. Таким он не видел ее еще никогда. Ни надменности, ни холодности не выражало это лицо. Оно было кротко, умиленно. Слезы стояли в прекрасных глазах Ирины. Она была похожа на растроганного ребенка. И эти глаза смотрели на отца Никифора, а в выражении лица этого пророка салона графини Напраксиной Бахтееву виделось что‑то хищное и сладострастное, устремленное на прекрасное, склонявшееся перед ним лицо.
Это зрелище было тягостно для Льва Кирилловича.
Повинуясь невольному порыву, он круто повернулся и направился к кружку Напраксиной.
VI
Его приближение заметила княгиня Напраксина и с улыбкой кивнула ему головой. Это движение было замечено окружающими. Княгиня Ирина подняла глаза, слегка покраснела, потом нахмурилась, и лицо ее мгновенно привяло холодное обычное выраженье.
Отец Никифор острым взглядом окинул фигуру молодого князя.
Лев Кириллович сразу подошел к Ирине.
– Здравствуйте, княгиня, я давно здесь, но не смел нарушить вашей благочестивой беседы, – сказал он с иронией, целуя ее руку.
– Однако нарушили, – стараясь под улыбкой скрыть свое недовольство, ответила княгиня.
Напраксина представила Бахтеева остальным дамам и, обратившись к отцу Никифору, сказала:
– Вот, батюшка, герой прошлой войны и будущей. Он едет на войну.
Бахтеев едва склонил голову, стоя молча и пристально смотря на лицо этого странного пророка.
Отец Никифор тоже несколько мгновений смотрел на него и потом, вдруг улыбнувшись, ласково сказал:
– Здравствуй, здравствуй, миленький. Так на войну? С Богом! Иди, иди, вернешься здоров… День наступает – день сей Господа Вседержителя, день отмщения врагам, и пожрет их меч Господень и насытится и упьется кровью их, яко жертва Богу в земли полунощной….
Последние слова отец Никифор произнес с диким воодушевлением.
Бахтеев невольно вздрогнул. В смотревших на него ярких пронзительных глазах, в тоне голоса, властном и глубоком, чувствовалась какая‑то непонятная сила.
Пристальный блестящий взгляд производил странное впечатление, непонятно притягивая к себе и словно парализуя волю.
Но это впечатление было только мгновенно, потому что, прежде чем понять его, князь Бахтеев уже почувствовал раздражение против этого человека в поддевке, с такой уверенностью говорящего и смотрящего.
– Благодарю вас, господин пророк, – насмешливо сказал он, – за ваше любезное предсказание. Но не могу согласиться с вами, что настает день отмщения врагам. Этот день был и прошел. Мы достаточно отомстили. Пришла, быть может, очередь для других мстить за свои обиды – пусть мстят. И я полагаю, что его величество император не во имя мести поднял снова пламя войны…
Глаза отца Никифора на мгновение сверкнули словно угрозой и погасли. Он встал. На его губах играла ласковая улыбка. Он слегка поднял руку, словно для благословения.
Княгиня Ирина с нескрываемым негодованием смотрела на молодого князя, Напраксина почти с ужасом, так же, как и остальные дамы. Насмешливый тон Льва Кирилловича, его обращение» господин пророк», – все это являлось в их глазах неслыханной дерзостью.
– Я не пророк, миленький, – начал кротко отец Никифор, – где уж мне, недостойному…
– Извините, – перебил его князь, – я не знал, как величать вас.
– А Никифор Фомич, – ответил он. – Так вот, миленький. Не следует гнушаться моими словами… Я не пророк, миленький, – повторил он, – одно скажу тебе, и попомни слово мое. Воплотил Господь силу свою в образе Александра, и сокрушит он антихриста. И падет антихрист, и от гласа падения его потрясошася вся бывшая под сению его древеса, и сведошася во ад язвении от меча, и живущий под покровом его… Помни это и не сетуй на Божие веление.
Князь Бахтеев был изумлен.
Неужели, думал он, этот хитрый мужичонок прочел в его душе мучившие его сомнения?
– Во всяком случае благодарю вас за ваше предсказание, – сухо сказал князь и с легким поклоном отошел в сторону.
Его сейчас же подхватил под руку Новиков.
– А, каков пророк? – начал он. – Они, – он кивнул головой в сторону дам, – все сошли с ума.
– Я ничего не понимаю, – угрюмо ответил князь, – я так отстал от всего. Скажи, ради Бога, кто этот проходимец, откуда он появился и как попал в этот круг? Я ничего не понимаю. А между тем в нем есть что‑то, – задумчиво закончил он.
– Да, – ответил Новиков, – это правда, в нем что‑то есть. Откуда он взялся?.. От князя Голицына, Александра Николаевича, голубчик. Говорят, он предсказал в свое время смерть покойного императора, что и написал Кутайсову. Потом о нем забыли. Сам понимаешь, Кутайсов не мог сознаться, что по своей небрежности не распечатал присланного ему десятого марта письма, отправляясь к своей метреске Шевалье. Но это брешут; по моему мнению, этот слух пустил сам отец Никифор через светских дур. У меня тетка ханжа, фрейлина вдовствующей императрицы, так вот она и снабдила меня всеми этими сведениями. Этот самый Никифор выплыл через святошу князя Голицына. Он поразил его знанием Священного писания, изучением которого так занимается теперь Голицын. Нелегко было бедняге повернуть от Вольтера к Священному писанию… А тут этот Никифор. У Голицына полон дом юродивых. Ну, и облюбовал его. А этот проходимец так ловко подобрал тексты из каких‑то пророков, что словно выходит – Священное писание только и пророчествует о величии нашего императора и России и об антихристе с запада – Наполеоне. Оно, конечно, занятно. А святоша наш весь этот подбор поднес государю императору. Дескать, посланец ты Божий… Говорят, что на императора сии выдержки произвели впечатление и будто он даже допустил к себе этого проходимца… И знаешь, – серьезно добавил Новиков, – когда моя тетушка ханжа душила меня этими пророчествами, ей – богу, я сам в ажиотаж пришел.
Князь Бахтеев передернул плечами.
– А о какой же новой вере говорила мне Напраксина? – спросил он.
– Вот тут‑то и зарыта собака, – задумчиво ответил Новиков. – Что гнуснее всего, что он старается улавливать молодых и красивых и особенно богатых… Есть какие‑то тайные собрания… Что там делают – один аллах знает… Но что‑то гнусное… Не помню слова, как они называют свои собрания, но только, – с негодованием добавил он, – я знаю, сколько женщин бросают свои очаги и сходят с ума… Посмотри на свою тетушку, как она слушает этого пророка… Она, кажется, видит в нем нового Христа. Я же думаю, да и не я один, что проходимец этот не иначе как из хлыстов. Что‑то похоже… Теперь их опять появилось видимо – невидимо. В Москве тоже какой‑то пророк объявился. Тут, брат, прямо сумасшедшие какие‑то… У Напраксиной – сам видишь что. У Батариновой тайные собрания, где бывают и хлысты, и скопцы, и монахи, и Голицын. Какие‑то молельни открылись… пророки… пророчицы… Ничего не разберешь.
Бахтеев бледнел, слушая его. Словно бездны открывались перед его глазами.
– А этого пророка я бы повесил, – закончил Новиков, кинув в сторону Никифора.
– Я бы тоже, – глухо отозвался Бахтеев.
– Ну, однако я ухожу, довольно с меня, – сказал Новиков. – Не пройдем ли мы вместе куда‑нибудь пообедать? Потолкуем, ведь я не сказал тебе еще самого главного: я еду в действующую армию. И при этом прошу перевода из гвардии в армию. Там ближе к делу…
– Вот как! – радостно воскликнул Бахтеев, – значит, вместе… Идем же, потолкуем на свободе.
Они незаметно вышли. Только Бахтееву показалось, что княгиня Ирина проводила его долгим враждебным взглядом.
VII
Князь Никита Арсеньевич сидел в своем кабинете и слушал доклад своего управляющего. Невысокого роста, пожилой, круглый, как шар, с почти голой головой, управляющий стоял перед князем с выражением почти ужаса на своем толстом красном потном лице.
Звали его Семеном Семеновичем Буровым, и был он коллежским регистратором по синодской канцелярии. Но служба его была совершенно фиктивная. И службу и чин получил он благодаря могущественной протекции князя Никиты. Он был сыном прежнего управляющего, очень ценимого за честность князем. Сын пошел в отца. Он был честен и предан князю. Отец его был вольноотпущенным, а сын был уже коллежским регистратором и дворянином.
Вести, привезенные им князю, были с его точки зрения ужасны, и он робел, как доложить их…
– Садись, Семен, – обратился к нему князь, – и говори. Садись, – уже властно повторил он, видя, что Буров стесняется.
Буров робко опустился на край стула…
– Ваше сиятельство, – дрожащим голосом начал он. – Нам негде брать рекрутов.
Князь забарабанил сухими пальцами по столу и, нахмурясь, молча ждал продолжения.
– Дела плохи, – продолжал Буров, отирая рукавом лицо. – Требуют, а что мы дадим?
У Бахтеева по всей России были раскинуты богатейшие имения.
– А что в новгородской? – спросил он.
– Пусто, ваше сиятельство, – ответил Буров, – из ста пятидесяти восьми дворов не уцелело и десяти. Разбежались… Остальные голодают.
– А в нижегородской?
– Разбойниками стали, ваше сиятельство, в леса побегли, – ответил Буров, – а о рязанской и московской и говорить нечего – пустыня… Все порублено, потравлено… Люди, как звери, разбежались по лесам… Разбойничают, погибают целыми семьями, гниют… Ваше сиятельство, – со стоном воскликнул Буров, сползая со стула и став на колени, – ваше сиятельство, помилуйте! Грех перед вами совершил!.. Гневайтесь, судите. Видит Бог, иначе не мог!
Тяжелые крупные слезы текли по лицу Бурова. Лицо князя дрогнуло.
– Встань, – сурово сказал он, – и говори толком.
Буров с трудом поднялся с колен.
– В чем дело, говори, – повторил князь.
– А в том, – вдруг решительно начал Буров, однако весь дрожа, – что за сей год ваше сиятельство доходов не имеет. Что все хлебные запасы и дровяные я отдал вашим крестьянам, пожженные, голодные, они не имеют ни крова, ни пищи, и скотинку роздал, там коровок, там лошадок… Судите же меня, ваше сиятельство!
Семен Семенович снова бухнулся в ноги князю.
Несколько мгновений князь, словно ошеломленный, молчал. Потом его строгое, суровое лицо приняло странное, несвойственное ему выражение растроганности и умиленности.
– Встань, Семен Семеныч; подойди, обними меня, спасибо, – дрогнувшим голосом сказал он.
Буров быстро вскочил с колен и бросился к князю.
– Не надо, не надо, – говорил князь, отнимая свои руки, которые Буров хотел целовать.
Он крепко обнял Бурова.
– Ты верный человек, – сказал он, – и понимаешь меня. Бог даст, мы еще не разоримся, а как у племянника, – спросил он, – в могилевской?
– Хуже быть не может, – ответил Буров, отходя на свое место. – Ничего нет.
– Но ведь все же у нас деньги есть? – почти весело спросил князь.
Оживился и Буров.
– Еще бы, ваше сиятельство, – бодро ответил он, – только куры не клюют.
И он стал подробно докладывать князю о состоянии наличных счетов.
– Ну, значит, нечего и толковать, – уже совсем весело скзазал князь. – Ты знаешь моего племянника Левона?
– Еще бы, ваше сиятельство, – отозвался Буров, – чай, в опеке у нас.
– Ну, так вот, – сказал князь, – Левон едет в поход. Открой ему счет. Что бы ни спросил – давай. Хоть меня разори, а ему не отказывай. Понял?
– Еще бы, – широко улыбаясь, ответил Буров. – По правде сказать, ваше сиятельство трудно разорить; вы вроде как граф Строганов.
Князь Никита усмехнулся.
– Это который всю жизнь одну цель имел – разориться, да и то не смог, как сказала моя незабвенная императрица, – ответил он. – Ну, что же, тем лучше. Вели‑ка к себе прислать все счета из домовой конторы, там расплатишься. Да, – добавил он, – дела Буйносова очень плохи, должно быть?
Буров только вздохнул.
– Так вот, – продолжал князь, – я в эти дела не вмешиваюсь. Это дело княгини. Так помни: по требованию княгини чтобы все делалось скорее, чем для меня самого. Понял? И чтоб я и не знал об этом! Запомни!
– Слушаю – с, ваше сиятельство, – ответил, кланяясь, Буров.
– А я так и отпишу в военное министерство, – закончил князь. – Пусть ищут новых воинов, авось очухаются.
Отпустив Бурова, старый князь долго задумчиво ходил по кабинету.
VIII
Данила Иванович Новиков в полной парадной форме прямо из Казанского собора приехал к Бахтеевым.
Служили торжественный молебен по случаю занятия графом Витгенштейном Берлина. Присутствовала вдовствующая императрица с августейшим семейством. Говорили о какой‑то решительной победе над вице – королем Евгением.
Новиков приехал раздраженный и недовольный.
Левон не присутствовал на этом торжественном молебствии. Он сказался больным и сидел дома. На самом деле, он чувствовал себя очень плохо. На душе его было смутно и тяжело. Он даже не хотел разбираться в своих чувствах.
«Ехать, скорей ехать туда», – неотвязно думал он.
Он боялся признаться самому себе в том чувстве, которое гнало его из Петербурга.
– Ей – богу, – раздраженно говорил Новиков, – я думал, что я в немецкой стране. Чему радоваться! Этот ханжа Голицын все время стоял на коленях… Канцлер не приехал… Только одна великая княгиня Екатерина Павловна была грустна… Она еще в трауре по мужу… И вообще было заметно, что это торжество ей не по сердцу. Был и отец Никифор. Противно смотреть, как он молился, стукая о пол лбом, со святошей Голицыным рядом.
Бахтеев слушал раздраженную речь Новикова, и в его воображении неотступно стояло лицо его юной тетки, каким он видел его только раз в жизни на приеме у Напраксиной.
– Дошли тревожные вести, – продолжал Новиков, – о здоровье Кутузова. И представь себе, – с негодованием добавил он, – это им все равно. Я сам слышал, как сказали, что этот старик только связывает руки императору… Вот благодарность! Нет! Опротивел мне Петербург, хоть к черту на рога – только бы отсюда, – закончил Новиков. – Твой дядя один из тех, кто понимает положение… Да что толку! Но, однако, я хотел бы повидать его.
– Оставайся обедать, дядя будет очень рад, – ответил Бахтеев. – Пройдем к княгине.
У княгини был дорогой гость. Ее отец, сенатор Евстафий Павлович, только что вернулся из Москвы, куда он ездил посмотреть на месте, что осталось от его хором подмосковного имения.
Это был еще не старый человек, но с дряблым морщинистым лицом. Жидкий кок бесцветных волос торчал над его низким лбом. Височки были тщательно зачесаны, как у императора. Глаза имели растерянное, жалкое выражение, а губы все время складывались в заискивающую, слащавую улыбку. На фраке виднелась звезда. Княгиня по обыкновению холодно и надменно встретила гостей. Сенатор с преувеличенной вежливостью приветствовал молодого Бахтеева и постарался придать себе величественно – снисходительный вид, здороваясь с Новиковым. Новиков был уже в армейской форме. Он добился своего. Он довольно небрежно поклонился Буйносову и тотчас отошел к княгине.
Бахтеев из любезности осведомился у сенатора, какие новости в Москве.
Буйносов только развел руками…
– Развалины, – ответил он, – от нашего дома остались только стены. Все имущество разграблено…
И он жалобным тоном продолжал описывать то разоренье, в каком он нашел и свой дом и свое имение.
– Вся надежда на милость государя, – закончил он, – иначе мы разорены. Говорят, император всемилостивейше повелел возместить убытки дворянства.
– Ну, это довольно трудно будет, – насмешливо отозвался Новиков, услышавший последнюю фразу, – тут пахнет сотней миллионов.
– Но мы приносили жертвы на алтарь отечества! – с жаром воскликнул Буйносов…
– Мы тоже приносили жертвы, – ответил Новиков, – но жертва остается жертвой. И конца им не предвидится. Погодите, когда кончится война… Да надо же как‑нибудь устроить этих несчастных немецких принцев, этих Jeans sans‑terre!.. На это тоже нужны деньги. О России подумают потом…
– О! – почти с ужасом произнес Буйносов, – как вы говорите…
– А ведь он прав! – раздался веселый голос старого князя, вошедшего в эту минуту в гостиную. – Ох уж эти Иоанны Безземельные. Однако я очень рад видеть вас, дорогой Евстафий Павлович.
Лицо Буйносова приняло такое приторно – подобострастное выражение, что княгиня вдруг вспыхнула и нахмурилась.
Князь обнял сенатора, поцеловал руку жене и дружески поздоровался с молодыми людьми.
– Надеюсь, мы обедаем вместе, – сказал князь.
Новиков попробовал возражать, но князь перебил его.
– Вы доставите мне истинное огорчение, если уедете, – с теплым чувством сказал он.
Новиков поклонился. Князь сел рядом с женой.
– Вы что‑то грустны, Irene, – тихо сказал он и погладил руку жены.
По лицу Ирины пробежала тень.
– Вам это показалось, мой друг, – ответила она.
– Дела отца не должны огорчать вас, Irene, – продолжал князь, понизив голос. – Вы знаете, что вы достаточно богаты.
– То есть вы, – едва слышно уронила княгиня.
– Жестоко напоминать об этом, – ответил князь, – никакие богатства не могут сравниться с тем, что я приобрел в вас, Irene. Помните это и знайте, что ваши распоряжения в нашей конторе действительнее моих. Это я вам хотел сказать давно. – Он быстро встал с места. – Помните же мои слова, Irene; мне лично неудобно вмешиваться в эти дела, – сказал он, – и этим вы докажете мне величайшее доверие… за мою любовь.
Лев Кириллович был в стороне и не мог слышать разговора. Но он видел, как в суровых глазах княгини появилось мягкое, детское выражение, когда она следила взором за отошедшим от нее мужем.
За обедом князь был очень оживлен. Предметом разговора, естественно, был заграничный поход и кажущиеся успехи русского оружия. К этим успехам князь относился с полным скептицизмом.
– Война еще не началась, – говорил он, – и поверьте, что Бонапарт еще покажет себя. Молебны – это хорошее дело. Но пока мы будем служить молебны во славу прусского короля, Наполеон, или, если угодно, Бонапарт, соберет новую армию.
IX
Лев Кириллович в последние дни не видел княгини. По странному совпадению чувств они избегали друг друга. И теперь за обедом он не мог не заметить, как болезненно отзывалось на княгине униженное отношение ее отца к князю.
Действительно, Евстафий Павлович прямо с собачьей угодливостью смотрел в глаза князю Никите, стараясь угадать его малейшее желание.
Но старый князь делал вид, что не замечал этого, и, напротив, со своей стороны, старался выказать преимущественное внимание Евстафию Павловичу. И каждый раз при новой угодливой фразе Буйносова княгиня бросала на Левона особенно враждебные, вызывающие взгляды. Словно она видела в нем врага и готовилась к защите.
Левону было не по себе от этих взглядов, и обед тяготил его. На все его внимание и любезность княгиня отвечала оскорбительной холодностью.
После обеда перешли в маленькую гостиную, куда подали кофе и вино.
Но Новиков торопился, Буйносов тоже, и они вместе вскоре уехали.
Старый князь, повинуясь давней привычке поспать после обеда, поцеловал руку жене, кивнул головой Левону, зевнув, сказал:
– Ведь мы еще сегодня увидимся, – и тоже ушел.
«Тетушка» и»племянник» остались наедине. Настало тягостное молчание. Князь пил портвейн и не знал, что сказать. Он чувствовал себя крайне неловко. Его смущало надменное прекрасное лицо. А сердце сильно билось, и он хотел и не мог начать говорить.
Из неловкого положения его вывела княгиня.
– Скоро вы уезжаете? – равнодушно спросила она тоном человека, которому нечего сказать.
– Да, – с горечью ответил Лев Кириллович, – я тороплюсь. Я одинокий бродяга, для всех чужой. Здесь, в вашем Петербурге, ото всего веет холодом. От Невы, от ее набережной, от этих барских домов и от людей. Я чужой здесь… Когда я ехал сюда, я думал отдохнуть здесь хоть несколько дней в тепле и уюте, но мне холодно… Да, я еду, у меня есть товарищи, они там далеко умирают… Я поеду к ним…
– Разве вы чужой здесь? – тихо спросила княгиня, – а ваш дядя?
– О, я очень люблю его, – живо отозвался Лев Кириллович, – но все же…
Он невольно замолчал.
– Но все же? – повторила княгиня.
– Но все же, – резко сказал князь, вставая, – я чужой здесь, не прошенный гость. Я, видимо, не желанный гость здесь.
Княгиня слегка побледнела.
– Вы последний из рода Бахтеевых, – сказала она, – вы наследник своего дяди…
– О каком наследстве говорите вы! – воскликнул Левон. – У меня одно наследство – честь моего имени… Но я наследовал его от отца… Я просто люблю дядю…. и, княгиня, я слишком богат сам по себе и не жаден… Я никому не стою поперек дороги.
Он сказал эти последния слова и мгновенно раскаялся. Много он дал бы, чтобы вернуть их.
Княгиня побледнела, потом кровь прилила к ее лицу, покраснели даже ее открытая шея и плечи. Глаза ее чудесно засверкали…
– А, – дрожащим голосом начала она, – я так и думала! Ну, конечно! Чего же может ждать женщина, вышедшая замуж за человека на полвека старше ее, кроме оскорбительных намеков и предположений? Вы не стоите мне поперек дороги? Вы слишком богаты, чтобы оспаривать у меня ожидаемое наследство? Ведь вы это хотели сказать?
– Княгиня! Ради Бога! – воскликнул князь, ошеломленный этим потоком негодующих слов.
– О, да, да, – страстно продолжала она, – везде, всюду одно и то же. Или намеки, или нескромные вопросы. Но вы ошиблись милостивый государь. Вы видите постыдный торг там, где была… – Она вдруг остановилась. – Однако, – стараясь овладеть собой, продолжала она, – какое мне, собственно, дело до вас и до других? Но знайте только одно, что я презираю эту роскошь и что никому не позволю смотреть на меня свысока. Но ведь и я стою чего‑нибудь, – высокомерно добавила она, – даже с вашей точки зрения ваш дядя заключил не совсем безвыгодную сделку?
Она рассмеялась нервным сухим смехом.
– Княгиня, – дрогнувшим голосом сказал Левон, – клянусь честью, Богом, в которого вы верите, я не хотел сказать ничего оскорбительного. Ни одна нечистая мысль не коснулась вас. Я не думал ни о роскоши, окружающей вас, ни о богатстве, которым вы теперь располагаете. Дядя достоин любви и уважения… Но мне больно, мне тяжело, княгиня, – продолжал он, – ваше отношение ко мне. Ваши взгляды, ваши слова. Разве я враг вам? Да я жизнь отдал бы за ваше ласковое слово!.. Нет, нет, – страстно заговорил он, заметя ее негодующий жест. – Я одинок, очень одинок. Мое сердце не согревало никогда нежное чувство. Я не знал матери, смутно помню отца, даже няня не певала песни над моей колыбелью. Мое сирое детство прошло среди наемных людей. А потом юность, потом боевая жизнь со случайными товарищами. Сегодня жив – завтра умер. Скажите же, княгиня, что остается мне в жизни!.. Я еду теперь на войну, быть может, я не вернусь, и никто, кроме дяди, не пожалеет обо мне. Но дядя прожил уже большую жизнь, он много перенес в жизни потерь, он сам уже близится к закату… А я один, я песчинка в пустыне, всплеск волны в океане, случайно сорванный ветром лист с огромного дерева человечества… Так неужели вы строго осудите меня за невольный порыв к солнцу, свету, теплу!..
Княгиня сидела, опустив голову, и по ее щекам текли слезы.
– Княгиня, – снова начал Левон, – не думайте обо мне дурно. Не подозревайте меня в нечистых чувствах и намерениях. У меня нет сестры, будьте мне сестрой. Дайте руку, благословите меня на неведомое будущее…
Он остановился перед ней, весь охваченный неудержимым порывом. Было мгновение, когда он хотел броситься к ее ногам.
Она подняла на него свои загадочные глаза, теперь полные слез, и молча протянула ему руку.
– Благодарю, – сказал князь, с чувством целуя ее.
– Простите, – начала княгиня, – я была не права… Но я так измучилась за эти месяцы… И я уже нашла… почти нашла, – поправилась она, – новый путь, когда явились вы и… мне говорили…
Она замолчала.
Князя поразили ее слова о новом пути. Смутные мысли налетели на него. Напраксина, отец Никифор, слова Новикова. Ревнивая тоска сжала его сердце. Теплое чувство, наполнявшее его, вдруг исчезло. Он подозрительным, жестким взглядом смотрел на княгиню.
– Кто же указал вам этот новый путь, княгиня? – сухо спросил он, – не новоявленный ли пророк?
Княгиня уловила перемену в его голосе, но странно, прежняя надменность не вернулась к ней. Она кротко ответила:
– Не смейтесь над ним. Он боговдохновенный человек. Он провидец и… утешитель.
– Но чем же он подчинил и успокоил вашу душу? – стараясь сдержать себя, спросил Левон.
Он чувствовал себя крайне раздраженным и вместе с тем ему бесконечно было жаль княгиню, такую теперь беспомощную, кроткую и слабую.
– Я встретилась с ним случайно, – тихо и задумчиво начала княгиня, – у князя Голицына. Отец дружен с ним. Когда я особенно тосковала, отец посоветовал мне пойти к нему, поговорить с ним. Вы знаете, к Голицыну ходит много наших дам. Он дает книги… Учит молиться. Я пошла… Ах, разве можно передать те чувства, которые я испытала в его молельне!.. Темно… Только горит над плащаницей кровавое сердце, – это лампада сделана из красного стекла в виде сердца, – пояснила она. – Красный слабый отблеск озаряет потемневшие лики святых, на старых образах, без риз. Он говорит: это сердце Иисусово пламенеет кровью и любовью за весь мир… Я не помню всего… было страшно и сладко… А в молельне был отец Никифор… Когда он положил на плечо мне руку и посмотрел на меня… его глаза чудно светились… мне стало так легко, так отрадно… – Княгиня говорила беззвучным голосом, опустив глаза, словно вспоминая какой‑то чудесный сон… – Потом, – продолжала она, – я встречалась с ним у княгини Напраксиной… Он научил меня верить в Бога и говорил, что близок час, когда он введет меня в сонм святых… Напраксина говорила, что это только для особо посвященных… у него собрания… Вот и все… Его слова успокаивают… На днях я должна уже ехать к нему…
– Вы не поедете! – горячо воскликнул князь. – Этот изувер преследует дурные цели… Вам нечего искать нового пути… Ваш путь перед вами…
Княгиня покачала головой.
– Он наполнил пустоту моего сердца, – сказала она. – Я мужу об этом не говорила. Вы знаете его…
– Княгиня, дорогая, милая сестра моя, – начал князь голосом, исполненным глубокой нежности, – обещайте мне не ехать к нему, пока я не скажу вам. Это первая просьба вашего друга, вашего брата, быть может, обреченного на смерть. Дайте слово, даете? Обещаете? Да?
Княгиня несколько мгновений колебалась и затем, подняв на Левона сияющие глаза, твердо ответила:
– Обещаю, милый брат.
Князь поцеловал ее руку.
Короткий зимний день погасал. Красный закат, пылавший над Невою, последним отблеском озарял и лицо княгини, и залу, и блестящую форму князя Левона.
Князь сел рядом с Ириной. И тихо, доверчиво она рассказывала ему повесть о своей судьбе.
История была проста и не сложна. Разорение, встреча с князем, его последняя любовь. Он так нежно, так внимательно относился к ней. Она привязалась к нему, как к другу. Она еще мечтала спасти положение своего отца ж дала согласие старому князю. Евстафий Павлович был несказанно рад. Он сам толкал ее на это.
– И я была и была бы счастлива, – закончила княгиня, – если бы… если бы…
Она смотрела на Левона… и в ее прекрасных, сияющих глазах не было ничего загадочного…
X
Сближение с княгиней, ее теперь доверчивое и ласковое отношение не внесло покоя в душу Льва Кирилловича. Напротив, такие отношения стали для него источником новых мучений.
Когда Ирина доверчиво смотрела в его глаза и тихим голосом говорила ему о себе, о своем детстве, о своих мечтах, ему безумно хотелось броситься к ее ногам и повторять только одно: я люблю, люблю, люблю…
«Я безумец, я преступник, – твердил он себе, сжимая горячую голову, – я не могу так жить. Я должен ехать; ехать как можно скорее…»
Так он говорил себе после каждой встречи с Ириной и не имел сил решиться уехать. Все дела были уже устроены, все было готово к отъезду, оставалось подать только по начальству рапорт, а он медлил.
Княгиня никуда теперь не выезжала. Нельзя было не заметить, что она искала встреч с Левоном, что его присутствие волновало ее, что иногда наедине ее глаза темнели в она смотрела на него тяжелым, ожидающим взглядом, от которого кружилась его голова и сердце разрывалось от восторга и муки…
«Да, я уеду завтра, – решил Левон после одной бессонной ночи. – Надо взять себя в руки».
Он похудел и побледнел за последние дни.
За завтраком он был молчалив и рассеян.
– Я боюсь, Левон, – обратился к нему старый князь, – что ты еще не совсем оправился. Не лучше ли отдохнуть еще с месяц? Ты, кажется, уже совсем приготовился к отъезду.
– Да, дядя, по – видимому, – спокойно ответил Левон. – Я решил, я еду завтра или послезавтра. Мы едем с Новиковым вместе.
Он говорил, не глядя на княгиню.
В ее руке дрогнул нож и ударился о тарелку. Этот звук сладкой болью отозвался в его сердце. Он мельком взглянул на Ирину. Она сидела с побледневшим лицом, опустив глаза.
– Что же касается моего здоровья, – продолжал Левон, – то я чувствую себя очень хорошо. У вас я отдохнул и еще больше окреп.
Князь покачал головой.
– Ты знаешь, – сказал он, – что я вообще против этого похода. И во всяком случае, предвижу ему скорый конец. Одно из двух: или Наполеон сделает уступки Пруссии и заключит с Фридрихом мир – тогда нам нечего будет делать, – или он соберется с силами и разгромит союзные войска, тогда тоже конец походу. Ты сам понимаешь военное дело: каково наше положение? Впереди неприятель с новыми силами; позади – большая река: на флангах союзники нерешительные или готовые изменить при первой неудаче… Мы все более и более отдаляемся от границ, от источников наших средств. И где эти средства? Ты сам знаешь… Все пространство от истоков Клязьмы до Немана – пустыня…
Левон внимательно слушал дядю и был поражен его чисто военными соображениями.
– Вы, может быть, и правы, дядя, – ответил он, – но я не могу не ехать. Это мой долг как офицера.
Князь пожал плечами. Княгиня все время молчала.
– Ну, если ты так решил, – твое дело, – сказал князь. – Ты молод, ты ищешь приключений» на войне и в любви», – с улыбкой добавил он.
Левон вспыхнул, слова дяди о любви отозвались в его душе, как укор совести.
– Я меньше всего думаю, дядя, о приключениях, – сказал он.
– Напрасно, – весело отозвался князь, – мы в твоем возрасте умели жить, – и он тряхнул своими густыми седыми кудрями. – Дай Бог памяти, – продолжал он, – да, в этом возрасте я тоже брал Берлин с Чернышевым. Мы тоже торжественно вступили в Берлин тогда. Как изменились времена! Кто бы мог думать тогда, что через полвека мы будем жертвовать собой за тех, кто тогда признавался нашим первым врагом; что для спасения этого же Берлина от других мы поведем наши войска.
Князь задумался. Словно картины прошлого проносились перед ним.
Наступило молчание.
– Да, – прервал его князь, – я, кажется, зажился на свете, – тихо сказал он, и тайная грусть слышалась в его голосе.
– Что говорите вы! – дрогнувшим голосом сказала Ирина. – Было великое прошлое, но разве не слава минувший год? И если немного осталось у вас старых друзей, разве теперь вы никому не нужны; разве нет никого, для кого стоило бы вам жить? – едва слышно закончила она.
С глубоким чувством князь взглянул на нее.
– Не обращайте внимания, дорогая Irene, на брюзжание старика. Я неблагодарный человек. Я счастлив моим настоящим, но иногда так сильны воспоминания, а их так много, так много!.. Да, Левон, – круто переменил он разговор, – ты не хочешь еще принять от меня отчета, но знай, что твое состояние достаточно велико. Мною сделаны распоряжения Бурову. Ты можешь в средствах не стесняться. Напиши записку, и контора выдаст тебе любую сумму.
– Благодарю вас, дядя, – ответил Левон.
– Благодарить не за что, – сказал князь, – ведь это твое.
– Сегодня я увижу Новикова, – произнес Левон, – и мы решим, когда можно ехать. Завтра в ночь или послезавтра. Мне еще надо будет подать рапорт управляющему военным министерством, князю Горчакову, о своем отъезде. Распоряжение канцлера о назначении меня в действующую армию уже передано князю. Я и так потерял несколько дней.
Едва окончился завтрак, Левон поторопился уйти. Он боялся, что его решимость снова поколеблется, если ему случится остаться теперь наедине с княгиней, и торопился отрезать себе путь отступления. Действительно, после подачи рапорта было бы затруднительно и неловко оставаться дольше в Петербурге.
Рука княгини была холодна и дрожала, когда Левон поцеловал кончики тонких пальцев.
XI
На душе Льва Кирилловича было тяжело. Грустное лицо Ирины, холодная, дрожащая рука неотступно вспоминались ему. «Стоит ли жизнь этих мучений? – думал он, – и где найти покой? В молитве?«Но он никогда не молился, и сама мысль искать утешения в религии была чужда его уму и сердцу… Какая цель жизни? Вот теперь он поедет на войну, которой не сочувствует. Будет убивать или сам будет убит: для чего? Да, опасности и тревоги боевой жизни на некоторое время заполнят его душевную пустоту… Кончится война, и если он останется жить, – что тогда? Что дальше? Жить, как живут тысячи и тысячи, для чего? Для наживы? Но он богат. Для славы? Он горько усмехнулся этой мысли. Он маленькая песчинка. Он не Наполеон, не Цезарь… Какая честолюбивая голова не поникнет в безнадежности перед наполнившей мир славой Наполеона!
– Да, – вслух закончил он свои размышления, – одна слава – пасть в бою…
Полный этих мрачных мыслей, он приехал к Новикову.
У Новикова он застал незнакомого ему молодого человека. Его лицо поразило князя. Бледное, почти прозрачное, с орлиным носом, черными немигающими, как у орла, круглыми глазами, оно поражало выражением силы и воли. На темный фрак падали локоны черных волос.
Было что‑то мрачное во всей его черной фигуре.
– Шевалье Габриел де Монтроз, – представил его Новиков. – А это князь Бахтеев.
Шевалье с величием короля протянул князю руку.
– Я очень рад познакомиться с вами, – звучным голосом сказал молодой человек, – я много уже слышал о вас от вашего друга.
– От меня же он утаил, – с улыбкой ответил князь, – о своем знакомстве с вами.
– Да? – небрежно произнес шевалье. – Ну, что ж, я предпочитаю сам сказать о себе.
– Шевалье здесь только два дня, – произнес Новиков, как бы оправдываясь.
Князь не мог не заметить, что Новиков с каким‑то особенным чувством почтительности, почти благоговения, относился к своему гостю.
Тем более удивило князя, что Новиков до сих пор ни звуком не обмолвился о таком знакомстве.
– Вы, говорят, едете на войну? – начал шевалье.
– Да, господин шевалье, – ответил Бахтеев, – как ни грустно, но мы снова воюем с вашими соотечественниками.
По губам шевалье скользнула легкая усмешка.
– Я не француз, – сказал он, – хотя, конечно, мое имя вводит в заблуждение.
– Вы не француз! – в искреннем изумлении воскликнул князь. – Кто же вы по национальности?
– Я всемирный гражданин, – ответил шевалье, – я столь же француз, как немец, русский или швед…
– Я не понимаю вас, – сказал князь, – но ведь у вас есть родина?
– Весь мир, – коротко ответил шевалье.
– Но родные, друзья? – продолжал князь.
– Все человечество, – так же коротко ответил Монтроз.
– Поистине – это чересчур по – христиански! – с легкой насмешкой отозвался князь.
– А разве это дурно – следовать по стопам великого учителя – Бога? – возразил Шевалье.
– Это – возвышенно, но это не всякому по силам, – задумчиво произнес князь.
Новиков не вмешивался в разговор, с жадным любопытством глядя на шевалье.
– Но все же, – сказал он наконец, – с общей точки зрения он прав, великий…
Шевалье бросил на него быстрый взгляд… Новиков смутился и тороплио докончил:
– Я хотел сказать, господин шевалье, что мой друг до некоторой степени прав.
Бахтеев с нескрываемым удивлением смотрел то на одного, то на другого.
«Что все это значит? – думал он. – Отчего Новиков, всегда такой смелый и резкий в словах, словно робеет перед этим странным бледным человеком во всем черном, с такими повелительными манерами, и что значит этот эпитет» великий?»
Но шевалье не дал ему долго останавливаться на этих мыслях. —
– Да, это не всякому по силам, возможно, – начал он, – но это только потому, что большинство людей не считают нужным задумываться над самыми элементарными истинами. Скажите, разве общее рабство народов не роднит всех угнетенных? Разве рабы чуждых стран не сочувствуют друг другу и не связаны одними и теми же чувствами – жаждой свободы и ненавистью к своим угнетателям? Разве в войске Спартака фракийцы не дрались щит со щитом рядом с германцами, галлами и римлянами против общего врага?
Лицо шевалье оставалось бледным, только глаза загорелись жутким, зловещим огнем.
– Быть гражданином мира, – продолжал он, – это значит быть на стороне угнетенного. Когда гроза революции опрокинула трон Людовика Святого и молния народного гнева расплавила цепи рабства, разве тогда угнетенные народы других стран были менее дороги нашему сердцу? О, – страстно продолжал он, – служить всему человечеству! Надо объединить все народы, надо указать им один путь – путь свободы… Вы правы – это идея Христа, тут нет ни эллина, ни иудея; идеи, как и чувства, достояние всего человечества. Если любовь и ненависть одинаково понятны всем народам, независимо от их национальности, то им так же обща и жажда свободы – это бессмертие чувств, свойственных душе человека, может обратить народы в одну общую семью!
Князь Бахтеев был захвачен этим вихрем неведомых ему мыслей.
– Да, – продолжал шевалье, – надо только отрешиться от того узкого, эгоистического мирка, в котором живет душа человека. Надо вылезть из своей кротовой норы и взглянуть на мир Божий. Вы тоскуете, вы несчастны, вы безнадежно любите, – говорил шевалье, пристально смотря мрачно горящими глазами в лицо князя, словно говорил именно про него, – вы несчастны в личной жизни, и вы думаете: зачем жить? Что жизнь?
Князь невольно сделал шаг назад. Его поразили эти мысли, так странно совпавшие с его собственными. Это упоминание о безнадежной любви.
– Ах, – продолжал шевалье, – не правда ли, мы центр мира. Но бесчисленное количество таких же мирков, с такими же маленькими страданиями окружает вас, и каждое» я»принимает свой маленький мирок за бесконечную вселенную… Но пусть же маленькое» я»потонет в великом» я»мира – тогда мечты станут действительностью!
Шевалье умолк.
Наступило молчанье.
Новиков в волнении ходил взад и вперед по комнате. Бахтеев старался собрать мысли, проносившиеся в его голове, как лохмотья туч. Ему хотелось возразить.
– Позвольте, господин шевалье, – сказал он наконец. – Вы, высказывая ваши идеи, несколько раз сказали» мы». Кто же это вы?
– А – а, вот в чем дело! – усмехнулся шевалье. – Но разве эти идеи будут стоить больше или меньше, когда вы узнаете, кто проповедует их?
Он пристально взглянул на Новикова. Новиков почтительно опустил голову.
– Ну, если эти мысли нашли отклик в вашей душе, то ваш друг сообщит вам все, что вы захотите.
С этими словами шевалье поднялся.
– Мне пора, – сказал он, – до свидания, господин Новиков, до свидания, князь. Верьте, – добавил он, снова пристально глядя в глаза князя, – люди страдают чаще всего оттого, что слишком много думают только о себе.
Он пожал руку друзьям и вышел. Новиков пошел проводить его.
XII
– Какой странный и интересный человек, – начал князь, когда вернулся Новиков. – Скажи, пожалуйста, кто он такой и откуда явился?
– Да, это удивительный человек, – задумчиво произнес Новиков, – это настоящий избранник. Ты спрашиваешь, откуда он явился. Почем я знаю!.. Но он уполномочил меня сказать тебе, кто он… – Новиков остановился. – Я не буду брать с тебя ни клятв, ни обещаний, он не велел этого, – снова начал Новиков. – Я же верю тебе, что ты сохранишь тайну.
Непонятное волнение овладело молодым князем.
– Я слушаю тебя, Данила Иваныч, – сказал он.
– Я буду краток, – отозвался Новиков, – но я начну с того, что тебе, конечно, известно. Ты ведь знаешь о масонах? Об этом всемирном братстве каменщиков, созидающих уже много веков камень за камнем храм Соломона, несокрушимое здание свободы, любви и братства?
– Так ты масон! – в волнении воскликнул Бахтеев. – Не знал этого, хотя знаю о масоне и иллюминате Новикове, твоем однофамильце.
– Да, я масон, – ответил Новиков, – хотя еще не пострадал, как мой знаменитый однофамилец, и я горжусь, что принадлежу к этому братству. Я нашел цель жизни.
– Цель жизни? – спросил Бахтеев и встал с места.
– Я не буду проповедником, – начал Новиков. – Ты слышал, что говорил Монтроз? Вот единая великая цель нашей ложи. Мы теперь сильнее, чем думают… В наших рядах есть люди, от которых, быть может, зависят судьбы народов… Мы возродились и вернулись теперь к прежним, лучшим, благородным идеям начала масонства, к неустанной борьбе за правду и права человека. Наши ложи в Германии, Франции, России не праздная забава сытых бар, шутовство и игра в тайны. Нет. Мы передовая позиция угнетенного человечества… – Новиков в волнении ходил по комнате. – Наполеон потряс мир, – продолжал он, – он докончил дело революции, он пробудил самосознание народов, и он, этот тиран, этот гигант, наступивший железной пятой на грудь Европы, указал путь свободы народам. Он пробудил Германию от ее рабского сна, он всколыхнул Россию и бросил нам новые идеи и стремления… И мы объединились теперь для блага народа. О, если бы мы могли избежать теперь этой войны и посвятить все силы истощенной, но просыпающейся России… Но мы работаем, и мы достигнем своего… – Новиков остановился, затем снова продолжил. – Да, я был несчастлив, я погибал, не видя истинного света… Но теперь, теперь я счастлив и горд. Пусть силы мои малы, но я живу не бесплодно… Мы уже многого достигли…«Он» позволил мне говорить с тобой и этим как бы приобщил тебя к нашему братству…
– «Он», но кто же» он»?! – нетерпеливо воскликнул Бахтеев.
Новиков поднял руку и торжественно, медленно произнес:
– Он – Кадош, великий мастер Великого Востока. Он верховный глава всех истинных масонских лож. Он велик и почти всемогущ. От Нила до Невы, от Эбро до Сены сотни тысяч людей повинуются его слову.
– Но ты? Кто же ты? – спросил Бахтеев.
– Я мастер Великой Директориальной ложи Владимира к порядку, – с гордостью ответил Новиков. – Эта ложа объединила всех истинных масонов. К ней присоединились ложи: «Александра к Коронованному Пеликану», «Елизаветы к добродетели», «Петра к истине», «Les amis reunis», «La Palestine» и много других.
Новый мир открывался перед глазами Бахтеева. До сих пор окружающая его жизнь казалась ему простой и несложной. Он жил, как живут все, не задумываясь над веками установленным укладом жизни, и вдруг лицом к лицу столкнулся с какой‑то новой, кипящей и деятельной жизнью, таинственной и сильной. Он был потрясен. Смутное недовольство собою, неудовлетворенность – все осветилось новым светом.
– Я хотел бы работать с вами, – тихо сказал он.
– Хорошо, – ответил Новиков, – я счастлив, что ты хочешь этого. Великий мастер не ошибся, когда, уходя, сказал мне: «Он будет ваш». Хорошо, – повторил он, – я введу тебя в ложу – учеником.
– Когда же? Когда? – в волнении спросил князь. – Ведь времени так мало. Ведь я пришел к тебе, чтобы сговориться о дне отъезда в армию. Я думал, что мы выедем завтра или послезавтра… Как же быть?
Новиков задумался.
– Да, – сказал он, – я тоже хотел ехать на днях. Я не знаю, когда будет заседание ложи и притом можно ли тебя ввести сразу… Мне придется поговорить…
– Я не могу здесь дольше оставаться, я должен ехать, – глухим голосом произнес Бахтеев.
Новиков быстро взглянул на него.
– Если не удастся здесь, – сказал он, – то все равно, можно принять тебя и за границей.
– Я предпочел бы здесь, – ответил Бахтеев.
– Хорошо, – подумав, произнес Новиков, – я постараюсь сегодня же поговорить с Монтрозом и завтра же сообщу тебе.
– Благодарю, – сказал Бахтеев, – а я, значит, подожду подавать рапорт об отъезде. День – другой не расчет.
И неожиданно чувство радости охватило его при мысли, что разлука с Ириной отсрочена.
Он сам испугался этого чувства.
«Зачем, – сейчас же подумал он с тоскою, – чего я могу ждать, на что надеяться?»
Но милый образ дразнил его воображение… Нечего размышлять. Впереди, может быть, смерть… Увидеть лишний раз… Он уже забыл о своем решении избегать встреч с княгиней до своего отъезда в армию.
XIII
Уткнувшись лицом в атласную подушку, лежала княгиня Ирина на диване в своей маленькой гостиной, где в последнее время она так доверчиво, с таким открытым сердцем беседовала с Львом Кирилловичем в послеобеденные часы в мягком, нежном сумраке весенних вечеров. Как мало было таких дней и как она уже успела привыкнуть к ним!
Никогда чувство одиночества не терзало ее до такой степени. Одна. Одна сегодня, завтра, недели, месяцы, годы. Она так еще молода, и впереди еще такая большая жизнь, длинный, бесконечный серый путь… Только теперь сознавала она всю великость жертвы, принесенной отцу. Для чего? Разве так важно жить непременно в такой же роскоши, как жил ее дед, прадед и весь род Буйносовых? Разве не мог отец изменить образ жизни, прекратить выезды, приемы?.. Зачем ему это нужно, когда ей этого никогда не было нужно? Враждебное чувство шевелилось в ее душе к отцу… И невольно она вспомнила отца Никифора… Кто он? Что он? – она не знала и не хотела знать, но в минуты тоски его мягкий голос успокаивал ее, под влиянием пристального взгляда его блестящих глаз успокаивались тревожные мысли; словно сладкая дремота охватывала и мысль и тело, тихо засыпала душа, убаюканная странным влиянием ласкового голоса и чудным блеском глаз. Что преступного и низкого в этом человеке, думала Ирина, и почему так ненавидит его Левон? Отчего же и Напраксина, и Батаринова, и Барышникова, и много, много других ищут у него утешения и находят его?
И Ирине мучительно захотелось поехать сейчас к Напраксиной, поговорить с ней, найти отца Никифора.
Она поднялась с дивана. Напраксина обещалась ее повезти куда‑то к нему… Она говорила, что там можно найти истинное успокоение… Почему же не поехать?.. Но Ирина вспомнила обещание, данное Левону, и горько усмехнулась. Ее глубоко поразило сегодня отношение к ней Левона. Как, не сказать двух слов, холодно заявить о своем отъезде… Он не вернулся к обеду, его нет до сих пор… Может быть, он уедет сегодня в ночь или завтра утром, и она не увидит его!.. Не увидит, быть может, никогда, никогда!.. Ирина мрачно сдвинула брови. Она любит, да. Это налетело нежданно – негаданно… И она любима. Разве можно в этом ошибиться? Но она знает свой долг… И если он забудет его – она напомнит ему о нем… Но теперь, перед разлукой, быть может, вечной, разве преступление желать увидеть его, услышать его голос и даже сказать, в последнюю минуту расставания, как он дорог, как бесконечно дорог он ей, что с ним уходит мечта о счастье?.. Что она никогда, никогда не забудет его?.. О, все сказать – разве это преступление?
Она снова упала на диван лицом вниз, закинув за голову руки.
Она долго так лежала в каком‑то оцепенении, пока ее не вывели из этого состояния шум осторожных шагов и тихий голос.
– Ирина, ты спишь?
Она быстро поднялась с дивана. Перед ней стоял ее отец.
Было уже темно, и она не могла различить выражение его лица.
– Это вы, отец, – сказала она. – Нет, я не спала, у меня голова болит. Как темно. Я сейчас велю принести огня.
Она дернула сонетку и приказала зажечь огонь.
Лакей зажег золотые канделябры под голубыми абажурами.
Тут Ирина могла увидеть расстроенное лицо отца. Он поцеловал ее в лоб и с тяжелым вздохом уселся в кресло.
– Что случилось, отчего у вас такой вид? – спросила Ирина.
Евстафий Павлович, действительно, имел жалкий вид: жидкие волосы его растрепались на висках; кок надо лбом висел убогой мочалой.
– Князя нет дома, – начал он, избегая смотреть на дочь. – Я хотел поговорить с ним. Но он неизвестно когда вернется…
– Да, – ответила Ирина, – сегодня малое собрание у вдовствующей императрицы.
– А ты? – удивился Буйносов, – отчего ты не поехала?
– Я же говорю, что у меня болит голова, – с некоторым раздражением сказала Ирина.
– Да, да, конечно, – торопливо отозвался Евстафий Павлович, потирая колено…
– Но что же с вами? – повторила Ирина.
– Видишь ли, – начал смущенно Буйносов, – дело с нашим подмосковным очень плохо… за этот год доходов нет. Время идет… Крестьяне разбежались. Ни людей, ни скотины. Пора сеять, а некому и нечего… Так и в будущем году не будет доходов… Разорение. Я уж не говорю про дом… Там жить нельзя… И, Ириша, вообще… – тяжело дыша, закончил Буйносов, – вообще… кажется, что и жить скоро будет нечем. Вот я и приехал к князю…
Он говорил, волнуясь и сбиваясь, беспрестанно вытирая лицо платком.
Ему, видимо, было тяжело говорить. Только несколько месяцев тому назад, сейчас же после свадьбы, князь уплатил его долги и сумел очень мило, по – родственному, дать ему крупную сумму денег.
Освободившись от долгов, Буйносов вздохнул свободно и даже не полюбопытствовал, в каком положении его имение. Он тотчас завел богатый выезд, поставил на широкую ногу свой дом, и только когда деньги, как ему казалось, неожиданно и слишком быстро пришли к концу, написал управляющему о присылке доходов. Раньше он даже не считал нужным читать его донесений, и его как громом поразило известие, которого, конечно, он должен был бы ожидать, что имение совершенно разорено… Управляющий писал, что он уже не раз докладывал об этом и просил помощи… Встревоженный, Буйносов полетел в имение и пришел в ужас от того, что увидел. Он понял наконец, что если не поддержать имения теперь же, ранней весной – он будет окончательно разорен.
А единственная возможность поправиться – обратиться к зятю, что было ему тяжело и неловко.
Глядя на жалкое лицо отца, слушая его смущенную речь, Ирине было и больно и стыдно, стыдно за себя. Зачем она заставила отца переживать эти унизительные минуты, когда князь в первый же день приезда отца дал ей полную возможность прийти ему на помощь?
Враждебное настроение, вспыхнувшее в ней недавно, сменилось глубокой жалостью.
– Только‑то, – сказала она. – Не огорчайтесь, батюшка, мы это сейчас устроим.
Она позвонила и приказала принести из кабинета бумаги, перо и чернила.
Когда лакей, принеся все нужное, вышел, Ирина ласково сказала:
– Это так просто. Вы увидите. На листе бумаги она написала:
«Семену Ивановичу Бурову. Отпустите в распоряжение моего отца для моих личных надобностей сумму, какую он укажет вам. Княгиня Бахтеева».
– Вот и все, – весело сказала она, подавая отцу лист, а в душе с горечью подумала: в счет платы за меня.
Евстафий Павлович прочел написанное, и на его глазах показались слезы.
– Спасибо, Ириша, – в волнении сказал он. – Видишь, как твоя жизнь хорошо устроилась. Ты не только сама счастлива, но можешь еще осчастливить людей.
Губы княгини дрогнули…
– Да, я счастлива, – тихо сказала она и, закрыв лицо руками, упала грудью на стол с подавленным рыданием.
– Голубка, деточка моя, Ириша, что с тобой?! – бросился к ней Буйносов.
Он обнял ее дрожащими руками и целовал ее пышные мягкие волосы.
Ирина скоро овладела собой.
– Ничего, ничего, батюшка, – начала она, – это все моя голова. Я хочу проехаться. Не подвезете ли вы меня до княгини Напраксиной?
XIV
– Как я рада, дорогая Irene, что вы приехали! – встретила ее Напраксина. – Я так давно не видела вас. Так соскучилась по вас и как раз только что собралась ехать к вам по делу.
– По какому делу? – удивилась Ирина.
– Вернее, по поручению отца Никифора, – сказала Напраксина.
Ирина вспыхнула.
– По его поручению? – переспросила она.
– Да, да, – ответила Напраксина. – Он сегодня был у меня и говорил про вас, о, я верю, что он провидец; он умеет читать в душе. Он всегда поражал этим меня…
– Что же он говорил обо мне? – нетерпеливо спросила Ирина.
– Он говорил, что вы мятущаяся, алчущая и жаждущая душа, – говорила Напраксина, – что вам нужна духовная пища… Что вы ищете прямой путь и найдете его…
Ирина грустно слушала Напраксину. Найти прямой путь! Но прямой путь всегда самый мучительный, прямой путь – тернистый путь. Узок путь спасения и тесны врата его, – разве это говорил не сам отец Никифор?
– А еще, – продолжала Напраксина, – он поручил передать вам, что сегодня вечером собрание благочестивых и вы можете присутствовать на нем. Это высшая ступень, это высшее небесное блаженство, – с восторгом заговорила Напраксина, – это ни с чем не сравнимое чувство, когда душа словно отделяется от тела и в блаженном парении возносится туда, где есть ее начало и конец.
Сердце Ирины наполнилось тайным предчувствием чего‑то неведомого.
«Я обещала Левону не ехать, – мелькнуло в ее голове. – Ну, что же? Зачем же он бросил меня? Где искать мне поддержки и утешения? Будь что будет! У нас разные дороги… Быть может, его душу наполнит война, а что остается мне?«Она тряхнула головой и решительно произнесла:
– Благодарю вас, Надежда Дмитриевна, я еду.
– Ну, вот и отлично, я так рада, так рада, – оживленно заговорила Напраксина. – Вы увидите, что небесный покой снизойдет на вашу душу… О, вы встретите на собрании многих наших общих знакомых. Вы удивитесь, кого встретите. Ну, теперь еще рано… Мы выпьем с вами чаю и тогда поедем…
Тысячи вопросов вертелись на языке Ирины, но Напраксина поторопилась предупреждать их.
– Только без вопросов; пожалуйста, пока без вопросов, chere Irene, – сказала она, – вы все узнаете в свое время, скоро, очень скоро…
Несмотря на свое любопытство, Ирине Евстафьевне пришлось покориться.
Карета, запряженная парой кровных орловских рысаков, прямых потомков знаменитой Сметанки, быстро неслась по пустынным улицам столицы.
Напраксина была в каком‑то особенном восторженно – мистическом настроении.
– Дорогая Irene, – говорила он, – все люди так несчастны, и я была несчастна и не видела впереди ничего, кроме слез и тоски. Со времени смерти моего мужа, павшего геройскою смертью (вы ведь знаете это), я не знала ни минуты покоя. Я искала утешения в молитве, ходила по церквам, ездила на богомолье, но все это было не то, не то… Мы, наверное, утратили путь к спасению… И вдруг эта встреча с этим необыкновенным человеком… Вы видите, я живу, я наслаждаюсь жизнью, я чувствую связь между миром, между собою и Богом… Да, да, я счастлива теперь. Я знаю, что вы тоже несчастливы.
Ирина сделала протестующий жест.
– Да, да, не спорьте, – настойчиво продолжала Напраксина. – Я вижу, я знаю… Счастливые не бегут к нему…
– Да, – произнесла Ирина, – у меня бывают приступы тоски. Слова старца Никифора меня нередко успокаивали. Но я не несчастна.
Она сказала эти слова, но с мукой в душе подумала, что она несчастна, что ей ничто и никто не может помочь и что она ехала теперь, повинуясь смутной надежде найти исход своей непрестанной тоске.
Она не замечала дороги, по которой они ехали, и взглянув в окно кареты, невольно воскликнула:
– Боже, где же мы едем?
Направо и налево тянулись безлиственные леса. Не было видно признака какого‑либо жилья.
– Мы скоро будем, – ответила Напраксина. – Мы соблюдаем в тайне место наших собраний. Это лучше – быть вдали от любопытных глаз.
Ирина ничего не ответила. Над лесом вставала кровавая луна… Непробудная тишина царила вокруг… И грешные мысли наполняли сердце Ирины. Как хорошо в такую ночь, при этой луне, в пустынном лесу мчаться с любимым человеком куда‑то далеко, далеко, без конца, в неведомый путь!..
Карета свернула на просеку и остановилась перед забором.
С величайшим удивлением Ирина увидела, что в стороне стояло несколько экипажей.
– Как же вы говорите о тайне, – сказала она, выходя из кареты, – когда здесь столько кучеров?
Напраксина усмехнулась.
– О, они не страшны, – ответила она, – им хорошо внушено, чтобы они не болтали, и притом выбраны самые надежные люди. Страх и собственная выгода делают их молчаливыми. Но в конце концов – мы никого не боимся, – закончила Напраксина, – мы не делаем ничего преступного.
Едва вышли женщины, карета отъехала и встала в ряду прочих у конца забора.
Напраксина уверенно подошла к маленькой калитке и открыла ее. Перед ними была узенькая тропинка среди сугробов снега. Эта тропинка вела к небольшому одноэтажному дому.
– Отчего там так темно? – с волнением спросила Ирина. – Ни в одном окне не видно света.
– Свет внутри, – ответила Напраксина.
Ирине стало жутко, и смутное беспокойство пробудилось в ее душе. Ей хотелось повернуться и уйти. Она уже жалела, что согласилась поехать. Напраксина взяла ее за руку.
– Смелей, смелей, дорогая Irene, – сказала она, словно понимая колебание молодой княгини.
Они вступили на маленькое крыльцо. Напраксина тихо ударила три раза в дверь, после каждого удара негромко, но внятно повторяя:
– Отворите, сестры пришли.
Ирину сперва поразило, как могли слышать за дверью этот негромкий голос, но ее недоумение рассеялось, когда она заметила, что Напраксина говорила в небольшое отверстие, проделанное в двери.
Дверь тотчас открылась, и чей‑то голос в темноте произнес:
– Мир вам, возлюбленные сестры.
Крепче сжав руку Ирины, Напраксина двинулась вперед. Видимо, дорога была ей хорошо знакома. Пройдя шагов десять, она открыла дверь направо. Яркий свет ударил в глаза. В комнате никого не было. Княгиня Ирина невольно заметила, что в комнате не было образа. Единственное окно было завешено темной, тяжелой материей. На широких лавках лежали шубы и пальто, мужские и женские.
