Kitabı oxu: «Солдат Берии. 1418 дней в рядах войск НКВД по охране тыла Красной Армии»

Şrift:

Советский век


© Васильев Ф.П., 2024

© ООО «Издательство Родина», 2024

Федор Васильев
Заботы солдатские

Исповедь

Никому не чуждо чувство самоутверждения. Так я думаю о себе, о своих товарищах по роте. Так, пожалуй, можно думать обо всех живых существах на земле. Впрочем… даже камень утверждает себя. Попробуй взять хотя бы не очень крупный булыжник и разломить вот так, голыми руками. Не тут-то было, пальцы поломаешь, а булыжник останется булыжником: утвердил себя перед твоими глазами монолитной прочностью.

Крепко спят, умаявшись за день, мои однокашники. Пора и мне. Но сон не идет. Будто вспугнул я его и отогнал далеко своими думами.

А думалось все о том же, как и когда солдат становится настоящим солдатом, бойцом. Обычно говорят – в первом бою. Да, первый бой – суровое испытание. Но можно ли считать это испытание часом рождения того самого человека, который с оружием в руках защищает не только себя, но и своих товарищей, интересы своей Родины?

Все зависит от того, как прошло это испытание: как ты чувствовал и действовал, ощутил ли веру в свои силы.

Ты в обороне, попал под огонь противника, взрывная волна снаряда, бомбы или мины оглушила тебя, пулеметные и автоматные очереди не дают тебе поднять головы, и ты, забыв о том, что у тебя в руках оружие, какое-то время не можешь справиться со страхом за свою жизнь. Но вот справа или слева твои товарищи начинают вести ответный огонь, вступают в борьбу за себя и за тебя. Теперь ты, следуя примеру товарищей, включаешь в дело свое оружие, открываешь огонь пока для обозначения – я жив и действую, – хотя не видишь, куда ложатся твои пули. Потом, как все, по зову своего командира поднимаешься в контратаку, не отстаешь от товарищей, потому что совесть не позволяет плестись в хвосте – еще сочтут за труса, – и опрокинутый противник уже не может брать тебя на прицел.

Так ты остался жив и невредим. На том и закончился твой первый бой. Ты вправе считать, что принял боевое крещение, испытан огнем, стал… Нет, нет, не следует спешить с выводами.

Почему? По одной простой причине: ведь ты в этом первом бою не сделал ни одного осмысленного шага; инстинкт самосохранения подсказал тебе прижиматься плотнее ко дну траншеи, затем, чтобы не унизить себя перед товарищами, – броситься в контратаку. Но ты мог легко поплатиться жизнью именно потому, что не использовал силу своего оружия, не сделал ни одного прицельного выстрела. В следующем бою тот, кого ты не сумел уничтожить, может убить тебя и твоего товарища, и тогда твоя смерть будет началом горестных утрат в подразделении, а враг тем временем станет обретать веру в свои силы, которых у него до той поры наверняка не хватало. Не хватало хотя бы потому, что он не знал, как ты будешь действовать против него.

Другое дело – в первом же бою ты, оказавшись в круговороте огня и смертельной опасности, не растерялся, не забыл себя, своих обязанностей, действовал осмысленно – нажимал спусковой крючок после того, как поймал на мушку цель, бросался в контратаку для того, чтобы выбрать наиболее выгодную позицию и истреблять живую силу и технику врага. В ходе боя ты осуществлял замысел командира и помог ему решить боевую задачу за счет своей боевой смекалки – вот это и есть то, с чего начинается солдатская вера в свои силы и способности.

Мне могут возразить: только ли с этого?

Разумеется, не только. Я сужу по себе, по своему опыту – многое зависит от подготовки человека к такому испытанию, от его веры в правоту того дела, за которое он готов сражаться до последнего вздоха. Спроси меня спустя десятилетия после Великой Отечественной войны, с чего начинается солдат, и я ответил бы так:

«Если юноша еще в мирное время приобрел навыки действий в условиях, ничем, по существу, не отличающихся от реально боевых, если он хорошо уяснил характер современной войны и всем нутром своим преисполнен решимости выступить на защиту социалистического Отечества, мы по праву назовем его солдатом. Но и для него первый бой – суровый экзамен. Экзамен на способность властвовать собой, на морально-психологическую устойчивость. Солдат, по-моему, начинается еще на пункте допризывной подготовки, его бойцовские качества формируются в походах, на учениях и маневрах, а окончательно утверждается он в бою. И только в бою!»

Но тяжелым летом сорок первого года я думал о прошедшем бое, в котором, как мне казалось, родился солдат, способный одолеть коварного и сильного врага.

Вчера я побывал снова на перешейке полуострова Рыбачий1. Там на невысокой пирамиде из камней был когда-то закреплен полосатый столб. В одном из первых боев вражеский снаряд снес его. Осталась пирамидка из камней и плит. Это пограничный знак моей страны. Но мысленно я вижу этот знак таким, каким знал и видел пограничные столбы с первых дней службы в пограничных войсках, – с гербом Советского Союза и табличкой с надписью – СССР.

Тогда, осенью 1939 года, приняв присягу и получив боевое оружие, я встал на пост охранять священность и неприкосновенность территории Советского государства. Это было несколько южнее перешейка полуострова Рыбачий.

Бывало, ночью выйдешь в дозор и как трудно было одолеть страх перед плотной и сырой темнотой. Она как бы перехватывает дыхание, стесняет плечи, заставляет высоко поднимать ноги. Ни шороха, ни звука. Смолистая вязкая мгла кажется бездонной. Бездонной потому, что не за что уцепиться глазу, нет зрительного ориентира. Жутковато, по телу бежит колючий озноб. Еще шаг, второй – и провалишься в пропасть… Нет, есть опора – глаза нашли в темноте знакомые полоски. И вдруг дышать стало легче, ноги зашагали уверенно: под ними своя земля. Не знаю, как объяснить, но тот пограничный столб помогал мне много раз одолевать робость и обретать то самочувствие, которое необходимо при охране государственной границы. Я вроде породнился с тем столбом, готов был разговаривать с ним, высказывать ему свои думы и присягать перед ним на верность Родине.

На перешейке полуострова Рыбачий фашистам так и не удалось перешагнуть нашу границу. И хотя гитлеровцы неоднократно разрушали пограничный знак, всякий раз руками наших солдат и матросов он снова восстанавливался. Тот пограничный знак – символ изумительной стойкости героических защитников советского Заполярья.

…Спят мои однокашники – мои добрые, сильные боевые друзья. Набираются сил, чтоб завтра быть готовыми к подвигу во имя утверждения правды на земле. Граница на нашем участке в огне, но враг здесь не прошел и не пройдет.

Как и кто установил пограничный столб, с которым породнила меня армейская жизнь, я не знаю. Мне только ясно, что это сделали советские люди, пограничники. Срубили дерево, сняли сучья, обтесали, просмолили комель, обозначили на нем красные и зеленые полосы и поставили на каменистой гряде.

Не знаю почему, но каждый раз, когда я думаю об этом столбе, мне вспоминается многое из того, как сама жизнь обтесывала меня и готовила к службе на границе.

Сразу после школы я поступил работать на Тушинский завод металлических изделий. В первый же день начальник отдела кадров вручил мне конверт с чистым бланком и сказал:

– Зайди в военный стол.

Мне стало смешно: как это можно зайти в стол, да еще с такой комплекцией – сажень с вершком, – и я спросил:

– Под стол могу, а в стол – не знаю как.

– Это в соседнем доме, на первом этаже, – невозмутимо ответил начальник отдела кадров.

Стучусь в дверь с надписью: «Военный стол». В двери открылось окошко, показалось усталое лицо старичка в очках.

– На учет?

– Мне сказано зайти в военный стол, – ответил я, подавая конверт.

– Ясно, – сказал старичок и стал заполнять анкету.

– Фамилия, имя, отчество?

– Васильев Федор, сын Петра.

– Год рождения?

– Тысяча девятьсот девятнадцатый.

– Социальное положение?

– Был учеником, теперь хочу стать рабочим.

– А родители?

– Всю жизнь живут своим трудом.

– Образование?

– Семь классов.

– Партийность?

На этот вопрос я не знал, как ответить. В пионерах состоял, был барабанщиком звена, даже председателем совета отряда. Потом вступил в комсомол, мечтаю стать коммунистом. Сердцем я давно прирос к великой партии, в которой состоял отец, потомственный хлебороб. И как-то не хотелось сейчас произносить категорично: беспартийный. Но старичок понял мое молчание и поставил в моей военно-учетной карточке карандашную пометку – «б/п». Понимал, что скоро здесь понадобится поправка.

– С весны начнем допризывную подготовку. По всем правилам: два-три часа после работы каждую неделю по вторникам и четвергам, – услышал я в заключение беседы.

Военным делом занимался я с охотой. Отец постоянно твердил и мне и моим старшим братьям, что без службы в армии он так и остался бы вахлаком. Слово «вахлак» в его толковании означало что-то вроде косматого, дикого и совершенно непригодного к жизни человека.

– Будь моя воля, – говорил отец, – я бы тому, кто не знает военного дела, кто не послужил в Красной Армии, не разрешал бы и жениться. Настряпает детей, а кто их будет защищать от ворогов?

Военная подготовка, особенно строевые занятия, день ото дня наполняла меня ощущением собственной силы, казалось, избавляла мои длинные руки и ноги от кривизны, от неуклюжих движений. Правда, случалось, что мои ноги заплетались, мешая другим чеканить шаг, но это не очень смущало меня, потому что я был всегда на правом фланге, направляющим. Все равнялись на меня. А стрелковая подготовка и метание гранат шли у меня совсем хорошо. Я не жалел сил, даже по воскресеньям ходил в тир и на стадион – тренировался до седьмого пота.

Наконец пришел день явки на призывную комиссию. Заставили раздеться. В чем мать родила входим в комнату. Нас два десятка. Все подстрижены под первый номер. Рядом со мной Николай Москвин, друг по работе, тоже слесарь. Жмемся у порога, вдоль стены. Все норовят спрятаться за моими мослами. Перед нами два стола. За столами члены комиссии. Большинство в белых халатах, военком – в кавалерийской форме. На первом столе наши личные дела. Обстановка деловая. Сейчас начнется медосмотр – определение, в какой род войск пригоден по состоянию здоровья и физическим данным. Я готов был первым двинуться к столу, как вдруг мои глаза наткнулись на девушку-врача. И от моей храбрости ничего не осталось. Оробел до потери слуха. Вижу только петлицы военврача на ее гимнастерке. А она взяла со стола несколько учетных карточек и двинулась прямо на меня.

