Kitabı oxu: «Последнее объятие Мамы»
Переводчик Мария Десятова
Научный консультант Зоя Зорина, д-р биол. наук
Редактор Валентина Бологова, канд. биол. наук
Иллюстрации Хадии Улумбековой
Руководитель проекта И. Серёгина
Корректоры И. Астапкина, О. Петрова
Компьютерная верстка А. Фоминов
Дизайн обложки Ю. Буга
В книге использованы фотографии и рисунки автора
© Frans de Waal, 2019
© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина нон-фикшн», 2020
Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.
Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
* * *
Катрин, умеющей меня зажечь

Эта книга издана в рамках программы «Книжные проекты Дмитрия Зимина» и продолжает серию «Библиотека «Династия». Дмитрий Борисович Зимин – основатель компании «Вымпелком» (Beeline), фонда некоммерческих программ «Династия» и фонда «Московское время».
Программа «Книжные проекты Дмитрия Зимина» объединяет три проекта, хорошо знакомые читательской аудитории: издание научно-популярных переводных книг «Библиотека «Династия», издательское направление фонда «Московское время» и премию в области русскоязычной научно-популярной литературы «Просветитель».
Подробную информацию о «Книжных проектах Дмитрия Зимина» вы найдете на сайте ziminbookprojects.ru.
Пролог
Наблюдать за поведением окружающих всегда было для меня делом настолько естественным, что иногда я, кажется, слегка увлекаюсь. Я об этом не догадывался, пока однажды не рассказал маме о наблюдении, сделанном в междугороднем автобусе. Мне тогда было лет двенадцать. В автобусе целовались парень с девушкой – смачно и взасос, как это принято у подростков, широко раскрывая рот и заглатывая едва ли не пол-лица. И это бы ладно, но я вдруг заметил, что девушка жует жвачку, хотя до поцелуя жевал только парень. Я озадачился, но быстро сообразил – ну да, это ведь как в сообщающихся сосудах. Однако маму мое открытие почему-то не порадовало. Обеспокоившись, она велела мне больше так пристально людей не разглядывать, это, мол, неприлично.
Теперь наблюдение – это моя профессия. Это, правда, вовсе не означает, что я запомню цвет платья или замечу у кого-то накладку на лысине – такие вещи меня совершенно не интересуют. Я наблюдаю за проявлениями эмоций, за языком тела, за социальным взаимодействием. Человек настолько схож в этом с другими приматами, что мои наблюдения в равной степени применимы к ним всем, хотя работа моя связана в основном со вторыми. В студенческие годы я работал в помещении, окна которого выходили на вольер с шимпанзе, и последние двадцать пять лет, что я тружусь в Национальном центре изучения приматов Йеркса под Атлантой (Джорджия), я наблюдаю похожую картину. Мои шимпанзе живут под открытым небом, на полевой станции, и время от времени, когда у них начинается шумный переполох, мы все кидаемся к окнам. В том, что большинству людей может показаться хаосом и суматохой, когда двадцать косматых зверюг беспорядочно гоняются друг за другом с воплями и визгом, – на самом деле просматриваются черты высокоорганизованного сообщества.
В обезьяньей колонии мы различаем всех подопечных не только «в лицо», но даже по голосу, поэтому знаем, чего от них ждать. Нельзя вести наблюдение, не отслеживая, какие паттерны1 включены в поведение, иначе само наблюдение будет бессистемным и поверхностным. Это примерно как смотреть спортивную игру, в которой ты ничего не понимаешь. Смотреть – и ничего не видеть. За это я очень не люблю американские телетрансляции международных футбольных матчей: комментаторы в большинстве своем – новички в этой области и стратегических замыслов выявить не в состоянии. Они следят только за мячом и в решающие моменты, вместо того чтобы помолчать, продолжают молоть языком. Вот что бывает, когда мы не распознаём паттерны поведения.
Важно видеть то, что происходит за кадром. Если один самец шимпанзе запугивает другого, швыряясь камнями или с разбега проносясь на волосок от него, нужно отвести взгляд от этих двоих и посмотреть вокруг – обнаружатся интересные подробности. Я называю это комплексным наблюдением, когда принимается во внимание расширенный контекст. Если лучший друг запугиваемого мирно спит в углу, это не значит, что на него можно не обращать внимания. Вот он просыпается, топает к первым двум – и вся колония понимает: сейчас начнется. Одна из самок предупреждает остальных громким ревом, матери подтаскивают малышей поближе и прижимают к себе.
И не спешите отворачиваться, когда потасовка закончится. Следите за главными действующими лицами – выяснение отношений еще не завершилось. Я наблюдал тысячи примирений, но до сих пор помню одно из первых, оказавшееся для меня полной неожиданностью. Почти сразу после схватки двое самцов-соперников двинулись друг к другу – выпрямившись в полный рост и вздыбив всю шерсть, то есть визуально увеличившись в размерах почти вдвое. При этом они смотрели друг другу в глаза с такой яростью, что впору было ожидать второго раунда драки. Но когда они сблизились, один вдруг развернулся и подставил другому зад. Второй принялся вычесывать шерсть вокруг ануса первого, громко чмокая губами и щелкая зубами в знак усердия. Поскольку первому потребовалось проделать то же самое, они сплелись в неуклюжий узел, чтобы вычесывать зад друг у друга одновременно. Однако довольно скоро расплелись, и каждый занялся шерстью вокруг морды своего визави. Мир был восстановлен.

Казалось бы, странно, что первым делом у бывшего противника начинают вычесывать именно зад, но давайте вспомним существующие во многих языках выражения типа «лизать задницу». Они возникли неспроста. У человека сильный испуг может вызвать рвоту и понос, поэтому о струсившем говорят, что он «наделал в штаны». То же самое происходит и у обезьян – за вычетом штанов. Испражнения могут рассказать о многом. Вот самец шимпанзе, когда стычка уже давно закончилась, как бы невзначай подбирается к оставленной соперником вмятине в траве и, наклонившись, принюхивается. Хотя зрение у шимпанзе преобладает над остальными чувствами примерно в той же степени, что и у нас, обонянию все же отводится важная роль.
Представители нашего собственного вида, как показывают съемки скрытой камерой, обменявшись рукопожатием – особенно с человеком своего же пола, – часто нюхают ладонь. Небрежно взмахнув кистью перед носом, мы посылаем рецепторам поток сведений о настрое человека, пожавшего нам руку. Мы проделываем это бессознательно, как и многое другое, сближающее нас в поведенческом отношении с остальными приматами. При этом себя мы считаем существами разумными, действующими осмысленно, а поведение других видов преподносим как механическое. На самом деле все не так просто.
Мы постоянно отслеживаем собственные чувства, но загвоздка в том, что наши эмоции и чувства – это не одно и то же. Мы норовим их объединить, хотя чувства – это внутреннее субъективное состояние, известное, строго говоря, только тому, кто их испытывает. Я осознаю собственные чувства, а о ваших узнаю лишь с ваших же слов. Чувства мы передаем вербально. Эмоции же представляют собой и физическое состояние, и психическое – от злости и страха до полового влечения, сочувствия, стремления доминировать, – которые обусловливают наше поведение. Вызываемые тем или иным стимулом и сопровождаемые поведенческими изменениями, эмоции получают внешнее проявление – в мимике, изменении тона кожи, тембре голоса, жестах, запахе и так далее. И только когда человек отдаст себе отчет в происходящих с ним переменах, эмоции превратятся в чувства, то есть в осознанные переживания. Мы выражаем эмоции, но описываем чувства.
Возьмем примирение или восстановление дружеских отношений после ссоры. Примирение – это измеримое эмоциональное взаимодействие. Чтобы его отследить, вам как наблюдателю понадобится только запастись терпением, дождаться и посмотреть, что произойдет между бывшими противниками. Но чувства, которыми это примирение сопровождается – раскаяние, прощение, облегчение на душе, – известны лишь тому, кто их испытывает. Вам кажется, будто другие испытывают абсолютно то же, что и вы, но утверждать это наверняка даже по отношению к представителям своего собственного вида нельзя. Допустим, человек заявляет, что простил, но можно ли доверять его словам? Сколько раз нам, несмотря на все заверения, припоминали якобы прощенную обиду. Мы не до конца понимаем свое внутреннее состояние и зачастую вводим в заблуждение и себя, и окружающих. Мы большие мастера изображать радость, подавлять страх и запутываться в любви. Поэтому я рад, что работаю с бессловесными существами. Об их чувствах я могу только догадываться, но, по крайней мере, обезьяны не собьют меня с толку словесными описаниями.
В исследовании человеческой психологии принято полагаться на анкетирование, то есть основной упор делается на описание чувств, а не на поведение как таковое. Я же предпочитаю противоположный подход. Нам нужно больше наблюдать за непосредственным взаимодействием в человеческом обществе. Для иллюстрации давайте перенесемся на крупную конференцию в Италии, на которой я побывал много лет назад, когда делал самые первые шаги в науке. Приехав рассказывать о разрешении конфликтов у приматов, я никак не ожидал, что мне подкинут идеальный пример на ту же тему из области человеческих взаимоотношений. Один из участников конференции вел себя как никто на моей памяти прежде и мало кто после. Возможно, все дело в том, что он был известным ученым, причем англоязычным. На международных встречах американцам и британцам свойственно принимать свою величайшую привилегию говорить на родном языке за интеллектуальное превосходство, и, поскольку спорить с ними на ломаном английском никто не берется, развеять это заблуждение удается редко.
Доклады шли согласно программе, но после каждого выступления наш знаменитый англоязычный ученый вскакивал со своего места в первом ряду и принимался разъяснять публике услышанное. И вот заканчивает докладчица из Италии свою речь, еще даже аплодисменты не смолкли, а он уже вскочил, забрался на сцену и говорит в микрофон буквально следующее: «Она, собственно, имела в виду…» Содержание я уже не помню, но итальянка скорчила гримасу. Заносчивость оратора и бестактность по отношению к докладчице вряд ли остались незамеченными – сегодня мы называем такое самоутверждение «менсплейнингом»2.
Большинство собравшихся слушали доклады в синхронном переводе, и, возможно, именно временное отсутствие вербального сопровождения помогло им увидеть поведение этого выскочки в истинном свете. Точно так же, как в теледебатах мы гораздо лучше считываем язык тела, если выключить звук. Самозваного комментатора освистали и зашикали.
Судя по озадаченному выражению лица, такой реакции выдающийся ученый никак не ожидал. До тех пор ему казалось, что все в порядке. Сконфуженный и, возможно, пристыженный, он поспешно покинул сцену.
Я же продолжал следить и за ним, и за итальянской докладчицей, когда они уже устроились на своих местах в зале. Минут через пятнадцать ученый подошел к итальянке и предложил ей свой приемник для синхронного перевода – у нее приемника не было. Итальянка, поблагодарив, взяла приемник (хотя на самом деле, возможно, в переводе не нуждалась), тем самым подтвердив негласное примирение. Я говорю «негласное», поскольку по всем признакам о самом инциденте не было сказано ни слова. Зачастую людям достаточно обозначить доброжелательное отношение к другому участнику конфликта (улыбнуться, сказать что-то приятное) и не развивать щекотливую тему. Я не слышал, о чем они говорят, но, как потом стало известно от третьего лица, после всех докладов ученый снова подошел к итальянке и сказал: «Это я, конечно, здорово сглупил!» Вот эта достойная уважения самокритика уже вполне тянула на однозначно выраженное примирение.
Хотя универсальность разрешения конфликтов у людей получила такое великолепное подтверждение прямо там, на конференции, мой собственный доклад приняли неоднозначно. Я тогда только начинал свои исследования, и наука была еще не готова принять идею существования механизмов примирения у других видов. Сами мои выкладки вроде бы сомнений не вызывали – я подкрепил их достаточным количеством фактических данных и фотографий, – но как их расценивать, никто не знал. В то время конфликты у животных анализировали главным образом с точки зрения побед и поражений. Победа – хорошо, поражение – плохо, важно только одно: кому в итоге достанутся ресурсы. В 1970-е гг. в науке преобладал взгляд на животных как на эгоистичных участников жестокой конкурентной борьбы, не способных на подлинную доброту. Примирение, на котором я сделал акцент, в эти рамки не укладывалось. Кроме того, сам термин ассоциировался с областью эмоций, и на это тоже смотрели косо. Коллеги принялись покровительственным тоном разъяснять, что я поддался сентиментальным чувствам, которым нет места в науке. Я был еще совсем молодым и зеленым, поэтому мне можно было втолковывать, что в природе все вращается вокруг выживания и размножения, а на примирениях ни одно живое существо далеко не уедет. Уступки – удел слабых. Даже если шимпанзе и демонстрируют такое поведение, утверждали старшие коллеги, маловероятно, что им есть от него какая-то польза. И уж конечно, ничего подобного нет ни у каких других видов. Я изучаю случайные явления.
Теперь, когда позади несколько десятилетий и сотни исследований, мы знаем, что на самом деле примирение – феномен широко распространенный. Оно наблюдается у всех общественных млекопитающих – от крыс и дельфинов до волков и слонов, а также у птиц. Примирение служит восстановлению взаимоотношений, и сегодня мы сильно удивимся, если обнаружим, что представители некоего вида социальных млекопитающих не мирятся после конфликта. Нам будет непонятно, почему не распадаются их сообщества. Но тогда, на конференции, я этого не знал и вежливо выслушивал поучения. Которые, впрочем, не заставили меня отказаться от своих выводов, поскольку наблюдение всегда перевесит в моих глазах любую теорию. Фактическое поведение животных всегда важнее умозрительных представлений о том, как они должны себя вести. У прирожденного наблюдателя иначе быть не может – в науке он использует индуктивный подход.
Аналогичным образом, заметив, что и у других приматов, как это написал Чарльз Дарвин в своем труде «О выражении эмоций у человека и животных» (1872), при накале эмоций мимика схожа с человеческой, вы уже не сможете обойти молчанием сходство психических состояний. Другие приматы точно так же обнажают зубы в ухмылке, издают хриплые смешки при щекотке, надувают губы, когда не получается добиться желаемого. И эти наблюдения автоматически становятся отправной точкой в ваших гипотезах. Вы можете придерживаться каких угодно взглядов на эмоции – или их отсутствие – у животных, но вам придется предложить концепцию, объясняющую использование человеком и остальными приматами одних и тех же лицевых мышц для обозначения реакций или намерений. Дарвин, разумеется, предполагал в данном случае эмоциональную преемственность между человеком и другими видами животных.
Тем не менее существует огромная разница между поведенческим выражением эмоций и осознанным или неосознанным переживанием этих состояний. Любые попытки толковать чувства животных лежат вне плоскости науки, оставаясь по-прежнему всего лишь проекциями и домыслами. Это не обязательно плохо, я и сам поддерживаю предположение, что родственные нам виды испытывают чувства, схожие с нашими, но все же не стоит забывать о том, насколько условно это сходство. Даже рассказывая о последней встрече пожилого профессора и старой шимпанзе Мамы за несколько дней до ее кончины, я не могу описать чувства шимпанзе. Да, знакомое поведение и эмоционально заряженная ситуация позволяют о них догадываться, но все же они от нас скрыты. Эта неопределенность всегда удручала исследователей, и именно поэтому сама область изучения эмоций зачастую представляется туманной и запутанной.
Наука не любит неточности, поэтому в том, что касается эмоций у животных, она зачастую расходится с обывательскими представлениями. Спросите человека с улицы, есть ли у животных эмоции, и вам ответят: «Конечно!» Люди видят целую гамму эмоций у своих собак и кошек и по умолчанию приписывают те же свойства остальным животным. Но задайте аналогичный вопрос университетским профессорам – многие озадаченно почешут в затылке и примутся уточнять, что вы имеете в виду. Какое, собственно, определение вы даете эмоциям? Вам могут попасться последователи американского бихевиориста Берреса Скиннера – он отстаивал механистический взгляд на животных и отрицал наличие у них эмоций, называя их «отличным примером вымышленных причин, которыми мы обычно объясняем поведение»3. Да, сегодня трудно найти ученого, начисто отвергающего эмоциональность у животных, и все же говорить о ней многим неловко.