Напраксина быстро окинула их взглядом и произнесла:
– Сегодня небольшое собрание.
Волнение Ирины было так сильно, что она не могла расстегнуть ворот своей шубки.
Напраксина заметила это и помогла ей.
– Не волнуйтесь, дорогая, – сказала она, – как вы побледнели…
Действительно, лицо Ирины было бледно и тем прекраснее. Ярче горели огромные глаза, резче рисовались гордые дуги черных бровей и краснели полные губы надменного рта.
Напраксина аккуратно в сторонке сложила одежду.
В эту минуту открылась дверь, и на пороге комнаты появилась совсем молоденькая девушка.
Княгиня Ирина с удивлением и искренним восхищением взглянула на пришедшую. Трудно было представить более нежное лицо, более грациозную, еще полудетскую фигуру. Не меньше поражал и костюм ее. Густые белокурые волосы падали на плечи, едва перехваченные широкой голубой лентой. На бледном, чуть розовом лице сияли большие темно – голубые глаза. Длинный белоснежный хитон был слабо подпоясан тоже голубой лентой, и из‑под него виднелись белые босые ножки. В руках у девушки была пальмовая ветвь. Она вся в своем белоснежном хитоне, с обливавшей ее детские плечи волной светлых волос, с этой пальмовой ветвью в руках была похожа на ангела.
Остановившись на мгновенье на пороге, она наклонила голову и мелодичным голосом произнесла:
– Христос с вами, дорогие сестры.
– Христос с тобою, – ответила, наклонив голову, Напраксина, видимо, уже знакомая с этим чудесным видением.
– Наши братья и сестры, – тихо продолжало это прелестное видение, – ждут вас в Сионской горнице.
Она низко склонила голову и неслышной поступью вышла из комнаты.
Ирина смотрела ей вслед как завороженная.
– Боже, – сказала она наконец, – кто эта очаровательная девушка?
– Мария из Магдалы, – серьезно ответила Напраксина. – Это одна из жен мироносиц.
– Как, что вы сказали? – спросила ошеломленная Ирина.
– Потом, потом, – нетерпеливо перебила ее Напраксина. – Вы слышали – нас ждут.
С этой минуты какое‑то странное состояние, знакомое людям, неожиданно очутившимся в чуждой и непонятной обстановке, овладело Ириной. Реальный мир отодвинулся куда‑то далеко, и ей стал сниться наяву сон….
XV
Белая, вся белая комната, ярко освещенная многочисленными пальмовыми свечами. Белые стены, пол, покрытый белыми половиками. Жуткое впечатление производила висевшая на стене большая картина – распятая фигура черного монаха… Капли крови застыли на его распростертых дланях и худых желтых обнаженных ногах, прободенных гвоздями. Черная рельефная картина без рамы на белом фоне стены казалась настоящим человеком. На другой стене висела картина, изображавшая Христа у Каиафы… Христос стоял в белой одежде, и Ирине показалось, что лицо его похоже на лицо отца Никифора. Над головой Христа виднелись лики ангелов, словно в тумане, за его спиной стояла скорбная Богоматерь… В глубине комнаты было возвышение и на нем аналой, на аналое – Библия.
Вдоль стен просторной горницы, на широких скамьях, покрытых белым сукном, сидели мужчины и женщины, безмолвные, неподвижные, как статуи, все с босыми ногами и в длинных белых хитонах. Взволнованная Ирина скользнула взором по этим сосредоточенным лицам и ничего не видела. При ее смятенном настроении она, кажется, не узнала бы и родного отца. Среди этих безмолвных белых фигур темным пятном выделялось ее платье. Она не заметила, когда и где Напраксина успела надеть на себя такой же белый хитон, как у остальных…
Глубокое молчание царило в комнате. Слышался иногда лишь треск нагоревших светилен.
И было все так мирно, так тихо, так подернуто неведомой тайной, что душа Ирины как будто оторвалась на миг от действительной жизни и замерла в ожидании страшных и блаженных откровений.
Текли минуты, и вот словно издалека, издалека (так, по крайней мере, казалось Ирине) послышалось тихое пение. Все встали.
Звуки росли, приближались, уже слышались отдельные фразы.
«Поклонитеся пустыне, – доносится трогательный напев. – Поклонитеся Христу».
Двери широко распахнулись. Ирина замерла, загоревшимися глазами глядя на представившееся ей видение…
Отец Никифор, в таком же белоснежном хитоне, с бледным, восторженным лицом, босой, шел, окруженный, словно ангелами, молодыми девушками или женщинами, с горящими свечами в руках, поющими нежными чистыми голосами. Среди этих женщин была и та, которую Напраксина назвала Марией из Магдалы. Эти чистые, словно и в самом деле ангельские голоса, эти невинные прекрасные лица, белоснежные хитоны, свечи и пальмовые ветви – все переносило в иной мир новых ощущений, благоговения и молитв.
Как хотелось Ирине присоединить и свой голос к этим чистым голосам! Чувство восторженного умиления охватило ее.
«О да, права была Напраксина, если где можно найти забвение, так это здесь».
Пение смолкло.
«Старец» Никифор, словно никого не видя, устремив перед собою горящие глаза, вошел на возвышение; живописной группой расположились за ним его ангелоподобные последовательницы.
Наступила мгновенная тишина.
Ирина бросила вокруг себя взгляд, и лицо ее вспыхнуло. На одно мгновение ей стало стыдно, словно подслушали ее тайну, когда среди присутствующих она увидела знакомые лица. Она узнала сосредоточенное лицо Батариновой, легкомысленную красавицу Пронскую, теперь серьезную, неулыбающуюся, восторженно глядевшую на странного человека в белом хитоне, стоявшего на возвышении; к своему великому изумлению, узнала она и конногвардейца Батурина, известного всему Петрограду гуляку и повесу, и Мишу Донцова, юного корнета, одного из ее обожателей, и Барышникову, красавицу – фрейлину, любимицу обоих дворов, и старую фрейлину, святошу Басаргину… Она узнала их, но они или не узнали ее, что было почти невероятно, или делали вид, что не узнают. Вообще она заметила, что все присутствовавшие ничем не обнаруживали своего знакомства друг с другом и держались как чужие…
Проповедник положил руку на Библию и обвел всех строгим взглядом.
– Горе вам, телицы Васанские, – начал он глубоким, проникновенным голосом. – Грядет час, и отнимет Господь у вас пояса блистающие, и амулеты звенящие, и золотые цепочки на запястьях ваших… Горе тебе, Иерусалиме! Путие твоя рыдают, отъяся от тебе вся лепота твоя… Видех бо языки, вшедшие во святыню твою, им же не подобало входити в церковь вою. Матерем рекоша: где пшеница и вино… Кто спасет тя, Иерусалиме… Слушайте, слушайте слово мое, телицы Васанские. Речет Господь устами моими. Так говорит Бог, – продолжал отец Никифор. – Было великое Божие наказание. Будет еще горшее, дондеже не опомнитесь. Умрите! Умрите! – с силой закричал он. – И воскресните вновь. Умрите вашей душой, полной соблазна и грязи, и восстановите храм Духа Божия. Умрите в похоти своей, отойди жена от мужа и муж от жены и сочетавайтесь со Христом. Жив Христос во плоти. Жив Дух Божий. Был распят един и умре плоть его, но дух Божий вселися в Нового Христа, и не умрет Христос во плоти вовеки…
И хор тихо запел:
Поклонитеся пустыне,
Поклонитеся Христу…
Бог тогда Христа рождает,
Когда Христос умирает…
Отец Никифор поднял высоко над головой руки и сошел с возвышения…
Его окружил хор.
Бог тогда Христа рождает,
Когда Христос умирает, —
напевал пророк, слегка раскачиваясь в такт песни.
Бог тогда Христа рождает,
Когда Христос умирает… —
вторил ему хор.
Девушки взялись за руки и мерно покачивались. Постепенно темп напева ускорялся и ускорялся, девушки уже кружились. Голоса присутствовавших подхватили напев.
Ирина чувствовала, что ее голова кружится.
Бог тогда Христа рождает,
Когда Христос умирает… —
звенело в ее ушах.
Кружение девушек приняло бешеный темп…
С истерическими криками многие женщины бросались в этот дикий хоровод. Напев утратил всякую гармонию… Слышались дикие выкрики:
– О мой царь! О мой Бог! О Дух Святой!
Необъяснимое чувство овладело Ириной. Она не могла с ним бороться… Ее вдруг охватило дикое желание петь, кричать, прыгать… Она сорвалась с места, вмешалась в хоровод и закружилась в каком‑то опьянении… Она тоже что‑то выкрикивала, что‑то пела и кружилась, кружилась до тех пор, пока не почувствовала непобедимую истому и желание сейчас уйти, лечь и забыться в каких‑то нестройных, но чудных грезах…
Когда исступление овладело всеми, лицо хозяина дома сразу утратило свое вдохновенное выражение. Он вышел из круга. На него уже никто в эту минуту не обращал внимания. Это была такая знакомая ему картина общего безумия.
Он стал в стороне и хищным взглядом следил за кружащимися женщинами. Так ястреб выбирает себе из стаи птиц жертву. И все чаще, всего упорнее его загоравшийся взгляд останавливался на прекрасном лице Ирины.
Он заметил, как вдруг она побледнела и пошатнулась…
В одно мгновение он был уже около нее и принял ее в свои объятия. На это никто не обратил внимания. Все привыкли к тому, что пророк кого‑нибудь всегда уводил из круга, и многие завидовали такой счастливице.
Почти неся полубесчувственную Ирину, он прошел через комнату, прошел другую и вошел в маленькую, едва озаренную лампадой комнату, убранную коврами, с большим диваном по середине, всю пропитанную крепким запахом ладана и кипариса, от которого кружилась голова.
Тихо, осторожно посадил он Ирину на диван. В полусознании она откинулась головой на вышитые подушки. Отец Никифор подошел к двери, запер ее на задвижку и вернулся к дивану.
Ирина открыла глаза и тотчас закрыла их.
Ему было хорошо знакомо это расслабленное истомное состояние…
Он низко наклонился над молодой княгиней.
XVI
Трудно передаваемое ощущение охватило Ирину после странного экстаза, овладевшего ею так внезапно, как внезапно поражает человека при эпидемии какая‑нибудь страшная болезнь. Ее мгновенно захватил вихрь общего безумия.
И теперь ее измученное тело покоилось в блаженной истоме. Ей казалось, что она тихо колышется на волнах, и эти волны о чем‑то журчат, сливая свое убаюкивающее журчание с далеким клиром ангелоподобных голосов. Бежит река, по берегам цветут невиданные цветы… Не река ли это времени, тихо – несущая ее в океан вечности?.. Полусонная душа сладко грезит, и странно, что этой полусонной душе все ясно, все просто… Нет ни мук, ни сомнений… Очищенная и просветленная любовь овладела ею… О чем мучиться?.. Люби, пока можешь любить, грезь чудными видениями, крепче прижми к молодой груди любимую голову и дыши тихо, тихо, чтобы не потревожить влюбленного сна… Чье‑то лицо низко склоняется, чьи‑то глаза горят… Это Левон! Левон! Раскидываются руки для объятий…
Жадные губы до боли приникли к ее полураскрытым губам, и очарование исчезло…
Пропали чарующие видения, умолк хор божественных голосов, сердце испуганно забилось, и вдруг проснулось сознание.
С легким криком Ирина широко открыла глаза и прямо над собой увидела бледное, искаженное лицо Никифора.
Она сделала движение подняться, но тяжелая рука легла на ее плечо, и дрожащий, прерывающийся голос зашептал:
– Голубица моя чистая, не противься… Сосуд Бога живого. Путь указан тебе свыше. Чрез тебя придет спасенье праведных и снидет на тебя благодать… И оживет Христос во плоти…
Лились безумные кощунственные слова, и все ниже склонялось исступленное лицо, лицо безумца, искаженное страстью, и тяжелая рука крепче сжимала нежное плечо.
Мгновенный ужас сменился энергией отчаяния. Изо всей силы обеими руками толкнула Ирина в грудь пророка. Он отшатнулся. Она воспользовалась этим мгновением и вскочила с дивана, вся дрожа от страха и гнева.
– Прочь, – крикнула она, – подлец, святотатец!
Полубезумный взгляд ее скользнул по слабо озаренной комнаты. Она была одна с этим теперь страшным человеком: Он стоял между нею и толстой, запертой на тяжелую задвижку дверью… Никто не услышит здесь криков… Неясно доносились даже дикие выкрики из Сионской горницы…
На мгновение ошеломленный, отец Никифор пришел в себя…
– А – а, – угрожающе прошептал он, – от меня так не уходят.
И он сделал шаг к ней.
– Не подходи, – снова крикнула Ирина, протягивая руки, – я задушу тебя…
– Кричи – тебя не услышат…
В полумраке комнаты страшным пятном белело лицо Никифора, и на этом лице фосфорическим светом горели расширившиеся глаза…
В последний раз Ирина бросила безнадежный взгляд на угол, где горела лампада, словно ожидая поддержки и помощи, как она привыкла с детства в минуты огорчений обращать свои глаза всегда в тот угол, где перед иконой теплилась лампада. Но в этом доме икон не было…
«Боже, спаси!» – пронеслось в ее душе…
И вдруг что‑то блеснуло ей в глаза… И она увидела на маленьком столике под лампадой поднос с бутылкой вина, плоды и рядом с ними небольшой ножик.
Одним прыжком она очутилась у стола и схватила тупой, но с острым концом фруктовый нож.
– Не подходи, – снова повторила она с поднятой рукой.
Но Никифор уже ничего не видел. Он бросился к ней и сжал ее железными руками.
– Оставь, – задыхаясь, твердила она, – оставь…
И, почти теряя сознание, она с размаху опустила нож на плечо Никифора, около шеи.
Его руки разжались… Он выпрямился, потом пошатнулся и с хриплым криком: «Сюда! Убили!..» – упал на пол.
Ирина стояла как окаменевшая. Она видела, как на белом хитоне Никифора у правого плеча появилось темное пятно, как оно расползалось звездой… Ее тошнило… голова ее кружилась. Но мысль быстро, лихорадочно работала… Позвать на помощь… Но кого? Этих обезумевших людей?.. Нет, нет! Бежать, бежать скорей из этого проклятого дома, от этого трупа, от этих криков и воя!..
Никифор лежал неподвижно… только легкое хрипенье показывало, что он еще жив.
Необычайная энергия, пробуждающаяся в минуты особого потрясения у самых слабых людей, овладела Ириной.
Твердой рукой она открыла задвижку, распахнула тяжелую дверь и вышла в коридор. Дикие выкрики неслись к ней, и снова ужас овладел ею. Она побежала. Словно тайный инстинкт указывал ей верный путь. Она вбежала в комнату, где лежали шубы. Не помня себя, она накинула свою шубку, нашла шапочку, раскрыла дверь и побежала, среди сугробов снега, по узкой тропинке к калитке.
Только выбежав на пустынную просеку, княгиня овладела собою. Куда идти? Она не знала. Она оглянулась по сторонам. Вдали у забора виднелись экипажи. Внезапная мысль овладела ею.
– Не надо показывать, что я бежала, – решила княгиня.
Она остановилась, перевела дух, надела как следует шубку и, собравшись с силами, уверенно направилась к экипажам.
Подойдя, она громко крикнула:
– Карета княгини Напраксиной.
Из ряда экипажей тотчас выехала карета.
– Ты отвезешь меня домой, на Набережную, и вернешься за княгиней, – так приказала она.
Кучер, узнавший ее, ответил:
– Пожалуйте, ваше сиятельство.
Только в карете Ирина почувствовала необыкновенную слабость. Силы ее покинули. Она в ужасе забилась в угол кареты. «Убийца! Убийца!» – словно кричал ей в уши чей‑то голос, звучавший как тяжелый колокол.
Убийца! Вечно проклятая! Никто не смоет этой темной кровавой звезды на белом хитоне. Она застонала и закрыла глаза. Мысли вихрем кружились в ее голове. Левон, старый князь… позор… суд… Все кончено. Не лучше ли умереть! О, с какой радостью она умерла бы сейчас. Но разве она так виновата. Разве она могла поступить иначе… Еще сейчас при мысли о его поцелуе ненависть наполняла ее душу, и она с отвращением вытирала и терла почти до крови свои губы, и ей казалось, что никогда, никогда не сотрет она грязных следов проклятого поцелуя… А что там? Как найдут его труп? Как завтра весь Петербург узнает, кто убийца?..
Кучер торопился, и лошади неслись…
Вот и темный маленький дворец…
Спрятаться, убежать.
Карета остановилась. Княгиня выскочила из кареты. Не считая дала кучеру горсть каких‑то монет и, гонимая ужасом, бросилась в подъезд.
XVII
Когда Лев Кириллович вернулся домой, оживленный и возбужденный своими разговорами с шевалье и Новиковым, первым вопросом его было: дома ли княгиня?
К его удивлению, ему ответили, что ее сиятельство уехали. Это поразило его. Он так привык, что последние дни княгиня безвыходно сидела дома. А теперь тем более, ввиду его близкого отъезда, он думал, что княгиня будет избегать выездов. Он уже забыл о своем решении избегать встреч с княгиней до отъезда и с эгоизмом влюбленного негодовал на нее.
«Ну, что ж, – с раздражением думал он, – конечно, что я ей? Разве мы не чужие люди? Бог с ней!»
Но, несмотря на такие мысли, он не мог успокоиться. Куда она могла поехать?
– А старый князь дома? – спросил он лакея.
– Никак нет, – ответил лакей, – их сиятельство отбыли во дворец.
– Во дворец? – с удивлением спросил Левон. – В какой?
– К ее величеству вдовствующей императрице, – ответил лакей. – Сейчас же после завтрака пришла эштафет.
– С княгиней? – быстро спросил Левон, и у него отлегло от сердца.
– Никак нет, – ответил лакей, – их сиятельству занездоровилось. Потом был их батюшка. Они вместе и отбыли.
Левон нахмурился. Ему вообще не нравился Буйносов, Друг Голицына, ханжа и лицемер, как представлял он его себе.
– Ну, ладно, – сказал он, – вели подать мне ужин.
Ему не хотелось есть, но хотелось как‑нибудь убить время.
Он сидел за столом, ничего не ел, но усиленно пил стаканчик за стаканчиком старое рейнское вино.
Оживление его погасло. Ревнивая тоска овладевала им. «Благо, общее благо, все это очень хорошо, – думал он, – но что же остается лично человеку? Любить всех – значит не любить никого… Ах! От Наполеона до последнего раба в его вотчине всякий жаждет личного счастья. Маленького, уютного уголка, где отдыхало бы сердце. Ни слава, ни власть не могут заполнить этой пустоты. На вершине величайшего могущества человек будет одинок и несчастлив, если его сердце, только уголок его сердца не будет заполнен. Без личного счастья ничто не нужно… Ничто…«Такие мысли овладевали молодым князем по мере того, как он все больше и больше пил старый рейнвейн… И опять та же мысль захватила его. «Если нет личного счастья, надо умереть».
– Ну что же, умрем! – почти громко произнес он, выпивая новый стакан вина.
– А вот и я! – раздался звучный голос. На пороге стоял старый князь.
– Ба! Да ты один, – продолжал он весело. – Я слышал твой голос. Это, значит, ты говорил монолог…
Никита Арсеньевич весело рассмеялся. Он был при полном параде. Под темным фраком голубела лента, на груди в брильянтовых огнях горела звезда.
– Да, я один, – ответил Левон, вставая навстречу дяде, – я расфилософствовался.
– Вижу, вижу, – с улыбкой промолвил князь, подмигивая на пустую бутылку. – Ну, я так голоден и с удовольствием поем. Надо тебе сказать, – продолжал он, – что умеренность и экономия наша добродетель. Мы сохранили традиции императора Павла… Ох, голодно было на его ужинах. Вот Григорий Александрович, тот умел покушать и умел угостить. Уж ежели ужин у светлейшего – так ужин. А где же Irene? Я думал, ты говоришь с ней.
– Я не знаю, где княгиня, – ответил Левон.
– А – а, наверное, у своей приятельницы, этой ханжи Напраксиной, – сказал Никита Арсеньевич. – Терпеть не могу ее… Собирает какую‑то сволочь у себя, на которую я пожалел бы кнутов на моей конюшне.
– Что слышно нового? – спросил Левон, желая переменить разговор.
– Что нового? – отозвался старый князь. – Разве только то, что мы уже в Париже, а Бонапарт повешен… Таково, по крайней мере, их желание. Ах да, вот новость так новость. Предполагается сватовство великой княгини Екатерины Павловны с прусским королем. Она в самом деле создана царствовать… Но, какая игра судьбы! Тверь, сватовство Наполеона, принц Ольденбургский и король прусский. Тут есть над чем задуматься философу. Отдаст ли только государь эту Эгерию?
Левон рассеянно слушал слова дяди. Что ему за дело до всех этих комбинаций!..
– Ну, что ж, подал ты Горчакову рапорт? – переменил разговор старик.
Левон слегка покраснел.
– Нет, дядя, – ответил он, – я говорил сегодня с Новиковым, и мы на несколько дней отложили свой отъезд. Вы знаете, рапорт связывает.
Старик кивнул головой.
– Чем дольше останешься здесь, тем лучше; я все время твержу тебе об этом, – сказал он. – Но что это? – прервал он себя. – Ты слышишь? Кто‑то словно бежит.
Он не успел кончить, как в столовую вбежала княгиня.
– Княгиня!
– Irene!
Мужчины вскочили с мест.
– Ты! Что случилось? – с тревогой воскликнул князь, бросаясь к жене.
Левон остался стоять словно прикованный к месту.
Ирина была страшно бледна, маленькая меховая шапочка едва держалась на голове, черные растрепавшиеся волосы еще сильнее оттеняли ее бледность, ее взор дико блуждал по сторонам, шубка была расстегнута…
– Irene, ради Бога, что с тобой? – князь нежно обнял жену.
– Оставь, оставь меня! – исступленно закричала Ирина, с силой вырываясь из его объятий. – Я убийца! Убийца! Убийца!
Она судорожно разрыдалась и пошатнулась. Князь поддержал ее. Она вся билась в его объятиях.
Левон вышел из оцепенения и подбежал к княгине.
Они усадили ее в высокое кресло. Князь бережно снял с нее шубку.
В дверях показались встревоженные и любопытные лица лакеев. Но старый князь, нахмурясь, взглянул на них, и они мгновенно скрылись.
Левон подал княгине вина. Ее зубы стучали о края бокала, но она все же сделала несколько глотков.
Старый князь стоял перед ней на коленях и с бесконечной нежностью смотрел в ее лицо. Она взглянула на него уже просветленным взглядом и, тихо заплакав, упала головой к нему на плечо.
Все молчали; слышались только детски – жалобные всхлипывания Ирины.
– О, как я страдаю! – тихо прошептала она.
– Irene, – глубоким голосом сказал князь, – ты знаешь, что ты мне бесконечно дорога, что бы ни случилось. Если можешь, скажи сейчас. Если хочешь – скажи позже. Моя вера в тебя безгранична так же, как и моя любовь.
Он замолчал и хотел поцеловать ее руку.
– Нет, нет, – торопливо сказала Ирина, – эта рука, – и она снова заплакала. – Да, – начала она, – я не хочу молчать ни одного мгновения…
Она порывисто встала с места. Встал и старый князь. Левон сделал движение уйти.
– Останьтесь, – остановила его княгиня.
Левон бросил вопрошающий взгляд на старого князя.
– Останься, Левон, – быстро произнес князь. – Мы – одна семья.
– Да, – тяжело переводя дух, начала Ирина, – я – твоя жена, княгиня Бахтеева, с сегодняшней ночи – убийца. О, лучше бы мне не родиться! – в страстном отчаянии воскликнула она. Она помолчала и сделала несколько глотков вина. – Я убила, – продолжала она, – и не раскаиваюсь в этом. Я защищала свою честь.
Левон побледнел и взглянул на князя. Лицо князя приняло такое страшное выражение, что Левону невольно вспомнились рассказы о том, что сам светлейший князь Тавриды робел иногда перед своим другом и называл его бешеным.
– Я убила» их» пророка – Никифора, – произнесла Ирина.
И со странным, почти неестественным спокойствием, как автомат, беззвучным, глухим голосом она рассказала все, происшедшее в этот день. И свой внезапный порыв, когда она вмешалась в круг обезумевших мужчин и женщин, и свой обморок, похожий на сон, и свое пробуждение, и трагическую развязку своего приключения…
С бледным, словно каменным, лицом слушал ее признания старый князь.
– Ты была права, – тихо, с важностью сказал он, – но я боюсь одного: ты, может быть, не убила его?
На лице Ирины появилась слабая улыбка.
– Я так была бы счастлива… Я не могу… как ты добр, – слабея, прошептала она, обнимая старого князя.
– Успокойся же, моя деточка, – нежно начал он.
Но он почувствовал, что тело Ирины отяжелело и она падает из его объятий. Он крепче обнял ее.
Ирина лишилась чувств.
XVIII
Княгиня Напраксина была одна, когда ей доложили о князе Никите. После вчерашнего собрания она чувствовала себя не совсем здоровой. Кроме того, уезжая с собрания почти на рассвете, она, как и другие участники» святого бдения», узнала, что» пророк» захворал. Ангелоподобная» Мария из Магдалы» сообщила, что» пророк» в экстазе молитвы истязал себя» до крови». Что, не довольствуясь ременной семихвосткой, которой он нередко истязал себя, он нанес себе во имя Страстей Господних несколько ран ножом и окровянил себя. Она сообщила также, что эти раны промыты, перевязаны и что» пророк» очень ослаб и теперь задремал… От своего кучера Напраксина узнала, что он отвез княгиню домой, но не придала этому никакого значения, думая, что молодая женщина не вынесла сильных впечатлений и, не желая отвлекать ее от благочестивых упражнений, уехала одна домой. Ее больше занимало здоровье отца Никифора, и, едва проснувшись, она отправила с тем же кучером свою доверенную горничную справиться о здоровье святого человека. Горничная повезла с собой великолепный букет из оранжерей княгини. Горничная вернулась с успокоительными известиями. «Пророк» благодарил за цветы и внимание. У него был доктор, осмотрел его раны – они оказались неопасными, и только приказал полный покой. Это опечалило княгиню. Когда же снова будет собрание? У него не может быть. У Батариновой какое же может быть собрание без» самого»? Сколько времени она не увидит его?«Я поеду к нему, – решила княгиня. – Завтра же».
Как раз во время этих размышлений ей и доложили о приходе князя Бахтеева. Смутное чувство тревоги овладело ею. Она знала, что князь не был посвящен в эти тайны, и знала его убеждения.
Почти следом за доложившим лакеем в комнату вошел старый князь.
Любезные слова застыли на губах княгини, когда она увидела князя.
Во фраке со звездой, прямой в стройный, он подходил к ней с таким суровым, тяжелым взглядом, с такой надменностью и презрением, что она сразу оробела до того, что не решалась даже протянуть ему руку. Но все же сила привычки взяла наконец свое, и она произнесла любезным тоном:
– Добро пожаловать, дорогой князь. Вы такой редкий гость..
Он окинул ее мрачным взглядом и медленно ответил:
– Я приехал к вам, княгиня, не как гость. Я приехал по делу
Княгиня овладела собой и холодно сказала.
– Какое же дело может быть, ваше сиятельство, у вас до меня? Прошу садиться…
Она опустилась в кресло, указывая рукой на другое.
– Самое незначительное, – ответил князь, не садясь, – я бы хотел узнать адрес вашего проходимца или, если вам больше нравится, вашего пророка, святого, угодника, или как хотите?
Негодующая княгиня вскочила с места.
– Я не знаю, о ком вы изволите говорить, ваше сиятельство, – начала она, – среди моих знакомых нет проходимцев.
– Но я ведь предлагаю вам на выбор несколько названий. Выбирайте любое. Я говорю о каком‑то Никифоре, – спокойно возразил князь.
Княгиня в волнении заходила по комнате.
– Такие люди, как вы, – начала она, – губят Россию; для вас нет ничего святого.
Князь насмешливо поклонился.
– Да, да, – продолжала взволнованная Напраксина, – вы забыли еще один эпитет, дорогой князь. И этот эпитет – «мученик». Вы так легко говорите о нем, а этот святой всю ночь провел в молитве, истязая свое тело. Да можете ли вы понять это! Ему мало, что он носит вериги, он истязает себя. Он исколол свое тело ножом, и чуть не истек кровью, и вы решаетесь так говорить.
По мере того, как говорила княгиня, лицо Никиты Арсеньевича светлело. Слава Богу, имя его жены не замешано.
– Ну, что же, – все же с некоторой тревогой спросил он, – умер он?
Напраксина вспыхнула.
– К вашему горю, – сказала она, – он не умер и не умрет. Доктор поручился за его жизнь.
– Тем лучше, – сухо сказал князь, – теперь мне не нужен его адрес.
Княгиня с изумлением взглянула на него, и неясное, смутное подозрение шевельнулось в ее душе.
– Теперь мне надо сказать несколько слов вам и для передачи вашему святому, – продолжал князь.
– Князь, – возмущенно воскликнула княгиня, – я не понимаю вашего тона.
– О, это совершенно не важно, если вы поймете мои слова, – сказал князь. – Я прошу вас, княгиня, оставить в покое мою жену…
– Вы с ума сошли, – воскликнул Напраксина. – вы у меня в доме!
– К сожалению, да, – ответил князь, и в его голосе послышалось что‑то угрожающее и властное. – Я предупредил вас. Или вы находите, что климат Петербурга вреден для вас?
– Это неслыханно, – произнесла Напраксина, – я буду жаловаться императрице.
– Ну, что ж! – пожал плечами старый князь, – жалуйтесь. От вас я еду к главнокомандующему Петербурга от него к канцлеру, а от канцлера во дворец. Меня еще не забыли.
Княгиня опустила голову. Она понимала, что борьба не равна. Да, положим, она пользовалась известным благоволением, но князь Бахтеев был там свой человек, он несметно богат и, что всего главнее, был любим покойным императором и до конца верен ему. Он во дворце повернулся спиной к графу Беннигсену и не принял приехавшего к нему с визитом князя Зубова. Это очень оценили.
Все эти мысли мгновенно промелькнули в уме княгини. Но все же она с гордым видом произнесла:
– Ваша жена очень молода, ей еще рано заниматься высшими вопросами…
– Прекрасно, – прервал ее князь, – я очень рад, что мы согласны в этом пункте. А теперь еще: передайте вашему пророку, что, когда он поправится, пусть уедет отсюда.
– Он свободный человек, – ответила Напраксина, – ему нельзя приказывать. Кто вы, чтобы так самовластно распоряжаться?
– Да, – насмешливо сказал князь, – я – никто, но все же передайте этому человеку, чтобы он не мешкал с отъездом, иначе…
– Иначе? – переспросила Напраксина. Глаза князя вспыхнули
– Иначе, – ответил он, – я найду его и возьму. Возьму, где найду: на его квартире, у вас, у Батариновой, у Барышниковой… Ничто не спасет и не укроет его от меня. Даю вам в этом слово князя Бахтеева, слово, которому верили две императрицы и три императора. И клянусь Богом, ничто и никто не защитит его от меня. Господин пророк любит истязания. Я доставлю ему это удовольствие на моих конюшнях. Передайте же ему, княгиня, чтобы он скорее выздоравливал, если не хочет преждевременно отправиться в рай. Больше нам, кажется, не о чем разговаривать, – закончил с легким поклоном князь. – До свиданья, княгиня, или, вернее, прощайте.
– Прощайте, – ответила Напраксина, – мне жаль вас. Вы уже старик и для вас нет ничего святого. Вам надо было жить в век Бирона.
– Возможно, – усмехнулся князь, – но все же жаль, что ваш святой не живет в век инквизиции.
XIX
Петербургское общество переходило от торжества к торжеству. Едва было отпраздновано взятие Берлина, как пришло известие о занятии казаками полков Денисова 7–го и Гребцова и прусским отрядом Тетенборна Гамбурга, этого значительнейшего торгового пункта во всей Германии и богатейшего города на всем материке Европы. Из частных писем было известно, с каким восторгом гамбуржцы встретили своих русских освободителей. Всю ночь продолжалась пальба из ружей и пистолетов, город был иллюминован, на каждой улице были выставлены бюсты императора Александра, украшенные цветами и лаврами… Затем прилетела победная весть о занятии казачьим отрядом подполковника Бенкендорфа города Любека. Были доставлены берлинские газеты с пламенными воззваниями короля Фридриха к народу и войску. С умилением передавали о встрече монархов в Бреславле, о первой встрече после долгой разлуки и вынужденной вражды. Рассказывали, что король в сопровождении принцев своего дома выехал навстречу императору и, увидя его, выскочил из коляски и со слезами бросился в объятия своего венценосного освободителя и друга.
Весь путь императора был сказочным триумфальным шествием, среди народных восторгов и благословений.
Заграничный поход казался какой‑то героической феерией. Скептики принуждены были молчать… Хотя они могли бы сказать, что Берлин был оставлен французскими войсками без сопротивления по стратегическим соображениям, что в Гамбурге был только едва тысячный французский отряд, что прусский король был вынужден на союз с народным движением, что призрак новой Иены неотступно преследовал его, и при изменившихся обстоятельствах он не задумываясь принесет в жертву своего бескорыстного друга… Что впереди по ту сторону Эльбы в грозном безмолвии готовит новые удары еще верящий в свою звезду и обожаемый Францией ее император…
Но все эти вести, слухи и разговоры как‑то скользили по душе Левона. Он весь был поглощен теперь одной мыслью, одной страстью. Только теперь, после того, что случилось с Ириной, он понял, как она дорога ему и как далеко зашло его увлечение. Ирина была больна два дня, у нее оказалось сильное нервное потрясение. Она все время плакала, чего‑то боялась, по ночам в ужасе просыпалась и звала на помощь. Старый князь не отходил от нее. На третий день она встала, успокоенная, но сильно побледневшая и похудевшая. Ее выздоровлению содействовали вести что рана, нанесенная ею, оказалась неопасной, хотя пророк и потерял много крови. И потом еще то, что никто не заподозрил ее. Никифор, по вполне понятным соображениям, скрыл настоящую причину своей болезни и оставил всех в убеждении, что он сам нанес себе рану в порыве религиозного экстаза… Зато его слава возросла еще больше Его навещали, присылали цветы, возили к нему докторов. Одна Напраксина кое‑что смутно подозревала благодаря неосторожным словам князя и самому факту его посещения. Кроме того, она знала этот» религиозный экстаз» Никифора и вполне искренне считала непреложной истиной непрестанное возрождение во плоти Духа Божия последовательно от Богочеловека до настоящего времени… Ей очень хотелось повидать Ирину, но, помня слова князя, она боялась к ней поехать. Она написала Ирине длинное письмо, в котором передавала ей» благословение» пророка. Но это письмо было возвращено ей.
За эти дни Левон не видел княгини. Старый князь тоже проводил все время у жены, так что свидания дяди с племянником были очень кратки и разговоры их сводились только к здоровью Ирины.
Буйносов узнал о болезни дочери на другое же утро когда радостный приехал еще раз поблагодарить дочь. Он уже успел побывать в главной конторе у Бурова и получить чек на очень крупную сумму. Но в этот день его не допустили к дочери. Князь объяснил ему, что Ирина вернулась в сильной лихорадке, всю ночь бредила, и теперь ей предписан абсолютный покой. Евстафий Павлович был глубоко огорчен болезнью дочери. Его допустили только на третий день, когда Ирина уже встала, но еще не выходила из своих комнат. Он пробыл у нее недолго, так как Ирина была еще слаба и ее, видимо, тяготил всякий разговор.
Левон томился и не находил себе места. От Новикова, несмотря на его обещание, не было никаких известий ни на другой, ни на третий день. Лев Кириллович раза два заезжал к нему, но не заставал его дома. Он чувствовал себя очень одиноким и с горечью видел, что теперь, в минуты тревог, он был словно чужим и лишним в этом доме… Не зная, куда деться от тоски, он вдруг вспомнил о виконте де Соберсе и решил съездить к нему, тем более что он обязан был это сделать по долгу вежливости. Эта мысль оживила Левона. Все же хоть полдня пройдет незаметно.
Он узнал от старшого метрдотеля, на обязанности которого было вести список всех гостей дома, адрес виконта и отправился к нему.
Виконт жил сравнительно недалеко, на Васильевском острове. Как пленный офицер, он состоял на учете у главнокомандующего Петербурга, но пользовался полной свободой в выборе местожительства.
Соберсе жил в довольно просторном деревянном домике, окруженном садом.
Дверь князю открыла какая‑то старуха с повязанной головой и на вопрос князя, дома ли виконт, ответила:
– Молодой барин дома, пожалуйте.
Она провела его в небольшую гостиную и вышла.
Вид гостиной сразу поразил князя. Он ожидал увидеть комнату, обставленную, как ее обставляют средние обыватели, вроде маленьких чиновников, ютящихся на окраинах города. Обитая дешевой материей мебель, ситцевые занавески на окнах, вытертый ковер на полу, в красном углу икона. Но он глубоко ошибся. Пол был покрыт великолепным ковром, на котором была изображена гибель Актеона. Князь сразу узнал мебель, достойную дворца, мебель работы Шарля Буля с художественной инкрустацией. Несколько этажерок со статуэтками из драгоценного китайского фарфора стояли по стенам. С потолка свешивалась люстра из горного хрусталя. И на стене против входной двери висел большой поясной портрет, работы неизвестного князю мастера, императрицы Елизаветы в тяжелой золотой раме, украшенной короной.
«Что за чудеса, – думал князь, – какой же чудак сдает такую квартиру?»
Но едва ли не больше обстановки его поразил голос старухи, открывавшей ему дверь. Этот голос произнес в соседней комнате:
– Monsieur attend au salon. Il est chez nous pour la premiere fois.
Фраза была сказана правильно, хотя с грубым акцентом.
Князь прямо раскрыл рот от изумления. Как, эта старая баба, прислуга, какая‑нибудь Акулина или Анисья, вдруг говорит по – французски! Нет, тут положительно что‑то не ладно.
Но едва успел подумать это Левон, как в комнату то ропливо вошел Соберсе.
– Как мне благодарить вас, князь! – начал виконт протягивая ему обе руки. – Если бы вы знали, как я бесконечно одинок.
В его голосе прозвучала неподдельная тоска
– Я исполняю приятный долг, навещая вас, – ответил князь, дружески пожимая руку виконту. – Отчего вас давно не видно? Вы были больны?
Лицо виконта, действительно, осунулось и побледнело, глаза горели беспокойным огнем.
– Нет, благодарю вас, – сказал он, – я совершенно здоров, но, вы понимаете, разве я могу где‑нибудь бывать теперь?
Князь понял его. Разве можно равнодушно слушать об унижениях родины? Он с чувством пожал еще раз руку Соберсе.
– Я понимаю вас, – сказал он, – и я не враг вам, хотя и еду воевать против вашей родины.
– Я в ложном положении, – печально сказал Соберсе. – Ваше общество очень радушно встретило пленных наших офицеров. В том числе и меня. Мое древнее имя заставляло предполагать во мне сторонника Бурбонов. Я знаю, многие из наших пленных офицеров хотят остаться в России. У всех есть свои причины. Одни не любят императора, другие утомились бесконечными войнами, иные ждут возвращения Бурбонов, а некоторые нашли свои привязанности в России… Все это открыло нам широкий доступ в ваше общество… Таким считали и меня… Может быть, и вы считаете меня таким же. В таком случае я не хочу ложно пользоваться вашим вниманием. Мое положение очень тяжело. Повторяю, я не хочу, чтобы обо мне думали не то, что есть. За месяцы моего плена я оценил русский народ. Быть может, этот несчастный поход величайшая ошибка, но я подданный моего императора, в нем одном я вижу славу моей родины…
– Я вижу в вас только жертву несчастной войны, – взволнованно ответил князь, – но не моего врага. И если бы нам пришлось с вами встретиться на поле битвы – чувства уважения и симпатии моей к вам останутся те же.
Соберсе был, видимо, тронут.
– Пройдемте ко мне, – сказал он, – там мы можем свободнее беседовать.
Просторная комната Соберсе поражала своей простотой. Узкая постель, простой стол, несколько стульев и чемодан в углу.
– Вот здесь моя темница, – с горькой улыбкой сказал Соберсе.
– Эта комната очень скромна, – ответил князь, – это правда, но ваша гостиная достойна дворца.
– Ах, я не сказал вам, у кого я живу, – с живостью произнес виконт. – Ведь я живу у знаменитого человека.
– У кого же? – с любопытством спросил князь.
– У Жака Дюмона, – ответил Соберсе. – Неужели вы о нем не слышали?
Князю Бахтееву как будто было знакомо это имя, но он не мог припомнить, где и когда он слышал его. Он отрицательно покачал головой.
– Ну, конечно, мне надо было этого ожидать, – весело воскликнул Соберсе, – вы еще так молоды. Но ваш дядя, наверное, его хорошо помнит. Ведь это тот самый Жак Дюмон, который учил танцевать еще при дворе Елизаветы. Учил великую вашу Екатерину, когда она была еще женой наследника престола… Неужели же вы не слышали о нем?
Но князь уже вспомнил.
– Как! Он еще жив? – воскликнул он.
Виконт улыбнулся.
– Sic transit gloria mundi! – произнес он, – это живая хроника прошлого века. Я целыми вечерами без устали слушаю его, когда он начинает свои рассказы о Разумовском, о Потемкине, о встречах с Суворовым, о блеске двора Екатерины. Ему, кажется, восемьдесят пять лет, но он еще очень жив душою. Теперь о нем забыли, а в свое время он имел большое влияние
– Но кто эта женщина? – спросил князь.
– Ах, эта старуха? – ответил виконт. – Представьте, это единственная крепостная Дюмона, да он уже давно отпустил ее на волю, но она не хочет признавать этого. Ее зовут Дарьей. Она чуть не пятьдесят лет уже живет у него и выучилась говорить по – французски. Это единственная наша слуга, но она очень бодрая и деятельная, а мы люди нетребовательные. Надеюсь, вы не откажетесь позавтракать с нами?
XX
Небольшая, но уютная столовая опять поразила князя своим изяществом. Красного дерева буфет, за стеклом которого виднелась тонкая фарфоровая посуда, изящная сервировка стола, стены с картинами охотничьей жизни, горка серебра и золота, стулья красного дерева с высокими спинками – все это было так необычно в этом скромном снаружи домике на окраине столицы. Но всего интереснее был сам хозяин, некогда знаменитый придворный танцовщик Жак Дюмон. Изысканно, хотя по старомодному одетый, в фиолетовом камзоле покроя времен Екатерины, в бальных туфлях, сухощавый и стройный, со свежим маленьким лицом и ясными глазами, в большом парике, Дюмон стоя приветствовал князя, опираясь на палку с массивным золотым набалдашником.
Виконт представил ему князя.
– Добро пожаловать, князь, – проговорил, слегка шамкая, старик, делая грациозное движение рукой.
Старик произнес эту фразу по – русски довольно чисто, хотя с заметным акцентом и несколько медленно.
Князь глубоко поклонился и ответил по – французски:
– Не всякому выпадает на долю счастье видеть знаменитого Дюмона.
Старик гордо выпрямился.
– А, молодой человек, я еще не забыт. Я думал, что меня давно похоронили. Со смерти князя Потемкина я перестал бывать в обществе, – сказал старик, – а этому уже двадцать лет. Прошу садиться, еще раз добро пожаловать, – закончил он.
«Положительно, в этом домике чудеса, – думал князь, с удовольствием принимаясь за еду. – Кто бы мог ожидать здесь такого изысканного завтрака!»
А старик продолжал с увлечением говорить:
– Да, в последний раз я был на том знаменитом праздни ке, который дал светлейший князь Потемкин императрице в свой последний приезд в Петербург… Я уже был не молод. Мне было за шестьдесят лет, но я все же выступал тогда в балете. Тогда светлейший подарил мне брильянтовую табакерку. Ах, что это был за вельможа! Но это был печальный день. Я помню, как князь, провожая императрицу, опустился на колени и заплакал. И она заплакала, поднимая его с колен, заплакал и я, – говорил старик, и на его глазах появились слезы. – Мы словно чувствовали, что больше никогда не увидим этого героя… Так и вышло… А потом настали иные нравы. Словно душу вынули… И мне нечего было делать.
Старик грустно поник головой.
– Да, вам есть что вспомнить, – задумчиво произнес князь.
– О, есть, – воскликнул старик, делая широкий жест рукой, – каждая вещь в моей квартире связана с воспоминанием. Вот этот серебряный бокал для вина, – продолжал он, поднимая бокал, – ведь это работа Бенвенуто Челлини, и он был подарен мне императрицей Екатериной в первые дни восшествия ее на престол. Эта трость, говорят, принадлежала Бирону. Граф Безбородко, у которого была единственная в мире коллекция тростей, предлагал мне за нее тысячу червонцев. Но я не отдам ее ни за какие деньги, так как мне подарил ее Потемкин за то, что я учил танцам его любимую племянницу графиню Браницкую. Попробуйте этого вина, – любезно предлагал старик, – ведь это рейнское из погребов императрицы Елизаветы. Я берегу его для дорогих гостей.
Князь поклонился.
– Благодарю вас, – ответил он, – вино действительно чудесное.
– О, оно старо, как я, – засмеялся Дюмон, – и кроме того, покойная императрица хорошо знала толк в вине…
Дюмон был, очевидно, рад слушателю. Рассказы и анекдоты текли неиссякаемой струей.
Вереницей проходили перед воображением Левона потревоженные тени забытых вельмож и жеманных красавиц минувших царствований.
Время летело незаметно. Среди вызванных живыми рассказами старика призраков прошлого забывалась современная жизнь.
– Как интересно было бы моему дяде князю Никите побеседовать с вами, – заметил Левон, – ведь вы, наверное, встречались с ним.
– О да, – ответил старик, – как же не помнить князя Бахтеева. Было время, о нем говорил весь Петербург.
– Может быть, вы сделаете нам честь посетить нас, – сказал Левон.
Старик покачал головой.
– Нет, из этого домика я уеду только умирать… во Францию…
– Как! – воскликнул Левон, – вы хотите уехать из России?
– Приближается смерть, – грустно произнес старик. – Вся жизнь моя прошла в России. Здесь я пережил и свою славу, и своих друзей, все мои привязанности… У меня ничего не осталось здесь… И я хочу умереть на родине.
Он низко опустил голову, и на его глазах вновь блеснули слезы…
– Вот он, – указал старик на Соберсе, – возбудил во мне воспоминания о далекой и прекрасной родине… Я унесу из России благодарные воспоминания… Но где я родился – там и умру… Я уже решил это…
С чувством глубокого уважения смотрел Левон на этого старика, в котором на краю могилы вдруг пробудилась тоска по родине и, быть может, поздние упреки совести, что он посвятил всю свою жизнь чужой стране… Почти умирающий, он почуял властный призыв крови, и смертная тоска, жажда увидеть свою родину неотразимо овладели им…
У князя мелькнула мысль, куда же он устроит свои драгоценные коллекции, но он не решился спросить об этом. Разве возможно везти все это с собой!
Соберсе слушал слова старика, низко наклонив голову, и было видно, как всякое упоминание о Франции мучило его.
Князь встал.
– Я должен ехать, – сказал он. – Благодарю вас за часы, проведенные у вас. Но вас я еще увижу перед отъездом, – обратился он к Соберсе.
– Я думаю, – неопределенно ответил виконт.
Это посещение несколько развлекло Левона. По дороге домой он вспомнил рассказы старика, всю обстановку его квартиры, особенно его забавляло воспоминание о старухе Дарье, так свободно объясняющейся по – французски. И хотя не было ничего удивительного в том, что женщина, прожившая полвека в доме француза, умела говорить по – французски, все же ему казалось забавным такое сочетание: крепостная Дарья с подоткнутым подолом, с повойником на голове – и французский язык.
XXI
В первый раз вышла Ирина к обеду, к общему столу. За обедом был только один гость – Евстафий Павлович. Ирина вышла с тем же холодным, надменным выражением лица, которое знал Левон в первые дни знакомства. Она равнодушно поздоровалась с ним и сухо ответила на его вопрос о ее здоровье. Словно всем своим видом, своим тоном она хотела сказать: какое вам дело до меня? Оставьте меня одну…
Какой‑то сложный духовный процесс произошел в Ирине в эти бессонно – лихорадочные ночи. Ей казалось, что она вдруг лишилась какой‑то опоры в жизни, что она брошена во власть каких‑то темных злых сил, что ей надо от чего‑то бежать, от кого‑то спасаться, что она идет по узенькой тропинке над страшными обрывами н не к кому обратиться эа поддержкой и помощью. Как будто грешные мысли, охватившие ее со дня встречи с Левоном, обратились в злых демонов, толкающих ее в темную бездну… И тайный голос твердил ей неумолчно: забудь о нем, отвергни его, иначе погибнешь сама.
Ее сердце разрывалось на части, и ей казалось, что каждая мысль о нем влечет за собою зло, неведомое несчастье, – и она отгоняла эти мысли.
Левон был поражен ее обращением. Ему, напротив, казалось, что после пережитого она должна видеть в нем верного друга, предупреждавшего ее и оберегавшего ее покой.
Не прошли бесследно эти дни и для старого князя. Он слишком много думал, видел и наблюдал, чтобы не понять, что весь мистицизм Ирины, ее стремление найти какие‑то новые пути, доведшее ее почти до катастрофы, явно показывали ее неудовлетворенность жизнью. Она была с ним нежна и ласкова, но именно эта нежность и ласковость больнее всего язвили его старое, но еще полное жизни сердце. Он казался задумчивым и словно постаревшим. На его благородном, львином лбу появились морщины которых раньше не замечал Левон. Тон его утратил свою величавую непринужденность…
Один Евстафий Павлович был оживлен и радостен. Он рассказывал новости дня, говорил, что на днях опять уедет в Москву отдать нужные распоряжения к отделке его московского дома, а потом проедет в подмосковную – приводить в порядок имение.
– Что поделать, князь, – говорил он, – свои крестьяне разбежались, приходится нанимать Бог знает кого для полевых работ. Нет рабочих рук. А тут еще рекрут требуют по восемь с пятисот. Ну, скажите, где я могу найти их?
И он беспомощно разводил руками…
– Как‑нибудь найдут, – с усмешкой отозвался князь, – армия двигается вперед. Повеления следуют одно за другим. У наших дорогих союзников, кроме всего, не хватает пороху. Кроме людей, надо позаботиться и о нем. Это все цветочки, дорогой Евстафий Павлович, подождем ягодок.
Левон успел овладеть собой и, желая рассеять общее напряженное настроение, начал рассказывать о своем посещении Соберсе, о старом придворном учителе танцев Дюмоне.
Его слова, действительно, оживили старого князя.
– Дюмон! – воскликнул он. – Да разве он еще жив? Да, я хорошо его помню. Он ставил балеты у Шереметева, у Воронцова, он танцевал в Эрмитаже. Это был кумир наших дам. Что же он теперь, как он? – интересовался князь.
Левон рассказал.
– Бедняга, – сказал князь, – грустно ему, должно быть, доживать в печальном одиночестве свою некогда такую шумную, блестящую жизнь.
– Он хочет ехать умирать, как говорит он, во Францию, – сказал Левон.
– Это в сто лет! – засмеялся князь. – Ну, что ж, пожалуй, это немного поздно. Если бы он был помоложе, я понял бы его. Немало на моих глазах было французов, что, составив себе состояние в России, ехали в свою Францию, – только не умирать. А умирать не все ли равно где, я не понимаю этой фантазии.
Левон в комических чертах изобразил старую Дарью, беседующую по – французски.
– Не удивительно, хотя смешно, – отозвался Евстафий Павлович. – У меня один поваренок замотался в Москве, когда там гостил Бонапарт. Все шесть недель пробыл. Так теперь все старается говорить по – французски. Я его увидел в Москве и спрашиваю: «Ну что, как поживаешь?«А он осклабился и говорит: «Куси, Куси». Говорю, чем питался? – а он отвечает: «Суп о корбо, сое ра…»
Все засмеялись, только бледное лицо Ирины оставалось неподвижно и безучастно
Кое‑как прошел обед. Евстафий Павлович попросил князя уделить ему несколько минут для разговора, посоветоваться кое о чем. Они вышли.
Левон с Ириной остались наедине.
Молодой князь подошел к Ирине.
– Скажите, – начал он, – почему вы, дорогая сестра, опять так холодны и враждебны? Если бы вы знали, как было мне тяжело в эти дни, как я хотел увидеть вас…
Ирина резко встала. Она еще больше побледнела.
– Оставьте меня, князь. Уйдите! Бог карает меня за… Мы встретились случайно, мы чужие люди. Чего хотите вы? – прерывающимся голосом сказала она.
Князь невольно отступил.
– Я ничего не хочу, княгиня, – ответил он, – я страдал эти дни за вас, я жаждал видеть вас, я сам измучился… Чем я могу объяснить эту странную перемену?.. Разве я что‑нибудь сделал? Разве я в чем‑нибудь виноват перед вами? Скажите…
– О, вы хотите навлечь на меня Божье проклятье! – в страстном отчаянии воскликнула княгиня. – Нет! нет! Я не могу!.. Прощайте!
Она круто повернулась и почти выбежала из комнаты.
Князь остался один, ошеломленный, почти испуганный… И вдруг страшная мысль обожгла его.
Она сказала неправду. Между нею и пророком было больше, чем она говорила.
Он судорожно сжал зубы и чуть не застонал.
– Вздор, – сказал он себе через несколько мгновений. – Вздор! Что мне она?
Он подошел к столу и залпом выпил большой стакан крепкого вина.
– Завтра же еду.
Он прошел в свои комнаты и лег на постель. Мрачная апатия овладела им. Все вокруг и вся его жизнь казались ему бессмысленной.
Все эти пророки, масоны, какие‑то мечты Новикова о какой‑то свободе. Все это казалось ему лишенным смысла.
«Ну, хорошо, – думал он, – пусть рабы станут свободными, разве на смену этого не придет другое, что заставит их страдать? Вот я. Я свободен, богат, родовит и даже молод, а разве я счастлив? Быть может, сейчас есть рабы счастливее меня. Значит, есть что‑то другое, что делает людей счастливыми? Но что? И где, у кого искать этого? Мы думаем, что, дав людям физическую свободу, мы сделаем их счастливыми. Но разве свободные люди не мечутся из стороны в сторону, не страдают, не ищут счастья? А где оно? В жизни первобытного человека, покорного только инстинктам жизни, в приближении к природе, в уничтожении всех предрассудков, как говорит Руссо? Но кто же вытравит из сердца его тончайшие ощущения, кто уничтожит те извилины мозга, где таятся беспокойные и жадные мысли, туманные образы, полуосознанные мечты о чем‑то далеком и близком, возможном и неосуществимом? Нет, есть только один исход, – упорно думал Левон, – это сжечь свою жизнь, наполнить ее внешними впечатлениями и потом умереть… Богатство дает эту возможность, а смерть – она, быть может, так близка…».
XXII
В комнату вошел Новиков.
– Ты спишь, Левон? – громко крикнул он. – Меня не хотели даже пускать к тебе. Да вели хоть огонь зажечь. Тут сам черт ногу сломит.
– Это ты, – искренно обрадовался Левон, – как я рад тебе. Сейчас. – Он вскочил с постели и позвонил. – Огня, – приказал он. – Я очень рад тебе, – продолжал он, пока зажигали канделябры. – Я хотел уже опять ехать к тебе.
Лакей, зажегши огонь, ушел.
– Я хочу ехать в армию завтра, – закончил Левон.
– А наше собрание? – удивленно спросил Новиков.
– Зачем? – упавшим голосом ответил Левон. – Мне ничего не надо, я ничего не хочу… Мне надо только скорее уехать.
Новиков задумчиво взглянул на него и медленно произнес:
– Вот именно потому, что тебе ничего не надо и ты ничего не хочешь, ты должен ехать. Ты по крайней мере узнаешь, что надо и чего хотеть. Не поставишь же ты меня, кроме всего, в дурацкое положение перед Монтрозом и» нашими». Тебя ждут. Мы никого не держим насильно, и, приехавши, если хочешь, ты можешь отречься. Но ехать ты должен.
– Хорошо, – подумавши, сказал Левон, – я поеду. Но я в таком настроении, что не уверен, что последую за вами.
– Ты свободен, но я думаю, – ответил Новиков, – что твое настроение минутно.
Левон пожал плечами и стал собираться.
– Оденься в штатское, – сказал Новиков, – фрак и туфли, как на бал.
– Ты можешь отказаться сразу, после первого же вопроса, – говорил Новиков в карете. – Но я советую тебе подумать и не поддаваться этому настроению упадка. Я не знаю и не любопытствую знать, что ты переживаешь. Одно могу сказать тебе: между нами едва ли есть один, не испытавший личного горя. Но что значит личное горе перед океаном человеческих страданий! Вспомни слова шевалье. Никто из нас не считает свое» я»центром мира.
Бахтеев слушал его, опустив голову. Быть может, Новиков и прав. Быть может, у них есть секрет, как позабыть личное горе и найти покой. Ну, что ж, попробуем.
– Я не отрекусь, – решительно произнес он.
– Я был в этом уверен, – промолвил спокойно Новиков.
Карета остановилась.
– А теперь, – сказал Данила Иваныч, – согласно нашим правилам, позволь завязать тебе глаза.
– Делай, что знаешь, – ответил Левон.
Новиков вынул из кармана тонкий шелковый платок и завязал им глаза князю.
– Давай руку.
Он помог князю выйти из кареты.
Путь показался князю очень долгим. Наконец он услышал стук молотка о металлический щит; тихий вопрос и тихий ответ; в волнении он не расслышал слов. Дверь отворилась, и он почувствовал, что очутился в теплом помещении. Новиков держал его за руку и вел, долго вел, словно по извилистым коридорам. Наконец они остановились.
– Садись, – произнес Новиков, подводя Левона к креслу. – Отдай мне все металлические вещи, – продолжал он.
– Часы, кошелек с золотом, вот все, – ответил Левон.
Новиков взял эти вещи.
– Сними чулок с правого колена, – продолжал он.
Бахтеев послушно исполнил приказание.
– Спусти с левой ноги туфлю и сними фрак и жилет.
Левон исполнил и это.
– Теперь жди, – сказал Новиков. – Как услышишь три удара молотком, можешь снять повязку с глаз. Сосредоточься. Ты в храмине размышления.
Новиков ушел.
Невольное чувство мистического любопытства овладело Левоном. Тайна дразнила его воображение. Он стоял на пороге чего‑то неведомого, что, может быть, откроет ему новые пути и даст покой. Покой! Но разве возможен покой, когда его сердце сгорает на медленном огне и перед ним неотступно стоит бледное прекрасное лицо!..
Три медленных, протяжных, унылых удара молотка в щит прервали его размышления, и он торопливо сорвал с глаз повязку.
Мрачная, обитая черным комната была ярко освещена стенными канделябрами и люстрой, спускавшейся с потолка.
На черных стенах виднелись крупные надписи серебром:
«Если тебя привлекло сюда пустое любопытство, то уходи».
«Если боишься, чтобы тебе указали твои заблуждения, то пребывание здесь не принесет тебе пользы».
«Если ценишь человеческие отличия, уходи отсюда; здесь их не знают».
Левон задумчиво читал эти надписи.
«Если все это правда, – думал он, – и таковы их действительные убеждения, то с ними стоит познакомиться».
Он старался владеть собой, между тем как жуткая тишина, царящая вокруг, черные стены комнаты с яркими надписями, вся таинственность обстановки невольно действовали на его воображение и располагали к сосредоточенности.