– Ваша фамилия?

Этот вопрос я прочитал по движению ее красивых губ, но ответить не мог, потому что не знал, куда спрятать себя от ее взгляда.

– Назовите свою фамилию, молодой человек, – уже строже повторила она, – и подойдите к столу.

Николай Москвин толкнул меня острым локтем в поясницу:

– Федор, тебя зовут!..

Этим жестом он как бы вернул меня в нормальное состояние. И все же я готов был провалиться сквозь пол, лишь бы не стоять перед красавицей врачом. Иду к столу спиной. Через плечо с ненавистью смотрю на лысеющего врача, склонившегося над бумагами, – почему не он первым подозвал меня?

– Ф-а-м-и-л-и-я?.. – еще раз раздельно повторила она. Теперь неловкость свою я решил замаскировать дерзостью и упрямством и буркнул:

– Ну Васильев.

– Без «ну»! Да встаньте ко мне лицом!

– Зачем еще раз смотреть? В карточке-то все есть. С последнего осмотра я никакой холерой не хворал.

– Не грубите! – оборвала она меня. – Повернитесь ко мне лицом!

– На мне костюм не в порядке, – упирался я.

Этого я сам от себя не ожидал. Сидевшие за столом засмеялись. Я почувствовал, как горячей волной залило все лицо, уши загорелись. Кто-то из комиссии заметил:

– В гренадеры таких раньше брали.

Не зная смысла этого слова, я подумал, что надо мною смеются, и запротестовал:

– В гренадеры, товарищи доктора, не согласен, в пехоту можно, а в гренадеры не хочу!

Тем временем девушка-врач поставила возле моих ног скамейку, встала на нее и ловко крутанула меня на сто восемьдесят градусов.

– Руки на бедра, гренадер… Да не надо сопеть паровозом, дышите легче…

Голос у нее требовательный, но нежный. Легкая, упругая. Взять бы ее на руки, подкинуть как ребенка. А тут все наоборот: она обращается со мной, как с мальчонкой. Простукала мне грудь, заглянула в рот, прощупала бока, будто пересчитала ребра, снова крутанула на сто восемьдесят градусов и затем мягко оттолкнула в спину.

– Идите к соседнему столу.

Там за меня взялся лысеющий врач. Осмотрел меня опять с головы до ног и спросил с любопытством:

– Молотобоец?

– Слесарь, – промычал я.

Он хохотнул, с явным удовольствием ткнул меня под ребро, громко, чуть насмешливо произнес:

– Подтверждаю… Годен! И даже в гренадеры годен. Хотя вам это, молодой человек, и не по душе.

Дома мать встретила меня испуганным взглядом.

– Тебе не здоровится, Федя? – спросила она.

– Здоров, есть хочу, – ответил я жестковато, чтоб отвлечь ее внимание на кухню, иначе пришлось бы рассказывать о своем конфузе перед врачом. Не знаю, как отнеслась бы к этому рассказу родная мать, но мне и без того было горько и досадно за себя. А вообще-то, подумалось мне, надо бы запретить включать женщин в призывную комиссию, перед которой предстают молодые парни в первозданном виде…

Мать подала обед, положила руку мне на плечо. От руки пахло сырым картофелем, льняным маслом и луком.

На лице густая сетка мелких морщинок. Выглядела мать старше своих лет.

– Значит, годен? – спросила она.

– Годен, мама, годен.

Она приложила платок к глазам.

– Тех двух провожала – не было так грустно, как сегодня. Тогда отец был жив. А сейчас стара стала, вот глаза и мокнут. Ты уж прости меня.

– Все будет хорошо, мама. Сказали завтра с вещами являться.

– Тогда ступай, зови братьев и тех, кто у тебя на примете, на ужин.

В первую очередь я забежал к Анюте Булановой, к девушке, которая пришлась мне по душе еще с первого дня работы на заводе и на днях сказала, что будет ждать меня из армии.

Вечером, за ужином, Виктор, старший мой брат, лобастый, всегда веселый, напутствовал:

– Смотри, Федька, начальнику не груби, чтоб никаких шаляй-валяй. Там без дисциплины ни шагу. Род войск-то определили?

– В гренадеры! – гордо заявил я. – Так вроде на комиссии обмолвились.

Загремел хохот. Виктор похлопал меня по плечу:

– Что ж, гренадер! Старайся, служи.

Утром, перекинув через плечо приготовленный в дорогу холщовый мешок со снедью, я зашагал на сборный пункт. Там ждала меня Анюта. Ей разрешили проводить меня до вагона. Всю дорогу она шла рядом со мной.

Раздался свисток, и платформа вместе с Анютой поползла в моих глазах к хвосту эшелона.

Я оказался в одной теплушке с Николаем Москвиным. Устроился в уголке на нарах и всю дорогу занимался любимым делом – рисовал лица товарищей в карикатурном плане.

В Мурманске нас встретили командиры и политработники в зеленых фуражках.

Перед суровым испытанием

Кто-то давным-давно, по-моему нечаянно, обронил фразу, которая бытует, к сожалению, и теперь: «Солдат спит, а служба идет». Сказано для улыбки, а меня это коробит. Получается, вроде никто на свете не может не трудиться, иначе дела остановятся, а вот солдатская служба лишена каких-либо забот и волнений. Между тем, смею утверждать, нет у солдата ни одной лишней минуты для сна! Это в условиях мирной жизни. А в бою, на боевых позициях – солдату вообще некогда спать. И если уснул вот так, беззаботно, то едва ли проснешься, да и товарищей потянешь туда, откуда никто не возвращается.

Старая, невесть откуда пришла эта прибаутка к нам и торчит бородавкой на языке людей, не знающих армейской жизни. Не берусь предлагать каких-либо мер против этой бородавки. Расскажу лишь о своих солдатских заботах.

Мне и раньше приходилось слышать, что служба пограничная не из легких. Каких-либо иллюзий я не питал. Но то, с чем довелось столкнуться уже в первый год службы, превзошло мои ожидания. Боевая и политическая подготовка, физические тренировки, различные хозяйственные работы – все это с подъема и до отбоя. Ни одного часа без дела. 82-й пограничный отряд НКВД, в котором я начал службу, запомнился мне именно тем, что там умело и настойчиво выколачивали из нас, как говорил старшина, «гражданскую пыль» и «домашнюю хлябь». Строй так строй, чтоб сто каблуков стучали, как один; вышел на работу, так трудись, вкалывай, чтоб пар над спиной клубился…

Вполсилы я не умел трудиться. Уставал, конечно, но старался не показывать свою усталость, бодрился, а после отбоя оставался в комнате политрука – рисовал заголовки и карикатуры для стенной газеты.

Не сразу и не вдруг пришла ко мне внутренняя собранность, вера в себя, в свои силы и возможности. Надо было заслужить авторитет и доверие сверстников, опытных воинов и командиров, стать таким бойцом, без которого отделение пограничников, как рука без одного пальца, хотя бы и безымянного, не будет иметь необходимой силы и цепкости.

В жизни солдата, особенно молодого, трудно переоценить роль командира отделения. Он не только строго потребует, но и поможет, проявит о тебе заботу; не только расскажет, но и покажет: «делай, как я». Именно таким запомнился мне младший сержант Попов, наш первый непосредственный наставник. Со мной, как и с другими солдатами, он много занимался, заставляя каждое упражнение, каждый прием отработать наилучшим образом. Службу младший сержант любил, все делал от души, отменно и нас учил тому же. (Младший сержант Попов отличился в первых же боях Великой Отечественной войны и был награжден орденом Красной Звезды.)

Кто-то из советских писателей говорил, что на границе между миром и войной всегда один шаг. Неспокойно, тревожно было и на нашем участке государственной границы. И это мы чувствовали, когда еще проходили курс подготовки молодого бойца.

Звучит сигнал боевой тревоги: «В ружье!..»

На этот раз мы спали не раздеваясь. Спали меньше трех часов. Сон был рваный и тревожный: накануне наши наблюдатели заметили большое скопление пехоты противника на той стороне границы.

Вскакиваю – и сразу к пирамиде с винтовками. Проверяю подсумки с патронами. Теперь надо получить «дополнительный паек» – шесть штук гранат РГД с оборонительными рубашками – и без опоздания занять свое место в строю, где будет поставлена боевая задача.

Начальник заставы не стал выжидать, когда выровняется строй, как это было на учебных занятиях, а лишь на минуту подозвал к себе командиров взводов, и тут же последовала команда:

– Стрелки и пулеметчики занимают свои боевые позиции на первом рубеже. Огнем и штыком преградить путь врагу!

Через несколько минут я уже занял стрелковую ячейку на пограничной высотке и, прижимаясь к брустверу, вглядываюсь в синеющую за пограничным столбом даль, как в яму, заполненную на этот раз грозной тишиной. Что же будет, с чего начнется это новое и, как видно, нелегкое испытание? Я готов ко всему, кроме плена и смерти.

Вот так день за днем стал входить в свою роль – роль бойца-пограничника. Тогда же мне довелось отчитываться, точнее, представляться за свое отделение перед комбригом К. Р. Синиловым – начальником Управления пограничных войск НКВД Мурманского округа.


К. Р. Синилов


Было это так. Молодые пограничники отряда выстроились на плацу. Все подтянутые, начищенные. Мне, согласно росту, выпала честь стоять на правом фланге. Командир отделения долго осматривал меня со всех сторон, наконец решил дать мне инструктаж:

– Комбриг имеет привычку к правофланговому подходить. Четвертый год служу, изучил его. Смотри не тушуйся. Он у нас и пошутить любит, но и требовательный. Не дай бог, коли чего заметит.

– Постараюсь, – ответил я, считая, что тушеваться мне перед начальником погранвойск округа нечего.

И вот из-за угла соседнего здания вышла группа военных.

Впереди шел высокий и статный комбриг в бекеше с меховым воротником. Поздоровавшись и обойдя строй, он действительно остановился напротив меня. Лицо его было сероватым, между бровями залегла глубокая складка, нос с горбинкой. Под нахмуренными бровями – хитровато прищуренные глаза. Я затаил дыхание.

