Kitabı oxu: «Астрея. Имперский символизм в XVI веке»
© ООО «Книгократия», 2020
© Александр Дементьев, пер. с анг., 2019

Предисловие
Начиная эту книгу как сборник «избранных эссе», я и представить себе не могла, что она заживёт собственной жизнью и превратится в отдельное сочинение. В процессе разбора и расстановки работ в некоем осмысленном порядке, старые эссе снова ожили и некоторые отчётливо потребовали переработки с учётом нового опыта и знаний. Другие, столь же отчётливо, требовали оставить их как есть в качестве памятников прежним подходам, которые не утратили своей актуальности и поныне. По этой причине книга являет собой разнообразие стилей. Некоторые эссе принадлежат раннему варбургскому периоду. В первую очередь, это относится к главе, давшей название всей работе – «Королева Елизавета I как Астрея». Остальные отражают мой французский период. Переработка и две короткие главы, написанные специально для этой книги, принадлежат уже настоящему времени.
Вся представленная здесь научная работа была проделана в основном более двадцати лет назад и относится не позднее, чем к пятидесятым годам; и даже свежие эссе основаны на неопубликованных лекциях тех лет. А просматривая свои записи, я вспомнила о ещё более раннем периоде. Открытие эмблемы Диоскуров как иллюстрации гелиоцентрической системы Джордано Бруно произошло в тридцатые, когда я переводила его трактат «Пир на пепле». К этому же десятилетию относится и начало моего увлечения Генрихом III. С этими персонажами и идеями связан очень долгий отрезок моей жизни. И потребовалось невероятно много времени, чтобы осмыслить эпоху, всегда казавшуюся мне не просто мёртвым прошлым, но чрезвычайно важной основой современной художественной и духовной жизни. Эта книга, хотя и косвенно, вплотную подводит нас к Шекспиру; ведь его воображение несомненно действует именно в этом мире имперского символизма. И хотя я всячески старалась не делать на этом акцент, но, двигаясь по такому пути, мы можем прийти к исторически важному новому пониманию шекспировского религиозного чувства.
Исследования, на которых основаны данные эссе, были написаны мной за долгие годы до книги «Джордано Бруно и герметическая традиция» (1964). Однако Бруно уже занимает в них видное место с его скитаниями между Францией и Англией в поисках идеального правителя империи, который способен был бы спасти мир от тирании. Его работы, в которых политико-религиозный месседж неотделим от герметической религиозной философии, хорошо демонстрируют, насколько тесно были связаны в сознании ренессансного мыслителя единое идеальное управление человеческим обществом и физическое устройство Вселенной.
Предметом исследования нескольких эссе является имперский символизм французской монархии в конце XVI века, его контрасты и сходства с елизаветинским символизмом. Как и в Англии, монархия во Франции служила объединяющим символом в условиях, когда разрыв между католиками и протестантами угрожал наступлением хаоса. Усилия по религиозному примирению под сенью либеральной французской короны сформировали основу движений, во главе которых встали Плеяда и Академия поэзии и музыки де Баифа, и нашли выражение в больших придворных празднествах, одно из которых стало темой включённого в книгу эссе. Ренессансная магия в таких представлениях была призвана служить укреплению монархии и предотвращению религиозных войн. С усилением кризиса в конце столетия французский король (Генрих III) попытался возглавить религиозное движение, исследуемое в эссе о процессиях. Генрих же IV оказался тем спасителем, который смог хотя бы на время создать имперский мир без межконфессиональных конфликтов.
Эта книга заканчивается как раз там, где начинается моя предыдущая работа, а именно в первых годах семнадцатого столетия, накануне начала Тридцатилетней войны. Елизаветинское протестантское рыцарство и французские плеядисты вошли в число многих составляющих, породивших розенкрейцерское движение начала XVII века в Германии, о котором я рассказывала в книге «Розенкрейцерское Просвещение» (1972).
Эссе «Королева Елизавета I как Астрея», будучи центральным произведением сборника, не более важно, однако, чем все остальные, и находится в тесной связи с другими его частями. На самом деле, эта работа, опубликованная в 1947 г., содержит в своём конце предпосылки ко всем прочим эссе и даже многим другим моим книгам.