И опять те же вопросы жизни и духа невольно овладели Левоном. Ему вспомнилась его короткая жизнь… Для чего он жил? И для чего он будет жить? Он еще так молод. Тоскливое чувство ожидания овладело им. Он в волнении ходил по комнате, смешно прихрамывая в одной туфле, но он не замечал этого.
Протяжный металлический звук, уже знакомый ему, заставил его остановиться и насторожиться.
Дверь открылась.
С обнаженной шпагой в руке, в сопровождении неизвестного человека, вошел Новиков.
– Сядь, – коротко сказал Новиков.
Бахтеев сел. Неизвестный накинул ему на шею петлю, а Новиков снова завязал глаза.
– Идем, – сказал он.
Он взял князя за руку. Князь послушно последовал за ним.
Ему казалось, что они шли долго, очень долго, снова по каким‑то извилистым коридорам.
Он услышал шум отворяемой двери и почувствовал, что в комнате находятся люди. Его напряженный слух уловил едва слышное движение.
– Какая цель привела тебя сюда? – услышал он строгий голос.
Он вздрогнул. Какая цель привела его? Это было очень сложное чувство, которое он затруднялся формулировать. После некоторого раздумья он твердо ответил:
– Познать смысл жизни.
Наступила глубокая тишина. Левону показалось, что он остался снова один. Но вот послышались шаги, неясный шепот, наконец чей‑то громкий голос произнес:
– Великий мастер, что нам делать с посвященным?
На это послышался холодный ответ:
– Кинуть в подземелье!
К этому Левон не был готов. В подземелье! Быть может, на день, на два! Ему захотелось сорвать повязку с глаз и громко крикнуть:
– Я не хочу быть вашим пленником!
Отложить свой отъезд, не видеть Ирины!.. Зачем Новиков не предупредил его об этом!..
Но размышлять не было времени. Чьи‑то сильные руки схватили его и высоко подняли.
– Бросайте, – послышался тот же холодный голос.
Руки, державшие его, опустились, и Левон упал, но тотчас был кем‑то подхвачен. Сильно стукнула, захлопываясь, тяжелая дверь. Загрохотал железный засов, и Левон не знал, где он? Вокруг царила глубокая тишина. Но вот эту тишину нарушил тот же холодный голос:
– Стань на колени.
Левон послушно опустился на колени.
Раздались один за другим три медленных удара молотком в металлический щит.
Левон почувствовал прикосновение к губам холодного металла. Это ему поднесли чашу, и снова раздался тот же голос:
– Пей этот благотворный напиток и помни, что если сердце твое не чисто, если ты пришел к нам для измены и предательства, то этот напиток обратится в яд.
Другой голос, Левону показалось – голос Новикова, произнес:
– Скажи: «Клянусь строго и точно исполнять обязанности франкмасонства»…
Бахтеев повторил слова.
– Теперь отпей из кубка, – услышал он.
Он сделал глоток какого‑то сладкого напитка.
– Повторяй за мной, – продолжал тот же голос: «Если же я нарушу мою клятву, пусть сладость этого напитка превратится в горечь и его благость обратится в яд».
К его губам снова поднесли чашу, он хлебнул. Лицо его исказилось. Напиток был горек и отвратителен на вкус.
– Что значит изменение в чертах твоего лица? – раздался голос великого мастера. – В твоем сердце таится измена, или ты раскаиваешься в своем желании вступить в наше братство, или сладкий напиток обратился в горечь? Тогда удались.
– Да, – ответил Левон, – сладкий напиток обратился в горечь. Но я не уйду. Я хочу принадлежать к вашему братству.
Им овладело сильное волнение и досада на Новикова, не предупредившего его обо всех этих обрядах. Он боялся не так ответить, не так поступить, как надо. Но только одно он твердо решил: вступить в братство, какими бы трудностями ни было обставлено это вступление. Его апатия исчезла. Тайна, окружавшая его, пробудила его душу.
Его взяли за руки и снова повели среди каких‑то колонн.
– Взведите его на лестницу, – послышался голос великого мастера.
Левона повели на лестницу. Шаг за шагом он отсчитал сто ступеней.
Люди, поддерживавшие его, отошли. Он почувствовал, что стоит на площадке.
– Бросься вниз, – услышал он голос великого мастера.
Не давая себе времени размышлять, князь сделал прыжок и тотчас был кем‑то подхвачен. В то же мгновение раздался сильный шум, звон металла, стук молотков и топот ног и громкие возгласы присутствующих.
– Да прольется кровь твоя, если ты изменишь, – снова послышался резкий голос.
И Левон почувствовал укол в руку. Кто‑то взял его за уколотую руку. Боль была незначительна, но он слышал, как часто – часто закапали, с мягким звуком, капли на пол.
«Однако, – подумал Левон, – я могу так потерять много крови».
Тяжелые капли, быстро, одна за другой, падали на пол. Левону казалось, что он начинает слабеть и голова его кружится.
– Довольно, – раздался повелительный голос.
К руке Левона приложили кусок полотна, пропитанного чем‑то охлаждающим и ароматичным, и шум падающих капель прекратился.
Кто‑то ослабил повязку на его глазах, и он почувствовал яркий свет.
Снова раздался голос великого мастера:
– Брат старший надзиратель, находишь ли ты его достойным войти в наше общество?
– Нахожу, – послышался ответ.
– Чего ты требуешь для него?
– Света!
– Fiat lux! – торжественно провозгласил великий мастер и трижды ударил молотком по бронзовому щиту.
С последним ударом с глаз Левона сняли повязку. Он сразу зажмурился от яркого света. Но через несколько мгновений открыл глаза и с любопытством оглянулся вокруг.
XXIII
Он находился в большой квадратной зале со сводчатым потолком, с двумя рядами колонн. Зала была ярко освещена многочисленными свечами. На выкрашенном голубой краской потолке ярко горели золотые звезды, солнце и луна.
С удивлением увидел он на полу у своих ног, куда, ему казалось, падала его кровь, лишь лужицу воды. Он взглянул на свою руку. На ней виднелся едва заметный укол. Он оглянулся вокруг, ища ту лестницу, по которой он взбирался на сто ступеней, и увидел в углу залы лестницу, странно уходящую в отверстие в полу и возвышающуюся над полом на три ступени.
«Вот оно что, – подумал он, – надо об этих фокусах спросить Новикова».
Вокруг Левона с обнаженными шпагами в руках стояли» братья», странно одетые в передниках из шкуры ягненка.
Когда он взглянул на них, они опустили шпаги и раздвинулись. Он увидел в глубине залы возвышение, на котором на троне сидел великий мастер; он узнал в нем шевалье Монтроза. Над троном был балдахин небесно – голубого цвета, усеянный звездами и завершенный блестящим треугольником с таинственным начертанием священного имени Адонаи.
На великом мастере была надета шляпа с черными перьями и большой черной кокардой. Длинная, темная мантия, как царственная порфира, закрывала его фигуру. На его шее на широкой ленте был маленький наугольник и циркуль. Перед великим мастером стоял столик, и на нем лежала книга. Посередине залы высился алтарь, к которому вели четыре ступени. У входной двери в восточной стороне комнаты стояли два бронзовых столба с капителями, увенчанные изображением яблок и на лицевой стороне буквами И и Б (Иахун и Боаз)1. Возле столбов, у небольших треугольных столиков, стояли два» брата – надзирателя».
«Где я? У кого?» – промелькнуло в голове Левона.
Но не успел он хорошо оглядеться, как его взял за руку Новиков и подвел к алтарю. На алтаре лежала Библия и горели три канделябра с восковыми свечами.
– Стань на колени, – коротко произнес Новиков.
Левон опустился на колени.
Великий мастер, с обнаженной шпагой в руке, сошел со своего возвышения и, приблизившись к нему, торжественно произнес:
– Во имя Великого Строителя вселенной и в силу данной мне власти, я посвящаю тебя в ученики и члены великой директориальной ложи Владимира к порядку.
Он три раза ударил молотком по лезвию шпаги и, нагнувшись, поднял Левона с колен.
Один из братьев тотчас надел на Левона такой же, как на других, передник из ягнячьей шкуры, а другой поднес ему две пары белых перчаток.
– В знак чистоты носи эти перчатки, – произнес Монтроз, – а другую пару отдай той женщине, которую ты чтишь, чьи руки не преступны и сердце чисто.
Левон вспыхнул.
«Ирина!» – хотелось ему крикнуть. После всех этих обрядностей Монтроз дружески пожал ему руку и сказал:
– Ну вот, теперь вы наш.
Новиков обнял его и познакомил с присутствовавшими.
Часть братьев была уже знакома Бахтееву. Он с удивлением узнал семеновца Дателя, преображенца Раховского, с которыми встречался в обществе, и многих других светских знакомых, в ком привык видеть только веселящуюся, легкомысленную гвардейскую молодежь. Он никак не подозревал, что они тоже проникнуты теми же идеями, как и Новиков. Было в собрании и несколько очень почтенных стариков, тоже до некоторой степени известных Бахтееву, как, например, сенатор Бахмутьев или граф Телешев.
Кто был хозяином дома, Бахтеев не знал. И когда Новиков обратился ко всем с приглашением на ужин, он спросил его:
– Да кто же здесь хозяин?
Новиков указал ему на маленького скромного старичка, стоявшего в стороне.
– Вот хозяин, Порфирий Егорыч Остроухов.
– Как! – произнес Левон, – этот богач, купец.
– Именно, – ответил Новиков. – На него косилась императрица Екатерина, считая его мартинистом. Потемкин так и остался ему должен полмиллиона. Только его заступничеству он обязан тем, что не сидел в Шлюшине или не занимался ловлей соболей в Сибири. Он был масоном еще в великой национальной ложе князя Гагарина в семидесятых годах. Этот старик многое знает. Павел любил его, а потому он и теперь в чести и имеет доступ во дворец. Да я познакомлю тебя с ним. – Он подвел Левона к Остроухову. – Порфирий Егорыч, – сказал он, – познакомьтесь с нашим новым учеником.
Порфирий Егорыч поднял мутные сонные глаза на князя и, протянув ему руку, отрывисто спросил:
– Фамилия?
– Бахтеев, – ответил Левон.
– Не родственник ли князь Никиты? – спросил старик, глядя на Новикова.
– Его родной племянник, – ответил Новиков.
– Так ты не в дядю пошел, – сказал старик, – тот ни в Бога, ни в черта не верит. Однако, – засуетился он, – что ж вы стоите, гости дорогие… А ужин‑то… Зови, Данила Иваныч.
Новиков с улыбкой отошел.
В соседней комнате масоны нашли свою обычную одежду. Переодевшись, все поднялись наверх по узкой лестнице, потом прошли анфиладой полуосвещенных сумрачных комнат и наконец очутились в ярко освещенной великолепной столовой. В многочисленных золотых люстрах и канделябрах горели восковые свечи. На столе сверкала золотая и серебряная посуда, горел цветными огнями драгоценный хрусталь.
За стульями стояли лакеи в красных фраках и туфлях, в белых чулках.
«Ого, – подумал Бахтеев, – этот купчина умеет принять».
Словно угадав его мысли, Новиков, севший с ним рядом, шепнул ему:
– Что, брат, удивлен? Да, мы умеем принимать гостей. Принимали и Потемкина, и Зубова, и самого Павла Петровича.
– Я вообще очень удивлен всем сегодняшним днем, – задумчиво произнес Левон. – К чему эти странные обряды? И зачем ты не предупредил меня о них? Признаюсь, минутами я чувствовал себя в странном положении. И потом этот Остроухов и этот царский ужин?
– Наши обряды, – ответил Новиков, – имеют за собой не одну сотню лет. Каждое слово, каждое изображение имеет глубокий смысл. Некоторые наши обряды берут свое начало от Хирама, великого строителя храма Соломонова. Это великие символы – и мы должны уважать их. Но, помимо этих мистических тайн, этих древних символов, у нас есть и живая, деятельная жизнь, исполненная мыслью об общем благе. И ради этой деятельности – здесь и я, и Датель, и Раховский, и масса других, и ты… Теперь ты наш и узнаешь, сколько сделано нами и сколько подготовлено для будущего. Мы молоды, мы энергичны, мы верим в свои идеи, и будущее принадлежит нам…
– А теперь, – вмешался в разговор Датель, – в нашей будничной жизни, в армии, в казармах, в наших поместьях мы шаг за шагом должны проводить высокие идеи уважения к человечеству… Посмотрите, князь Руцкий зорко следит, чтобы его крестьяне не подвергались излишним тяготам, ссылке и произволу управляющих, у Раховского в роте почти не бывает телесных наказаний, у меня тоже… и мы не одни… От ротных и эскадронных командиров до полковых в некоторых частях почти все против телесных наказаний. Я имею точные сведения, что император сам среди своих теперешних трудов и забот высказывал мысли об уничтожении рабства… Он говорил об этом и со Штейном… Он выразил надежду, что он не умрет, не увидя народ свободным. Я убежден, – продолжал с волнением Датель, – что к нам вернется Сперанский – жертва интриг наших феодалов. Сперанский наш друг, и он был нашим другом с ведома императора, когда четыре года тому назад наш гроссмейстер Фесслер ввел его в масонскую ложу. Мы крепнем и растем… Новиков вам еще много скажет о ваших обязанностях, о круге нашей деятельности. Теперь мы идем все в поход. Благодаря личному доверию шевалье Монтроза вы приняты в сообщество без предварительных посвящений и испытаний. Вам еще многое предстоит узнать… Но нам известно, что наши идеи близки вам.
– Вы правы, – ответил Левон, – я ваш душою. Быть может, и моя жизнь не будет бесплодна…
Датель пожал его руку.
Разговоры становились громче.
Порфирий Егорыч приказал лакеям удалиться, оставив на столе вино и фрукты…
В чаду общих разговоров время летело незаметно.
Лев Кириллович был захвачен общим одушевлением и забылся от своих неотступных мыслей…
XXIV
Весеннее утро вставало над столицей, когда он возвратился к себе домой.
Он чувствовал большую потребность разобраться в своих мыслях и чувствах. Новые впечатления совершенно захватили его. После отчаянной борьбы двенадцатого года, раненный, из глуши своей вотчины он вдруг очутился в столице, в самом водовороте общественных течений, новых мыслей и чувств. Кроме того, нежданное увлечение, как смерч, закружило его… Пророки, масоны, Ирина, предстоящий поход – все сплелось почти в кошмар. Как брошенный в океан с разбитого корабля пловец, уцепившийся за обломок снасти глухой ночью, он чувствовал себя потерянным в душном, грозовом мраке… И как слабый огонек на далеком берегу светилась робкая надежда – найти наконец твердую почву…
Едва он вошел в свою комнату, как послышался стук в дверь, резкий и нетерпеливый.
– Войдите! – крикнул он.
К его великому удивлению, на пороге показался старый князь.
– Я не помешаю тебе, Левон? – спросил он.
– Что за вопрос, дядя! – воскликнул Левон. – Но как же вы не спите до сих пор? Разве княгине плохо? – с тревогой закончил он, и сердце его сжалось при взгляде на старого князя.
Никита Арсеньевич был в обычном халате, с открытой шеей, в мягких туфлях. Его осунувшееся лицо, нахмуренные брови, ввалившиеся глаза носили отпечаток страданий.
– Садитесь, дядя, – взволнованно сказал Левон, – вы сами, кажется, нездоровы. А что княгиня? – повторил он.
– Irene, слава Богу, физически здорова, – произнес князь, тяжело опускаясь в кресло. – Да и я, кажется, здоров. Но все же, – продолжал он, – я хотел именно поговорить о ней.
Левон отвернулся. Он почувствовал, что бледнеет. Ужели князь прочел в его душе его тайну? Левон почувствовал, что на прямой вопрос он не сможет солгать.
Тяжелое чувство длилось несколько секунд…
Но князь спокойно спросил:
– А ты откуда сейчас?
Одно мгновение Левону хотелось все рассказать старику, поделиться с ним своими впечатлениями, порасспросить кое о чем, но он вспомнил о тайне, окружающей их сообщество, и ответил:
– От Новикова. В пятницу мы уезжаем…
– А – а! Ну, что ж! Мне жаль, что ты едешь, но если это неизбежно – поезжай, – сказал старик. Он помолчал и снова начал: – Ты, наверное, сам заметил, как изменилась Ирина после этой истории?
Все ревнивые подозрения разом воскресли в душе Левона.
– Да, – угрюмо сказал он, – я заметил. Княгиня испытала слишком сильное потрясение…
– Она неузнаваема, – упавшим голосом произнес князь. – Я много жил и много видел. Я чувствую, что что‑то тяготит ее душу… Она молода, сильна, горда… Эта история, тем более кончившаяся дурацкой комедией с разоблаченным святым, не могла бы сломить ее. Тут есть что‑то другое. Если бы я не знал Ирины, я мог бы подумать, что какое‑то новое сильное чувство овладело ею… – Голос старого князя звучал сдержанно и скорбно. – А если так… если это так… Какой, однако, вздор, – продолжал он, проводя рукой по широкому лбу. – В ней просто слишком много мистицизма… Я стар… Да, я чувствую это. Я все изжил, все пережил…
Левон молчал.
Кажется, пытка была бы ему легче этого разговора.
Молчание длилось довольно долго.
– Может быть, – прервал молчание князь, – надо развлечь ее? Теперь везде празднества… Мы торжествуем славу русского оружия… Не устроить ли и мне праздник? А? Тем более ты уезжаешь. Это был бы прощальный вечер… Ты пригласил бы своих товарищей, кого знаешь… Это могло бы развлечь ее…
Левон оживился. У него появилась полуосознанная тайная мечта поговорить с ней опять, как тогда… Это так удобно на большом вечере…
– Конечно, дядя, это развлечет княгиню…
– А и то правда, – тоже оживился князь, – живем, словно затворники. Только эти дневные приемы… Тоска. А потом, – все больше оживляясь, продолжал он, – поедем за границу. В Карлсбад. Отчего нет? Туда собираются великие княгини Екатерина Павловна и Мария Павловна, едет Витгенштейн, Остерман, будут Волконские, Анна Степановна Протасова и еще много, много… Пожалуй, и с тобой там встретимся, – уже совсем весело закончил князь.
Эта мысль прямо привела в восторг Левона.
– О, это очень хорошо, – живо отозвался он…
– Да, – с усмешкой отозвался Никита Арсеньевич, – хорошо, если только нас пустят туда… – Это решение, видимо, успокоило старого князя. – Ну, ладно, – сказал он, вставая. – Значит, сперва пируем, а потом – что Бог даст… Доброй ночи.
Он вышел.
Левон чувствовал, что вокруг него сплетается словно какая‑то сеть. Неведомая сила толкает его к тому, от чего он хотел бежать. День за днем, час за часом, шаг за шагом он приближается к какому‑то роковому моменту, и нет силы разорвать крепко сплетенную паутину судьбы. Разве он не хотел бежать? Случайная встреча с Монтрозом задержала его. Теперь опять задержка. Быть может, ему следовало сказать князю, что не нужно никакого празднества, что нужен его отъезд. Ведь он знал, что мог уехать завтра же вечером, и солгал, что едет в пятницу, чтобы лишний раз увидеть Ирину, чтобы сказать ей (он теперь сознавал это в глубине души) то слово, которое жгло его губы… Бежать? Но разве можно бежать от судьбы? Разве он, если будет жив, не прилетит к ней в Карлсбад? Нет, не уйти от судьбы!
XXV
Давно Петербург не видел такого блестящего съезда. Высшие сановники, представители аристократии и военного мира откликнулись на приглашение старого екатерининского вельможи. Князь Никита пользовался большим престижем как в силу своего древнего имени и богатства, так и всем известной близости ко двору.
Непрерывной вереницей подъезжали экипажи к ярко освещенному дворцу. И казалось, им не будет конца.
Любопытный народ теснился на набережной, любуясь иллюминацией дома, на фронтоне которого горел двуглавый орел и под ним соединенный вензель» А. и Е.».
Князь не ошибся, рассчитывая, что этот блестящий прием оживит Ирину. Он уже давно не видел своей молодой жены в таком оживленно приподнятом настроении, и при каждом взгляде на нее его сердце наполнялось гордостью. Он слышал шепот восторга среди гостей. И действительно, Ирина была сегодня ослепительно хороша, в белом платье, с открытой шеей и руками. На черных локонах горела княжеская корона. На шее белела нитка жемчугов с брильянтовой подвеской. Ирина немного побледнела, отчего ее глаза казались больше. Легкий нервный румянец играл на ее смуглых щеках…
Даже канцлер граф Румянцев, целуя ее руку, с восторгом сказал:
– Вы божественны, княгиня.
Левон не сводил с нее ревнивых глаз. Но она словно избегала его и ни разу не взглянула на него.
Просторные гостиные наполнялись.
Было известно, что только траур по принцу Ольденбургскому помешал приезду высоких гостей…
Ирина была окружена целой толпой молодых красавиц, среди которых была и княгиня Пронская, с которой она встретилась в последний раз на собрании у» пророка». Но Пронская не сделала на это ни намека. И среди этих красавиц царила Ирина, и как будто все безмолвно признавали ее первенство.
Но вот в толпе, ее окружающей, послышался шепот, гости расступились, давая дорогу старому князю, сопровождавшему молодую красавицу.
Левон был поражен ее красотой.
– Кто это? – в изумлении спросил он стоявшего рядом с ним какого‑то старика со звездой на фраке.
Тот удивленно поднял брови.
– Как! Вы не знаете? – воскликнул он. – Да ведь это Марья Антоновна Нарышкина, жена Дмитрия Львовича.
И старый сенатор сделал быстрое движение навстречу новой гостье.
Левон, конечно, слышал об этой женщине удивительной красоты… Так вот какова она, это» невенчанная императрица», мать дочери императора. Одна из красивейших женщин в Европе, соперница королевы Луизы, «прусской Мадонны». Да, она нечеловечески хороша. Он невольно перевел глаза на Ирину.
Казалось, среди присутствовавших тоже возникла подобная мысль…
Кто прекраснее?
Но обе они были так совершенны в своей красоте и так не похожи одна на другую, что их нельзя было сравнивать.
Энергичная страстная красота Ирины и нежная мечтательная красота Нарышкиной. Ее темно – голубые глаза были полны тихого света. К темно – русым локонам роскошных волос так шли голубые бирюзовые васильки с брильянтовыми каплями росы.
С ласковой, почти радостной улыбкой Нарышкина отвечала на приветствия знакомых. Но, однако, всем было хорошо известно, что под этой кроткой ангелоподобной наружностью бывшей княжны Четвертинской скрывалась мятежная и страстная, честолюбивая душа, не женский характер и твердая воля, не отступающая ни перед чем.
– Как рада я, дорогая княгиня, – начала Нарышкина, протягивая обе руки, – что мне удалось сегодня побывать у вас.
– Благодарю вас, Марья Антоновна, – ответила Ирина, – это большое счастье для меня.
Они поцеловались.
При внимательном наблюдении можно было заметить, что в то время, как Ирина просто и радушно приветствовала свою гостью, Нарышкина окинула ее с ног до головы мгновенным ревнивым взором и в ее тоне слышалось некоторое принуждение.
Ее годы проходили, а Ирина так еще молода. Она не могла не видеть, что ее красота не затмит Ирины. До сих пор она встретила только одну соперницу своей красоте… Это было давно, пять лет тому назад, когда» прусская Мадонна» приезжала в Петербург… И» прусская Мадонна» была побеждена… Ее нет уже теперь… этой побежденной, но страшной соперницы… Ее уже нет… Она угасла, она ушла туда, откуда никто не возвращается…
Но эта ослепительная красавица еще так молода и еще долго будет молода… Почем знать?
Но никто не мог прочесть мыслей и ревнивых опасений, промелькнувших в этой глубокой душе.
Нарышкина весело и непринужденно беседовала, осыпая Ирину любезностями.
Но среди присутствовавших нашелся один, который если и не прочел тайных мыслей Нарышкиной, то думал о том же..
Это был молодой аббат Дегранж, хорошо известный в высших кругах столицы, непременный член салонов, вроде княгини Напраксиной, где занимались религиозными вопросами. Красивый и вкрадчивый, с сухим лицом и блестящими черными глазами, он имел большой успех у дам, умея легко успокаивать их совесть в маленьких грехах и открывать им пути к вечному спасению. Он имел непосредственные связи с» двором» короля Людовика XVIII, как именовал себя принц Прованский, уже вступивший, судя по его воззваниям, в восемнадцатый год своего царствования. Он считал себя королем Франции с 1795 года – года смерти несчастного дофина, или, иначе, Людовика XVII.
Дегранж был другом и всех эмигрантов, геройствовавших при русском дворе, горевших жаждой пасть на поле брани за чистоту и славу бурбонских лилий и мирно проживавших в России за счет щедрот русских монархов.
Дегранж уже давно следил своими блестящими глазами за этими двумя красавицами.
– Какая удивительная женщина эта княгиня Бахтеева, – проговорил он, обращаясь к своему соседу, старому эмигранту маркизу д'Арвильи.
– Да, она удивительно красива, – ответил маркиз.
– И, кроме того, какая душа, – тихо произнес аббат. – Страстное религиозное чувство, близкое к мистицизму, энергия и, я уверен, – добавил он, – она честолюбива. Да, несомненно, она честолюбива, – повторил он.
Его взгляд перенесся на Нарышкину.
Маркиз уловил этот взгляд и с легкой иронией сказал:
– Между тем как другая, несмотря на свою идеальную красоту, больше принадлежит земле, чем небу… Ей чужды высшие запросы духа…
Аббат кинул на д'Арвильи быстрый взгляд и ответил:
– Быть может. Насколько я вижу, в русском обществе сильно развито искание истинной веры… Оно не удовлетворено и алчет духовной пищи…
– Подкормите его, дорогой аббат, – насмешливо произнес д'Арвильи, – у вас, наверное, остались значительные запасы. Франция, кажется, уже сыта.
– Родник Божий неистощим, – серьезно ответил аббат, делая вид, что не замечает насмешки. – Мы видим только один путь спасенья. А скажите, маркиз, – резко переменил он разговор, – как здоровье вашего сына? Пишет ли он вам?
По бледному лицу д'Арвильи скользнула тень страдания. Его сын, единственный наследник гордого имени д'Арвильи, уже десять лет как стал под знамена Наполеона. Это был тяжелый удар для старика. «Я пойду по пути славы, указанной Бонапартом, – сказал при расставании сын. – Я – француз и мое место под знаменами Франции, а не в передних ее врагов».
Эти слова до сих пор жгли сердце маркиза. И хотя он не прерывал отношений с сыном, эта рана горела.
Аббат верно рассчитал удар. На одно мгновение погасшие глаза д'Арвильи вспыхнули, но он овладел собою и спокойно ответил:
– Для моего мальчика близится час расплаты за безумное увлечение мишурной славой… Близко время победы правды над ложью.
– Я не сомневаюсь в этом, – сухо ответил аббат, отходя от старого эмигранта и направляясь к группе, окружавшей Нарышкину и княгиню Бахтееву.
XXVI
Старый князь занялся наиболее почетными гостями, такими как канцлер граф Николай Петрович Румянцев, тесть князя сенатор Буйносов, главнокомандующий Петербурга Сергей Кузьмич Вязмитинов, управляющий военным министерством князь Горчаков и другие. Граф Николай Петрович, впрочем, недолго пробыл на вечере. Его вообще стесняла его глухота, и, кроме того, он действительно был завален делами и ежечасно ожидал от Аракчеева какого‑либо экстренного распоряжения. Он вскоре уехал, а для Горчакова, Вязмитинова и Буйносова князь устроил карты.
По случаю траура при дворе официально балов с танцами в придворных кругах не давалось, устраивались просто вечера, но на них молодежь всегда танцевала. Так и теперь, хотя князь и звал не на бал, а на простой вечер, тем не менее дамы приехали одетые, как на бал.
На хорах большой белой залы музыканты уже настраивали свои инструменты, а молодые люди спешили приглашать дам.
Не прошло и получаса, как в зале закружились многочисленные пары.
Левон так отвык от подобного зрелища и так танцы не вязались ни с его настроением, ни с его мыслями, что вид танцующих людей казался ему дик и странен. Его сердце сжималось от неопределенной боли, словно от обиды. Он стоял у колонны, скрестив руки, и мысль его невольно переносилась к ужасным картинам недавнего прошлого, к кровавым полям битв, к пылающей России, к нищете и запустению, виденным им теперь, и потом обращалась к близкому будущему. К этим мрачным мыслям примешивалась и ревнивая тоска… Нарышкина и Ирина соперничали в первенстве. Они не имели почти ни минуты отдыха, переходя из обьятий в объятия.
– А что же ты не танцуешь? – услышал он за собой голос дяди.
Он быстро обернулся.
– Я отвык, дядя, – с улыбкой ответил он.
– Рано, – рассмеялся старый князь. – Если бы это был настоящий бал, я бы сам тряхнул стариной. Но я рад, – продолжал он, – что устроил вечер. Смотри, как оживлена Ирина. Да, – задумчиво закончил он, – какая великая сила – молодость…
Он грустно вздохнул.
В эту минуту его заметила Ирина и, пользуясь минутой свободы, проскользнула к нему. Он ласково улыбнулся ей.
– Что, устала?
– Очень, – ответила она, – я бы хотела отдохнуть незаметно…
– Так Левон проводит тебя в твою гостиную, там, наверное, никто не потревожит тебя. Видишь, как все заняты, – сказал Никита Арсеньевич.
– Но я не хочу лишать князя удовольствия, – холодно сказала княгиня.
– Я не танцую и сам рад бы уйти от шума, – поспешно отозвался Левон.
– Ну, вот и отлично, – произнес старый князь, – а я пойду к старикам.
Левон подал руку княгине.
Действительно, в маленькой гостиной Ирины было пусто. Это не была одна из парадных комнат, открытых для гостей. Но все же гостиная, куда Ирина приглашала дам отдыхать, была убрана по – праздничному и походила на маленький сад.
Княгиня устало опустилась на низенький диванчик. На ее лице не осталось ни признака недавнего оживления. Щеки побледнели, глаза угасли. Она рассеянно играла точеным веером из слоновой кости, украшенным редкими кружевами.
– Я, может быть, лишний, – начал Левон, не садясь. – Но все же я рад случаю видеть вас наедине.
Княгиня молчала.
– Быть может, это наше последнее свидание в жизни, – дрожащим голосом продолжал он. – Я завтра уезжаю. На войне жизнь и смерть – дело случая. Кто знает, вернусь ли я.
Она нервно закрыла тонкий веер и молчала.
На энергичном лице Левона отразилось страдание.
– Вы молчите – пусть так, – продолжал он, – я много страдал в последние дни… после этого… И вы не откажете мне в утешении, которое ничего не стоит для вас и бесконечно дорого для меня…
Его голос прерывался.
– Что я могу сделать для вас? – с усилием произнесла она. – У нищего не просят хлеба.
– О, только слово, одно только слово, – воскликнул Левон, – и вы снимете с души моей тяжелое бремя… мучительных сомнений… Вы дадите мне последнее счастье унести в душе ваш образ чистым и незапятнанным…
Она напряженно смотрела на него.
– Я не понимаю вас, – глухо сказала она, – чего вы хотите от меня и какое мне дело до того, каким вы унесете мой» образ», как выразились вы?..
– О, не говорите, не говорите так, – умоляющим голосом начал Левон, – это мое последнее, мое единственное счастье… После недолгих минут доверия вы изменились, вы опять смотрите на меня, как на врага… Что с вами? И что сделал я? Вы не хотите говорить со мной, вас не узнать… Скажите же мне, Ирина, моя дорогая сестра, как в счастливые минуты вы позволили мне называть вас, – скажите… Я все перенесу… Скажите, вы все тогда сказали? – почти шепотом произнес он, низко наклоняясь к ее лицу. – Вы ничего не утаили?.. Быть может, я должен убить вашего» пророка»? – дрожащим голосом, с искаженным от муки и ярости лицом закончил он.
Несколько мгновений она смотрела на него удивленно расширенными глазами и вдруг, мгновенно вспыхнув, вскочила и выпрямилась во весь рост. Тонкий веер хрустнул в ее руках, и его жалкие обломки упали на мягкий ковер.
Левон невольно отшатнулся.
– И вы смели, и вы могли подумать, – задыхающимся голосом начала она. – О Боже! Вы решились подумать, что я!.. Да разве я, я, – сжимая с силой на груди руки, продолжала она, – разве я могла бы это пережить? Разве я могла бы после этого взглянуть в чужие глаза, на небо, на солнце и живой встретить зарю той ночи? Да говорите же! – она топнула ногой. – Как смели вы!..
Она вдруг стихла, закрыла лицо руками и со стоном и рыданием опустилась на диван…
Левон, ошеломленный, молчал. Но потом, мало – помалу, чувство неизмеримой радости наполнило его душу.
– Ирина, – воскликнул он, бросаясь к ней.
Она быстро встала. Лицо ее было бледно, глаза сухи, губы плотно сжаты.
– Уйдите прочь, – резко сказала она, – это Божье проклятие! Оставьте меня! Уезжайте! Живите или умирайте! Наслаждайтесь жизнью или страдайте! Вы мне чужой!
И, подобрав длинный шлейф своего платья, она твердой походкой направилась к двери, не оборачиваясь.
– Ирина! – крикнул Левон, и в этом крике было столько безнадежности, столько отчаяния, как будто погибающий брат звал на помощь.
Ирина остановилась, обернулась.
Она сама испугалась выражения лица Левона.
– Ирина, – продолжал он, не двигаясь с места, – вы уйдете сейчас, и этот порог будет для меня порогом вечности. Не торопитесь произносить мой приговор.
Его голос стал странно спокоен, и было что‑то страшное в этом спокойствии.
– Но если вы все же уйдете, то выслушайте последнее слово осужденного. Кто может осуждать меня за мои муки, за мои сомнения? – продолжал он, снова одушевляясь. – Разве преступно чувство человека?
Она сделала невольно шаг к Левону.
– Так выслушайте же меня, – страстным шепотом говорил он. – Разве преступление ничего не хотеть для себя и отдать свою жизнь другому? Разве преступление перед лицом смерти сказать любимому человеку: «Я люблю, люблю тебя!«Не искушать, не соблазнять пришел я тебя, а только сказать, что я тебя бесконечно люблю, что ты моя единственная вера, единый Бог, единое счастье! Что ты далека, как солнце, что я не ищу тебя и что одно мое желание, чтобы ты узнала, что было сердце, только тобою полное, только тебе отданное!.. О, Ирина, – страстным стоном вырвалось у него, – разве это преступление? Пусть приговор произнесет Бог, но я люблю, люблю… – И он протянул руки. – Только сказать – и умереть!..
Ирина была уже около него. Она вся дрожала.
– Умереть? Нет, нет, я не хочу этого, Левон! Только сказать, только сказать… – замирающим голосом произнесла она, горячими сухими руками беря руки Левона.
– А, – прошептал Левон, – прости… Я счастлив… – Он тихо привлек ее к себе… – Теперь прощай…
– Прощай…
Чудный вихрь захватил Левона, и он прижался губами к ее губам.
Но это было одно мгновение. Она с силой вырвалась из его объятий.
– О, не надо! Не надо! – почти с ужасом прошептала она. – Мы безумны!
Левон, тяжело дыша, сделал шаг назад.
– Ты права, уйди, – упавшим голосом сказал он.
С невыразимой нежностью княгиня взглянула на него.
– Прощай, прощай навсегда! – тихо сказала она. – Мне осталось только молиться, – и с подавленным рыданием она выбежала из комнаты…
Закрыв лицо руками, Левон в отчаянии опустился на диван.
«Ну, вот, – говорил он себе, – последнее слово сказано. А дальше?»
Он долго сидел, словно застыв и душой и телом…
Когда он вышел, танцы уже кончились и гости собирались к ужину.
Он взглянул на Ирину. Ее лицо прямо сияло. Она казалась счастливой и радостной.
Ужин прошел для Левона, как сон. Он много пил, отвечал на какие‑то здравицы. Пили за его здоровье, за здоровье его товарищей, уезжавших с ним вместе в армию, за армию и победы… Музыка на хорах играла… Веселые голоса сливались в общий гул.
Уже всходило солнце, когда из гостеприимного бахтеевского дворца уехали последние гости…
– Видишь, как все хорошо вышло, – весело сказал старый князь.
– Очень хорошо, дядя, – ответил, смотря в сторону, Левон, – а теперь мы попрощаемся.
– Как? Когда же ты едешь? – спросил Никита Арсеньевич.
– Через час или два, – ответил Левон. – Мы так сговорились с Новиковым.
– А как же Ирина? – спросил князь. – Она будет обижена, что ты не простился с ней.
– Мы простились сегодня, – ответил Левон, – княгиня знает, что я еду рано утром.
– А – а, – произнес князь.
– Прощайте, дядя, – сказал Левон.
– Прощай, мой мальчик, – растроганным голосом промолвил князь, – храни тебя Бог. Но не прощай, а до свидания. Быть может, увидимся летом за границей. Пиши, если что надо, в деньгах не стесняйся.
Князь крепко обнял Левона и расцеловал. Он даже не хотел ложиться спать, желая проводить племянника, но Левон настоял, чтобы князь пошел отдыхать.
– Мне будет легче, дядя, уехать одному. Долгие проводы – лишние слезы. Благодарю вас за все.
– Ну, как знаешь, – ответил князь. Он еще раз обнял племянника и ушел.
Левону действительно было легче не видеть князя… Вчера Новиков сказал ему, что готов ехать в любой час и только ждет его.
– Ну, вот я и разбужу беднягу, – невольно усмехаясь, подумал Левон.
Он заготовил рапорт в военное министерство, приказав отвезти его сегодня, велел собрать свой походный багаж и через час уже выехал из этого дома, где так много пережил за немного дней.
Было чудесное весеннее утро, когда Левон и Новиков выехали за заставу. Новиков зевал и хмурился. Бахтеев, наоборот, был нервно оживлен и без умолку говорил.
Недалеко отъехав от заставы, они увидели впереди роскошную карету с княжескими гербами.
– Кто бы это мог быть? – произнес Новиков.
– Посмотрим, ну‑ка обгони, – крикнул Левон кучеру.
До первой станции они ехали на княжеской тройке.
Их коляска быстро обогнала карету, и друзья успели разглядеть в окне бледное лицо» пророка» и княгиню Напраксину в темной шали.
– Кто кого похищает? – засмеялся Новиков.
Но Бахтеев нахмурился. Эта встреча показалась ему дурным предзнаменованием и пробудила в его душе много тяжелых воспоминаний…
«Скорей, скорей вперед! – с тоскою думал он, – туда, в неведомую даль, к неведомой судьбе».
– Гони вовсю! – громко крикнул он.
Ямщик привстал, гикнул, чистокровные кони рванулись, сильнее зазвенели колокольцы, и тройка понеслась, взметая за собой клубы пыли…
Часть вторая
I
Только что загоралась весенняя розовая заря над маленьким силезским городком Бунцлау, утопавшим в садах, едва покрытых молодой листвой.
В глубине просторного сада на крыльце небольшого двухэтажного дома показалась совсем юная девушка. Ей могло быть лет шестнадцать – семнадцать. Великолепные золотистые волосы ее, заплетенные в две тяжелые косы, падали ниже пояса. Темные голубые глаза, окаймленные черными ресницами и бровями, смотрели открыто и весело. Но в очертании ее полудетского рта и твердого подбородка виднелись энергия и решимость.
Огромная лохматая собака неопределенной породы с радостным лаем бросилась к молодой девушке.
– Тсс! тише, Рыцарь! – лаская собаку, произнесла девушка. – Тише, так ты разбудишь наших гостей.
Собака словно поняла слова своей хозяйки и замолчала, ласково виляя хвостом.
Девушка легко сбежала с крыльца, пробежала по саду к забору и, подпрыгнув, ловко ухватилась за его верхушку, подтянулась на руках и, поставив ноги на поперечный брус, нагнулась на улицу.
На улице было тихо и пустынно. Утренний ветерок слегка колебал русские и прусские флаги, украшавшие фасады домов и заборы.
В эти дни на маленький, никому раньше не ведомый городок было обращено внимание всей Европы. 6 апреля во главе главной армии в Бунцлау прибыли из Калиша русский император, фельдмаршал князь Кутузов со своим штабом и прусский король. Александр, встреченный, как и везде на своем пути, с восторгом и триумфом, остановился здесь на несколько дней, чтобы дать некоторый отдых главной армий, насчитывавшей, впрочем, в своих рядах, несмотря на громкое название» главной», немногим больше восемнадцати тысяч, и подождать известий от других отрядов, действия которых были согласованы с действиями главной армии, направлявшейся на столицу Саксонии Дрезден. Прусский корпус Блюхера передовыми отрядами уже занимал памятную Пруссии Иену, Геру и Плацен, сторожа дорогу в Гоф. Русский отряд Винцингероде находился в Лейпциге, действуя на сообщения вице – короля Евгения, и граф Витгенштейн раскинулся по берегу Салы. Между тем было получено известие, что французские войска сосредоточиваются между Вюрцбургом и Эрфуртом, угрожая союзному левому флангу со стороны Гофа.
Все это волновало государя, нетерпеливо рвавшегося вперед, и еще более старого, осторожного фельдмаршала. К этому присоединилась еще болезнь фельдмаршала. Он слабел не по дням, а по часам, уже не мог сесть на лошадь и с трудом сидел в коляске при въезде в город, едва отвечая на восторженные крики:
– Да здравствует» дедушка»!
– Да здравствует Кутузов!
Молодая девушка смотрела на пустынную улицу. Город просыпался. Издали прозвучала труба. Послышался со стороны лагеря рокот барабанов, ржание коней.
Молодая девушка была дочерью старого скрипача, учителя музыки Готлиба Гардера – Герта. Старый Готлиб вынужден был год тому назад покинуть Берлин, где у него были хорошие заработки, и поселиться в Силезии, так как навлек на себя подозрение французской полиции в принадлежности к тайному обществу Тугенбунд. Поселившись в Бунцлау, он кое‑как перебивался, частью грошовыми уроками, частью работами Герты – вышивками и шитьем. Скромный заработок давал им средства к существованию. Они арендовали на окраине города небольшой домик, верхний этаж которого обыкновенно сдавали.
В настоящее время жильцами старого Готлиба были трое русских офицеров, принятые как стариком, так и его дочерью с истинным восторгом.
Молодая девушка, стоя на заборе, тихонько напевала:
Durchmarshiren,
Einquartiren,
Alimenteren,
Requisiren,
Einscribiren,
Frauentfiiren,
Hausverliren,
Nichtresoniren,
Und doch illuminiren,
Das ist zum krepiren2.
В переводе современника, автора известных записок, сопровождавшего в походе императора Александра I статс – секретаря и адмирала А. С. Шишкова:
Мимо проходят,
Дай им постой,
Накорми да напой;
Тут тебя схватят,
В солдаты возьмут,
Жену уведут,
Весь твой скарб и дом
Опрокинут вверх дном,
Согнут тебя в дугу,
Все, все им в горло суй,
Молчи, – ни гу – гу,
И еще иллюминуй;
Ну, право, лучше смерть,
Чем это терпеть.}
Последние слова песни девушка пропела с особенным чувством, и в ее голосе послышались слезы.
– Браво, браво, фрейлейн Герта! – раздался за ней веселый голос. – Я и не знал, что вы так прелестно поете.
Девушка обернулась, слабо вскрикнула и, вся вспыхнув, неловко соскочила с забора и чуть не упала, от чего сконфузилась еще больше.
Перед нею в полной парадной форме стоял молодой русский офицер.
– Ах, господин Новиков! – воскликнула она, – как вам не стыдно подслушивать.
– Подслушивать, – смеясь, ответил Данила Иванович. – Сперва, правда, вы только мурлыкали, а кончили так громко, что, я думаю, в доме слышно. Ну, с добрым утром.
И он протянул Герте руку.
– С добрым утром, – ответила Герта, пожимая руку молодого офицера. – Однако как вы рано встали. А ваши друзья еще спят?
– Встают, – отозвался Новиков.
– Ну, как чувствует себя ваш князь? – непринужденно начала Герта. – Отчего он всегда такой печальный? У него, наверное, осталась в России невеста? Да? Вот мой двоюродный брат Фриц (он поступил теперь в ландвер) тоже все вздыхает. Он был студентом в Гейдельберге, и там у него невеста. Нет, если бы я полюбила, я пошла бы за любимым человеком на войну…
Герта весело болтала, но при последних словах ее глаза потемнели, и лицо приняло решительное выражение.
Новиков смотрел на нее, и на его энергичном лице ясно выразилось восхищение.
– Нет, фрейлейн Герта, – ответил он, – у князя не осталось невесты в России. У него просто меланхоличный характер. Так вы бы пошли на войну? – спросил он.
– Пошла бы, – тряхнув своими великолепными косами, произнесла Герта. – Но, однако, – закончила она, – раз вы и ваши друзья уже встали, надо подумать о завтраке.
– Очень хорошо, – сказал Новиков. – Тем более что мы торопимся в штаб.
– В таком случае – бежим, – крикнула Герта. – Рыцарь, за мной.
И она побежала к дому. Новиков поспешил за ней.
II
Князю Бахтееву с Новиковым пришлось потратить значительно больше времени, чем они предполагали, прежде чем им удалось добраться до главной квартиры. Прежде всего, главнейшее затруднение составляло отсутствие почтовых лошадей, всеобщая неурядица, карантины. А когда они переехали русскую границу, то получили самые неопределенные и противоречивые сведения о местопребывании главной квартиры. Положим, это объяснялось очень просто. Император стремительно двигался вперед, и сегодня был здесь, а завтра уже на пятьдесят верст впереди. Наконец, после долгих блужданий друзья нагнали главную квартиру на походе из Калиша, в одном переходе от Бунцлау. Но добраться до штаба им удалось только по его прибытии в город. Тут начались новые мытарства. Двухэтажный домик на углу Schlosstrasse и улицы Николая, где остановился фельдмаршал, походил на осажденную крепость. Прусские и русские офицеры всех родов оружия наполняли небольшие приемные в нижнем этаже, узкий двор, толпились на улице. Беспрерывно прибывали курьеры от армии графа Витгенштейна, от отряда Блюхера и снова неслись назад с приказаниями фельдмаршала. Никто не обращал внимания на прибывших из России молодых офицеров. С ними едва разговаривали, нетерпеливо отмахиваясь от них. Они даже не знали, где могут остановиться на постой. Князя Бахтеева обидно поразило то, что к прусским офицерам относились гораздо внимательнее. В то время как городские власти предупредительно предоставляли бесплатные помещения приезжавшим прусским офицерам, русские должны были сами заботиться о себе. Военное начальство тоже не принимало в них участия. Офицеры рыскали по городу. Прусские офицеры, несмотря на братство по оружию, заметно держались особняком, всюду стараясь выдвинуться на первое место, в чем, к обидному удивлению русских, их словно поощряло военное начальство. Это было дурно понятое великодушие русского императора. Вступая как освободитель на прусскую территорию, Александр хотел щадить самолюбие униженного народа и выразил желание, чтобы русские войска относились со всевозможным вниманием к своим союзникам. Ближайшие начальники довели это до крайности и при малейшем недоразумении принимали сторону немцев. Усердие дошло до того, что из Эльбинга, где была главная квартира Витгенштейна, пришел приказ, которым предписывалось, чтобы все командиры отдельных частей представляли от местных немецких властей, где квартировали их отряды, свидетельства о хорошем поведении!
Этот приказ был подписан дежурным генерал – майором и кавалером фон Ольдекопом.
Но в то время как офицеры регулярной немецкой армии и зажиточные бюргеры и фермеры вели себя заносчиво и недоверчиво, простое население и ополченцы радушно и радостно встречали своих будущих освободителей. Получалось странное явление: официальная Пруссия во главе с самим королем относилась к русским недоверчиво и высокомерно, тогда как народ видел в них друзей. Во главе народного движения стоял знаменитый Штейн, как бы второй король Пруссии, которого венчанный король Фридрих – Вильгельм явно не любил и опасался.
На помощь друзьям явился случайный знакомый, молодой офицер кирасирской дивизии из колонны генерала Тормасова поручик Зарницын. Зарницын как раз состоял при генерал – квартирмейстере и, встретив друзей во дворе штаба, выручил их. Он предусмотрительно за день до вступления армии в Бунцлау успел снять у Гардера верх, состоявший из двух комнат, и предложил друзьям поселиться у него. Конечно, они с благодарностью приняли это предложение.
В тот же день они стали друзьями. Семен Гаврилыч Зарницын непрерывно совершил весь поход от самой Москвы. Он уже огляделся вокруг и был очень полезен своими советами.
Герта хозяйничала за столом, разливая кофе. Старый Готлиб, высокий, сухой, с худым лицом и длинными седыми волосами, падавшими ему на плечи, сидел в глубоком кресле. Его истощенное лицо с глубоко запавшими глазами было печально и задумчиво. Князь Бахтеев, действительно, имел угрюмый и мрачный вид. Он заметно осунулся, и его лицо приобрело неприятное жестокое выражение. Новиков и Зарницын, напротив, были очень оживлены. Новиков не переставая болтал с Гертой, кормил и ласкал Рыцаря, а Зарницын, худощавый блондин с открытым, смелым лицом, поддерживал его веселыми шутками.
Окна маленькой столовой с одной стороны выходили на улицу. Городок уже проснулся. На улице было заметно оживление. То и дело скакали всадники, прошел взвод гренадер, очевидно, занять караул. С плетеными сумками шли хозяйки за провизией.
– Скоро у вас опустеет, – сказал Новиков, смотря в окно.
– Да, – ответил Готлиб, – все, кто имеет силы держать в руках оружие, уйдут туда, – и он сделал неопределенный жест рукою. – Останутся только женщины, дети и старики, как я. Вот когда я тоскую о своей молодости и еще о том, что у меня нет сына, – грустно закончил он.
Герта вспыхнула и низко опустила голову. Новикову показалось, что на ее глазах блеснули слезы. Ему стало жаль ее.
– Вы должны благодарить Бога, господин Гардер, – сказал он, – за то, что у вас есть дочь. Отечество требует не только крови своих сыновей, но героизма и самоотверженности своих дочерей, их забот, их мужественного сердца, вдохновляющего мужчин на битву.
Готлиб бросил на Герту полный любви взгляд.
– Вы не так меня поняли, господин офицер, – ответил он. – Я хотел бы, кроме дочери, еще иметь сына, чтобы отдать все на жертву родине, так как у меня ничего нет иного. Сам я никуда не гожусь…
Герта совсем притихла, не поднимая потемневших глаз от недопитой чашки с кофе.
Бахтеев взглянул на часы и встал.
– Однако нам пора, – сказал он. – Благодарю вас, господин Гардер, благодарю вас, фрейлейн Герта.
Зарницын и Новиков поднялись тоже.
– Действительно, пора, – произнес Зарницын. – До свидания.
Они поклонились и вышли.
Герта молча убирала со стола. Готлиб задумчиво сидел, опустив голову.
– Да, – прервал он наконец молчание, – у нас ничего нет, что могли бы мы пожертвовать отечеству. Герта, – продолжал он, и его голос дрогнул, – у меня есть еще моя старая скрипка… она дорогая… Я стар, пальцы меня уже не слушают… продай скрипку…
Его голос оборвался.
Герта порывисто выпрямилась. Она знала, что скрипка была, после нее, лучшим сокровищем старика. Она знала, что эта скрипка в минуты тоски, уныния и горя была единственной отрадой и утешением старика…
– Никогда, отец, – решительно сказала она, тряхнув головой. – Никогда! Я уже думала… и мы, быть может, найдем что‑нибудь.
– Найдем, – грустно повторил старик. – Ты знаешь, я лишился теперь последних уроков, у тебя тоже теперь мало работы… Ведь не можем же мы взять деньги с русских офицеров, принесших нам свою кровь!
– Нет, – покраснев, сказала Герта, – мы не возьмем с них денег. Мне князь сказал, что они не обременят нас. Он, очевидно, хотел говорить о плате, но я отклонила этот разговор. Нет, я надеюсь на другое.
Готлиб вопросительно смотрел на дочь. Герта, видимо, была смущена.
– Я встретила вчера жену городского советника Мельцер, – в смущении произнесла она. – Фрау Мельцер сказала, что у нее много работы, и велела мне зайти сегодня. Я сейчас пойду к ней, – торопливо добавила она.
Старик покачал головой.
– Этот толстый Мельцер дурной человек, – сказал он, – при его богатстве он с трудом пожертвовал двадцать талеров и всячески бранит Штейна за войну. Говорит, что король никогда бы не согласился, если бы не Штейн. Еще бы, он богат… Ему все равно, что король, что Наполеон. Он всюду говорит, что война одно разорение, что мирным гражданам и так хорошо живется, а Наполеона все равно не победить… Не стоит и идти к нему… – закончил старик.
– Я все же пойду, отец, – ответила Герта, – его жена, кажется, хорошая женщина.
– Ну, что же, иди с Богом, – произнес Готлиб.
Герта поцеловала отца, взяла в руки плетеную сумку, накинула на голову темную косынку, позвала Рыцаря и вышла.
III
На улице было большое оживление. Все словно куда‑то торопились. Особенно много народу направлялось по большой улице к ратуше, где записывались ополченцы и принимались пожертвования. По дороге Герта встречала и ополченцев в серых и черных куртках, высоких сапогах, в разнообразных шапках, на которых виднелся жестяной крест с надписью: «С Богом за короля и отечество».
Некоторые из ополченцев шли с ружьями, другие были опоясаны саблями, с пистолетами в чехлах. Были и с пиками. Вид у всех был веселый и бодрый.
Герта шла быстро, не останавливаясь, но совсем не к дому советника Мельцера. Она остановилась на углу у дверей маленькой парикмахерской. На пороге, глазея на толпу, стоял молодой человек. Увидя Герту, он радостно улыбнулся и низко поклонился.
Это был парикмахер Ганс.
– С добрым утром, фрейлейн Герта, – начал он, – куда спешите?
В этом квартале маленького городка все знали друг друга, тем более Герту, которая сама ходила на базар и шила на многих. А парикмахеру Гансу удалось даже один раз причесать ее, когда она в прошлом году собиралась на свадьбу соседской дочери. Кроме того, как профессионал, он любовался тяжелыми волосами Герты и уверял, что таких кос нет больше в Бунцлау, да мало, пожалуй, найдется и во всей Пруссии.
– Нет, Ганс, – ответила Герта, – я прямо к вам.
– Ко мне! – воскликнул радостно Ганс, – милости просим. Уж не предстоит ли в ратуше бал по случаю пребывания высоких гостей? Ну, что ж! Из ваших волос, фрейлейн Герта, мы сделаем восьмое чудо света. Вы будете красивее покойной королевы. Милости просим.
Он пропустил в свою лавочку молодую девушку с Рыцарем, который в этой местности пользовался не меньшей известностью, чем его хозяйка.
Герта не торопясь сняла со своих роскошных волос косынку, положила на стул сумку и, обратившись к Гансу, сказала:
– Так вы находите, что мои волосы хороши?
– Единственные! – в увлечении воскликнул Ганс.
– А сколько могли бы стоить такие волосы? – улыбаясь, спросила Герта.
Ганс бросил на тяжелые косы взгляд знатока, слегка коснулся их мягкой волны и серьезно сказал:
– За такие волосы было бы мало дать десять талеров.
– Ну, так вот, – произнесла Герта, – возьмите эти косы и дайте мне десять талеров.
Ганс даже отшатнулся, широко раскрыв рот.
– Вы шутите, фрейлейн, – растерянно произнес он, – я никогда не решусь на это!
– Почему? – серьезно спросила Герта. – Разве вам никогда не приходилось стричь женщин?
– Да… но… вы… такие волосы… – в смущении бормотал Ганс. – Я не могу… Было бы преступлением покупать такие волосы. Это все равно, что оскальпировать человека за деньги. А я не дикарь! – с гордостью закончил Ганс.
– В таком случае я вам не продаю волос, а прошу только остричь меня, – сказала решительно Герта. – Если же вы отказываетесь, я сделаю это сама, – и она быстрым движением взяла со стола большие ножницы.
– О, фрейлейн! – воскликнул Ганс, – ради Бога! Хоть не портите… если вы настаиваете, я остригу… Но не куплю! Никогда не куплю!
– Хорошо, – сказала Герта, садясь на стул. – Поторопитесь.
Со вздохом, дрожащими руками Ганс поднял одну косу, потом другую… Как золотые змеи, упали на пол тяжелые косы.
– Теперь подровняйте, – скомандовала Герта.
Все вздыхая, Ганс стал подстригать Герту. Когда все было кончено, Герта посмотрела в зеркало. Она была заметно бледна. Ей нелегко было расстаться с этой гордостью женской красоты. В первую минуту она не узнала себя. Лицо приобрело словно новое, незнакомое выражение, голова стала меньше, а глаза казались больше. Несколько мгновений Герта с изумлением смотрела на себя. Но потом лицо ее приняло веселое выражение, она по привычке тряхнула головой и засмеялась.
– А ведь так гораздо легче, дорогой Ганс, – сказала она. – Благодарю вас. Однако сколько я вам должна?
Но Ганс только печально и укоризненно покачал головой.
– Ну, как хотите, – произнесла Герта. – Так не купите?
– Не могу, фрейлейн, – ответил Ганс.
– Так до свидания и еще раз спасибо, а косы – сюда. И Герта раскрыла сумку. Ганс бережно опустил в нее косы.
Герта подвязала косынку, пожала руку Гансу и бодро вышла из лавочки.
В просторном зале ратуши было тесно. Толпа почти исключительно состояла из женщин. За большим столом сидел пастор и один из городских советников и принимали пожертвования. Перед ними были грудами навалены кольца, серьги, браслеты, различная серебряная и золотая утварь – кубки, тарелки, кофейники и проч. На другом конце стола лежали также грудой железные кольца с заветной надписью:
«Gold gab ich fur Eisen».
Герте долго пришлось ждать очереди, хотя все делалось быстро и просто. Женщины молча клали на стол принесенные вещи и отходили к другому краю, где выбирали железное кольцо.
Но чем ближе подходила очередь, тем чувство робости и стыда все более овладевало Гертой. И когда, наконец, она очутилась на виду у самого стола, со своей сумкой в руке, она вдруг растерялась до такой степени, что не могла произнести ни слова.
Пастор в недоумении поднял на нее глаза, но, заметив ее смущение, ласково произнес:
– А вы что, мое дитя? Вы что‑то хотите сказать?
– Да… я, – начала взволнованно Герта, теребя свой мешок. Но, увидя улыбочки, промелькнувшие на некоторых лицах, вдруг овладела собой и закончила: – У меня нет золота и серебра, как у этих дам. Я принесла, что могла.
Она раскрыла свою сумку и положила перед изумленными членами комитета на стол две тяжелые золотые косы. Окружающие с любопытством вытянули шеи.
– Вот, – продолжала Герта, – это мои волосы. Парикмахер сказал, что они стоят дороже десяти талеров. Я больше ничего не имею.
Шепот удивления пробежал в толпе. Члены комитета молча смотрели то на молодую девушку, похожую теперь на Эндимиона или Ганимеда, то на лежащие на столе пышные волосы.
Первый пришел в себя пастор.
– От имени родины благодарю вас, прекрасное дитя, – в волнении начал он. – Эти волосы стоят дороже, они стоят бесконечно дороже, как выражение высокого чувства!
Он торопливо отошел к концу стола, взял горсть железных колец и, подойдя к Герте, сказал:
– Дайте вашу руку. Никогда это святое кольцо не отдавалось за более благородную жертву.
Он выбрал из кучки колец небольшое кольцо и сам надел его на тоненький пальчик смущенной Герты.
– Да благословит вас Бог, дитя, – торжественно произнес он. – Скажите нам ваше имя.