– Присягу приняли, товарищ боец? – спросил он меня.

Как положено в таких случаях, я ответил:

– Красноармеец Васильев присягу принял!

– А скажите мне, красноармеец Васильев, к чему обязывает присяга бойца Красной Армии?

Вопрос был несложен, но в то время я еще не помнил дословно текста присяги и ответил, как думал:

– Быть преданным своей Родине. Если понадобится, за нее сражаться до последнего дыхания, до последней капли крови.

– Своими словами сказал, а верно. Молодец! – похвалил начальник погранвойск и уже другим голосом, добродушно поинтересовался, откуда я родом, кто родители, чем занимался до призыва в армию. Я отвечал не спеша. И вдруг снова в голосе генерала зазвучала другая нота:

– Не побоитесь на границе служить? Ведь тут могут и…

– Чего бояться, – ответил я, – вы же служите…

– Верно, давно служу, – согласился со мной комбриг. Взгляд его стал мягким и добрым. Будто не было у него до сих пор более высоких наград и поощрений, чем мое признание его долголетней и верной службы на границе, ведь я дал ему понять, что хочу равняться на него. Понравился ему такой ответ. Наше отделение было поставлено в пример другим: – Вот, смотрите, какие молодцы…

Быть может, именно с того часа и началось мое возвышение над самим собой. Уходили в прошлое мелкие интересы, эгоизм. Это, пожалуй, самый трудный барьер, преодолев который можно надеяться, что у тебя будут верные, преданные товарищи и друзья. Ведь чем меньше остается в тебе личной корысти, тем больше верят в тебя люди. Такую заботу о себе, вероятно, нужно проявлять с первых дней сознательной жизни, но в армии она выдвигается на первый план. Иначе тебя не вспомнят как раз в тот момент, когда от воинского коллектива будет зависеть решение твоей судьбы.

Об этом подумалось мне на коротком привале после учебного марша через перевал. Я лежал на снегу и смотрел в небо. Скоро наступит серая сплошная темнота. Длинная полярная ночь окутает Кольский. Покуривая, мы следили за подгоняемыми ветром облаками. Густой пар дыхания инеем оседал на воротниках шинелей, на бровях и ресницах, от усталости хотелось вздремнуть прямо вот так на морозе…

– Ко-н-чай перекур! – распорядился командир отделения. – Продолжаем занятия. Задача отделению – подобраться по-пластунски к проволочному заграждению. Васильеву – проход в заграждении проделать, забросать гранатами пулемет противника.

– Есть, проделать проход!

Поползли мы развернутой цепочкой, оставляя за собой широкие рваные борозды. Рыхлый снег набивался за ворот, лез в рукава. Я как-то умудрился потерять рукавицу, но, разгоряченный выполнением поставленной передо мной задачи, даже не почувствовал, что рука голая.

Левее проволочных заграждений палили из винтовок по мишеням другие отделения. Справа целый взвод задорно кричал «ура», атакуя ближайшую высоту. Воздух будто звенел от этого крика и винтовочных выстрелов. Мне и вправду представилось, что здесь разгорается страшный бой, враг где-то рядом, ловит меня на прицел. И я, глубже зарывшись в снег, не поднимая головы, ножницами яростно резал проволоку. Ребята уже поднялись, а я все резал, резал…

Отделение получило хорошую оценку по тактике, но мне пришлось еще раз ползти по своей трассе. Прощупывал каждый метр своего пути, разгребал в серой мгле теперь уже очень холодный и колючий снег, пока не нашел злополучную рукавицу…

В комендатуру вернулись в полночь. Шинель покрылась тонкой хрустящей коркой. Брюки, гимнастерка, подшлемник – мокрые, как после стирки. Портянки пристыли к стелькам сапог. Все это надо высушить, отмять, чтобы завтра не выглядеть истертой мочалкой.

Пока сушил обмундирование – свое и сослуживцев, времени минуло немало. Казалось, успел только-только вздремнуть, как прозвучал сигнал «Подъем!». И снова в строй… Рост тоже обязывает не забывать о себе, в строю бойцы отделения равняются на грудь четвертого, а отсчет, как известно, начинается с правофлангового.

Прошло еще несколько дней, и пограничная жизнь резко сократила лимит времени на отдых и сон. Жаловаться на это некому, если знаешь, что опасность крадется к тебе и к твоим товарищам сквозь снежную метель. Речь идет о событиях, весть о которых застала нас в красном уголке комендатуры.

Распахнулась дверь, и на пороге показался старший политрук Зыков. Быстрый в движениях, поскрипывая ремнями, он приблизился к столу.

– На Карельском перешейке обстреляны наши заставы…

В зале скрипнули стулья, а комиссар сипловатым голосом продолжал:

– Финская военщина, опираясь на внутренние реакционные силы, ведет дело к войне, ставит под угрозу Ленинград. В ее авантюре заинтересованы Германия, Англия, США…

Появился дежурный по штабу отряда:

– Всем, в полном боевом, на выход!..

Через несколько минут резервная застава комендатуры повзводно начала выдвигаться на усиление застав первой линии. Наше отделение было направлено на одну из застав. Шли на лыжах по глубоким нетронутым сугробам. В казарме заставы нас встретил плечистый, смуглый, с пистолетом на ремне лейтенант Лужин. Это был начальник заставы. Он коротко познакомился с новичками и тут же прикрепил к каждому из нас опытного пограничника. Ко мне подошел белокурый скуластый пограничник третьего года службы.

– Липаев Федор, – назвал он себя. – Карел я, но родился и вырос в Мурманской области. До призыва в армию – олений пастух. Тундра – дом мой, костер – брат мой, тайга – мать моя!

Он уяснил задачу и повел меня в каптерку – получить полушубок, сумку с гранатами и пузырек с бензином.

– Не забудь в случае чего на затвор бензинчику капнуть. При сильном морозе затвор заедает, а бензин не дает, – пояснил Липаев.

Встали на лыжи, спустились в лощину. Здесь скольжение хорошее – чуть толкнешься, и ветер в ушах свистит.

Липаев с беспокойством то и дело посматривал на запад. Вдруг он сдвинул с подбородка подшлемник, стряхнул с воротника мелкие, точно горошинки, сосульки, печально проговорил:

– Пурга, тезка, под утро большой будет и мороз нажмет! Ох, и морозы же в этом году будут!..

– Откуда тебе известно? – спросил я.

– Карел знать может, какая погода будет за неделю вперед, – ответил он и, помолчав, пояснил: – Гляди, сыпь редкая, совсем редкая сверху летит. Откуда она берется? Мороз воздух выжимает, сухим его делает. Это значит – силы подкрепить нам хочет. А на западе, где солнце спряталось, смотри, как небо подгорает: беда может быть и людям, и зверям, и птицам, когда пурга залютует. Это доброе солнце предупреждает…

Я глянул на запад не потому, что поверил Липаеву, а просто так. На Кольском нахожусь второй месяц, а солнца путем не видел.

Наскочил ветер. Сухой мелкий снег, словно бисер, посыпался на лыжню. Поземка, волна за волной, поползла по пасту, и перед нами стала вырастать белая мгла – хоть глаз выколи. Но Липаев не сбился с пути, и мы точно вышли к назначенному пункту. Здесь мы встретились с группой младшего лейтенанта Иванова.

– Будем продолжать движение на левый фланг, – объявил командир группы. – Разведчиков наших прижал противник. Смотреть в оба, возможно, нас ждут «кукушки».

Над лесом взметнулась ракета. Она расколола черный небосвод и, оставляя за собой кровавую полосу, погасла. Группа залегла.

Меня и еще двух товарищей из числа опытных пограничников назначили в дозор. Первое боевое задание. Густым чапыжником мы ушли от своих метров на двести. И тут мне захотелось показать себя смелым и решительным. Захотелось, а боевого опыта еще не было. Несусь в ту сторону, откуда взметнулась ракета. Эх, молодость, молодость, как много в тебе задора и энергии и как до обидного недостает опыта, умудренности. Один необдуманный шаг. И вот расплата…

Впереди, как мне казалось, блеснула молния. Меня качнуло, в ушах словно звон колокола. Справа что-то затрещало. Я упал, прижал к плечу винтовку. На глаза наплывало что-то теплое, а винтовка качалась и вздрагивала в руках. Помню, что стрелял в сторону противника. Стрелял и отползал влево, потом вправо, опять влево…

Красные, зеленые, оранжевые круги вертелись, плясали перед глазами. В горле першило. Полушубок казался тяжелым и тесным. Жадно, горсть за горстью, глотал сухой снег. Трудно было понять, где наши, где противник. Присел под кустом. В мозгу проскользнула тревога: «В пургу ночью можно заблудиться». Только бы не уснуть… И тут перед взором моим вместо леса распростерлась черная шаль вспаханного поля. А в ушах моих настойчиво и ласково зазвучал голос отца: «Вставай, сынок, вставай! На пашню идем… Вставай!» И вот уже сивый конь спокойно тащит плуг, который я напряженно держу цепкими руками. Меня наставляет отец: «Плуг свободней держи да поглубже, сынок, бери. Там земля сочнее». Полуденное солнце жарко палит. Но вот его закрывает совсем маленькая тучка, и крупные капли дождя хлещут меня по щекам…

Очнулся. Вытер лицо ладонью. На пальцах кровь – ранен в голову.

В госпитале врачи подтвердили мою догадку – был ранен в голову осколком гранаты. Вот куда унесла меня неосмотрительность – под бросок гранаты. И как тут не сказать: дурная голова ногам покоя не дает. На этот раз самой голове досталось больше, ноги и руки уцелели. Такой урок, как говорится, разуму впрок.

Вернулся в строй после перемирия. На советско-финляндской границе стало тихо.

Меня назначили в хозяйственный взвод, где отслужил восемь месяцев с предельно сокращенным лимитом времени на отдых: почти круглые сутки на побегушках, даже после отбоя поднимали то по распоряжению начпрода – на кухне не хватало дров, то по приказанию оперативного дежурного – помещение не прибрано, а завтра ожидается высокое начальство… Да мало ли предвиденных и непредвиденных срочных дел, которые должны выполнять бойцы хозяйственного взвода. Получалось чуть ли не круглосуточное дежурство по четным и нечетным числам. Стал привыкать к такому порядку службы. Не зря же говорят: привычка – вторая натура.