Читателям, уже готовым обидеться за животных, которым ученые отказывают в эмоциональности, не стоит забывать, что без присущего науке скепсиса мы до сих пор считали бы Землю плоской или верили, будто личинки самозарождаются в гнилом мясе. Наука являет себя во всем великолепии именно тогда, когда ставит под сомнения сложившиеся установки. И хотя я не разделяю скептический взгляд на эмоции у животных, мне кажется, что просто констатировать их наличие – это все равно, что назвать небо голубым. От этого нам толку мало. Нам нужно знать больше. Какие именно эмоции? Как они ощущаются? Какой цели служат? Одинаковый ли страх испытывают – если испытывают – рыба и лошадь? Поверхностных впечатлений для ответа на эти вопросы недостаточно. Вспомните, как мы исследуем внутренний мир представителей собственного вида: сажаем испытуемых смотреть видео или играть в игры, предварительно обвешав разными датчиками, считывающими сердечный ритм, кожно-гальваническую реакцию, сокращения лицевых мышц и так далее. И даже мозг сканируем. Вот и другие виды нужно изучать с такой же дотошностью.
Я люблю наблюдать за приматами в естественных условиях и за прошедшие годы посетил немало полевых станций в разных точках мира, но сделать на основе этих наблюдений полноценные выводы ни мне, ни кому-либо еще не удалось. Одна из самых эмоциональных ситуаций, при которых мне довелось присутствовать, началась с того, что шимпанзе высоко в кронах деревьев надо мной вдруг душераздирающе заверещали и заухали. Шимпанзе относятся к самым шумным животным на планете, а значит, всполошить их могло что угодно, и я с замиранием сердца дожидался разгадки. Как выяснилось, они поймали какую-то несчастную мартышку и своими воплями недвусмысленно давали понять, насколько ценна для них эта добыча. Наблюдая, как шимпанзе обступают владельца тушки и приобщаются к пиршеству, я гадал, что побуждает добытчика поделиться лакомым куском. Ему самому столько не съесть, и поэтому не жалко? Или он хочет поскорее отделаться от попрошаек, которые жалобно хнычут над ухом, не забывая робко тянуть лапу за каждым куском, который он отправляет в пасть? А может, это проявление альтруизма, и добытчик делится, понимая, что остальным тоже хочется вкусного? Узнать это лишь из визуального наблюдения невозможно. Что произойдет, если изменится степень голода добытчика или попрошайкам будет труднее просить? Проявит ли добытчик такую же щедрость? Выяснить истинные мотивы его поведения поможет лишь контролируемый эксперимент.
В работах, посвященных изучению умственных способностей, он сработал на ура. Сегодня мы уже позволяем себе говорить о психической жизни животных, всего-то сто лет ушло на эксперименты с обучением приматов знаково-символьной коммуникации – общению на простейших аналогах языка человека, с узнаванием собственного отражения в зеркале, использованием орудий, планированием будущего и способностью принять чужую точку зрения. Эти исследования пробили огромные зияющие бреши в стене, якобы отделяющей человека от всего остального царства животных. То же самое может произойти и в отношении эмоций, но для этого необходим системный подход. В идеале нам нужно объединять результаты лабораторных и полевых исследований, считая их элементами одной общей мозаики.
Пусть эмоции трудноуловимы, это бесспорно самая яркая и выразительная грань нашего существования. Они придают значимость всему происходящему. В ходе экспериментов эмоционально окрашенные изображения и истории испытуемые запоминают гораздо лучше нейтральных. Все прошлые или будущие жизненные события мы описываем с привлечением эмоциональных эпитетов. Свадьба – веселая и счастливая, похороны – горькие, футбольный матч – либо крутая игра, либо позор, в зависимости от результатов.
Тот же эмоциональный крен проявляется у нас и по отношению к животным. Размещенный в интернете видеоролик, на котором дикий капуцин колет камнем орехи, соберет гораздо меньше просмотров, чем ролик со стадом буйволов, отгоняющих львов от теленка: копытные поднимают хищников на рога, и теленку удается вырваться из их когтей. Оба ролика производят впечатление, но за душу берет только второй. Мы на стороне теленка, мы слышим его жалобное мычание, радуемся воссоединению с матерью – и благополучно забываем, что для львов все закончилось печально.
Это еще одна характерная особенность эмоций – они лишают нас беспристрастности, побуждают принять чью-то сторону.
Помимо того что эмоции вызывают у нас живой интерес, они структурируют наше общество – до какой степени, мы зачастую не осознаем. Что движет политиком, стремящимся занять более высокий пост, как не жажда власти, отличающая всех приматов? Что заставляет нас беспокоиться за родных и близких, как не эмоциональные узы, связывающие родителей и потомство? Что подвигло нас отменить рабство и детский труд, если не гуманность, проистекающая из стремления к социальному взаимодействию и эмпатии4? Не случайно Авраам Линкольн в своих призывах к отмене рабства упоминал душераздирающее зрелище, не раз виденное им в южных штатах, – группы рабов в кандалах. Наша система правосудия позволяет направить обиду и жажду мести в русло поисков справедливого возмездия, а система здравоохранения коренится в сострадании. Больницы (во многих европейских языках от латинского hospitalis – «гостеприимный») зарождались как странноприимные дома при монастырях, где врачебную помощь оказывали монахини, и лишь гораздо позже они стали светскими учреждениями с профессиональным медицинским персоналом. Так что, по сути, все самые дорогие нашему сердцу институты и достижения неразрывно связаны с человеческими эмоциями и без них существовать не смогут.
Осознание этого побудило меня взглянуть на эмоции животных под другим углом, увидеть в них не просто тему для исследования, но ключ к самому нашему существованию, нашим целям и мечтам, нашему четко структурированному обществу. В силу своей специализации я, разумеется, основное внимание уделяю близким к нам приматам, но вовсе не потому, что именно их эмоции я считаю заведомо более достойными изучения. Да, выражение их у приматов больше всего схоже с нашим, но эмоции присутствуют и у остальных представителей животного царства – от рыб до птиц и насекомых, и даже у моллюсков с развитым мозгом (таких как осьминог).
Лишь в отдельных случаях я буду именовать остальные виды «другими животными» или использовать по отношению к ним термин «нечеловеческие». Для простоты я зову их «животными», хотя для меня как для биолога совершенно очевидно, что мы принадлежим к одному царству. Мы все животные. И, поскольку я не считаю, что наш собственный вид кардинально отличается в эмоциональном отношении от других млекопитающих (более того, я затруднился бы выделить эмоции, присущие исключительно человеку), нам стоит пристальнее присмотреться к эмоциональным корням, которые роднят нас с другими обитателями планеты.
1. Последнее объятие мамы
Прощание с королевой колонии
За месяц до того, как Маме должно было исполниться пятьдесят девять, и за два месяца до 80-летия Яна ван Хоффа у двух почтенных представителей рода гоминид состоялась трогательная встреча. Мама, истощенная болезнью и доживавшая последние дни, принадлежала к числу старейших в мире шимпанзе, содержащихся в неволе. Убеленный сединами, резко контрастирующими с ярко-красной ветровкой, профессор биологии ван Хофф когда-то был научным руководителем моей диссертации. Профессор и шимпанзе знали друг друга более сорока лет.
Свернувшаяся клубком в своем соломенном гнезде Мама даже не смотрит на Яна, который вторгся в спальную клетку и подступает к старой знакомой с дружелюбным уханьем. Работающим с человекообразными обезьянами часто приходится имитировать типичные для животных звуки и жесты: негромкое уханье – сигнал успокаивающий. И даже выйдя наконец из полузабытья, Мама не сразу осознает, что происходит. А потом впадает в бурный восторг, увидев Яна совсем рядом. Она расплывается в широченной ухмылке, гораздо более широкой, чем у представителей нашего вида. Губы у шимпанзе невероятно гибкие и способны даже выворачиваться наизнанку, потому мы видим не только зубы и десны Мамы, но и внутреннюю сторону губ. Мама улыбается всей нижней половиной лица и издает отрывистые повизгивания – негромкие высокие звуки, связанные обычно с сильными эмоциями. В данном случае эмоции явно положительные, поскольку Мама тянется рукой к голове наклонившегося к ней Яна. Она ласково перебирает его волосы, а потом, обвив длинной рукой за шею, притягивает поближе к себе. Пальцы ее во время этого объятия ритмично похлопывают затылок и шею Яна – это успокаивающий жест, которым шимпанзе пользуются, в том числе и когда утешают хнычущего малыша.

В этом вся Мама: видимо, почувствовав волнение Яна, которому пришлось вторгнуться на ее личную территорию, она дает старому другу понять, что беспокоиться не о чем. Она рада его видеть.
В обезьянах мы узнаём себя
Эта встреча – событие во всех смыслах исключительное. Хотя за время своего знакомства Яну и Маме не раз доводилось устраивать «сеансы взаимного вычесывания» через прутья решетки, ни один человек в здравом уме не войдет в клетку взрослого шимпанзе. С виду шимпанзе кажутся не очень крупными, но мышечная сила у них намного больше нашей, и рассказов о нападениях со страшными последствиями существует предостаточно. Даже у самого крупного профессионального борца-тяжеловеса нет шансов в схватке со взрослым шимпанзе. На мой вопрос, стал бы он вторгаться в клетку к какому-нибудь другому шимпанзе в этом же зоопарке, пусть даже из числа таких же давних его знакомых, как Мама, Ян ответил, что жизнь ему еще дорога. Шимпанзе настолько непредсказуемы и вспыльчивы, что считать себя в абсолютной безопасности рядом с ними может лишь тот, кто их вырастил, а у Яна такой страховки не имелось. Но слабость Мамы меняла дело. Кроме того, за прошедшие годы она неоднократно выражала доброжелательные чувства к Яну, так что оба научились доверять друг другу. Только поэтому Ян отважился в первый и последний раз вторгнуться в личные покои долго царствовавшей королевы колонии шимпанзе зоопарка Бюргерса в Арнеме (Нидерланды).
У меня с Мамой за долгие годы тоже сложились похожие отношения – собственно, это я когда-то назвал ее Мамой за ее положение матриарха колонии. Но, поскольку теперь я живу по другую сторону Атлантики, поучаствовать в прощании я не мог. С Мамой я в последний раз виделся за несколько месяцев до того. Еще издалека разглядев меня среди посетителей, она тут же поковыляла здороваться, превозмогая артритную боль в ногах. Пофыркивая и ухая, она подошла к разделяющему нас рву с водой и приветливо протянула мне руку. Шимпанзе живут на лесистом острове (самой обширной из всех подобных зоопарковых территорий в мире), где я еще молодым ученым провел за наблюдениями 10 000 часов. Мама знала: когда все удалятся на ночь в закрытое помещение, я приду к ее спальной клетке, чтобы пообщаться наедине.
Этой предсказуемостью наших встреч часто пользовались съемочные группы. К моему прибытию они уже стояли наготове, включив камеры и держа в фокусе Маму, которую кто-нибудь выискивал для них среди ничего не подозревающих шимпанзе. Она же неизменно занималась своими делами – вычесывалась или спала, а потом, едва заметив меня или услышав, как я ее зову, вскакивала и мчалась навстречу, громко и часто похрюкивая. Съемочная группа все это запечатлевала – и мою реакцию, и реакцию других шимпанзе из числа тех, кто тоже меня помнил. И каждый раз все поражались тому, как безошибочно Мама меня узнает и как бурно радуется.
У меня же эти съемки вызывают двойственные чувства. Во-первых, они лишают встречу старых друзей непринужденности. А во-вторых, я не понимаю, что здесь такого поразительного. Любой знакомый с шимпанзе прекрасно знает об их цепкой памяти и отличной способности к узнаванию лиц – почему же радость Мамы при моем появлении кажется нам чем-то особенным? Потому что мы не ожидаем ничего подобного от экзотического животного? Или потому что эта радость говорит о дружбе между представителями разных видов приматов? Давайте представим, что я год пробыл за границей, а потом вернулся и решил навестить соседей. За спиной у меня целая съемочная команда, готовая запечатлеть встречу, я звоню в дверь, и та распахивается под радостные возгласы: «Смотрите, кто пришел! Сколько лет, сколько зим!»
Кто-нибудь этому удивится?
Изумление, которое вызывает у нас прием, оказываемый мне Мамой, свидетельствует о невысоком мнении человека об эмоциональных и умственных способностях животных. Исследователям умственных способностей у животных с крупным мозгом не привыкать к потокам скепсиса от коллег-ученых, особенно работающих с обладателями небольшого мозга, например крысами или голубями. Такие ученые зачастую видят в животных механизмы, построенные по типу «стимул – реакция», движимые инстинктами и простым научением, и все эти разговоры о мыслях, чувствах и долговременной памяти им ненавистны. О том, насколько устарели эти взгляды, я рассказываю в своей предыдущей книге «Достаточно ли мы умны, чтобы судить об уме животных?» (Are We Smart Enough to Know How Smart Animals Are, 2016)5.
Встречу Яна с Мамой сняли на сотовый телефон6. Когда этот ролик показали по голландскому телевидению с закадровыми пояснениями самого Яна (голос у которого прерывался от эмоций), зрители популярного ток-шоу были тронуты до глубины души. Они оставляли пространные комментарии на сайте канала, писали Яну лично, рассказывая, как обливались слезами перед телеэкраном. Зрителей потрясла не только сама печальная ситуация – перед показом ролика было объявлено, что Мамы уже нет, – но и совершенно человеческий жест, с которым шимпанзе обнимала Яна, успокаивающе похлопывая пальцами по затылку. Эта сцена стала откровением для многих, узнавших в ней свои собственные повадки. Они впервые увидели, что жест, который кажется исключительно человеческим, на самом деле общий для всех приматов. Именно в таких мелочах эволюционные связи подчас проступают наиболее отчетливо. Кстати, эти связи присутствуют в 90 % проявлений эмоций у человека, начиная с встающей дыбом скудной растительности на нашем теле, когда мы напуганы (мурашки, гусиная кожа), и заканчивая привычкой мужчин (и самцов шимпанзе) хлопать друг друга по спине от избытка чувств. Мы наблюдаем этот экспрессивный физический контакт каждую весну, когда шимпанзе выбираются из помещения после долгой зимы. Радуясь траве и солнцу, они восторженно ухают, обнимаются и раздают дружеские шлепки.
В других случаях мы реагируем на очевидные свидетельства нашей эволюционной связи с человекообразными обезьянами либо насмешкой над ними (посетители зоопарка то и дело пытаются, как они думают, изобразить обезьяну, которая якобы чешет подмышки), либо бурным весельем. Мы любим посмеяться над собратьями-приматами. Когда на лекциях я показываю видеозаписи с обезьянами, аудитория встречает хохотом любые, даже самые обычные их действия. Этот смех говорит не только об узнавании, но и о неловкости, которую испытывают зрители при виде смущающего их сходства. В одном из моих самых популярных роликов, собравшем миллионы просмотров в интернете, самка капуцина обижается на то, что за выполнение задания она в награду получила менее лакомый кусочек, чем достался ее партнеру. И когда она принимается яростно трясти прутья клетки и молотить ладонью по полу, мы видим так хорошо нам знакомую реакцию досады на замеченную ею несправедливость.
Гораздо хуже смеха – отвращение, которое обычно вызывали у людей другие приматы в прошлом. К счастью, теперь такая реакция встречается реже, хотя люди по-прежнему часто называют приматов уродливыми и изумляются, когда я говорю про самку – «хорошенькая», а про самца – «красавец». В прежние времена жители Запада никогда не видели живых обезьян – только их кости да шкуру или изображения наших ближайших сородичей на гравюрах. И когда обезьяны наконец предстали перед публикой, та не поверила своим глазам. Появившийся в 1835 г. в Лондонском зоопарке самец шимпанзе щеголял в матросском костюме. Привезенную следом самку орангутана нарядили в платье. Королева Виктория, посетив зоопарк, пришла в ужас: ее покоробил сам облик обезьян и их невыносимое и непозволительное сходство с человеком. Отвращение к обезьянам испытывали многие, но откуда оно бралось, если не из нежелания принять неприятную правду о нас самих, которую они нам сообщали? Посмотрев на обезьян в Лондонском зоопарке, молодой Чарльз Дарвин пришел к тому же выводу (за вычетом неприязни), что и королева. Он счел, что на этих созданий стоило бы взглянуть всем, кто считает человека венцом творения.