– Дочь музыканта Гардера Герта, – тихо ответила девушка.
На нее уже смотрели с почтением. Пожертвовать кольцо или серьги – это довольно просто, но расстаться с таким природным украшением, отдать часть своей красоты – это слишком большая жертва для женщины. Недаром сами бессмертные боги пожалели великолепные волосы красавицы Береники и обратили их в блистающее созвездие.
Не одна из присутствовавших женщин в глубине души решила, что была бы неспособна на такую жертву…
Радостная и гордая вышла Герта на улицу. Словно она исполнила долг, давно тяготевший над нею. Одно ее удивляло – это, как казалось ей, преувеличенность похвал. Правда, она с грустью расставалась со своими косами, которыми любовались даже встречные, но все же это не стоит таких похвал. Она с гордостью глядела на свое железное кольцо.
Дожидавшийся ее на улице Рыцарь словно понял ее настроение и встретил ее радостным лаем.
Но Герта не была бы женщиной, если бы ее изредка не тревожила мысль, не очень ли обезобразила она себя и как взглянет на нее теперь этот красивый русский офицер?
IV
В просторной комнате, с окнами, выходившими в сад, у стола в глубоком мягком кресле сидел главнокомандующий союзными армиями светлейший князь Кутузов – Смоленский. На нем была теплая серая куртка с фельдмаршальскими погонами, украшенная Георгиевской звездой. Ноги фельдмаршала, укутанные меховым одеялом, покоились на высокой подушке. Одутловатое желтое лицо князя с отвислыми щеками и тройным подбородком имело болезненный и угрюмый вид. На широком львином лбу резко легла между бровей глубокая складка. Только единственный глаз светился по – прежнему затаенной, глубокой невысказанной думой…
С каждым днем фельдмаршалу становилось хуже. Он не испытывал никаких страданий, но силы его быстро таяли. Он с большим трудом уже мог подниматься с кровати или кресла. Он угасал заметно для всех окружающих. Но острый и проницательный ум его не мерк. Старый воин даже с ложа смерти зорко следил за событиями… Но он был одинок. С ним считались теперь только для вида.
На другом конце стола, окруженный бумагами, сидел молодой генерал в мундире с Аннинской звездой и Георгием в петлице. Это был любимец светлейшего, его бывший ученик в сухопутном кадетском корпусе, а теперь адъютант и помощник начальника его штаба, Карл Федорович Толь.
Бледное лицо Толя было гладко выбрито. Высокий кок надо лбом искусно взбит, височки ровно зачесаны вперед. Новый мундир застегнут на все пуговицы. В этом отношении Толь старался подражать императору, которого никто, даже в походе, при всех неудобствах военной жизни, не видел в неряшливом виде. Между тем Толь не был штабным франтом. Он прошел суровую боевую школу, начиная с итальянского похода бессмертного Суворова, где он сумел заслужить похвалу великого вождя и дружбу» не знавшего страха» Милорадовича, и кончая компанией минувшего года.
Толь сидел неподвижно, не прерывая молчания. А фельдмаршал не отрываясь смотрел на лежавшую перед ним на столе карту, и его старческие губы шевелились, словно он что‑то шептал.
Из соседних комнат доносился гул сдержанных голосов, в открытые окна врывался заглушённый шум улицы за садом.
– Да, – произнес словно про себя фельдмаршал, откидываясь на спинку кресла, – пора остановиться.
– Что изволите сказать, ваша светлость? – спросил Толь, наклоняя голову.
Кутузов взглянул на него и, слабо ударяя обессиленной рукой по карте, раздраженно произнес:
– Ну да, конечно, перейти Эльбу легко!.. Да как вернуться? С рылом в крови!.. Вперед! Вперед! – продолжал он. – Освободили Берлин – угодили немцу, да кой черт в этом! Да их Блюхеру вахмистром быть, а не армией командовать… Этот генерал» вперед»… А я бы ему по… – Он тяжело перевел дух, потом закрыл глаза и коротко приказал: – Пиши, графу Витгенштейну.
Толь наклонился над столом и написал титул бумаги.
– Когда маршал Ней двинется к Дрездену из Франконии, – медленно диктовал фельдмаршал, – тогда, без всякого сомнения, корпус, концентрированный около Магдебурга, сделает диверсию на Берлин. В сем случае, не обращая на сие движение никакого внимания, извольте помышлять только о соединении с Блюхером и с главною нашей армией. Отделясь же от Дрездена, ослабите в сем месте силы наши так, что неприятель будет в состоянии прорваться чрез Эльбу и открыть сообщение с Варшавским княжеством. Оставя же Берлин несколько и на воздухе, удержите нашу главную операционную линию.
Кутузов замолчал.
– Король прусский не согласится оставить свою столицу» на воздухе», – заметил Толь, – его величество тоже.
– Тогда припиши: «Прусский двор сам видит необходимость сего», – спокойно добавил Кутузов.
Толь с удивлением взглянул на старого фельдмаршала, но не посмел задать вертевшийся на языке вопрос.
В это время на пороге показался молоденький адъютант и доложил:
– Лейб – медик его величества короля прусского профессор Гуфеланд просит позволения войти к вашей светлости.
Кутузов промолчал, пожевал губами и потом произнес с легкой иронией:
– Что ж, пусть войдет. Не будем обижать нашего дорогого союзника.
Адъютант исчез и через минуту пропустил в комнату человека в длинном черном сюртуке, с холодным важным лицом, с острыми, блестящими глазами.
Он низко поклонился фельдмаршалу.
– Как чувствует себя ваша светлость? Его величество очень обеспокоен.
– Его величество очень добр, – ответил Кутузов. – Я чувствую себя прекрасно, дорогой профессор. Ваши порошки действуют чудесно.
Гуфеланд взял стул и сел рядом с фельдмаршалом. Несколько мгновений он пристально глядел в лицо князя, потом попробовал его пульс и наконец сказал:
– Лихорадка еще не прошла, но она пройдет. Будем продолжать. Ваша светлость одержит еще не одну блистательную победу… Я пропишу вам еще микстуру
Гуфеланд подошел к столу и начал писать рецепт. Кутузов следил за ним, и легкая полупечальная, полунасмешливая улыбка скользила по его пухлым губам. Гуфеланд кончил и встал.
– Вечером я еще навещу вашу светлость.
Кутузов кивнул головой.
– Скажите, профессор, – вдруг спросил он, – что по вашему мнению, делает актер, сыграв свою роль?
Гуфеланд остановился и с удивлением взглянул на князя.
– Но я думаю, ваша светлость, что тогда он уходит со сцены, – ответил профессор.
– Вот именно, – медленно произнес Кутузов, – тогда он уходит со сцены. До свидания, дорогой профессор, до вечера.
Он снова кивнул головой и наклонился над картой. Гуфеланд поклонился и вышел.
Когда дверь за ним закрылась, Кутузов поднял голову и, указав взором на лежащий на столе рецепт, сказал:
– Брось это, Карлуша, туда же.
Толь молча встал, взял рецепт, разорвал его и бросил в камин. Это проделывалось со всеми рецептами знаменитого профессора. Сперва Толь пробовал возражать, убеждал испытать действие лекарства, но встречал в ответ короткое» брось».
И в глубине души он чувствовал, что его старый покровитель и вождь прав. Еще живой, он уже уходил из жизни. Он был лишним. Это чувствовал не только он сам, но и все окружающие его. Окруженный почти царственным почетом, облеченный, казалось, неограниченной властью главнокомандующего, он был лишний и ненужный человек. Его приказания принимались с видимой почтительностью и отменялись государем. Командующие армиями не исполняли его распоряжений, хотя спрашивали их и аккуратно посылали рапорты, а ждали инструкций из квартиры императора. Словно в насмешку, император спрашивал его советов после того, как уже отдавал распоряжения. Старейшие генералы армии – Тормасов, Милорадович, Барклай де Толли, граф Витгенштейн – уже интриговали при главной квартире и между собою за приз власти главнокомандующего. Той же чести добивался и старый Блюхер. В то же время государь, лаская его и выказывая ему внешние знаки величайшего уважения, писал Салтыкову: «Слава Богу, у нас все хорошо, но несколько трудно выжить отсюда фельдмаршала, что весьма необходимо».
И все это видел, понимал и чувствовал умирающий старик… И на все смотрел взглядом старого мудреца, уже переступившего одной ногой за грань вечности. Только в редкие минуты в не пробуждался старый, опытный вождь, и тогда он широко и смело развивал свои планы, но, встречая почтительно – насмешливое противодействие, снова погасал и выслушивал самые нелепые распоряжения, наклоняя в знак согласия свою думную голову…
Толь перебирал лежавшие на столе бумаги, делая на некоторых пометки, из других – выписки, а часть откладывая для личного доклада фельдмаршалу или начальнику штаба главнокомандующего князю Петру Михайловичу Волконскому.
Откинувшись на спинку кресла, с закрытыми глазами, фельдмаршал, казалось, дремал. Несколько раз Толь нетерпеливо взглядывал на него, но не осмеливался тревожить, между тем как в приемной дожидалась масса народу. Некоторых князь сам хотел принять лично, другие надеялись на эту честь. Отодвинув бумаги, Толь стал просматривать список лиц, которых фельдмаршал хотел принять лично. Тут были генералы Тормасов и Дохтуров, главные начальники расположившейся у Бунцлау главной армии, несколько почтенных генералов, лично известных фельдмаршалу, старых соратников Суворова, теперь затертых прусскими интригами, и еще молодой князь Бахтеев, о котором были получены Кутузовым личные письма от его друга, старого князя Никиты Арсеньевича, и канцлера Румянцева.
Время шло, а Кутузов, кажется, задремал на самом деле. Из этого томительного ожидания Толя вывели неожиданно раздавшиеся восторженные крики: «Ура!«и» Hoch!», «Да здравствует император! Да здравствует король!»
Это прибыли союзные монархи для обычного каждодневного посещения фельдмаршала.
Кутузов вздрогнул, открыл глаза и сделал движение встать, но сейчас же откинулся в кресле. Он был очень слаб. Крики не смолкали.
Толь вскочил с места и бросился к дверям.
За дверями послышалось движение, твердые, быстрые шаги. Двери распахнулись, и Толь увидел перед собою союзных монархов.
Император на мгновение приостановился пропуская вперед прусского короля.
V
Тяжело опершись обеими руками на стол, Кутузов снова сделал попытку встать, но Александр быстрыми шагами подошел к нему и, положив ему на плечо руку, ласково сказал своим грудным, слегка глуховатым голосом:
– Сидите, Михаил Илларионыч, вам вредны движения.
– О да, – совершенно деревянным голосом произнес Фридрих – Вильгельм, едва наклоняя голову.
На его длинном, угрюмом лице с низким лбом и тупым подбородком оставалось обычное упрямое и надменное выражение. Он весь был похож на деревянную куклу прямой, сухой, с резкими, угловатыми движениями. Но, однако, эта спина умела очень низко и гибко склоняться в Тильзите перед грозным победителем под Иеной, и это деревянное лицо могло расплываться в подобострастную улыбку во время дружеских бесед с камердинером Наполеона в Дрездене, когда прусскому королю, особенно нелюбимому императором Запада, приходилось, чтобы добиться аудиенции, являться во дворец на дежурство в такой ранний час, когда просыпались одни лакеи.
Заметив Толя, император кивнул головой и ласково сказал:
– Здравствуй, Толь.
Фридрих только взглянул и не счел нужным ответить на глубокий поклон русского генерала.
Тихонько, пятясь к дверям, Толь незаметно вышел.
– Ну, что ж, – весело заговорил император, – все слава Богу.
– Все слава Богу. – как эхо повторил старый фельдмаршал.
– Наши войска бодро идут вперед, – продолжал император. – Дрезден наш, мы занимаем Лейпциг, наши силы растут, и, Бог даст, к лету мы перейдем Рейн и внесем войну в пределы Франции! Настает час расплаты!
Серо – голубые глаза императора на одно мгновение приняли стальной, жесткий блеск, губы плотно сжались.
Александру шел тридцать шестой год, но он казался гораздо моложе. Если бы не большая лысина, его можно было бы принять за юношу, до такой степени его фигура сохранила юношескую гибкость и стройность, а чистое прекрасное лицо – цвет юности.
Кутузов пристально смотрел на это так хорошо знакомое лицо императора, на эти большие глаза, имевшие свойство становиться почти прозрачными и непроницаемыми, на эти губы, то чувственные, то суровые, на длинный выдающийся массивный подбородок, так похожий в профиль на подбородок его великой бабки, и не мог решить вопроса, с какой целью говорит император эти до очевидности нелепые слова. Не может же он думать на самом деле, что Наполеон допустит союзников перейти Рейн с распущенны ми знаменами? Не может он думать и того, что Наполеон легко, без борьбы, позволит отнять у себя гегемонию над Западной Европой, когда у него есть Италия, Вестфалия, Бавария, все силы Рейнского союза, и когда Австрия еще не сказала своего последнего слова. Или император хочет оживить робкую душу этого хилого короля?
– Ваше величество, – начал Кутузов, – силы мои падают. Я уже не могу вести армий вашего величества. Плоть ослабела моя, но дух бодр. Страшный враг стоит перед вами. Он только притаился. Надлежит остановить армии, ждать резервов и прусских вспомогательных войск, которые сформировал Шарнгорст, а пуще всего склонить к союзу императора Франца и только тогда начать наступательную войну.
Александр кинул на прусского короля выразительный взгляд, как бы обращая его внимание на малодушие фельдмаршала, и ответил, хотя с улыбкой, но тоном, в котором сквозило неудовольствие:
– Дорогой князь, ведь всеми военными операциями мы руководили совместно с вами. Что касается Австрии, то Меттерних заверил нас, что если Австрия не присоединится к нам, то во всяком случае останется нейтральной. По последним сведениям, Наполеон не может рассчитывать на силы Рейнского союза, куда мы обратились с призывом к объединению. Италия волнуется. Король Мюрат, – это уже доподлинно известно, – бросил армию и уехал в Неаполь. Веллингтон теснит войска Наполеона в Испании. Истощенная Франция ропщет. Набор идет слабо… Его партия проиграна! От великой армии не осталось ничего! Наполеон не сможет задержать нашего наступления, если мы не будем терять времени. Поэтому я и говорю, что дорог каждый час. Так же думает и Блюхер.
– О да, – важно подтвердил король, – генерал Блюхер прирожденный вождь…
Государь встал.
– Поправляйтесь скорее, дорогой князь, и ведите нас снова к победам, – сказал он.
– Да, поправляйтесь, – подтвердил прусский король. – Гуфеланд подает большие надежды.
– Благодарю, ваше величество, – ответил Кутузов, низко наклоняя голову.
– Итак, – произнес государь, – завтра главная армия выступает на Дрезден.
Лицо старого фельдмаршала дрогнуло, но он промолчал.
– Я надеюсь еще поговорить с вами перед отъездом, – закончил государь.
Он дружески обнял фельдмаршала, король кивнул ему величественно головой, и монархи вышли из комнаты.
Стоявший в соседней комнате Толь слышал, как государь сказал пониженным голосом:
– Он очень слаб и физически, и духовно.
На что прусский король ответил:
– О да! Блюхер был бы больше на месте!
Александр кинул на него быстрый взгляд и ничего не ответил.
Когда Толь вновь вошел в кабинет, он увидел Кутузова словно еще больше одряхлевшего, с погасшим взором, неподвижно смотревшим в расцветающий под весенним теплом сад…
О чем думал в эти мгновения старый вождь, ярко, как никогда, осознавший сейчас, что он пережил самого себя?.. Слышался ли ему резкий голос великого Суворова в страшную ночь измаильского штурма:
– Михайло, я назначаю тебя комендантом Измаила!
И безумная атака среди огненного вихря турецких снарядов, диких криков: «Ура!», «Аллах! Аллах!»
И он во главе своих полков на неприступных твердынях?.. Грезились ли ему картины минувшего давно царствования великой царицы, блеск ее двора, тени ее сподвижников, великолепный князь Тавриды?.. Или видел он пылающую Москву и слышал злобное шипение врагов: «Развратный, выживший из ума старик, погубивший Москву и империю!.. «Вспоминал ли неудовольствие государя, постоянные уколы самолюбию, посягательство на его славу!.. Весь тернистый путь славы, окончившийся здесь, у чужого рубежа, который он переступил без веры в необходимость начинаемого дела, с болью в душе за истощенную Россию, влекомую на новые ужасы войны во имя чужой свободы!
Вспоминал ли он слова, вырвавшиеся из глубины русского сердца, сказанные им государю при переходе Немана:
– Ваше величество, вы дали клятву не влагать меча в ножны, пока хоть один неприятель останется на земле русской. Неприятеля нет. Исполните вашу клятву – вложите меч в ножны!..
И холодное лицо императора, молча отвернувшегося от него…
– Я исполнил свой долг, я совершил свое назначение, – тихо прошептал старый вождь, – пора оставить сцену…
Толь хотел начать доклад, но Кутузов слабо махнул рукой и сказал:
– Я не могу ничем больше заниматься. Отошли все бумаги князю Петру Михайловичу.
– Но, ваша светлость… – начал Толь.
– Я сказал, – коротко произнес князь.
Толь замолчал, но через мгновение спросил:
– Угодно вашей светлости принять этих лиц?
И Толь положил на стол перед фельдмаршалом список.
Кутузов взглянул на него, и его лицо прояснилось.
– Ну как же, старых боевых товарищей! – сказал он. – Не надо отдавать их в жертву прусским вахмистрам. Пока я еще могу их устроить. Зови по порядку. Потом и молодого Бахтеева. Остальных отошли; я устал и никого больше не приму сегодня.
Толь вышел.
VI
Зарницын, придя в штаб, сейчас же отыскал знакомого адъютанта и попросил его помочь молодым людям узнать как‑нибудь об их дальнейшей судьбе. Нелегко было вообще чего‑нибудь добиться в такой сутолоке. Наверх, где были покои светлейшего, пускали только избранных, преимущественно курьеров из действующих армий, где ближайшие к князю дежурные адъютанты или сам Толь принимали их донесения, редко допуская до главнокомандующего. А в приемных нижнего этажа была вторая толпа народу. Тут были военные всех рангов и возрастов и всех родов оружия. Адъютанты едва успевали опрашивать, принимая от некоторых рапорты и прошения. Большинство военных были в старых, потрепанных мундирах, в грубых сапогах; по их загорелым, обветренным лицам, как и по костюму, можно было безошибочно определить, что они сломали весь поход. Но здесь эти герои чувствовали себя непривычно и неловко. Было заметно, что они не привыкли к штабной обстановке и, видимо, робели, разговаривая с важными, нарядными адъютантами. Среди этой толпы выделялись щегольски одетые в новенькие, блестящие мундиры прусские офицеры. Они держались в стороне, насмешливо поглядывая на оборванных русских офицеров и перекидываясь короткими замечаниями.
Ко всему равнодушный, Бахтеев невольно обратил на них внимание
– Посмотри, – сказал он Новикову, – похоже, что не мы пришли их спасать, а они оказывают нам великодушное покровительство.
Новиков передернул плечами.
– Они держат себя победителями, – ответил он. – Боюсь, как бы нам не перессориться с дорогими союзниками.
В это время к проходившему адъютанту подошел один из немецких офицеров и, остановив его, довольно резко произнес:
– Господин адъютант, я жду уже целый час. Соблаговолите доложить обо мне главнокомандующему.
– Вы курьер из армии? У вас донесения? – быстро спросил адъютант.
– Я не курьер, – ответил офицер, – но я адъютант генерала Блюхера.
– С донесением? – нетерпеливо переспросил адъютант. – Если с донесением, дайте его мне, я передам его начальнику штаба.
Немец вздернул голову.
– Я имею лично доложить главнокомандующему, – сказал он. – Прошу меня не задерживать. Я лейтенант гвардейского конного полка имени ее величества королевы Луизы барон Герцфельд.
– Очень рад, – сухо ответил адъютант, – но фельдмаршал слишком занят, чтобы выслушивать личные доклады каждого желающего. Напишите рапорт и подайте. А теперь позвольте мне пройти, – и, слегка отстранив изумленного барона, он прошел дальше.
Барон вернулся к группе своих товарищей и что‑то начал говорить негодующим тоном. После его слов вся группа прусских офицеров, гремя саблями и гордо подняв головы, направилась к выходу.
Бахтеев с изумлением смотрел им вслед.
– Что же это такое? – невольно произнес он, – каждый прусский лейтенант считает, что главнокомандующий обязан его принять по первому слову.
Стоявший рядом пожилой полковник с седыми усами обратился к нему и сказал:
– Я всю русскую кампанию командовал батареей, а тут вдруг получил приказ сдать ее на пополнение прусских парков… Как же это, – в волнении продолжал он, – я каждое орудие в батарее по имени звал! И что ж теперь? Теперь и я без дела. Мало того, сколько им пороху да снарядов передавали, смотри, пожалуй, и до орудий добрались. Вот я и пришел к Михал Ларивонычу. С турецкой войны знает меня. Не таковский – не выдаст.
К разговору присоединились и другие. Большинство оказалось недовольных. Кто неожиданно был переведен из армии» своего» Витгенштейна к Бюлову или Блюхеру, кто, явившись из госпиталя, вдруг находил свою должность замещенной и оставался не у дел, некоторые, как в свое время Бахтеев, были исключены из службы» за смертью». Вообще стремительное движение русских войск вперед, поспешный переход через Неман внесли в армию настоящий хаос. Не хватало провианта, пороху, снарядов. Армия таяла от болезней и изнурения, лошади падали…
Бахтеев слушал и не верил ушам… Как! При таком положении дел лететь вперед на борьбу с великим полководцем, в чужой стране!.. Сердце его сжималось от тоскливого предчувствия…
Наконец появился торжествующий Зарницын.
– Идем наверх. Главнокомандующий сейчас примет вас, – сказал он.
Наверху их встретил тот же адъютант, приятель Семена Гаврилыча, поручик Рощин.
– Подождите минутку. Сейчас я доложу о вас генералу Толю, – произнес он.
Прошло еще несколько минут. Рощин вернулся и провел их в соседнюю комнату. Там их встретил Толь.
Он очень любезно поздоровался с молодыми людьми и осведомился, чего именно они желают.
– Мы хотим поскорее попасть в действующую армию, в какой‑нибудь передовой отряд, – ответил Бахтеев.
– А, ну что ж, это нетрудно, – сказал Толь, – вы, я вижу, оба кавалеристы, – добавил он, окинув их взглядом.
– Да, ваше превосходительство, – ответил Новиков, – и если возможно, мы хотели бы получить назначение в один отряд.
– Низус и Эвриал, – улыбнулся генерал.
– И потом, ваше превосходительство, – добавил Лев Кириллович, – мы бы просились в состав отряда, находящегося под командой русского генерала.
Толь недовольно поморщился.
– Это я не понимаю, – сухо сказал он. – Мы сражаемся за одно дело, и мы все братья. Его величество не одобряет подобных чувств своих офицерах.
Бахтеев молчал.
– Впрочем, – снова начал генерал, – это пока еще не представляет затруднений.
Он подошел к столу и наклонился над развернутыми листами.
Несколько минут он рассматривал их, словно соображая.
– Отлично, – сказал он наконец, – вы хотите вперед? Мы вас назначаем в корпус Винцингероде, в бригаду генерала Ланского, в Сумский драгунский полк. Это вас устраивает?
Молодые офицеры поклонились.
– Рощин, – обратился Толь к молодому адьютанту, – заготовь приказ.
В эту минуту из кабинета фельдмаршала вышел дежурный офицер и произнес:
– Здесь ли князь Бахтеев? Его светлость желает принять его.
– Я, – ответил Лев Кириллович.
– Пожалуйте, – любезно проговорил офицер, приоткрывая дверь.
С чувством невольной робости, несвойственной его характеру, Бахтеев переступил порог кабинета. Дверь за ним затворилась. Он сделал шаг вперед и почтительно поклонился. Он давно, чуть ли не с самого Смоленска, не видел Кутузова и теперь был поражен его болезненным видом. До сих пор все слухи о болезни фельдмаршала он склонен был считать интригой со стороны его врагов, всеми силами старавшихся доказать, что старый фельдмаршал уже не годится в вожди. Но теперь он сам увидел и почувствовал, что этот старец уже стоит на краю могилы.
Кутузов поднял на него безучастный, утомленный взор.
– Ты князь Бахтеев, племянник Никиты Арсеньевича? – спросил он.
– Да, ваша светлость, – ответил Лев Кириллович.
– А, ну, здравствуй, – продолжал Кутузов, – мы большие друзья с твоим дядей, подойди ко мне. Ближе!
Лев Кириллович подошел вплотную к креслу фельдмаршала.
– Дай обнять тебя, – с чувством произнес он, – ты словно гость залетный из стран моей молодости.
Он обнял склонившегося к нему Льва Кирилловича и поцеловал его в голову.
– Ну, Христос с тобой, – начал Кутузов, – я получил письмо от князя Никиты. Он пишет, что ты молодец, да это и сам я знаю. Этих крестиков я даром не давал, – он кивнул на Георгиевский крест, белевший в петлице Левона. – Ну, что старик? Как живет? Чай, не такая развалина, как я?
Левон ответил, что дядя вполне здоров и даже несколько месяцев тому назад женился.
Слабая улыбка промелькнула в лице князя.
– Ах, он злодей! Не забыл прежних авантюр, – произнес он. – На ком же?
Левон сказал.
– И, поди, хороша? – даже несколько оживляясь, спросил князь.
Старый фельдмаршал питал слабость к красивым женщинам.
– Ее находят красавицей, – ответил Левон, невольно побледнев, до такой степени ярко промелькнуло в его воображении прекрасное лицо Ирины.
– Эх, эх! – тяжело вздохнул фельдмаршал, – суета сует и всяческая суета, – в горьком раздумье, как бы про себя произнес он.
Минутное оживление исчезло с его лица, и оно вновь приняло утомленный, болезненный вид.
– Да, – вдруг сказал он, – так оставайся при мне пока…
– Ваша светлость, – быстро ответил Левон, – я уже записан генералом Толем в Сумский драгунский полк.
– А, вот как, – тихо сказал фельдмаршал. – Ну, что ж, с Богом. Будешь писать дяде – поклонись от старого друга… Ну, с Богом, – повторил он.
Он снова обнял Левона и перекрестил его. У порога Левон обернулся и в последний раз взглянул на старого вождя.
Кутузов смотрел прямо перед собой и, казалось, уже забыл о самом существовании Левона. Он словно во что‑то вглядывался, что смутно и неопределенно рисовалось перед ним вдали.
Левон вышел на цыпочках, словно из комнаты умирающего, с тяжестью в сердце и с ощущением непривычного, странного щекотанья в горле.
– Ну, слава Богу, – с облегчением произнес Новиков, выйдя на улицу, – можем сказать: «ныне отпущаеши»… А о чем говорил с тобой фельдмаршал?
Бахтееву не хотелось, да, пожалуй, он и не мог бы передать то сложное чувство, какое он унес в своей душе после свидания со старым вождем. Это чувство бесконечной, благоговейной грусти, тайного страдания о невозвратном славном и блестящем прошлом, грызущей бессмертной мысли, старой, как мир, о тленности земного, предчувствие утраты и страх грядущего. Чувство невыразимое, похожее на то, которое иногда безотчетно наполняет душу в час вечерней зари после блистающего дня…
Бахтеев коротко ответил:
– Ничего особенного. Он расспрашивал о дяде…
– А как его здоровье? – интересовался Новиков.
– По – видимому, он нездоров, – неохотно ответил Левон.
– О, он давно хворает, – вмешался Зарницын. – Это всегда с ним бывало, когда он чем недоволен. А теперь, говорят, у них все контры с главной квартирой государя.
– Может быть, – отозвался Левон.
– А я вот что узнал, – переменил разговор Зарницын, – завтра главная армия выступает в поход. Государи тоже едут.
– Тем лучше, – отозвался Левон, – поедем и мы.
– А сегодня надо нам поблагодарить наших дорогих хозяев, – продолжал Зарницын, – и хорошенько угостить их.
– И то, – заметил Новиков, – какое свинство. Едим, пьем. А ведь они люди бедные.
– Мне показалось, что дочь обиделась, когда я заговорил о плате, – сказал князь.
– Все же надо как‑нибудь уладить, – произнес Новиков.
– Ну, ладно, – сказал Зарницын, – вы там улаживайте, а я полечу в полк, – узнаю, что и как, и часа через два вернусь, по дороге захвачу провианта, пришлю своего Яшку помочь по хозяйству, и сделаем отвальную. Прощевайте пока, братцы, – и, сделав под козырек, Зарницын свернул в боковую улицу.
Новиков и Бахтеев, каждый полный своих мыслей, молча дошли до дома.
VII
Герта сидела на маленькой скамеечке у ног отца, прижавшись к нему головой, а старый Готлиб гладил ее короткие кудри, и в глазах его стояли слезы, но лицо сияло гордостью и любовью. Никогда эта золотистая головка не была ему дороже и милее…
– Маленькая моя Герта, милая моя девочка, – шептал он.
А Герта, счастливая и оживленная, целовала его морщинистую руку и повторяла:
– Как я рада, как легко я себя чувствую! Твоя скрипка цела! Какое счастье!
В первый момент Готлиб не узнал своей дочери, но когда Герта бросилась к нему, молча показала заветное железное кольцо, старик все понял и заплакал от умиления и гордости…
– А ты и поверил, – весело говорила Герта, – что я пойду за работой к этому Мальцеру? Да, жди от него работы. Он дрожит над каждым грошем…
Она весело смеялась. Потом, как будто ничего не случилось, побежала по хозяйству, потом опять прибежала и села у ног отца.
– Теперь можно и отдохнуть, – сказала она, – будем ждать наших гостей.
Старик продолжал гладить ее голову.
– Ты теперь совсем мальчик, – любовно сказал он.
– Ах, – вздохнула Герта, – я бы и на самом деле хотела быть мальчиком. Я бы поступила в ландвер, как Фриц. Хотя, – задумчиво добавила она, – отчего нельзя поступить в ополчение и женщине. Мне Новиков говорил, что у них в армии есть женщина – герой, какая‑то Дурова. Что она долго служила, участвовала во многих сражениях, пока узнали, что она женщина. Сам император отличил ее.
Готлиб с беспокойством сказал:
– Она, должно быть, сильная и крепкая, а ты совсем ребенок.
Герта ничего не ответила, задумчиво глядя в окно.
– А вот и наши гости, – вся вспыхнув, воскликнула она. – Я пойду.
Она вскочила и выбежала из комнаты.
Новиков сразу прошел к себе наверх, предоставив князю поговорить со стариком относительно уплаты. Бахтеев вошел к Готлибу.
– Добрый день, дорогой хозяин, – произнес он.
– Добрый день, – ласково ответил старик. – Ну, что нового?
– Новости есть, – продолжал князь, садясь против Гардера, – завтра мы выступаем.
– Уже – с искренним сожалением проговорил Готлиб. – Это нам грустно, – но что же делать!
– И я пришел к вам, дорогой господин Гардер, – продолжал князь, беря старика за руку, – поблагодарить вас за ваше гостеприимство, за ваше отношение к нам. Мы никогда не забудем этого.
Растроганный старик пожал руку князю.
– О, об этом не стоит говорить, – сказал он, – мы исполнили свой долг.
– Но, – несколько запинаясь, начал князь, – кроме нашей сердечной, глубокой благодарности, между нами есть еще маленькие счеты. Вы не откажете покончить их. Мы бы не хотели быть вам в тягость. Жить теперь очень трудно…
Старик понял и сделал протестующий жест рукой.
– Нет, нет, – с достоинством произнес он, – никаких подобных счетов! Вы не захотите обидеть нас, князь, и не предложите нам денег за наше родственное отношение к вам!
– Дорогой господин Гардер, – настаивал князь, – Никакими деньгами нельзя заплатить за ваше внимание, за заботы вашей дочери, мы сознаем это. Но ведь можно заплатить за наш» фураж», – смеясь, закончил он.
Старик покачал головой.
– Прошу вас, кончите этот разговор, – серьезно сказал он. – Вы наши дорогие гости. Мы гордимся, что могли принести хоть ничтожную пользу. Я прошу вас кончить это. Итак, – продолжал он, – к моему стыду должен сознаться, что наши власти относятся к русским офицерам не так, как надлежит. Мне стыдно за них! И наш магистрат забыл, что вы наши защитники и наши освободители. Почему он распорядился отвести бесплатные квартиры всем немецким офицерам и даже, по возможности, солдатам, а о русских офицерах не позаботился? Почему он строго требует, чтобы доставляли немецким офицерам провиант, а про русских молчит? Я знаю, много ваших офицеров живут под открытым небом, между тем как немецкие солдаты имеют квартиры! А ведь вы сделали тяжелый поход, вы забыли зло, которое мы приносили вам во время этой несчастной войны. Ваш император, весь народ русский так великодушны… Так позвольте мне заплатить хоть часть моего долга. Я не хочу быть неблагодарным. Предстоит великая война, великий подвиг, в котором вы помогаете нам. Предстоит борьба за вечные идеалы, за свободу нации и за свободу духа.
Старик разволновался, он покраснел, глаза его блестели. Он встал с кресла и большими шагами ходил взад и вперед по комнате.
Князь тоже встал. Слова Гардера поразили его. Они подтверждали все, что он видел и слышал, и вместе с тем будили в нем смутное сознание о странной двойственности той страны, спасать которую пришли русские. – И, словно угадывая его мысли, Гардер продолжал: – Вас удивляет, что я так говорю? Я скажу вам больше. Вы слышали о Тугенбунде, основанном Штейном и Яном? С гордостью могу сказать, что я был одним из первых членов его.
Князь кивнул головой.
– Тугенбунд был основан не только для борьбы с Наполеоном, – продолжал Гардер, одушевляясь. – Есть две Пруссии. Одна – наглая, грубая, неблагодарная – Пруссия Гогенцоллерна, Бюлова, Калькрейта, Фосса и других, и есть Пруссия, хранящая лучшие идеалы, благородная и свободолюбивая – Пруссия Виланда, Гете, Шиллера, Пруссия Штейна и Арндта!..
Князь с жадным вниманием слушал пылкие слова старика.
– О, – с жаром продолжал Гардер, – мы страдаем не от одного Наполеона. Мы имеем лозунгом – борьбу не только за внешнюю свободу! Нет! Мы измучились под властью феодалов. Мы, основатели Тугенбунда, были гонимы не одним Наполеоном, но и своим королем. Где прекрасные обещания канцлера Гарденберга, торжественно три года тому назад на собрании областных депутатов обещавшего от имени короля представительный образ правления, наделение крестьян землею?.. Где все это? Сам король со своими приспешниками – фельдмаршалом Калькрейтом, министром Фоссом и другими заведомо обманывали народ! Штейн в свое время сумел добиться личной свободы для крепостных крестьян, и что же? Тогда само наше правительство, боясь его, донесло на него французскому правительству… И Штейн бежал из родной страны, гонимый, как зверь, и наконец нашел себе защиту в лице вашего великодушного монарха. А народ остался по – прежнему рабом! Я и другие члены Тугенбунда едва спаслись и разбежались по глухим углам. И только теперь, когда вы пришли спасать нас, мы снова можем поднять голову!.. Они дошли до того, что не хотели всеобщего ополчения, боясь, что народ, свергнув иго Наполеона, обратит свое оружие против них! Но ополчение вызвано к жизни народной душой, упорными стараниями Штейна и благородным призывом вашего государя! Король ненавидит Штейна и не верит вам и боится вас!..
Взволнованный старик замолчал.
Никогда князь не ожидал от этого кроткого старика такой бури негодования, такого страстного порыва. Пламенная речь Гардера осветила ему положение дел. Мысли роем закружились в его голове. «Всемирный союз за свободу народов», – вспомнил он слова Монтроза. Да, угнетенные народы могут соединиться для общей борьбы. Яснее представилась ему и роль Штейна при русском дворе. Он вспомнил насмешливую, но полную глубокого значения фразу дяди: «Штейн великий патриот, но он хочет подменить прусского короля русским императором».
Со стороны Штейна это был гениальный ход. Всем была известна склонность императора к либеральным идеям. И, поставив его во главе союза, можно было смело надеяться провести при его помощи, помимо желания короля, самые широкие реформы.
– Господин Гардер, – сказал князь, – вы открыли мне новые горизонты. Я понимаю вас и сочувствую вам. В моей стране тоже рабство, но мы в лучших условиях, так как наш монарх едва ли не сильнее нас чувствует, что настало время разбить цепи, сковавшие народ.
– Да, в этом вы счастливее нас, – ответил Гардер. – И дай Бог вашей великой и великодушной родине скорее увидеть солнце свободы!
Их разговор был прерван приходом Новикова. С некоторым удивлением он взглянул на взволнованные лица собеседников. Особенно поразило его волнение князя, в последнее время словно окаменевшего в холодном, мрачном равнодушии.
Старик по обыкновению радушно встретил его.
– Ваш товарищ передал грустную весть, – сказал он, – вам надо завтра выступать. Куда вы назначены?
Новиков сказал.
– Бог сохранит вас, – с чувством произнес Гардер.
Новиков оглянулся по сторонам, ища глазами Герту, и вдруг вскрикнул:
– Фрейлейн Герта! Вы!..
Его возглас имел такое странное выражение, что князь быстро обернулся и застыл пораженный.
Вся розовая от смущения, на пороге стояла Герта. Но где ее великолепные косы!..
Несколько мгновений длилось молчание. Старый Готлиб с глубокой нежностью глядел на свою дочь.
Первым опомнился Новиков. Он быстро сделал несколько шагов к Герте.
– Фрейлейн Герта, – с волнением произнес он, – что вы сделали!
Она еще больше покраснела, но не опустила глаз.
– Вот, – гордо ответила она, протягивая руку, украшенную железным кольцом.
С глубоким, почти благоговейным чувством Новиков бережно взял эту тонкую детскую ручку и, наклонившись, поднес ее к губам. Герта не отняла руки, и порыв молодого офицера и самому Гардеру показался вполне естественным.
Князь тоже был тронут.
– Фрейлейн Герта, нам нечего говорить. Дайте и мне вашу руку, – произнес он.
Герта протянула ему руку, и он тоже поцеловал ее.
К Герте сразу вернулась ее непринужденная веселость. Она казалась счастливой.
– А где же третий? – спросила она.
– Он ушел готовиться к отъезду, – ответил Новиков. – Он завтра выступает.
– А вы? – спросила Герта.
– И мы с ним, – отозвался князь.
Герта мгновенно побледнела и резко отвернулась.
– Вот как, – тихо сказала она. – Я пойду распоряжусь..
И она торопливо выбежала из комнаты. Верный Рыцарь ждал ее у порога.
Девушка сбежала с крыльца и бросилась в глубину сада. Рыцарь тихо, без обычного лая, бежал за ней. Он понимал, что Герта бежит по глухим дорожкам сада не для игры. В заросшем травой и кустами углу сада под большим столетним каштаном девушка тихо опустилась на старую скамейку и закрыла руками лицо. Верный Рыцарь тихо и ласково ткнул в ее руки холодным носом. Герта открыла лицо, порывисто обняла Рыцаря за шею и, прижавшись лицом к его морде, закрыла глаза и замерла…
VIII
Поговорив еще несколько минут со стариком, молодые люди прошли к себе наверх.
– Через час обед, приходите, – сказал Гардер.
Молодые люди поблагодарили.
У себя князь передал Новикову свой разговор со стариком. Новиков слушал его с большим интересом.
– Да, – с горечью сказал он, – это все так. Конечно, мы дадим им свободу. Мы купим ее для них нашей кровью. Мы расчистим перед ними пути к процветанию и могуществу, а сами останемся жалкими рабами.
– А император! – воскликнул князь.
Новиков покачал головой.
– Улита едет – когда‑то будет, – ответил он. – Да и когда кончится эта война? Но у нас есть свой Тугенбунд и, с Божьей помощью, мы тоже постараемся что‑нибудь сделать.
Друзья принялись за сборы своего несложного багажа, продолжая обмениваться замечаниями.
– Да, – говорил Новиков, – после того, что ты мне сказал, для меня многое понятно. И эта странная рознь между офицерами регулярной армии короля и ополченцами, и разница отношений к нам со стороны властей и народа. Нет, уж если сражаться рука об руку, то я предпочел бы стоять в рядах ландвера, а не с господами Герцфельдами.
– Не все ли равно, где умирать, – прежним тоном произнес князь, к которому вновь вернулось обычное настроение.
Его взгляд упал на аккуратно сложенные в глубине чемодана кружевные женские перчатки. Это были перчатки, данные ему при его посвящении в масоны. Он суеверно хранил их, не решаясь расстаться с ними. Эти перчатки были предназначены им Ирине, но он не отдал их, по какому‑то странному чувству, перед отъездом. Они казались ему» ее» вещью – тонкой связью, оставшейся между ними, и он не хотел порывать этой связи… Как будто он имел какое‑то поручение к Ирине, еще не исполненное, но исполнение которого доставит ему и радость и счастье. Эти перчатки будили в нем и тоску, и мечты, и воспоминания.
Задумался и Новиков.
Когда они спустились вниз, Герта уже сидела за столом. В ней не было обычного оживления. Она была спокойна и серьезна. Новиков делал неудачные попытки оживить общее настроение, но это ему плохо удавалось. Его шутки были принужденны, его смех натянут. За обедом почти не ели, и обед кончился в тягостном молчании.
Всех выручил приход Зарницына. Он ворвался в комнату радостный и сияющий.
– Добрый день, дорогой господин Гардер; добрый день, фрейлейн…
Он словно поперхнулся и остался с раскрытым ртом и изумленным взором.
Лицо его было до того комично, что ему невольно ответили дружным смехом. Веселее всех смеялась Герта.
Зарницын улыбнулся.
– А, – воскликнул он, – все смеются, значит, все хорошо. Так вот кто эта девушка с золотыми косами, о которой говорит уже весь город!
Герта вспыхнула.
– Не смущайтесь, дорогая фрейлейн, – продолжал Семен Гаврилыч, – ей – богу, вы сегодня героиня. О вас уже известно королю, и, знаете, ей – богу, это правда, из ваших волос плетут уже кольца и браслеты и продают в ратуше. А ведь прошло только несколько часов!
– Что ты говоришь! – воскликнул Новиков.
– Вот тебе крест, – быстро крестясь, ответил Зарницын, – я сам слышал разговор двух ополченцев.
Герта закрыла лицо руками.
– Ура, дорогая фрейлейн, – подбежал к ней Зарницын, – а вы, ей – богу, стали лучше прежнего! Какой из вас вышел бы теперь дивный кавалерист. – Он бесцеремонно отвел от лица ее руки и горячо пожал их. – А теперь, дорогая фрейлейн, ради Бога, помогите.
Весело улыбаясь, Герта кинула на него вопросительный взгляд.
– В чем дело?
– Сейчас с партизанским отрядом я отбил обоз одного из маршалов, – балагурил Зарницын, – и не знаю, куда деть провиант. А так как мы завтра уезжаем, то имеем честь пригласить вас сегодня на ужин или, как говорим мы русские, на отвальную. Помогите же мне распорядиться.
Герта, смеясь, последовала за ним. В сенях стояли два солдата с большими корзинами. Герта даже всплеснула руками.
– Да тут, действительно, целый транспорт, – воскликнула она.
Рыцарь уже суетился около корзин, жадно обнюхивая их.
– Погоди, приятель, – смеялся Зарницын, лаская собаку, – и ты покушаешь сегодня не хуже французского маршала.
Корзины были перенесены в кухню, и Герта только ахала, вынимая их содержимое. Представлялось прямо удивительным, где и как мог добыть Зарницын эти коньяк, рейнские вина, ликеры, паштеты, страсбургские пироги, дичь и Бог знает что еще! Он только посмеивался, но своей тайны не открыл.
Оба солдата были оставлены в помощь Герте и со свойственной русским солдатам расторопностью и деловитостью принялись за работу.
Когда Зарницын вернулся в столовую, он не застал Новикова. Не было его и наверху, Данила Иваныч куда‑то исчез.
Между князем и Готлибом опять возобновился разговор на прежнюю тему
– Поверьте, – говорил Гардер, – народ ценит и любит русских освободителей. Недоброжелательство администрации исходит от придворной партии…
Веселое лицо Зарницына приняло серьезное выражение
– К сожалению, господин Гардер, – вмешался он в разговор, – не все похожи на вас. Я имею и другие сведения.
Гардер насторожился.
– Что такое? – спросил князь. – Я не замечал со стороны населения дурного отношения к нам.
– Это потому, – ответил Зарницын, – что ты не шел вместе с армией. Конечно, пока мы где‑нибудь были, население показывало нам расположение, может быть, из боязни, а, может быть, и в искреннем порыве. Но стоило уйти с места, как вслед за нами летели жалобы и требования вознаграждения за убытки, якобы причиненные нами.
– Не может быть! – воскликнул Гардер. – Это единичные случаи.
Зарницын покачал головой.
– Да, беднейшее население, – сказал он, – было искренно и радушно. Но тот, у кого хоть что‑нибудь было, спешили с жалобами. Все убытки, что понесли они во время прохождения в прошлом году французских войск, они старались возместить за счет русских. Это печальная правда, господин Гардер. Наши штабы завалены жалобами и исками. Ваши бюргеры бессовестно лгали, обманывали, приписывали нам то, что сделали французские войска. Я сейчас из полка. Там уже образовали комиссию для рассмотрения этих жалоб…
– О, Боже мой, – прошептал Гардер, – это выродки!
– Ты увидишь, – быстро произнес Зарницын по – русски, обращаясь к князю, – что будет дальше…
– Нет, – воскликнул Гардер, – это не будет так продолжаться. Клянусь вам, что лучшая часть народа презирает этих мирных мародеров. Вы увидите, что чем дальше вы будете подвигаться, тем больше вас будут ценить. Правительство старается внушить недоверие к вам, распускаются слухи, что вы хотите оставить навсегда за собой Силезию и Померанию, пользуясь нашей слабостью… Нет, нет, этого не может быть! Вы увидите…
– Да, мы увидим, – ответил Зарницын,
Князь слушал, опустив голову. Что же происходит на самом деле? Или этот старый идеалист увлекается, или Зарницын преувеличивает.
– Увидим, – тихо повторил он. – Может быть, прусский народ поверит в наше бескорыстие, когда поймет, что мы идем за его свободу, гремя собственными цепями…
– Одно я могу сказать, – начал Зарницын, – только ратники ландвера видят в нас братьев по оружию. Но они сами в пренебрежении у регулярной армии. Их чуть не открыто называют сбродом и бродягами. Ни один последний волонтер – солдат королевской армии не согласится пойти в ландвер даже офицером. Но, господин Гардер, – добавил Зарницын, видя искреннее огорчение старика, – ведь поход только что начался, вы правы, мы еще недостаточно знакомы друг с другом. Может быть, все эти углы сгладятся. Я хотел бы верить этому для вас самих…
Лицо старого мечтателя просияло. Он горячо пожал руку Зарницыну.
– И верьте, верьте, – с жаром сказал он, – я знаю мой народ.
«По Шиллеру и Гете, пожалуй», – с невольной насмешкой подумал князь.
И князь, и Зарницын, оба почувствовали неловкость такого разговора, тем более что они не хотели огорчать старика. Они постарались перевести разговор на другие темы, и старик скоро повеселел и оживился.
IX
Шум города замирал, сливаясь в один неопределенный гул… Где‑то далеко прозвучал и замер призыв труб на вечернюю молитву. Донесся рокот барабанов. Тишина опускалась на шумный город, и, казалось, с этой благоуханной тишиной весенней ночи слетали блаженные грезы и мирные сны на грозные полки, готовящиеся к кровавым боям, и на жителей города, обреченного неведомой судьбе в ужасах войны.
Столовая была ярко освещена, и стол убран по праздничному. Никогда на скромном столе старого музыканта не было такого разнообразия вин и всякой еды. Старик только покачивал головой.
Герта была лихорадочно оживлена и без умолку говорила, словно не хотела дать себе возможности задуматься. В таком же настроении был и Новиков. Князь старался тоже быть веселым, но ему это плохо удавалось. Его сердце болело все той же неперестающей тупой болью, которая почти ни на минуту не оставляла его с самого выезда из Петербурга. Один только Зарницын был искренне и неподдельно весел. Он чувствовал себя свободным, как птица. Он был молод, здоров. Война была его стихией, и судьба, казалось, берегла его среди самых отчаянных предприятий. Он шутил, смеялся, подливал вина то Герте, то Гардеру, выдумывал всевозможные здравицы. Когда он провозгласил здравицу за Герту, то все трое крикнули» ура!».
Новиков подошел чокнуться с молодой девушкой. Когда он протянул бокал, чтобы чокнуться, Герта чуть не выронила своего бокала. Она увидела на мизинце правой руки Данилы Ивановича искусно сплетенное из золотистых волос кольцо. Она сильно побледнела и расширенными глазами взглянула прямо в глаза Новикова. Он ответил ей глубоким взглядом, полным тайного ожидания.
Она чокнулась, и их пальцы на мгновение соприкоснулись.
Окна в сад были открыты, и широкая, благоухающая волна вливалась в них. Озаренный луною, сад походил на сказочную декорацию. Город совсем затих.
– Боже, какая ночь! – вздохнул старик. – Разве в такую ночь не наполняется душа ужасом при мысли о морях крови, проливаемых в братоубийственной резне. Ведь мир Божий так прекрасен…
– Он отвратителен, – резко произнес князь. – Человек в этом мире – игралище чуждых враждебных сил. Позор, нищета, болезни, предательство, разочарования, бессмысленные мечты и кровь – вот из чего сплетается жизнь человека!
Новиков с удивлением взглянул на князя. Он не ожидал от своего всегда сдержанного товарища такой вспышки.
– Грустно, если человек в вашем возрасте может так думать, – тихо сказал Гардер.
– Оставим этот разговор, – сухо сказал князь. – Зачем портить настроение другим?
Он встал и подошел к окну. Эта ночь раздражала его и томила его душу… Бесконечная жажда любви наполняла его сердце. Все его существо рвалось и тянулось к далекому северу, где теперь белые ночи, где золотая заря, не померкнув, дробится на гладкой поверхности Невы, где оставил он то, что было единственно дорого ему в жизни и от чего он должен был отречься.
Послышался отдаленный топот. Все ближе.
– Кавалерийский отряд! – крикнул Зарницын.
Все бросились к окнам.
Теперь уже ясно слышался мерный стук копыт на улице за садом.
Прошло несколько мгновений, и вот, заглушая шум копыт, вдруг раздались звуки воинственной песни.
Чей‑то мужественный голос пел:
Живее, друзья! На коня, на коня!
На поле, на волю честную!
На поле, на воле ждет доля меня,
И сердце под грудью я чую!
Мне в поле защитников нет никого,
Один я стою за себя одного3.
При первых звуках песни Герта насторожилась.
– Это ландвер! – воскликнула она и бросилась из комнаты.
Через минуту ее светлая фигура промелькнула в саду, в полосе лунного света.
Не долго думая, Новиков в одно мгновение был уже в окне и, спрыгнув в сад, побежал за ней.
Он нашел Герту там же, где и утром, на заборе, и примостился рядом с ней. Вся бледная, она взглянула на него блестящими глазами, с легкой улыбкой.
Озаренные луной, медленно продвигались по улице всадники.
А голос крепнул, ширился и звучал, как вызов.
Нет воли на свете! Владыки казнят
Рабов безответно послушных.
Притворство, обман и коварство царят
Над сонмом людей малодушных!
Кто смерти бестрепетно выдержит взгляд,
Один только волен… А кто он? – солдат!
Житейские дрязги с души он долой;
Нет страха ему и заботы!
Он смело судьбу вызывает на бой —
Не нынче, так завтра с ней счеты.
А завтра – так что же! Ведь чаша полна!
Сегодня ж ее мы осушим до дна!
Всадники уже проехали, и издали донесся, как боевой клич, последний аккорд напева:
Живей же, друзья, вороного седлай;
Бой жаркую грудь расхолодит!
И юность, и жизнь так и бьют через край.
Последние звуки замерли вдали, а Герта все еще смотрела вслед темным силуэтам всадников.
– О чем вы думаете, Герта? – тихо спросил ее Новиков, как‑то невольно называя ее просто Гертой.
Она медленно повернула к нему бледное лицо и ответила:
– Я завидую им.
И она тихо повторила напев:
А завтра. Так что же! Ведь чаша полна!
Сегодня ж ее мы осушим до дна!
Герта легко спрыгнула и медленно пошла по дорожке к дому.
Новиков догнал ее.
– Да, сегодня, Герта, – начал он, осторожно беря ее за руку, – завтра уже не принадлежит нам. Завтра мы расстанемся надолго, может быть, навсегда.
Он почувствовал легкое пожатие ее руки и поднес ее к своим губам.
Она не отняла руки и все так же медленно шла с опущенной головой.
– Будете ли вы вспоминать обо мне, Герта? – спросил он.
– Я не забуду вас, – услышал он тихий ответ.
Она освободила свою руку. Лицо ее приняло строгое, печальное выражение.
– Я не забуду вас, – продолжала она, – но, может быть, мы увидимся с вами скоро… Кто знает!
Новикову безумно хотелось схватить в объятия эту бледную, такую прекрасную девушку и целовать ее печальные глаза, ее золотые кудри. Но мгновенная мысль обожгла его. Зачем? И что будет дальше? Какое право имеет он возмущать ее покой, он, идущий на бой? Разве может связать он теперь свою жизнь, ему не принадлежащую, с чужой, едва расцветающей жизнью? Он сдержал свой порыв.
– Герта, – начал он, – эти немногие дни, которые я провел здесь, останутся моим лучшим воспоминанием. И если я останусь жив, я вернусь к вам, я вернусь сюда…
Его голос прервался. Он удержал готовое сорваться признание.
Она вдруг остановилась и словно ждала. Она казалась светлым видением в своем белом платье, в лунном мягком сиянии.
Несколько мгновений длилось молчание. Она первая нарушила его.
– Прощайте, – печально сказала она, – но только помните всегда, в минуты опасности, в бою, что вы дороги мне, что моя мысль, моя душа неотступно будет с вами, и если небо не остается глухим к нашим молитвам, – Бог сохранит вас. – Она подняла на звездное небо вдохновенный взор. – Прощайте же! Здесь ли, там ли, – она подняла руку к далекому небу, – но мы еще встретимся.
И прежде чем Новиков успел сделать движение, она повернулась и побежала к дому.
Он долго стоял и смотрел ей вслед. Страшная тоска, словно сознание безвозвратной потери, наполнила его душу. Разве он не безумен! Отчего не взял он счастья, которое так неожиданно встретило его на пути? Отчего не обогатил своей пустынной жизни хоть одной минутой счастья? Этих минут так мало, так бесконечно мало, и они не повторяются!..
Он вернулся домой. Его друзья уже прощались с Гардером.
– Мы еще увидимся, увидимся завтра, – твердил растроганный старик. – Мы проводим вас…
Окончив последние приготовления, друзья решили отправиться из дому на рассвете прямо в легкий кирасирский полк, где служил Зарницын, устроивший для Новикова и князя лошадей из числа заводных, и продолжать путь уже вместе с полком.
Зарницын и Бахтеев скоро заснули. Но Новиков заснуть не мог.
Он сидел у открытого окна, и сладкие и печальные мысли овладели им. Непробудная тишина царила вокруг. Но вдруг он вздрогнул и прислушался. Снизу послышались тихие, печальные звуки какой‑то незнакомой мелодии. Сперва тихие, словно издалека доносившиеся звуки стали громче, отчетливее и, казалось, наполняли собой весь дремлющий сад и страстной тоскою и бесконечным восторгом дрожали в воздухе.
Новиков узнал скрипку. Звуки лились, как слезы. Словно чье‑то сердце плакало о чудной несбыточной мечте и молило и ждало чуда – вернуть невозвратимое, сделать доступным недостижимое. Блаженные воспоминания минувшего, горечь настоящего, страх темного будущего, минутный крик торжества сливались в одну молитву, возносящуюся к бесстрастным звездам, к безответному небу. Невысказанное и непроизносимое, все, что таится в душе человека, в ее тайниках, все, чему нет выражения на человеческом языке, изливалось в этих звуках. Скрипка пела… Она пела о блаженных страданиях любви, о радости первого свидания, о горе разлуки, о счастье, которого нет, но которое могло бы быть… Скрипка рыдала, ликовала, молилась и плакала…
Новиков чувствовал, как непривычные, незнакомые с детства слезы закипали в его душе, как сердце его переполнялось любовью, нежностью, отчаянием… Волшебные дали раскинулись перед ним, иной мир рисовался обманчивым миражем перед его внутренним взором, мир недостижимый, как потерянный рай.
Судороги сдавили его горло, он опустил на руки голову и уже не мог сдержать слез.
А внизу, у окна, бледный, как мрамор, стоял старый Готлиб со своей волшебной скрипкой; его горящие глаза были устремлены в сад и, казалось, созерцали чудные видения, реявшие в лунном сиянии, и в морщинах его старого лица застыли слезы. А на полу у его ног, на коленях, сложив молитвенно руки, стояла Герта…
X
В великолепный солнечный день 12 апреля улицы столицы Саксонского королевства Дрездена были заполнены толпами оживленного, празднично настроенного народа. Весь город был богато украшен. С балконов домов и из окон свешивались ковры и гирлянды цветов. Гирляндами, цветными материями и русскими и саксонскими флагами были украшены фасады зданий. В окнах магазинов виднелись портреты императора Александра I и масса карикатур на Наполеона, и были выставлены многочисленные книжки – памфлеты на него же. Виднелись транспаранты с надписями: «Добро пожаловать», «Александру – освободителю», «Боже, благослови его оружие» и т. п. Над воротами заставы возвышался убранный цветами вензель императора. Члены магистрата, почетнейшие граждане города и группа нарядных, в белых платьях, девушек с полными цветов руками шли по дороге за заставу, сопровождаемые восторженными криками: «Да здравствует русский император! Да здравствует русская армия!»
Столица Саксонии готовилась встречать русского императора. Саксония была без короля уже два месяца. Старый король Фридрих – Август, обязанный своим королевским титулом Наполеону, его верный союзник и поклонник, очутился в очень затруднительном положении. После вторжения русских войск в Пруссию, занятия Берлина и вооружения Пруссии было очевидно, что театром военных действий прежде всего будет Саксония.
Обстоятельства требовали, чтобы саксонский король определенно принял чью‑нибудь сторону. Но одинаково неуверенный как в могуществе Наполеона, так и в силах союзников, боясь тех и других и чувствуя симпатию к Наполеону, король избрал самое гибельное решение, а именно: молчать до последней возможности, в явном противоречии с настроением народа, враждебного к императору французов. Он оставил свое королевство и уехал первоначально на баварскую границу, а потом в Прагу под покровительство Австрии, оставя в конце концов всех в недоумении относительно своего решения, так как перед отъездом он убеждал народ сохранять верность, тишину и спокойствие и вместе с тем объявил, что он до конца исполнит свои обязательства, как член Рейнского союза.
Он не позабыл захватить с собою двести тысяч талеров звонкой монетой, на четыре миллиона облигаций и большую часть драгоценностей из так называемой зеленой кладовой. Чтобы не выпустить его из своих рук, Наполеон приказал последовать за ним своему послу в Саксонии барону Серра.
Бедный старый король совсем растерялся. А народные массы, зная о разгроме Наполеона в России и видя триумфальное шествие по Пруссии и Саксонии императора Александра, восторженно приветствовали русские войска, считая своего поработителя погибшим.