Усталому полено под головой мягче подушки. Помню, приткнулся я как-то к косяку дверей каптерки и вздремнул. Угол косяка не дает свалиться голове ни вправо, ни влево, а если кто дернет дверь, то не застанет меня дремлющим, я уже на ногах – не придерешься. И что бы вы думали, привиделся сон, будто уговаривают меня пограничники с передовой заставы: «Бросай, Федор, свой хозвзвод и просись к нам. Здесь нужен твой размах рук, ведь ты теперь уже обстрелянный…» А наяву и хитрость моя подвела.

– Не спишь, Васильев? – строго спросил комвзвода, тряхнув меня за плечо. – Собирайся. Приказ – откомандировать тебя в распоряжение лейтенанта Козюберды. В разведку отзывают. Говорят, сегодня же начальника погранвойск округа пойдете сопровождать вдоль границы. Липаев за тобой прибыл. Счастливо, Васильев! Жаль, ты заголовок к стенгазете не успел закончить…

После шести суток путешествия с генералом Синиловым вдоль границы меня оставили на той заставе, где довелось участвовать в первом бою.

Первым кинулся ко мне Терьяков Петр, с которым я ходил в боевой дозор и нарвался на засаду противника.

– Васильев! Каким ветром?.. Глазам не верю! – выкрикивал он.

Мы обнялись.

– Шлем-то твой на другой день нашел. Дырочка в нем и кровь. С собой ношу. Думал, спишут тебя…

– За одного битого двух небитых дают, – вырвалось у меня немножко бахвально.

– То были цветочки, – ответил мне на это Терьяков, – чую, крутая пора наступает, беззаботным сейчас тут делать нечего.

Опытный пограничник, чутьем угадывая, подобно птице, приближение бури, готовил себя к суровым испытаниям. И мне передалось его настроение. Теперь уже не было времени думать о сроках службы. На первый план выдвинулась забота о самом главном. Прошло еще немного времени, наступил июнь сорок первого, и эта самая главная забота обрела совершенно конкретный смысл: я в своем окопе на приграничной высоте, прижался к брустверу и вглядываюсь в грозную тишину, левая рука держит шейку приклада винтовки, указательный палец на спусковом крючке…

Линия прицела

Неожиданно невдалеке от меня, в секторе моего обстрела, метнулось что-то огромное в коричневой окраске. Метнулось и замерло в кустах. Неужели это враги успели тихо и незаметно перешагнуть нашу границу?.. Плотнее прижимаюсь к брустверу. Вглядываюсь и вдруг сквозь прорезь прицела вижу голову лосихи – лесной коровы. Откуда она сюда пришла? Или мне мерещится? Нет, это явь: высокие острые уши, длинная морда, широкие ноздри и огромные добрые глаза, как две крупные сливы, доспевающие на подоконнике. Лосиха смотрит в мою сторону настороженно. Возле нее, под брюхом, два живых рыжих пятна – лосята. Они, как видно, торопливо ищут вымя или уже жадно схватили соски. Я отложил винтовку. Мне даже показалось, что вдыхаю запах густого теплого молока и будто вижу шершавые языки лосят.

Лесная корова, очевидно, только что разрешилась – тощая, бока впалые, да и лосята-то еле стоят. Двойню припожаловала, молодчина! Почуяв опасность, она, видать, поспешно покинула лежку и только здесь дала новорожденным покормиться, затем принялась облизывать их. Но вот она снова вскинула голову, оглянулась назад, прижала уши и сначала медленным шагом, потом все быстрее стала огибать подножие высотки. Лосята сдерживали ее ход, и мне хотелось крикнуть: быстрей, быстрей, сосунки, иначе мать погубите!

Какая красавица с детьми! Она спустилась в лощину, пошла по краю болотистого озерца и снова остановилась, будто не зная, куда идти. Но мне некогда было следить за ней, я должен встретить прицельным огнем тех, кто вспугнул ее, встретить и не пропустить в глубь нашей обороны. Огнем и штыком.

Огонь и штык – суровая необходимость в борьбе с вероломным врагом. И как все это понять: с одной стороны, вооруженные до зубов немецко-фашистские войска, стянутые вдоль границы, с другой – красота природы?

Как прекрасно оборудована земля наша! Всего вдоволь в ней. И раздолья, и пищи хватает всем. Глядите, природа-то распахнулась для жизни. Бери жизнь! Обеими руками бери, всем организмом бери. Бери и владей ею по-хозяйски, расчетливо, не жадно. Но именно жадные оглохли и ослепли от своей ненасытности и теперь крадутся к богатствам моей земли, им угодно уничтожить меня, обездолить мою мать. Лосиха и та лишилась от них покоя… От этих дум я ощутил боль чуть выше левого виска в шраме от осколка гранаты. Давно, еще с той поры, когда был в госпитале, я не чувствовал такой боли в голове.

Оглянувшись направо и налево, я снова припал к прицелу…

Справа, уступом ниже, – наш дзот. В нем мои друзья пулеметчики. Среди них Липаев и Терьяков. Смелые и сильные ребята. Терьяков позавчера вернулся с побывки. Вернулся – и сразу ко мне в этот окоп.

– Вот ты где, Федор, зарылся… Днем с огнем не сыщешь. Здравствуй…

Он стоял передо мной без шинели, туго перехвачен ремнем, бодрый.

– Письма тебе от матери и Ани привез.

Лопата выпала из моих рук.

– Как они там?

– Ничего, живут. Гостинец тебе передали!

Мы присели на дно еще необорудованного окопа. На три недели давали Терьякову внеурочный отпуск за пойманного немецкого лазутчика, но он недогулял, вернулся раньше срока на пять дней, однако наказы товарищей выполнил – побывал у родителей однокашников-москвичей.

– Шлем твой, Федя, матери отдал, – рассказывал он с нескрываемой добротой в голосе. – Рада мать была. Повертела в руках шлем, дырочку в нем нашла, пятнышко коричневое рассмотрела и спрашивает: «Федюшкина кровь?» «Да, – говорю, – его!» Всплакнула. Поднесла шлем к лицу, вроде бы принюхалась, опять всплакнула. На видное место, на комод, поставила его звездой напоказ. «Пущай, – говорит, – так и стоит до Федора».

– Значит, верит, вернусь, спасибо ей, – вслух подумал я.

– А это вот тебе. – Терьяков, улыбаясь, быстро развернул газету и извлек из свертка банку меда, подвинулся ближе ко мне. – Наказала довезти в сохранности. Пусть, говорит, Федор полакомится…

Пока Терьяков открывал банку с медом, я все вспоминал мать. Перебирал в уме каждую ее морщинку. И грусть охватила меня: ведь она не знает, что у нас наступили тревожные дни.

Часа два просидел в моем окопе Терьяков, помог мне закончить оборудование стрелковой ячейки и затем пригласил меня в дзот к друзьям.

– У-у, бисова детина, явился! – проворчал на Терьякова всегда добродушный и невозмутимый Иван Дорошенко, полный, лобастый командир пулеметного расчета. – А где гостинцы?

Терьяков недвусмысленно ответил:

– Помнил о тебе, Дорошенко, помнил. Чемодан зеленого лука и ведро меда старшине преподнес, к обеду все на столе будет, отведешь душу.

Жилистый и костлявый, как я, Андрей Новоселов резко махнул рукой:

– Не об этом говорить надо. Вы все о жратве толкуете, будто и заботы другой нет, – укорил он.

– А о чем же гутарить треба? – лениво спросил Дорошенко.

– Неутешные вести ребята принесли.

– Какие вести? – теребя между пальцами обрывок газеты и поднеся его к губам, удивился Мисум Мутовилин. Да так и оставил прилипшую бумажку на губе, поджидая ответа.

– От Кучинских высот ночью наряд прибыл. Рассказывали: на соседней заставе лазутчиков обезвредили. Форма на них наша, знаки различия наши, а враги. В основном немцы… Нахально ведут себя, сволочи. Напрасно, мол, захватили нас, говорят, все равно освободят скоро. Грозятся: красной России конец придет…

– То есть как конец? – возмутился я, готовый вскинуть на плечо винтовку.

– А так понять надо, – продолжал Новоселов, – что ихним солдатам в башку, видать, крепко вбили – на Россию войной идти. Поэтому лазутчики и грозятся.

– Не болтай! – одернул его Дорошенко. И чтобы окончательно успокоить нас и себя, хотя бы для виду, пояснил: – С Германией мир в Москве подписали. Риббентроп ихний и Молотов рядом сидят. Это в газете печатали. А в общем, поживем побачим. Воны замышляют, а нам дремать не треба. Мы их, заразу, каленым железом выводить будем. Другого средства нема для них…

По-солдатски большой и трудный разговор состоялся в дзоте до прихода новой смены. По пути к заставе завернули на учебную площадку, к чучелам для тренировки приемов штыкового боя, и решили закончить трудный разговор штыковым боем.

– Коротким коли!.. Прикладом вперед, удар!.. Назад, удар! Коли! Коли! – стоя рядом со мной, покрикивал проворный Терьяков. Я стараюсь без ошибок выполнять приемы, которые он показывает мне. Но я левша – колю с левой руки (стреляю тоже с левого плеча). Мне думалось, что именно поэтому Терьяков не мог понять меня, требовал так строго и сердито: – Коли! Коли! Коли!..

Рубашка липнет к телу. Рукавом гимнастерки смахиваю пот с лица. Руки взмокли. Правая ладонь скользит по накладке винтовки, как по растопленному маслу.

– Хорош!..

Наконец-то угодил я ему.

Тренировка штыковым боем как бы помогла нам успокоиться.

Так было вчера, точнее, несколько часов назад после короткого сна в ремнях. А сегодня…

Пограничники перед грозой


Дальний шум моторов в воздухе прервал мои думы о вчерашнем дне. Шум нарастал, расширялся по всей тундре и вот уже превратился в рокот. Самолеты!.. Три штуки. Они пересекли границу и неслись, как мне показалось, на меня. На плоскостях жирные кресты. Фашистские пираты… Я вскинул винтовку, но разве можно поймать их на прицел! Они чуть снизились. Из плоскостей заструились белесые жгуты. Тонкие и длинные, с узелками, они дотянулись до земли. Это пулеметные очереди хлестнули по нашей высотке. Одна строчка пуль взъерошила песок возле моего окопа. Частые, как мне показалось игрушечные, хлопки автоматических авиационных пушек не смутили меня. Я успел сделать два выстрела по самолетам вдогон и сию же секунду заметил, как от каждого самолета из-под брюха отвалились по две черных капли. Это уже там, за высотой, в нашем тылу. Через несколько секунд оттуда донеслись гулкие взрывы. Я успел сосчитать – шесть сотрясающих землю взрывов. Шесть капель – шесть бомб. Вот с чем ворвались они в наше воздушное пространство!