Представленные здесь иллюстрации не имеют отношения к истории искусства, равно как и к истории книгопечатания. Они являются неотделимой частью аргументации, но при этом не столько иллюстрируют текст, сколько представляют приводимые доводы иными средствами и используют визуальные образы в качестве самих по себе исторических документов. Девиз Карла V на двух колоннах герба являет собой историческое заявление, которое нельзя было сделать никаким иным способом. То же самое относится и к «Сиенскому» портрету Елизаветы I. Изображения же процессий несут важную информацию в своей иконографии.
Далее я перечислю даты и места публикаций моих ранних работ, перепечатанных или переработанных в этой книге, указания на которые отсутствуют в тексте.
Происхождение эссе «Королева Елизавета I как Астрея» следует искать в периоде до 1947 года, даты его публикации в журнале Варбургского института1, а именно в прочитанной в 1945 году лекции о королеве и её поэтах, которая изначально была представлена как проповедь!2 «Астрея» перепечатана из журнала почти без изменений, за исключением нескольких пропусков, сделанных во избежание повторов с другими эссе, нескольких упрощений в примечаниях и иллюстрациях и нескольких новых ссылок. Она принадлежит к периоду, когда из Германии только прибыли выдающиеся учёные и библиотека3. Рукопись статьи незадолго до своей смерти прочёл Фриц Заксль.
Из «Астреи» выросли четыре «имперские лекции» об имперской теме в Средние века и Ренессансе, впервые прочитанные в Доме Сената Лондонского университета в январе 1952 года. Впоследствии они стали основой для проводившихся в 1967–1970 гг. в Варбургском институте и в 1968 г. в Гуманитарном обществе Корнельского университета семинаров. Эти работы ни разу не публиковались на английском языке, но в 1960 г. вышел их французский перевод4. Эссе «Карл V и имперская идея», а также «Идея французской монархии» представляют собой те самые «имперские лекции», подготовленные для перевода на французский.
Работа «Елизаветинское рыцарство: романтика турниров Дня Восшествия на престол» была подготовлена для симпозиума о Филиппе Сидни, организованного Д. Гордоном в университете Рединга в марте 1954 г., и опубликована в виде статьи в журнале Варбургского института в 1957 г.5Эта статья воспроизведена здесь почти в оригинальном виде, если не считать нескольких небольших изменений и двух добавленных иллюстраций.
Эссе «Триумф целомудрия» было написано специально для этой книги, хотя и основывалось на ранее неопубликованных лекциях: «”Триумфы” Петрарки и поэты елизаветинской эпохи», прочитанной в университете Рединга в марте 1950 г., и «Аллегорические портреты Елизаветы I», прочитанной в Слейд-скул при Лондонском университете в мае 1953 г. На этих лекциях я разбирала связь «Сиенского» портрета и «Портрета с горностаем» с «Триумфами» Петрарки, сопровождая рассказ демонстрацией слайдов с деталями и сравнениями. Хелен Рёдер опознала сцены на колонне «Сиенского» портрета как эпизоды из «Энеиды» Вергилия во время своей работы в фотографической коллекции Варбургского института в 1949–1950 гг. Она также помогла мне с Тукцией и «Триумфами».
Статья «Въезд Карла IX и его супруги в Париж в 1571 г.» была подготовлена для коллоквиума Жана Жако в Ройомоне в июле 1955 г. А в 1956 г. Национальный центр научных исследований опубликовал её на французском в сборнике «Le Fệtes de la Renaissance»6. Однако представленное здесь эссе, хотя и использует находки французской статьи, всё же является совершенно отличной от неё работой, равно как и от моего английского предисловия к факсимильному изданию рассказа Симона Буке об этом въезде7. Переработанное для книги эссе исследует имперскую тему в символизме французской монархии, а также её сходства с елизаветинским имперским символизмом.
Статья «Торжества в честь свадьбы герцога де Жуайеза в Париже в 1581 г.» была написана по-французски для международного коллоквиума в Париже в июне-июле 1953 г., организованного Жаном Жако и др. при финансовой поддержке Национального центра научных исследований. Она была опубликована в сборнике «Musique et Poе́sie au Seizième Siècle»8. В ней удалось идентифицировать часть написанной специально для этих торжеств музыки. Оригинальная французская статья была расширена до формата эссе, чтобы показать важность самих празднеств в целом и их использования в качестве своего рода музыкальных заклинаний, имевших целью призвать астральные силы на помощь французской монархии.