Стройными линиями выстроились по бокам дороги русские и прусские войска в конном и пешем строю, с артиллерией, знаменами и музыкой. В торжественной встрече приняла участие и блестящая саксонская гвардия. Но все внимание саксонцев было устремлено на боевые русские полки, победоносно дошедшие до них от далеких снегов» Московии»!.. Они с удивлением и восхищением смотрели на эти загорелые, сурово – добродушные лица, на старые мундиры, на молодецкую выправку солдат и весь их бодрый, воинственный вид. Эти люди казались им вылитыми из стали. С некоторым страхом глядели они на казачьи сотни, о которых слышали столько страшных и удивительных рассказов. Перешептывались, указывая пальцами на мохнатые казачьи шапки. Но вот в толпе послышались крики: «Едут, едут!»
Издалека доносились звуки торжественной музыки и восторженные крики войск и народа. По мере приближения торжественного кортежа крики становились громче, почти заглушая звуки музыки. Легкое облачко пыли обозначало путь следования императора и короля с их блестящей свитой.
Государи ехали шагом. Александр был в мундире. Лучи солнца горели на золоте и серебре свитских мундиров. Десятки тысяч людей надрывали свою грудь восторженными криками. Склонялись знамена. Музыка играла встречу. Молодые девушки бросали цветы под ноги коней. Лицо государя имело счастливое, радостное выражение. Он действительно походил на победоносного вождя, вступающего в освобожденную им страну!..
Но лицо Фридриха сохраняло, как всегда, высокомерно недовольное выражение. Только при взгляде на ряды своих пруссаков в новеньких чистеньких мундирах его лицо на миг просветлело, но это выражение тотчас, исчезло, когда он перевел взгляд на русские полки в их стареньких мундирах, и словно брезгливая гримаса пробежала по его деревянному лицу. Он наклонился с седла и что‑то сказал императору, указывая глазами на русские войска. Император, слегка нахмурился, взглянул недовольным взглядом на ряды своих войск и досадливо передернул плечами.
Остановившись при въезде в Дрезден на площади, монархи пропустили мимо себя войска церемониальным маршем.
Император поблагодарил их за молодецкую выправку и, сопровождаемый теми же восторженными криками войск и народа, направился в так называемый Брюлевский дворец, где решил остановиться на все время своего пребывания в Дрездене. Он отклонил предложение магистрата поселиться в королевском дворце. Он вступил в Дрезден гостем, а не победителем, а хозяина не было дома, поэтому он не счел возможным воспользоваться его домом.
Бахтеев, Новиков и Зарницын тоже принимали участие в этом торжественном въезде и параде. Но здесь им приходилось расстаться. Зарницын оставался при главных силах, а Новиков с Бахтеевым должны были ехать дальше к Люцену, где стоял авангард Винцингероде и их полк.
Три друга медленно двигались верхом среди запруженной народом толпы.
– Ну, – угрюмо говорил Новиков, – кажется, довольно теперь с нас парадов и торжественных встреч.
– Кажется, – отозвался Зарницын. – Говорят, что войска Наполеона стягиваются к Лейпцигу. Будет игра!
– Этому там не верят, – насмешливо произнес Бахтеев, махнув рукой вслед удаляющейся блестящей свите государей. – Ведь они ожидают сопротивления только на берегах Рейна. Они считают это военной прогулкой. Они идут вперед, закрыв глаза, словно на параде. Как бы не проиграть игру!
Веселый смех и русская речь, послышавшаяся над их головами, прервали его слова и заставили друзей поднять головы.
На богато убранном коврами и цветами балконе сидело несколько нарядных женщин в обществе блестящих офицеров. Особенно оживленно смеялась и говорила, пересыпая свою речь французскими фразами, молодая черноволосая красавица. Она обрывала цветы с гирлянд и бросала их в толпу.
– Да ведь это княгиня Волконская, – с изумлением воскликнул Лев Кириллович.
– И Пронская, и другая Волконская, и Измайлова, – подтвердил Новиков. – А с ними молодой Олсуфьев и Строганов, – указал он на молодых офицеров.
– Весело, нечего сказать.
Это, действительно, были известная своей красотой и эксцентричностью княгиня Зинаида Александровна Волконская и другая Волконская, Софья Григорьевна, жена любимца и друга государя генерал – адъютанта Петра Михайловича.
Бахтеев и Новиков встречали всех их довольно часто в петербургских кругах.
Слегка поднявшись на стременах, они сняли шляпы. Их узнали.
Зинаида Александровна низко наклонилась с балкона и, кинув в молодых офицеров цветами, весело закричала:
– Князь, князь, господин Новиков, пожалуйте к нам.
Стоя за ней, Олсуфьев и Строганов тоже делали им приветственные жесты.
– Но, княгиня, мы торопимся, – крикнул Бахтеев.
– В Париж? – смеясь спросила Волконская. – Но мы все туда торопимся! Идите, идите!
– Да идите же, – поддержала ее Софья Григорьевна, – у нас для вас куча новостей и приветов. Ведите с собой и товарища, – и она приветливо кивнула головой на Зарницына.
Лакеи, стоявшие у подъезда дома и слышавшие разговор, уже подбежали и взяли лошадей под уздцы.
Сердце князя вдруг загорелось надеждой. Не едет ли Ирина? Не привезли ли они сведений о ней из Петербурга?
Он кинул вопросительный взгляд на Новикова и Зарницына.
– Что ж, зайдем, – тихо сказал Новиков, – любопытно.
Зарницын немного колебался.
– Идти – так вместе, – решительно проговорил князь. – Ну, слезай!
Друзьям казалось, что они попали в великосветский уголок Петербурга. Та же обычная обстановка, те же лица, тот же тон легкой сплетни и сомнительных новостей.
С видом опытных стратегов дамы в один голос утверждали, что самое большое, если от Эльбы до Рейна произойдет одно сражение, – и Франция будет у ног императора, что если бы не Кутузов, то мы были бы давно на берегах Рейна, что следует назначить главнокомандующим идола петербургских кругов графа Петра Христиановича Витгенштейна.
Но в этой дамской болтовне Бахтеев улавливал отзвуки мнений и решений главной императорской квартиры. Эти великосветские дамы совершали победоносный поход вместе с русской армией. С особенным увлечением, перебивая друг друга, Пронская, жена флигель – адъютанта, и Софья Григорьевна передавали свои впечатления от поездки в Дрезден. Они ехали вместе с главной квартирой и только за один переход поспешили вперед вместе с квартирьерами, чтобы как‑нибудь устроиться здесь. По пути на остановках его величество часто удостаивал их своим посещением. Теперь они обдумывают план устроить праздник в честь государя, разыграть пьесу, которую заканчивает для этого случая Шишков.
– Ах, это прелестно, – щебетала Пронская, – я и Софья Григорьевна будем в русских платьях, а Зина в тирольском костюме.
– А я буду изображать немецкого малютку, – смеясь, вставил Строганов.
– Я тоже, – вмешался Олсуфьев, – буду играть роль мальчика. Правда, Саша, – обратился он к Строганову, – у нас выигрышные роли? Мы будем маршировать и припевать: «Wir danken, wir danken!«Только как же, Софья Григорьевна, ведь мальчиков не хватает, не примете ли вы участие? – смеясь, предложил он Бахтееву.
– Молчите, – погрозила ему пальцем Софья Григорьевна, – вот передам ваши слова Александру Семеновичу он покажет вам, как насмехаться над его пьесой.
– Это будет ужасно, княгиня, – всплеснув руками, воскликнул Строганов, – вдруг он заставит нас выучить наизусть всю пьесу! Это будет действительно ужасно Это убьет меня вернее неприятельского ядра!
Девятнадцатилетний Строганов, действительно походил на мальчика. Он шутил и смеялся. Бедный юноша, мог ли он предвидеть в эти минуты, что через год неприятельское ядро разорвет его в клочки!
– Нет, серьезно, – сказала Софья Григорьевна это преинтересная вещь. Я вам покажу ее.
Она быстро вышла в соседнюю комнату и вернулась с рукописью в руках.
– Вот смотрите, – начала она, – пьеса называется» Маленький праздник или слабая дань благодарности русским воинам в лице главнокомандующего над ними». Послушайте немного. Уверяю вас, что некоторые фразы нельзя читать без умиления. Ведь Александр Семенович такой мастер. Недаром государь поручает ему писать самые возвышенные манифесты! Послушайте же. Это мы с Зиной будем играть первое явление.
– Господи, помилуй! – шепнул Строганов на ухо князю.
– Я говорю, – продолжала Софья Григорьевна, – Зина, а ты говори свою роль, хорошо? Помнишь ее?
– Я знаю наизусть, – ответила Зинаида Александровна, – и это вовсе не так страшно, – и она бросила цветок в Строганова.
– За это торжественно беру назад свои слова, – воскликнул Строганов, ловя цветок.
– Да замолчите же, наконец, – прикрикнула Софья Григорьевна. – Я начинаю.
Она стала в позу и слащавым, умиленным тоном начала:
– Где мы? На берегах Эльбы! Российский орел летит, и под сень крыл его стекаются народы.
Зинаида Александровна вскочила с места и с пафосом отвечала:
– По всему пути услаждали нас ясные дни, теплые ночи, благорастворительный воздух; иного не видали и не слыхали мы, как сияние торжественных огней и крики радостей и восторгов. Казалось, небо нас благословляет, и земля, расцветая под ногами нашими, празднует наш приход..
Подняв к потолку глаза, Софья Григорьевна продолжала.
– Ах, моя милая! Как приятно видеть славу своего отечества! Кто возвел нас на высоту сего блаженства?
– Не правда ли, как это трогательно? – обратилась она к Бахтееву.
– Весьма, – ответил он, – но, пожалуй, преждевременно. Народы пока еще в когтях Наполеона и боятся идти под сень крыл российского орла.
– Как! – воскликнула Пронская, – вы не видите наших побед?
– Поживем – увидим, – ответил Новиков, кусая губы.
Его начинало раздражать это дамское общество, эта слащавая болтовня и мечты о каком‑то празднике. Зарницын тоже чувствовал себя не в своей тарелке. Ему, уже давно не бывавшему в светских гостиных, все эти разговоры казались дикими и неуместными.
Разговор перешел на бал, который собиралось дать местное общество в честь государя.
Среди этого потока разговоров Бахтеев жадно ждал усдышать хоть одно слово о той, далекой… Несколько раз пытался он спросить, не имеют ли они, случайно, сведений об его дяде, но не мог решиться.
Время шло.
Лев Кириллович поднялся, за ним и Новиков с Зарницыным. Только тут дамы поинтересовались спросить, куда он отправляется. Князь ответил, что в авангард.
– Счастливец, – вздохнула Пронская, – он будет в Париже раньше нас.
Только сев на лошадей, друзья свободно перевели дух
– С таким штабом далеко не уйдешь, – произнес Новиков, резюмируя этими словами общее впечатление.
Бахтеев ничего не ответил. Эта встреча петербургских знакомых пробудила в его душе мучительные воспоминания.
XI
Зарницын уговорил Бахтеева и Новикова остаться до следующего утра. Была уже страстная суббота.
– Разговеемся вместе, а там и расстанемся, – говорил он. – Бог весть, когда приведет судьба снова встретиться.
Оживление в городе не прекращалось. Заехав в полк и оставив там лошадей, друзья отправились бродить по городу. По всем улицам двигались оживленные толпы народа, офицеры союзных войск уже успели свести знакомство С местными дамами и парочками гуляли по городу. Особенно много народу толпилось по берегу Эльбы у великолепного моста, по ту сторону которого остановился государь. По сю сторону поселился прусский король, но он не привлекал к себе общественного внимания. Говорили, что государь сейчас пешком перешел мост среди народа и теперь находится у прусского короля. Многие офицеры брали лодки и катались по Эльбе, любуясь ее цветущими берегами.
То здесь, то там раздавались звуки музыки и слышались крики в честь русских.
Ничто не напоминало войны, а скорее, общее ликование по случаю мира. О Наполеоне словно забыли, о нем даже не говорили. Большинство думало, что он где‑то далеко, в истощенной Франции, готовой к возмущению, что он с трудом собирает кое – какое войско, чтобы хоть не с голыми руками встретить союзные войска. О том, что он зять австрийского императора и что Австрия еще не сказала своего слова, тоже словно забыли.
Все гостиницы и рестораны были переполнены офицерами и приезжими из окрестных городков. В одном из лучших ресторанов города, в» Золотой Саксонии», друзья едва нашли свободный столик и спросили себе обед. За большим столом посреди зала сидела многочисленная компания прусских офицеров. Они шумели больше всех. Громко стучали по столу бутылками, не обращали внимания на русских офицеров, кричали и делали вслух замечания насчет находившихся в зале дам. Среди этой шумной компании находился и лейтенант барон Герцфельд.
Бахтеев брезгливо пожал плечами
– Посмотри, – сказал он, обращаясь к Новикову, – а ведь они только надеются на победу за нашими спинами. Что же будет, если они действительно благодаря нам ста нут победителями.
– И будут хозяйничать в побежденной стране, – добавил Зарницын.
В эту минуту раздался резкий голос барона.
– Нам нечего таскать для них из огня горячие каштаны. Увидите, благодаря нашим победам эти господа захватят себе и Познань, и герцогство Варшавское. Пусть эти оборванцы убираются назад за Неман, в свои медвежьи берлоги.
Герцфельд не успел кончить, как около него очутился князь Бахтеев, бледный, с горящими глазами.
– Господин лейтенант, – резко и отчетливо проговорил по – немецки князь, – вы – пьяный нахал.
После этих слов, прозвучавших, как пощечина, в зале водворилась мгновенная тишина.
Герцфельд в первые минуты не мог понять, что про изошло. Но наконец он понял и весь красный вскочил, хватаясь за эфес сабли. Его товарищи тоже вскочили.
– Повторите, что вы сказали, – хриплым голосом за кричал он, надвигаясь на Бахтеева.
– Если вы сделаете еще шаг ко мне, – страшным шепотом произнес князь, – то, клянусь, я разобью вам голову.
Было что‑то до такой степени угрожающее в бледном лице князя, в его потемневших глазах, что барон сделал шаг назад.
– Вы дадите мне удовлетворение, – прохрипел он.
– Когда угодно, – быстро ответил князь. – До завтра меня можно найти на квартирах драгунского полка третьей Дивизии. Я князь Бахтеев. А теперь даю вам пять минут сроку. Если через пять минут вы не уйдете отсюда, то я выкину вас за дверь.
И, круто повернувшись, князь с этими словами спокойно отошел на свое место.
– И это наши союзники, – с пренебрежением произнес Новиков.
– Больше, – сказал Зарницын, – это люди, которых мы пришли спасать. Но, однако, брат, ты заварил скверную кашу. Ты знаешь, как к нам относятся в таких случаях. В конце концов всегда виноваты мы.
– Да, – отозвался Новиков, – государь видит в них несчастных, угнетенных жертв и требует от нас особого внимания к ним. Хороши угнетенные жертвы, нечего сказать! По правде сказать, я предпочел бы драться с ними, а не с французами.
Между тем Герцфельд, переговорив вполголоса с товарищами, встал со всей компанией и шумно вышел из залы, не заплатив по счету.
С наступлением темноты оживление в городе не прекращалось. Окна домов были ярко освещены, на площади и главных улицах горели цветные лампионы.
Толпы народа теснились по берегам Эльбы, где располагались русские войска для встречи святой ночи.
И вот несметные толпы народа словно замерли.
Могучий хор тысячи русских голосов запел бессмертную песнь» Христос воскресе!». Ликующие звуки подымались к чистым звездам.
Святая ночь медленно плыла над землей…
И никто не видел в эти торжественные минуты ангела смерти, уже распростершего свои черные крылья над их головами и не слышал, как уже дрожала земля под железными стопами императора Запада во главе словно чудом созданных новых легионов…
И в эту ночь, двумя часами позднее, бледный, странный человек с загадочными серыми глазами и непроницаемой душой, один в скудно освещенном, мрачном кабинете Брюлевского дворца, в слезах умиления писал:
«В субботу 12–го, после обедни, следовательно, после» Воскресни, Боже», мы вступили в Дрезден, а в полночь мы пропели на берегах Эльбы» Христос воскресе!«Трудно передать вам волнение, охватившее меня при воспоминании обо всем происшедшем за этот год и о том, куда нас вело Божественное Провидение!..
И сквозь эти слезы он не видел грозного призрака грядущего, потоков крови и нищей, убогой, разоренной своей страны, погибающей в безысходном рабстве.
XII
«Сел. Риппах, 18 апреля 1813 г.
Я пишу вам, – зачем? Я знаю, что этого письма я все равно не отправлю. Но в эти часы напряженного молчания ночи, накануне боя, на роковой черте жизни и смерти, моя душа зовет вас. Ваше прекрасное строгое лицо неотступно преследует меня, это лицо на котором, на один краткий миг я видел выражение страстной души. Моя жизнь до встречи с вами – пуста. У меня не было прошлого, у меня не было воспоминаний. Мое прошлое, мое настоящее, мое будущее – вы. Все от вас и к вам. Разве это не безумие! О пусть, обожаемая Ирина, это безумие… Но у меня нет ничего больше… На полях славы, в ожидании боя, в вихре событии, решающих судьбу мира, я вижу только вас. Я одинок, я всегда был одинок. Не в первый раз иду я в бой, и никогда мысль о смерти не волновала меня, но теперь, – клянусь вам, это не страх, – я боюсь умереть, не увидев еще раз этого лица, этих темных глаз, не почувствовав мгновенного трепета нежной руки…»
Две сальные свечи тускло освещали убогую обстановку комнаты. Простой деревянный стол, табуретки и широкие лавки вдоль стен. Это был один из крайних домиков селения, почти покинутого жителями. Но эта обстановка казалась настоящим комфортом в походной жизни. Позиции у Риппаха были заняты генералом Ланским с передовым отрядом авангарда Винцингероде.
В углу на лавке, прикрывшись шинелью, спал юный корнет Белоусов из эскадрона князя Левона. Ему было не более восемнадцати лет, и это был его первый поход.
Князь бросил перо и задумался. Им вновь овладело чувство глубокой апатии. Вспышка страсти, нежности, мечты погасла так же быстро, как и зародилась. Опять выплыл мучительный вопрос: зачем? Зачем это письмо, которое он не думал отправлять? Глупое мальчишество!.. Зачем он здесь? Зачем этот поход? И зачем и самая жизнь?
Ему вспомнилось бледное лицо Монтроза. Тот знает, зачем живет, и умеет внушать это другим.
«Я не гожусь в проповедники, – думал князь, – пусть они дадут мне настоящее дело, – тогда, быть может, я отдамся им душой и найду цель жизни. Новикову кажется, что он нашел эту цель, но он что‑то не похож теперь на счастливого человека, ему недостает его Герты…»
Князь горько усмехнулся. Новикова не было уже три дня. Он с небольшой партией отправился на разведку и в штаб Винцингероде, с поручением Ланского.
Левон взял письмо и медленно протянул его к свече. Но едва пламя коснулось края бумаги, как он отдернул руку, словно почувствовал боль. Ему стало вдруг жаль уничтожить это воспоминание о тех минутах, когда так властно охватили его мечты. Он бережно сложил бумагу и спрятал в боковой карман, потом встал и вышел. Перед ним через все селение тянулась большая дорога, теперь озаренная луной, поднимаясь по отлогому скату на противоположную высоту. Вдоль крутого берега ручья Риппаха безмолвно двигались и выстраивались войска, а над ними на возвышенности виднелись орудия. Кое – где горели костры, слышался глухой шум… Знакомая картина в ночь перед боем. Кому судьба изрекла уже смертный приговор? Быть может, ему?
Князь снова вернулся в комнату и начал ходить из угла в угол. Спать ему не хотелось, да притом и не стоило. С минуты на минуту надо было ждать приказа выводить эскадрон. В комнату тихо вошел его вестовой.
– Не будет ли приказаний, ваше сиятельство? – спросил он.
Этот вестовой по имени Егор, взятый князем к себе несколько дней назад, оказался забранным в прошлом году рекрутом из смоленского имения князя. Крестьяне Бахтеевых издавна любили своих господ, и Егор был несказанно рад такой удаче, что ему пришлось служить своему барину.
– Нет, ничего, – ответил Левон. – А, впрочем, – добавил он, – приготовь на всякий случай поскорее чай и чего‑нибудь. Может, подъедет Данила Иваныч.
– Слушаю – с, – и Егор ушел.
Князь, действительно, с минуты на минуту ждал приезда Новикова и уже начинал тревожиться за него.
На этот раз ожидания не обманули его. Не прошло и десяти минут, как в комнату торопливо вошел Новиков.
– Вот и я, – крикнул он, переступая порог.
– Как я рад! – с истинным облегчением воскликнул князь. – Ну, рассказывай.
Вошедший вестовой помог Новикову снять шинель.
– Ты откуда? – спросил князь.
– Устал, хочу есть, как собака, – ответил Новиков. – Сейчас от нашего генерала – все доложил как следует. Фу, черт, ноги совсем затекли, – закончил он, с наслаждением вытягиваясь на лавке.
– Я уже распорядился, – отозвался князь.
– Да, – вдруг произнес Новиков, вскакивая с лавки. – Перекрестись, Левон, – фельдмаршал скончался, но это еще для всех тайна. Государь ожидает сражения и не хочет пока, чтобы армия знала об этом. Старика очень любили.
Лицо Новикова стало серьезно и печально.
– Мир его праху! – торжественно сказал Левон. Это не было для него неожиданностью после последнего свидания с фельдмаршалом, но все же его сердце болезненно сжалось. Как будто вместе с этим стариком ушла навсегда в вечность целая эпоха славы, блеска, побед. Он был последним носителем великой славы минувшего. Настали новые времена, выдвинулись новые люди… Над его славной могилой уже сплетаются, как змеи, низкие интриги, зависть – уже делят наследие его власти. – Этого надо было ожидать, – грустно сказал Левон, – но все же это скорбная весть. Мы потеряли великого русского человека.
– Да, – ответил Новиков, махнув рукой, – но там думают иначе. Старик все же стеснял их. Теперь у них вполне развязаны руки. То‑то покажут себя! А положение наше скверно.
– Скверно? – переспросил Левон. – Конечно, оно не так блестяще, как думает, например, Софья Григорьевна, но все же, если мы не будем безумно лезть вперед, – наше дело не проиграно.
– Уже поздно, – мрачно сказал Новиков.
– Как поздно! – удивленно воскликнул князь.
– Сейчас, – отозвался Данила Иваныч, указывая глазами на вошедшего Егора.
Егор быстро поставил на стол закуски и вино, потом сбегал и вернулся с чайником и посудой.
– Больше ничего, – нетерпеливо сказал князь.
Егор вышел.
– Ну, так вот, – наливая себе вина, начал Новиков. – А младенец еще спит? – перебил он себя, указывая глазами на Белоусова.
– Спит и будет спать, пока не разбудят, – ответил князь. – Говори, не стесняясь.
– Ну, так вот, – повторил Новиков, – я скажу тебе самые достоверные сведения. Пока думали, что Наполеон где‑то там во Франции собирает жалкие остатки войск, – он уже здесь. Он сам ведет на нас двухсоттысячную армию, он сейчас, наверное, в десяти верстах от нас. Его войска заняли или займут на днях Лейпциг, а у нас не наберется и ста тысяч!.. Нам придется отступить за Эльбу, или мы будем уничтожены.
Князь был поражен.
– Как, – медленно спросил он, – Наполеон уже здесь, у него уже есть новая армия? Но это неслыханно! Он волшебник.
Князь в волнении заходил по комнате.
– Да, это почти чудо, – ответил Новиков, – в главной квартире ошеломлены. Прусский король, говорят, рвет и мечет и чуть ли не готов сам лететь просить пощады… И все же бой хотят дать! – закончил он.
– Но кто же главнокомандующий? – спросил князь.
– Назначен Витгенштейн, – ответил Новиков. – Барклай, Тормасов и Милорадович беснуются. Прусский король обозлен, что государь не согласился назначить главнокомандующим этого старого вахмистра Блюхера.
– Хоть это‑то слава Богу, – заметил князь.
– Да что, – почти с отчаянием произнес Новиков, – а сколько у Наполеона еще войск в крепостях на Эльбе, Одере, Висле. В Кракове! Говорят, идут войска из Италии и Испании, собираются войска Рейнского союза! А Витгенштейн! Да что он! Он будет куклой, так как все его распоряжения идут на утверждение в императорскую квартиру! И это‑то против Наполеона! Против величайшего полководца. Ну, а теперь, – закончил он, – надо готовиться к бою. Завтра мы будем атакованы самим Наполеоном, и да поможет нам Бог! Да, скажи, пожалуйста, – снова начал он, – что, имеешь ли известия от Герцфельда, или этот герой сбежал?
– Нет, он не сбежал, – улыбнулся князь, – он ухитрился переслать мне записку, что, принужденный экстренно выехать, он откладывает дело до первой встречи. Вообще вся эта история довольно глупа, – и князь пожал плечами.
– Ты не можешь себе представить, – сказал Новиков, – до какой степени нагло ведут себя прусские офицеры. Они теперь везде в штабах, всем распоряжаются. Да и среди населения – оно здесь богаче – уже совсем не то отношение. За каждый пук соломы дерут втридорога. Я не раз слышал, как эти скоты говорили, что без нас они прекрасно бы жили, а мы приносим им только разорение, что с Наполеоном нам все равно не справиться, и прочее. Я часто вспоминал слова Гардера, что есть две Пруссии, ну, так той, к какой принадлежит он с дочерью, осталось очень немного и скоро, кажется, вовсе не останется, а останутся одни скоты, которые готовы были бы даже сейчас сожрать нас… Ведь они ненавидят и презирают нас. Мы испытаем еще это на своей шкуре…
Новиков взволнованно замолчал.
В эту минуту вошел вестовой и передал приказ строить эскадроны.
– Эй, юноша, – крикнул Новиков, стаскивая с Белоусова шинель, – торопитесь в первый бой.
Белоусов вскочил и сел на лавке, протирая глаза. Казалось, он еще не понимал, где он и кто разбудил его.
– Скорей, скорей, – торопил его Новиков.
Белоусов очухался и вскочил на ноги.
– А, здравствуйте, – весело проговорил он, протягивая руку, – наконец‑то бой!
Его юное лицо с большими карими глазами светилось оживлением.
Князь с заметной симпатией глядел на юношу
– А все‑таки, Гриша, – сказал он, – вам рано идти в поход. Я бы не пустил вас. Посмотрите, ведь вы совсем ребенок.
Гриша вспыхнул.
– Это вы увидите в деле, – звенящим голосом ответил он.
– Да вы, Гриша, не обижайтесь, – примирительно сказал Новиков, – ведь вы уже не раз доказали свою смелость на разведках.
– А все же вы не захотели взять меня с собой, – с упреком сказал юноша.
– Ну, возьму в следующий раз, – улыбнулся Новиков.
– Правда?
– Правда. Вот моя рука.
Гриша горячо пожал протянутую руку.
Гриша был единственным сыном богатого и родовитого пензенского помещика. Благодаря связям он был принят прямо в последний класс пажеского корпуса и через полгода уже выпущен офицером.
И князь, и Новиков сразу почувствовали симпатию к восторженному юноше, и через несколько дней он уже стал для них близким. Что касается Белоусова, то он чуть ли не обожал их и видел в них героев.
XIII
Небо было безоблачно, воздух тих и прозрачен. На отлогом скате возвышенности, на левом фланге расположения наших войск стройными линиями вытянулся драгунский полк, в котором служил Бахтеев.
Со своего возвышенного места Левону ясно были видны противоположные возвышенности, лощина, пересеченная большой дорогой, дома селения и крутые берега риппахского ручья и развернутые на этом берегу в боевом порядке колонны русских войск – пехоты и многочисленной кавалерии.
Царило напряженное ожидание. Левон взял подзорную трубу. Скаты холмов были пусты. Но вот на вершине холма показалась фигура всадника. Конь остановился. Через мгновение появились еще несколько всадников и стали в стороне от первого. Левон почувствовал, что у него перехватило дыхание и потом учащенно забилось сердце. Стройная серая лошадь и сидящий на ней невысокий человек в длинном сюртуке и треугольной шляпе ясно вырисовывались на чистом небе. Лошадь стояла как вкопанная и казалась со своим всадником чудесным памятником.
– Это он, – вслух произнес Левон.
Но на эту группу уже устремились все глаза. Словно всколыхнулись ряды, по ним пробежал шепот. Наполеон!
Левон в первый раз видел великого императора Запада, того, чье имя уже при жизни было окружено легендой. Этот маленький человек на тонконогом арабском коне, неподвижно, как статуя, стоящий на вершине холма, казался ему воплощением грозной силы, почти двадцать лет потрясавшей мир громами своих побед.
Не отрываясь глядел на него Левон. Вот император повернул голову и слегка поднял руку. В ту же минуту стоявший недалеко от него всадник в шитом золотом мундире приподнял шляпу, украшенную перьями, и повернул коня. Император не глядя протянул руку назад, и в то же мгновение в этой руке очутилась подзорная труба. Несколько минут император внимательно рассматривал русские позиции, потом отдал трубу тем же порядком, как и получил, и вдруг, к великому удивлению Левона, тронул коня и медленно начал спускаться по отлогому скату. Свита следовала за ним… Он медленно спускался, а тем временем из‑за гребня холма и прямо, и слева, и справа вдруг показались густые цепи стрелков, потом грозные каре пехоты и волнующаяся масса кавалерии. Каре двигались на расстоянии нескольких сот шагов друг от друга. Прямо против драгун Левона шел отдельный отряд кавалерии. Впереди несся тот самый всадник в золотом мундире, стоявший раньше рядом с императором. Левон узнал его по лошади и белому плюмажу. Император остановился. Головные части уже поравнялись с ним, и, как отдаленный гром, послышались восторженные крики. Войска приветствовали своего императора. Стрелковые цепи бегом спускались по скату; было видно, как солдаты потрясали ружьями, высоко поднимая их над головой. Крики становились громче. Уже ясно были слышны возгласы:
– Vive l'empereur!
Всадник в золотом мундире подскакал к императору и, сняв шляпу, указывал ею куда‑то вниз. Император тронул коня и рысью поехал вниз. Окруженный блестящей свитой, он быстро приближался к русским позициям, по – видимому, нисколько не думая об опасности, а опасность была близка.
Русские батареи насторожились. Еще мгновение, и крайняя батарея полковника Горского грянула. Густое облако дыму и песку заслонило от глаз Левона императора и его свиту. От батареи понеслось радостное» Ура». У Левона похолодели руки. Дым рассеялся, и первое, что увидел Левон, – это неподвижно стоящую фигуру Наполеона… По лощине неслась белая обезумевшая лошадь без всадника. На ее белой шерсти были видны темные пятна… Кучка людей толпилась около одного места. Бежали с носилками. Император снял шляпу, потом тихо повернул коня и медленно начал подниматься на возвышенность. Через несколько минут Наполеон скрылся за гребнем холма, сопровождаемый все теми же исступленными криками:
– Vive l'empereur!
Загрохотали орудия, внося смерть и опустошение в густые массы каре. Но каре смыкались вновь и тем же шагом, с ружьями наперевес шли вперед. Стрелки уже открыли огонь, а со ската загремели французские пушки. Лощина заволоклась дымом, прорезаемым вспышками выстрелов. На отдельных участках боя послышались крики» Ура». Это русская пехота двинулась в контратаку на атакующие цепи французских стрелков. Под убийственным огнем французы с ответными криками: «Vive l'empereur!» – лезли на крутой берег Риппаха. Поражаемые огнем, сталкиваемые в ручей, они лезли тучей и издали казались муравьями. Их поддерживала артиллерия и по всему фронту залпы наступающих каре. Густые колонны французов уже появились в центре русского расположения на другом берегу ручья. С правого фланга в обхват наступали другие колонны, а на левый фланг, прикрываемый драгунским полком, неслась в карьер кавалерийская бригада.
– Отчего мы не бросимся на них? – весь дрожа от нетерпения, спросил подъехавший к Бахтееву Белоусов. – Смотрите, князь, – продолжал он, – как растянулся их фронт, мы могли бы отрезать вон ту часть.
Левон пожал плечами.
– Наш центр прорван, левый фланг обойден, сражение проиграно, – глухо сказал он.
В эту минуту по фронту полка с обнаженной саблей в руках промчался командир полка полковник Громов. За ним несся трубач и адъютант.
– Ребята, вперед, – кричал он, – туда, на врагов, ура!
Трубач заиграл поход.
– Ура! Ура! – повторила тысяча голосов.
Ряды всколыхнулись. Эскадронные командиры приняли команду. Бахтеев выехал перед фронтом своего эскадрона, поднял саблю и крикнул:
– Первый эскадрон! Сабли вон! Развернутым строем, в карьер марш!
Как один человек, эскадрон снялся и понесся по лощине навстречу неприятельской кавалерии. Наступал тот момент боя, когда личная инициатива начальника уступала место стихийному общему порыву. Могучее» Ура» прорезало воздух; ряды расстраивались. Одна, другая лошадь споткнулась, всадники упали, но на них никто не обратил внимания. Киверы с длинными султанами, красные мундиры французов мелькали перед глазами. Еще мгновение, и все смешалось. Замолкли крики. Слышались только лязг оружия, тяжелое сопение лошадей, изредка пронзительное ржание. Небольшой отряд французов при стремительном натиске русских оказался отрезанным от своих. Молодой французский лейтенант заметил опасность и, повернув коней, помчался широким полукругом к своим. Это заметил Белоусов. Повинуясь мгновенному порыву, он собрал свой взвод и быстро двинулся наперерез. Французы понимали, что каждая минута им может стоить жизни, так как с тыла на них тоже наседал значительный отряд. Если русские их задержат с фронта, то гибель отряда неминуема.
Пригнувшись к шеям коней, красные мундиры летели бешеным галопом.
– За мной, братцы, за мной! Ура! – кричал Белоусов, до крови шпоря своего коня.
Несколько минут длилась эта бурная скачка. Белоусову удалось перерезать дорогу.
Французский офицер, такой же юноша, как и он, прямо бросился на него с поднятой саблей. Белоусов успел выстрелить из пистолета, но промахнулся и в тот же миг почувствовал короткий, но безболезненный удар по левой руке. Русские и французы смешались в одну кучу. Подоспели еще русские, преследовавшие этот отряд. Белоусов чувствовал себя как во сне… Он ли, или кто другой кричал исступленным голосом: «Бей! Руби!»
Словно чуждая сила вселилась в него.
Когда он опомнился, он увидел беспорядочно скачущих по разным направлениям французских кавалеристов и лежащего на земле юного французского лейтенанта.
Он оглянулся назад. В дымном тумане он увидел, как отчаянно пробивался его полк под напором неприятельской кавалерии, поддержанной пехотными частями. Они были охвачены с трех сторон. Полк уже спешился и, сомкнувшись в каре, отражал атаки ружейным огнем. Гибель его была близка. Одно спасение его было в бегстве, но Белоусов знал, что Громов скорее умрет, чем побежит. И он был прав. Никому в голову не приходило бежать. Сзади загрохотали пушки. Это Ланской, узнав о трагическом положении 5–го драгунского, выслал для прикрытия его два орудия.
Французы отхлынули.
Громов опять посадил людей на коней. В это время ординарец привез приказ – немедленно отступать. Отступление было объявлено по всему фронту. Русские усилили огонь до последней степени и под прикрытием этого огня отходили со своих позиций. Неприятель не преследовал.
Белоусов скоро присоединился к своему полку. Он был ранен в левую руку, но был весел и чувствовал себя счастливым. Он был уверен, что одержана победа. Но его счастливое настроение быстро прошло, когда он увидел мрачные, хмурые лица офицеров и солдат. Бахтеев едва взглянул на него и, видимо, не заметил его раненой руки. Громов ехал, опустив голову, кусая усы. Полк понес страшную убыль, до одной четверти своего состава. Кроме того, все были удручены отступлением. Новиков, командир 3–го эскадрона, подъехал к Белоусову.
– Вы ранены, Гриша? – спросил он, указывая глазами на левую руку.
– Кажется, – ответил Белоусов, – только несерьезно. Даже кровь не идет сейчас.
– Слава Богу, – отозвался Новиков. – Поражение, – тихо закончил он. – Началось.
XIV
До глубокого вечера продолжалось артиллерийское сражение, под гром которого отступил отряд Ланского и поддерживавшая его многочисленная кавалерия Винцингероде. Войска отступали в порядке, даже успев захватить большинство своих раненых и несколько десятков пленных. Обозы и телеги с ранеными тянулись по темной дороге. В глубоком молчании двигались ряды войск. Настроение у всех было сумрачное. Все инстинктивно понимали, что война только что началась и началась неудачей, хотя дело само по себе было незначительно, только авангардное.
Громов поехал вперед к Ланскому. Распространился слух, что отступление ведется на Пегау на соединение с главными силами. Вернувшийся Громов сообщил, что в сражении участвовали дивизии Сугама, Жирара и Маршана и что убитый французский генерал был маршал Бессьер, старый друг Наполеона, командовавший в роковой день гвардейской кавалерией.
– Известно, – добавил Громов, – что государь не хочет отступать дальше и отдано распоряжение готовиться к бою. Сражение будет дано, по всей вероятности, у Пегау, куда стягиваются многочисленные войска.
Жители деревеньки, где остановился 5–й драгунский полк, уже знали о маленькой неудаче, постигшей русский передовой отряд. Все ворота были закрыты, на улице ни души. Помня строжайший приказ по армии – не стеснять мирных жителей, Громов приказал солдатам расположиться в поле.
Бахтеев, Новиков и Белоусов в сопровождении вестовых отправились на поиски места для ночлега. Белоусов непременно хотел ночевать среди поля, но именно из‑за него друзья не хотели этого. Бахтеев хотел осмотреть рану юноши, так как хорошо знал, что иногда самые незначительные ранения холодным оружием сопровождаются лихорадкой.
– Что за пустяки, – возражал Белоусов, – я не ребенок.
– Молчите, Гриша, – ответил Новиков, – дело было самое пустое. Неужели вы не хотите участвовать в настоящем бою?
Перед этим аргументом Гриша замолчал.
Подъехали к одним воротам. Долго не отвечали на стук. Наконец послышался недовольный голос, спрашивавший, кто там и что нужно?
– Русские офицеры просят ночлега, – крикнул Бахтеев.
– Хозяйка больна и места нет, – грубо произнес тот же голос.
Новиков вспыхнул и тронул лошадь к воротам.
– Оставь, – сказал Бахтеев, – не будем» чинить утеснений» нашим дорогим союзникам, поедем дальше.
– Это черт знает что такое, – волновался Новиков, – тон‑то, тон каков!
У следующих ворот повторилось то же, только с той разницей, что был болен уже хозяин, а не хозяйка.
– Ну, теперь последний опыт, – с глухим раз драже нием сказал князь. – Хотя бы весь дом был болен, а я» учиню им утеснение».
На этот раз был выбран домик побольше, и по приказанию офицеров вестовые подняли адский стук в ворота. Было слышно, как по двору пробежало несколько человек к воротам.
– Какой черт не дает спать по ночам? – послышался злобный голос.
– Осторожнее, приятель, – крикнул взбешенный Левон, – здесь русские офицеры.
– У меня места нет, – ответил голос, – ступайте к соседу.
– Открой сейчас, или я велю ломать ворота, – закричал Новиков.
За воротами воцарилось молчание.
Прождав несколько мгновений, Новиков приказал вестовым ломать ворота.
– Позвольте, ваше сиятельство, – попросил Егор, – я живо отомкну ворота. – И, не дожидаясь разрешения, Егор соскочил с коня, в одно мгновение, как кошка, вскарабкался на ворота и прыгнул во двор. За воротами послышались крики и громкий, спокойный голос Егора: «Не трожь, хозяин, ей – ей не трожь – видишь это!»
Жест был, должно быть, энергичный, так как сейчас же послышался крик:
– Проклятый разбойник!
Бахтеев вздрогнул, но промолчал.
Ворота распахнулись, и всадники въехали в просторный двор, освещенный двумя большими фонарями.
Кроме Егора, во дворе находилось несколько человек, среди которых выделялся видом и костюмом высокий и широкоплечий человек с рыжей бородой, очевидно, хозяин. Он стоял посреди двора, враждебно смотря на офицеров.
– Кто здесь обругал проклятым разбойником русского солдата? – громко спросил Левон по – немецки, и по его голосу, с металлическими нотами, Новиков, хорошо знавший его, понял, что князь взбешен до последней степени.
Немцы молчали.
– А вот этот, ваше сиятельство, – отозвался Егор, указывая на хозяина. – Я малость хотел ткнуть их благородие эфесом в зубы, уж больно наседал.
Но князь уже не слушал его последних слов. Нервы, взвинченные боем, не выдержали. Он грудью наехал на хозяина, который, однако, не посторонился.
– Так это ты! – тихо произнес Левон.
– Да, это я, – нагло ответил немец. – Вы врываетесь в мирный дом, как…
Он не кончил.
Левон поднял тяжелую плетку и с размаху ударил хозяина, едва успевшего закрыть лицо.
Удар был так силен, что немец пошатнулся, потом выпрямился, и первым его движением было броситься к князю. Но, увидя его решительное лицо и руку, положенную на эфес полуобнаженной сабли, он остановился, потом круто повернулся и направился к дому
– Стой, – закричал князь, – сперва укажи, где поставить лошадей, и проводи нас в комнату. Еще шаг, и я велю тебя повесить.
Бахтеев был в таком состоянии бешенства, что действительно мог привести в исполнение свою угрозу. Хозяин инстинктивно понял это. Он подошел к группе своих оробевших рабочих и коротко и отрывисто отдал им приказание, не подымая глаз. Было заметно, что ему мучительно стыдно перед своими рабочими. Потом он отошел в сторону и угрюмо стал ждать, пока офицеры слезут с коней. Дождавшись, он молча махнул рукой, приглашая офицеров следовать за ним. В окнах дома засветились огни. Шум разбудил его обитателей.
Через несколько минут офицеры были в просторной чистой комнате, очевидно, столовой. Большой стол был покрыт скатертью, в углу стоял низенький шкаф, на нем гарелки и стаканы. Хозяин скрылся. Вестовые принесли сена, Егор притащил еду и по приказанию Новикова воды. Данила Иваныч хотел заняться раной Белоусова. С видом опытных хирургов он и Бахтеев осмотрели рану.
– Вздор, – решил Новиков, – не стоит и обращаться к медику. У него и так много работы, справимся без него.
Рана действительно оказалась незначительной.
От локтя до кисти был разрезан рукав, и тянулась неглубокая царапина. Однако и рукав, и рука были залиты кровью. Белоусов чувствовал себя превосходно. Пока Новиков промывал и перевязывал руку раненого, Бахтеев нервно ходил из угла в угол.
– Какая грязная история, – сказал он наконец, брезгливо ежась, – драться, как конюху!
– Не на дуэль же было вызывать этого грубого скота, – спокойно ответил Новиков, – иначе нельзя было поступить.
– Я не знаю, как надо было поступить, – угрюмо продолжал князь, – но это было… слишком по – немецки.
Новиков пожал плечами.
– Я бы мог даже застрелить его, – горячо воскликнул Гриша.
– Это было бы, пожалуй, лучше, – задумчиво произнес князь.
– Да ну его к Богу, – сказал Новиков. – Одно тут плохо. Это показывает, каковы наши милые союзники. Как трудно нам будет дальше при малейшей неудаче. А что, если мы проиграем большое сражение и отступим за Эльбу? Что тогда?
– Но ведь не все же таковы, – возразил князь. – Мы сами видели в Бунцлау ландштурм, мы видели женщин, готовых встать в ряды защитников родины!
Лицо Новикова омрачилось. Он вспомнил Герту.
– Да, это другая порода, – ответил он, – жестокие, жадные, вероломные и рядом с ними – чистые, смелые борцы за свободу.
– Я говорил это тебе еще вчера. Для меня это не неожиданность. И опять повторяю, что их мало, их очень мало, и, я думаю, через два поколения их уже не будет вовсе, а останутся в Германии только первые, останутся Герцфельды и, как этот хозяин, потомки рыцарей – разбойников больших дорог и негодяев их разбойничьих шаек.
– Что за непонятное ослепление! – воскликнул князь.
– Наше дело маленькое, – с горечью отозвался Новиков, – иди и умирай там, куда пошлют.
Гриша с напряженным вниманием слушал этот разговор.
– Я никогда не любил немцев, – робко произнес он, – я очень рад, – продолжал он, весь вспыхнув, – что и вы не любите их. И я гораздо охотнее воевал бы против них, а не за них, – закончил он.
– Молодец Гриша, – весело сказал Новиков, – видать, что русский, только ты этого никому, кроме нас, не говори, а то скажут, что ты не патриот, а наше высшее начальство таких не любит. А теперь закусим да и на боковую. Где‑то теперь наш друг Сеничка? – вздохнул он. – Он бы живо всех развеселил.
– А где его полк сейчас? – спросил князь.
– Понятия не имею; как тогда мы выехали из Дрездена вместе, ведь он направился в штаб Винцингероде, – с тех пор о нем сведений не имею, и в штабе справлялся, там тоже не могли указать, где первый кирасирский полк, – ответил Новиков. – Бог даст, встретимся. А теперь доброй ночи, – закончил он.
XV
В предрассветном сумраке на склоне пологого холма, возвышавшегося над дорогой в Пегау, виднелась группа всадников. Двое из них стояли впереди, молча и напряженно всматриваясь в даль пустынной дороги.
Это были русский император и прусский король. Фридрих – Вильгельм явно не мог скрыть своего беспокойства и нетерпения. Его деревянное лицо было сумрачно и злобно. Он то и дело поглядывал на часы, нервно ударяя хлыстом своего коня. Александр был, как всегда, спокоен, с обычной легкой усмешкой на губах.
– Правый Боже! – проговорил наконец Фридрих – Вильгельм, – где же они?
– Они будут, дорогой Фридрих, – спокойно ответил Александр.
– Где ж они? – тупо повторил Фридрих – Вильгельм. – Им пора бы показаться. Это Ауэрштедт, ваше величество, – с раздражением закончил он.
Император молчал, устремив глаза на показавшуюся на горизонте золотую полоску зари. Он словно молился. Быть может, так и было. Потом он обратил задумчивый взор на волнообразную равнину, тянувшуюся от Люцена, и тихо проговорил:
– Какие великие воспоминания! На этой самой равнине два века тому назад пал жертвой во имя свободы благородный Густав – Адольф…
Фридрих, которого вообще никогда не волновали никакие идеи, недовольно взглянул на Александра и хмуро ответил:
– Ваше величество вспоминает Густава – Адольфа, а я Ауэрштедт и Иену.
– Да, – с одушевлением воскликнул Александр, – но здесь, на этих прославленных полях, мы тоже боремся за свободу Европы, за свободу Германии, за мир и правду!
Фридриха всегда удивляла и была чужда возвышенная мечтательность его царственного друга. Он попросту не верил ей и мучительно думал, не прогадал ли он, выступив против Наполеона? Он не верил и в бескорыстие Александра и никак не мог понять, как можно воевать за другого, когда есть возможность заключить для себя блестящий мир. Он вечно жил под страхом, что его союзник протянет руку Наполеону, отдав его на жертву разгневанному врагу, и ненавидел в душе всех, кто заставил его заключить этот союз.
Взошло солнце, но дорога все еще была пустынна. Но вот вдали заклубилась пыль. Александр облегченно вздохнул. Фридрих не мог сдержать своего нетерпения.
Он повернулся к свите и своим резким грубым голосом крикнул, указывая рукой на дорогу:
– Узнать.
От свиты тотчас отделился молодой адъютант и карьером помчался на разведку…
– Ну вот, это они, – проговорил Александр, всматриваясь в подзорную трубу.
Фридрих совсем одеревенел, выпрямившись на лошади.
Медленно тянулось время. Наконец прискакавший адъютант доложил, что это идет бригада Дольфса, а за нею корпус Иорка.
– В семь часов войска уже должны были стоять по диспозиции, а они только что идут, – резко проговорил Фридрих, взглянув на часы.
Проходящие войска приветствовали государей. Лицо Александра сияло. Казалось, ни на одно мгновение не оставляла его уверенность в победе. План сражения казался ему безошибочным, диспозиция великолепной. Наполеон наступал на Лейпциг и проходил мимо русской армии, не подозревая о ее сосредоточении близ Пегау и совершенно обнажая этим свой фланг. Этим‑то и решил воспользоваться новый главнокомандующий союзными армиями граф Витгенштейн. В то время, когда голова французской армии покажется у Лейпцига, он ударит в хвост ее колонн с фланга. План был хорош, особенно при царившей уверенности, что армия Наполеона малочисленнее союзной…
Со стороны Лейпцига уже слышалась канонада. Это Лористон атаковал войска Клейста, прикрывавшие Лейпциг. Предположения Витгенштейна осуществлялись.
Войска были готовы к бою. Государи переменили место, и теперь стояли на высоком холме перед Гросс – Гершенем, откуда открывался широкий вид на линии разбросанных селений Кайи, Раны, Гросс – Гершена и Клейн – Гершена, составлявших ключ позиции. Ясно были видны биваки французских войск. По донесению разведчиков это был корпус маршала Нея. Обозревая многочисленные стройные полки пехоты и кавалерии, грозные батареи, готовые поддержать их удар, Александр уверенно и спокойно ждал.
Рядом с государем стоял и главнокомандующий. Было тихо. Наступал тот момент, когда все сознают, что» пора».
К Витгенштейну подскакал прямой и сухой, с большими седыми усами и блестящим взглядом из‑под нависших бровей Блюхер. Он, действительно, всем своим грубым обликом походил на старого вахмистра.
Отсалютовав саблей, он громким сиповатым голосом спросил по – немецки:
– Разрешите начинать, ваше сиятельство?
Витгенштейн бросил быстрый взгляд на государя. Государь ответил чуть заметным наклоном головы.
– С Божьей помощью, – произнес граф на том же языке.
Блюхер поднял саблю, повернул коня и погнал его с юношеской стремительностью.
Послышались звуки труб и барабанов. Около орудий засуетились люди, ряды войск дрогнули и быстро и стройно, как на параде, двинулись вперед.
– О, как идут мои пруссаки! Какое равнение! – в восхищении вскричал Фридрих. – Как они поднимают ногу!
Александр бросил на него странный, не то презрительный, не то негодующий взгляд, и молча отвернулся.
В эту минуту воздух дрогнул от тяжкого залпа орудий. Загорался первый бой за свободу Германии!
Маленький человек с бесстрастным, бледным лицом, в треуголке, на чистокровном арабском скакуне, медленно ехал по дороге от Люцена к Лейпцигу. Почти рядом с ним, на полкорпуса сзади, ехал человек высокого роста и атлетического телосложения, в шляпе с пышным плюмажем, в блестящем маршальском мундире. Густые рыжеватые волосы виднелись из‑под шляпы. На массивном лице лежал отпечаток львиного мужества и решительности. Немногочисленная свита почтительно следовала за ними на расстоянии пятнадцати шагов. И впереди и сзади тянулись войска. Воздух дрожал от неистовых восторженных криков: «Vive l'empereur!»
Но эти крики так часто раздавались в ушах этого человека с мраморным лицом, от Эбро до Эльбы, от пирамид до Москвы, что он почти не слышал их.
– Да, – говорил он, не глядя на маршала, – союзники не ожидали меня. Я совершу эту кампанию не как император, а как главнокомандующий итальянской и египетской армией! Посмотрите, Ней, – живо добавил он, указывая рукой на ряды войск, – разве это не молодцы!
– У них один недостаток, ваше величество, – ответил Ней, – их молодость.
– Ну, от него они избавляются с каждым днем, – заметил император. – Однако что это такое?
Сзади раздался оглушительный гром орудий.
– Ведь это ваш корпус.
С этими словами император быстро обернулся, но Ней, повернув лошадь, уже несся во весь опор по свободному узкому краю дороги. Отбившиеся от рядов солдаты торопливо отскакивали в сторону, завидя его бешеную скачку.
Наполеон медленно повернул лошадь и поднял руку. Войска остановились. Несколько мгновений император прислушивался, следя за направлением дыма от выстрелов в подзорную трубу, и наконец нетерпеливо махнул рукой своим ординарцам и адъютантам, мгновенно очутившимся близ него. Резким отрывистым голосом он отдал им приказания:
– Вернуть вице – короля и Макдональда на выстрелы! Маршану спешить к Страдзиделю! Бертрану двинуться во фланг союзникам.
Было что‑то необыкновенное, почти сверхчеловеческое в гениальной быстроте его соображений.
Через несколько минут ординарцы уже скакали по разным направлениям, а он, по – прежнему бесстрастный, повернул свою кавалерию и во главе ее поскакал на выстрелы.
По всей линии кипел бой. Союзники стремительно атаковали Гросс – Гершен под прикрытием тридцати шести орудий, громивших селение и французский бивак с расстояния восьмисот шагов.
Кавалерия бросилась в обход Гросс – Гершена на Клейн – Гершен, а пехота Клюкса ударила на селение Рану. Застигнутые врасплох, французы подались назад.
На холме против Гросс – Гершена виднелась фигура Александра и рядом с ним прусского короля. Король был бледен и беспокойно озирался по сторонам. Пальба со стороны союзников усилилась. Французские батареи отвечали. У подножия холма рвались бомбы и шлепались случайные пули.
Фридрих – Вильгельм не выдержал. Он наклонился к императору и голосом, утратившим всякое высокомерие, произнес:
– Ты в большой опасности, не отъехать ли лучше? Смотри, уже долетают пули.
Александр на миг оторвался от зрелища развертывавшегося сражения и кинул взгляд на бледное, теперь уже не деревянное лицо Фридриха – Вильгельма. Но этот взгляд был так безразличен, что казалось, будто император не видит своего собеседника.
– Эти пули не для меня, – со спокойной уверенностью произнес он, отворачиваясь.
Прусская кавалерия Дольфса неслась на Гросс – Гершен, вздымая целые тучи пыли. Впереди неслись приданные ей эскадроны русской кавалерии.
– Браво, браво! – тихо произнес император.
Кавалерия уже была в трехстах шагах от линий французской пехоты. Но вдруг ряды неприятеля раздались, ахнули орудия, и огненный град картечи встретил кавалеристов. Было видно, как скошены первые ряды. За первым залпом последовал новый. Пруссаки дрогнули, остановились, смешались в кучу, задние в неудержимом беге теснили передних, и через несколько мгновений прусская кавалерия беспорядочной толпой поскакала налево к Страдзиделю. Только два русских эскадрона продолжали свою бешеную скачку, смыкая поредевшие ряды. Как ураган, налетели они на французскую пехоту, смешались с нею и исчезли в пушечном дыму. Справа русско – прусские войска ворвались в Гросс – Гершен. Оправившиеся французы под командой Сугама, заменявшего Нея, рванулись вперед. Тогда Блюхер бросил на них кавалерию Цитена под прикрытием русских батарейных рот. Но особенно жаркое дело происходило у селений Клейн – Гершена и Раны и между ними. Тут был и пятый драгунский полк. В канавах и рвах, пересекавших эту местность, засели французские стрелки. Их выбивали штыками под губительным огнем неприятеля. По несколько раз каждый ров переходил из рук в руки. Русские эскадроны рвались на французские батареи, врубались в пехоту, отступали, сметаемые картечью, и бросались вновь с той же дерзостью. Сквозь дым сражения показались огненные языки. Клейн – Гершен запылал от раскаленных снарядов. На плечах отступавших французов союзные войска ворвались в пылающее селение. Первым ворвался пятый драгунский полк. За ним неслась прусская кавалерия и тяжело наступала пехота. Бахтеев все время бился с Белоусовым, который ни за что не хотел отставать от него.
Бахтеев со своим сильно поредевшим эскадроном бросался, как вихрь, во все стороны. Бледный и решительный, он являлся всюду, где был гуще дым сражения, и, молча стиснув зубы, вел безумные атаки на сильнейшего неприятеля. Казалось, он искал смерти или искушал судьбу. Но едва войска миновали горящее селение, как были встречены свежими войсками неприятеля. Впереди на крупной лошади ехал маршал Ней. С обнаженной саблей в руке, с пылающим лицом он кричал громким голосом:
– За мной, дети, вперед! Да здравствует император!
– Да здравствует император! – гремели молодые голоса.
Тесные каре железным клином врезались в наступавших союзников, разорвали их фронт и погнали перед собой. То тут, то там мелькала высокая фигура маршала. Тысячи пуль летели в него, но ему суждено было пасть не от неприятельских пуль, а от родных французских…
Но уже спешила на выручку гвардейская бригада Редера, во главе несся сам Шарнгорст, создатель прусской армии, великий патриот и смелый воин. Бахтеев видел, как лошадь Шарнгорста широким прыжком перемахнула через ров, как Шарнгорст поднял саблю, обернулся, что‑то крикнул и вдруг склонился на бок и упал с лошади.
Клейн – Гершен снова был в руках союзников.
Небо померкло от дыма, и справа, и слева, и впереди пылали деревни. Пылали Гросс – Гершен, Рана, Кайя, Клейн – Гершен, Эйсдорф и другие деревни. Враги сражались в огненном кольце. По несколько раз пылающие деревни переходили из рук в руки. Русские овладели Кайей – центром французского расположения. Наступал решительный момент боя. Но все предвидел, за всем следил серыми глазами» маленький капрал» в треугольной шляпе. Медленно под страшным огнем объезжал он ряды своей гвардии. Остановясь перед фронтом, он несколько мгновений пристально смотрел на юношеские восторженные лица своих молодых гвардейцев. Все ждали, затаив дыхание, что скажет император. Наполеон поднял руку и громко, отрывисто бросил:
– La garde au feu!
Грянули восемьдесят орудий гвардейской артиллерии Друо, и молодая гвардия бросилась на штурм Кайи. Это было начало общей атаки. Ней, подкрепленный резервами, бросился на Клейн – Гершен и Рану; подоспевший вице – король наступал на Эйсдорф. Лористон, занявший Лейпциг, грозил правому флангу союзников, а Бертран обходил их слева. Резервы союзников были еще далеко. Поражаемые непрестанным огнем, русско – прусские войска уступили огненную линию пылающих деревень и позиции, заваленные горами убитых и раненых.
Канонада стихала.
Сомнения не было. Союзники были обойдены с обоих флангов.
Сражение было проиграно. Заняв линию селений, французы прекратили наступление. Небо погасло. Приближалась ночь. Густые клубы дыма, чернея, сгущались над полем сражения. Ярче взвивалось пламя пожарищ.
А на холме впереди Вербена все еще виднелись неподвижно стоящие фигуры. Это были Александр и Фридрих – Вильгельм. Последние выстрелы замерли. Наступила тишина.
На печальный холм не доносились даже стоны раненых, покрывавших поле проигранного сражения.
XVI
Союзные войска отступили на свои утренние позиции. Кое – где загорались костры. Зловещее зарево стояло над пылающими деревнями, и от этого зарева еще глубже казался бездонный мрак беззвездной ночи. Вся дорога была загромождена повозками с ранеными. И их стоны, их возгласы, то жалобные и беспомощные, то озлобленные и угрожающие, одни нарушали тишину ночи.
Ветер раздувал кровавое пламя факелов в руках фельдъегерей, ехавших впереди и указывавших путь государям, направлявшимся через Стенч и Пегау в Гройч, где расположилась главная квартира. Оба молчали. Надежды обманули обоих. Вместо легких побед над истощенным и малочисленным врагом они наткнулись на железную стену, о которую разбились их усилия, и увидели перед собою армию, превышавшую их численностью, воодушевленную и грозную, во главе с Наполеоном, все тем же страшным и непобедимым.
– А все же мы возобновим завтра сражение, – прервал Александр молчание. – Да, мы не одержали победы, но ведь мы и не разбиты. Мы сохранили все свои позиции и даже Гросс – Гершен остался в наших руках!