Наверное, телепередача, в которой Ян объяснял, как дорога была ему Мама и зачем понадобилось навещать ее на смертном одре, пробудила у зрителей все эти разнообразные эмоции. Сам же он ничего поразительного, странного и неожиданного в этой встрече не находил. Ему просто нужно было попрощаться. При этом он сохранял паритет, который нечасто увидишь, когда человек заводит «дружбу» с медведем, слоном, китом и утверждает, что животное стало ему как родное. Человек в такой ситуации чувствует глубокую привязанность, но вряд ли эти чувства взаимны. Подобные отношения – это, по сути, потенциальное парное самоубийство, поскольку человек в них играет с огнем, и животному, которое в случае гибели человека окажется крайним, тоже несдобровать.
Один журналист, очарованный самцом шимпанзе в заповеднике, говорил, что разглядел в глубине его глаз свое неизвестное эволюционное прошлое и невольно задумался о собственном месте в мире. Однако желая польстить обезьянам этим признанием, журналист, сам того не осознавая, продемонстрировал высокомерие. Ныне живущие человекообразные обезьяны – это не машина времени, призванная возвращать нас к эволюционным истокам! Хоть мы и в самом деле происходим от обезьяноподобного предка, тот древний вид давным-давно вымер. Его представители жили на нашей планете около 6 млн лет назад, а их потомки претерпели множество изменений и, постепенно исчезая с лица земли, дали начало современным видам – шимпанзе, бонобо и человеку. Поскольку у всех трех гоминид одинаково давняя эволюционная история, они одинаково «развиты». Поэтому не только мы, глядя на человекообразную обезьяну, видим в ней отражение нашего общего прошлого, но и обезьяна может видеть его в нас. Если обезьяны служат для нас машиной времени, то и мы служим машиной времени для них.
У Яна с Мамой ничего подобного не наблюдалось. То, что они принадлежали к разным видам, отступало у них на второй план. Это была встреча между двумя давними знакомыми из родственных видов, уважающими друг друга как личность. Если рядом с кроликом или собакой нам легко ощущать умственное превосходство, то на человекообразную обезьяну, мне кажется, долго смотреть свысока невозможно. Их социальная и эмоциональная жизнь настолько схожи с нашими, что непонятно, где проводить границу.
Канадский ученый Дональд Хебб, известный как основоположник нейропсихологии, заметил размытость этих границ, когда работал с шимпанзе в Национальном центре изучения приматов Йеркса (сейчас находится под Атлантой, но в 1940-е гг. располагался во Флориде). Хебб пришел к выводу, что поведение шимпанзе нельзя втиснуть в узкие рамки категорий, на которые мы дробим поведение других животных, – поиски пищи, груминг, спаривание, драки, звуковые сигналы, жесты и так далее. Мы фиксируем отдельные действия в мельчайших подробностях, но что стоит за поведением в целом, нам определить трудно. По мнению Хебба, было бы гораздо продуктивнее классифицировать поведение человекообразных обезьян в эмоциональной плоскости, поскольку эмоции мы схватываем интуитивно:
Объективная категоризация упускает то, что удается ухватить более расплывчатым эмоциональным и тому подобным категориям – некую систему, взаимосвязь между отдельными поступками, без учета которой невозможно понять поведение7.
Хебб намекал на господствующее в биологии представление о том, что эмоции управляют поведением, но в отрыве от него довольно бесполезны: испуг сам по себе никакой выгоды живому существу не дает. Вот если испуг побуждает бежать, прятаться, атаковать – тогда он может спасти жизнь. То есть, если в двух словах, эволюционное развитие эмоций шло за счет способности вызывать адаптивные реакции на опасность, соперничество, возможность спаривания и так далее. Эмоции завязаны на действии. У нашего вида так много общего в эмоциональной сфере с другими приматами, потому что поведенческий репертуар у нас примерно одинаков. Это сходство, выраженное также и в строении организма, дает нам основу для теснейшей невербальной связи с другими приматами. Поскольку наши тела идеально проецируются друг на друга, до взаимопонимания нам буквально рукой подать. Именно поэтому Ян и Мама общались на равных, а не как человек и животное.
Вы можете возразить, что ни о каком равенстве между свободным человеком и содержащейся в неволе обезьяной говорить не приходится. Справедливое замечание. Но Мама, появившаяся на свет в Лейпцигском зоопарке в 1957 г., не имела ни малейшего представления о жизни в дикой природе. Зато ей повезло попасть в крупнейшую в мире колонию шимпанзе. Почти полтора века с той поры, как первые живые представители обезьяньего племени так возмутили британскую королеву, шимпанзе в зоопарках селили порознь или небольшими группами. Считалось, что шимпанзе слишком агрессивны, поэтому в группе может быть лишь один взрослый самец, хотя в естественной среде в стаде порой насчитывается более десятка половозрелых мужских особей. В студенчестве Ян немало времени провел на одной американской базе в Нью-Мексико, где НАСА готовило молодых шимпанзе к полету в космос. Там он своими глазами увидел все преимущества и недостатки содержания обезьян в большой группе. Недостатки и проблемы проистекали из способа раздачи корма: служители сваливали все овощи и фрукты в одну кучу, провоцируя тем самым нешуточные битвы, рвущие все социальные связи в колонии. Примерно в то же время аналогичный урок получила Джейн Гудолл в своем танзанийском «банановом клубе» – после этого она диких обезьян уже не подкармливала.
Вдохновленный американским опытом, Ян вместе со своим братом Антоном – директором зоопарка Бюргерса – решил устроить там общежитие для шимпанзе, но кормить всех отдельно или в мелких семейных группах. Так в начале 1970-х гг. и была основана колония в Арнеме – около двадцати пяти шимпанзе, живущих на открытом воздухе на острове площадью примерно в гектар. Вопреки мрачным прогнозам специалистов, предрекавших предприятию провал, колония процветает, и за время существования в ней родилось больше здоровых детенышей, чем в любой другой. Популяции человекообразных обезьян в лесах Африки и Азии сейчас резко сокращаются, поэтому колонии приматов в зоопарках приобретают особенную ценность. Колония в Арнеме была (и остается) примером успеха и образцом для зоопарков по всему миру.
Так что Мама прожила – хоть и не на свободе – долгую насыщенную жизнь в собственной социальной вселенной, где хватало и рождений, и смертей, и совокуплений, и драматической борьбы за власть, и дружбы, и семейных уз, и все прочего, из чего складывается социум у приматов. Может быть, Мама и связывала приход Яна со своей болезнью и слабостью, но догадывалась ли она, что дни ее сочтены? Осознают ли обезьяны свою смертность?
Судя по шимпанзе Рео из японского Института изучения приматов при Киотском университете, осознание смерти у них отсутствует. Из-за воспаления спинного мозга у молодого и сильного самца парализовало все тело ниже шеи – есть и пить он мог, но конечности и торс утратили подвижность. Несмотря на круглосуточную заботу ветеринарных врачей и студентов в течение полугода Рео неуклонно терял в весе. В конце концов болезнь отступила, однако нам этот случай интересен не столько победой, сколько тем, как Рео воспринимал паралич, приковавший его к постели. Его отношение к жизни нисколько не изменилось. Даже когда состояние его казалось безнадежным – всем, кроме него самого, – он как ни в чем не бывало по-прежнему дразнил студентов, плюясь в них водой. Превратившийся в живой скелет шимпанзе явно ни о чем не беспокоился и в уныние не впадал8.
Иногда нам кажется, что другие животные чувствуют приближение смерти – например, корова, которую ведут на бойню, или домашний питомец, пропадающий из вида за несколько дней до кончины. Однако во многом это наша проекция, основанная на нашем осознании происходящего. Имеется ли такое же осознание у животных? Кто скажет наверняка, что кошка, прячась перед смертью в подвале, понимает, как мало ей осталось? Может быть, она просто обессилена, измучена болью и хочет скрыться от всех. Точно так же и с Мамой: мы прекрасно видели, что физически она уже на пороге смерти, но никогда не узнаем, ощущала ли она это.
К тому времени Маму изолировали в ее «спальне», потому что самцы шимпанзе, особенно подростки, нередко глумятся над слабыми, видя в них легкую добычу. Сотрудники зоопарка хотели оградить умирающую Маму от подобной участи. Сообщество шимпанзе не жалует слабых и робких, и именно поэтому так впечатляет главенство, которое Мама удерживала всю свою жизнь.
Главенствующая роль Мамы
Мама отличалась на редкость могучим сложением – ширококостная, с длинными мощными руками. Во время демонстраций угрозы, топая ногами, со вздыбленной шерстью, она являла собой весьма устрашающее зрелище. Конечно, она не могла тягаться с самцами ни мышечной массой, ни густотой шерсти – особенно на плечах, где самцы ее топорщат, чтобы выглядеть внушительнее. Но недостаток физической мощи Мама компенсировала напором. Все знали ее фирменный резкий удар по металлической двери в загон. Упершись широко расставленными кулаками в землю, она раскачивалась на руках и с оглушительным грохотом ударяла обеими ступнями в дверь. Это означало, что Мама на взводе и с ней лучше не шутить.
И все же Мама доминировала не столько за счет физического воздействия, сколько за счет силы характера. Она держалась как суровая бабушка, которая прожила жизнь и глупостей не потерпит. Мама внушала такое уважение, что, впервые встретившись с ней взглядом, я почувствовал себя ниже ростом, хотя глаза наши находились на одном уровне. Она имела обыкновение степенно кивнуть знакомому, давая понять, что заметила. Ни у одного из представителей других видов, кроме человеческого, я не наблюдал такой мудрости и величия. В ее взгляде читалось сдержанное дружелюбие – готовность понимать и принимать вас (если не будете ее злить). У нее даже чувство юмора имелось. Обычно смеющуюся физиономию у шимпанзе можно заметить, когда они затевают шуточную возню, но я видел подобное и в таких комичных ситуациях, когда, скажем, альфа-самец убегает в притворном страхе от обиженного детеныша. Улепетывая от верещащего маленького чудовища, самый авторитетный самец колонии строит смеющуюся физиономию, как будто его самого забавляет нелепость происходящего. И вот Мама как-то раз отреагировала аналогичной ухмылкой на совершенно неожиданное разрешение напряженного конфликта – как мы реагируем, когда до нас дойдет соль анекдота.
Один мой коллега, Маттейс Схилдер, проверял реакцию шимпанзе на хищников. Надев маску пантеры, он незаметно для испытуемых спрятался в зарослях у водяного рва, окружавшего обезьяний остров, а потом внезапно высунул голову в маске, и обезьяны оказались нос к носу с засевшей в кустах пантерой. Бдительные и чуткие, шимпанзе мгновенно подняли боевую тревогу – с громким сердитым лаем они ринулись закидывать противника палками и камнями. (Такая же реакция, кстати, отмечена у диких шимпанзе, которые отчаянно боятся леопардов ночью, но донимают их днем.) Маттейс, с трудом уворачиваясь от прицельно запущенных снарядов, спешно перебрался в другое укрытие.
После нескольких таких стычек он выпрямился в полный рост и, сняв маску, явил обезьянам свое настоящее, знакомое им лицо. Обитатели колонии сразу же успокоились. Но только у одной Мамы выражение постепенно сменилось с гневного и встревоженного на то самое смеющееся, когда рот полуоткрыт, но зубы не оскалены. Эта выразительная, отнюдь не мимолетная усмешка позволяла предположить, что до Мамы дошел комизм устроенного Маттейсом маскарада9.
Благодаря умению одинаково хорошо ладить и с самцами, и с самками, Мама обзавелась внушительной группой поддержки, не имеющей себе равных, – она была прирожденным дипломатом. При этом она охотно поддерживала других: в борьбе за власть между самцами Мама не только принимала сторону одного из соперников, но и не давала ни одной из самок встать на сторону другого. Самке, которая в стычках самцов вступалась за «неправильного» претендента, позже могло сильно влететь от Мамы. Она брала на себя роль «парламентского организатора», обеспечивая тыл «своему» кандидату.
Исключение она сделала только одно – для своей подруги Кёйф, которая упоминалась в моих предыдущих книгах под именем Горилла, полученным за черную окраску лица. На этом сходство с гориллой и заканчивалось: Кёйф обладала куда более хрупким и изящным телосложением, чем у Мамы. Они родились в одном зоопарке, и у них с самого начала сложился прочный и мощный союз, который продержался до самой смерти Кёйф, скончавшейся на несколько лет раньше подруги. Я ни разу не наблюдал даже тени разногласий между этими двумя самками. Они часто занимались взаимным вычесыванием и всегда выручали друг дружку в беде. Кёйф единственная из всех самок могла безнаказанно противиться воле Мамы. За предпочтение, отдаваемое самцу, которого Мама не жаловала, Кёйф не поплатилась ни разу – Мама как будто ничего не замечала. В остальном Мама и Кёйф обычно действовали сообща. Если сцепишься с одной, на подмогу тут же примчится вторая, и это знали все, включая самцов, которые на собственной шкуре убедились, что с двумя разъяренными самками им не справиться. Мама и Кёйф стояли друг за друга горой, а после крупных передряг в буквальном смысле рыдали одна у другой на груди.
На Маме держалось все, причем не только в колонии. Она брала на себя роль посредника между обезьянами и нами, людьми. Ни одна другая шимпанзе не выстраивала такие прочные связи с теми, кто ей нравился или кого она считала важной персоной – к директору зоопарка, например, она относилась с большим уважением. Со мной Мама тоже общалась в основном по собственной инициативе, и мы часто устраивали сеансы взаимного вычесывания через прутья спальной клетки, которую она делила с Кёйф. Но если Маму я мог не опасаться, с Кёйф приходилось держать ухо востро, потому что время от времени она любила меня провоцировать, проверяя на прочность. Шимпанзе ведут постоянную игру, пытаясь выяснить, кто доминирует, не уставая прощупывать границы. Иногда Кёйф пыталась схватить меня через прутья – пристроившись рядом с Мамой, которая прикрывала ее собой. Самая лучшая стратегия в таких случаях – сохранять спокойствие и делать вид, что ничего не замечаешь, иначе конфликт пойдет по нарастающей. За последующие годы мои отношения с Кёйф ощутимо наладились – я стал ее главным любимцем среди людей, после того как помог ей вырастить первого выжившего детеныша.
До тех пор все ее новорожденные детеныши, увы, гибли из-за недостаточной лактации – умирали от истощения, не насыщаясь материнским молоком. После каждой такой потери Кёйф впадала в глубокую депрессию, при которой раскачивалась на месте, обхватывала себя руками, отказывалась от еды и издавала душераздирающие вопли. Было даже что-то вроде слез: хотя считалось, что другие приматы, кроме человека, плакать не способны, Кёйф энергично терла глаза кулаками, как делают дети, когда наревутся. Может, конечно, глаза у нее просто-напросто засорялись, но почему-то происходило это именно при таких обстоятельствах, на которые человек реагирует слезами.
Видя, как мучительно переживает Кёйф гибель каждого детеныша, я решил, что следующего помогу ей выкормить из бутылочки. Но здесь возникала проблема: матери у человекообразных обезьян – большие собственницы, поэтому вряд ли Кёйф позволит нам забрать новорожденного. Значит, Кёйф придется кормить малыша из бутылочки самой. Замысел был дерзкий, никто прежде ничего подобного не пробовал.
Выход нашелся, когда очередной новорожденный в колонии появился на свет у глухой самки. Все детеныши у нее тоже гибли в младенчестве, поскольку она не различала те едва слышные сигналы, которыми малыши дают знать о себе и своем самочувствии – хорошем или плохом. Так, глухая самка может сесть на детеныша и раздавить, не услышав его отчаянного хныканья. И вот, чтобы предотвратить очередную потерю, а эта самка переживала каждую так же тяжело, как Кёйф, мы отважились забрать у нее новорожденную, получившую имя Розье («Розочка»), и отдать на попечение Кёйф. Но первые недели малышку нянчили мы сами, параллельно обучая Кёйф обращаться с бутылочкой. Наконец мы положили извивающегося детеныша на солому в спальне Кёйф.

Та не стала сразу подхватывать малышку на руки, а подошла к решетке, за которой мы со служительницей дожидались развития событий. Поцеловав нас обоих, Кёйф посматривала то на нас, то на Розье, словно спрашивая разрешения. Хватать чужих младенцев без спроса у шимпанзе не приветствуется. Мы замахали руками, показывая, что да, можно, бери скорее! В конце концов Кёйф послушалась и с этого момента вела себя как самая заботливая мать, которую только можно представить, полностью оправдав наши надежды. С кормлением она справлялась виртуозно и даже приноровилась делать то, чему мы ее не учили – убирать бутылочку, когда Розье требовалось срыгнуть.