Изображения религиозных процессий, хранящиеся в Cabinet des Estampes Национальной библиотеки Франции, завораживали меня в течение многих лет. Некоторые из них я включила в свою книгу «Французские академии XVI века» (1947), а весь набор (иллюстрации 24–39 в данном издании) был опубликован в моей английской статье, написанной для французского музыковедческого журнала в 1954 г.9 Эта статья была полностью переписана для вошедшего в настоящую книгу эссе «Религиозные процессии в Париже в 1583–1584 гг.» Просматривая множество записей, сделанных мною много лет назад во время работы с изображениями процессий, я обнаружила, что понимаю эти картины теперь гораздо лучше. Переработка «Процессий» для книги принесла мне по-настоящему захватывающий опыт, который открыл новый взгляд на возможную связь королевских религиозных движений Генриха III с тайной сектой фамилистов.
Последнее эссе «Астрея и галльский Геракл» было написано специально для этой книги. Оно во многом основывается на работе Коррадо Виванти о символизме Генриха IV и пытается соединить вместе символизм, присущий английской и французской монархиям.
Три приложения в конце воспроизводят краткие заметки по темам этого сборника. Текст «Аллегорические портреты Елизаветы I в Хэтфилд-хаус» был опубликован в брошюре об усадьбе в 1952 г.10 «Книга костюмов Ж.-Ж. Буассара и два портрета» появилась в виде небольшой заметки в журнале Варбургского института в 1959 г.11 Статья «Художественные работы Антуана Карона для триумфальных арок» вышла в выпуске Варбургского журнала за 1951 г.12
По времени основная часть научной работы, представленной в сборнике, относится к периоду между двумя моими книгами, известными кратко как «Академии» (1947) и «Гобелены» (1959). В книге «Французские академии XVI века»13 я исследовала ряд аспектов французской культуры шестнадцатого столетия, интерес к которым затем определил появление этих эссе. В «Академиях» была представлена моя первая попытка изучения французских празднеств 1581 года. Эти исследования были продолжены в книге «The Valois Tapestries»14 («Гобелены Валуа»), где я разбирала гобеленные изображения французских придворных торжеств и пыталась проанализировать их значение как воплощений политико-религиозного мировоззрения «политической» партии. И хотя настоящая книга является цельным трудом, чтение которого не требует знакомства с моими предыдущими работами, они могут быть полезны для дальнейшего изучения этих тем. В эссе на французские темы в этом издании я включила материал из «Академий» и «Гобеленов», которого не было в оригинальных публикациях статей, на которых они основаны.
Хочу выразить свою признательность всем, кто разрешил мне использовать в этой книге, в репринтной или переработанной форме, эссе, изданные ранее в других местах. Журнал Варбургского института дал мне возможность впервые опубликовать два из представленных здесь эссе и два текста из приложений. Я благодарна директору института, сэру Эрнсту Гомбриху, и редакторам за разрешение использовать эти эссе и заметки в настоящем издании.
Жан Жако из Национального центра научных исследований любезно позволил включить сюда эссе, впервые вышедшие во французских изданиях центра. Организованные им в 50-х годах коллоквиумы дали мне стимул к тому, чтобы взяться за изучение этих тем. Таким образом, я обязана ему гораздо большим, чем просто разрешением на публикацию. Возрождение интереса к европейскому феномену придворного празднества произошло во многом благодаря его инициативе организовать встречи большого числа европейских учёных. Надеюсь, что он воспримет эту книгу как, в некотором смысле, плод англо-французского научного сотрудничества, для развития которого он так много сделал. Те памятные встречи в Париже сильно обогатило участие группы французских музыковедов, при содействии которых впервые увидело свет одно из эссе этой книги. И я благодарна госпоже де Шамбюр и Франсуа Лезюру за разрешение привести его здесь в переработанном виде. За согласие на перепечатку брошюры об усадьбе Хэтфилд-хаус я выражаю признательность маркизу Солсбери.