– Да, мы возобновим сражение завтра, хотя бы это было новой Иеной, – с отчаянием воскликнул Фридрих. – Мы ничего не можем сделать иного! Мы не можем, не должны, не смеем уйти за Эльбу! Это значит – погубить Пруссию, себя и свое потомство!..
Александр, видимо, тронутый отчаянием Фридриха, тихо и мягко сказал:
– Успокойся, Фридрих, Бог поможет нам!
– Да, – злобно ответил Фридрих, – если мы будем иметь успех, то перед всем светом должны сознаться, что им мы обязаны исключительно одному Богу!
– Ты совершенно прав, дорогой друг, – спокойно и серьезно ответил Александр.
Снова наступило молчание.
– Я сейчас же, вернувшись, отдам распоряжение к завтрашнему бою, – прервал молчание Александр, – хотя Витгенштейну уже приказано готовиться…
Фридрих молчал.
Александр проводил вторую бессонную ночь. Едва вернувшись в Гройч, он призвал к себе князя Волконского и начал диктовать ему распоряжения на завтрашний день. Но его работа вскоре была прервана дежурным флигель – адъютантом, доложившим о прибытии главнокомандующего.
Витгенштейн вошел с сумрачным и озабоченным видом.
– Ваше величество, – начал он, – положение не позволяет нам возобновить завтра сражение. Мы должны отступить.
– Отступить! – воскликнул пораженный Александр. – Куда? За Эльбу?
Витгенштейн молча наклонил голову.
– Это невозможно, – продолжал Александр. – Что же случилось? Ведь мы же не разбиты. Потери французов не меньше наших!..
– Ваше величество, – начал Витгенштейн, – мы не разбиты сегодня, но мы будем отрезаны завтра от Эльбы и разбиты. Мы охвачены с обоих флангов. Лейпциг занят Лористоном; Клейст отступил к Вурцену. Взгляните на карту, ваше величество, и вы увидите, что мы должны отступить.
Государь внимательно рассматривал лежащую перед ним карту.
– Кроме того, – продолжал Витгенштейн, – у Наполеона сильные резервы и сорок тысяч нового войска. Мы же можем ввести в дело, как известно вашему величеству, еще только двадцать пять тысяч… Вот, государь, настоящее расположение сил.
И Витгенштейн, склонившись над картой, начал показывать государю наши и неприятельские позиции, с подробным расчетом сил.
– Я не мог решиться принять на себя столь тяжелую ответственность, – закончил он, – и жду приказаний вашего величества.
– Я разделяю мнение графа, – произнес Волконский, внимательно следивший за словами Витгенштейна.
Государь отошел от стола и несколько раз молча прошелся по комнате.
– Отступить! – тихо произнес он. – Это значит признать себя побежденными, поколебать чувства прусского народа, укрепить связи Наполеона с членами Рейнского союза!.. А между тем… Но прусский король не согласится на это, – прервал себя Александр.
– Это единственное средство спасти армию, – заметил Витгенштейн.
– Кампания только что началась, – сказал Волконский, – а наши силы будут прибывать с каждым днем. Кроме того, Австрия…
– Надо покориться необходимости, – быстро прервал его Александр, очевидно, решившись произнести роковое слово, – мы отступаем. Действуйте, как найдете лучше, граф. Я испытываю к вам полнейшую доверенность.
Витгенштейн поклонился.
– Итак, граф, с Богом, – закончил Александр, наклонив голову. – А мне надо еще поговорить с королем.
В тяжелых сапогах с большими шпорами, в рубахе, без мундира, сидел на своей походной кровати Фридрих. На его шее резко обозначилась красная черта от узкого и жесткого воротника мундира. Глаза были мутны, и лицо имело сонное выражение. Он только что, измученный бессонной ночью и тревожным днем, заснул тяжелым сном, как его лично разбудил император.
Фридрих порывался надеть мундир, но Александр положил ему руку на плечо и ласково произнес:
– До того ли теперь, Фридрих.
Вообще в отношении русского императора к прусскому королю всегда проглядывала какая‑то трогательная, снисходительная нежность, словно к ребенку. И было удивительно, как чуткая, утонченная и навсегда раненная душа императора, искавшая новых путей, могла мириться с этим грубым, прямолинейным, без истинного достоинства и гордости, надутым прусским капралом. Но Александр был весь соткан из странных противоречий. Тихим, убедительным голосом начал он объяснять положение дел. Но при первом же слове» отступление» король сорвался с места и, нетерпеливо натягивая узкий мундир, словно без формы он чувствовал себя не королем, нервно закричал:
– Отступать! Никогда! Как великий Фридрих, я скорее погибну под развалинами своей монархии!
И он ударил себя кулаком в грудь.
– Но это необходимо, дорогой друг, – спокойно убеждал его император и вновь повторил все доводы, приведенные ему Витгинштейном. – И потом, что ты будешь делать без моих войск? – добавил он.
– А, вот как! – в раздражении отвечал король. – Так я умру один!
Александр пожал плечами.
– Мы клялись друг другу в вечной дружбе, – тихо произнес он, – и я готов умереть с тобою, я, я один, но жизнь моих солдат принадлежит не мне, а отечеству.
– Если б Винцингероде поддержал Блюхера, ничего этого не было бы, – с горячностью произнес король. – Моим войскам не было оказано поддержки!
– Разве мы не за вас сражаемся, – строго и медленно произнес Александр, – разве не ради вас мы пришли сюда?.. Но нет, нет, – перебил он самого себя, – то воля Бога, то великая миссия, возложенная Им на меня.
Он резко оборвал свою речь и низко наклонил голову. Фридрих не слышал его слов, а если и слышал, то не понял его, и продолжал:
– Отступить! Отдать опять Пруссию ему на жертву! Ах зачем, зачем я послушался гибельных советов. Теперь все погибло!
– Ничто не погибло, – ответил Александр, – мы отступаем на свои резервы.
– До Москвы? – язвительно спросил Фридрих и с горечью продолжал: – Я знаю, что если мы начнем отступать, то не остановимся на Эльбе, а пойдем за Вислу, и мне придется побывать в Мемеле! Ах, если бы была жива Луиза!
– Да, если бы была жива, – беззвучным голосом произнес Александр, и скорбная тень прошла по его лицу.
Король бегал по комнате, нелепо махая руками. Он был жалок и смешон. Вошедший адъютант почтительно вытянулся у порога и отчетливо отрапортовал:
– От его высокопревосходительства генерала Блюхера депеши, – он подал бумаги.
– Дайте, – король нетерпеливо выхватил из его рук бумаги, – можете идти.
Адъютант вышел.
Король развернул бумаги, но с первых же строк из его груди вырвался словно стон, и он тяжело опустился в кресло.
– Что случилось, дорогой Фридрих? – тревожно спросил Александр, быстро подходя к нему.
– Это ужасно! – воскликнул Фридрих. – Принц Леопольд ранен, Блюхер ранен, мой Гюнербейн убит, Шарнгорст умирает!.. – Король закрыл глаза рукой. Через несколько мгновений он продолжал: – Но он, мой герой Блюхер, настаивает на сражении. Да будет сражение, – закончил он, вставая с кресла и гордо выпячивая грудь.
– В таком случае распорядись, – холодно сказал Александр, – я уже отдал своим войскам приказ отступать.
– Но ведь это Ауэрштедт, – с отчаянием воскликнул король, глядя своими оловянными глазами в спокойное, словно застывшее лицо императора.
– Да, конечно, – ответил Александр, – это потеря кампании. Но я думаю, дорогой Фридрих, что ты не пойдешь на это. И поверь мне – не следует предоставлять случайностям битвы того, чего в непродолжительном времени, почти наверняка, можно достигнуть. Мы еще подождем Австрии. До свидания. У нас есть хорошая поговорка: – Утро вечера мудренее.
Александр пожал руку Фридриху и вышел.
XVII
В просторном кабинете за большим столом, ярко освещенным свечами в бронзовых канделябрах под зелеными колпаками, склонившись над бумагами, сидел мужчина. Свет из‑под зеленых колпаков делал еще бледнее его длинное, бледное лицо с большим орлиным носом, высоким лбом и чуть полными, красиво очерченными губами. Он был еще молод, лет сорока, не более. Обстановка кабинета носила отпечаток деловитости и вместе с тем изящного художественного вкуса. Мраморный камин с великолепной решеткой, прикрытый прозрачным экраном, массивные старинные часы на камине, картины хороших мастеров, преимущественно на мифологические сюжеты, как Даная и Ио, этажерки с драгоценными безделушками, веерами редкой японской работы – все это говорило о художественных наклонностях владельца, но темного дерева стол, заваленный бумагами, шкафы с делами и книгами давали представление о серьезной работе.
Над столом висел большой портрет пожилого человека в фиолетовом камзоле, со звездой ордена Марии – Терезии на груди, с лысой головой, узким лицом и отвислой нижней губой. Это был последний портрет императора австрийского Франца I, а сидевший под портретом человек был его первый доверенный министр, почти вершитель судеб империи, граф Меттерних. С гибким и ясным умом он соединял честолюбивую, страстную и чувственную душу. Мастер интриги, он с одинаковым искусством плел свои сети и в любви, и в политике. Он любил и умел хорошо жить, всегда сохраняя свою холодную корректность, и мог работать, не вставая из‑за стола, целые сутки.
Настоящее политическое положение требовало от него напряжения всех сил, и, как паук, он выпускал из себя паутину, закидывая ее концы и в главную квартиру императора Александра, и в лагерь Наполеона, и в Лондон.
Боковая дверь тихо отворилась, и вошел один из секретарей графа, по – видимому, самый скромный и незначительный, но на деле его довереннейшее лицо.
– Что нового, Кунст? – спросил граф, не поднимая головы.
– Донесения Стадиона и Бубны, – ответил Кунст, кладя на стол бумаги.
– А, – равнодушно произнес граф, не выказывая нетерпения ознакомиться с бумагами. – Что еще?
– Французский посол граф Нарбонн прислал справиться, когда сегодня он может увидеть ваше сиятельство, – продолжал Кунст.
– Ну, и что же? – спросил граф. – Очевидно, он также получил известия от герцога Виченцского или Бассано.
– Очевидно, – сказал Кунст. – Я ответил, согласно вашим распоряжениям, что вы, как всегда, готовы принять господина посла в одиннадцать часов.
– Очень хорошо, – промолвил граф, – у меня есть еще час времени. Вы свободны, Кунст, сейчас. Распорядитесь, чтобы господина посла провели тотчас ко мне. Если будет надо, я вас приглашу позднее.
Кунст поклонился и вышел. На его сухом лице с маленькими острыми глазами сохранялась обычная невозмутимость. Граф именно и дорожил им за его невозмутимый вид, умение скрывать свои чувства. Он знал, что по лицу его секретаря никто не узнает, радостны или нет полученные депеши, доволен ли сам граф, или расстроен, и никто не выпытает у него лишнего слова.
Граф медленно ножичком вскрыл пакет Бубна, отвозившего Наполеону в Дрезден, уже оставленный союзными войсками после Люценского сражения, собственноручное письмо императора Франца, и погрузился в чтение.
«Император французский, – доносил, между прочим, граф Бубна, – явно выражает недовольство политикой венского кабинета. Император раздражен, что в главную квартиру союзников отправлен именно граф Стадион, которого он считает своим открытым врагом. Император Наполеон выразился, что во всем он замечает двойственность австрийской политики, и добавил: «Такое поведение легко может наскучить и мне, и императору Александру и побудить нас к прямому соглашению между собою без посредничества Австрии».
– Ого, – прошептал Меттерних, прочтя эти строки и нахмурив брови.
«Император, – продолжал он читать, – закончил следующими словами: «une mission au quartier general russe partagerait le monde en deux».
Письмо дрогнуло в руке Меттерниха. Ужаснее всего было для него сознание, что его разгадали. У маленького корсиканца зоркий взгляд.
«Да, да, – думал Меттерних, – une mission au quartier general russe может опрокинуть все планы. Вместо вооруженного посредничества могущественной Австрии явится ее полное одиночество и ее прежнее унижение, но этого нельзя допустить, – почти вслух произнес он. – Кто может учесть настроение русского императора? Прусский король не идет в счет, ему бросят подачку и довольно… Весь союз держится только русским императором».
Граф едва пробежал дальнейшие строки письма, в которых граф Бубна сообщал о своем разговоре с уполномоченным Наполеона герцогом Виченцским. Это было уже неважно. Блестящий выпад Меттерниха, в виде письма Франца с изъявлениями родственных чувств и уверениями в неразрывности союза и общности династических и политических интересов, оказался ударом шпаги по воде. Корсиканец разгадал все. Планы Меттерниха и его политика были просты и несложны. Идея всей его политики укладывалась в двух словах: ложь и предательство. Лгать, лгать, лгать, без конца, беззастенчиво, с открытым взором и ясной улыбкой… Уверять Наполеона, не щадя обещаний, в своей неизменной преданности и усыпить его недоверчивость, чтобы он не мог сразу наложить своей тяжелой руки на Австрию. Уверять Александра и Лондон в полной готовности прийти на помощь коалиции, чтобы не допустить их сближения с Наполеоном, в случае чего Австрия при самых благоприятных условиях осталась бы в прежнем униженном положении. И самому, не доверяя ни той, ни другой стороне, выжидать минуты, когда можно будет с наибольшей для себя выгодой предать кого‑нибудь из них. И вот, кажется, его игра преждевременно разгадана этим бешеным корсиканцем. Если Наполеон действительно заключит сепаратный мир с Александром, то он сам, Меттерних, останется незначительным министром почти вассального императора Австрии и притом нищим, так как сразу иссякнут золотые ручьи, текущие сейчас к нему из Лондона и из главной квартиры Александра. А жизнь так дорога, так дорога любовь и роскошь!
Меттерних с досадой бросил письмо в сторону и взялся за донесение графа Стадиона.
«На предложения венского кабинета, – писал Стадион, – последовало полное согласие союзных монархов; заявление, что Австрия примкнет к коалиции, если до 1 июня Наполеоном не будут приняты требования, указанные союзникам венским кабинетом, принято с нескрываемым облегчением».
«Да, если Наполеон и Александр до 1 июня не поделят мира», – с горечью подумал Меттерних.
Он бросил и это письмо. Что нового оно сказало ему? Что союзники охотно приняли выработанные венским кабинетом условия мира, лишающие Наполеона всех его почти двадцатилетних побед и возвышающие Австрию, Россию и Пруссию? Но в этом нельзя сомневаться.
Что заявление Австрии о присоединении к коалиции встречено с восторгом? Но иного и нельзя было ожидать. Враг силен. За первой победой может последовать и другая, и третья. Русские снова будут отброшены за Неман и тогда… Но тогда надо быть безумцем, чтобы отвергнуть условия почетного мира…«Едва ли до этого может дойти самоотверженность русского императора, – с усмешкой подумал Меттерних. – Довольно того, что он предпринял этот поход, в прямой ущерб своей стране и к выгоде ненадежных друзей, – цинично думал Меттерних. – И еще, и еще, – пришла ему в голову ужасная мысль, – Наполеон, чтобы заручиться доверием Александра, может послать ему всю дипломатическую переписку с венским кабинетом последнего времени. Это он может сделать по двум причинам. Во – первых, показать искренность своего обращения, а, во – вторых, доказать, что, кроме себя, он может рассчитывать на все силы Австрийской империи! Тогда все равно – всему конец! Проклятый выскочка обыграл его! Император Франц трус и предатель. В крайнем случае он пожертвует своим министром… А там безвестность и нищета. Итак, – закончил он свои размышления, – выводы таковы: Наполеон не верит и грозит – раз. Военные наши приготовления не закончены – два. Александр непостоянен, Россия недовольна этой войной и возможен сепаратный мир с Францией – три. Результат – уничтожение Пруссии полное унижение Австрии и падение его, Меттерниха».
Меттерних резко встал и заходил по комнате. Потом остановился, презрительно и насмешливо взглянул на портрет своего императора и тихо произнес:
– А его величество любит играть дуэты на скрипке. Но едва ли ему доставит удовольствие дуэт с прусским королем.
Но граф Меттерних был не таким человеком, которого можно легко повалить. Ведь в конце концов в резерве сам Наполеон! Он должен помнить, кто заключил его брак с дочерью императора… Что касается обязательства перед союзниками, то ведь все трактаты пишутся для того, чтобы их нарушать. И во всяком случае надо выиграть время до 1 июня, обезопасив себя со стороны Наполеона. А время лучший союзник дипломатов. И, несколько успокоенный, Меттерних сел к столу.
XVIII
Когда через десять минут посол Франции граф Нарбонн вошел в кабинет, он увидел перед собою то же невозмутимое лицо с холодной любезной улыбкой на губах.
Граф Нарбонн с ног до головы был вельможа. Он казался истинным представителем старой Франции, Франции времен королей. Его юность и молодость протекли при роскошных дворах Людовиков, и он сберег все старые традиции своего древнего рода. Рыцарски честный, гордый без тщеславия, он казался своим в обществе королей и императоров. От него веяло старым романтизмом, и казалось недоразумением его присутствие среди новых людей двора новой Франции. Многие считали его роялистом. Но этот гордый, старый вельможа был пламенным патриотом. Он видел и понимал, чем Франция обязана Наполеону, и в его сердце были неразделимы Франция и ее император. В придворных венских кругах он был принят как свой, и ему было доступно многое в этом кругу» посвященных». Наполеон знал, что делал, когда назначил этого старого аристократа, чей род восходил к XI веку, своим представителем при самом легкомысленном и тщеславном дворе в Европе, на смену графу Отто, считавшемуся при этом дворе» parvenu».
С обычной, несколько старомодной любезностью он приветствовал всемогущего австрийского министра. Но Меттерних заметил оттенок высокомерной гордости и холодности в его тоне.
– Как я рад, господин граф, – начал он, – что вы почтили меня своим посещением. Какие добрые вести у вас? Новая победа? Кажется, мы опять начинаем привыкать к ним. Надеюсь, его величество здоров?
Меттерних подвинул графу кресло.
– Благодарю вас, – ответил Нарбонн, садясь, – его величество редко так хорошо себя чувствовал, как теперь. Что касается новой победы – ее пока еще нет, но, конечно, она близка.
Меттерних сделал жест, говорящий, что в этом не может быть сомнения.
– Союзники отступают, – продолжал Нарбонн, – наши силы растут. Вице – король уехал в Италию формировать новую армию. Со дня на день мы ожидаем в Дрезден саксонского короля. Последняя победа императора сделала еще теснее Рейнский союз. Наши ресурсы неистощимы, между тем как Россия истощена, а Пруссия… но ведь вам известно, дорогой граф, что прусский король теперь в отчаянии…
Меттерних слушал эти слова, полузакрыв глаза, взвешивал и оценивал их, выжидая дальнейшего.
– Но император ждет определенного решения от Австрии, с которой его связывают родственные и политические узы, – закончил Нарбонн.
– Но, Боже мой! – воскликнул Меттерних, – разве мой августейший повелитель не ясно выразился в своем письме? Разве не с достаточной определенностью венский кабинет предлагает свои дружеские услуги?
– Да, но на каких условиях? – заметил Нарбонн. – Уступки Иллирии, уничтожения Рейнского союза, раздела герцогства Варшавского и восстановления Пруссии в границах до шестого года. Не слишком ли это дорого?
– Да разве это наши требования? – живо возразил Меттерних, – это даже не требования союзников. Это их мечты. Это высший предел их желаний. Мы только посредники. Передавая их желания, мы вместе с тем стараемся умерить их. Мой император ясно выразился, что уже первое сражение умерило многие увлечения и рассеяло многие несбыточные мечты. Но мы также находим, что было бы справедливо со стороны императора Наполеона великодушно пойти на некоторые уступки во имя всеобщего мира, который достойно увенчал бы его славное царствование.
– Однако, – прервал его Нарбонн, – вы уже не желаете играть роль мирных посредников, вы вооружаетесь. Император недоволен назначением Стадиона. Будем откровенны, дорогой граф. Я дам вам дружеский совет – не раздражайте льва. Подумайте, что может произойти, если император Наполеон обратится непосредственно к русскому императору.
– О да, – с едва уловимой усмешкой произнес Меттерних. – Une mission au quartier general russe partagerait le monde en deux.
Нарбонн бросил на него быстрый взгляд. Эти фразы были упомянуты в инструкции, полученной им сегодня утром от герцога Виченцского, но он не знал, что эта же фраза приведена и в донесении графа Бубна Меттерниху.
– Вы правы, – спокойно возразил он, – это может случиться. Переписка здешнего русского, посла графа Штакельберга с графом Нессельроде, между прочим, теперь лучшим дипломатом в России, исключая, конечно, самого императора, дает для этого достаточно оснований.
Несмотря на всю свою выдержку, Меттерних не мог скрыть невольного движения беспокойства. Конечно, эта переписка в достаточной мере компрометирует его политику.
– По определению императора, – равнодушным тоном заметил Нарбонн, – интрига – не политика, так как политика ведет всегда к определенной цели, а интрига вовлекает в противоречащие действия, не имеющие постоянной цели.
– Какое глубокое определение! – воскликнул Меттерних. – Вот именно поэтому мы и не можем вмешиваться в интриги, какие, как вы говорите, связывают Штакельберга с Нессельроде. Они действуют на свой риск и страх. Да мы и не интересуемся их поступками. И потом, каких еще доказательств нашего доброжелательства требует его величество император Наполеон? – продолжал Меттерних. – Разве, даже в нарушение нашего нейтралитета, мы не согласились пропустить через наши владения целый корпус Понятовского на соединение с французской армией? Разве мы не выражали открыто нашего отрицательного отношения к выступлению Пруссии?
Легкая усмешка пробежала по губам Нарбонна.
– Поменьше нейтралитета, милый граф, – сказал он, – и побольше содействия нам, вот чего хотел бы, ради взаимной выгоды, император Наполеон. А еще, – добавил он, вставая, и в его голосе послышалась скрытая угроза, – уверяю вас, что время очень дорого, момент легко может быть упущен, а император Наполеон нетерпелив. Когда я могу написать его величеству определенные, положительные условия, на которых Австрия заключает союз с Францией против коалиции? – закончил Нарбонн, глядя в лицо Меттерниха блестящими глазами.
Меттерних встал и, хотя чувствовал себя оскорбленным тоном Нарбонна, был по – прежнему холодно – спокоен.
«Надо терпеть пока», – пронеслось в его мыслях…
Этот тон был уже хорошо знаком ему. Таким тоном много лет говорили французские послы с австрийскими дипломатами. Много лет… начиная с Кампо – Формийского мира, когда Наполеон был еще просто генералом Бонапарте… Весь кипя от сознания своего унижения, Меттерних ровным голосом ответил:
– Когда соблаговолит выслушать меня его величество, кто один только может решить такой вопрос.
– Только помните, господин граф, – уже с улыбкой сказал Нарбонн, – замечательную латинскую поговорку;«Tardentibus – ossa».
– О, не беспокойтесь, господин посол, – тем же тоном ответил Меттерних, – если мы опоздали к Люцену, то теперь поторопимся в Париж.
Они взглянули друг на друга, как два авгура. Они поняли друг друга, и поняли также то, что никакие их переговоры не изменят того неведомого будущего, которое надвигалось на них – неизбежная, темная Мойра.
XIX
В лесу у Гервердской дороги расположился кавалерийский отряд. Ночь была темная, хотя звездная. У составленных ружей солдаты разводили костры и готовили свой незатейливый ужин. Слышалось ржание лошадей и оживленный солдатский гомон. Отряд состоял из двух эскадронов пятого драгунского полка. Полк находился в составе арьергарда генерала Милорадовича, прикрывавшего отступление союзной армии после поражения при Гросс – Гершене или Люцене. Макдональд следовал по пятам отступающей армии, и только благодаря доблести русского арьергарда, принимавшего на себя тяжелые удары, союзная армия могла отступить в порядке на сильные позиции у города Бауцена. Драгунский полк был, если так можно выразиться, арьергардом арьергарда. Это была первая спокойная ночь после почти двухнедельных ежедневных схваток и сражений. Но теперь царила тишина. Упорный враг отстал, или утомленный, или обдумывая новый удар. Ни один выстрел не прерывал молчания этой теплой весенней ночи. Драгунским отрядом командовал князь Бахтеев. С ним был Новиков.
Разгорались костры. Солдаты вешали над огнем свои котелки, вбив в землю толстые суки и положив на них третий. Образовывались оживленные группы. Солдаты были веселы и бодры, несмотря на усталость, как всегда бывает после боев, когда со всею силою пробуждается инстинкт жизни, когда одно сознание, что ты жив, уже действует возбуждающе.
– Дядя, а дядя, – обратился молодой лупоглазый солдат к угрюмому седоусому драгуну, важно сосавшему трубку, лежа на шинели, – кто они будут, хрестьяне али нет?
– Ты это про кого? – спросил» дядя», сплюнув в сторону.
– Да про эстых немцев, дядя Митрий, – ответил молодой солдат.
– Да про каких эстых? – вмешался другой молодой солдат, – те ли, что супротив нас, те ли, что с нами?
Дядя Митрий угрюмо взглянул на говорившего и важно заметил:
– Теи, кто супротив нас, хранцузы, хоть бы и есть вместе с ними немцы, баварцы, понял? А с нами сущие истинные немцы, так‑то…
– Все едино немцы, – не унимался молодой, – заодно в Россеи храмы грабили.
– Да я, дядя Митрий, про тех, что с нами, – сказал первый.
– Говорят, быдто хрестьяне, – ответил дядя Митрий, – только не по – нашему.
– То‑то, что не по – нашему, – оживился молодой. – Я вот, дяденька, при Гиршине видел, – продолжал он, размахивая руками, – как это, значит, наддали мы, а ихние такие мальчишки, право, ей – ей, орут и прут. Ну, мы, значит, их прижали, немного их и было… Тут двое их, парнишки так годов по пятнадцати, бросили ружья да кричат: пардону, пардону!.. Ну, вахмистр Анкудинов и говорит: «Не трож их, братцы». И впрямь жалостно – сущие парнишки… А тут вдруг Блюховы, немцы с офицером ихним. Закричали на нас что‑то, должно, нехорошее, да к ним. Анкудинов кричит: «Не трожь, – это наши пленные». Куды тебе – немцы на них, те только вот этак руки подняли, а немцы их как зачали рубить. О – ох, – вздохнул солдат, – так нешто хрестьяне?
– То ли бывает, – вмешался молодой бравый вахмистр, – сам видел, как ихний офицер пленного застрелил из пистолета. Так себе, ни за что. Хранцуз не то… Он тебе в сражении ровно зверь, а опосля кричит: камрат, камрат, манже, – смеется…
Наступило молчание.
– А то, – прервал молчание все тот же лупоглазый солдат, – перед Гиршином подъехал к нам ихний генерал, старый, с эстакими усами, и ну лаяться по – своему, а по – нашему кричит только: свинья да свинья… А тут и наши господа офицеры… Что ж это, дядя, обругать нас и свой должен, на то он стоит… а немец как же? А?
– Молчи, не твоего ума дело, – угрюмо сказал дядя Митрий, – значит, оно так и надо. Дедушки нет, вот что! Он показал бы им повадку! – не вытерпел старый драгун, поднимаясь с шинели. – Поди‑ка лучше посмотри, чай, размазня уж готова.
Лупоглазый вскочил и подбежал к костру.
– Чудно, – ни к кому не обращаясь, проговорил вахмистр, – вчера церкви Божий грабили, а ныне в друзья попали, да нас же и бранят. Чудно, – повторил он.
Лупоглазый принес котелок. Солдаты вытащили из‑за голенищ ложки, из‑за пазухи краюхи хлеба и принялись за ужин.
В стороне от солдат на пне срубленного дерева сидел князь Бахтеев, а рядом с ним на шинели лежал Новиков, подложив под голову руки, устремив глаза на звездное небо.
– Интересно знать, – прервал молчание Данила Иванович, – остановимся ли мы здесь у Бауцена, или пойдем дальше.
Новиков произнес свои слова тоном человека, которому, именно ему, нисколько это не интересно, а только хочется отогнать от себя какие‑то другие, важнейшие мысли.
– Почему же нет? – насмешливо ответил Левон. – Эти позиции спасли однажды Фридриха Великого после гохкирхенского поражения. Почему им не спасти и Фридриха маленького!
– Но то был Фридрих Великий и против него Даун, а это Фридрих маленький – и против него Наполеон. Это разница, – равнодушно возразил Новиков.
Князь пожал плечами и ничего не ответил. Наступило молчание. Его опять прервал Новиков.
– Дело при Люцене представлено как победа, – начал он. – Войска получили благодарность, граф Витгенштейн орден Андрея Первозванного, а генерал Милорадович графское достоинство, и Блюхер, Блюхер, этот старый вахмистр, – Георгия второго класса!
– Ну, что ж, – отозвался князь, – Милорадович заработал графство.
– Я не говорю про него, – ответил Новиков, – но Блюхер! Но делать из Люцена победу, а из Блюхера героя!
– Надо же утешить чем‑нибудь прусского короля: ему, бедняге, ведь хуже всех придется в случае неудачи. Опять надо будет приниматься за чистку сапог Наполеона, как во времена дрезденского съезда королей перед походом в Россию.
– Когда‑то все это кончится! – вздохнул Новиков,
– Ах, да не все ли равно! – угрюмо произнес князь. – Везде, всегда одно и то же, одна тоска, одна бессмысленность… Для чего эта война, эта кровь, для чего Наполеон и Александр, эта ночь и звезды и… – Он замолчал.
Молчал и Новиков, снова неподвижно глядя на звездное небо, вспоминая иную весеннюю ночь…
Говор смолк. Погасали костры. Солдаты, завернувшись в шинели, приткнувшись друг к другу, спали. Только немногие еще возились около лошадей или костров. Тихо шумел лес молодой зеленью. Веяло свежим дыханием весны, словно глубоко и мерно дышала земля, просыпаясь после зимнего сна к теплу и свету. И тоскливее, и больнее становилось одинокому сердцу.
– Ваше сиятельство, людей ведут с заставы, – прервал задумчивость друзей вахмистр.
Князь поднял голову, Новиков привстал на локте.
– Каких людей? – спросил Левон.
– Не могу знать, с первой заставы привели, – повторил вахмистр.
– Ведите сюда, – приказал князь.
В передовой заставе с полуэскадроном стоял Белоусов.
Через несколько минут на поляне перед князем появилась группа всадников, человек пятнадцать. Унтер – офицер с первой заставы, подъехав к князю, доложил, что эти люди – десять человек – были задержаны первой заставой. Они заявили, что принадлежат к прусской кавалерии и ищут свой отряд.
По приказанию Белоусова их направили сюда.
– Кто из вас старший? – спросил по – немецки князь, обращаясь к задержанным.
– Я, – ответил один из них.
Он соскочил с коня и быстро подошел к князю. Насколько можно было рассмотреть его лицо, это был совсем молодой человек, без усов, с длинными волосами. Он снял круглую шляпу, поклонился и проговорил:
– Фридрих Курт, бывший студент, теперь поручик разведочной сотни легкого конного ополчения при четвертой кавалерийской бригаде корпуса Иорка.
Молодой человек произнес эти слова звучным, отчетливым голосом. И самый тон его, и фигура – все внушало князю полное доверие. Он встал и вежливо ответил на поклон. Встал и Новиков.
– Мы очень рады, – весело продолжал молодой человек, – что наконец наткнулись на вас, ведь с самого сражения при Гросс – Гершене мы все блуждали среди неприятельских отрядов.
– Тем лучше, – любезно ответил князь, – вы отдохнете у нас, и мы укажем вам дорогу хоть приблизительно, так как мы сами точно не знаем, где находится в настоящее время корпус Иорка.
– Благодарю вас, – ответил Курт, – позвольте позаботиться о товарищах.
– Пожалуйста, – ответил князь.
Курт поклонился ему и Новикову и отошел.
– Какая разница между офицером ландштурма и офицером регулярной прусской армии, – невольно воскликнул Новиков.
– Зато они и не могут терпеть друг друга, насколько я замечал, – ответил князь.
Через несколько минут Курт вернулся.
– Со мной девять товарищей, – начал он, – три из них студенты из Гейдельберга, четверо из Иены, один художник и один архитектор. – Он засмеялся. – Как видите, компания не хуже всякой другой.
Этот юноша невольно внушал симпатию. Сбросив на землю плащ, он уселся на него, вынул из‑за пояса трубку, набил ее табаком и, взяв из потухшего костра тлеющий уголек, закурил.
– Вы, может быть, голодны? – спросил князь.
– Этого не могу сказать, – рассмеялся Курт, – нам дважды повезло. Нам дважды удалось захватить чьи‑то, по – видимому, генеральские экипажи, так как, кроме жареной дичи и паштетов, нашли в них еще и запасы вина. Нет, мы вполне сыты.
– Но как вы попали туда? – спросил князь.
– А после сражения под Гершеном, когда этот старый крикун Блюхер вздумал ночью напугать французов. Мы отпросились тогда к нему.
– Я слышал про это неудачное дело, – заметил Новиков.
– Еще бы удачное, – воскликнул Курт, – да этому Блюхеру я бы эскадрона не дал, не только армии. Прет всегда словно с завязанными глазами. Орет как сумасшедший: «Вперед, вперед!«А сам даже карт не умеет читать. Глуп и груб. А считает себя полководцем. Нет, вы подумайте, завел нас прямо в ров. Сколько людей перекалечилось! Правда, нам удалось, небольшой части, выкарабкаться, и мы ударили вперед. Мы проскакали, как по улице, по французскому биваку вплоть до самого императора. Я сам видел его. Он стоял у костра, заложив руки сзади под сюртук и расставив ноги. Его лицо было ярко освещено. Ну, конечно, тут поднялся целый содом. В одно мгновение перед нами стояли стеной гренадеры в медвежьих шапках. Назад уже не было пути. Как мы пробирались – не помню, и сколько полегло наших – не знаю.
– Ваших полегло очень много, это была бессмысленная выходка, пристойная разве юному сорвиголове, а не старому генералу, – заметил князь. – Кажется, только прусский король был в восторге от этого.
– Они пара друг другу, – с неожиданной серьезностью и горечью сказал Курт. – Блюхер считает короля великим королем, король считает Блюхера великим полководцем. Оба они ненавидят Шарнгорста, презирают Штейна и относятся с пренебрежением ко всему, что есть в Пруссии живого. Ведь этот король ненавидит свой народ и боится его, ведь его мечта уничтожить ландштурм и обратить весь народ в таких же кукол, как его излюбленные гвардейцы. – Курт встал. – Не смотрите на меня с таким удивлением, господа русские офицеры, что я так говорю, – горячо продолжал он, – но мы верим, что ваш император поднял войну за свободу народа, а не для усиления деспотической власти прусского короля! Потому что король, Блюхер и вся их придворная клика и их вымуштрованные куклы, которыми они гордятся, – ненавидят вас!
– Вы говорите удивительные вещи, – начал князь, – ведь ваша армия вышла из народа. Ваши офицеры – цвет вашей нации.
– Нет, нет и тысячу раз нет! – воскликнул Курт. – Наши офицеры – не цвет нации, а ее паразиты, наша армия – не народ, а рабы. Если бы было это иначе, – не было бы ни Ауэрштедта, ни Иены, Наполеон не бывал бы в Берлине, наши принцы не целовали бы ему руки, и наш король не входил бы в дружеские сношения с его лакеями!
– Но ведь то, что вы говорите, – прервал его Новиков, – похоже на проповедь междоусобной войны.
– Вы правы, это междоусобная война, она уже началась, – мрачно ответил Курт, – и она будет продолжаться или, вернее, примет явные формы, когда минуют эти дни, внешне соединившие нас. И горе Пруссии, если победят они!.. – Курт в волнении замолчал и потом продолжал с новым одушевлением: – Гром Французской революции разбудил нас. Мы вспомнили, что и мы не родились рабами. Наполеон унизил наше отечество, но он и показал, чего стоит пробудившийся народ. Он пожинает теперь плоды собственных уроков. И тогда началась глухая, внутренняя борьба. Кто наши офицеры? – Дворяне с огромными привилегиями, потомки феодалов, во главе которых стоят могущественные аристократические фамилии и сам король. Они инстинктивно почуяли опасность и приняли свои меры. Чудовищной дисциплиной они стали убивать в прусском солдате все живое, все то, что он приносил с собою в душные казармы от своих полей. Они делали из них бездушных автоматов. Они не только физически, но духовно отнимали их от того народа, из среды которого взяли их. Народ стоит на рубеже новой жизни, он может стать великим народом, и вот они торопятся убить его душу. Они торопятся, их заветное желание сделать всю Пруссию одной душной казармой, где люди под палкой обращаются в машины. Знаменитая палка Фридриха Великого – единственный герб Гогенцоллернов. Поколение за поколением будут они пропускать через свои казармы, убивая душу народа, и добьются своего! Добьются презрения всех народов и собственной гибели, потому что не было государства, полагавшего свое могущество только в грубой силе и не павшего под ударами более грозной силы! И они добьются этого, если мы не помешаем им!
– Но теперь вы деретесь плечом к плечу, – сказал князь.
– Да, – ответил Курт, – мы деремся плечом к плечу, но у нас разные цели. Между нами пропасть! Мы боремся за свободу народа, а они за свои привилегии и за материальные блага. Они бы пошли на всякое унижение, если бы Наполеон гарантировал им прежнюю жизнь, прежние права и произвол и бросил им подачку, а мы за всю империю Наполеона не согласились бы быть рабами! – закончил Курт.
– Да, ваш народ пробудился, – произнес Новиков, – и, кажется, ваш король не очень доволен этим.
– Разве вы еще не видели, – подхватил Курт, – с каким презрением он смотрит на ландштурм, как не хотел он его! А как относятся к нам офицеры регулярной армии! Мы для них сброд, мужики! Мы не умеем вытягивать носки и выпячивать груди, – этого довольно для презрения короля и его офицеров. Но они проглядели душу народа. Проснулись и наши женщины, но они и их хотят обратить в самок и кухарок. Они с пренебрежением слушают женщину, если она заговорит о чем‑нибудь ином, кроме кухни и детей! Но у нас есть женщины, есть героини. Только вчера я встретил на большой дороге старика, больного, измученного, несчастного, но гордого. Его единственная дочь, его маленькая Герта, ушла волонтером в ландштурм!
В одно мгновение Новиков был на ногах.
– Кто? Что вы сказали? – воскликнул он, крепко схватив за руку Курта.
Курт изумленно отшатнулся.
– Но что я сказал? – удивился он. – Я сказал, что моя двоюродная сестра Герта, дочь старого Гардера, пошла в ландштурм.
– Она, она, – тихо прошептал Новиков, отпуская руки Курта. – Боже мой!
Он был так взволнован, что не мог говорить. Он отошел в сторону и прислонился к дверям.
Видя, что Курт с каким‑то испуганным недоумением смотрит на Новикова, князь поспешил сказать:
– Вы должны извинить моего друга, я взволнован этим известием не меньше его… Мы имели случай близко познакомиться с милым Гардером и фрейлейн Гертой. Мы прожили в их гостеприимном доме в Бунцлау несколько дней.
– А, – воскликнул Курт, – так вы и есть те офицеры, о которых мне писала сестренка? Я получил от нее одно письмо с оказией, когда мы были еще в Дрездене. Она просила меня, если можно, найти вас там и передать ее поклон. Позвольте, где же третий? Я помню фамилии. Я так часто их повторял, отыскивая вас, что хорошо запомнил их. Князь Бахтеев.
– Я, – сказал Бахтеев.
– Зарницын…
– Неизвестно где, – сказал оправившийся Новиков, – а третий – Новиков – это я, – добавил он. – Позвольте пожать вашу руку. Так вы и есть тот самый брат Фриц из Гейдельберга?
Курт засмеялся и крепко пожал протянутую руку.
– Мое поручение еще не выполнено, – сказал он, обращаясь к Новикову. – Должно быть, вы оставили по себе особо приятное воспоминание, потому что Герта просила передать вам… вот… сейчас.
Курт полез в карман, вытащил клеенчатый бумажник, порылся в нем и подал Новикову маленькую веточку не распустившейся еще сирени.
– Благодарю, – коротко сказал Новиков, беря веточку.
– Но расскажите же нам, – сказал князь, – что вы еще знаете? Куда ехал Гардер?
– Гардер направлялся в Лейпциг, – ответил Курт, – ему тяжело стало оставаться в Бунцлау после бегства Герты, да и средств к жизни нет. А в Лейпциге у него есть друзья, которые помогут ему найти уроки. Он плохо себя чувствует, но гордится Гертой. К сожалению, я ничем не мог помочь ему.
– Но где же Герта? – спросил Новиков.
– Гардер подозревает, что она записалась в дружину мести, которую организует Лютцов, – ответил Курт. – Гардер удивляется, где она достала костюм и как решилась на это? Кажется, ей помог местный парикмахер, так как он исчез в один день с Гертой и закрыл свою лавочку. Я помню его. Прекомичное создание. Рыжий, весь в веснушках, с вздернутым носом и напомаженной головой. Глуп невероятно, но добрый малый. Он обожал Герту и всегда вздыхал, когда она проходила мимо, его лавочки. Если это так, то я очень рад, – серьезно добавил Курт. – Ганс сильный и преданный малый. Он скорее умрет, чем позволит обидеть Герту. Да, у нее есть еще друг, – это ее Рыцарь.
Новиков молча жадно слушал слова Курта. Бахтеев тоже молчал, низко опустив голову. Он смеялся над собою в душе, но за такую же веточку сирени, полученную от Ирины, он отдал бы полжизни…
Бледнели звезды, розовел край неба.
Теперь при свете друзья могли рассмотреть лицо своего ночного гостя. Это был очень красивый юноша с открытым смелым лицом, с большими карими глазами и черными кудрями до плеч. На широком поясе висели сабля и два пистолета в чехлах.
– Пора, – сказал Курт. – Вы укажете дорогу к какому‑нибудь штабу?
– Могу указать вам путь в штаб арьергарда, – ответил Бахтеев.
Курт разбудил своих товарищей и через несколько минут, получив от князя пропуск и сердечно пожав руку друзьям, выехал со своим отрядом по указанному направлению.
XX
Князя Никиту Арсеньевича серьезно беспокоило здоровье Ирины. Она сильно похудела, увеличившиеся глаза блестели лихорадочным блеском, бледное лицо часто вспыхивало нервным румянцем, какая‑то порывистость, беспокойство проглядывали во всем ее существе. Со старым князем и с отцом она была неизменно ласкова, стараясь быть оживленной и веселой, но все это было заметно искусственно и не обманывало князя. Он приписывал это отчасти нервному потрясению, испытанному Ириной, и тоскливому однообразию жизни.
Жизнь в том кругу, к которому они принадлежали в Петербурге, совсем затихла. Многие уезжали за границу вслед за главной квартирой, Волконская, Пронская, графиня Остерман и другие, рассчитывая провести весну и лето в Карлсбаде, куда собиралась и великая княгиня Екатерина Павловна. Ни о каких вечерах и балах не было и помину. Все притихли в ожидании вестей из армии. Ирина приняла деятельное участие во многих благотворительных кружках и делила свое время между ними и посещением церквей, и все чаще и чаще посещала католические службы в Пажеском корпусе. Но это было в моде, и князь не обращал на это никакого внимания. Тем более что там служил аббат Дегранж, пользовавшийся репутацией красноречивого проповедника, и весь Петербург стекался слушать его. К тому же в последнее время аббат Дегранж стал частым гостем в доме Бахтеевых. Это случилось как‑то само собой, незаметно. Всегда светски – изящный, остроумный, он напоминал собой тех принцев церкви, которые играли такую роль при дворе французских королей. При этом он так красиво, с таким проникновением говорил о высшем назначении человека, о самоотвержении, смирении и покорности воле Бога, что действовал успокоительно на Ирину. Сперва только посетитель приемных дней, он в последнее время стал появляться и в обыкновенные дни, и княгиня охотно принимала его. Своим светским тактом, умением поддерживать интересный разговор, а главное умением казаться всецело разделяющим взгляды собеседника аббат успел понравиться и старому князю, несмотря на то, что тот, по собственному выражению, терпеть не мог этих ливрейных слуг Господа Бога. Он часто забывал о сутане Дегранжа и видел в нем только умного и хорошо осведомленного собеседника. Князю даже было приятно, что Ирина наконец нашла человека, не принадлежащего к числу ее поклонников, с которым могла легко и свободно говорить. Дегранж с большим искусством избегал при князе религиозных тем, и, когда князь, по привычке старого вольтерьянца, позволял себе иногда легкомысленную шутку, аббат отвечал ему сдержанной улыбкой, как бы говорившей: ваша шутка очень мила, но, вы видите, я не могу ее поддержать.
Князь привык к его посещениям и, когда на его обычный вопрос: «Кто у княгини?» – он получал обычный ответ: «Господин аббат», – он равнодушно произносил: «А!» – и шел к себе, если у него не было желания немножко поболтать или посплетничать, на что милый аббат тоже был мастер.
А в маленькой угловой гостиной, в лиловых сумерках угасающего весеннего дня, аббат Дегранж своим глубоким, проникновенным голосом говорил притихшей, бледной Ирине:
– Что значат горе или радость маленького эгоистичного сердца человека, заключенного в самом себе? Любовь, – но она мимолетна и недолговечна, как сама красота. И разве красота создана для того, чтобы, насытив жадные инстинкты, увянуть без пользы для себя и других, как увядают цветы, поднесенные влюбленным танцовщице? Разве все сокровища молодого чистого сердца даны для того, чтобы оплатить ими минуты эгоистического наслаждения, после которого, останется опустошенное сердце и пустынная жизнь?
– Но, господин аббат, – тихо ответила Ирина, – и красота и любящее сердце даны для счастья, а не для горя.
– Вы думаете, княгиня? – медленно произнес аббат, глядя на Ирину своими большими черными глазами. – А если эта красота заставит забыть слабого человека свой долг? А если это желанное счастье нанесет смертельный удар третьему человеку? Разве тогда эта красота – не проклятье, и это счастье не преступление?
Ирина побледнела еще больше и крепко сжала руки, лежащие на коленях.
– Нет, – продолжал аббат, – это химера, это заблуждение души, и, значит, счастье надо искать в другом месте.
– Но где же, где же? – страстно вырвалось у Ирины. – Или вы скажете, что счастье в молитве, в глухих стенах монастыря, в отречении, да? Вы должны говорить так, ведь это… ваше ремесло!
Дегранж слегка побледнел, но спокойно ответил:
– Вы заблуждаетесь, княгиня, это была бы бесплодная жертва, противная законам природы и неугодная Богу.
– Тогда я не понимаю вас, – произнесла княгиня.
– Если воин, хорошо вооруженный, – продолжал Дегранж, постепенно одушевляясь, – вступает в бой, то должен ли он бросить свое оружие и сложить руки? Когда в жизнь вступает создание, одаренное Богом могучей властью красоты и чистоты, – то должно ли оно отказаться от этой власти, быть может, предназначенной вести мир по новому пути? Подумайте, княгиня, об этом. Мы еще не раз вернемся к этой теме, и вы согласитесь со мной, что истинное счастье в том, чтобы угадать волю Бога и свое предназначение. Тогда от победы к победе Бог приведет своего избранника к величайшему торжеству. Если бы вы были дочерью нашей церкви, то в святой исповедальне ваша душа раскрылась бы во всей полноте и познала бы себя.
Ирина молчала, опустив голову. Аббат тихо поцеловал ей руку и вышел тоже молча.
Он ушел, а Ирина долго еще сидела неподвижно у окна.
«Грех, проклятие, отчаяние. Да, все это верно, – думала она, – и нет выхода». Она смутно понимала, что за словами Дегранжа скрывается тайная цель. Какая? – она не давала себе труда разгадывать, да и не интересовалась этим… Но он был прав, говоря о преступной любви…
И ей захотелось тихого сумрака церкви, покаянных слез и кроткого прощающего голоса.
А сердце болело знакомой болью, тоской воспоминания, и воображение рисовало страшные картины кровавых полей сражения.
XXI
Из‑за границы между тем приходили все радостные вести. Наступила Пасха. Русские вступили в Дрезден. Казалось, впереди их не было врага. Легковерные шумно ликовали, более серьезные в сомнении покачивали головой. Но едва пришло известие о занятии Дрездена, как в тот же день вечером неизвестно откуда распространились слухи о наступлении Наполеона. Как всегда в минуты острого напряжения, слухи предупреждали события.
Сперва неясные и темные, слухи эти росли, ширились. Уже шепотом передавали друг другу о страшном сражении, о гибели армии, о приближении Наполеона к Неману. Из главной квартиры не было никаких известий. Старый князь ездил к Румянцеву, но глухой канцлер тоже ничего не знал и только угрюмо повторял:
– Я говорил, меня не слушали. Я предсказывал это. Игра на прусского короля всегда кончится проигрышем. Эти немцы одно проклятие для России.
В своем раздражении канцлер забывал всякую осторожность, но, впрочем, он говорил своему старому другу.
Выйдя от канцлера, князь вспомнил, что уже давно у него не был Соберсе, и решил заехать к виконту. Он по опыту знал, что Соберсе часто оказывался более осведомленным, чем многие сановники, и всегда удивлялся этому, но виконт только лукаво улыбался.
Но каково же было изумление князя, когда старая Дарья с распухшими от слез глазами сказала ему, что виконт и ее старый хозяин уехали уже шесть дней тому назад во Францию.
– Как во Францию! – воскликнул он. – Да они дороги не найдут туда!
Действительно, как можно было бежать через неприятельскую страну, через ее армии… Это казалось безумием.
– И вот оставили письмо на имя князя Бахтеева, – продолжала старуха.
– Это я, – произнес князь.
– Велено отдать через неделю, а неделя завтра, – сказала Дарья. – Я сейчас.
Она вышла и сейчас же явилась с письмом в руке.
Князь нетерпеливо разорвал пакет.
«Дорогой князь, – прочел он, – я ухожу на родину, чтобы стать в ряды ее защитников. Мой долг и мое сердце призывают меня под знамена императора. Совесть не упрекает меня. Я никому не давал слова и, следовательно, свободен в своих поступках. Г. Дюмон едет со мною. Несмотря ни на что, после родины самые горячие его симпатии принадлежат России. Он умоляет вас принять от него в воспоминание вашего великодушного отношения ко мне, кого он полюбил, как сына, его маленький музей; это – часть его души, и он хочет, чтобы музей был в достойных руках. Он просит еще не оставить его старую слугу, которой любовь к родине помешала, несмотря на все ее горе, последовать за ним. Еще раз выражаю вам мою глубокую благодарность и прошу передать мой почтительный привет княгине. Невольный враг, я никогда не перестану любить и уважать русский народ. Быть может, наши потомки будут счастливее нас.
Преданный вам виконт Ж. де Соберсе.
P. S. Я знаю, что ваш племянник в армии, во вражеских рядах; я все же его друг».
Князь был тронут этим письмом.
– Ты знаешь, что пишет мне виконт? – обратился он к Дарье.
– Знаю, – ответила Дарья и заплакала.
– Ну, так завтра я пришлю сюда людей, ты все им укажешь и сама тоже переедешь ко мне, – сказал князь.
В глубоком раздумье вернулся он домой. Он застал Ирину дома в столовой с ее отцом, тоже только что приехавшим.
Князь дружески поздоровался с ним, поцеловал жене руку и на ее вопросительный взгляд произнес:
– Ничего не узнал, канцлер тоже ничего не знает. А Соберсе бежал.
– Как бежал! – воскликнул Буйносов.
Никита Арсеньевич рассказал о своем посещении Соберсе и прочел письмо.
Но Ирина слушала совершенно безучастно. Едва дообедав, она ушла к себе. После ее ухода Евстафий Павлович обратился к князю.
– Как похудела Ирина, – сказал овг. Князь кивнул головой.
– Она не хочет обращаться к медикам, – ответил он, – и не хочет уезжать ни в имение, ни за границу.
Буйносов покачал головой. Ему самому страстно хотелось поехать за границу, но средств на это у него не было, а снова спрашивать он стеснялся.
– И потом, – продолжал князь, – я боюсь, что близость к театру военных действий еще сильнее поразит ее.
– Но, во всяком случае, я поговорю кое с кем, – закончил Буйносов, – заручусь мнением медика, а потом буду настаивать на отъезде.
Князь кивнул головой.
Ирина провела бессонную ночь. Ею овладела непонятная уверенность, что слухи справедливы, что, действительно, произошло что‑то ужасное. Напрасно она отгоняла от себя страшные картины. Ей снился Левон, он звал ее, протягивая окровавленные руки, и шептал:
– Только сказать, только сказать…
Ей представлялись груды трупов, гром орудий, искалеченные тела.
Она металась всю ночь, плакала, молилась… То рвалась туда, то боялась возможной встречи там.
Пришедший на другой день Дегранж удивился измученному виду княгини. Но, по его мнению, скорбное выражение лица придавало ее красоте больше одухотворенности и делало ее похожей на мученицу. Он принес новые тревожные слухи. Но передавал их осторожно и с оговорками. Ирина так измучилась за ночь, что слушала его почти равнодушно. Затем Дегранж с грустью сообщил, что он на днях уезжает, так как имеет важные поручения в Варшаву по делам церкви и что по совету медиков должен провести некоторое время в Карлсбаде.
– Но отчего бы не поехать в Карлсбад и вам? – обратился он к Никите Арсеньевичу. – Мне кажется, для княгини это было бы полезно. Перемена впечатлений, курс лечения в Карлсбаде – это, несомненно, повлияло бы благотворно.
Князь был очень рад неожиданному союзнику и с жаром ответил:
– Да, я был бы счастлив этой поездке, не знаю, как княгиня.
Ирина сидела молча, опустив голову. В ее душе происходила та же борьба. Она боялась приблизиться к тому, от чего, по ее сознанию, должна была бежать, и страстно хотела этого.
– Я не знаю, – тихо отозвалась она, не подымая головы, – мне кажется, я так устала, что мне не хочется двигаться.
Она усмехнулась.
– О, это нехороший признак, – улыбаясь, заметил Дегранж, – в таком случае именно необходимо насильно оживить организм. Нельзя поддаваться временному упадку духа. Здесь, вдали от событий, в неизвестности нервы чрезмерно напрягаются. Я понимаю, какие великие для России и страшные события теперь совершаются. Но их легче переживать вблизи, чем вдали в полном неведении.
Последние слова Дегранж произнес с особенным ударением. Ирина молча покачала головой, между тем как сердце ее сильно билось и она готова была кричать: ехать, ехать, ехать!
Вечером приехал Буйносов и прямо начал с того, что сегодня он видел медика Киршбаума, который лечит всех сенаторов, и с первых же слов о состоянии здоровья Ирины Киршбаум заявил: в Карлсбад!
– Я завтра же привезу его, – закончил Буйносов.
– Ради Бога, отец! – воскликнула Ирина.
– Но, дорогая Irene, отчего бы нам не поехать и в самом деле? – ласково начал Никита Арсеньевич. – Для тебя это будет развлечением, а для нас, – ведь вы поедете с нами, Евстафий Павлович? – обратился он к Буйносову.
– Еще бы! – радостно откликнулся Буйносов.
– Вот видишь, – продолжал Никита Арсеньевич, – а для нас это полезно. Мы подлечимся.
Он нежно взял Ирину за руку.
– Притом мы встретим там своих. И, может быть, даже Левона. А? Поедем.
Князь чувствовал, как похолодела в его руке рука Ирины, когда она тихим, беззвучным голосом ответила:
– Делайте, что хотите, я на все согласна.
XXII
Дорога действительно оживила Ирину. Она так по – детски была оживлена и весела, как давно уже не бывала.
Бахтеевы выехали целым поездом в сопровождении многочисленной прислуги, в числе которой устроилась и старая Дарья. С Бахтеевыми ехали Евстафий Павлович и Дегранж; последний только до Вильны.
Уже в дороге путники узнали печальные вести об оставлении Дрездена и отступлении союзных войск за Эльбу, а также и о смерти Кутузова.
Эта смерть особенно поразила Никиту Арсеньевича. Он вдвойне скорбно почувствовал утрату. Он потерял своего сверстника, с которым было связано много воспоминаний, и, кроме того, оплакивал в нем человека, нужного для России в эти тяжелые дни, в которого верила вся Россия.
Чем дальше подвигались, тем нетерпеливее становилась Ирина.
Они ехали по пути наших войск. Вот и цветущий Бунцлау, где погасла славная жизнь князя Смоленского и где несколько недель тому назад жил и тосковал. Левон… Но Ирина не подозревала этого.
Подъезжая к живописному саксонскому городку Герлицам, они услышали от местных жителей, что союзная армия расположилась у Бауцена, недалеко от Герлиц, и что в Герлицах сейчас много русских.
Ирина непременно захотела остановиться здесь, и старый князь не противоречил ей. Один Евстафий Павлович робко заметил, что находиться так близко от армии небезопасно, но его мнение не было принято в расчет. Ирина так и горела нетерпением быть поближе к театру войны.
И, действительно, в городе они увидели немало офицеров, приехавших в тыл по делам.
Найти помещение не представилось затруднений. Едва хозяин гостиницы, где они остановились, узнал, что богатым путешественникам нужен дом, он сейчас же предложил свой, находящийся верстах в трех от города у живописной горы Ландс – Крон. Евстафий Павлович, по просьбе Ирины, сейчас же поехал осмотреть его и вернулся в полном восторге.
Это был прекрасный, просторный дом, окруженный цветущим садом. С верхнего балкона открывался великолепный вид. Все хозяйственные пристройки, конюшни и сараи были в полной исправности.
Князь не стоял за ценой, и даже алчность трактирщика была вполне удовлетворена.
И дом, и сад, и окрестности чрезвычайно понравились Ирине. А с горы открывался великолепный вид. Вдали синели хребты Богемских гор, а кругом виднелись, раскинувшиеся среди долин и лесов, многочисленные городки и деревни, утопавшие в зелени.
И впервые за много дней радостное успокоение сошло на душу Ирины. Здесь тишина, здесь нет докучного шума столицы, ни сплетен, ни знакомых, так надоевших лиц. Долго ночью сидела она на балконе… Медленно поднялась из‑за горы луна. Благоухал сад… И жажда жизни властно пробуждалась в молодой душе.
Евстафий Павлович с утра отправился в город на разведку и вернулся к завтраку оживленный, веселый, забыв все свои опасения, с целой кучей новостей.
Здесь, в Герлицах, оказался сам Александр Семенович Шишков, статс – секретарь, неотлучно находившийся при государе, автор всех замечательных манифестов. Уж если здесь он, значит, опасности нет. Государь с прусским королем впереди при армии. Сражение при Гершене не имеет значения. Мы просто отступили, чтобы усилиться. Шишков говорил, что у Бауцена позиции очень сильные, что мы теперь сильнее Наполеона и в победе нельзя сомневаться, что государь весел и бодр, как никогда, а прусский король все боится. Здесь находятся еще несколько чиновников из главной квартиры. Александр Семенович очень рад, что здесь князь, и непременно хочет повидаться с ним.
Никита Арсеньевич тоже был очень доволен этим обстоятельством. Есть с кем поговорить, узнать новости, выяснить некоторые положения. И, кроме того, несмотря на разницу взглядов, он всегда любил этого вечно» юного», пылкого старика, всегда увлекающегося, иногда неистового на словах, но доброго и мягкого на деле. Страстное поклонение всему русскому и нелюбовь ко всему иноземному доводили его иногда до крайних мнений, создавали ему врагов и при дворе и в обществе, но за него была действительная беззаветная любовь к России и доверие императора.