Гул самолетов удалился влево, затем повернул обратно и растворился в синеве чужого неба.

Фашистская пехота, которую мы ждали с той стороны границы, почему-то не поднялась.

Прошло пять, десять минут – никакого движения на той стороне. Испытывают, гады, выдержку нашу или ждут, не побежим ли мы со своих позиций после налета авиации. Не выйдет, не ждите!

Ко мне по ходу сообщения прибежал Мутовилин.

– Жива! – прошептал он, будто боясь своего голоса. – Башку не надо подставлять, куда вскакивал, куда стрелял? Высокий, длинный, все пули соберешь в себя.

На востоке, у самой черты горизонта, поднимался черный столб дыма. Он распространялся все шире и шире, как бы стремясь застлать Кольский.

– Винтовка, пулемет против самолета – плохо, – продолжал Мутовилин. – Орудие сюда давай, Федя, пушку, целую батарею надо против таких железных птиц.

– Сунутся дальше и на зенитки нарвутся.

– Вот молодец, заговорил! – Мутовилин даже хлопнул в ладоши. – Молодец, говорю, я того хотел, голос слышать твой хотел.

Теперь мне стало ясно, зачем он прибежал сюда – проверить, что со мной случилось. Он видел, как легла пулеметная строчка возле моего окопа. И, убедившись, что я невредим, вскинул руки над головой, известил товарищей: жив, здоров…

Сию же минуту здесь появился Терьякев, затем слева подошли ручной пулеметчик и наблюдатель с окопным перископом.

– Пуля, Василич, не смыслит, кокнет – и протягивай лапы, – пробасил сбоку ручной пулеметчик Дмитрий Долгов.

В ответ на это я махнул рукой. Терьяков, заканчивая колдовать над самокруткой, поддержал меня:

– Верно, Федор, сначала надо врагов убитыми видеть. – Повернулся к наблюдателю: – Прикурить позволь, служивый…

Опять наступила тишина, на этот раз тягостная. И я уже испытывал нетерпение: скорей бы показались фашисты. Но они не шли.

– Пора расходиться по своим местам, – сказал Мутовилин, будто угадывая мои думы.

Однако никто не тронулся, следя за наблюдателем, который прилип к окулярам перископа. Прилип и не шелохнется. Минута, вторая… И вдруг вскочил.

– Идут, в душу их!.. – страшным голосом закричал он.

– К бою! – сию же секунду послышался повелительный голос командира.

Словно ножом по сердцу полоснула меня эта команда. Я даже вздрогнул, не заметив, как в моем окопчике стало просторно.

Лес на той стороне границы словно расступился. Темные фигуры двигались к нам. Шли быстро, полукругом, охватывая лощину, заросшую кустарником и карликовыми березками. Кругом все замерло, двигались только цепи пехоты противника. Они будто не замечали или не хоте ли замечать, что перед ними граница и далее чужая для них территория.

Прикладываюсь к винтовке, ставлю прицел на риску 400 метров. Это расстояние до черты, где кончается ней тральная пограничная полоса. Буду ловить на мушку первого из тех, кто ступит на нашу землю в секторе моего обстрела. Раньше открывать огонь нельзя. Приказ начальника заставы Лужина: пехоту истреблять только после того, как она перешагнет границу…

Стали доноситься звуки губных гармошек. Бот они захлебнулись, и затрещали автоматы. Бесприцельные очереди сверлили воздух светящимися паутинками.

В прорезь прицела вижу бегущую впереди фигуру автоматчика. Он держит автомат перед животом и строчит. Я целюсь в него. Палец, почти не чувствуя, нажимает спусковой крючок.

– Огонь!!! – послышался за спиной голос лейтенанта Александра Лужина.

Залп, другой, третий… Зататакали пулеметы. Взметнулись черные смерчи земли. Над бруствером закрутились белые тучки дыма, сквозь которые вдоль границы просматривались темные бугры. Это были тела фашистских солдат, вторгшихся на нашу землю. Одни корчились и извивались, другие будто вросли в землю.

Небольшой группе фашистов удалось продвинуться к нашим окопам. Отбивали их гранатами. Бегу к друзьям в дзот, чтоб запастись патронами и гранатами. Тут лейтенант Лужин.

– Прекратить огонь! – распорядился он.

– Согнулись! Согнулись гитлеровцы-то! – вставляя новую ленту в пулемет, заикаясь от волнения, выкрикивал Терьяков. Потом по-хозяйски промолвил: – Далеко отбежали, сукины сыны. Напрасно-то патроны тратить незачем. Сгодятся еще патроны. – Он смахнул с лица капли пота и обернулся ко мне: – Долго теперь фашист чихать после нашего перцу будет. Не скоро нос сюда сунет. Как, по-твоему, Федор?..

Я оторвался от солдатского котелка, перевел дух, ответил:

– Сунутся – еще дадим… – И снова приложился к котелку, с наслаждением глотая прозрачную, точно лед, воду.

– Хватит, – рывком остановил меня Терьяков, – все высосешь, оставь глоточек.

– На, пей! – сказал я и вернулся в свой окоп. Со мной прибежал сюда Новоселов – просто посмотреть.

Земля чадила. Прямо передо мной, за бруствером, валялся немецкий автомат. Чуть дальше, слева и справа, распластались два фашиста. Один здоровенный с фиолетовым лицом тянулся к нам, стонал.

– Помочь ему, что ль?

– Куда ты, сдурел? Снайпер сымет, – одернул меня Новоселов. – Не суйся. Из-за этой пакости жизню класть не стоит.

– «Язык» зазря пропадет…

Но вот под страхом вскинутой мною винтовки немец сам пополз к нам. Поднялся и рухнул в мою ячейку.

– O, Mutter, dein Sohn ist ermordet!2

Он повторял эти слова и после того, как я и Новоселов принесли его к дзоту.

– Мать вспоминает…

– Свою вспоминает, а о наших забыл, подлюга…

– Спятил фашист-то, – заключил Терьяков. – Видите, глаза под лоб у него закатываются…

Как ни била меня лихорадка ненависти, но вид раненого подействовал, шевельнул во мне жалость.

– В медпункт его…

Но не суждено было этому немцу жить. Мутовилин направился было с ним вдоль траншеи ко второй линии, но, как видно, фашистские наблюдатели заметили такое движение. Треск взрывов разорвал воздух. Мутовилин шарахнулся обратно в дзот и попытался потянуть за собой пленного, но не успел. Новые взрывы. И на том месте, где был немец, задымился взрыхленный грунт.

– Вот как бьет, шайтан! – сокрушался Мутовилин, когда я подбежал к нему. – Самая малость – и моя душа пошла бы к аллаху…

Прошел час, второй, а может, и больше – после такой встряски трудно следить за временем. Пехота врага не возобновляла атаки. Наступила коварная тишина. За мной прибежал посыльный и сказал, что мне надо быть в блиндаже лейтенанта Лужина.

Бегу вслед за посыльным.

В сыром продолговатом блиндаже начальника заставы собрались командиры. Они сидели на земляном выступе, жадно курили. Мотки седого дыма обшаривали накатик. В щель амбразуры проникала узкая полоса света. Она делила полумрак блиндажа на две части и ярким пятном падала на противоположную стенку. К двери вместе с дымом утянул сквознячок… Мне определили место у входа – я назначен связным лейтенанта Лужина. Прислонив винтовку, к притолоке, я оседлал валун, торчавший на полметра из земляного пола, и всматривался в смутные от полумрака лица.

Лужин, пригнувшись, прошел от стенки к стенке, затем воткнул длинные пальцы рук в черноту волос затылка, присел у амбразуры на опрокинутый ящик.

– Подлецы! Без объявления вторглись! – он скрипнул зубами. – Долг перед народом своим, товарищи командиры, обязывает нас сражаться, не зная страха в бою. И чтоб никакого колебания! Позора, малодушия не простят нам. Ни за что не простят!

Дав необходимые распоряжения, Лужин отпустил всех на свои места. Оставил в блиндаже политрука и меня как связного.

Развернув карту, начальник заставы размышлял вслух:

– Противник пойдет, сюда, затем он будет стремиться перехватить дорогу и прижать пограничников к болоту…

Пока Лужин рассуждал над картой, я старался осмыслить наше положение. Комендатура не могла выслать помощь на все заставы. Поблизости военных частей нет. Какие силы бросит сюда противник, еще неизвестно. Что же будет? И только сейчас я вдруг с полной ясностью понял, что молодость наша, увы, осталась позади. Шли в армию, попали на войну… Сначала белофинны, теперь эти…

Вражеская пехота все еще не показывалась. Новая группа самолетов противника, сотрясая воздух, прошла на Мурманск.

Политрук Николай Иванцов не спеша подошел к амбразуре. Сквозь щель смотрел он вперед. Солнечные лучи искрились в росинках пота на его лице. Я встал рядом с политруком, глянул на опушку леса по ту сторону границы. Где-то там притаились и зализывают раны гитлеровцы.

Над блиндажом просвистели снаряды. Батарейными залпами бьют. Взрывы загрохотали за нашей спиной – в тылу позиций. Загорелась казарма, подсобные постройки. Не удалась у них атака, не побежали мы от границы, так теперь они перенесли огонь на безобидные постройки. Как правильно поступил начальник заставы, перебравшись сюда, в земляной блиндаж. Сюда же перенесли телефонный аппарат, запрятав его в нишу. Связь работает. Вот только сейчас начальник заставы, переговорив с кем-то из вышестоящих начальников, сказал мне:

– Беги на левый фланг, на свою высотку, и скажи пулеметчикам: экономить патроны и никаких лишних движений.

– Слушаюсь: экономить патроны и никаких лишних движений.