Её величество королева милостиво разрешила воспроизвести в этой работе картины из своей коллекции.
Я также благодарю следующих людей, которые позволили мне использовать в качестве иллюстраций работы из своих собраний: маркиза Солсбери, Саймона Уингфилда Дигби, Городского клерка Дувра, попечителей Британского музея, директоров Национальной портретной галереи, Музея Виктории и Альберта, Национального морского музея, Института искусств Курто, Собрания Уоллеса, Галереи Уффици, Лувра, Прадо, Национальной библиотеки Франции (Cabinet des Estampes), Музея Бандини (Фьезоле), Сиенской Пинакотеки и Национального музея Швеции.
Неоценимое содействие мне всегда оказывали сотрудники Варбургского института. Дж. Б. Трэпп и Дженнифер Монтаг всегда с готовностью приходили на помощь в библиотеке и фотографической коллекции. Элизабет Макгрэт помогала мне в поиске фотографий, чтении рукописи и во множестве других вещей; в особенности же я благодарна ей за её энтузиазм. Фотографам института, прошлым и нынешним, я благодарна за их умения и навыки.
Основателю Варбургского института Аби Варбургу, устроившему свою библиотеку так, чтобы она вдохновляла и стимулировала исторические исследования, в том числе и на темы имперской идеи или символизма придворных празднеств, эта книга обязана своим появлением. И хотя библиотека института была основной базой для моих изысканий, я также провела много времени в библиотеке Британского музея. Большим подспорьем в работе была и Лондонская библиотека с её богатой коллекцией редких исторических материалов. Её сотрудникам, бывшим и нынешним, я благодарна за оказанную помощь.
В Париже я работала в основном в Национальной библиотеке Франции, в особенности в Cabinet des Estamps. Его директор, Жан Адемар, оказывал мне большое содействие.
Множество друзей поддерживало меня все эти годы. Большой интерес к моим исследованиям проявляла покойная Гертруда Бинг. А Эрнст Гомбрих воодушевлял их своим благосклонным отношением и щедрой помощью своих обширных знаний. Я также искренне признательна Д. П. Уокеру, чьи глубокие познания в ренессансной философии и музыке всегда были для меня большим подспорьем. Моя сестра никогда не оставляла меня своим пониманием и поддержкой.
Варбургский институтАвгуст 1973 г
От переводчика
Перевод выполнен по изданию F. A. Yates, Astraea: The Imperial Theme in the Sixteenth Century, London, Pimlico, 1993. Научно-справочный аппарат книги сохранён в оригинальном формате английского издания и дополнен в некоторых случаях комментариями переводчика. Ссылки на опубликованные русские переводы цитируемых книг и источников, в том числе и работ самой Ф. Йейтс, даны в русском формате записи. Для некоторых поэтических произведений могут использоваться разные переводы, исходя из соображений близости к оригиналу того или иного фрагмента.
Часть I. Карл V и имперская идея
В середине XVI века Священная Римская империя, всё более и более сжимавшаяся до размеров локального немецкого образования, внезапно снова обрела свою былую значимость. Столетие, в которое начала формироваться новая Европа с её большими государствами, построенными на принципах реалистичного управления и проникнутыми духом национального патриотизма, увидело также и последнее явление монарха-потенциального правителя мира в лице императора Карла V. Образ новой Европы обретал свои очертания под сенью или миражом возрождения имперской идеи. Это возрождение в лице Карла V было фантомом. Правителем мира он стал выглядеть благодаря габсбургской политике династических браков, собравшей под его властью обширные территории. И когда после смерти Карла Филипп II унаследовал испанский трон, а имперский титул перешёл к другой ветви Габсбургов, всё внушительное здание империи второго Шарлеманя рассыпалось в прах. Говоря об империи Карла V, современные историки обычно подчёркивают её временный и иллюзорный характер. В этом эссе я попытаюсь, не отрицая иллюзорность империи в политическом смысле, показать, что она была значима именно как фантом, ибо через символизм своей пропаганды подняла и распространила в Европе имперскую идею уже в период существования отвергавшего её более продвинутого политического мышления.