Шишков не утерпел и в тот же день приехал к князю. Князь встретил его радушно, была довольна и Ирина, а Евстафий Павлович не знал, как и угодить знатному гостю. Шишков нравился Ирине своим старомодным, вычурно – любезным разговором, постоянным доброжелательством и искренностью. После обычных приветствий разговор, естественно, перешел на современные события.
Шишков был недоволен союзниками.
– Помилуйте, – говорил он, – на что это похоже? Мы их насильно спасаем от этого губителя народов. А они что? Их король открыто говорит, что его завлекли в союз с Россией, их генералы сваливают всю вину за гершенское дело на нас, их солдаты грабят своих же и потом в своих преступлениях обвиняют наших, их офицеры волками смотрят на наших, а жители рады шкуру содрать с нас. Не дай Бог неудачи, да они нас, как предатели, сейчас же бросят. Государь – святой. Он один терпит и страдает за всех, обо всем думает и сам ничего не ищет… Э – эх! – старик с досадой махнул рукой, – неблагодарный, бесчувственный народ.
– Я всегда говорил, – заметил Бахтеев, – что мы пригреваем змею на своей груди. У нас своего дела довольно. Нелегко починиться после прошлого года.
Шишков покачал головой.
– Пока на престоле сидит сей ненасытный властолюбец, никакой покой не может быть, – сказал он. – Французы – хороший народ; конечно, они безбожники и легкомысленны, но сердце у них верное, и ежели бы им дать истинного христианского короля, то с течением времени их нравы улучшились бы. Надлежало бы теперь же объявить французскому народу, что наш архистратиг вооружился священным мечом не против Франции, а единственно против похитителя престолов, дабы народ французский понял, что не считаем его исконным врагом. Он мог бы сделаться нам надежным другом. А теперь Австрия! – всегда были предателями. Что она сейчас задумывает? Всем обещает, всех улещает, – а сама ни туда, ни сюда. – Шишков глубоко вздохнул и добавил: – Трудно сейчас государю, очень трудно. А он всегда светел, твердо верит в Промысел Божий.
– Вы бы сказали ему это, – заметил князь.
Старик развел руками.
– Это тоже, – начал он, – как покойный князь Михайла Ларионович… Я ему говорю: скажи прямо государю, как мне говоришь, что‑де надо повременить, силы собрать, не очень доверяться немцам. А. он мне отвечает: «Все говорил; слушает о бедствиях России, в глазах слезы, потом молча обнимет, а я зареву, как баба». Тем и кончалось. – На глазах у старика навернулись слезы. – А здесь народ добрый, – переменил он разговор, – услужливый. И как подумаешь, ведь все это были словенские земли, – и все онемечено. Разве это Герлицы? Ведь это Горелицы. Из Хомутова сделали Комметау, из Липецка – Лейпциг, из Кралев – Градец – Кениггретц, из Болеслава – Бунцлау, из Борислава – Бреслау, из Буди сын (Будисын) – Бауцен… – Старик воодушевился. – Они так и самих славян хотели онемечить. Да полно! Славянская душа сказывается.
За разговорами незаметно настал вечер. И Шишков заторопился домой.
– У меня тут чуть не каждый вечер собираются Алопеус, Комнено и некоторые другие. Мы и прогулки по окрестностям совершаем, поедемте вместе, – говорил он, обращаясь к Ирине, – окрестности здесь замечательные.
Он уехал, сговорившись свидеться на следующий день.
XXIII
Никита Арсеньевич с удовольствием замечал, что путешествие принесло действительную пользу Ирине. Она словно расцвела. Исчезла ее апатия, она была очень оживлена.
Как было условлено – на другой день Бахтеевы и Евстафий Павлович заехали за Шишковым, у которого застали небольшую компанию и среди них молодого офицера из армии, корнета Старосельского. Корнет приехал только вчера для покупки овса и уже отправил свой обоз, а сам сейчас должен был выехать догонять его. Узнав, что перед ним князь Бахтеев, он осведомился, не родственник ли ему ротмистр Бахтеев пятого драгунского полка? Узнав, что это его племянник, он с видимой радостью сообщил, что не раз встречался с ним и что в последний раз видел его неделю тому назад.
– И жив, не ранен? А в бою был? – с видимым облегчением спросил князь.
– Как же, – ответил Старосельский, – и при Риппахе, и при Гершене – и ни одной царапины.
Сердце Ирины сильно билось, безумная радость охватила все ее существо. Ей хотелось плакать, кричать… Но она только тихо прошептала:
– Слава Богу!
– Вы увидите его? – спросил князь. – Так передайте этому злодею, что он мог бы написать хоть пару строчек. Что мы его знать не хотим, а, впрочем, будем рады, если он навестит нас в Карлсбаде, – добавил князь, улыбаясь.
Тысяча вопросов теснились в голове Ирины, но она не решалась задать ни одного из них. И зачем? Самое главное она знала. В эту минуту она ни о чем не думала, кроме того, что он жив, что он близко… Ни сомнений, ни раздумья… жив, жив, – радостно повторяло ее сердце. Она даже не слушала слов Старосельского, что ожидают боя, что этот бой должен быть страшно кровопролитен на неприступных Будисынских позициях.
Но она с особенным чувством пожала руку Старосельскому и на прощание взглянула на него такими сияющими глазами, что молодой корнет гордо подумал, что произвел впечатление на красавицу княгиню, и чуть было не отложил своего отъезда.
Весь этот день Ирина чувствовала себя счастливой. Она весело разговаривала с молодыми чиновниками, окружавшими ее, любуясь с вершины Ландс – Крона открывшимся видом.
А, вернувшись поздно вечером домой, она до глубокой ночи сидела на балконе с бьющимся сердцем, с влажными глазами и не то мечтала, не то молилась.
Ночью она увидела сон. Ей снилось, что она с Левоном идет по цветущему лугу. Небо безоблачно, ярко светит солнце, сладким запахом благоухают полевые цветы… Левон держит ее за руку, и она чувствует, как горяча его рука. Он что‑то говорит ей тихо и нежно. Она теснее прижимается к нему… Но вдруг набежали тучи, солнце померкло, стало темно, и Левона нет. Он исчез. Она в ужасе кричит: «Левон, Левон». Ей невыразимо страшно, так страшно, как это бывает во сне. И в ответ на ее отчаянный призыв в небе заблистала молния и раздался оглушительный удар грома. Она упала на колени, продолжая громко призывать его, но ее голос не был слышен за громовыми раскатами. Все небо гремело, дрожала земля… Кругом царила тьма, изредка прорезаемая огненными змеями молний…«Irene, Irene!» – громко звал чей‑то голос. Чья‑то рука коснулась ее плеча, и она проснулась.
В сумрачном рассвете она увидела Никиту Арсеньевича. Он был вполне одет и очень бледен, хотя спокоен. Но что это? Продолжение сна? Гром гремит по – прежнему…
– Гроза? – воскликнула она, приходя в себя.
– Нет, сражение, – тихо ответил князь. – Не волнуйся, дорогая, до нас далеко, но все же лучше быть наготове. Собирайся скорей. Ты очень стонала во сне.
Он нежно поцеловал ее в голову и вышел.
Ирина села на постель. В широко открытых глазах отражался ужас. Она так дрожала, что не могла одеться. Она с трудом позвонила, и на звонок явилась старая Дарья. С самого почти переезда в дом Бахтеевых Дарья незаметно сумела устроиться при молодой княгине. Бог весть, где она научилась искусству горничной, но только в ловкости, проворстве и знании своего дела редко кто мог бы с ней поспорить. При этом она никого не старалась оттереть и всем помогала. А молодую княгиню прямо обожала.
– Не надо, княгинюшка, – говорила она, помогая Ирине одеваться, – чего напугалась‑то, золотая. Он далеко… Ну, полно…
И странно, ее ласковый, старческий голос действовал успокоительно на Ирину. Она тихо заплакала.
– Ах, Даша, Даша, – прошептала она, – ведь там смерть… Ведь это смерть гудит… И там умирают, умирают… Боже мой!..
– Воля Божия, молиться надо, – ответила Дарья. – Горя ох сколько… Всем тяжко… А помирать все будем.
Дарья перекрестилась.
Гул не прекращался ни на минуту. Все жители высыпали на улицы городка, многие бежали в поле, чтобы лучше слышать направление выстрелов, другие торопливо карабкались на Ландс – Крон. Евстафий Павлович поскакал к Шишкову, а старый князь велел заложить экипажи и быть наготове.
Ирина вышла на балкон. Она испытывала настоящий ужас, подобный тому, какой она испытывала во сне. И минутами ей казалось, что это еще все сон. И она вздрогнула, когда подошел к ней муж.
– Не волнуйся так, Irene, – нежно сказал он.
– Но это ужасно, ужасно! – ответила она, ломая руки. – Все сильнее и сильнее!..
Действительно, теперь был слышен уже один сплошной рев.
Евстафий Павлович вернулся бледный и встревоженный.
– И зачем, зачем мы поехали! – начал он.
– Евстафий Павлович, – строго остановил его князь, указывая глазами на Ирину.
Но Евстафий Павлович ничего не видел.
– Никаких известий! Лошади у него готовы, – говорил он. – Шишков тоже не знает, что делать. Даже неизвестно, куда можно ехать! Легко попасть в руки врагов.
Князь обнял за плечи Ирину и увел с балкона.
Евстафий Павлович буквально метался но всему дому и двору, приказывая все складывать и в сотый раз осматривая, готовы ли экипажи. Он даже запретил кучерам отходить от них. Князь снова послал конного с письмом к Александру Семеновичу, в котором просил задержать посланного и в случае тревоги немедленно отправить его с указанием, куда ехать.
Ирина убежала к себе в комнату и, вся дрожа, уткнула голову в подушки и заткнула уши… Но гул все был слышен, и дом дрожал. Несколько раз подходил к ней Никита Арсеньевич, но она только махала рукою. Весь день Ирина пролежала словно в полузабытьи…
Наступил вечер. Канонада постепенно стихла. Рев орудий сменился отдельными выстрелами… Но вот и они раздавались все реже и реже, и наконец смолкли. И странна, и страшна казалась эта тишина.
Наступила тьма. На небо набежали тучи. Ирина подняла голову, прислушиваясь к тишине, и перекрестилась. Потом встала и вышла в столовую.
Там она застала Шишкова, заехавшего к князю поделиться своими соображениями, и Никиту Арсеньевича.
Евстафия Павловича не было. Его теперь никакими силами нельзя было бы отогнать от готовых экипажей. Он словно боялся, что в случае тревоги его забудут и уедут без него. Завернувшись в теплый плащ, он молча сидел в углу кареты и сказал, что так и не выйдет из нее.
Шишков был спокоен. По его мнению, сражение выиграно, иначе уж здесь кто‑нибудь да был бы.
– Ведь в случае отступления, – говорил он, – главная квартира непременно должна проехать через Горелицы. Вот как стало тихо! Это хороший знак. Не то было при Гершене. Не пройтись ли нам немного на горку посмотреть? Вот и погода разгуливается. В небе посветлело. А?
Ирина охотно согласилась; ей хотелось какого‑нибудь движения.
Она шла, тяжело опираясь на руку мужа. Но лишь только они завернули за угол, и им открылся свободный вид, они остановились, пораженные. Край неба пылал. Огромное зарево разлилось по всему горизонту, и низко над землей протянулась неровная огненная полоса. В некоторых местах было видно, как взметалось пламя и медленно плыли клубы черного дыма. Несколько минут они молча смотрели на эту грозную картину. Наконец Шишков медленно повернулся и дрожащим голосом произнес:
– О, люди, люди! В какое бедствие вы сами себя ввергаете! Вы называетесь христианами, но если бы святая вера владычествовала в сердцах ваших, вы не истребляли бы друг друга…
Шишков любил возвышенный слог, но в эту ночь при зловещем зареве пожаров, после страшного дня, его пафос казался естественным выражением его чувств.
– Надо быть готовым ко всему, – сказал он, помолчав. – Я еду и в случае чего извещу вас.
Он уехал, видимо, встревоженный больше, чем хотел показать.
Несмотря на все настояния князя, Ирина отказалась лечь в постель. Она вышла опять на балкон и, опершись на перила, пристально смотрела на дорогу, пролегающую у подножия горы. На небольшом пространстве дороги, видимом ей, проходили, очевидно, любопытные, выходившие в поле… Потом дорога оставалась пустой некоторое время, и вновь появились, но уже конные. И вдруг из‑за поворота показался небольшой отряд бешено несущихся всадников, затем тройки, сколько? Ирина не успела заметить, за ними опять всадники… и все скрылось… Все это промелькнуло так быстро, что она только немного спустя могла восстановить эту картину в своем воображении.
Ночь тянулась бесконечно. Никто не ложился спать. Только Шишкова, вообще слабого здоровьем, свалила усталость. Перед рассветом он прилег и ему показалось, что не успел он закрыть глаза, как его потревожили.
Вбежавший камердинер разбудил его испуганным криком:
– Ваше высокопревосходительство, вставайте. Государь со всей свитой уже давно проехали город. Неприятель вступает в город…
Шишков вскочил и зашатался. Бедный старик, он был забыт! Он, с кем государь с трудом расставался и даже не разрешал уехать лечиться! Он забыт!
Голова его тряслась, ноги плохо слушались. Однако он не забыл своих друзей и, едва оправившись, приказал немедленно отправить конного к Бахтеевым и сообщить им, в каком направлении проследовал государь.
На дворе уже была суматоха. Люди торопливо усаживались в экипажи. Хозяева желали Шишкову счастливого пути. Через несколько минут Шишков, хорошо закутанный, уже выезжал со двора в коляске. Кучер погнал лошадей вовсю.
Получасом позднее по той же дороге за ним следом неслись экипажи князя Бахтеева.
Забившись в угол, сидела Ирина, неподвижная, бледная. Князь держал в руках ее бесчувственную руку. А в другом углу так же неподвижно сидел Евстафий Павлович и время от времени прерывающимся голосом шептал:
– Господи, помилуй! Господи, помилуй! – и крестился.
XXIV
Победа осталась верна своему любимцу. Но и в самой победе уже слышалось смутное предупреждение судьбы, и как будто счастье, утомленное долгим служением Наполеону, уже начинало оставлять его. Да, сражение было выиграно и союзные армии отступили и спаслись, хотя потрясенные. А между тем они могли быть уничтожены. И тогда вновь знамена Наполеона показались бы на берегах Немана, и Австрия оставила бы свою двуличную политику, и прусский король бросил бы Александра…
Участь Европы зависела от минутной слабости храбрейшего из маршалов Наполеона, героя Фридланда и Эльхингена – Нея. В минуту нерешительности он отказался от первоначального плана идти на Вуршенское шоссе – путь отступления союзников – и бросился на Клейн – Бауцен занять не имеющие значения высоты. Это спасло союзников, и Ней слишком поздно заметил свою ошибку.
Союзники отступали, прикрываемые армией Барклая, все время с упорными арьергардными боями.
У Громова собрались офицеры его полка. Пятый драгунский расположился очень удобно в небольшой деревне недалеко от городка Рейхенбаха, где находилась главная квартира главнокомандующего.
Полк отдыхал после своего последнего дела на позициях Рейхенбаха. Хотя военные действия еще продолжались, правда, довольно вяло, но в армии упорно говорили о перемирии и даже возможности мира.
Громов занял большой, просторный дом.
Было шумно и весело. Сам Громов, в расстегнутом сюртуке, с трубкой в зубах, метал банк» по маленькой», попивая холодный пунш. Против него сидел старый ротмистр с длинными седыми усами, Багров, и равнодушно ставил по золотому. Несколько молодых офицеров принимали участие в игре. Другие частью следили за игрой, частью, разбившись на группы, оживленно разговаривали.
Особенно горячо обсуждался вопрос о смещении графа Витгенштейна и назначении главнокомандующим Барклая‑де – Толли. Никто не возражал против назначения Барклая‑де – Толли, но все единогласно считали Витгенштейна нисколько не виновным во всех неудачах и потому его жалели. Всем было известно, что Блюхер, считая себя старшим в чине, часто не находил нужным исполнять приказания главнокомандующего и преследовал свои собственные планы, всегда лишенные всякого смысла и заканчивающиеся постоянной неудачей. Но он был любимцем Фридриха – потому находился под особым покровительством государя. Кроме того, императорская квартира вечно вмешивалась в распоряжения главнокомандующего и даже без его ведома отдавала свои приказания и отменяла его.
Но среди этого шумного общества три человека не разделяли общего веселья. Это были Бахтеев, Новиков и молодой офицер в адъютантской форме, с красивым бледным лицом, большими утомленными глазами и курчавыми каштановыми волосами. Около него теснилась группа офицеров, некоторые из них, видимо, знали его раньше, а поручик Видинеев, известный кутила, был, очевидно, его приятелем, судя по тому, как он усердно угощал его пуншем и говорил:
– Да пей же, Костя! Ей – богу, тебя подменили. Разве ты таков был? Помнишь? – он наклонился к уху офицера и что‑то прошептал, от чего офицер слегка покраснел. – Эх, – продолжал Видинеев, – тряхнем, Костя, стариной.
И он чокнулся с ним.
– Ты вот не изменяешься, несмотря ни на что, – с улыбкой заметил офицер.
– Ей – богу, нет! – воскликнул Видинеев. – Сегодня жив, завтра нет…
– Да, это так, – задумчиво произнес офицер, – но народные бедствия, но разоренная Россия, нищета, сиротство, разрушение…
Он грустно замолчал.
– А не ты ли, – возразил Видинеев, – все толковал про Амуров и Цирцей, а? Так выпьем за любовь! Горю не поможем… А, пожалуй, и поможем – своею смертью. Выпьем же!
И он снова протянул свой стакан. Офицер, улыбаясь, чокнулся с ним.
– Ты неисправим, – произнес он, – но ты прав по – своему.
– Кто это такой? – спросил у своего соседа Бахтеев, заинтересованный словами и наружностью молодого офицера.
Бахтеев пришел после всех.
– Это адъютант Раевского – Батюшков, – ответил тот. – Он проездом здесь в главную квартиру. Он, говорят, поэт.
– А, – произнес Левон, – слышал.
Он, действительно, слышал фамилию Батюшкова и, кажется, где‑то читал даже его какое‑то стихотворение. Во всяком случае, Батюшков показался ему интересным человеком, а главное новым. Свои довольно‑таки наскучили, хотя все были милые люди и хорошие товарищи. Левон подошел к Батюшкову, познакомился с ним и сел рядом. Скоро между ними завязался оживленный разговор. Должно быть, разговор этот не казался интересным остальным, и их скоро оставили вдвоем.
Зато пришедшего через полчаса Белоусова окружила целая толпа, с жадным вниманием слушая его рассказ.
– Я как раз скакал назад, передав приказание, – говорил он, – с батареи Горского. И так близко был, что ядра перелетали через мою голову. Это было, когда они переходили вброд речку. Я сразу узнал его по лошади и треугольной шляпе. Он со свитой выехал из‑за поворота и прямо остановился против наших батарей. Тут с батареи Горского открыли по нему адский огонь. А я, признаться, в восторг пришел. Он хоть бы что! Гранаты и ядра так и ложатся около него… А он словно и не видит их.
– Это тебе не прусский король, – произнес кто‑то из офицеров. – Тот все норовит за нашего государя спрятаться.
– Да, это не прусский король, – с жаром продолжал Белоусов. – Он долго стоял, свита сзади, а рядом с ним два генерала: один весь в золоте и шляпа с плюмажем, какой‑нибудь маршал. Он им говорит и указывает на что‑то рукой. И в это время, не успел я глазом моргнуть, как поднялась столбом пыль и дым и, когда рассеялась, вижу, двух нет. Он один.
– Везет же Горскому, – воскликнул один из слушателей, – второй раз. Помните при Риппахе?
– Я даже остановился, – продолжал Белоусов, – а он медленно слез с коня и подошел к дереву, наклонился. А кругом сущий ад. Потом выпрямился, вышел вперед, сложил на груди руки и смотрит на нашу батарею. Смотрит, словно ждет. Тут к нему подошли, окружили его… Не знаю, кто это был убит?
– Один из них был обер – гофмаршал Наполеона, его лучший и старейший друг, Дюрок, герцог Фриульский, – послышался чей‑то голос.
Все оглянулись. Эти слова произнес Батюшков, подошедший с Бахтеевым.
– У нас известно об этом, – добавил он. – Это, наверное, тяжелый удар для Наполеона, тем более что так недавно он потерял еще и другого своего друга.
– Будет он помнить батарею Горского, – заметил кто‑то.
Новиков задумчиво стоял в стороне. Бахтеев подошел к нему.
– О чем думаешь? – спросил он Новикова. – Скучно?
– Я решил уехать, – ответил Новиков.
– Уехать? Куда и когда решил? – с удивлением воскликнул князь.
– Видишь ли, – начал Новиков, – я сегодня узнал, как майор Люцов предложил Винцингероде присоединить к его черной дружине, или дружине мести, или черт его знает, как он теперь называет ее, русский отряд. Я хочу проситься туда. В штабе Винцингероде у меня есть друзья. Это не представит затруднений.
– В дружину Люцова? – медленно повторил Бахтеев, пристально глядя на Новикова.
Он заметил, как по лицу Новикова проскользнуло страдальческое выражение.
– Что ж, ты прав, – совсем тихо сказал князь и подумал, что сам он не медлил бы тоже ни одной минуты, если бы был в положении Новикова.
Данила Иваныч крепко пожал ему руку.
Бахтееву стало еще грустнее. У Новикова хоть была надежда скоро увидеть свою Герту, она думает о нем, – он знает это. Они свободны… А я, думал Бахтеев. – Что там происходит теперь? Когда он увидит ее и как его встретят? И самое главное… она не свободна…
Бахтеев не знал, что недавно Ирина была так близко от него. Старосельский не успел исполнить поручение.
Он был убит.
Карты бросили и все сели за ужин, за которым веселье разыгралось еще больше.
Особенно разошелся Видинеев.
– Господа, – кричал он, – чтобы пир был настоящим, необходимо, чтобы на пиру был певец. Певец радости и любви. И да погибну я, не увидав Парижа, если такого певца нет здесь!
– Давай певца! – раздались голоса.
– Это наш гость, – продолжал Видинеев, – Константин Николаевич Батюшков.
Батюшков вспыхнул, когда на него устремились все взоры.
– Перестань, Вася, вздор молоть! – крикнул он.
– Просите его, братцы, – не унимался Видинеев, – пусть говорит.
– Просим! Просим! – раздались крики.
– Но я не могу, у меня нет настроения, – говорил Батюшков.
– Дайте ему вина! – закричал Видинеев.
Десять рук протянулись к Батюшкову со стаканами.
– Да скажите что‑нибудь, ведь не отвяжутся, – заметил ему тихо Бахтеев.
– Но у меня нет ничего подходящего к их настроению, – ответил Батюшков.
– Прочтите подходящее к вашему, – посоветовал Бахтеев.
Батюшков быстро взглянул на него и сказал:
– Когда так – хорошо! Я согласен, – громко добавил он.
Раздались аплодисменты.
– Только должен предупредить, что стихи мои могут показаться мрачными, – продолжал он.
– Это хорошо, – послышался шутливый голос Громова, – а то мои офицеры, кажется, воображают, что они собрались в» Красном кабачке», а не на войне.
– Дуй мрачное, – крикнул Видинеев.
Батюшков встал, слегка побледневший, обвел всех загоревшимися глазами и начал:
Мой друг! Я видел море зла
И неба мстительного кары,
Врагов неистовы дела,
Войну и гибельны пожары;
Я видел сонмы богачей,
Бегущих в рубищах издранных,
Я видел бедных матерей,
Из милой родины изгнанных!
Я на распутье видел их,
Как, к персям чад прижав грудных,
Они в отчаянье рыдали
И с новым трепетом взирали
На небо рдяное кругом.
В начале неуверенный и слабый, голос Батюшкова креп и рос по мере того, как он читал. Лица слушателей становились серьезнее и тень печали ложилась на них.
Трикраты с ужасом потом
Бродил в Москве опустошенной,
Среди развалин и могил;
Трикраты прах ее священный
Слезами скорби омочил.
И там, где зданья величавы
И башни древние царей,
Свидетели протекшей славы
И новой славы наших дней;
И там, где с миром почивали
Останки иноков святых,
И мимо веки протекали,
Святыни не касаясь их;
И там, где роскоши рукою,
Дней мира и трудов плоды,
Пред златоглавою Москвою
Воздвиглись храмы и сады, – —
Лишь угли, прах и камней горы,
Лишь груды тел кругом реки,
Лишь нищих бледные полки
Везде мои встречали взоры.
Он сделал паузу, взглянул вокруг на серьезные лица и, обратившись прямо к Видинееву, снова продолжал:
А ты, мой друг, товарищ мой,
Велишь мне петь любовь и радость,
Беспечность, счастье и покой
И шумную за чашей младость.
Мне петь коварные забавы
Армид и ветреных Цирцей
Среди могил моих друзей,
Утраченных на поле славы!..
Нет, нет! Талант погибни мой…
Словно судороги сжали его горло. Его голос задрожал и оборвался… Он наклонил голову и опустился на стул. Несколько мгновений царила тишина.
– Костя, ты прав, – прервал молчание Видинеев, – прости, больше не буду!
И он бросился обнимать Батюшкова. Все сразу заговорили.
– Спасибо, – с чувством произнес Громов, пожимая руку Батюшкова.
Старый Багров с влажными глазами тоже пожал его руку, молча.
Все старались пожать ему руку или чокнуться с ним. Настроение изменилось, всем ярко вспомнились тяжелые дни и далекая родина. Но так как за здоровье Батюшкова, за процветание России, за русские войска слишком много пили, то настроение довольно скоро перестало быть мрачным.
Бахтеев пригласил Батюшкова к себе ночевать, и они ушли раньше других. Новиков остался и засел за карты.
XXV
Меттерниху понадобилась вся его изворотливость, весь его гений интриги, чтобы добиться успеха. Главная задача его была парализовать результаты Бауценской победы, не дать Наполеону воспользоваться ею. Он видел, что если Наполеон бросится сейчас же вслед за союзниками, то он кончит тем, что уничтожит армию, и тогда его партия выиграна. И он лгал, лгал бесстыдно и цинично. Он преувеличивал силы союзников, он советовал Наполеону прекратить временно военные действия, чтобы усилить свою армию и дать время укомплектовать австрийскую. Когда Австрия будет в полной готовности, она будет страшным орудием в руках Наполеона, если союзники не согласятся на мир. В то же время он уверял Александра в неизменной преданности и поручился словом, что Австрия не подымет против него оружия. Положим, его слово ничего не стоило, но ему все же верили.
Опутанный лестью, уверениями в преданности, родительскими чувствами Франца и косвенным влиянием Марии – Луизы, сам желая мира, Наполеон уступил.
4 июня в Плесвице было подписано перемирие до 20 июля.
Но смутный инстинкт подсказывал Наполеону, что он обманут.
«Если союзники не хотят искренно мира, то это перемирие может стать для нас роковым», – подумал он.
Это был огромный, мрачный дом, окруженный большим запущенным садом, с широким, покрытым тиной прудом. Плакучие ивы склонялись над его грязной водой, и в длинные темные вечера тишина запущенного сада нарушалась лишь унылым кваканьем лягушек.
Никто не понимал, почему государь избрал это мрачное место, Петерсвальдау, покинув ради него цветущий и веселый Рейхенбах. За забором сада тянулись убогие домишки обывателей.
В этом пустынном и мрачном доме жили только двое, не считая необходимой, крайне немногочисленной прислуги, – государь и граф Толстой. Они жили в противоположных углах дома. Государь занимал две комнаты, спальню и кабинет. Окна его помещения выходили в запущенный сад. И всю ночь до рассвета в его кабинете светились большие окна и мелькал на занавесках его силуэт, когда он ходил по кабинету, иногда целыми часами.
А в лунные теплые ночи в заросших аллеях старого сада можно было нередко видеть одиноко бродящую высокую фигуру. Император всегда был один, хотя из своего пустынного убежища имел деятельные сношения с главной квартирой, много писал и распоряжался. Но часто посланные с экстренными донесениями часами ждали в приемной, когда их примет император.
Чиновники императорской квартиры и небольшая свита кое‑как разместились по обывательским домишкам. В числе прочих приближенных был и Александр Семенович Шишков. Он устроился вместе с генералом Балашовым в маленьком домике. Они заняли две комнатки: Шишков наверху, а Балашов внизу.
Одинокая свеча слабо освещала большую, почти пустую комнату. У простого стола сидел Шишков и ждал, когда позовет его император. У него скопилось много дел, требовавших разрешения. За окном слышался монотонный шум дождя да кваканье лягушек. Огромный дом молчал, и было что‑то жуткое и тоскливое в этом молчании. Шишков никак не мог отделаться от чувства какого‑то суеверного страха.
Много лет этот дом стоял пустым. Люди болтали всякий вздор. Но, однако, лучшего места для привидений и не выдумать… Голова у старика болела, все тело ныло, его клонило в сон. Уже ночь. Государь, должно быть, забыл о нем, а уйти нельзя и нельзя напомнить о себе… За дверью кабинета – тишина… Старик долго крепился, но наконец усталость одолела, и, склонясь головой на стол, он задремал.
Кипучая деятельность последнего времени, бессонные, тревожные ночи, опасности и шум сражений сменились затишьем. Дипломаты работали и интриговали в тиши, и Александром опять овладело душевное беспокойство, знакомая тоска и все те же воспоминания, от которых он забылся только в напряженной деятельности.
В углу перед образом Александра Невского теплилась лампадка. Две свечи освещали стол, оставляя в полумраке огромный кабинет. Государь сидел за столом и просматривал лежавшие перед ним бумаги, но никакого интереса не было заметно на его бледном лице. Все одно и то же! Жалобы и тревоги прусского короля, записка Аракчеева о пополнении артиллерии орудиями и снарядами, мемория Нессельроде по вопросу о субсидии, предлагаемой Англией коалиции… Но вот на бледном лице появилась как бы улыбка. Государь держал в руке листок бумаги. Это было письмо от его» Эгерии», от единственной женщины, с которой он был откровенен, кого он называл» charme de mex yeux, adoration de mon coeur, lustre de siecle, phenomene de la nature…» – от его сестры Екатерины. Он снова внимательно перечел ее письмо. Екатерина Павловна недавно приехала из России со своей сестрой, Марией, и находилась в настоящее время в Северной Богемии в Опочно. Ее неженский ум, удивительное политическое чутье и преданность брату не раз сослужили ему хорошую службу. Так и теперь. Екатерина Павловна уже была в оживленных сношениях с Меттернихом. Она оказалась очень искусным и деятельным агентом союзников, умело пользуясь корыстолюбием и тщеславием Меттерниха.
Австрия еще не сказала своего последнего слова, но уже явно склонялась на сторону России.
Александр снова внимательно прочел письмо сестры, на несколько минут задумался и потом, отодвинув в сторону кучу бумаг, начал письмо сестре.
«Дорогой друг, – писал он, – я очень тронут всеми заботами, которые вы приложили для успеха общего дела. Мне кажется, что заботы эти произвели свое действие, потому что с каждым днем делаются все воинственнее, и я питаю наилучшие надежды на то, что дела пойдут как следует. Я сожалею, что вы ничего не сказали мне о Меттернихе и о том, что нужно сделать, чтобы иметь его совершенно на нашей стороне. У меня есть необходимые фонды, не экономьте. Я возвращаю вам 1700 дукатов и разрешаю вам продолжать эту тактику, самую верную из всех, как только представится надобность».
Государь положил перо и задумался. Ему стало вдруг грустно при мысли, что, исполняя святую, как ему казалось, миссию, возложенную на него самим Богом, ему приходится прибегать к таким мерам борьбы. Он встал и нервно заходил по кабинету. От Меттерниха его мысли перенеслись на других… Везде то же… Продажность, предательство, ложь, рабы или тираны. «Кому можно верить? – думал он, и вдруг медленно к его лицу стала приливать кровь. – Нет, – говорил он себе, – это неправда, это не так! – Он взглянул на образ. – Господи! ты видишь мою душу… Разве я так виновен, что так страдаю… Яви чудо, дай знамение… скажи, виновен ли я!.. – Глубокое молчание отвечало на страстный призыв души. – Я исполню свою святую миссию. После страшного года, принятого мною с покорностью раба Твоего, как заслуженное наказание, не Ты ли указал мне путь подвига! Если за меня Ты покарал народ мой, разве не по Твоей воле иду я теперь с верой и упованием даровать мир всему миру. Разве я не орудие Твое? Зачем же страшные призраки!.. Боже! Боже! Помилуй!..»
С выражением отчаяния на лице, сжав руки, с глазами, полными слез, Александр смотрел на образ. По углам комнаты толпились тени, слышались шорохи, словно сдержанный шепот… Бледное лицо с вздернутым носом, с глазами, полными смертного ужаса, медленно выплывало из темноты… яснее послышался шепот, и словно издалека донесся сдавленный, звучащий ужасом и отчаянием вопль:
– Monseigneur, de grace!..
– Ложь, – громко закричал император, – это не я! Не я! Не я!
И, закрыв руками лицо, он тяжело упал на колени…
Шишков испуганно поднял голову и вскочил. Он ясно слышал голос императора. Быть может, государь звал его. Он нерешительно шагнул к двери и остановился, прислушиваясь.
Но все была тихо, лишь по – прежнему шумел за окном дождь да изредка квакали лягушки, бледный рассвет глядел в широкое окно, и догоравшая свеча казалась желтым пятном…
XXVI
Прошло два месяца с тех пор, как Александр торжественно и радостно вступал в Дрезден. Теперь столица Саксонии имела совсем иной вид. Благоразумные саксонцы аккуратно спрятали на всякий случай в укромные местечки торжественные надписи – транспаранты в честь русского императора, его бюсты и портреты и русские флаги, а также памфлеты и карикатуры на Наполеона, и вместо них везде красовались портреты и бюсты и вензеля французского императора и французские флаги. В окнах магазинов запестрели карикатуры на прусского короля и русского» медведя» и картины, изображающие зверства русских, особенно казаков.
Наполеон, вступив в Дрезден, сделал» отеческое» внушение магистрату, депутациям и народонаселению; под угрозой лишения престола приказал саксонскому королю вернуться в его столицу, что тот и поспешил сделать, и снова сделался хозяином Дрездена и Саксонии, как будто ничего не случилось.
Дрезденцы очень легко примирились со своим положением и, обсуждая по пивным и ресторанам политические события, даже соглашались, что, придерживаясь Наполеона, они выиграют больше.
Русский император, конечно, великодушнейший из государей в мире, но дело в том, что он отдает явное предпочтение Пруссии, между тем как Наполеон презирает ее. И в случае победы союзников Пруссия достигнет такого могущества, что легко съест Саксонию. Зачем же саксонцам содействовать собственной гибели? Между тем в случае успеха Наполеона, в чем трудно сомневаться после блестящих побед императора, Саксония получит неисчислимые выгоды за счет той же Пруссии и явное преобладание в Средней Германии.
Кроме того, мир уже не за горами.
Так рассуждали дрезденцы, и жизнь их текла обычным руслом.
Дрезден имел праздничный вид, там жили и император и король. Императорский двор приобрел прежний блеск, еще хорошо памятный дрезденцам. Короли, принцы и герцоги Баварии, Вюртемберга, Нассау, Гессен – Дармштадта и другие наполняли город. У всех у них были свои дворы, и чем незначительнее был кто‑нибудь из них, тем пышнее имел двор. С ними приехали и их министры, посланники, генералы; у тех, в свою очередь, были секретари и адъютанты. На улицах царило необычайное оживление. Целыми днями весь этот блестящий сброд, в золотых и серебряных мундирах, лентах, звездах, шляпах с плюмажами, в шишаках с высокими перьями, носились по улицам верхом, пешком, в каретах, в колясках с важным и озабоченным видом, тогда как все их дела сводились только к одному – толкаться в приемных и передних дворца, ловить дворцовые слухи и сплетни, дожидаясь входа или выхода императора, и потом толковать каждый его взгляд. Все эти короли, герцоги, владетельные принцы, не говоря уже о мелких сошках, как их министры, потолкавшись несколько часов в приемных, выслушав несколько небрежных фраз от маршалов империи, перед которыми они заискивали, так же важно, с тем же парадом, возвращались назад, очень довольные, что привлекают к себе внимание уличных зевак. Наполеон редко удостаивал их выходом или аудиенцией, но при таком неожиданном счастье эти немецкие герцоги и принцы Гогенцоллерны, нассауские, гессенские и прочие, втайне мечтавшие о королевской короне, старались выказать свою преданность и ловили случай поцеловать руку этого раздавателя корон и престолов.
Последние победы императора и ожидание мира, конечно, снова блестящего, заставляли их прилагать отчаянные усилия, чтобы вырвать что‑нибудь для себя. Все были уверены, что Австрия не осмелится поднять руку на Наполеона. Жадные и мелкие честолюбцы, легко привыкавшие к унижению и рабству, они были совершенно загипнотизированы военным гением Наполеона.
Меттерних, уже два дня живший в Дрездене в ожидании личной аудиенции у французского императора; тоже значительной степени поддался этому общему настроению. Он приехал с огромными полномочиями, настоящим вершителем дальнейшей судьбы войны и с определенными директивами в пользу мира с империей.
Перед его отъездом император Франц, вручая ему письмо к Наполеону, дал ему последние инструкции.
Отложив в сторону скрипку и смычок и оттопырив насколько возможно свою нижнюю безобразную габсбургскую губу, что, по его мнению, придавало ему особенно величественный вид, его величество сказал:
– Милый Меттерних, зачем нам воевать, если мы можем получить от моего зятя без войны все, что нам надо, – Иллирию и что‑нибудь еще? Нет никакой надобности работать на других.
– Но, ваше величество, – возразил ошеломленный Меттерних, – ведь мы обещали поддержку коалиции, ведь мы поручились поддерживать их требования…
– А кто же сказал – нет? – прервал его Франц. – Мы и будем их поддерживать, поскольку возможно… Не правда ли, милый Меттерних, какой очаровательный мальчик римский король?.. Подумайте, какая в нем течет кровь. С одной стороны Габсбурги, с другой владетельные князья Тревизы – предки Бонапарте. И потом, Меттерних, право, я не знаю, черт или полубог мой зять, но во всяком случае не простой смертный.
Меттерних молчал. Даже он был несколько смущен таким оборотом мыслей императора.
– Ведь в конце концов мы – хозяева положения, – заметил Франц. – Армия союзников погибла без нас. – И по его лицу пробежала хитрая и злая улыбка.
Да, это была правда. Никогда предательство Австрии не проявлялось в большем блеске.
Под влиянием убеждений Меттерниха в близком союзе, Александр бросил свои естественные пути отступления, несмотря на убеждения Барклая, и уклонился в Богемию. Этим он добровольно давал отрезать себя от Одера и Польши и заграждал себе дорогу Гладкими горами.
Армия была вовлечена в западню и без поддержки Австрии обречена на неминуемую гибель.
– Вы теперь знаете мои желания, – прервал молчание Франц. – Война только в самом крайнем случае, если зять откажет нам в справедливом удовлетворении. Дела союзников не могут быть для нас casus belli. Милая Луиза прислала мне очень трогательное письмо. Ну, я думаю, она может спать спокойно… А теперь, милый Меттерних, – продолжал император, – я передаю вам всю мою доверенность и всю власть. Доброго пути. Да, кстати, велите позвать ко мне графа Эстергази, я нашел чудесный дуэт, – закончил Франц, беря скрипку.
Нельзя сказать, что Меттерних скоро пришел в себя после этого разговора. Как! Так просто опрокинуть все здание дипломатии, свернуть с намеченного пути, пренебречь своими обещаниями, своим честным словом, так легко и весело предать своих недавних друзей! И сам он, Меттерних, в каком будет положении? А получаемые им» субсидии»? Долго Меттерних не мог заснуть в ночь перед своим отъездом. Но мало – помалу он успокоился. Политика есть политика, решил он, всегда во все времена своя рубашка была ближе к телу. А лично он? Что же… Если умеючи повести дело, то разве нельзя получить от Наполеона компенсации? И в уме Меттерниха замелькали заманчивые титулы: принц Понте – Корво, принц Беневентский, великий герцог Бергский и проч., и проч., что щедрой рукой раздавал император Запада своим друзьям и союзникам… Принц Пармский, например, это тоже звучит очень недурно.
То, что Меттерних увидел в Дрездене, заставило его подумать, что его августейший повелитель не так глуп, как это может показаться иному… К тому же ему было известно, что Александр не принял герцога Виченцкого, указав, что ему следует обратиться к императору Францу, что, конечно, увеличивало значение Австрии; а в стане союзников были серьезные разногласия среди прусского и русского высшего командного состава. Все это давало Меттерниху почву для более или менее независимого разговора с Наполеоном.
В ожидании аудиенции Меттерних имел частые свидания с Маре, герцогом Бассано, и из его слов убедился, что император Наполеон от души желает сохранить дружественные связи со своим тестем. А из разговоров с маршалом Бертье, принцем Невшательским, он мог вывести заключение, что маршалы искренно хотят мира.
Но хитрый Меттерних не открывал своих карт.
XXVII
В ожидании приема Меттерних стоял в зале, окруженный блестящей толпой маршалов и придворных. Внешне Меттерних был совершенно спокоен, но в душе испытывал сильное волнение и как бы некоторую робость, вообще ему не свойственную. Чутьем придворного, по выражению лиц, по тону голоса и нескольким беглым фразам, он убедился, что император сегодня не в духе. Немецкие принцы, очевидно, уже осведомленные о дурном настроении императора, говорили шепотом и старались держаться подальше от дверей маленькой залы, отделявшей их от кабинета Наполеона. Меттерних видел всеобщее внимание к себе и, непринужденно беседуя, не переставал обдумывать предстоящий разговор.
– Довольно, Фен, – произнес Наполеон, беря со стола шляпу.
Барон Фен, секретарь императора, с облегчением вздохнул и положил перо. Еще бы! Он не машина. Император диктовал ему часа три подряд без остановки.
– Вечером вы принесете мне подписать, – продолжал Наполеон.
Фен встал, ожидая разрешения уйти, но Наполеон подошел к окну и, заложив за спину руки, смотрел в него. Хотя Наполеон взял со стола шляпу, видимо, собираясь уходить, но, кажется, забыл об этом.
Он был в белых лосинах, в ботфортах, в белом кашемировом жилете и синем мундире со звездой Почетного легиона. Брови его были слегка нахмурены. Фен хорошо знал о причине дурного настроения императора. Из перехваченной переписки графа Стадиона Наполеон ясно увидел двойную игру Австрии. Последнему письму Франца, пересланному ему Меттернихом, с уверением дружбы, он не верил и считал его обычной хитростью. Из Испании приходили неутешительные вести, а в армии не хватало лошадей и орудий. Между тем Россия и Пруссия заключили договор с Англией в Рейхенбахе, обеспечивающий их субсидиями.
Все это заставляло его жалеть о том, что он согласился на перемирие, и негодовать на Австрию, которая могла бы дать ему решительный перевес. А он еще не знал о розни в союзных войсках, о недостатке снаряжения и снарядов, о том, что австрийская армия не готова и в настоящее время ничем не могла бы помочь союзникам. И что он теряет случай вернуть себе новой победой поколебленное могущество. Вошедший обер – церемониймейстер доложил его величеству, что на сегодня назначена аудиенция графу Меттерниху.
Наполеон быстро оглянулся.
– Да, – отрывисто произнес он, – я забыл. Пусть войдет.
«Неудачный день для Меттерниха», – подумал Фен, глядя на бледное, застывшее лицо императора и его потемневшие глаза.
Наполеон остановился посреди комнаты. Фен видел его строгий профиль, прядь волос, упавшую на лоб, сдвинутые брови и выдавшийся обтянутый живот.
Меттерних, низко наклонив голову, сделал несколько шагов и, отдав придворный поклон, остановился в почтительной позе.
Несколько мгновений, показавшихся австрийскому дипломату бесконечными, император молчал.
– Итак, вы здесь, Меттерних, – начал он наконец полунасмешливо, полупренебрежительно. – В добрый час! Но почему так поздно? Мы уже потеряли целый месяц…
Голос императора стал резким и суровым. Меттерних только что хотел возразить, но Наполеон не дал ему времени и продолжал:
– Бездействие вашего посредничества принесло много мне вреда. Вы находите для себя невыгодным ручаться за целость французских владений. Пусть будет так, но почему вы не объявили мне этого прежде? Если бы вы не заключили со мною союзного трактата, я, быть может, не пошел бы на Россию; если бы вы объяснились со мною откровенно, по возвращении моем оттуда я изменил бы свои предположения и мог бы избегнуть новой войны. Вы, вероятно, хотели истощить меня новыми усилиями…
По мере того, как Наполеон говорил, росло его раздражение. Меттерних попал в неудачную минуту. Напрасно он делал попытки вставить слово, Наполеон уже не слушал его. Он, видимо, терял власть над своими словами.
– Но победа увенчала мои усилия, – продолжал он, делая жест левой рукой, – уже мои неприятели готовы были признать свои ошибки… И вот вы внезапно вкрадываетесь между воюющими державами, предлагая мне свое посредничество, а моим врагам союз с вами. Без вашего бедственного вмешательства мы заключили бы уже мир! Но вы, под предлогом посредничества, сделали большие вооружения и, окончив их, хотите предписать мне условия мира!..
Под этим градом упреков Меттерних побледнел и, униженный, стоял, слегка наклонив голову, и в его душе росло чувство непримиримой злобы и ненависти. Так Наполеон не говорил с Австрией и после Ваграма. Если бы император остановился, если бы он дал возможность Меттерниху высказаться, быть может, корысть пересилила бы в душе Меттерниха чувство обиды, и Наполеон приобрел бы союзника; но, раздражаясь собственными словами, он все повышал голос и, казалось, не мог уже остановиться.
– Какие же до сих пор результаты перемирия? – продолжал он. – Мне только известно, что в Рейхенбахе заключены два трактата Англией с Россией и Пруссией. Говорят еще о третьем, но у вас там господин Стадион, и вы должны знать об этом лучше моего!
Имя Стадион Наполеон произнес с невыразимым презрением. Потом, помолчав, словно сделав над собою усилие, он продолжал несколько спокойнее:
– Сознайтесь, с тех пор, как вы взяли на себя посредничество, вы сделались моим неприятелем. Вы надеетесь, пользуясь моим затруднительным положением, вознаградить свои потери. Чего хотите вы?
Наконец‑то император позволил говорить. Меттерних овладел собою и с достоинством ответил:
– Мой государь не желает ничего, кроме такого влияния, которое внушило бы правительствам Европы собственные его чувства умеренности и уважения к правам и неприкосновенности прочих государств. Австрия желает мира, обеспеченного союзом самостоятельных владений.
– Говорите ясней, – нахмурясь, произнес Наполеон. – Я предлагал вам Иллирию за то, чтобы вы остались нейтральными. Согласны ли вы на это?
Наступил критический момент разговора. Наполеон сам преложил то, чего хотел Франц, и, конечно, прибавил бы и еще что‑нибудь. Одно слово – и войны нет. Но тогда какова же роль будет его – Меттерниха? Наполеон в праве будет сказать, что Меттерних до сих пор только интриговал и мешал, и вместо владетельного княжества его просто удалят. Желание получить больше, показать, чем именно ему будет обязан Наполеон, из каких грозных тисков он выводит Францию, увлекло Меттерниха дальше, чем он предполагал. Мгновенно обдумав все эти комбинации и приняв ставший относительно миролюбивым тон императора за признак слабости, ободрившийся и снова зазнавшийся Меттерних ответил:
– Уж мы не можем, государь, оставаться больше нейтральными; мы должны быть за вас или против вас.
Меттерних помолчал, ожидая, что Наполеон, поняв скрытую в его словах угрозу, сделает намек на новые компенсации и во всяком случае поймет, что перед ним не простой фельдъегерь, а полномочный посол. Но Наполеон хмуро молчал, продолжая пронизывающим взглядом глядеть в его лицо, и Меттерниху становилось неловко под этим взглядом. Однако он решил все же напугать императора грозной перспективой, ожидающей его.
– Мой государь, – продолжал Меттерних, – на стороне вашего величества, если вы соблаговолите оценить по достоинству желания союзников…
С каждым словом Меттерниху становилось труднее продолжать свою речь под этим тяжелым взглядом.
Но, чувствуя, что отступать уже нельзя, он быстро, избегая взгляда императора, продолжал:
– А именно – раздела герцогства Варшавского между Россией, Пруссией и Австрией, уступки Пруссии Данцига, освобождения ганзеатических городов, Гамбурга и Любека, расторжения Рейнского союза…
Короткое гневное восклицание прервало его слова. Он взглянул в лицо императора и не мог оторваться от него, словно увидел голову Медузы.
– Как! – начал император глухим, каким‑то зловещим голосом. – Не только Иллирию, но еще Польшу, Любек, Гамбург и Бремен и уничтожение Рейнского союза! И вы говорите в духе умеренности! Вы говорите о вашем уважении к правам самостоятельных владений! А! Вы хотите получить всю Италию, Россия – Польшу, Швеция – Норвегию, Пруссия – Саксонию, Англия – Голландию и Бельгию! Вы надеетесь одним росчерком пера приобрести те крепости, которые покорил я столькими победами! Вы полагаете, что я предоставлю мою будущность сомнительному великодушию тех, кого я только что победил!
– Но, ваше величество, – стараясь овладеть собою, начал Меттерних, – силы союзников велики, Австрия тоже располагает…
Меттерних хотел сказать, что Австрия тоже располагает огромными силами, что эти силы могут быть предоставлены Наполеону и что Австрия не настаивает на своей свободе действий относительно союзников. Он хотел поправить свою опрометчивую угрозу, но было уже поздно. Наполеон увидел в его словах прямую угрозу и вызов.
Он побледнел, лицо его приняло страшное, словно безумное выражение, он сделал шаг вперед. Меттерних невольно отступил.
Стоявший в дальнем углу барон Фен, забытый императором и не замеченный Меттернихом, беспомощно оглянулся: уйти было некуда.
– Нет! – почти с бешенством воскликнул император. – Нет, говорю вам! Прежде вы будете принуждены набрать миллион солдат! Прольете лучшую кровь нескольких поколений и тогда, быть может, достигнете подошвы Монмартра!
Император уже кричал. Его гневный голос доносился до приемной, и там наступила глубокая тишина. Все эти короли, герцоги, принцы мгновенно замерли, как гиены, услышавшие рыканье льва.
А Наполеон продолжал:
– И как смеют мне делать такие неслыханно оскорбительные предложения, когда мои победоносные войска стоят у ворот Берлина и Бреславля, когда здесь я сам с трехсоттысячною армией! Австрия, не вступая в бой, не извлекая даже меча, смеет предлагать такие условия! И это предлагает мне мой тесть? Нет! Униженный престол Франции будет плохим убежищем для его дочери и внука!
Наполеон уже ходил по комнате крупными шагами.
– Вы не нужны мне, – продолжал он, – скажите императору, что союзного договора двенадцатого года больше не существует!
Затем, круто повернувшись, он остановился перед Меттернихом и, прямо глядя ему в лицо, медленно произнес:
– Сколько дала вам Англия, Меттерних, чтобы вы сделались моим врагом?
При этом неожиданном оскорблении вся кровь бросилась в лицо Меттерниха, и он, задыхаясь, мог только произнести:
– Ваше величество…
Наполеон повернулся, и из его рук упала шляпа.
Первым привычным движением Меттерниха было нагнуться и поднять ее. Но он сейчас же выпрямился и не поднял ее. Этот поступок наполнил его самодовольством. «Все равно, – мелькнуло в его голове, – все кончено». Это было чувство лакея, которого выгоняют и который грубит на прощание своему барину.
Вспышка погасла. Лицо императора приняло обычное выражение. Меттерних, желая хоть чем‑нибудь уязвить Наполеона, сказал:
– Ваша армия очень храбра, ваше величество, но ведь это все дети. Я видел их… Им тяжела походная жизнь.
Наполеон быстро повернулся.
– Что вы понимаете, – с пренебрежением заметил он, – вы – не солдат. Жизнь своя и чужая не имеет значения на войне. Что значат эти триста тысяч. Пусть погибнут, на смену придут другие.
Меттерних уже совсем овладел собою. Вопрос был решен; он вернул себе свою находчивость и, сделав шаг к двери, насмешливо произнес:
– Позвольте, ваше величество, отворить двери и окна, чтобы вся Европа слышала вас.
Но Наполеон, погрузившись в задумчивость, не слушал его и молча начал ходить по кабинету. Меттерних ждал.
Наконец император остановился и совершенно спокойным голосом произнес:
– Можете уверить императора, что я охотно заключу мир, если Австрия поймет свою истинную пользу. Необходимо немедленно созвать конгресс. Поговорите об этом с герцогом Бассано. Ему известны мои намерения. Моя уступчивость Австрии идет дальше Иллирии.
Наполеон кивнул головой, и Меттерних с низким поклоном удалился. Мрачная задумчивость овладела императором. Он долго смотрел в окно. Обернувшись, он увидел Фена.
– А, – сказал он, – вы были здесь. Тем лучше, – и, помолчав, добавил: – я, кажется, сделал большую ошибку, Фен. Я приобрел смертельного врага, а было так легко купить друга…
Наполеон был прав. Меттерних вышел от него с глубокой ненавистью в душе. «Никакие конгрессы теперь не помогут. Это будет одна комедия, – думал Меттерних. – Война!»
XXVIII
Ночь была очень темна. Моросил дождь, и холодный ветер шумел в лесу, где расположился небольшой партизанский отряд. Этот отряд принадлежал к черной дружине майора Люцова. Отряд забрался слишком далеко вглубь неприятельского расположения и теперь направлялся на соединение с главными силами Люцова, оперировавшими под самым Дрезденом. Дорога была трудна и опасна. Со всех сторон были раскинуты неприятельские войска: вестфальские, вюртембергские, баварские, саксонские и французские. Опасаясь партизанской войны, боясь, что она может перейти в народную и увлечь за собою всю остальную Германию, Наполеон называл партизанские отряды разбойничьими шайками и отдал приказ истреблять их без сожаления, желая в корне подавить народное движение. Ему хорошо были памятны Испания и Россия. Но он ошибался в оценке людей и народов. Германия не была ни Испанией, ни Россией. Немцы были слишком благоразумны, чтобы сжигать свои насиженные гнезда и вооружаться топорами или косами против пушек и ружей его армии. Воодушевление, охватившее Северную Пруссию, не имело общего характера и далеко не распространилось. Движение было главным образом среди пылкой молодежи, поддерживаемое сравнительно небольшой группой проповедников новой Германии; народ же, в общей массе, не хотел и боялся всеобщей войны. Воззвания союзников имели мало успеха в остальной Германии. План поднять всю Германию потерпел полное крушение. Участие прусского ландштурма, численно незначительного в обшей массе союзных войск, еще не делало войну народной. Самая толща не была затронута, а зажиточные классы выразили свое участие лишь в пожертвованиях, но и эти пожертвования, сравнительно изобильные при вступлении русских войск, почти прекратились, лишь только начались неудачи. Партизанский отряд Люцова был сформирован в надежде, что к нему будут стекаться добровольцы из всех германских государств. Отряд был снабжен и артиллерией, и кавалерией, русские военные власти оказали ему тоже деятельную поддержку. Но надежды не оправдались. Приток добровольцев был ничтожен, он не достиг и нескольких сотен, включая сюда даже некоторое количество, по большей части искателей приключений – итальянцев, испанцев, тирольцев. Ему было далеко до народной армии, о которой мечтали союзники.
Народная война не удалась. Баварцы, вюртембержцы, вестфальцы, саксонцы, недавно приветствовавшие императора Александра, и члены Рейнского союза оставались по – прежнему покорны своему» тирану». Кроме того, действия черной дружины приобрели в значительной мере действительно разбойничий характер. Не говоря о французах, которых избегали брать в плен, а если брали, то расстреливали, отдельные шайки без зазрения совести грабили и жгли целые деревни своих баварских, саксонских и прочих сородичей. И испуганное немецкое население во многих местах более боялось своих освободителей, чем французов. И только немногие отряды, сформированные не из регулярных войск, а из интеллигентной части общества, преимущественно студентов, исполняли свои смелые задачи с истинным благородством и патриотизмом. Но зато в самых недрах черной дружины уже возникали серьезные разногласия, и не раз дело доходило чуть не до открытого разрыва. Большую часть дружины составляли солдаты регулярных войск, и между ними и ландштурмистами были почти враждебные отношения.
Новикову удалось выпросить назначение в дружину, и Винцингероде дал ему пятьдесят казаков. С большим трудом удалось Даниле Ивановичу найти дружину в тылу неприятельских войск и присоединиться к ней за Люценом, откуда дружина, разбившись на несколько более или менее крупных отрядов, двинулась разными дорогами к Дрездену.
Сам Люцов с главными силами до полуторы тысячи человек с артиллерией уже зашел за Дрезден, куда стягивал все разбросанные отряды, рассчитывая напасть на саксонцев, идущих из Богемии.
Грубый и жестокий Люцов сразу произвел на Новикова неприятное впечатление, и он отделился от него со своими казаками. За эти немного дней у него было несколько незначительных стычек с неприятельскими баварскими разъездами и удалось отбить несколько небольших обозов, в которых с удовольствием похозяйничали его казаки. Он не мог не заметить, что его казаки с гораздо большей охотой били» немца», чем француза. И никак не могли понять, почему одни немцы считаются их друзьями, а другие врагами, когда их не различить и одни стоят других. Насмотревшиеся всяких ужасов, они не переставали поражаться жестокости» своих» немцев по отношению к» чужим» немцам. Действительно, Люцов не щадил никого. Когда представлялась возможность, он» пускал по ветру», как выражались его солдаты, мирные саксонские деревни.
С каждым днем и с каждым часом росло в Новикове отвращение к этим героям черной дружины, и, если бы не надежда встретить Герту, он вернулся бы к своим. Но и надежда постепенно исчезала. Он не знал даже имени, под которым скрывалась Герта. Единственной приметой была собака. И он неутомимо расспрашивал всюду, не встречал ли кто‑нибудь молодого ландштурмиста с большой собакой по кличке Рыцарь.
До сих пор никто не мог дать ему желанного ответа. Да ведь и собака могла быть убита.
И в эту мрачную ночь, в глухом лесу, окруженный тысячью опасностей, он думал все о том же. Сидя под высоким дубом, в полной темноте, так как костры разводить было опасно, он ждал теперь возвращения своих дозоров, высланных разведать местонахождение неприятеля. Кое – где в темноте вспыхивали и гасли огоньки. Это солдаты выбивали огонь и раскуривали трубки, шепотом беседуя между собою. Ветер усиливался и переходил уже в бурю. Было слышно, как в лесу ломались ветви. Но вот сквозь шум ветра послышался голос часового, выставленного у тропинки, ведущей на поляну:
– Стой, кто идет?
– Свои, свои, – раздался веселый ответ, – не узнал, дядя Петр, ежовая твоя голова.
Это вернулся дозор.
Солдаты замолчали, вскочили на ноги и ближе подошли к своему командиру, чтобы послушать, с чем приехал дозор.
Новиков тоже встал; два бравых урядника доложили, что впереди неприятеля не видно, а в одной версте, тут же в лесу, на поляне расположился большой отряд своих немцев. Дозорные побывали у них и хотя не знали ни слова по – немецки, но объяснились» чисто», как выразился один из них.
– Этот отряд тоже из дружины. Веселые все, – говорил урядник, – так что смеются, песни поют, костры жгут, нисколечко не остерегаются. Командир толстый, рыжий, сидит на барабане, по – французски говорит и вино дует. Приказал передать, чтобы непременно к нему пришли наши.
– Да как же ты понял его? – удивился Новиков.