Сбегал к друзьям, снова вернулся. Затем на правый фланг с таким же приказанием. Бегал, бегал и не помню, как заснул на пороге блиндажа. Гитлеровцы притихли, потому и вздремнул. Сквозь сон услышал слова Лужина:

– Война идет, а солдат сделал свое дело – и спит. На этом и кончился мой первый день войны с фашистской Германией.

Тяжелый день

Часа четыре подряд хлестал ливень с грозой. Просветлело лишь к семи утра – восточный ветер разогнал тучи. Солнечные лучи не спеша прогревали воздух, подсушивали намокшие шинели. Теплом задымила влажная земля.

Наша застава вот уже пятые сутки непрерывно находилась на передовых позициях. Дозорные не смыкали глаз. А враг все эти дни молчал.

– Не идут фашисты, душу тянут, – пожаловался Терьяков.

Я сидел, прислонившись к стенке окопа, и думал о своем. Еще неделю назад мечтал попасть домой на побывку. А вместо побывки – окопы, размытые дождем… С грустью вспомнил Анюту, блеск ее глаз, улыбку…

Над головой пронзительно просвистел целый рой осколков. Перед глазами в десяти шагах вздыбилась земля. Мина. Откуда ее принесло – непонятно. Ветер помешал уловить ее свист. Не зря говорят – опасен не тот снаряд, что пугает тебя своим свистом, а тот, что приходит к тебе молчком. Однако я успел пригнуться, и осколки второй мины уже не могли достать меня. Сам звук или, точнее, взрыв первой мины я услышал после того, как под моими ногами дрогнула земля.

Еще секунда, вторая – и высота наша сплошь была покрыта разрывами. Все клокотало и трещало. Казалось, и небо дышит огнем.

Наконец чуть стихло. Под прикрытием минометного огня немецкие автоматчики подкрались к нашей высотке. Они шли двумя группами. Маневр ясен – одна группа ведет огонь по высоте, другая прорывается на высоту. Все это на нашем левом фланге. Я поворачиваю ствол винтовки влево. На мушке застряла горбатая фигура автоматчика. Вижу его в профиль. На спине ранец. Делаю небольшое опережение – и… теперь мы ведем огонь по команде.

– Беглым…

Эта команда доносится справа. Кто командует – по голосу не пойму, а оглядываться некогда.

Израсходовал обойму, вторую… Без остановки строчат наши пулеметчики, но повернуть фашистов обратно не удается.

Проходит еще полчаса, час… и за нашей спиной слева, на кромке болота, затрещали немецкие автоматы. В этот момент я находился в дзоте возле Дорошенко. Здесь же были Новоселов, Терьяков, Мутовилин…

Не знаю, как чувствовали мои друзья, а мое настроение в эту минуту было неважным. Мне вдруг подумалось, что в первом бою, что вспыхнул пять дней назад, против нас наступали куклы в мундирах с карабинами и автоматами. Они играли с нами в войну: шли вперед с губными гармошками, строчили из автоматов наугад, падали, корчились, бежали без оглядки, как в кино. А сегодня, после пяти дней молчания, игрушки эти словно бы переродились: хорошо маскируются, умело пользуются укрытиями, падая, ползут вперед, а не назад. И огонь по ним, казалось бы, ведем прицельный, а гитлеровцам счету нет – уже вон где, в тылу, строчат автоматы.

Застава по приказу командования с боями отходила на Мотовку для усиления основного оборонительного рубежа. Это примерно в семи километрах от границы. Там формировался пограничный батальон.

Вытаскиваем станковый пулемет из дзота и тащим на катках по дну траншеи. Пригнулись, один за другим гуськом бежим за Дорошенко.

– Стой! – послышалось впереди.

Это Лужин и политрук Иванцов. Мы остановились.

– Застава отходит, – объявил Лужин. – Васильев, с ним Новоселов, Бурталов останутся для прикрытия нашего отхода.

Мы остались на месте втроем. Бурталов посмотрел на меня тоскливыми глазами: мы плохо знали друг друга.

Последним отходил от нас Терьяков. Он положил рядом со мной на край траншеи свои гранаты – четыре лимонки.

– Может, сгодятся, Федор.

Застава отходила длинной цепочкой но кустарнику, через заболоченную лощину. Противник будто не хотел мешать такому отходу – замолчал. Так продолжалось минут двадцать – тридцать. Мы уже вроде успокоились, заработали лопатами и тем выдали себя. Вражеские минометчики засекли нас и с поразительной точностью послали сюда мины. Новоселов скорчился, охнул.

– Зацепило меня, Василич… – прошептал он.

Маленькая пробоина на гимнастерке возле воротничка быстро расползлась в большое темное пятно. Зубами разрываю пакет с бинтами и перевязываю рану, не узнавая своих рук, – деревянные, непослушные, будто чужие. Бурталов неторопливо поправляет патроны в диске, кажется, проверяет себя и оружие, боеприпасы – все ли исправно. Теперь оставалось нас двое невредимых, две винтовки, ручной пулемет и четыре лимонки.

– Неси раненого, – проговорил я. – Догоню на болоте…

Бурталов будто не слышал меня: прилип к прикладу. Раскинутые в стороны локти рук его запрыгали. Пулемет неторопливо выстукивал: та-та, та-та. Короткие прицельные очереди пуль высекали искры из валунов, за которыми кое-где зеленели немецкие каски.

– За камни загнал их, теперь ты валяй! – передавая мне пулемет, сказал Бурталов.

Давлю на спуск. Пулеметный ствол судорожно дергается. Я ору во все горло: «Не отдам…» То ли от накопившейся злобы ору, то ли прогоняю минутную слабость. Расстреляв диск, хватаю пулемет и спускаюсь вниз в лощину. Ноги засасывает болотная жижа. За спиной стрекочут автоматы. Припадаю, оглядываюсь, но автоматчиков не вижу. Будто камни и кусты на покинутой земле пытаются хлестнуть меня по спине свинцовым хлыстом: отходишь, получи!.. И я в отчаянии готов был кинуться навстречу противнику, но Бурталов окликнул меня. Он сидел на кочке среди болотных кустов.

– Тяжело с Новоселовым, сам замаялся и его замучил. Обмяк парень, – сказал Бурталов, когда я подполз к ним.

Передохнули. Теперь надо преодолеть болотистую поляну, укрепиться на более удобной для обороны позиции. Идем кустами. Под ногами хлюпает грязь. Это становится противно. Заткнуть уши от болотного хлюпанья невозможно: руки заняты.

– Не выживу, Василич, все равно не выживу, – то и дело повторяет Новоселов. – Аж позвоночник дребезжит. Оставь меня…

– Не ной! – грубовато оборвал я его. – Трясина здесь. Выберемся – легче будет.

– Горит все, пить дай, пить, – просит Новоселов.

Я дал ему глоток водки из своей фляжки, насильно вдавил в рот кусок подмоченного сахара. Новоселов глотнул и, закрыв глаза, притих.

– Успокоился, жить будет, – сказал Бурталов, устанавливая пулемет на рогульки.

Отдохнув немножко, двинулись дальше.

Нам удалось оторваться от автоматчиков противника только за счет того, что они не знали местности, а нам была знакома здесь каждая тропка. И все же трудно было поверить и согласиться с тем, что противник занял нашу высоту. Отход казался мне бредовым сном.

На опушке леса снова сделали привал. Бурталов, растянувшись пластом у пулемета, не вздрагивал ни одним мускулом. Из сапог его на белый ягель стекала по капельке коричневая болотная жижа. Новоселов лежал рядом со мной, глаза его были открыты, и тусклый взгляд остановился на вершинке карликовой березы.

«Спят», – подумал я.

Сзади кто-то кашлянул густо, с хрипотой.

Бурталов мигом вскочил…

Из-за валуна, недалеко от нас, высунулась стриженая голова. В прицел мушки сквозь кустарник различаю широкое лобастое лицо. Рядом показалась вторая голова в нахлобученной на брови зеленой фуражке. Палец замер на спусковом крючке. Меня кто-то словно кольнул шилом. Что есть силы я крикнул:

– С-в-о-и-и!!

Из-за дерева выскочили Терьяков, Дорошенко, Борисов…

– Видели вас, как по болоту брели…

– Брели, – ответил я Терьякову, – а ты, дуралей, выжди еще мгновение и отходил бы по земле грешной.

Терьяков без моих объяснений понял все. Подойдя к Новоселову, он спросил:

– Жив?

– Жив!

– Тогда поднимайте его и – в укрытие. Здесь мы вчетвером оставлены. Засада на случай, если противник продолжит преследование. Лейтенант Лужин так решил…

Новоселова положили меж двух валунов, чтобы в случае боя его еще раз не отыскала пуля.

Теперь мне стало ясно, что Лужин считал нас погибшими и для прикрытия отхода заставы создал здесь еще одну группу под командой Терьякова. Но вот мы уцелели. Среди нас лишь один раненый. Группа возросла. Имеются ручной пулемет, винтовки. В моей сумке еще четыре гранаты – подарок Терьякова, их можно вернуть, но мои руки длиннее, к тому же подарки не возвращаются: еще обидится. И место здесь для засады очень подходящее: опушка леса, как нарочно, усыпана большими валунами, а впереди, откуда могут появиться фашисты, широкая поляна – одной очередью можно прошить насквозь. По кайме вдоль опушки вьется мелкая речушка. Это еще одно прикрытие наших позиций.

– Терьяков, скажи мне, в политике-то ты вроде смыслишь, – пробасил лежавший рядом со мной Борисов. – Есть какая-нибудь инструкция насчет того, как воевать? Ну хотя бы разрывными пулями не стрелять?

– К чему тебе в голову такая мысль лезет? За гитлеровцами лучше посматривай, а то они правила покажут – штанов не удержишь.

– Смотрю, – протянул Борисов, – а насчет правила ты мне все же ответь, не виляй. Поспорил я давеча с Дорошенко. Фашисты разрывными нас хлещут, а мы их простой пулей… Я говорю этому черту Дорошенко, что не положено так, а он уперся как осел, гнет свое: у кого, говорит, что в технике есть, тот тем и будет долбать.

– Какие там правила! – Терьяков махнул рукой. – Фашисты – это ж разбойники, у них одно в башку засело: напал, ограбил, растоптал – и дальше… – И тут же Терьяков словно невзначай окликнул: – Дорошенко!