Представленная попытка поместить империю Карла V в исторический контекст является не более чем беглым наброском или ограниченным разбором обширнейшей темы. Она не затрагивает политических реалий или непосредственной политической истории периода, а касается лишь идеи империи или имперской надежды. Как сказал Р. Фольц: «В отличие от политического представления об империи … имперская надежда (espе́rance impе́riale) остаётся чрезвычайно изменчивой; она всё ещё движется в универсальной плоскости»15. Каждое возрождение империи в лице какого-либо великого императора несло за собой, как призрак, возрождение универсальной имперской надежды. Эти возрождения, включая и Карла Великого, никогда не были в политическом плане чем-то реальным или долговечным, но неувядающее влияние их призраков не исчезало никогда. Империя Карла V, будучи последним возрождением espе́rance impе́riale, связанной с носителем имперского титула, принесла влияние этого фантома в современный мир.
Это и будет являться темой нашего исследования. Чтобы сформулировать её более чётко, необходимо начать с анализа, пусть и поверхностного, того, что представляла собой имперская идея в Средние века, и как развивалась её концепция, прежде чем рухнуть под давлением нового исторического и политического мышления. В таком контексте явление имперской идеи в лице Карла V видится как возрождение давно устаревшего понятия.
Возрождённый во втором Карле Великом призрак espе́rance impе́riale мы будем исследовать в основном через его отражение в символизме и поэтическом воображении, а всё данное эссе будет являться введением в изучение влияния имперской идеи на этос и символизм поднимающихся европейских монархий. Ибо несмотря на то, что империя Карла V рассыпалась сразу после его смерти, она смогла передать свой призрак имперской надежды национальным монархиям, в особенности английской и французской, которым будут посвящены другие эссе этой книги.
Имперская идея в Средние века
Последний император Западной Римской империи Ромул Август был смещён в 475 году. После этого Восточная империя продолжила своё существование в одиночку, а Западная Европа погрузилась в Средние века и не имела номинального императора вплоть до того торжественного рождественского дня 800 года, когда в соборе святого Петра папа Лев III водрузил императорскую корону на голову Карла Великого. Это было первым renovatio империи в новые времена, обозначившим начало современной Европы. Обновлённая в лице Карла империя, благодаря соответствующей теории перемещения, воспринималась как настоящая Римская империя. Так же как Константин переместил империю на Восток, так же она теперь в лице Карла Великого вернулась на Запад. Таким образом титул Карла в теории заключал в себе всё римское мировое господство, единовластное владение всем миром16.
Августин в своём труде «О Граде Божьем» разделяет человеческое общество на два града, civitas Dei – Град Божий или Церковь; и civitas terrena – Град Земной или град дьявола17. Земным градом он считал языческое общество Римской империи, нравственные качества которого не позволяли установить добродетельный порядок в этом мире. Мир принадлежит дьяволу, и Град Божий должен совершать сквозь него своё паломничество к вечности. Почему же тогда Папа, Викарий Христа, глава Града Божьего в его земном путешествии, восстановил империю, этот Град Земной? Ответ состоял в том, что возрождённая империя должна была быть империей христианской; император должен был стать защитником civitas Dei и его помощником в деле распространения слова Церкви по миру. Именно так Карл Великий, любимой книгой которого было «О Граде Божьем», воспринимал свой imperium, не как civitas terrena в противопоставлении civitas Dei, но как град, представляющий земную часть Церкви, царство вечного мира на земле, как говорил Алкуин.