С тех пор как мы отдали ей Розье, Кёйф при каждой встрече осыпала меня знаками любви и признательности. Она радовалась мне, будто дорогому родственнику, с которым давно не виделась, норовила схватить за обе руки и горестно причитала, когда я собирался уходить. Ни одна другая обезьяна в мире такого не делала. Научившись обращаться с бутылочкой, Кёйф получила возможность выкормить не только Розье, но и собственных детенышей. И за этот поворот в своей жизни она оставалась бесконечно нам благодарной, поэтому у спальной клетки Мамы и Кёйф меня всегда ждал самый теплый прием.
Необычным характером этих отношений объясняется и то, что при рассказе об этом я упоминаю целый спектр эмоций – от печали и любви до признательности и преклонения, поскольку все это я переживал в процессе общения с ними. Как водится у людей и как рекомендовал Хебб применительно к обезьянам, мы часто описываем поведение через призму стоящих за ним эмоций. Однако в своих исследованиях я стараюсь воздерживаться от таких характеристик, поскольку из объективного анализа их поведения свои личные впечатления лучше исключить. Один из очевидных способов это сделать – документировать, как обезьяны ведут себя друг с другом, а не с нами. Поскольку основной темой моего исследования были политические взаимоотношения в колонии, сбором этих данных я в основном и занимался. Мой проект был посвящен иерархическому соперничеству между самцами, посреднической роли доминирующих самок (Мамы, в частности) и разным способам разрешения конфликтов.
Таким образом, огромное внимание я уделял социальной иерархии и власти – вопросам на удивление одиозным для 1970-х гг., когда были популярны идеи хиппи. В студенчестве мои ровесники были анархистами и рьяными демократами, не доверяли университетским властям (которых презрительно звали «мандаринами», как чиновников в Китайской империи), ревность считали пережитком и к любым амбициям относились с подозрением. Тогда как в колонии шимпанзе, за которой я наблюдал изо дня в день, с лихвой хватало всех этих «реакционных» тенденций – и борьбы за власть, и амбиций, и ревности.
Для патлатого юнца, вскормленного розовым сиропом из песен вроде Strawberry Fields Forever и Good Vibrations, это было время ошеломляющих жизненных открытий. При первом знакомстве со своими ближайшими родичами меня как человека потрясло наше сходство: через эту фазу – «Если это животное, кто же тогда я?» – проходит каждый приматолог. Однако потом мне, как истинному хиппи, пришлось обеспокоиться проблемами того самого поведения, которое мое поколение массово порицало, но которое было типичным у обезьян. В результате я не стал хуже думать о них, зато начал лучше понимать собственных соплеменников.
Помог мне в этом базовый инструмент любого наблюдателя – распознавание различных форм поведения. Я начал подмечать и подковерную борьбу за иерархические позиции, и формирование коалиций, и лизоблюдство, и политический оппортунизм – в собственном окружении. Причем не только у старших поколений. В протестующей студенческой среде тоже имелись альфа-самцы, борьба за власть, подпевалы и ревность. Собственно, чем «свободнее» становились связи, тем выше «зеленоглазое чудовище» поднимало свою безобразную голову. Наблюдения за обезьянами обеспечили мне взгляд со стороны, необходимый для объективного анализа таких паттернов поведения, которые – если знать, на что обращать внимание, – видны как на ладони. Студенческие вожаки осмеивали и изолировали потенциальных соперников, напропалую отбивали чужих подружек – и одновременно проповедовали всеобщее равенство и терпимость. Между желаемым – светлым образом поколения, рисуемым пламенными политическими речами, – и действительностью лежала огромная пропасть. А мы ее отрицали!
Мама, по крайней мере, никого в заблуждение не вводила: у нее имелась власть, она этой властью пользовалась. Поначалу она даже доминировала над тремя взрослыми самцами, которых подселили в колонию на позднем этапе. Трое новеньких оказались в заведомо невыгодном положении, и завоевывать позиции в уже сложившейся иерархии им было нелегко. Мама строила всех по струнке, не стесняясь применять грубую силу. При этом она наносила даже больше увечий, чем доминирующие самцы в аналогичной ситуации – возможно, самке, чтобы удержаться у власти, приходится действовать жестче. Впоследствии самцы-новички достигли высоких рангов и тогда уже играли в привычные игры, борясь за власть между собой, а Мама осталась невероятно влиятельной предводительницей самок. Любому самцу, вознамерившемуся повысить статус, требовалось привлечь на свою сторону Маму, иначе все усилия шли прахом. Все они вычесывали Маму чаще, чем остальных самок, ласково тискали и щекотали ее маленькую дочку Моник (которая вела себя как избалованная принцесса) и не сопротивлялись, когда она вырывала у них еду прямо из рук. Самцы знали, что терять благосклонность Мамы нельзя.
Маме отлично давалось посредничество. Зачастую два соперничающих самца никак не могли помириться после стычки, хотя вроде были бы и не прочь это сделать. Они ходили друг вокруг друга, но сблизиться не решались. Зрительного контакта избегали. Стоило одному поднять глаза, другой тут же хватал травинку или прутик и принимался изучать с внезапно вспыхнувшим интересом. Прямо как двое повздоривших в баре, у которых не получается разойтись по-хорошему.
В такой ситуации Мама подсаживалась к одному из соперников и начинала его вычесывать. Потом неторопливо направлялась ко второму. Первый нередко шествовал за ней, держась почти вплотную за ее спиной, чтобы исключить зрительный контакт с соперником. Если первый не шел, Мама возвращалась и сама тянула его за руку за собой, то есть посредничество ее было намеренным. Посидев какое-то время между этими двумя, Мама вставала и удалялась, оставляя самцов вычесывать друг друга.
В других случаях к Маме неслись дерущиеся самцы, которые не могли сами прекратить затянувшуюся схватку. Тогда Маме приходилось вставать, словно рефери в боксе, между двумя здоровыми взрослыми шимпанзе, которые вопили друг на друга, но хотя бы уже не нападали. Если один все равно порывался сцапать другого, Мама тут же обращала неугомонного в бегство. После этого самцы обычно мирились – устраивая псевдосовокупление, целуясь и лаская гениталии друг друга, – а потом сбрасывали напряжение, гоняя кого-нибудь из низкоранговых самцов.
Наиболее отчетливо роль Мамы как непревзойденной примирительницы проявилась в одном драматичном происшествии. На вершине иерархии укрепился новоиспеченный альфа-самец Никки, но все его попытки доминировать встречали яростный отпор у остальных. Статус альфы вовсе не означает, что обладателю – тем более юнцу вроде Никки – теперь все позволено. В конце концов разгневанные обезьяны – включая Маму – погнали его толпой, с громкими воплями и лаем. Никки, тут же растеряв весь гонор, забрался высоко на дерево и сидел там один, охваченный паникой и верещал от ужаса. Все пути отступления были отрезаны. Когда он пытался спуститься, его тут же загоняли обратно.
Примерно через четверть часа на дерево неспешно вскарабкалась Мама. Она коснулась Никки рукой, поцеловала его и спустилась на землю – Никки следовал за ней по пятам. Вот теперь на него никто не накинулся, и Никки, явно еще не отошедший от пережитого, помирился с противниками.
Альфа-самцы редко пробиваются к вершинам власти самостоятельно, и Никки не был исключением. Занять верховную позицию ему помог самец постарше – Йерун, а значит, портить отношения с этим союзником Никки не стоило. Мама, судя по всему, этот расклад понимала, поскольку активно вмешалась, когда эти двое все-таки повздорили. Йерун собрался спариться с сексуально привлекательной самкой, но Никки немедленно вздыбил шерсть и начал раскачивать верхнюю часть корпуса, предупреждая, что готов вмешаться. Йерун бросил ухаживания и с воплем помчался за Никки. И хотя доминировал в этой паре Никки, руки у него были связаны: лезть в драку с тем, кто возвел тебя на престол, себе дороже. Тогда, почуяв удачную возможность, их общий соперник – самец, которого они с престола спихнули, – принялся вышагивать вокруг с угрожающим видом. Вот в этот-то критический момент Мама взяла дело в свои руки. Направившись сначала к Никки, она вложила ему палец в рот – распространенный жест успокоения. Одновременно она нетерпеливым кивком подозвала Йеруна, протягивая ему вторую руку. Йерун приблизился и поцеловал ее в губы. Тогда Мама отступила в сторону, Йерун оказался лицом к лицу с Никки и обнял его. Помирившиеся самцы плечом к плечу двинулись на общего соперника, подчеркивая тем самым восстановление союза. После этого все успокоилось. Мама пресекла хаос в группе на корню, в буквальном смысле восстановив правящую коалицию.
В этом примере отражено явление, которое я называю «тройственное осознание», – умение разбираться в отношениях, куда мы лично не включены10. Многие животные явно в курсе, над кем доминируют они сами и кто составляет их непосредственную семью и друзей, но шимпанзе продвинулись еще дальше: они видят, кто над кем доминирует и кто с кем дружит в их окружении. То есть особь А осведомлена не только о собственных взаимоотношениях с В и С, но и об отношениях между В и С. Ее осведомленность распространяется на весь треугольник. Соответственно, Мама наверняка осознавала степень зависимости Никки от Йеруна.
Тройственное осознание может распространяться и за пределы группы, о чем свидетельствует реакция Мамы на директора зоопарка. Почти не контактируя с ним напрямую, она могла заметить, как начинают суетиться служители при его появлении, и уловить их почтительное к нему отношение. Человекообразные обезьяны считывают и усваивают информацию – как мы, когда выясняем, кто на ком женат или где чей ребенок. Экспериментаторы выясняли, как животные воспринимают свое социальное окружение, проигрывая им записи голосовых сигналов и демонстрируя видео. Эти исследования показывают, что тройное осознание свойственно не только человекообразным обезьянам – оно наблюдается и у других обезьян, а также, например, у врановых. Однако Мама достигла в этом величайших высот и обладала непревзойденным социальным чутьем. Ее главенство в колонии было обусловлено способностью поддерживать мир и улавливать политические хитросплетения – именно благодаря этой способности Мама восстанавливала распадающиеся союзы и гасила вспыхивающие конфликты.
Альфа-самка
История человечества знает множество альфа-самок – от Клеопатры до Ангелы Меркель. Но меня поразил самый обыкновенный житейский пример, попавшийся в изданной в 2016 г. автобиографии Брюса Спрингстина «Рожденный бежать» (Born to Run). Молодой гитарист Спрингстин мотался с группой The Castiles по третьесортным клубам Нью-Джерси, в том числе по таким, где тусовались подростки-гризеры – «бриолинщики» с напомаженными коками. Вот там, в компании девиц с начесами, музыканты и столкнулись с доминированием Кэти:
Приходишь, ставишь аппаратуру, начинаешь играть ‹…› а все как будто каменные, никто даже не шелохнется. И вот так где-то час – все напряженно оглядываются на Кэти. Потом вдруг случайно попадаешь на какую-то правильную песню, Кэти поднимается и начинает танцевать, как будто в трансе, и подружку за собой вытаскивает. Еще пара минут, и перед сценой яблоку негде упасть – вот теперь мы уходим в отрыв. Этот ритуал повторялся из раза в раз. Мы ей нравились. Постепенно мы вычислили ее любимые песни и зажигали по полной11.
Хотя у людей иерархия бывает довольной явной, мы тем не менее опознаем ее не всегда, а ученые зачастую делают вид, будто ее и вовсе не существует. На иных конференциях, посвященных поведению человеческих подростков, можно ни разу не услышать слова «власть» и «секс», хотя, в моем понимании, вся жизнь подростка только вокруг них и вертится. Когда я об этом заговариваю, все обычно кивают, думая: «Какой на удивление свежий взгляд у этих приматологов», – и вновь пускаются радостно обсуждать самооценку, внешний вид, управление эмоциями и склонность к риску. Между наблюдаемым человеческим поведением и новомодными психологическими конструктами социология всегда выбирает второе. И все же у подростков нет занятий более очевидных, чем исследование сексуальной сферы, проверка границ власти и стремление понять, как все устроено. Скажем, группа Спрингстина всеми силами пыталась угодить Кэти и завоевать ее симпатии, но при этом действовать приходилось с величайшей осторожностью. Поскольку на заднем плане маячили парни-гризеры, чрезмерное внимание девушек могло дорого обойтись музыкантам – «одно словцо, один слушок, один намек на что-то большее, чем дружба, и тебе не поздоровится».
Все как и положено приматам.
У шимпанзе самки-подростки тоже провоцируют конкуренцию среди самцов и добиваются покровительства. До подросткового возраста на них почти не обращают внимания: они присматривают за чужими малышами и играют с ровесниками обоих полов, но до них никому нет дела. Однако стоит обозначиться первому едва заметному набуханию, и самцы уже не сводят с них глаз. Розовое вздутие на заду увеличивается с каждым менструальным циклом – а с ним и половая активность самки. Поначалу самкам-подросткам плохо удается привлекать самцов к спариванию и успех они имеют только у ровесников. Но чем крупнее становится набухание, тем больше они начинают интересовать старших самцов.
Любая юная самка быстро усваивает, какую выгоду из этого можно извлечь. В 1920-е гг. Роберт Йеркс, один из американских основоположников приматологии, проводил эксперименты в области «супружеских», как он их назвал, отношений у человекообразных обезьян (название неудачное, поскольку постоянные межполовые союзы шимпанзе не образуют). Бросая арахис самцу и самке, оказавшимся близко друг к другу, Йеркс установил, что набухание – это крупный козырь, дающий самке весомое преимущество перед остальными. Арахис неизменно забирали самки с набухшими гениталиями12. В дикой природе самцы делятся охотничьей добычей именно с такими сексуально привлекательными самками. Собственно, само присутствие этих самок побуждает самцов охотиться активнее, поскольку удачная охота открывает перед ними широкие возможности для спаривания. Низкоранговый самец, поймавший мартышку, автоматически становится магнитом для противоположного пола, получая шанс спариться в обмен на долю добычи – пока его не застукает кто-нибудь из самцов рангом повыше.

Может показаться странным, что самцы шимпанзе находят набухание привлекательным, ведь большинству из нас на это ярко-розовое вздутие смотреть довольно противно. Но так ли в принципе отличается реакция самцов на набухание от привычной для человеческих мужчин реакции на женскую грудь? При этом соблазнительность мясистых выростов на передней части корпуса еще более загадочна, поскольку, в отличие от набухания у самок шимпанзе, они даже о готовности к оплодотворению не сигнализируют. Однако по мере увеличения размера груди – зачастую не без помощи приподнимающих грудь бюстгальтеров пуш-ап – девушка притягивает мужские взгляды все сильнее. Она познает могущество своего декольте, которое обеспечивает ей небывалую популярность у мужчин, а женщинам дает повод для зависти и злословия. Этот сложный период в жизни девушки, полный эмоциональных бурь и комплексов, отражает то же самое взаимодействие власти, секса и соперничества, через которое проходят самки-подростки у человекообразных обезьян.
Юная самка шимпанзе на собственном горьком опыте убеждается, насколько эфемерно покровительство самцов, существующее до тех пор, пока их привлекают ее прелести. Типичный пример накопления этого опыта продемонстрировали Мама и Ортье, у которой как раз проходили первые менструальные циклы. Во время потасовки из-за еды Мама шлепнула Ортье по спине. Ортье кинулась к альфа-самцу Никки и принялась верещать во всю глотку, закатывая совершенно несоразмерную полученному мягкому внушению истерику. Ортье даже указала на Маму обвиняющим перстом.
Но у Ортье имелось набухание, побуждавшее Никки весь день крутиться поблизости. Поэтому, вняв ее негодующим воплям, он вздыбил всю шерсть и промчался в шаге от Мамы, альфа-самки. Мама этого так не оставила. С воплями и лаем она погналась за Никки. Однако до схватки дело не дошло, и через каких-нибудь пару минут Мама и Ортье уже посмотрели друг другу в глаза – издалека. Мама кивнула, Ортье тут же подбежала к ней, и они обнялись. Вроде бы все уладилось, тем более что с Никки Мама тоже помирилась.
Вечером шимпанзе, как обычно, загнали в помещение, где колония разделилась до утра на мелкие группки, но чуть погодя оттуда донесся шум – кому-то явно задали хорошую трепку. Оказывается, едва очутившись наедине с Ортье вне зоны досягаемости самцов, Мама сделала юной самке внушение гораздо более доходчивое. Прежнее примирение было просто игрой на публику и не означало, что инцидент исчерпан.