– Шо тоби? – отозвался Дорошенко.

Над поляной захлопал крыльями глухарь. Мы притихли. Вдали, за поляной, в кустарниках замелькали зеленые каски. Враги. Они идут точно по следу, который оставили там я и Бурталов. «Языки» им нужны. Идут с собаками.

– Сюда ползут, сучье отродье. Ну, нехай идут, нехай, – сказал Дорошенко.

– Стрелять пора, – торопливо пробасил Борисов и чуть подался назад. – Попасть можно, метров четыреста до них…

Терьяков зло цыкнул на него:

– Постоянный прицел поставить!

– Их вон сколько, я уже десять касок насчитал, и собаки…

– Заткнись. Меня старшим назначил Лужин отход прикрывать, значит, слушайся.

– Тише, ребята, – прошептал Дорошенко.

И мне почему-то захотелось быть рядом с этим спокойным и добродушным человеком. Переполз к нему. У него ручной пулемет. Он прижался щекой к прикладу, смотрит вперед, в одну точку, выбирает цель. Не поворачивая головы, говорит:

– Вот того, шо впереди топает, не стреляй. Сам сыму: дюже длинный, черт…

Гитлеровцы цепью шли к опушке.

– Офицеров выбирайте, братва! – негромко распорядился Терьяков.

Тишину разорвала, раздробила на части трескотня автоматов. Терьяков повременил еще секунду и дал команду:

– Огонь!..

Сквозь редкий березняк опушки я видел, как два фашиста, неуклюже взмахнув руками, утонули в кустах. А один, который качался на моей мушке, словно нырнул вперед, в куст, и, повиснув на нем, притих.

Заскулили, завыли собаки. Прижатые нашим огнем, немецкие автоматчики поползли назад. Если бы нас было побольше – самая пора броситься в контратаку, но нас вместе с Новоселовым всего лишь семеро!

Прикрывая друг друга огнем ручных пулеметов, мы начали отходить по намеченному маршруту.

Гитлеровцы, вероятно опасаясь встречи с новыми засадами, от преследования отказались.

Полсухаря – не пища…

На одной из высот располагалась комендатура пограничгого участка. Здесь бойцы нашей заставы влились в 181-й пограничный батальон НКВД. Командиром батальона назначен майор В. Ф. Романычев, заместителем командира по политчасти – батальонный комиссар Н. А. Зыков (с 16 июля 1941 года комиссар батальона).

Не успели мы разместиться, как меня и Терьякова вызвали в штабной шалаш. Командир был в отъезде, и все дела в батальоне вершил заместитель по политчасти, которого мы, солдаты, привыкли называть комиссаром. Плечистый, черноволосый, батальонный комиссар встретил нас испытующим взглядом, сидя на перевернутом ящике посреди шалаша.

– Горьковато, значит, было отходить? – спросил он после того, как мы представились ему по всем правилам. Мне показалось, что политработник уже знал о моих сегодняшних переживаниях и сейчас, чего доброго, будет меня в чем-то упрекать.

Но вот батальонный комиссар, будто угадав мою готовность принять любой упрек, поднялся и, доброжелательным взглядом окинув меня с головы до ног, повернулся к Терьякову:

– Вам есть задание: лейтенанту Козюберде, разведчику нашему, продукты надо доставить. Возьмете, товарищ Терьяков, с собой пять человек и две лошади, навьюченные боеприпасами и продуктами. В районе высоты триста четырнадцать найдете лейтенанта…

Батальонный комиссар сделал паузу, будто прислушался к недалеким орудийным раскатам, и ко мне:

– А вы, Васильев, с пакетом в Мурманск. Там в штабе найдете командира своей роты Кондрашечкина и поможете ему с резервистами справиться…

Батальонный комиссар протянул мне конверт.

Тут же мы узнали, что начальник нашей заставы Лужин и политрук Иванцов тоже не сегодня, так завтра будут направлены в Мурманск готовить резервы.

– Завидую я тебе, – сказал Терьяков, когда мы вышли из шалаша.

– Почему? – спросил я.

Терьяков тяжело вздохнул и, помолчав, пояснил, что в Мурманске живет близкий его сердцу человек.

– Леной ее звать. Понимаешь, Лена. Мы с ней родные стали…

– Что же ты не сказал об этом батальонному комиссару? – возмутился я. – Сейчас вернусь, и он поменяет нам роли.

Терьяков схватил меня за локоть:

– Не смей!.. Комиссар знает, кому какие задания давать. Потом сам, без тебя, доложу ему. Может, сюда ее, к нам, разрешат. А так просто свиданка – рваное счастье. Хуже горя…

Он убедил меня. И пока экспедитор штаба мотоциклист Яков Никеев оформлял путевку в Мурманск, Терьяков успел написать Лене письмо и передал его мне с адресом на конверте.

Часа через два перед моими глазами открылся Мурманск. Большой город утопал в дыму. Свежие руины, развалины. Обломки стен загромождали мостовую. Битое стекло хрустело под колесами. Людей почти не видно.

Разыскав в штабе старшего лейтенанта Кондрашечкина и передав ему пакет, я попросил мотоциклиста помочь мне найти улицу и дом по адресу, указанному на конверте письма Терьякова.

В городе много разрушенных домов, местами бушуют пожары, и мне казалось, что именно в эту минуту необходима помощь девушке, о которой с такой тоской и заботой говорил мой боевой друг.

Мотоциклист Яков Никеев хорошо знал город. Мы пересекли одну улицу, другую, обогнули еще несколько кварталов и где-то на окраине затормозили.

– Вот здесь!.. Уцелел еще. – Никеев махнул рукой на двухэтажный деревянный домик.

Взбежав на второй этаж, я постучался в двери шестой квартиры, как было указано на конверте. На пороге меня встретила девушка, голубоглазая, в ситцевом платье, поверх которого на плечи была накинута шерстяная кофта.

– Лена здесь проживает?

Девушка молча пропустила меня в первую комнату и указала на диван, стоявший у двери. Затем, внимательно осмотрев меня, ответила:

– Это я…

– Вам письмо.

Пока она читала, я разглядывал маленькую двухкомнатную квартиру. Большая фотография Терьякова, вставленная в деревянную рамку, бросилась мне в глаза. Она стояла на комоде.

И тут же Лена принялась неотступно допрашивать меня, что надо сделать, чтобы ее приняли в батальон санитаркой, как можно добраться до нашего расположения. Мне стало ясно, что она готова любыми путями прорваться к нам, к Терьякову. Как ей помочь?

В тот же час я встретил старшего лейтенанта Кондрашечкина и рассказал ему о Лене, о ее намерениях.

– Ладно, подумаю, – ответил мне Кондрашечкин и, помолчав, отдал приказание: – Сейчас нам крайне нужны младшие командиры. Безотлагательно доберитесь до станции, найдите там школу пограничников и доставьте туда распоряжение об откомандировании в батальон десяти сержантов.

Он вручил мне список с резолюцией какого-то крупного начальника.

На станции, до которой я добрался на попутной машине, стояли эшелоны. В теплушках и вагонах копошились люди – военные и гражданские.

Кто-то окликнул меня:

– Эй, служивый, одолжи закурить.

Я остановился. Из теплушки доносились женские голоса, плач детей, мужской говор. И в этот момент из-за Мончегорской горы выскочили три самолета. Ливень свинца неожиданно и резко хлестнул по вагонам. Затрещали зенитные пулеметы, установленные на платформах воинского эшелона. Но поздно: в теплушках началось смятение. Крик, стоны. Люди выпрыгивали из теплушек на землю и тут же попадали под взрывы бомб, под пулеметные очереди с воздуха.

Наконец один самолет, оставляя за собой белый пушистый хвост, креном пошел к Монч-озеру. За ним повернули и два других.

– Детей, детей спасайте! – донеслось до моего слуха от середины эшелона, где одна бомба угодила в теплушку.

Бегу туда. Невдалеке от вздыбленной теплушки за что-то запнулся. Запнулся и оцепенел. Передо мной лежала женщина. Она будто приготовилась ко сну. Возле нее двое детей: девочка лет пяти с белыми как лен кудряшками и мальчик лет четырех. Мальчик теребил за руку мать:

– М-ма, вставай!.. Ма, пойдем!

У меня подкосились ноги. От бессилия не могу тронуться с места и что есть духу ору:

– Э-э-й, люди!.. Сюда!!

От крика или от приступа лихорадочной злости потемнело в глазах. Будто вскипела во мне кровь и захлестнула зрение, слух, дыхание.

И когда чуть посветлело, я увидел ноги людей и услышал возгласы возмущения:

– Гады, детей бьют… Детей!..

Боец-артиллерист осторожно отнял мальчика и девочку от мертвой матери и бегом направился к воинскому эшелону, в медпункт. Мальчишка вцепился в его пилотку, кричал:

– А маму! Маму!..

Я поднялся на ноги. Теперь я не мог медлить ни минуты – скорей, скорей к линии фронта, на передний край. На слепую жестокость фашистских стервятников, оставивших детей без матери, надо было отвечать. Отвечать немедленно, всеми силами, но как? Что требовалось от меня лично, каким путем поведет меня это святое чувство мести – я еще не знал и не мог успокоиться, пока не вернулся в свой батальон вместе с пополнением младших командиров из школы пограничников. Погибшая женщина, ее дети, крик мальчика «М-ма, вставай!» буквально преследовали меня, напоминая на каждом шагу: отомсти, отомсти за них!..

* * *

Началась подготовка групп для выполнения особых заданий. В эти группы подбирали обстрелянных ребят.

Я еще не знал, куда попаду, встретился со своим земляком Николаем Москвиным.

– Фе-дь-ка-а-а!! Вот и встретились! – обрадовался он и тут же с грустью заметил: – Затянулась наша служба, невесты устанут ждать.

Николай Москвин выглядел бодро, загорелый, в новенькой гимнастерке. Его отозвали сюда с заставы, с перешейка полуострова Рыбачий.

– Ну как там? – спросил я земляка.

– В бою за полуостров Рыбачий мы, Федор, границу не сдали. Не пустили мы фашистов за пограничный столб.

Мне стало грустновато: вспомнил свою погранзаставу, пограничный столб, у которого повторял присягу. И я вслух произнес:

– Тот столб – моя забота.

– И моя, – подчеркнул Николай Москвин.