– Эвона, – улыбнулся урядник, – чего не понять. Он по – своему, а я отвечаю: слушаю! Так что как есть все понял.
Но Новиков так и не понял, а только пожал плечами.
– Ну, что ж, веди, коли так, – сказал он и приказал собираться.
Через несколько минут отряд уже выезжал гуськом по узкой тропинке.
Уже издалека были видны среди деревьев пылающие костры и доносились громкие крики.
«Удивительно, – думал Новиков, – что это значит? Кругом рыщут неприятельские дозоры…»
Часовой у поляны окликнул:
– Кто идет?
– Черная дружина, – ответил Данила Иваныч.
Часовой пропустил.
Дождик перестал моросить. Костры ярко освещали и группы лежавших и стоявших солдат, и стреноженных лошадей, и толстого офицера на барабане.
Подъехав прямо к нему, Новиков соскочил с лошади.
– Ротмистр Новиков из черной дружины, – произнес он.
– Поручик Рейх, – ответил немец, вскакивая.
Протягивая руку, он постарался изобразить на своем лице любезную улыбку, отчего его щетинистые усы поднялись к самым глазам, а губы растянулись, обнажая крепкие, блестящие зубы. Он был без каски. Рыжие волосы стояли вихрами над его низким лбом, таким низким, что казалось, что волосы начинаются чуть не от бровей.
Сзади него стоял солдат с бутылкой в одной руке, со стаканом в другой.
– Мы празднуем, господин ротмистр, – заговорил Рейх, – свой заслуженный отдых.
– Вы очень шумно празднуете, господин Рейх, – сухо заметил Новиков.
Немец захохотал, потирая руки.
– О! – воскликнул он, – это что? Вот доберемся до своего города, там уж погуляем!
– Да что же случилось, – спросил Новиков, – чтобы торжествовать? Разве есть известие о победе?
– Как! Вы ничего не знаете? – удивился немец.
– А вы что знаете? – ответил Новиков.
– Ах, ну, так вполне понятно, что вы не понимаете нашего веселья, – заметил Рейх.
При этом он повернул голову и свистнул. Солдат с бутылкой тотчас налил стакан и подал ему.
– Стакан господину ротмистру, – приказал Рейх.
Солдат живо нагнулся, вытащил откуда‑то из‑под барабана стакан и, наполнив его, подал Новикову.
– Но я ничего не понимаю, не будете ли вы добры объяснить наконец? – начал он.
– А теперь, – перебил его Рейх, – выпьем дружно за мир!
– Как за мир?! – воскликнул Новиков, и мгновенно волна радости поднялась к его сердцу. Мир – значит можно вполне отдаваться своим чувствам, искать Герту, найти ее и с ней вместе свое счастье. Он ни на миг не сомневался в том, что она жива. Это была какая‑то странная, инстинктивная уверенность.
– Да, да, – весело повторил Рейх, видимо, довольный произведенным впечатлением. – За мир! Ну, положим, пока еще не совсем мир, а только перемирие, почти на два месяца! Вот что! А за перемирием – мир, это ясно, как солнце. Меня уведомил Люцов. Мы все в восторге. Я всегда говорил, что наш Фридрих III стоит Фридриха II. Только оборванцы – ландштурмисты могут роптать. Мы же предпочитаем худой мир доброй ссоре. Наполеон увидел, что с нами теперь не легко справиться. Мы порядком пугнули его. Он и присмирел. Да, прусская армия первая в мире!.. – закончил он, чокаясь.
Новиков машинально чокнулся. Он так был поражен словами Рейха, что даже не знал, что отвечать. Самохвальство, тупость и наглость этого прусского офицера невольно внушали подозрение, что он выпил лишнее.
В конце концов, пристально вглядываясь в лицо Рейха, достойного подданного великого короля Фридриха III, Новиков нашел его забавным и не счел нужным отвечать ему. Но он все же считал вполне возможным заключение мира, конечно, не по тем соображениям, какие приводил Рейх.
– Значит, мы повернем домой? – спросил он.
– О, да, да, – подтвердил Рейх, – мы повернем домой! Довольно мы таскались по этим проклятым лесам, в голоде, в холоде, ежеминутно рискуя жизнью! Довольно войны, черт возьми! Да здравствует мир!
Солдат уже переменил бутылку и продолжал стоять наготове.
Рейх старался быть любезным с русским ротмистром; он не раз убеждался, что в русской кавалерии офицеры по преимуществу родовиты и богаты, из так называемых» бояр». А Новиков всем своим видом, а также умением говорить по – немецки поддерживал его в этом убеждении.
Рейх приказал принести побольше сена и усадил Новикова, предлагая ему закусить и выпить. Новиков, поглощенный своими мыслями, мало слушал словоохотливого немца, кое‑как поддерживая разговор, но с удовольствием поел и выпил хорошего вина.
Утомление последних дней, бессонные ночи давали себя знать. Поблагодарив Рейха за гостеприимство, он пожелал ему доброй ночи и, завернувшись в шинель, уткнувшись в теплое сено заснул крепким сном. Скоро его примеру последовал и Рейх.
XXIX
Шум и громкие крики разбудили Данилу Иваныча. Уже рассветало. Небо было чисто, и над лесом загоралась заря. Новиков увидел необычайное оживление на поляне и услышал сердитый голос Рейха, окруженного толпой солдат.
Новиков вскочил и подошел к толпе. Солдаты, узнав офицера, расступились, и Новиков очутился в небольшом кругу, рядом с Рейхом.
Прямо перед собою он увидел трех юношей в форме французских стрелков. Один из них был офицер. Они стояли бледные, но спокойные, со связанными за спиной руками. Им было на вид лет по шестнадцати – семнадцати. Небольшого роста, худенькие, еще не сформировавшиеся, они были похожи на кадет среднего класса.
Рейх, еще не протрезвившийся, с опухшим лицом, красными глазами, кричал хриплым голосом на ломаном французском языке.
Новиков не успел еще понять из его криков ни одного слова, как французский офицер вдруг вспыхнул и с загоревшимися глазами, тоном бесконечного презрения сказал, качая головой:
– О подлец, подлец!..
На мгновение Рейх опешил, но потом, как‑то захрипев, словно зарычав, бросился к французу и поднял руку. Офицер страшно побледнел, но не отступил, не сделал ни одного движения, продолжая неподвижно смотреть в лицо обезумевшего Рейха.
Но рука Рейха не опустилась. Она осталась в воздухе, со страшной силой сжатая чужой рукой, и он услышал чей‑то тихий, но угрожающий голос:
– Вы этого не сделаете, поручик Рейх.
Он повернул искаженное болью и злобой лицо и встретил холодный, жесткий взгляд Новикова.
Он отступил на шаг, и Новиков выпустил его руку. Проклятье застыло на губах поручика при взгляде на решительное, с плотно сжатыми губами лицо русского» боярина».
Пленный француз с облегчением вздохнул и посмотрел на Новикова детски – благодарными глазами.
– Что это значит? – со сдержанным бешенством начал Рейх, отходя в сторону.
Солдаты быстро отодвинулись, словно испугавшись, и отошли подальше.
– Это значит, – спокойно ответил Новиков, – что я помешал вам совершить поступок, в котором вы, конечно, потом раскаялись бы.
Последние слова Данила Иваныч произнес с нескрываемой насмешкой.
– Это не первый раз, – возразил Рейх. – Я умею с ними обращаться. Этих негодяев взяли в плен. Они шпионили за нами.
– Но ведь теперь перемирие, – заметил Новиков.
– Тем лучше, – скривив в улыбку губы, сказал Рейх. – Под шумок легче отправить к черту десяток – другой этих молодцов.
– Во всяком случае не при мне, – холодно сказал Новиков и, обратившись к своим казакам, громко крикнул:
– Развязать пленных!
– Этого вы не смеете делать, – теряя самообладание, закричал Рейх. – Это моя добыча, и я расстреляю их! Не сметь их развязывать, – обратился он к своим солдатам.
Немцы теснее окружили пленных, а казаки словно по команде обнажили шашки, смотря на своего командира. Еще минута, и загорелась бы схватка. Рейх злорадно усмехнулся. Немцев было по крайней мере в три раза больше.
Новиков мгновенно понял положение и быстро подошел к немецким солдатам, держа руку на кобуре пистолета.
– Слушать меня, – закричал он по – немецки. – Я здесь старший! Прочь! Или я повешу десятого.
Солдаты отошли нерешительно, поглядывая на Рейха. Но Рейх стоял тоже в нерешительности, не зная, что предпринять. В нем смутно говорила привычка к казарменной дисциплине, и он соображал, старший ли ему этот офицер, или нет?
Но прусский вахмистр оказался решительнее него. Он стал перед пленными, не двигаясь с места. Новиков подошел к нему и при взгляде на его наглое лицо почувствовал, что перестает владеть собой. Он выхватил пистолет и со словами:
– Когда я приказываю, приятель, меня слушают, – с размаху ударил его по голове ложем тяжелого пистолета.
Вахмистр пошатнулся и упал. Отошедшие немцы сразу вытянулись. Казаки уже перерезали шашками веревки.
Тут Рейх сразу решил, что русский офицер действительно старший.
Между тем молоденький француз взволнованно говорил Новикову:
– О, благодарю, благодарю вас, вам я обязан больше, чем жизнью. Вы, наверное, не немец?
– Я русский, – ответил Новиков.
– Я так и думал, – воскликнул француз, – вы очень великодушны. Они ничего не щадят… Мы – четырнадцатого стрелкового полка, дивизии Сугама, – продолжал он, – мы догоняли полк по дороге к Люцену. Они знали о перемирии, заговорили с нами и вдруг набросились на нас. О, если бы не их подлость, они даром не захватили бы нас!..
– Теперь вам нечего бояться, – заметил Новиков, – вы свободны. Но лучше не идите одни. Я скоро выступаю, и нам по дороге. Отдохните пока. Будьте моим гостем, хотя сейчас я должен оставить вас. Мне надо распорядиться.
С этими словами Новиков пожал юноше руку.
– Но ваше имя? – спросил француз. – Мое Опост д'Обрейль.
– Новиков, – ответил Данила Иваныч.
– Еще раз благодарю вас, господин Новиков, – произнес д'Обрейль. – Я поеду вместе с вами.
Рейх чувствовал себя униженным и от всей души ненавидел Новикова, но вместе с тем чувствовал к нему страх.
– Вы чересчур добры к этим разбойникам, – заискивающе начал он, подходя к Новикову. – Я знаю вашего славного партизана Фигнера. Он никогда не таскает за собою пленных. Это только обуза, и притом цель войны – уничтожить возможно больше врагов.
– О да, вы с Фигнером поняли бы друг друга, – пренебрежительно сказал Новиков, – но у нас разные взгляды, и поэтому я с особенным удовольствием заявляю вам, что я больше не остаюсь в черной дружине и не имею никакого желания когда‑либо и где‑либо встретиться с вами. Прощайте.
Рейх остался один, соображая услышанное, и наконец решил, что русский офицер теперь ему не старший.
– Так погоди же, голубчик, – злобно думал он, – я покажу тебе.
В это время к нему подошел очнувшийся вахмистр. Лоб у него распух и был окровавлен, глаза заплыли.
– Здорово, милый Вейс, разукрасил тебя русский офицер, – заметил Рейх, – но так как ты все же жив, то я дам тебе поручение.
Он взял Вейса за пуговицу, наклонился к нему и тихим голосом стал что‑то объяснять, на что Вейс, улыбаясь, кивнул головой.
Новиков решил, не теряя времени, вернуться с отрядом к своим, не считая себя вправе распоряжаться им, раз заключено перемирие. А потом уже на свободе продолжать розыски Герты, для чего взять отпуск.
Он позвал урядника и распорядился готовиться к отъезду и позаботиться, чтобы пленным французам были даны лошади из запасных. Казаки крестились, узнав, что возвращаются к своим.
– Ну их к бесу, этих басурманов, – говорили они, – нехристь, разбойники, одно слово – немцы.
Вообще казакам, как и их командиру, пришлись не по душе союзники.
Новиков медленно ехал в голове отряда, погруженный в свои мысли. Какая‑то тяжесть давила его сердце. Обманутые надежды, чувство отвращения при воспоминании об этой знаменитой черной дружине, темное будущее, смутное сознание бесплодности приносимых жертв, презрение к тем, кого было приказано считать друзьями и союзниками, – все это мучило и раздражало его.
Из глубокой задумчивости его вывел взволнованный голос урядника, подскакавшего к нему.
– Так что, ваше высокоблагородие, французов увели, – задыхаясь, докладывал урядник.
В первую минуту Новиков не понял его.
– Как увели? – переспросил он.
– Так точно, – ответил урядник. – Пока мы собирались, – немцы их и увели.
Новиков понял, и кровь бросилась ему в голову. Он вдруг вспомнил, что оставил их, не позаботясь вернуть им оружие.
– А, вот как, – стиснув зубы, произнес он, – хорошо же! Ребята, за мной! – крикнул он, круто поворачивая лошадь.
Его томление и глухое раздражение нашли выход.
На просторной поляне по – прежнему группами толпились пруссаки; было заметно, что они тоже готовились к выступлению. У составленных ружей лениво бродили двое солдат.
– Оцепить ружья, – скомандовал Новиков, не останавливаясь. Он пересек поляну, отыскивая Рейха, но его не было.
– Где командир? – спросил он солдата, стоявшего у опушки на часах.
Солдат молча указал на широкую тропинку, в конце которой виднелась прогалинка, на которой толпились люди.
Новиков погнал лошадь, сопровождаемый несколькими казаками. Другие остались у ружей.
Но едва он достиг прогалины, как услышал пронзительный крик, странно отозвавшийся в его сердце. Его конь ворвался в толпу солдат, испуганно бросившихся в разные стороны.
Новиков увидел на конце прогалины стоявших в ряд французов, опять со связанными руками, перед ним несколько солдат с ружьями у плеча, а между пленными и солдатами невысокого стройного юношу, распростершего руки, прикрывавшего собою французов.
Тирольская шляпа с пером и широкими полями, сдвинутая набекрень, закрывала от Новикова лицо юноши наполовину.
– Нет, – высоким звенящим голосом кричал юноша, – вы не будете убийцами! Убейте сперва меня, а потом опозорьте имя германца еовым убийством.
– Уберите проклятого мальчишку, – закричал Рейх, – или я сам заткну ему глотку.
Но в тот же момент Рейх отскочил и испуганно обернулся. Лошадь Новикова ткнула его мордой в шею. Не успел он сказать и слова, как Новиков, спрыгнув с лошади, стоял уже рядом с ним.
Рейх пришел в себя.
– А, это опять вы! – крикнул он. – Но теперь я не позволю вам больше распоряжаться. Вы здесь не старший, и на каждого вашего солдата у меня четыре! Вы, кажется, думаете, что прусский офицер позволит безнаказанно ругать себя подлецом!
– Я не стану спорить с вами, кто старший, – глухо ответил Новиков, пристально следя за Рейхом, старавшимся незаметно расстегнуть кобуру, – но ваши солдаты безоружны, так как мои казаки завладели их ружьями.
Рейх бросил вокруг себя растерянный взгляд. Он увидел толпу своих безоружных солдат и понял, что о сопротивлении нельзя и думать. Лицо его исказилось от бешенства.
– А все же они сдохнут, – крикнул он. – Солдаты…
Но прежде, чем он успел раскрыть рот, дуло пистолета блеснуло перед его глазами, и спокойный голос Новикова произнес:
– Теперь командуйте, – для них и для себя.
Рейх отшатнулся.
– Убирайтесь к дьяволу, – хрипло произнес он, поворачиваясь.
– Но прежде уберите солдат и велите вернуть пленным оружие, – повелительно произнес Новиков.
Рейх махнул рукой вахмистру и медленно побрел на поляну.
Вся эта сцена произошла так быстро, что и юноша – заступник, и пленные французы даже не рассмотрели своего спасителя и только тогда поняли, в чем дело, когда ушли готовые их расстрелять солдаты.
Новиков повернулся к пленным и вдруг замер. Из глубины леса с радостным лаем выбежала огромная собака и бросилась к юноше. Юноша обнял ее, потом собака подбежала, виляя хвостом, к пленным, обнюхала их и, вернувшись к юноше, глухо рыча, встала рядом с ним.
Почти следом за ней выбежал из леса молодой человек, опоясанный длиннейшей саблей, путавшейся у него в ногах, и тоже подбежал к юноше.
Новиков едва устоял на ногах.
– Рыцарь! – крикнул он. – Рыцарь!
Собака насторожилась и вдруг, понюхав воздух, бросилась к нему.
Юноша словно застыл, прижав к груди руки. Потом быстрым движением снял с головы шляпу и с громким криком:
– Это вы, вы, – побежал к Новикову.
Новиков протянул обе руки. Ему хотелось крикнуть:
– Герта, моя Герта! – но он сдержался, вовремя поняв, что выдал бы ее.
Герта добежала, вся сияющая, с глазами, полными радостных слез, и без раздумья, повинуясь мгновенному порыву, обняла его… Но через мгновение, вся пылающая, вырвалась из его объятий и сказала прерывающимся голосом:
– Так вы не забыли Макса Гардера? Я здесь с Гансом…
А Ганс, раскрыв рот, смотрел на эту странную встречу…
С удивлением и перешептыванием смотрели и солдаты на такую необычайную встречу немецкого ландштурмиста с русским офицером.
О пленных французах забыли, пока они сами не попросили развязать их.
XXX
Новиков только рукой махнул на вопрос урядника, что делать с немцами:
– Пусть убираются.
И немцы убрались скорее, чем предполагали. Казаки, не успевшие с утра как следует поесть, воспользовались готовыми кострами и, не спрашиваясь командира, занялись стряпней.
В стороне от всех, скрытые деревьями, сидели Герта с Новиковым. У их ног лежал Рыцарь.
– Это ужасно, ужасно, – рассказывала Герта, и ее холодная рука дрожала в руке Новикова. – Где же высокие мечты, где истинное геройство? О, я рада умереть за родину! Но не с ними. Я хочу видеть мою родину свободной, благородной, чтобы я могла гордиться ей… А они! Боже! Если бы вы знали, как травят они нас, как издеваются над нами… Для них мы – народное ополчение – сброд, бродяги… Они смеются над нами, унижают нас… Они запрещают нам говорить о свободе народа!! Они никого не щадят… они грабят своих и клевещут на других. Они внушают мне ужас и отвращение… О, – со стоном вырвалось у Герты, – клянусь вам, в саксонских деревнях, где они зверствовали, мне было стыдно, что я – дитя одной с ними страны… Я счастлива, что остановила сегодня это новое убийство. Их было на моих глазах так много, этих убийств. Я бросила свой отряд, узнав о перемирии, и была одна с Гансом и собакой. Я случайно увидела… Без меня вы бы опоздали… Они лгуны, предатели, – говорила она шепотом, с выражением ужаса и словно удивления. – Разве я могла думать, что это такой ужас! Разве то я слышала в доме отца и то ожидала… – Она опустила голову, и крупные слезы катились по ее бледным, похудевшим щекам… – Но нет! – воскликнула она, – не может быть, чтобы вся страна, весь народ сделались их жертвой! Ведь жив еще Штейн, жив Ян, растет Тугенбунд. Они не смогут задушить его, хотя этого хочет сам король и Гарденберг и вся прусская казарма. Мы спасем Пруссию от нее самой, иначе она станет проклятием мира и бесславно падет! Ваш государь поможет нам! Он добр, великодушен и свободолюбив…
Новиков вспомнил свою печальную, далекую родину и молча вздохнул…
А Герта час за часом передавала ему все, что испытывала и пережила за эти два месяца. И перед ним рисовались страшные картины бессмысленной злобы, разнузданных инстинктов, кровавых зверств, называемых подвигами…
И когда она кончила, он тихо обнял ее и стал ей шептать те слова, от которых возрождается душа, мир кажется прекрасным, и ослепительной волшебной сказкой становится весна молодой жизни.
Было решено, что Герта поедет в Карлсбад и будет жить там до заключения мира, который, конечно, как это бывает всегда, последует за перемирием. А Новиков возьмет отпуск, заручится пропуском, что, конечно, не представит затруднений, и проедет в Лейпциг за старым Гардером. А потом… потом ничего, кроме бесконечного счастья…
Так они мечтали!
Никогда так радостно не сияло для Новикова солнце, как в этот чудесный летний день, когда он ехал рядом с Гертой впереди своего маленького отряда.
Рыцарь бежал у самого стремени Герты, а Ганс, с которым уже познакомился Новиков, ехал за ней.
Рядом с Новиковым ехал и д'Обрейль. Юноша был счастлив и весел. Он не находил слов благодарности своему молодому спасителю господину Гардеру и без умолку рассказывал о себе и о своем императоре. Он еще не кончил Бриенской школы, той, в которой учился сам император. У него есть мать и отец, сенатор, и маленькая сестра Люсьена. Отец и мать сами благословили его на войну для защиты императора и Франции! Слова юного д'Обрейля дышали страстным обожанием своего императора. За дело при Бауцене 14–й полк причислен к молодой гвардии, но он не успел еще поставить на каску императорского орла.
Русских все любят и считают ошибкой императора его поход в Россию. Сам император любит русских и царя Александра, но зато все они ненавидят немцев, таких наглых в случае успеха и таких лакеев при неудаче. В своем увлечении юный француз забыл, что его спаситель тоже немец, но Новиков рассеянно слушал его, а Герта, не знавшая французского языка, не понимала его слов, да едва ли и замечала его, смотря сияющими глазами на Новикова. Не все ли ей равно!
Забежавший вперед Рыцарь вдруг остановился на середине дороги, залаял, зарычал и с опущенным хвостом и ощетинившейся спиной остановился.
– Он чует врага, – сказала Герта.
Но не успела она сказать этих слов, как на дорогу, через канаву, отделяющую ее от леса, перескочили несколько всадников и стали поперек дороги…
Впереди на огромной рыжей лошади сидел молодой офицер в темно – зеленом мундире с шитым золотом воротником. Он держал в руке обнаженную саблю.
– Но это баварские кирасиры! – воскликнул д'Обрейль.
– Стой! Кто идет? – крикнул офицер, поднимая саблю.
– Русский отряд, – подъезжая, ответил Новиков.
Д'Обрейль подъехал с ним рядом.
– Как вы могли очутиться по эту сторону Эльбы? – резким голосом продолжал офицер, злобно поглядывая на русских. Его худощавое лицо с большим хищным носом имело угрюмое и дерзкое выражение.
Новикова раздражал этот тон. Герта испуганно глядела на его побледневшее лицо. Д'Обрейль настолько знал немецкий язык, чтобы понять, о чем говорил офицер.
– Мы только ночью узнали, что заключено перемирие, – сдерживаясь, спокойно ответил Новиков.
– Прошу вас не задерживать отряда, – на ломаном немецком языке произнес несколько высокомерным тоном д'Обрейль.
Этим тоном офицеры непобедимого императора привыкли говорить с немецкими офицерами.
– А как вы попали сюда? – спросил баварец на скверном французском языке, смягчая тон при виде формы французского офицера.
– Мне кажется, это не может интересовать вас, – холодно ответил д'Обрейль, – и надеюсь, что вы не задержите нас.
– Вас – нет, но не этих господ, – сказал баварец, указывая рукой на Новикова.
– Что это значит! – закричал Новиков. – Вы не смеете задерживать меня с отрядом!
– Вы, по – видимому, партизан? – спросил офицер, не отвечая.
– Да, я партизан! Довольны ли вы? Теперь посторонитесь, – наезжая на офицера, сказал Новиков.
Д'Обрейль не отставал от него.
– Оставьте этот отряд, я предупреждаю вас, вы свободны, – обратился к нему баварец.
– Я не позволю вам мешать им, – закричал д'Обрейль.
– Тем хуже для вас, я по крайней мере предупреждал, я исполняю приказ императора Наполеона, – произнес баварец, – а вам, – повернулся он к Новикову, – я должен сказать, что перемирие существует для всех, кроме вас, и что вы и все вам подобные разбойничьи шайки, вместе с майором Люцовым, объявлены, по повелению императора Наполеона, вне закона! Вы мой арестант.
– Это ложь! – крикнул д'Обрейль.
– Вы шутите, мой милый, – со сдержанной яростью ответил Новиков, – я даю вам одну минуту сроку очистить дорогу.
– Слишком много, – насмешливо ответил баварец и, быстро вынув свисток, пронзительно свистнул.
В ту же минуту лес словно ожил, – и справа, и слева, и спереди, и сзади, вдоль канав и по опушке леса, преграждая и отрезая пути, показались кавалеристы.
Новиков огляделся. Потом перевел взгляд на мрачно – суровые лица своих казаков, опустивших страшные пики, наконец остановил глаза на бледном лице Герты.
Она была очень бледна, но улыбалась ему и глядела на него любящими, покорными глазами. Если д'Обрейль сомневался раньше, то теперь, взглянув на ее лицо, убедился, что перед ним женщина. Он тронул лошадь и закрыл Герту. Два его солдата, словно поняв его, стали за ней, а Ганс – справа.
– Сдаваться нельзя, – прошептала Герта, – они все равно расстреляют вас…
– Я останусь с вами во что бы то ни было, – быстро сказал д'Обрейль.
– Я буду защищаться, – спокойно сказал Новиков, – я не дамся живым этому мерзавцу.
– Сдаетесь? – нетерпеливо крикнул баварец.
Новиков крепко пожал руку Герте, словно прощаясь с ней.
– Я с тобой всюду, хоть на смерть, – едва слышно проговорила она.
– Одну минутку! – вдруг крикнул Новиков баварцу и, обратившись к удивленному д'Обрейлю, быстро начал:
– Милостивый государь, теперь я попрошу у вас помощи.
– Я весь ваш, располагайте моей жизнью, – ответил д'Обрейль.
– Я прошу вас, – продолжал Новиков, – воспользоваться предлагаемой свободой, взять эту… этого ландштурмиста, – он указал на Герту, – и позаботиться проводить его до безопасного места. Хорошо? Да? – лихорадочно спрашивал он.
Д'Обрейль колебался. Ему было жаль бросить этого великодушного человека, но он сам поступил бы так же и потому после мгновенного колебания кивнул головой и ответил:
– Я не хотел оставлять вас, но… – он взглянул на Герту, – я понимаю вас. Господин Гардер спас мою жизнь и может распоряжаться ею.
Герта напряженно слушала, почувствовав, что говорят о ней.
– В чем дело? – спросила она.
– Ничего, дорогая, – тихо ответил Данила Иваныч, – ты свободна и сейчас уедешь с д'Обрейлем. Он проводит тебя до безопасного места, а там я присоединюсь к тебе… немного погодя.
Глаза Герты засверкали. С упреком, почти с негодованием взглянула она на Новикова и, отвернувшись, резко сказала:
– Я остаюсь.
– Но, Герта, умоляю… – начал Новиков.
– Господин офицер! – звонко крикнула Герта, – мы не сдаемся.
Д'Обрейль с изумлением и восторгом глядел на нее. Баварец, казалось, ждал подтверждения ее слов, глядя на Новикова. Их лошади чуть не касались мордами.
– Вы слышали, – сказал Новиков, вынимая шашку. – Посторонитесь!
Одновременно раздались две команды:.
– Вперед!
– Братцы, за мной!
Новиков поднял свою лошадь на дыбы и всей тяжестью обрушился на баварца. Лошадь баварца шарахнулась в сторону. Он едва усидел в седле.
С диким воем и визгом, наклонясь к гривам коней, с вытянутыми пиками, неудержимой лавой бросились казаки, перепрыгивая канавы направо и налево. Сбитые немцы бросились в лес. Но впереди уже неслись навстречу новые ряды, а сзади грянул залп. Казаки стали валиться. У самых стремян Герты с яростным лаем бежал Рыцарь, прыгая иногда вперед и бешено кусая за ноги немецких лошадей и солдат. Новиков, французы и Ганс окружали Герту. Они рубились во все стороны, медленно продвигаясь вперед.
Герта держала в руке пистолет, но не стреляла. Она решила не сдаваться в плен… Она хорошо знала, что ожидает ее в плену. Пуля или веревка, если в ней не узнают женщины, и хуже смерти, если узнают…
Казаки прокладывали себе путь поодиночке. Только около Новикова скопилась группа, окружая его со всех сторон и охраняя тыл.
Все понимали, что спасти может только чудо… Баварский офицер решил разбить и уничтожить эту спаянную кучку. Проскакав вперед, он густой колонной, целым эскадроном понесся на нее стремительным карьером и силой тяжести и стремительности разрезал ее надвое.
Раненая лошадь Новикова сделала отчаянный прыжок в сторону, и в то же мгновение он был отрезан от Герты. Он повернул коня, желая пробиться к ней, но истекающее кровью животное сделало только судорожную попытку и село на задние ноги. Он видел, как мелькала длинная сабля Ганса, и сквозь шум битвы слышал яростный лай Рыцаря и звонкий голос д'Орбейля:
– En avant!
Словно что‑то яркое вспыхнуло перед его глазами и рассыпалось миллионами искр. Он выронил из рук саблю и вместе с лошадью свалился в ров… И ему показалось, что наступила, мгновенная тишина.
Он открыл глаза от сильной боли, но что именно болело, он не мог понять… Он увидел над собой видневшееся среди деревьев голубое небо… Кто‑то крепко держал его, и лошадь неслась бешеным галопом…
Глаза его снова закрылись. Голубое небо погасло, и опять наступили мрак и тишина.
XXXI
Сезон в Карлсбаде был чрезвычайно оживлен. Никогда еще не было такого блестящего и многолюдного съезда; съехались представители аристократии трех столиц: Петербурга, Вены и Берлина; прибывали раненые офицеры, русские и в меньшем числе прусские. Появлялись и исчезали дипломаты, мелькали фигуры. блестящих адъютантов из главных союзных штабов, из императорской квартиры – из Петерсвальде, из Гитчина, где находился австрийский двор, из Рейхенбаха – ставки главнокомандующего Барклая‑де – Толли. Дамы соперничали красотой и туалетами. С объявлением перемирия оживление заметно возросло, и появились новые лица, а с приездом из северной Богемии великих княгинь Екатерины Павловны и Марии Павловны, герцогини Саксен – Веймарнской, приехавшей на свидание с братом, это оживление достигло своего апогея. Тем более что с приездом Екатерины Павловны все чаще и чаще появлялся в Карлсбаде» великий очарователь», русский император.
Все это общество, по которому едва скользили великие события, продолжало заниматься привычным делом: интриговало, злословило, ловило милости императора, составляло планы походов, критиковало или хвалило военачальников и обсуждало условия предстоящего мира, в котором не сомневалось. В петербургских салонах, перенесенных сюда, Дегранж, приехавший из Варшавы, по – прежнему ловил в свои сети скучающих дам и деятельно агитировал в пользу единой истинной церкви. Во главе его поклонниц стояла чернокудрая красавица Зинаида Александровна Волконская. Приехала и княгиня Напраксина, разочарованная и как бы сконфуженная. Над ней втихомолку подсмеивались, так как ей одной пришлось особенно расплатиться за увлечение многих. Со святым отцом Никифором произошла в Москве, куда его увезла Напраксина после петербургского случая, довольно неприятная история. Рассказывали, что в Москве он успел втереться в кружок богачей Ненастьевых, сектантов – хлыстов, и занять там видное положение. Но тут у него как‑то сорвалось. Произошло что‑то темное. Он успел соблазнить дочь московского туза из купцов Ворошилову, подбил ее украсть брильянты ее матери и крупную сумму у отца, забрал добычу и бежал, оставив соблазненную Ворошилову. Та в отчаянии призналась во всем отцу, а тот бросился к генерал – губернатору. Но отца Никифора и след простыл. Обобранных оказалось еще довольно много. Видно, что отец Никифор, потеряв свою карьеру в Петербурге, сбросил с себя маску и показался в истинном свете. Такой бесславный конец, «пророка» глубоко поразил княгиню Напраксину. И так как она была его поклонницей до последнего дня, в то время как другие остались в стороне, в Петербурге, то она одна оказалась скомпрометированной… Все поспешили отречься от своего» учителя». Однако княгиня довольно скоро утешилась, присоединившись к кружку Зинаиды Волконской.
Но эта сплетня недолго занимала карлсбадское общество, живущее настоящим. Гораздо больше привлекала любопытство общества милость, оказываемая императором Дегранжу (было известно, что Дегранж тайно несколько раз был в Петерсвальде), и еще исключительное внимание, проявленное государем к княгине Бахтеевой, только здесь представленной ему великой княгиней Екатериной Павловной. И между этими двумя обстоятельствами существовала как бы некоторая связь, так как Дегранж был постоянным гостем в доме Бахтеевых. Сама княгиня Ирина редко где появлялась, за исключением великой княгини. Это тоже волновало общественное мнение. Но когда молодая княгиня, всегда сумрачная и бледная, появлялась в каком‑нибудь собрании, где ей следовало быть, она, к зависти всех дам, была центром внимания. Все лица, близкие ко двору, наперебой выказывали ей необыкновенное внимание, равнодушно принимаемое ею. Благоволение императора и дружба великой княгини окружали ее словно ореолом. Тут было о чем поговорить и позлословить, тем более что в числе ее поклонников был сам Пронский, муж известной красавицы, кумир дам обеих столиц, флигель – адъютант и любимец государя. Все видели его настойчивые ухаживания – и завидовали, и ревновали. Одна только его жена смотрела на это совершенно равнодушно. И муж, и жена оба имели шумный успех и уже давно перестали вмешиваться в маленькие сердечные дела друг друга.
Обеды, приемы, вечера, балы тянулись непрерывной цепью. В теплые, благоуханные ночи в садах вспыхивали фейерверки, сплетались интриги, завязывались романы, такие же короткие и, быть может, такие же яркие, как рассыпающиеся цветными искрами на темном небе ракеты.
Но когда стали прибывать раненые офицеры, дамы встрепенулись и тотчас занялись ими с настоящей трогательной заботливостью. Так как ввиду большого съезда прибывшим на отдых и для лечения офицерам было очень затруднительно находить помещения, то русские дамы озаботились оставить за собою несколько уютных домиков, наняли прислугу и предоставили их офицерам. Венские дамы держались в стороне, соблюдая по примеру своего двора нейтралитет; что же касалось берлинских дам, то, относясь с явным неодобрением, по примеру короля, к этой войне, они не проявляли никакого участия к русским офицерам, но своих считали жертвами русской политики и единственными героями бедственной войны.
Бахтеевы заняли большой красивый дом, окруженный великолепным садом, с чудесными цветниками. Евстафий Павлович чувствовал себя наверху блаженства. Он всюду бывал, собирал и разносил новости, имел прекрасный выезд, не стеснялся в деньгах и притом чувствовал себя в полной безопасности. Старый князь тоже как будто успокоился. Внешне Ирина поправилась, не проявляла прежней нервности и лихорадочной деятельности. Она избегала бывать на праздниках и по возможности вела затворнический образ жизни. Дегранж по – прежнему бывал почти ежедневно. Но за этим внешним спокойствием Никита Арсеньевич не заметил странной перемены, происшедшей в княгине. Словно она пережила что‑то очень тяжелое, что‑то поборола в себе, в чем‑то нашла силы и даже отраду. Глубокая покорность светилась в ее прекрасных глазах. Не знал князь и тех минут отчаяния, которые вдруг нарушали достигнутый покой, когда в тишине ночи княгиня плакала, молилась, проклинала жизнь и жаждала смерти… Но эти минуты проходили, покой покорности снова возвращался на миг в возмутившееся сердце…
Князь очень удивлялся, что от Левона нет никаких известий. Из штаба и от некоторых офицеров он знал, что Левон жив. Он так был уверен, что Левон, узнав о их приезде, поспешит приехать или хоть написать о себе. Он несколько раз начинал об этом разговор с женой, но Ирина с видимым равнодушием отвечала:
– Вы знаете, что он жив. Ведь это самое главное.
Но каждый раз Ирине стоило больших усилий сохранить это внешнее спокойствие. Ее оскорбленное сердце болело. Левону было известно, что они здесь, а его не было. Она не знала, что Старосельский был убит, не успев исполнить поручение. Но она подавляла движение своего сердца, непрестанно твердя себе, что прошлого нет, что Левон для нее умер и что она не должна, не смеет желать с ним встречи. «Красота не должна быть проклятием, – говорил Дегранж, – и не должна убивать и нести за собою грех и разрушение… Преступные мечты убивают душу… Одно спасение в отречении, пока не поздно»… И под влиянием этих мыслей Ирина находила в себе силы побеждать порывы сердца. Кроме того, их заглушали и внешние впечатления, и новые горизонты, открывавшиеся перед ней. Особенно сильное впечатление произвела на нее великая княгиня Екатерина Павловна, и неотразимо и властно захватывали ее недолгие беседы с ней императора у его сестры, так непохожие на его обычно любезные разговоры со светскими красавицами. И что‑то родственное своим настроениям видела она в настроении этих двух так высоко стоявших над ней людей: один – вершитель судеб мира, окруженный лестью и поклонением сильных и слабых, и другая – молодая царственная красавица, его сестра, близкий друг и наперсница глубоких и тайных печалей его души. Инстинктом страдающей женщины она почуяла в этих баловнях судьбы таких же, как и она, мятущихся, страдающих людей. Под величавой спокойной внешностью, напоминавшей Екатерину II, в великой княгине угадывалась страстная и страдающая душа. И иногда в интимной обстановке, наедине, прекрасное лицо утрачивало свою величавость и имело скорбное выражение… Ирина вспоминала смутные придворные слухи, когда она была еще девочкой, и догадывалась о причинах этой скорби. Любовь не разбирает положения… Имя героя, любимца армии, связывалось в этих слухах с именем великой княжны… Невозможность выхода, насильственная долгая разлука, брак без увлечения, годы тоски и геройская смерть его на Бородинском поле… Весенняя мечта, ставшая трагедией сердца… Но весна не забывается… Ни блеск, ни слава не заменят первых весенних чувств, и дни весны навсегда останутся днями славы… И этой женщине, так много пережившей и дважды овдовевшей, едва было двадцать пять лет… И тихий голос государя, когда, глядя на нее прекрасными голубыми глазами, словно читая в ее душе, он говорил:
– Возмездие начинается здесь, а не там. Каждый злой поступок, каждая греховная мысль уже носит в себе зерно возмездия – страдания здесь. И это зерно растет, и вырастают цветы скорби, наполняя сердце, убивая радость и веселие и навсегда отнимая счастие. Нет человека несчастнее преступника. Быть может, до поры это зерно не произрастает на бесплодной почве, но дыхание Бога оживит ее… зерно даст плоды, и тогда начинается искупление… бессонные ночи, тоска, одиночество, страшные призраки, отчаяние…
Император опустил голову… Ирина слушала, затаив дыхание, пораженная его словами: Так может говорить только человек, испытавший все это… Но он! Такой добрый, такой великодушный!.. А император уже с ласковой улыбкой и прояснившимся лицом говорил:
– Но все это не может относиться к вам, милая княгиня, вы так юны, так чисты. Ваше назначение рассеивать печали и приносить утешение…
И император целовал ее руку, а она сгорала от чувства мучительного стыда…
И в такие минуты образ Левона таял и расплывался…
XXXII
Весть о перемирии была принята Левоном с истинным облегчением. Он не сочувствовал этой войне. Не разделял энтузиазма некоторой части офицерства и высшего общества и не находил в своей душе никакой ненависти к врагам, а, наоборот, чувствовал антипатию к союзникам. Он надеялся, что перемирие закончится миром. И мир этот после многолетних войн будет прочен и глубок. Тогда он выйдет в отставку, станет свободным человеком и, быть может, найдет забвение и удовлетворение в той деятельности, теперь смутно представляющейся ему, о какой говорил ему Монтроз.
Белоусов был рад перемирию, как ребенок, и все порывался в Карлсбад, где, как говорили побывавшие там офицеры, было так весело. Но пока его еще задерживали некоторые дела по службе. Он уговаривал ехать и Бахтеева, но Левон колебался. То он рвался туда в надежде встретить там Ирину, то боялся новых страданий при встрече с ней, а без нее тоже не хотел быть в том обществе, где каждый встречный напоминал бы о ней. Боевая жизнь, иные интересы, опасности, постоянная игра со смертью несколько притупили остроту его тоски. Он довольно часто виделся с Батюшковым, и беседы с ним действовали на него успокоительно, особенно с тех пор, как Батюшков в минуту откровенности рассказал ему печальную повесть своей молодой любви. Это было пять лет тому назад, когда поэт после шведского похода, раненный, лечился в Риге… И там полюбил дочь своего хозяина, Мюгель… Начавшаяся идиллия была грубо оборвана ее отцом… и они расстались. Но забыть ее он не мог до сих пор и, должно быть, никогда не забудет… Эти чувства находили отзвук в душе князя…
– Любить в жизни можно только раз, – с глубоким убеждением говорил Батюшков. – Настоящая любовь так много берет сил и так опустошает душу, если она несчастна, что после нее душа делается бесплодной. Она становится похожей на мертвое море, покрывшее цветущие сады Содома и Гоморры…
Левону казалось, что поэт прав.
Еще удерживало его желание дождаться Новикова, судьба которого уже начинала беспокоить его. Ходили слухи, что весь отряд майора Люцова предательски истреблен вюртембержцами. Эти слухи были очень упорны. Кто‑то говорил, что в Карлсбаде находится теперь раненый адъютант Люцова, известный поэт Теодор Кернер.
Все это очень тревожило Левона и внушало ему мрачные предчувствия. И предчувствия эти оправдались. Из Рейхенбаха приехал Белоусов, куда ездил немного проветриться со штабными приятелями, взволнованный, почти в отчаянии. Он сообщил, что видел Новикова, но в каком виде! У него разрублена голова, прострелено плечо… Он в бреду, никого не узнает, и доктора не ручаются за его жизнь. Он рассказал и подробности. Из пятидесяти человек Новикова спаслось только пятнадцать. Остальные были изрублены баварскими кирасирами. С невероятными трудностями уцелевшим удалось спастись и вывезти раненого командира. Они заботились о нем в дороге, как могли, но какие же заботы возможны при такой обстановке! Надо удивляться только, как они сумели довезти его живым…
На глазах Белоусова были слезы. Левон слушал его, бледный и потрясенный.
– Я приехал, – говорил Белоусов, – посоветоваться с вами. В Рейхенбахе его нельзя оставить. Там ужасные условия лечения… Он не выживет… А что сделать и как? И возможно ли везти его и куда? Я, во всяком случае, вернусь к нему… Я не могу оставить его одного… О, Боже мой, какие же они негодяи!
– Хорошо, Гриша, – сказал Левон, – мы не оставим его. Я поеду с вами. Что‑нибудь да сделаем.
Левон тотчас же отправился к Громову, объяснил, в чем дело, и попросил отпуск для себя и Белоусова.
– Еще бы нет! – ответил Громов. – Конечно, езжайте оба. Да и тебе надо отдохнуть. Я не стесняю тебя. Уезжай хоть на все перемирие. Экий бедняга! И черт дернул его связываться с этим немчурой. Сидел бы с нами… и был бы цел…
– Так я еду сейчас, – сказал Левон, – а тебе, во всяком случае, дам знать, что и как.
– Пожалуйста, голубчик, – ответил Громов, обнимая его.
Громов тоже был взволнован. Он был другом всех своих офицеров, со всеми был на» ты» и за каждого был готов в огонь и воду, как и каждый за него.
Бахтеев собрался быстро и уже через два часа выехал с Белоусовым в сопровождении Егора в Рейхенбах.
Они нашли Новикова в маленьком, чистеньком домике на окраине городка. Когда Левон вошел, он застал в комнате денщика Данилы Иваныча и штабного доктора, маленького, толстого человека, очень озабоченного и даже встревоженного. Левон пришел в ужас, взглянув на своего друга. С забинтованной головой, Новиков лежал сине – бледный, давно небритые, отраставшие усы и борода делали еще страшнее его бледность. И на этом лице мертвеца ярко горели огромные, лихорадочно открытые глаза. Запекшиеся губы шевелились. Он никого не узнавал.
Левон молча поздоровался с доктором вопросительно глядя на него.
– Плохо, очень плохо, – сказал доктор.
– Нет надежды? – побелевшими губами, почти беззвучно спросил Левон.
Доктор нетерпеливо передернул плечами.
– Надежда всегда должна быть, – угрюмо ответил он, – но что я могу сделать! В этой дыре, несмотря на присутствие главной квартиры, ничего нет! Ни медикаментов, ни перевязочных средств… Да что говорить! – он махнул рукой. – Во всей армии ничего нет. Люди мрут, как мухи, с нас требуют, а что мы можем? Мы не боги, чтобы излечить словом или прикосновением руки! Раненые гниют заживо, а мы только смотрим…
Он отвернулся.
Левон подошел к постели и взял Новикова за руку. Ему показалось, что он обжег руку.
– Неужели ничего нельзя сделать? – спросил он, обращаясь к доктору.
– Здесь – ничего, – ответил доктор
– А где же? В Карлсбаде? – продолжал Левон. – Ведь ближе ничего нет.
Доктор задумался и потом сказал:
– В Карлсбаде – да. Там все есть, и, пожалуй, его можно было бы спасти. Но вынесет ли он перевозку, вот вопрос? – И, помолчав, добавил: – Впрочем, здесь его может спасти только чудо. Такие чудеса бывают, но редко. Попробовать довезти его до Карлсбада меньше риску, чем попробовать оставить его здесь…
– Хорошо, – решительно сказал Левон, – я увезу его.
Гриша, стоя в ногах у постели раненого, плакал, закрыв рукою глаза.
– Надо приобрести коляску или дормез, – продолжал Левон, – а вы, доктор, не согласитесь ли сопровождать его вместе с нами до Карлсбада?
Доктор в нерешительности покачал головой.
– Но мы еще не знакомы, – вдруг вспомнил Левон. – Ротмистр Бахтеев.
– Лекарь штаба Ковров, – ответил доктор. – Не знаю, как отпуск, – уклончиво сказал он.
– Об отпуске не заботьтесь, – прервал его Левон, – я устрою его.
– Тогда я готов, – согласился доктор, которому, видимо, хотелось побывать в Карлсбаде. – Дело только за отпуском…
– И отлично, – отозвался Левон, – а теперь надо пойти за экипажем. Гриша, идем! – крикнул он.
Хотя жители по обычаю припрятали от своих союзников все, что можно, – припасы, экипажи, даже лошадей, но, узнав, что русский князь в деньгах не стесняется, сейчас же охотно показали свой товар. За тройную цену князь очень скоро купил большую карету, приспособленную для долгих путешествий, и четверку крепких, сильных лошадей, и даже нанял кучера. Потом заехал в штаб, где его хорошо знали, и в несколько минут устроил Коврову отпуск.
К вечеру с величайшими предосторожностями Новикова перенесли в карету, с ним сели Ковров и Бахтеев, а Белоусов с денщиком поехали верхом. В поводу денщик вел лошадь князя.
XXXIII
Жаркий, ослепительный день. Ни дуновения ветерка. Словно в томной лени задремал густой сад, с ленивым жужжанием садятся на цветы пчелы, и сами цветы, палимые солнцем, едва дышат своим ароматным дыханием. На открытой террасе, в кресле – качалке, сонно покачиваясь, сидела Ирина, полузакрыв глаза, словно в мечтательной дреме. Легкое белое платье было перехвачено в талии широкой пунцовой лентой, в черных волосах была воткнута яркая роза. Тишина ничем не нарушалась. Даже затих шум города в этот знойный, полуденный час. И такая же тишина царила в душе Ирины. Она сейчас ничего не хотела, ни о чем не думала, ни к чему не стремилась. Ей так было хорошо в этом солнечном воздухе, среди цветов, в сонном затишье старого сада. Быть может, этот кажущийся покой был лишь временной усталостью души.
Шум шагов на песчаной дорожке заставил ее выйти из этого блаженного состояния. Она открыла глаза и вся словно замерла, судорожно сжав ручки кресла. К террасе по дорожке, опустив голову, медленно шел Левон. Он не мог еще ее видеть, огибая клумбу. Но в эти короткие мгновения она разглядела его осунувшееся, побледневшее лицо и странную, горькую полуулыбку. И ее душа на миг вспыхнула любовью, жалостью. Она сделала движение броситься ему навстречу, но вдруг застыла, побледневшая, с остановившимся сердцем.
Левон поднял голову и увидел ее. Он на мгновение приостановился, потом его лицо приняло необыкновенно счастливое выражение и с заглушённым криком: «Ирина!» – он взбежал на ступени террасы, протягивая обе руки.
Но сейчас же остановился, и лицо его погасло.
Ирина стояла перед ним бледная, надменная и холодная, как в самые первые дни их знакомства. Ни радости, ни волнения, ни даже удивления не было на её застывшем лице.
– Я очень рада видеть вас, – равнодушным тоном произнесла она, протягивая руку. – Какая будет радость для Никиты Арсеньевича!
Она отвернулась в сторону, чтобы не видеть его лица, его вопрошающего, печального взгляда. Но он быстро овладел собою и, слегка прикоснувшись губами к ее руке, сухо ответил:
– Я также рад видеть вас. Я уже четыре дня в Карлсбаде, но только сегодня имел возможность прийти сюда.
Он не сказал, что пришел потому, что три дня Новиков был словно в агонии, что он считал преступлением оставить его, что в минуты прояснявшегося сознания Новиков, крепко сжимая ему руку, умоляюще шептал:
– Левон, не уходи, я должен сказать… – и снова впадал в забытье.
Было видно, что что‑то камнем лежит на его душе, что он хочет завещать другу свою последнюю волю.
Только сегодня рано утром консилиум врачей решил, что смертельная опасность миновала, и только тогда Левон решился оставить больного друга на попечение Гриши Белоусова.
– Вы вообще не торопились навестить дядю, – небрежно произнесла Ирина. – Да это не удивительно. У вас новые интересы.
В душе Ирины после его слов вновь воскресла обида. Он так давно был извещен о их приезде сюда и не торопился. Тем лучше! Еще несколько минут тому назад всем своим обращением она хотела оттолкнуть его, показать, что он чужд ей, а теперь, когда ей казалось, что он сам отходит от нее, ее сердце сжималось от обиды и беспричинной ревности.
– Эти три дня – причина была слишком серьезна, – сказал Левон.
– Конечно, – насмешливо произнесла Ирина, – но ведь до сегодня от сражения на Будисинских высотах прошло не три дня, а, кажется, больше месяца.
– Но разве я знал, что дядя здесь! – воскликнул Левон с умыслом, как и она сама, подчеркивая слово» дядя».
– А разве вы не знали? – удивилась Ирина. – Ведь Никита Арсеньевич уведомлял вас.
– Когда? Я ничего не получал, – возразил Левон.
– Это было накануне сражения, – начала Ирина, чувствуя, как невольная радость наполняет ее душу, – мы были в Герлицах.
– Вы там были! – воскликнул удивленный Левон. – И я не знал.
– Да, – кивнула головой Ирина, – мы там были и встретили там знакомого вам офицера, Старосельского. И ему‑то и поручил Никита Арсеньевич передать вам, что мы едем в Карлсбад.
Ирина, сама того не замечая, совершенно утратила свой высокомерный тон и надменный вид. Ее голос звучал обычной простотой.
– Старосельский? – повторил Левон. – Да, я знал его. Но я не видел его. Он был убит в самом начале сражения.
Вспомнив убитого товарища, Левон снял кивер.
– Убит! – с волнением произнесла Ирина. – Такой молодой, такой веселый… Боже!..
– Теперь вы видите, Ирина, – тихо начал Левон, – что я не знал. Только поэтому я не приехал раньше… хотя, кажется, мне было бы лучше не приезжать вовсе. Я не ожидал такой встречи… Мы расстались не врагами, – продолжал он, – и расстались давно. Скажите же, что случилось опять, что вы вновь отталкиваете меня?
Он говорил с глубоким чувством, тихим и серьезным голосом. Облокотясь на перила веранды, Ирина неподвижно смотрела перед собой. Князь видел ее строгий профиль, черные локоны, яркую розу в волосах и печальные глаза. И во всей ее склоненной фигуре, в этих глазах не было ни надменности, ни холодности. И, казалось, была минута, когда Ирина, как тогда в Петербурге, вдруг обернется к нему с доверчивой улыбкой и, как тогда, протянет ему руки… Но этого не случилось. Ее лицо стало вдруг снова холодно и непроницаемо, и, выпрямившись, опять чужая и недоступная, она ответила равнодушным тоном:
– Но ничего не случилось. Я очень рада видеть вас. И что могло случиться? У нас разные пути в жизни. Я интересуюсь вашей судьбой, как племянника моего мужа. Я уважаю вас, как честного человека и мужественного офицера.
– Но ведь было время… – начал Левон.
Краска медленно залила ее лицо.
– Я прошу вас забыть об этом, – дрогнувшим голосом прервала она. – Это было… это прошло…
– Но что было и что прошло! – страстно воскликнул Левон. – Было одно мгновение, но оно безвозвратно… Ему не будет повторения, я знаю это… я не жду его, не ищу его… но были тихие вечера, долгие разговоры, была нежная сестра, было тепло и свет в одинокой жизни!.. И этого нет! И этого не будет, говорите вы… Это жестоко и незаслуженно… – упавшим голосом закончил он.
– Эта дружба была самообманом, – отвернувшись, сказала Ирина. – Вы должны знать это… Но Бога нельзя обмануть… да и притом все это уже пережито… Все прошло… Все это было не нужно… Надо совсем иное… – Ирина говорила медленно, с усилием. – Но вот и Никита Арсеньевич, – с видимым облегчением вдруг прервала она себя.
Левон обернулся. По дорожке шел старый князь в сопровождении молодого красавца в конногвардейском белом мундире.
– Кто это? – спросил Левон, пристально глядя на Ирину.
Ему показалось, что Ирина слегка покраснела и в ее голосе послышалось смущение, когда она ответила:
– Это князь Пронский.
Это имя было слишком известно в столичных кругах, и Левон, конечно, слышал его. Он круто повернулся и пошел навстречу старому князю.
Никита Арсеньевич, узнав его, еще издали раскрыл свои объятия, крича:
– Иди, иди, блудный племянник!
Он с большим чувством обнял Левона. Потом познакомил его с Пронским.
– Очень рад наконец встретиться с вами, – любезно сказал Пронский. – Я так много слышал о вас от Никиты Арсеньевича и встречал ваше имя в реляциях о Будисинском сражении.
Левон сдержанно поклонился. Дядя взял его под руку и стал подробно расспрашивать.
Как бы находя себя лишним, а, главное, заметив на террасе белую фигуру Ирины, Пронский, извинившись, поспешил вперед. Левон, нахмурясь, посмотрел ему вслед. Пока они дошли до террасы, Левон успел в общих чертах сказать о себе и о том, как попал он сюда с раненым Новиковым.
– Бедняга, – заметил Никита Арсеньевич, – непременно навещу его.
Войдя на террасу, они застали Ирину сидевшей в качалке и около нее князя Пронского, что‑то оживленно рассказывавшего ей. Ирина равнодушно слушала его.
Завязалась общая беседа. Главным образом говорили Пронский и Никита Арсеньевич. Разговор вертелся вокруг предстоящего в Праге мирного конгресса. Старый князь был уверен, что в августе будет уже заключен мир, так как обе стороны в достаточной мере истощены и, кроме того, продолжение войны не в интересах России. Как человек, близкий к императорской главной квартире, Пронский был очень сдержан, не возражал и не соглашался с этим мнением.
– Наполеон очень упрям и снова чувствует себя победителем, – заметил он. – Поведение Австрии тоже еще нерешительно.
– Ох, уж эти друзья, – вздохнул Никита Арсеньевич. – Говорят, скоро сюда будет государь? – переменил он разговор.
Пронский пожал плечами.
– Мы знаем там столько же, сколько знают и здесь, – улыбаясь, ответил он. – Об отъезде государя мы часто узнаем только через несколько часов. Притом государь часто за последнее время выезжает в Нейдорф к прусскому королю.
– Говорят, государь живет совсем отшельником? – спросила Ирина.
– Мы также, – засмеялся Пронский. – Его величество всегда один в этом мрачном замке, как его называют, графа Штильберга. Но его величество имеет о чем подумать. Но, Боже мой! Княгиня, представьте себе наше положение. Положим, наше местопребывание – цветущая долина, но ведь и самый чудный вид надоест, если он целые дни перед глазами. Службы у нас нет. Мы» на всякий случай»… И если бы вы знали, как уныло тянутся вечера, особенно ненастные… Брр… Благодарю Бога, что его величеству пришла мысль отправить именно меня сюда с письмом к великой княгине.
– Вы знаете, – обратилась Ирина к мужу, – что князь приехал ко мне с приглашением от великой княгини сегодня на обед?
Никита Арсеньевич кивнул головой.
– Мне уже говорил Андрей Петрович. Это ведь не званый обед?
– Нет, – ответил Пронский, – ее высочество просто соскучилась по княгине, не видя ее второй день.
И он с улыбкой посмотрел на Ирину. Странное чувство испытывал Левон. Ему казалось, что он совершенно лишний, чужой. У Ирины свои интересы, свой круг новых и старых знакомых, и эта видимая близость к любимой сестре императора, конечно, наполняет ее жизнь. А этот красавец, так очевидно влюбленный? И что, действительно, для нее он сам, Левон, с его глупой и смешной, бесплодной любовью?.. Он хотел уйти, но князь решительно запротестовал, и Левон остался завтракать. К завтраку приехал и Евстафий Павлович, веселый и живой. Он шумно и непринужденно приветствовал Левона. Вообще во всей фигуре Евстафия Павловича было заметно чувство собственного достоинства. Прежней приниженности не было и следа. С тех пор, как он очутился за границей и старый князь, ни во что не вмешиваясь, передал ему полное ведение дел, Евстафий Павлович снова почувствовал себя барином. Он вошел в роль и распоряжался деньгами старого князя, как своими собственными. Сначала он еще пробовал спрашивать князя относительно расходов, но князь отмахивался обеими руками и просил Евстафия Павловича действовать совершенно самостоятельно. Он привез с собой новости о поражении армии Наполеона в Испании – Веллингтоном при Виттории.
Брат Наполеона, испанский король Иосиф, сам едва спасся, чуть ли даже не бежал во Францию.
– Ну, что ж, – заметил Бахтеев, – это сделает Наполеона более уступчивым.
Левон едва слушал эти разговоры, изредка бросая взгляды на Ирину и сидевшего рядом с нею князя Андрея Петровича. Он много слышал о необыкновенных успехах князя и теперь следил за ним с любопытством и ревностью, и должен был сознаться, что ни в наружности, ни в манере говорить молодого князя он не мог заметить ни признака чего‑нибудь грубого или самодовольства и неприятной самоуверенности. Все в нем было естественно, изящно и просто. Он как будто совсем не придавал никакого значения ни своей красоте, ни своему положению, ни своим успехам. Особенно поразило Левона доброе и доверчивое выражение его необыкновенно больших и глубоких темных глаз. Пронский имел врожденный редкий дар очарования, и это в большей или меньшей степени испытывали все встречающиеся с ним и мужчины, и женщины. Он никогда не вызывал к себе, несмотря на свои успехи, острой ненависти мужчин. Любовь сама шла к нему навстречу, и он принимал ее так же естественно, как дышал. Через пять минут разговора он уже казался старым знакомым, проникнутым интересами своего собеседника, добрым и отзывчивым. Он располагал к откровенности и доверию, и у него было много друзей среди мужчин и женщин.
Едва окончился завтрак, Левон поднялся прощаться. Он ушел с тяжелым чувством. При выходе из сада он столкнулся с высокой, стройной фигурой в сутане. Это был аббат Дегранж. Они молча обменялись поклонами.
– Не отсюда ли эта трогательная святость? – с горькой усмешкой подумал Левон.