Периоды сексуальной привлекательности у юных самок, какими бы неожиданными привилегиями они ни сопровождались, кратковременны и преходящи, и как только набухание продемонстрирует кто-то из самок постарше, самцы сразу теряют к подростку всякий интерес. Вроде бы это противоречит интуитивной логике, ведь мы привыкли, что мужчины предпочитают партнерш помоложе, однако у шимпанзе все иначе. У нашего вида тяга к молодым эволюционно оправдана, поскольку мы образуем пары – создаем устойчивые супружеские союзы. Молодые женщины одновременно и более доступны, и более ценны, ведь репродуктивный срок у них впереди еще долгий. Отсюда вечное стремление женщин выглядеть моложе за счет окраски волос, косметики, имплантов, подтяжки и тому подобного. Наши родичи обезьяны между тем долговременных союзов не создают, и самцов больше привлекают зрелые партнерши для спаривания. Если набухание обнаруживается одновременно у нескольких самок, самцы неизменно вожделеют тех, что постарше. Та же тенденция отмечается у шимпанзе в дикой природе. У них царит обратная возрастная дискриминация – преимущество определенно имеют партнерши заслуженные, уже родившие пару здоровых детенышей.
В результате Мама, через четыре года после рождения Моник снова явившая миру набухание, стала главной секс-бомбой колонии. Самцы – и стар и млад – собрались на брачные «переговоры». Не вступая в открытое состязание (хотя время от времени было и такое), они в основном вычесывали друг друга. В обмен на долгий сеанс вычесывания – в первую очередь альфа-самца – позволялось кому-нибудь одному без помех поухаживать за привлекательной самкой. Внешне картина совершенно идиллическая: объект вожделения мирно сидит в сторонке и наблюдает, как толпа донжуанов вычесывает друг друга. Однако за внешним спокойствием бушуют скрытые страсти. Любой самец, который попробует подобраться к Маме в обход протокола, получит гарантированную взбучку.
Больше всего в подобных сценах меня занимает очевидное умение самцов держать себя в руках. Мы привыкли считать животных существами эмоциональными, не имеющими наших механизмов самоконтроля. Некоторые философы утверждали даже, что именно способность сдерживать чувства, связанная с идеей свободы выбора, отличает наш вид от всех остальных. Но, как и многие другие притязания на человеческую уникальность, это глубочайшее заблуждение. Для живого существа нет стратегии менее адаптивной, чем слепо поддаваться порыву. Кому охота превращаться в неуправляемый снаряд? Если кошка будет, как одержимая, кидаться на грызуна, вместо того чтобы осторожно к нему подкрадываться, то никогда никого не поймает. Если бы Мама не дождалась подходящего момента, чтобы задать трепку Ортье, она ни за что не сумела бы подтвердить свой статус. Дайте самцам волю спариваться, когда им заблагорассудится, и разборки между соперниками будут бесконечными. А так им приходится умасливать вышестоящих и платить грумингом за право на спаривание либо искать обходные пути и устраивать тайные свидания за кустами – распространенный прием, требующий содействия самки. Все это опирается на высокоразвитый самоконтроль, без которого невозможна жизнь в сообществе. О способности животных к самоконтролю не понаслышке знают берейторы и дрессировщики, работающие с собаками и морскими млекопитающими, ведь это, по сути, их хлеб.

В одном японском зоопарке я видел устроенный для шимпанзе орехокольный «станок» – в вольере стоял тяжелый камень-наковальня с прикрепленным к нему на цепочке булыжником-молотком. Служители рассыпали по вольеру орехи макадамия, шимпанзе нагребали полные горсти – и руками, и ногами – и рассаживались около «станка». Макадамия – один из тех немногих орехов, которые шимпанзе не могут расколоть зубами, поэтому им и требуется наковальня. Первым за дело принимался альфа-самец, потом его место занимала альфа-самка и так далее. Остальные терпеливо дожидались своей очереди. Все предельно чинно и благородно, каждый рано или поздно получит доступ к наковальне. Но гарантия этого спокойствия – насилие: если кто-то попытается нарушить заведенный порядок, начнется свара. Хотя насилие здесь неявное, оно все же помогает дисциплинировать сообщество. Не так ли устроен и человеческий социум? Внешне все цивилизованно, однако залогом этой цивилизованности служит угроза наказания или другие меры принуждения. Так что и для человека, и для остальных животных нет программы действий глупее, чем идти на поводу у эмоций, не учитывая последствия.
Мама жила в сложном обществе и разбиралась в его устройстве лучше кого бы то ни было – включая меня, наблюдателя, человека, которому стоило немалых усилий распутывать все эти хитросплетения. Как Мама пробилась на вершину, до конца непонятно, но опыт изучения множества других колоний шимпанзе, с которыми мне довелось познакомиться на протяжении научной карьеры, а также наблюдение за шимпанзе в дикой природе подсказывают, что ключевыми факторами здесь выступают возраст и характер. Самки шимпанзе редко устраивают борьбу за доминирование, иерархия выстраивается поразительно быстро. Когда в зоопарке собирают в одну колонию шимпанзе, прежде содержащихся в других местах, у самок ранговые позиции распределяются в два счета. Одна подходит к другой, та выражает подчинение – кланяется, учащенно похрюкивает, убирается с дороги, – и все, с этого момента первая доминирует над второй. Перетасовки бывают, но в очень редких случаях. У самцов все происходит совершенно по-другому: они либо начнут угрожать и демонстрировать силу, нарываясь на драку, либо выждут – и устроят драку через пару дней. В какой-то момент обязательно состоится выяснение, кто круче. И даже завоевав позиции, расслабляться все равно нельзя – тебе в любую минуту могут бросить вызов. Именно поэтому на вершине власти обычно оказываются самцы в расцвете сил – в возрасте от двадцати до тридцати лет. Они свергают оттуда старших, которые, побывав в зените могущества, ступень за ступенью спускаются по иерархической лестнице.
У самок же, наоборот, возраст дает иерархическое преимущество, и эта система закономерно более стабильна, чем у самцов. Статус альфы всегда принадлежит кому-то из старейших, хотя вокруг хватает тех, кто моложе и физически покрепче. Они легко справятся с пожилой альфой в схватке, но физическая форма никакого отношения к статусу не имеет. Десятилетия исследований шимпанзе в дикой природе позволяют сделать вывод, что самки почти не борются за статус, а достигают его в порядке очереди. Если самка прожила достаточно долго, почтение ей обеспечено. Поскольку шимпанзе рассеяны по лесу и кормятся в основном в одиночку, высокий статус, наверное, не настолько выгоден самке, чтобы идти ради него на риск. Он не стоит тех усилий, которые тратят на его завоевание самцы13.
Самку, занимающую такую позицию, как у Мамы, нередко называют матриархом, но термин этот неоднозначен. Например, матриарх у слонов – это самая старшая и крупная слониха, которая возглавляет стадо из других самок и молодняка, находящихся в большинстве своем в родстве между собой. У шимпанзе все иначе: Мама верховодила во вселенной гораздо более сложной, где остальные самки не были ее родственницами, зато имелись самцы с их неустанным иерархическим соперничеством. Однако самым примечательным в главенстве Мамы был даже не верховный статус как таковой, а ее необычайная власть. Статус и власть – это далеко не одно и то же.
О высоте ранга мы судим по демонстрации подчинения, которое у шимпанзе выражается поклонами и учащенным похрюкиванием. Альфа-самцу достаточно просто пройтись, остальные будут сами сбегаться к нему и буквально бухаться в ноги, похрюкивая с придыханием. Подчеркивая свой статус, альфа может проводить рукой над подчиненными, перепрыгивать через них или даже игнорировать приветствие, как будто ему все равно. Он окружен величайшим почтением. Мама удостаивалась таких церемоний реже, чем любой самец, но все же, время от времени, остальные самки уважение ей демонстрировали, тем самым утверждая в статусе альфа-самки. Все эти внешние признаки статуса отражают положение в формальной иерархии, как знаки различия на военной форме обозначают звание.
Власть – это совершенно иное. Это влияние, которое оказывает отдельная особь на процессы в сообществе. Это глубинный слой, скрытый за формальной структурой. У людей такой властью обладает, например, заслуженный секретарь генерального директора – помощница, которая регулирует доступ к начальству (будь то мужчина или женщина) и множество мелких решений принимает самостоятельно. Большинство из нас осознает ее величайшую власть и благоразумно старается наладить с ней отношения, хотя формально она – низшее звено в иерархии. Аналогичным образом результаты социального взаимодействия в группе шимпанзе зачастую зависят от особи, занимающей ключевую позицию в сплетении родственных уз и коалиционных союзов. Я уже приводил в пример Никки, новоиспеченного альфа-самца, который пользовался гораздо меньшим уважением, чем его старший союзник – Йерун. Находясь на вершине иерархии, Никки обладал тем не менее довольно незначительной властью и регулярно сталкивался с неповиновением. А правили бал на самом деле Йерун и Мама – старейшие самец и самка в колонии. Пиетет перед ними был так силен, что ослушаться их никто не смел. Благодаря налаженным связям и посредническому таланту Мама пользовалась огромным влиянием, и, хотя формально все взрослые самцы превосходили ее рангом, в трудную минуту они и нуждались в ней, и преклонялись перед ней.
Воля Мамы была законом для всей колонии.
Кончина и скорбь
Когда состояние Мамы ухудшилось до безнадежного, ее усыпили. Как ни горько, но иначе было нельзя. А потом зоопарк сделал то, что редко предусматривает протокол обращения с умершим животным: шимпанзе позволили подойти и прикоснуться к телу Мамы, оставленному в открытой спальной клетке. Все подходы снимались на видеокамеру.
Как показали эти записи, самки проявили более стойкий интерес, чем самцы. Те в основном ударяли раз-другой по трупу и пытались потаскать его по клетке. Такое грубое обращение может показаться неприемлемым, но мы наблюдали его и прежде: возможно, это попытка воскресить мертвого. Как удостовериться, что соплеменник и вправду скончался, если не проверить как следует его реакцию? Даже в больничном отделении экстренной помощи пациента признают мертвым, только если все реанимационные процедуры оказались безуспешными. Самки шимпанзе занимались примерно тем же, только не так грубо, как самцы, – поднимали руку или ногу и, отпустив, смотрели, как она безвольно падает; заглядывали в пасть (видимо, убеждаясь в отсутствии дыхания). Но, когда одна из самок попыталась поволочь тело, получила оплеуху от Гейши, Маминой приемной дочери. В отличие от остальных, Гейша находилась у тела неотлучно, не отвлекаясь ни на еду, ни на общение. Совсем как люди во время бдения у гроба – старинного обряда, во время которого скорбящие несколько дней дежурили у тела усопшего. Может быть, этот обряд породила надежда на возвращение любимого человека к жизни, а может, наоборот, желание знать наверняка, что его не похоронят заживо.
Гейша – дочь Кёйф. Когда та умерла, Мама взяла Гейшу под свою опеку – вполне закономерно, учитывая, как близки были две старшие самки. И теперь, после смерти Мамы, именно Гейша просидела рядом с ней дольше всех, даже дольше Маминой биологической дочери и внучки. Все самки подходили к мертвой Маме в абсолютном молчании, совершенно не свойственном шимпанзе, тыкались в ее тело носом, осматривали, ощупывали и понемногу вычесывали.
Еще они притащили откуда-то одеяло и оставили рядом с Мамой. Этот поступок истолковать труднее, но он напомнил мне о смерти другого шимпанзе.
Дело было на полевой станции Йеркса. Все еще популярный бывший альфа-самец по имени Амос начал задыхаться – он глотал воздух с частотой шестьдесят вдохов в минуту. По морде его катился пот. Только тогда мы увидели, что ему плохо, а до тех пор он, как и большинство самцов, скрывал недомогание до последнего. Самцы стараются не показывать слабость. Лишь через несколько дней, уже после смерти Амоса, мы обнаружили у него увеличение печени до невероятных размеров и множественные раковые образования. Поскольку выходить наружу с остальными он отказывался, мы изолировали его и держали дверцу спальной клетки приоткрытой. Тогда к нему стала наведываться подруга, Дейзи, – просунув руку в щель, она ласково чесала Амосу чувствительные места за ушами. В очередной визит она притащила древесную стружку и начала охапками просовывать ее в клетку Амоса. Из этой стружки шимпанзе любят сооружать себе спальные гнезда. Несколько пригоршней Дейзи подпихнула Амосу под спину – между спиной и стенкой, на которую он опирался. Она словно понимала, что ему больно и хорошо бы устроить его поудобнее, точь-в-точь как мы, когда подкладываем подушки под спину больному.
Соответственно, даже не зная, как пресловутое одеяло оказалось рядом с телом Мамы, нельзя исключать вероятность, что кто-то пытался ее укутать, – ведь она была холодна как лед. Исследование реакции человекообразных обезьян и других животных на чужую смерть относится к области танатологии, название которой происходит от имени древнегреческого бога ненасильственной смерти Танатоса. Квалифицировать скорбь нелегко, однако в своей книге «Как скорбят животные» (How Animals Grieve, 2013) американский антрополог Барбара Кинг предлагает в качестве минимального критерия выраженное изменение поведения у тех, кто был близок к умершему: снижение аппетита, беспокойство, дежурство на том месте, где они виделись с умершим последний раз14. Если умирает детеныш, мать может не расставаться со смердящим трупиком, пока он не разложится окончательно, – такое наблюдалось многократно. Одна шимпанзе в западноафриканском лесу таскала с собой тельце детеныша не меньше двадцати семи дней. Для приматов, которые носят потомство под брюхом или на спине, такая реакция вполне понятна, однако то же самое наблюдали и у дельфинов. Самка дельфина способна не один день поддерживать на плаву тело скончавшегося дельфиненка15.
У тех, кто не был тесно связан с умершим, нет оснований реагировать на его кончину. Многие домашние питомцы, например, почти не замечают, что в доме кто-то умер. Для скорби требуется привязанность. Чем теснее связь, тем сильнее реакция на ее разрыв. Это относится ко всем млекопитающим и птицам, включая врановых. Когда из пары моих галок куда-то пропала самка, самец изо дня в день звал ее, непрестанно выискивая в небе. Когда она все же не вернулась, он умолк и через несколько дней умер. Тогда настала моя очередь горевать по обеим птицам, которые подарили мне так много тепла и любви и заставили убедиться, что в области чувств пернатые не уступают млекопитающим.
Зная, как известный австрийский этолог Конрад Лоренц идеализирует супружескую верность своих гусей, предположительно создающих пару на всю жизнь, его ученица, указывая на замеченные ею случаи измен у этих птиц, постаралась смягчить удар, сказав, что «зато совсем как у людей». Для птиц моногамия (образование стойких супружеских пар) более характерна, чем для млекопитающих. Среди приматов, в частности, моногамных видов насчитывается очень мало, да и у человека истинная моногамия под вопросом. Однако чувства, сопутствующие брачным отношениям, могут почти не отличаться у разных видов, поскольку у всех млекопитающих они замешаны на окситоцине. Этот древний нейропептид выделяется в кровь гипофизом во время секса, вскармливания и родов (в родильных отделениях его вводят роженицам для стимуляции схваток), но вместе с тем он служит укреплению эмоциональных связей между взрослыми. У влюбленных в начале отношений уровень окситоцина в крови выше, чем у одиночек, и он останется высоким, если пара не распадется. Помимо прочего, окситоцин защищает моногамную пару от интрижек на стороне. Получив в ходе экспериментов этот гормон в составе спрея для носа, женатые мужчины начинали чувствовать себя неуютно в обществе привлекательных женщин и предпочитали держаться от них подальше16.
Даже если не брать в расчет романтическую любовь, считая ее исключительно человеческой прерогативой, невозможно не отметить поразительное сходство между нами и другими видами в области нейрогуморального обеспечения брачных отношений. Нейробиолог Ларри Янг, мой коллега по Университету Эмори, известен исследованиями двух видов полевок. Луговая полевка полигамна и спаривается беспорядочно, в то время как внешне почти не отличающаяся от нее желтобрюхая полевка образует моногамные пары, в которых самка и самец спариваются исключительно друг с другом и вместе выращивают потомство. У этих полевок в подкрепляющей системе мозга содержится намного больше рецепторов окситоцина, чем у полевок луговых. В результате спаривание вызывает у них глубоко положительные ассоциации, формирующие привязанность к данному партнеру. Окситоцин гарантирует укрепление уз. В случае потери партнера у представителей этого вида полевок отмечаются химические изменения в мозге, указывающие на стресс и апатию. Кроме того, они перестают сопротивляться опасности, им как будто становится все равно, жить или умереть. Судя по всему, даже этим крошечным грызунам ведома горечь утраты17.