В таком виде фигурам папы и императора суждено было пройти через всё Средневековье: папа – глава церкви; император – глава мира. император никогда не имел в мире реальной власти, сравнимой с реальной властью папы в церкви. Он управлял лишь некоторыми территориями, большей частью в Германии, с очень расплывчатым и часто оспариваемым суверенитетом над другими монархиями. Но, несмотря на кажущуюся неэффективность, он одним своим существованием подтверждал ту истину, что вся Европа произошла из одного корня Римской империи, и поддерживал идею главенства Рима над всем миром, идею мирового единства. В отношениях папы и императора существовала симметрия. Нельзя сказать, что они были равнозначной парой, поскольку папа стоял выше императора, и от папы император получал свою корону. При этом последний повторял духовную модель в светском устройстве. Папа есть Викарий Христа, и император также находится в особых отношениях с Господом, которые легче всего понять, представив его в роли церковного диакона, стоящего на кафедре с императорской короной на голове и обнажённым мечом в руке, чтобы в день Рождества Христова прочесть из Писания: «В те дни вышло от кесаря Августа повеление сделать перепись по всей земле». Занимая низшую ступень диакона в духовной иерархии и высшую в мирской, император поддерживает пришествие Христа в этот мир с помощью меча своего светского правосудия. Император Сигизмунд прочёл этот отрывок на Рождество 1414 года перед Констанцским Вселенским собором18. Полномочия императоров на церковных соборах и их право выдвигать предложения по реформе церкви, являвшееся предметом бесконечных споров в период Реформации, вытекают из религиозных связей имперской власти.
Сакрализация идеи империи опиралась на традиционное представление о судьбоносной роли Рима, как исторической подготовки к рождению Христа. Эта традиция плохо соотносится со взглядом Августина на civitas terrena, но она появилась уже после того, как империя стала христианской при Константине, через адаптацию христианскими апологетами, в особенности Евсевием и Лактанцием, языческих имперских мотивов. Эпоха Августа была высшим примером объединённого и пребывающего в спокойствии мира под властью Римской империи, и именно ей выпала честь увидеть рождение Христа. Согласившись прийти в мир, находящийся под властью римского закона и величайшего из цезарей, Христос тем самым освятил римский мировой порядок и римское правосудие. Так, прославлявшая Августа «Энеида» Вергилия стала полусакральной поэмой, воспевавшей исторический контекст рождения Спасителя. Более того, считалось, что Вергилий слышал пророческий голос, когда в четвёртой эклоге провозгласил, что вскоре возвратится золотой век, а с ним царство девы Астреи или Справедливости, и родится мальчик, который будет править этим обновлённым миром. Эти слова было принято относить к рождению Христа в золотой век правления Августа19. Такие ассоциации позволяли применять языческую имперскую риторику о периодических обновлениях империи или возвращении золотого века к средневековым христианским императорам, сохраняя в христианизированной форме содержавшийся в ней циклический взгляд на историю. Renovatio империи будет подразумевать духовное обновление, ибо в возрождённом мире, в новом золотом веке спокойствия и справедливости будет править Христос.
Подобный мистицизм не должен заслонять того факта, что и тогда, и в последующие эпохи это воспринималось как восстановление в лице Карла Великого и сохранение в будущих средневековых императорах именно власти, контроля в буквальном смысле слова, права господствовать над всем миром. Перенос империи станет затем краеугольным камнем традиций германского империализма в том смысле, что империя была взята у греков и передана германцам в лице Карла Великого. И одновременно это станет одним из аргументов в притязаниях французской монархии на главенство в Европе, ведь разве Карл Великий не был королём франков?
Возложение императорской короны на голову Карла, трактуемое впоследствии как передача империи германцам или франкам, в то время так не воспринималось. Никто не ставил себе сознательной цели возложить управление на какую-либо одну нацию или династию. Но мы знаем, что в последующие времена императорский титул оставался у северных правителей. Поэтому здесь возможна ещё одна интерпретация этого события, а именно как переноса империи на север. Такое положение было неизбежно с самого начала, поскольку, если свести всю ситуацию, о которой много теоретизировали после, на самый очевидный уровень, причина, по которой папе был нужен император, заключалась в необходимости иметь светского союзника для защиты, а светская власть находилась в руках северных варваров.
Идеал императора, выросший впоследствии вокруг имени Карла Великого в циклах эпической поэзии, принял специфический северный оттенок. Идея имперского правителя в них транспонируется на феодальный мир, где имперские pax и justitia достигались боевыми качествами рыцарей. Таким образом, Карл Великий из «Песни о Роланде» или христианский рыцарь-император из романов об Артуре – есть идеальный правитель мира в его северной и феодальной трансформации. Сдвиг имперской идеи на северные земли набрасывает налёт романтизма на классическую фигуру императора даже в итальянских глазах. Средневековый итальянский империализм обращал свой взор на север в ожидании возвращения императора, который пришёл бы оттуда во главе войска блистательных рыцарей, чтобы вернуть золотой век мира и справедливости. Эта жалкая, но глубоко укоренённая иллюзия, возможно, объясняет ту радость и восхищение, с которой даже в конце XV столетия Италия встречала вторгшиеся армии Карла VIII, представшие ей во всём блеске французского рыцарства.