– Спасибо.

И мы поняли друг друга так, как, может быть, не понимали себя. Обнялись и не заметили, как к нам подошел батальонный комиссар Зыков, которого Москвин знал в лицо и называл по имени и отчеству – Николай Александрович.

– Вот что, батенька мой Васильев, над заголовком стенной газеты надо поработать.

– Он это сможет, – ответил за меня Москвин.

Мне пришлось засесть на целую ночь за газету.

Утром, перед подъемом, прикрепив стенгазету к стенке штабного шалаша, я сел на свежий пень и, не чувствуя утренней прохлады, сладко задремал.

Было около четырех часов утра. Солнце висело над сопкой. Южный ветерок ласкал кожу… Чувствую, кто-то тормошит меня за плечо.

– Проснись, сынок, зазябнешь, не дай бог.

Передо мною стоял боец лет сорока, одетый в пограничную форму. Грудь широкая, глаза серые, добрые.

Удивляюсь, откуда попал к нам такой пожилой, и спрашиваю:

– Зачем вы здесь?

– С пополнением прибыл, – добродушно ответил он. – При штабе определился. По хозяйству помогаю. Моя фамилия Тездев. Зовут Степаном.

Я поднялся на ноги.

Пожилой боец не уходил. Сунув пальцы в кисет, он долго набирал щепоть махорки, потом, лизнув обрывок газеты, не спеша заговорил:

– Рисуем, значит.

– Рисуем, – ответил я.

– Пока ты дремал, сынок, начальство картинки твои разглядывало. Сердит.. – он кивнул на стенгазету.

На заголовке я нарисовал ту высотку, с которой когда-то наблюдал за лосихой. В центре рисунка на высотке изобразил пограничника. Ниже приклеил заметки…

– Что, же плохого нашли командиры в этом рисунке?

– Не могу сказать…

К шалашу приближались комбат Романычев, батальонный комиссар Зыков и с ними десяток бойцов нашей заставы, среди которых я, сразу узнал Дорошенко.

Майор, выше среднего роста, плотный, шел вразвалку. Его тень накрывала Зыкова, который, подойдя к стенгазете, развел руками:

– Ну просто здорово! Откуда у вас, батенька мой Васильев, такое? От отца унаследовали, что ли? – И майору: – Учиться бы ему надо, а тут…

О чем комиссар говорил – было ясно, но как ответить, когда отец рисовать не умел? Я так и сказал:

– Отец не мог рисовать, а вот природу любил. Пахать с тринадцати лет научил меня и косить и по лесам водил. Бывало, отец придет на опушку леса и зовет: «Ф-е-д-я-я, спать пора!!» А я, товарищ батальонный комиссар, на полянке, сижу, рисую, оторваться не могу…

Все как-то приумолкли. Не знаю, быть может, мой рассказ заставил их помолчать и вспомнить свое детство. В воздухе послышался далекий рокот.

– Гудит, черт, где-то гудит! – с тревогой глядя в небо, сказал Тездев. – Поговорить не даст, чтоб ему ни дна, ни покрышки.

Из-за южной высотки выплыл «костыль» – немецкий самолет-разведчик. Прочесав Мотовку из пулеметов, «костыль» ушел на запад.

Ставя задачи группе прибывших сюда пограничников, комбат рассказал об обстановке. Из его рассказа мне стало ясно, что заставы нашего погранотряда с боями отошли от границы.

– Холодна земля Кольского, пустынна, а отдать врагу нельзя ее. Северные ворота в Россию! Открой их, и неизвестно, скоро ль потом закроешь, – заключил комбат.

Группу возглавлял младший лейтенант Иванов. Перед ней стояла задача: высадиться в тыл врага со стороны Мотовского залива, пройти вдоль фронта до Мишуковской дороги3, определить движение и количество фашистских резервов, затем соединиться с группой Богачева и разведчиками Козюберды для совместных диверсий.

Узнав 6 том, что группа должна соединиться с разведчиками знакомого мне еще по мирным дням лейтенанта Козюберды, я обратился к комиссару с просьбой включить меня именно в згу группу. Мне помог убедить комиссара Терьяков.

– Ну что ж, батенька мой, раз еще товарищи просят, возражений не имею, – ответил комиссар.

В нашу группу был зачислен также и Николай Москвин.

Подготовка шла быстро. На занятиях я вроде уходил от кошмара, который преследовал меня: «М-ма, вставай!»

И вот мы в одной из бухт Мотовского залива. Дорошенко, Федор Липаев и я, сбросив с плеч наполненные боеприпасами и продовольствием вещевые мешки, сели под кустом на берегу речки. Кому-то пришло в голову искупаться. Командир группы дал «добро».

Легкий ветерок лениво гулял по глади воды. Вода зыбила. На берегу реки пестрели кучки белья, тут же стояли прислоненные к кустикам винтовки. Пограничники плескались в небольшой заводи.

Я не спешил. Раздетым постоял на берегу, затем отыскал в кустах плоский камень, согнувшись, стал оттачивать саперную лопатку. Сталь нудно визжала. Было невдомек, что за мной следили две пары темных глаз. За кустами позади медсестры отжимали белье. Когда оглянулся, услышал упрек:

– Вот расставился, постыдись! Тьфу! Белье отжать не дадут.

Вместе с лопаткой сваливаюсь в воду.

– Воз-дух! – раздался тревожный крик.

Мне показалось, что кто-то подсмеивается над девушками.

Нет, сигнал подан не для смеха. «Мессершмитт», поблескивая желтым брюхом, пронесся над водой.

Все выскочили из воды и принялись проворно натягивать белье на мокрое тело. Надевая брюки, я увидел девушку с узлом мокрого белья. Глазастая, она чем-то напоминала мне Анюту.

С запада снова послышался рокот.

Мне показалось, что самолет несется прямо на девушку.

Дорошенко истошно закричал:

– Ложись, сестра!.. Ложись!..

Гул «мессершмитта» нарастал. Он с каждой секундой все больше хватал за душу.

– Ложись, тебе говорят! Прошьет, чертова девка! Ложись!..

Я вскочил, подбежал к ней и с силой толкнул ее за валун, сам плашмя упал рядом. На тропке, где стояла девушка, хлестнула очередь пуль.

«Мессершмитт» попытался еще раз зайти, но в это время затрещали зенитные пулеметы, и он отвалил в сторону.

Когда стихло, девушка поднялась, подошла к тому месту, где стояла до этого. Под ногами у нее были неглубокие лунки от разрывных пуль.

– Спасибо! – сказала она мне.

– Пожалуйста, но я не знаю, кто меня благодарит.

– Маида, – охотно назвала имя девушка и, улыбнувшись, зашагала по тропке.

Надо же, походка у нее точно такая, как у Анюты – подруги моей юности.

Маида, Маида…

Я уж, кажется, собрался сочинять стихи об этой девушке, о ее улыбке…

Перед посадкой на катер появился батальонный комиссар Зыков. Он словно вырос из прибрежных кустов, теплым взглядом окинул наши лица и заговорил. Говорил недолго. Преимущественно об осторожности в тылу врага.

– Хочу русскую поговорку на прощание напомнить вам. Народ утверждает, что драку выигрывает тот, кто смекалист и спокоен. Доброго вам пути, друзья, и счастливого возвращения!

Погрузились мы быстро, без лишней сутолоки, и катер отошел от берега.

Ох, это полярное лето! Ночью светло как днем. Никакие маневры не помогли экипажу североморского катера спрятаться от воздушных наблюдателей противника. Едва мы вышли в залив, как над нами закружили одиночные самолеты. Пришлось долго уклоняться от бомб и пулеметных очередей с воздуха. Не достигнув цели, катер причалил к берегу. Мы высадились на Рыбачьем, близ перешейка. Здесь, совсем рядом, проходила передовая.

Бойцы укрепрайона полковника Д. Е. Красильникова указали нам скалистую высоту, откуда просматривались вражеские позиции. На высоте не рос даже лишайник. Измельченный снарядами гранит хрустел под ногами. Проводником был Москвин. Он недавно отсюда, ему знаком тут каждый камень.

Перед самой вершиной высоты поползли. Изредка хлопали разрывы. Осколки камня и стали визжали над нашими головами. Ползли цепочкой. В полосе боевого охранения стрелковые гнезда были надежно защищены камнями.

– Стоит, братцы!.. Стоит!

Это Москвин не сдержал своего восторга. Он рукой показывал нам на пограничный знак, что был рядом, на соседней сопке. Николай разговаривал с ним, как с братом:

– Уцелел, родной наш. Так и надо, держись!

Гитлеровцы открыли бешеный огонь из пулеметов.

Мы отползли вниз, за каменный уступ, затем перебрались в один из блиндажей укрепрайона. Здесь командир нашей группы младший лейтенант Иванов, посоветовавшись со «старожилами» перешейка, принял решение:

– Начинается отлив. Под покровом тумана обойти передовую берегом моря. Во время отлива вода от берега отступит. Это поможет нам проскочить на свой маршрут.

Мы вышли на свою трассу без особых осложнений и оказались в тылу противника. Затем почти сутки пробирались тундрой и болотами. Наконец пришли на условленную сопку. Капитан Богачев уже ждал нас. Угрюмый, усталый. Плащ-палатка на нем мокрая, топорщилась, ствол автомата торчал под рукой в прорези полы.

Командиры склонились над картой, а мы прилегли.

Вокруг, кажется, на много верст царила тишина. Сизенькие извилинки дыма цигарок юлили кверху и, попадая на багряный свет полосы горизонта, исчезали. Стояла светлая полночь.

Вдруг раскатистый гул далекого грома потряс чистый воздух и повис над тишиной. Бойцы забряцали оружием, зашевелились. Кто-то из группы Богачева объяснил:

– По переправе на Титовке молотят, долговязые гитлеровцы. У южного моста прорываются, кляп им, чертям, в глотку. Ишь как бьют, воздух волной ходит.

– Пора! – тихо произнес подошедший к нам капитан Богачев.

1.Под Рыбачьим автор подразумевает полуострова Рыбачий и Средний, под перешейком – хребет Муста-Тунтури, соединяющий полуострова с материком.
2.– О, мама, твой сын убит! (нем.)
3.Дорога, идущая от Мурманска к Титовке и далее к Печенге (Петсамо).

Pulsuz fraqment bitdi.