Американский зоолог Патриция Макконнелл рассказывает о реакции ее собаки Лесси на смерть своего лучшего приятеля Люка. Собаки обожали друг друга и были неразлучны. После кончины Люка Лесси весь день пролежала в комнате рядом с его телом, глядя полными скорби глазами из-под наморщенного лба. Наутро она впала в детство – кружилась на месте, лизала и сосала игрушки, словно щенок, еще не отлученный от матери. Макконнелл пришла к выводу, что Лесси осознала необратимость своей утраты, иначе откуда такая резкая смена настроения?18
Насколько мы можем судить, если не все, то хотя бы некоторые животные понимают, что умерший товарищ больше не поднимется. Когда взрослый самец шимпанзе упал с дерева и сломал шею, дикая самка-подросток целый час не сводила с него взгляда – сидела не шелохнувшись, не трогаясь с места, пока самцы, нервно скаля зубы, заключали друг друга в объятия19. Если бы обезьяны считали состояние погибшего соплеменника временным, не было бы оснований для такой драматичной реакции. Более того, осознание его гибели как необратимой подразумевает умение прогнозировать. У нас имеется немало свидетельств ориентированности приматов на будущее, выражающейся в планировании дальних переходов или подготовке орудий для определенной задачи, но мы редко рассматриваем предвидение применительно к жизни и смерти. По очевидным причинам, экспериментальным путем это предвидение исследовать не получается. Если осведомленность о неизбежности собственной кончины мы называем осознанием смертности (которое мы не находим ни у каких других видов, кроме нашего), то возникшее у Лесси понимание, что Люк не вернется, можно назвать осознанием необратимости утраты. От осознания смертности оно отличается тем, что направлено не на себя, а на другого.
Схожих историй о переживании утраты мы знаем немало – и про кошек в том числе, и, разумеется, о тоске питомца по умершему хозяину. Известны случаи, когда пес годами жил на могиле близкого человека или каждый день приходил на станцию, где привык встречать его с работы. Я побывал в Эдинбурге и Токио у памятников, увековечивших невероятную преданность Бобби и Хатико своим хозяевам. Возможно, такая же посмертная привязанность движет и другими животными. Слоны собирают хоботом кости и бивни своего погибшего собрата и передают друг другу. Иногда они могут годами возвращаться на место смерти родственника лишь для того, чтобы перебрать останки.
Совсем другое проявление осознания необратимости мы наблюдали в африканском заповеднике через день после появления там ядовитой габонской гадюки. Перепуганные бонобо сперва отскакивали, стоило змее пошевелиться, потом какое-то время осторожно тыкали ее палкой, пока наконец альфа-самка не схватила гадюку и, взметнув высоко в воздух, не ударила с размаху о землю. Судя по поведению соплеменников, видевших эту расправу, никто не допускал, что змея могла остаться в живых. Убита – значит убита. Подростки радостно волочили ее мертвое тело по земле как веревку, наматывали на шею и даже открывали ей пасть, чтобы потрогать огромные зубы. Бонобо совершенно определенно воспринимали гибель гадюки как необратимую.
В колониях нам редко доводится застать момент смерти кого-то из обезьян, но в зоопарке Бюргерса получилось именно так – когда Ортье в буквальном смысле упала замертво. Она принадлежала к числу моих любимиц, вечно жизнерадостная и беззаботная. Однако у нее начался кашель, с которым назначенные антибиотики справиться не могли. Ей становилось все хуже. И вот Кёйф, стоя вплотную к Ортье, какое-то время пристально смотрела ей в глаза, а потом ни с того ни с сего разразилась истерическими воплями и начала судорожно хлестать себя руками, как делают шимпанзе, когда сильно расстроены. Ее явно огорчило то, что она разглядела в глазах Ортье. Сама Ортье, до этого момента молчавшая, слабо взвизгнула в ответ. Она попыталась лечь, свалилась с бревна, на котором сидела, и больше не шелохнулась. Еще одна самка в соседнем помещении заверещала так же, как Кёйф, хотя ей оттуда точно не видно было, что происходит. После этого все двадцать пять шимпанзе резко умолкли. Служитель, разогнав остальных обезьян, попытался реанимировать Ортье искусственным дыханием изо рта в рот, но безуспешно. Вскрытие выявило у Ортье инфекционное поражение сердца и органов брюшной полости.
Приматы, как было и после кончины Мамы, обращаются с покойным почти так же, как мы, когда укладываем тело, обмываем, умащаем маслами, расчесываем, приводим в порядок, прежде чем расстаться с ним навсегда. Правда, человек заходит чуть дальше, совершая погребение покойного и снабжая его тем, что может пригодиться ему в последнем пути. Древние египтяне закладывали в гробницы фараонов и яства, и сосуды с вином, и мумии охотничьих собак и ручных павианов, и даже целые корабли. Человек часто пытается облегчить горечь утраты и смягчить ужас осознания собственной бренности, представляя смерть как переход в иную жизнь. У других животных мы этого примечательного психического новшества не наблюдаем.
Полемика по поводу этих различий разгорелась, когда в 2015 г. в недрах южноафриканской пещеры были обнаружены ископаемые остатки Homo naledi, нашего первобытного родственника. Строением таза он напоминает австралопитеков, однако ступни и зубы у него типично человеческие. Скорее всего, Homo naledi принадлежит к одному из десятков боковых побегов на нашем необъятном родословном древе, но палеонтологам такие версии не нравятся. Им непременно хочется поместить свою находку на ту крошечную веточку, которая ведет к нам, даже если шансы на подтверждение этой гипотезы ничтожны. Зато можно громогласно заявлять, что найден очередной предок человека. Но как выдвинуть на эту роль Homo naledi, если объем мозга у него не превышал обезьяний? Найдя его ископаемые остатки в почти недоступной части той же самой пещерной системы, ученые решили, что доказательство, наконец, получено – ведь останки могли поместить туда только намеренно. И лишь человек, заявляли палеонтологи, будет заботиться о погребении покойного. Это предположение было беспочвенным и выдавало полную неосведомленность о том, как обращаются с умершими остальные животные.
Поскольку шимпанзе и прочие приматы долго на одном месте не задерживаются, хоронить или укрывать своих мертвецов им незачем. Если бы они вели оседлый образ жизни, то, несомненно, заметили бы, что трупы привлекают падальщиков – в том числе опасных хищников вроде гиен. И высшим обезьянам совершенно точно хватило бы ума справиться с этой напастью, научившись прятать смердящие останки или убирать с глаз долой. Вряд ли для этого требуется вера в загробную жизнь. Именно такой практической необходимостью могли руководствоваться и Homo naledi. В данный момент нам просто неизвестно, погребали они мертвецов трепетно и заботливо или бесцеремонно сваливали останки в дальнюю пещеру, чтобы избавиться от них. Или даже хуже – где гарантия, что останки в момент попадания в эту труднодоступную пещеру уже были останками?
Забавно, что слово naledi (в языках группы сото-тсвана означающее «звезда») выглядит анаграммой английского слова denial («отрицание»). Первооткрыватели останков усиленно упирали на сходство их с человеческими, при этом наотрез отказываясь признавать, сколько общего было у наших предков с человекообразными обезьянами. Человек отделился от обезьян примерно тогда же, когда разошлись эволюционные пути африканского и индийского слонов, и генетическое сходство или различие в этих парах примерно одинаковое. Тем не менее вторую пару мы зовем общим словом «слоны», а для первой упорно ищем ту самую точку перехода от обезьяны к человеку. У нас даже особые термины для этого имеются – «гоминизация» и «антропогенез». Само существование такой точки перехода – распространенное заблуждение. Это все равно что пытаться провести в световом спектре четкую границу между оранжевым цветом и красным. Наша жажда конкретики не уживается с привычкой эволюции к плавности и постепенности.
Пока неизвестно, насколько распространено у животных осознание конечности жизни и насколько оно зависит от способности проецировать свои действия в будущее. Но представители по крайней мере нескольких видов, убедившись посредством обоняния, осязания и безуспешных попыток реанимации, что их близкий действительно мертв, сознают, судя по всему, что отношения с ним теперь навсегда остались в прошлом. Как они приходят к осознанию этого – загадка. По опыту? Или интуитивно ощущают смерть как часть бытия? Самое время вспомнить о том, что все эмоции замешаны на знании – без него они просто не возникнут. Когда животное проделывает что-то интересное, когнитивисты иногда говорят: «Это просто эмоции», но эмоции не бывают простыми и неразрывно связаны с восприятием ситуации. Скорбь, в частности, представляет собой переживание гораздо более сложное, чем следует из применяемого к нему термина «эмоция». Это печальная обратная сторона формирования социальных связей – утрата близкого. Некоторых животных она ранит так же глубоко, как и нас, в силу общности нейрогуморальных процессов – например, наличие окситоциновой системы, – и, возможно, схожих представлений о жизни и ее хрупкости.
Для меня приезды в колонию зоопарка Бюргерса теперь никогда не будут прежними. Смерть Мамы стала огромной потерей и для шимпанзе, и для Яна, и для меня, и для других ее человеческих друзей. Мама была душой колонии. Жизнь, конечно, продолжается, но каждый из живущих неповторим, и другого такого уже не будет. Вряд ли когда-нибудь мне доведется встретить среди обезьян личность настолько впечатляющую и вдохновляющую, как Мама.
2. Отражение души
Смех и улыбка
Щекотать детеныша шимпанзе – это примерно как щекотать ребенка. Чувствительные к щекотке места у обезьян те же, что и у нас – подмышки, бока, живот. Шимпанзенок широко раскрывает рот, не задирая верхнюю губу, и шумно пыхтит – «ух-ух-ух» – в знакомом нам ритме человеческого смеха. Сходство настолько потрясающее, что щекочущему тоже трудно не расхохотаться.
Ведет себя детеныш шимпанзе при этом так же противоречиво, как человеческий ребенок. Отталкивает вашу руку, защищая щекотные места, извивается, уворачивается, но стоит вам прекратить, и он требует еще, с готовностью подставляя животик. Теперь можно даже не щекотать, достаточно просто протянуть к нему палец, и детеныш все равно зальется радостным смехом.
Смехом? Стоп, минуточку! Истинный ученый должен избегать любого антропоморфизма, не зря коллеги-ретрограды часто требуют, чтобы мы сменили терминологию. Почему не назвать обезьянью реакцию как-нибудь нейтрально – скажем, вокализированным пыхтением? От осторожничающих коллег я слышал, например, о «смехоподобном» поведении. Тогда уж точно никакой путаницы между людьми и животными не возникнет.
Термин «антропоморфизм», означающий «человекообразие», восходит к греческому философу Ксенофану, который в V в. до н. э. возмущался уподоблением богов людям в поэмах Гомера. Высмеивая этот подход, он говорил: «Будь у лошадей руки, чтобы рисовать, они бы изображали своих богов лошадьми». Сейчас антропоморфизм трактуется шире. Как правило, за него ругают, когда хотят пресечь приписывание человеческих черт другим видам животных. У животных нет никакого «секса», есть половое поведение. У них не бывает «друзей», существуют только предпочитаемые партнеры по группе. А учитывая, как носится наш вид с идеей своей интеллектуальной исключительности, неудивительно, что в когнитивистике эти изъятия или замены терминов насаждаются еще активнее. Сводя любые действия животных к инстинктам и простому научению, мы удерживаем на пьедестале человеческие познавательные способности. Высказавший иную точку зрения превращается в мишень для насмешек.
Чтобы разобраться, откуда идет это неприятие, нужно вспомнить другого древнего грека – Аристотеля. Великий философ расставил всех живых существ на вертикальной scala naturae («лестнице природы»), на верхнюю ступень которой, ближайшую к богам, помещался человек, ниже располагались млекопитающие, а у самого подножия – птицы, рыбы, насекомые и моллюски. Сравнивать разные ступени этой обширной лестницы было излюбленным занятием натуралистов, однако единственное, чему нас эти сравнения научили, – мерить другие виды по человеческим стандартам.
Но велика ли вероятность, что все несметное богатство и разнообразие природы скроено по одному лекалу? Не логичнее ли каждому животному иметь свою психическую жизнь, свои особенности разума и эмоций, адаптированные к его собственному сознанию и его собственной истории развития? Как может психическая жизнь рыбы и птицы быть одинаковой? Или возьмем, например, хищника и жертву. У хищника явно совсем иной эмоциональный арсенал, чем у тех видов, которые вынуждены озираться на каждом шагу. Хищники излучают хладнокровную уверенность (за исключением тех случаев, когда они встречают достойного соперника), а жертвы испытывают пятьдесят оттенков страха. Они живут в постоянном напряжении, вздрагивают от каждого шороха, каждого запаха, каждой тени. Вот почему конь может умчаться в панике, а собака – нет. Наши предки лазили по деревьям и собирали плоды (поэтому у нас фронтальное расположение глаз, цветное зрение и хватательная рука), но благодаря нашим размерам и особым умениям мы держимся с уверенностью клыкастых и когтистых. Возможно, именно поэтому мы так хорошо ладим с нашими домашними пушистыми хищниками.
В колледже у меня была черно-белая кошка Плекси. Где-то раз в месяц я отвозил ее на велосипеде – в сумке, из которой наружу торчала только голова, – в гости к ее лучшему другу, коротколапому песику, с которым она привыкла играть еще котенком. Они носились вверх-вниз по лестницам в большом студенческом доме и наскакивали друг на друга из-за каждого угла, заражая всех своим буйным весельем. Так они могли куролесить часами, пока, наконец, не плюхались на пол в изнеможении. Собаки и кошки часто находят общий язык, потому что им одинаково нравится преследовать и хватать движущийся объект. Кроме того, они млекопитающие, и это сближает их не только между собой, но и с нами. Мы распознаём их эмоции, они распознают наши. Именно из-за этой эмпатической связи нам из домашних питомцев милее всего кошки (около 600 млн по всему миру) и собаки (500 млн), а не игуаны, допустим, и рыбки. Однако эта же связь побуждает нас проецировать на животных собственные чувства и ощущения, зачастую бездумно.
Мы можем сказать, что собака «гордится» полученной на выставке медалью, а кошка, промахнувшаяся в прыжке, озирается «в растерянности». Мы ездим в пляжные отели поплавать с дельфинами, ни на секунду не сомневаясь, что им это нравится так же, как и нам. Сколько людей готовы поверить, будто покойную гориллу Коко из Калифорнии, владевшую языком жестов, беспокоила проблема глобального потепления или что у шимпанзе есть своя религия. Когда я слышу подобные речи, мышцы-корругаторы20 сводят мои брови к переносице, и я требую доказательств. Безосновательное очеловечивание никакой пользы не несет. Да, у дельфинов улыбчивый вид, но это всего лишь особенности строения челюсти, и об истинных ощущениях такая «улыбка» ничего не говорит. А пес, возможно, любит носить наградную медаль, потому что с ней ему обеспечено внимание и всякие вкусности.
Зато когда опытные полевые исследователи, изо дня в день наблюдающие за обезьянами в тропическом лесу, рассказывают мне о том, как шимпанзе заботятся о раненой товарке, приносят ей пищу и замедляют темп при переходах, я не против порассуждать об эмпатии. И, узнавая от тех же исследователей, что взрослые самцы-орангутаны возвещают с макушек деревьев, в каком направлении они наутро намерены двигаться, я допущу наличие у них способности к планированию. Когда предположения опираются на данные контролируемых экспериментов, домыслами их уже не назовешь. Но даже в этих случаях обвинения в антропоморфизме сыплются градом.