На эту северную романтическую модель идеального императора в позднее Средневековье наложилась очень чёткая теория имперского управления. Среди определивших это различных факторов можно выделить два основных. С одной стороны, выдающиеся личные качества некоторых правителей из династии Гогенштауфенов наполнили призрачный имперский титул некоторым реальным содержанием. С другой, возрождение римского права в Болонье дало этим могущественным императорам мотивированную правовую базу для титула.
В римском праве император именовался Dominus mundi, правитель мира. Имперские исследователи римских законов, обдумывая этот титул, обнаружили, что он подразумевал главенство над всеми царями мира. «В Римской империи много провинций со множеством королей, но только один император, их сюзерен», – говорит Угуций Пизанский20. Феодальный принцип сюзеренитета здесь интерпретируется в терминах римского права. Феодальные властители или короли управляют провинциями и ответственны перед императором, как верховным феодальным сюзереном, римским Dominus mundi или правителем мира.
Император Фридрих II, благодаря одновременно своей головокружительной карьере и интеллектуальным способностям к пониманию римского права, стал одним из самых выдающихся выразителей имперской идеи в Средние века. Его манифесты приковывали внимание Европы к идее Dominus mundi и имперских притязаний, а контрманифесты папской курии столь же ясно провозглашали притязания папы на статус духовного главы мира. XIII век был веком закона, и, если возрождение римского права вносило новую ясность в положение императора, совершенствование канонического права при трёх великих главах церкви, которые и сами находились под влиянием того же возрождённого римского права (в особенности Иннокентий III), так же чётко прояснило положение папы21. Только включение светского правителя мира в высшую сферу правителя духовного и тонко сбалансированные отношения папы и императора могли позволить достичь средневекового идеала мирового единства. Если папа выдвинет притязания на светскую сферу императора, или наоборот, император посягнёт на духовную сферу папы, баланс будет нарушен. И чем более обе сферы легализованы и определены, тем выше опасность столкновения.
По линии матери Фридрих II унаследовал норманнское королевство Сицилии, включавшее Неаполь и часть южной Италии. Таким способом этот северный император получил очень прочный плацдарм на юге, и в своих южных владениях воплотил проект идеального имперского правления. Из его свода законов, сицилианских или мельфийских конституций, из официальных объявлений имперской канцелярии, из писем и сочинений окружавших его людей можно вывести чёткое представление о том, как Фридрих видел фигуру императора. Император – это не просто представитель Божьего правосудия на земле; он является полу-божественным посредником, через которого справедливость течёт от Господа в этот мир. Эрнст Канторович в своей книге о Фридрихе писал:
Все метафоры свода законов указывают в одном направлении. Император выступал единственным источником справедливости … Его правосудие сродни наводнению … он истолковывает закон … От него справедливость ручьями растекается по королевству, и те, кто распространяют его власть по всему государству, являются имперскими чиновниками22.
В эталонном королевстве Сицилии за исполнением законов следил класс чиновников, получавших юридическое образование по утверждённой Фридрихом программе, и, похоже, что этот новый класс светских администраторов требовал к себе почти священнического почитания, как к проводникам божественного имперского правосудия. Для выражения этой иерархической концепции были выработаны новые формы и церемонии, включавшие возрождение культа императора. До нас дошли описания того, как император председательствовал на Великих судах. «Его Священное Величество (Sacra Majestas) император восседал на недосягаемой высоте. Над его головой была подвешена гигантская корона. Все, кто приближался к нему, должны были падать ниц перед Божественным Августом (Divus Augustus)»23.