Неприятие антропоморфизма проистекает из нашей уверенности в собственной исключительности – стремления поставить человека особняком и отрицать в нем животные черты. Это стремление по-прежнему распространено в гуманитарных науках и во многих общественных, которые развиваются за счет представления о том, что наличием разума человек обязан лишь самому себе. Однако мне лично отрицание сходства между человеком и другими животными кажется большей проблемой, чем признание. Отказ признавать это сходство я называю антропоотрицанием. И оно ощутимо мешает нам объективно оценивать самих себя как вид. Основные структуры нашего мозга точно такие же, как у других млекопитающих: никаких новых отделов у нас нет, и используем мы все те же старые проверенные нейротрансмиттеры. Если бы устройство мозга у разных видов не было настолько однотипным, мы не надеялись бы найти лекарство от человеческих фобий, изучая миндалевидное тело у крыс. По данным нейровизуального исследования, у собак, специально ради этого выдрессированных лежать неподвижно в аппарате МРТ, предвкушение награды вызывает активность в хвостатом ядре – той же области мозга, которая «вспыхивает» у бизнесмена, предвкушающего дополнительные дивиденды. Мы вскрываем «черный ящик» психических процессов, внутрь которого не могли проникнуть ученые предыдущего поколения, и обнаруживаем там общую для всех видов основу. Современная нейробиология начисто исключает прежнее резкое разграничение человека и животных21.
Это не значит, что планирование у орангутанов находится на том же уровне, что у моих студентов, готовящихся к объявленной мной контрольной, однако фундаментальная преемственность между этими процессами существует. Еще бóльшая преемственность прослеживается в эмоциональных особенностях. Поскольку эмоции мы считываем зачастую интуитивно, преемственность эту трудно объяснить, опираясь лишь на фактические данные и гипотезы. Зато здесь нам помогает тесное общение с животными – как общаются изо дня в день со своими питомцами их хозяева. Отсюда моя простая и ненаучная рекомендация любому ученому, сомневающемуся насчет глубины эмоций у животных: пусть заведет собаку.
Антропоморфизм вовсе не так вреден, как может показаться. По отношению к человекообразным обезьянам он, по сути, логичен и диктуется самой эволюционной теорией, согласно которой они относятся к «антропоидам», что означает «подобные человеку». Этим термином мы обязаны Карлу Линнею, шведскому биологу XVII в., который строил свою классификацию на анатомии, но с таким же успехом мог положить в основу и поведение. Самый экономный и непритязательный подход: если два родственных вида в схожих обстоятельствах ведут себя одинаково, значит, мотивация у них тоже наверняка одинаковая. Если нам ничто не мешает так рассуждать, сравнивая лошадей и зебр или волков и собак, почему для человека и человекообразных обезьян правила должны быть иными?
К счастью, времена меняются. Естественные науки навсегда размыли прочерченную в западной культуре и религии границу между человеком и животными. Сегодня мы часто идем от противного: предполагаем преемственность и перекладываем бремя доказательств на тех, кто отстаивает существование разрыва. Пусть они нас в этом и убеждают. Любому, кто возьмется доказывать, будто детеныш обезьяны, захлебываясь во время щекотки хриплым смехом, чувствует нечто принципиально иное, нежели хохочущий от щекотки человеческий ребенок, придется здорово попотеть.
Все написано на лице
Много лет назад мы с Яном ван Хоффом побывали в Нидерландах на семинаре Пола Экмана и его последователей. Американского психолога принимали у нас с почестями – тогда он еще не достиг грядущих вершин славы, но его исследования человеческой мимики уже вызвали резонанс. Экман разработал систему кодирования лицевых движений (FACS/СКЛиД) – комплексный инструмент для классификации выражений лица человека в соответствии с отслеживаемыми сокращениями всех лицевых мышц, вплоть до самых мелких. В нашей мимике участвует и крошечная мышца у внутреннего края глазницы, латинское название которой означает «сморщивающая бровь», и крупные мышцы щек, которые тянут вверх уголки губ, когда мы улыбаемся. Экман мог лично продемонстрировать практически любую комбинацию – мимической мускулатурой он управлял виртуозно. Он без труда проделывал едва уловимые движения, и симметричные, и асимметричные, передавая тончайшие эмоциональные переходы. Вот он сердится, а вот скрывает недовольство за широкой улыбкой, а теперь одновременно польщен и обеспокоен. Он мог выдать целую гамму сложнейших эмоций по заказу – только называйте. По его лицу было четко видно, что едва заметная складка между бровей – это одна эмоция, а наморщенный нос – совершенно другая. Однако нас восхищала не только эта мимическая эквилибристика, но и редкий в то время для психолога эволюционный подход.
Я говорю «эквилибристика», потому что работал Экман, несомненно, главным образом с движением и формой. Нам, людям, ничего не стоит состроить сердитую мину, когда на самом деле мы ничуть не сердимся. Мы способны – в разумных пределах – управлять своей мимикой. Я очень долго считал, что другие приматы такой способности лишены, пока не начал изучать бонобо в зоопарке Сан-Диего. Там я оказался в ситуации, которая теперь, по прошествии времени, выглядит довольно забавной.
Я взялся документировать весь поведенческий репертуар бонобо – все звуковые сигналы, мимику, жесты, позы, – чего прежде никто не делал. Но после каждого сеанса наблюдений за группой молодняка в просторном зеленом вольере мой список выражений лица удлинялся и удлинялся, уходя куда-то в бесконечность. Выражения встречались одно причудливее другого и никак не совпадали с подмеченными ранее. Через какое-то время до меня дошло, что самые необычные выражения всегда возникают в ситуациях несоциального характера и за ними не следует никаких поступков вроде спаривания или агрессии, выдающих скрытые за мимикой эмоции. Вот сидит юный бонобо, уставившись в пространство, а потом вдруг устраивает целую пантомиму: щеки втянуты, верхняя губа выпячена, челюсти работают в ускоренном темпе. Иногда подключается рука – например, чтобы оттянуть губу вбок или, обвив голову сзади, сунуть палец в рот «с противоположной» стороны.
Я догадался, что бонобо просто забавляются, корча гримасы, которые совершенно ничего не значат, однако эти ужимки говорили о великолепном владении мимической мускулатурой. В таком случае что мешает животному, способному корчить физиономии ради забавы, состроить нужную мину ради манипуляции? На этот вопрос еще предстоит ответить, но пока обезьяний молодняк ясно дал мне понять, насколько нелепа одержимость науки классификациями. А я, осознав, в чем смысл этого лицедейства, уже не мог отделаться от ощущения, что бонобо иногда мне подмигивают.
Нам с Яном импонировал подход Экмана с его упором на внешние проявления. Мы изучаем поведение животных с биологической точки зрения, основное внимание уделяя сигналам, их выражению и их воздействию на окружающих. Собственно, ни о чем другом нам очень долго просто не позволяли говорить! Яну поступила настоятельная персональная рекомендация (ни много ни мало от нобелевского лауреата, зоолога Нико Тинбергена) в исследовании мимических выражений у приматов не касаться внутренних состояний. Зачем упоминать эмоции, если можно спокойно без этого обойтись? У Тинбергена смеющееся или «игровое» выражение лица у шимпанзе описывается как «расслабленное с открытым ртом», а ухмылка или улыбка зовется «оскалом без вокализации». Экман в рамках своей классификации делал то же самое, но при этом никогда и нигде не отрицал, что анализирует именно эмоции. Он не стеснялся отсылок к внутренним состояниям, да и в принципе считал, что в мимике нельзя разобраться, не учитывая стоящие за ней эмоции. Эмоции редко удерживаются внутри, утверждал Экман, ведь «один из главных отличительных признаков эмоции заключается в том, что ее, как правило, не получается утаить: нам видны и слышны ее проявления»22.
Ну, разумеется, Экман мог без опаски ссылаться на эмоции, подумаете вы, он-то занимался нашим собственным биологическим видом. Но, к сожалению, в науке иногда вспыхивают совершенно загадочные баталии, которые по прошествии времени вызывают у нас лишь недоумение, если вообще вспоминаются. Именно так вышло с изучением человеческой мимики, которая либо считалась чем-то банальным и не стоящим внимания, либо впечатляла такой непохожестью у разных народов, что ее предпочитали относить к культурным особенностям. Попытки увязать мимику с биологией, как у Экмана, были заранее обречены на провал. Однако все изменилось, когда Экман пообщался с самым ярым оппозиционером – антропологом, утверждавшим, что человеческие эмоции и их проявления бесконечно пластичны. Не сомневаясь, что у антрополога имеется обширная картотека с полевыми заметками и тонны кино- и фотоматериалов, запечатлевших язык человеческого тела, Экман попросил разрешения взглянуть на архивы. К его величайшему изумлению, оказалось, что никаких архивов нет. Антрополог уверял, что все данные у него в голове. И куда это годится? Верифицируемые данные – фундамент науки. Выходит, замок культурной обусловленности выстроен на песке?
Экман провел серию контролируемых экспериментов, в которых представителям двадцати с лишним народов демонстрировались изображения лиц, выражающих те или иные эмоции. Все испытуемые были почти единогласны в интерпретации предъявленной мимики, практически без разночтений опознавая гнев, страх, радость и так далее. Получалось, что смех – он везде и всюду смех. Но Экману не давало покоя альтернативное объяснение: что если люди просто насмотрелись популярных голливудских фильмов и телесериалов? Что если единодушие – это просто влияние массовой культуры? Тогда он отправился в один из самых уединенных уголков планеты и провел свое исследование в племени Папуа – Новой Гвинеи, не знающем письменности. Там не только о Джоне Уэйне и Мэрилин Монро слыхом не слыхивали, там вообще не подозревали о существовании телевидения и журналов. Тем не менее испытуемые правильно опознали эмоции на большинстве предъявленных Экманом изображений и, в свою очередь, не явили никаких необычных, незнакомых нам выражений на сотне тысяч футов кинопленки, запечатлевшей их повседневную жизнь. Данные, полученные Экманом, говорили в пользу универсальности эмоций настолько убедительно, что навсегда изменили наше представление и о самих эмоциях, и об их выражении. Сегодня мы считаем их обусловленными природой человека, а не культурой23.
И все же нельзя забывать, насколько результаты этих исследований зависят от языка. Мы сравниваем не только выражения лиц и их оценку, но и сами обозначения эмоций. Поскольку эмоциональный словарь в каждом языке свой, все по-прежнему упирается в перевод. Единственный выход – наблюдать, как эти обозначения используются в жизни. И если мимика действительно формируется под влиянием окружения, то рожденные слепоглухими либо не должны выражать эмоции мимикой вовсе, либо выражения лица у них должны быть своеобразными, ни на что не похожими, ведь лиц окружающих они не видят. Однако в исследованиях такие дети улыбаются, смеются и плачут точно так же и точно в таких же обстоятельствах, как любой нормальный ребенок. И, поскольку в их ситуации имитационное научение невозможно, стоит ли сомневаться, что выражение эмоций с помощью мимики – это биологическая составляющая нашего вида?24
Тут мы возвращаемся к позиции, изложенной Чарльзом Дарвином в его труде «О выражении эмоций у человека и животных» (The Expression of the Emotions in Man and Animals, 1872). Дарвин подчеркивал, что мимические выражения – это часть эмоционального репертуара нашего вида, указывал на их сходство с мимикой человекообразных и других обезьян, позволяющее предположить идентичность эмоций у всех приматов. Это был фундаментальный труд, признанный сегодня всеми исследователями в данной области. В то же время это единственная из всех крупных дарвиновских работ, которая, получив поначалу заслуженную славу, была вскоре забыта, и почти целый век к ней никто не обращался. Почему? Потому что ретрограды от науки сочли манеру изложения Дарвина чересчур вольной и антропоморфической. Их смущало, что кошка, которая трется о ноги хозяина, находится «в ласковом настроении», шимпанзе оттопыривают губы «в угрюмом настроении или когда разочарованы», а «коровы смешно закидывают хвосты, когда скачут от удовольствия»25. Что за нелепость? А уж предполагать, будто наши благородные переживания мы выражаем теми же самыми движениями лицевых мышц, что и «низшие» животные, – это уже откровенное оскорбление.
Однако сходство не было абсолютным, Дарвин замечал и исключения. Краснеть и хмуриться, как он думал, способен только человек. Насчет первого он был абсолютно прав. Я не знаю других приматов, у которых наблюдалось бы резкое покраснение кожи лица. Эта способность остается эволюционной загадкой – особенно для циников, сводящих весь смысл социального взаимодействия к эгоистичной эксплуатации окружающих. Будь это так, не выгоднее ли было бы нам обойтись без неконтролируемого прилива крови к щекам и шее, сигналящего, словно маяк в ночи, об изменении нашего психического состояния? Если краска смущения или стыда служит залогом честности, необходимо задуматься, почему эволюция снабдила столь бросающимся в глаза сигналом только наш вид и больше никакой. Или, как выразился Марк Твен: «Человек – единственное животное, способное краснеть. Впрочем, только ему и приходится».
А вот по поводу умения хмуриться Дарвин был прав лишь отчасти. Он цитирует авторитетного современника, который видел в этой способности присущее исключительно человеку проявление интеллектуального превосходства, поскольку соответствующая мышца «сдвигает брови энергичным усилием, которое безотчетно, но непреодолимо выражает проходящую в уме мысль»26. Однако на самом деле никакого повода раздуваться от гордости наличие крохотной мышцы-корругатора нам не дает. Теперь мы знаем, что она имеется и у других видов. Задавшись целью исследовать ее действие у прочих животных, Дарвин несколько раз наведался в зоопарк Лондонского зоологического общества – о встрече с самкой орангутана Дженни он повествует в письме к сестре:
Видел я там и орангутана во всем великолепии: служитель показал ей яблоко, но не отдал, и тогда она, повалившись на спину, принялась выть и молотить ногами, как капризный ребенок. Потом насупилась. Выдержав две-три такие истерики, служитель сказал: «Дженни, если прекратишь реветь и будешь вести себя прилично, дам тебе яблоко». Дженни явно поняла каждое слово, и хотя, точно как ребенку, совладать с собой и перестать канючить стоило ей неимоверного труда, она все же справилась. Получив яблоко, она прыгнула в кресло и с самым что ни на есть довольным видом стала жевать27.
Поскольку Дарвин полагал, что обезьяна, как и человек, будет хмуриться, сосредоточившись на каком-то деле, которое никак не ладится, он пытался заставить Дженни и других обезьян наморщить лоб, давая им почти невыполнимые задания. Однако, сражаясь с задачей, лоб они хмурить и не думали. С тех пор ученые считали умение хмуриться сугубо человеческим, в действительности же человекообразные обезьяны морщить лоб способны – как выяснил сам Дарвин, щекоча шимпанзе нос соломинкой. Тогда она «сморщила лицо, и между бровями появлялись легкие вертикальные складки»28. У шимпанзе и орангутанов выступающие надбровные дуги нависают над глазами козырьком, поэтому хмурить брови им затруднительно, а окружающим затруднительно это движение различить. А вот бонобо с их более плоскими, более открытыми лицами сдвигают брови легко, причем точно в таких же ситуациях, как мы. Например, предостерегая противника, бонобо сужают глаза и сверлят его взглядом, сводя брови к переносице. Получается совершенно такое же выражение, как у рассерженного человека.
Я отчетливо помню, как меня самого испепелили подобным взглядом в колонии шимпанзе. Сделала это Бори – одна из моих пожилых любимиц, у которой на полевой станции Йеркса уже имелись не только дочери, но и внуки. Как-то раз, когда и без того жаркая Джорджия превратилась в настоящее пекло, я взял шланг и устроил для шимпанзе фонтан. Разумеется, питьевой воды у них и так всегда вдоволь, но плескаться под струей из шланга им нравится намного больше – они обожают ее, как городские дети обожают газонные поливалки. Десяток обезьян толкались под струей, ловя распахнутым ртом прохладную влагу. И тут вдруг взвизгнул кто-то из малышей – на него случайно брызнуло. Остальные не отреагировали, зато Бори сразу подбежала и уставилась на меня сердито, предупреждая, чтобы поаккуратнее размахивал шлангом. Вблизи этот пристальный напряженный взгляд читался абсолютно недвусмысленно.
Лучший способ разобраться в эмоциях животных – наблюдать за их спонтанным поведением как в дикой природе, так и в неволе. Исследователи поведения животных документируют примеры использования того или иного мимического выражения сотнями, даже тысячами. Именно так мы выясняем, что обезьяны смеются во время игры, а жуя любимое лакомство, издают особые ухающие звуки, приглашая остальных присоединиться к пиршеству. Мы смотрим, что предшествовало появлению выражения и как отреагировали на него остальные. Что произошло после подачи данного сигнала? Вспыхнула драка, прекратилась потасовка, наметился путь к примирению? У нас собраны обширные каталоги (они называются «этограммы») сигналов, типичных для каждого вида – не только для приматов, но и для лошадей, слонов, ворон, львов, кур, гиен и так далее. Одна из первых этограмм была составлена для волков и включала все движения хвоста, положение ушей, вздыбливание шерсти, вокализацию, оскалы и так далее. Этограммы бывают довольно пространными, указывающими на богатый эмоциональный репертуар. Сейчас мы располагаем, кроме прочих, этограммами мышей и крыс.
Очень долго считалось, что грызуны лишены эмоциональной мимики, однако тщательные исследования показали, что, испытывая боль или мучения, грызун сужает глаза, раздувает щеки и прижимает уши к голове. Другие грызуны распознают это выражение с легкостью – как видно из экспериментов, в ходе которых они предпочитали усаживаться рядом с фотографией, запечатлевшей расслабленную крысиную мордочку, а не искаженную болью. Мимика крысы способна сообщить и о приятных ощущениях. Когда швейцарские ученые разработали программу положительного воздействия, обеспечивающую лабораторным крысам ежедневное поглаживание и игры, в спокойные моменты после каждого такого сеанса исследователи наблюдали за выражением крысиных мордочек. Крысы, получившие положительное воздействие, заметно выделялись на общем фоне – более розовыми и менее напряженными ушами. Эти исследования покончили с устоявшимся мнением о статичности мимики у грызунов (отраженным в шуточных рисунках, где разные эмоции иллюстрировало одно и то же непроницаемое выражение)29.

Обладатели самой выразительной мимики на нашей планете принадлежат к отряду копытных. В принципе, наличие богатой мимической палитры у лошадей, ослов и зебр вполне объяснимо, если вспомнить, что эти виды – высокосоциальные «визуалы», у которых ведущим органом чувств является зрение. Лошадиная СКЛиД (то есть версия экмановской системы кодирования, применяемая к лошадиной мимике) распознает у них не менее семнадцати отдельных мимических движений, складывающихся в бесчисленные комбинации. Лошади выражают удовольствие учащенным всхрапыванием; приветствуют друг друга, оттягивая уголки губ; задирают верхнюю губу, улавливая необычный запах (это движение называется «флемен»); в испуге расширяют глаза, обнажая белки, а об огромном разнообразии позиций ушей и говорить не приходится30. Любому хозяину кошки или собаки известно, насколько действенный сигнальный механизм представляют собой их уши – глядя на них, начинаешь жалеть, что человеческие далеко не так подвижны.
Мимические способности и восприятие лиц (в том числе человеческих) исследовались и у собак. Как выяснилось, у них присутствует намеренная трансляция эмоций – о чем свидетельствует более выразительная мимика при наличии внимания со стороны человека, нежели при отсутствии, когда человек поворачивается к собаке спиной. В число типичных для собачьей морды выражений входит подтягивание внутренней части брови вверх, за счет чего глаза кажутся больше. Круглые лица с большими глазами нас умиляют (и эту нашу слабость нещадно эксплуатируют создатели мультфильмов). Подъем внутренней части брови придает собаке более грустный, более трогательный «щенячий» вид – его воздействие подтверждает даже статистика выбора питомцев. Содержатели приютов уже заметили, что собак, способных смотреть на посетителей таким взглядом, забирают чаще, чем неспособных. Что и говорить, лучший друг человека знает, на каких эмоциональных струнах играть31.
Людям, как правило, интереснее всего та мимика, которая роднит нас с другими видами, и, разумеется, самые яркие примеры сходства нам дают приматы. Тут самое время обратиться к Яну как ведущему мировому специалисту в этой области. В 1970-е гг. он провел обстоятельные наблюдения, подмечая в мельчайших подробностях, не описанных никем прежде, как павианы часто-часто чмокают губами или как самцы свинохвостых макак, поджав губы, задирают подбородок, когда ухаживают за самкой. Однако основной темой исследования у Яна был смех – и его отличие от улыбки. Хотя оба эмоциональных выражения часто ставят на одну доску, считая улыбку слабым проявлением смеха, Ян показал, что они имеют разные корни32.

Рот до ушей
Не выношу телесериалы и голливудские фильмы, в которых снимают обезьян – каждый раз, когда выряженный в человеческую одежду обезьяний актер скалит зубы в дурацкой ухмылке, меня передергивает. Зрители, наверное, покатываются со смеху, но я-то знаю, что самой обезьяне в такие моменты совсем нерадостно. Вынудить обезьяну показать зубы можно, по большому счету, только напугав ее – выражение, напоминающее нам ухмылку, возникает лишь как реакция на попытки доминирования и угрозу наказания. Где-то за кадром дрессировщик помахивает кожаным хлыстом или электропогонялкой для скота, четко и ясно давая обезьяне понять, что ее ждет за непослушание. Они же напуганы до полусмерти! Именно поэтому мы почти никогда не видим на экране взрослых обезьян – дрессировщику просто не удастся доминировать над силачами, которые к тому же гораздо пронырливее и изворотливее любого из крупных кошачьих. Только молодую обезьяну можно запугать так, чтобы она скалила зубы по команде.
С обнажением зубов до сих пор связано много вопросов – например, как оно превратилось у нашего вида в дружелюбную улыбку и откуда вообще взялось. Последний вопрос может показаться странным, однако в природе все развивается из предшествующих форм. Наша кисть руки – это модификация передней конечности наземных позвоночных, которая в свою очередь произошла от рыбьего грудного плавника. Наши легкие – это результат эволюции плавательного пузыря.
Поэтому интерес к происхождению коммуникационных сигналов вполне закономерен. Процесс их преобразования из предшествующих версий называется ритуализацией. Например, поднося к лицу руку с оттопыренным большим пальцем и мизинцем, мы изображаем инструментальное действие – прикладывание трубки стационарного телефона к уху. Этот жест трансформировался в сигнал «позвони мне». Ритуализация – это то же самое, только в более крупных, эволюционных масштабах. Неравномерный стук дятла, добывающего личинок из-под коры, превратился в ритмичную барабанную дробь на пустом бревне, служащую для обозначения границ территории. Негромкое причмокивание, которое издавали обезьяны, выискивая вшей и клещей друг у друга в шерсти, превратилось в дружеское приветствие – поднятые брови и хорошо слышное чмоканье, словно говорящее: «Я был бы рад тебя вычесать!»
Обнажение зубов в улыбке не нужно путать с оскалом, когда рот широко открыт, а глаза сверлят противника уничтожающим взглядом. Это свирепое выражение, как будто говорящее о намерении укусить, действует как угроза. При улыбке же, напротив, рот закрыт, а губы растягиваются, обнажая зубы и десны. Ряд сияющих белых зубов – заметный сигнал, видимый издалека, однако значение его прямо противоположно угрозе. Он ведет свое происхождение от защитного рефлекса33. Например, мы автоматически оттягиваем губы от зубов, когда чистим цитрусовые, которые грозят брызнуть в лицо едким соком.
Уголки губ могут ползти вверх из-за страха и неуверенности. На съемках с американских горок почти у всех поголовно людей рот до ушей, однако это вовсе не восторженная улыбка, а гримаса испуга. То же самое происходит и у других приматов. Как-то раз мне довелось наблюдать за павианами на кенийской равнине во время засухи. Павианы тоннами поглощали стручки акации, поэтому следовать с подветренной стороны за сотней обезьян, наевшихся «музыкальных» бобов, – удовольствие было то еще. Они часто останавливались поглодать сочный кактус – вездесущее растение, которое в обычных обстоятельствах они из-за колючек обходят стороной. Прежде чем вонзить в кактус зубы, обезьяны растягивали губы как можно шире, чтобы не уколоться. Уловка была сугубо практической, но в результате возникала та же самая улыбка, что и при социальном взаимодействии, где она служит сигналом подчинения.
В группе макак-резусов, которую я изучал, могучей альфа-самке Оранж достаточно было просто пройтись по территории – все встречные самки спешили продемонстрировать широкий заискивающий оскал, особенно если она устремлялась к ним или удостаивала визитом их стайку. К Оранж могло быть одновременно обращено около десятка расплывшихся в ухмылке физиономий, при этом никто из самок не спешил убраться прочь с дороги, поскольку весь смысл этого сигнала в том, чтобы застыть на месте и являть собой воплощенное почтение. Они, по сути, говорили Оранж: «Я подчиняюсь, я ни за что не посмею тебе перечить». Положение Оранж было настолько прочным, что ей и без того почти не приходилось использовать силу, а своими заискивающими улыбками остальные самки устраняли последний из возможных поводов показать им, кто тут главный. У резусов это выражение работает исключительно в одну сторону: его демонстрирует только подчиненный доминирующему, и никогда наоборот. Это недвусмысленный иерархический маркер. И такие сигналы имеются у каждого вида. Люди демонстрируют подчинение поклонами и воинским приветствием, подхалимажем, смехом над шутками начальства, целованием перстня дона и так далее. Шимпанзе в присутствии высокоранговой особи опускаются пониже и издают особое похрюкивание. Но изначально свойственный всем приматам сигнал признания себя нижестоящим – это широкая ухмылка с оттянутыми назад уголками рта.
Однако за этим выражением кроется нечто большее, чем страх. Когда обезьяна просто пугается – например, увидев змею или хищника, – она замирает (чтобы не заметили) или со всех ног несется прочь. Так выглядит обычный страх. Никакие улыбки в подобную ситуацию просто не вписываются. Улыбка – это главным образом социальный сигнал, в котором страх смешан с жаждой одобрения. В нем есть что-то от бурных восторгов собаки, дождавшейся возвращения хозяина, – когда прижав уши и поджав хвост, она валится на спину с радостным визгом. Собака подставляет хозяину свои самые уязвимые места – живот и горло, веря, что он не воспользуется своим могуществом и не вцепится в них. Эту манеру подставлять брюхо никто не примет за испуг, поскольку собаки часто ведут себя точно так же, подступая к кому-то из сородичей. Это шаг навстречу, обозначение доброжелательного настроя. То же самое относится и к обезьяньей улыбке – она выражает стремление наладить отношения. Поэтому Оранж получала такие сигналы десятками, а змея не получит ни одного.
Мне довелось подружиться с молодой самкой-резусом по имени Карри – из той же стаи, что и Оранж, обитавшей на обширной открытой территории. Я фотографировал резусов через сетчатую ограду, и, поскольку простаивал у сетки целыми днями, обезьяны скоро ко мне привыкли. Поначалу они, конечно, пытались напугать меня и выхватить фотоаппарат из рук, но в конце концов перестали обращать внимание, чем сильно упростили жизнь мне как фотографу. Карри же по-прежнему выискивала меня у сетки и, приближаясь, часто обнажала зубы в знак подчинения. Она любила сидеть рядом, иногда просовывая свою маленькую лапку сквозь сетку, чтобы подержаться за мой палец. С макаками приходится осторожничать, они часто кусаются, но Карри можно было доверять. Не исключено, что за счет общения со мной низкоранговая самка упрочивала свои позиции. На каждый мой взгляд она отвечала мне, обнажая зубы, но делала это потому, что зрительный контакт у резусов воспринимается как угроза. Карри подмазывалась ко мне, полностью оправдывая свое имя34.
Человекообразные обезьяны продвинулись дальше: их усмешка, хоть и остается нервной реакцией, несет в себе больше положительного. У них это выражение лица и то, как они его используют, больше похоже на наше. Бонобо иногда обнажают зубы в ситуации приятного и абсолютно невраждебного взаимодействия – например, во время спаривания. У одного немецкого исследователя попадался термин Orgasmusgesicht («лицо при оргазме») – выражение, возникающее у самок, когда они смотрят во время совокупления в глаза партнеру (бонобо часто спариваются лицом к лицу). То же самое выражение может использоваться для того, чтобы кого-то утихомирить или привлечь на свою сторону, причем у человекообразных обезьян оно бывает направлено не только от нижестоящего к вышестоящему. Доминирующие особи тоже могут обнажить зубы, успокаивая других. Например, когда детеныш пытается стащить еду у самки, та, убирая лакомые куски подальше, сверкает широкой улыбкой до ушей, призванной предотвратить истерику. Кроме прочего, дружелюбная улыбка помогает уладить дело миром, если игра начинает перерастать в потасовку. Улыбаясь, человекообразные обезьяны редко поднимают уголки губ, но в этих случаях улыбка становится совершенно человеческой.
Поскольку улыбка у человекообразных обезьян выдает беспокойство, она может оказаться очень некстати. Самцы шимпанзе – постоянно выясняющие, кто круче, – не любят демонстрировать тревогу в присутствии соперника. Это признак слабости. Когда один из самцов, ухая и вздыбив шерсть, поднимает с земли булыжник, другому становится не по себе, потому что дело пахнет поединком. У второго появляется нервная усмешка. И в таких случаях мне не раз приходилось видеть, как усмехающийся самец резко разворачивается, пряча эту усмешку от соперника. Еще я видел, как они прикрывают ее рукой или даже усиленно пытаются стереть с лица. Один самец, прежде чем повернуться обратно к сопернику, сжимал губы пальцами. Из этого, на мой взгляд, следует, что шимпанзе осознают, как воспринимаются их невербальные сигналы. А еще – что над конечностями они властны больше, чем над мимикой. То же самое относится и к нам. Хотя мы способны произвольно изобразить нужное выражение лица, изменить непроизвольно возникающее нам трудно. Например, принять радостный вид, если мы сердимся, или рассердиться, если на самом деле нам смешно (такое бывает у родителей по отношению к детям), почти невозможно.
Человеческая улыбка происходит от нервной усмешки, наблюдаемой нами у остальных приматов. Мы включаем ее, чтобы погасить намечающийся конфликт – это опасение не покидает нас даже в самой дружественной обстановке. Приходя в гости, то есть вторгаясь на территорию хозяина, мы приносим цветы или бутылку вина; в знак приветствия мы машем раскрытой ладонью, воспроизводя жест, когда-то служивший, как считается, для демонстрации безоружности. Но главным способом разрядить обстановку по-прежнему остается улыбка. Отвечая улыбкой на улыбку, мы умножаем общую радость, или, как пел Луи Армстронг: «Когда ты улыбаешься, весь мир улыбается вместе с тобой».
Иногда дети, которых отчитывают или ругают, стоят и усмехаются в ответ, и это воспринимается как издевка. Однако на самом деле это просто нервный сигнал, обозначающий отсутствие враждебности. Именно поэтому женщины улыбаются чаще мужчин, а за мужской улыбкой часто скрывается потребность в дружеских отношениях. В одном исследовании прицельно изучали улыбку как отражение уязвимой, заведомо проигрышной позиции на материале фотографий, сделанных перед поединками Абсолютного бойцовского чемпионата. На снимках бойцы-соперники смотрят друг на друга с вызовом. Как показал анализ обширного массива подобных фотографий, обычно в последующем бою проигрывал тот, кто на снимке улыбался сильнее. Исследователи пришли к выводу, что улыбка говорит об отсутствии физического превосходства и что у того из соперников, кто улыбается сильнее, выше потребность в том, чтобы уладить дело миром35.
Я очень сильно сомневаюсь, что улыбка у нашего вида – это именно «радостное» выражение, как часто утверждается в литературе, посвященной человеческим эмоциям. Ее истоки гораздо многообразнее и не сводятся к одной лишь демонстрации хорошего настроения. В зависимости от обстоятельств улыбка может означать нервозность, стремление угодить, необходимость успокоить собеседника, благосклонность и расположение, подчинение, веселье, сочувствие и так далее. Все ли эти ощущения подпадают под общий ярлык «радость»? Такие ярлыки бесконечно упрощают эмоциональные проявления – как смайлики, каждый из которых обладает одним-единственным приписанным ему значением. Обилие смеющихся или сердитых смайликов в наших текстовых сообщениях позволяет предположить, что языковые средства сами по себе не так выразительны, как нам внушают. Нам приходится добавлять невербальные сигналы, чтобы шаг к примирению не приняли за попытку насолить, а шутку – за издевку. Однако и смайлики, и слова все равно не заменят язык тела: направление взгляда, ширина зрачков, выражение лица, тон голоса, поза, жесты гораздо эффективнее передают широкую гамму смыслов.
1. ПОСЛЕДНЕЕ ОБЪЯТИЕ МАМЫ
2. ОТРАЖЕНИЕ ДУШИ
Pulsuz fraqment bitdi.