Философское обоснование этой имперской правовой системы основывается на трёх силах, определяемых как необходимость, справедливость и провидение (Necessitas, Justitia, Providentia)24. Наличие правителя для ведения государственных дел является необходимостью, законом природы; божественный закон требует, чтобы его правление было справедливым; и благодаря божественному провидению или предвидению римский император является справедливым и необходимым правителем. Корни концепции Фридриха следует искать отчасти в римском праве, отчасти в древней философии, почерпнутой из хорошо знакомых ему арабских источников, и отчасти в имитации церковной теории управления миром, где в роли представителя Бога на земле папа заменялся императором, а иерархия духовенства – чиновничеством.
Фридрих, по-видимому, мечтал перенести установленную им в Сицилийском королевстве модель управления и воплощённые в ней имперские идеалы на весь мир, но по факту не смог сделать этого даже в собственных владениях. В своих северных доминионах он по-прежнему оставался лишь феодальным сюзереном. Можно сказать, что как великий Гогенштауфен он принадлежал к северной, феодально-рыцарской имперской модели. Но как владетель Сицилии он стоял во главе нового типа renovatio, более южного и классического в своих чертах, в котором глубокое правовое, философское и теологическое обоснование необходимости единого правителя нашло своё выражение в сплочённом абсолютистском государстве. Оба этих типа оказались соединены в фигуре императора, ибо на Сицилии его окружал рыцарский двор, из которого частично формировался административный аппарат.
Возможно, что именно комбинация этих двух типов или моделей имперского renovatio сформировала суть гибеллинизма. Гибеллин жаждет обновления империи, прихода идеального правителя и наступления царства мира и справедливости в новом золотом веке. В поисках всего этого он смотрит на север, ибо там впервые возродилась империя, и там сохранился имперский титул. Его ожидания проникнуты духом рыцарских романов, но внутри гибеллинского романтизма находится твёрдое ядро чёткого легалистического мышления. Управление миром под властью единого правителя должно отражать управление Вселенной под властью единого Бога без всяких неопределённостей и обобщений. Это должно быть упорядоченное осуществление правосудия в рамках организованного государства.
Всегда трудный баланс между папами и императорами во времена Фридриха становится балансом между двумя мировыми монархиями, одна из которых строилась на базе канонического права, другая же начинала организовываться на основе римского. И каждая из них претендовала на то, что её глава является прямым проводником божественной воли. Формальное подчинение императора папе, которое всегда публично признавал Фридрих, не могло скрыть опасности такого положения вещей, и Европа содрогнулась от эха потрясшей её ссоры между двумя главами христианского мира. Наиболее громкими её эпизодами стали запрещение папой крестового похода императора и захват императором судов с духовенством, следовавшим на созванный папой собор. Дело дошло до открытого конфликта, когда во время пребывания императора в запрещённом крестовом походе, папские войска вторглись в Сицилийское королевство. В этой кампании две монархии оказались в состоянии войны друг с другом, и до людских ушей донёсся устрашающий звук, вызывавший апокалиптические страхи, – звук скрестившихся духовного и светского мечей.
Все стадии конфликта освещались в манифестах, издаваемых папой и императором. Фридрих, как фигура, воплощавшая имперский миропорядок, называл папу единственным нарушителем спокойствия в Европе – этот аргумент впоследствии будет активно использоваться в эпоху Реформации. И действительно, по мере усиления конфликта, император начинает занимать всё более морализаторскую и реформистскую позицию25. Императоры традиционно возглавляли крестовые походы, и апостольский долг обращения язычников лежал на имперской власти. И теперь, когда между Фридрихом и папой разверзлась пропасть, миссионерская сторона этой власти начинает всё более принимать черты реформаторства, по мере того как император в своих официальных заявлениях порицал воинствующий дух, гордыню и алчность Викария Христа и его кардиналов. Так начала рождаться идея об имперской реформе церкви, которая позднее получила мощное развитие в связи с религиозными ограничениями, объявленными протестантскими национальными монархами.
Религиозная сторона имперской миссии в понимании Фридриха выражалась в форме адамического мистицизма. В соответствии с этими представлениями первым настоящим правителем мира был Адам до грехопадения. Поэтому задачей настоящего императора является установить такое правление на земле, которое приведёт человека к состоянию Адама до изгнания, иными словами, к земному раю26. Это подразумевает искупительную, сродни Христу, роль императора, пусть и ограниченную светской сферой, и связано с толкованием золотого века как рая на земле, выработанным в том числе Лактанцием во времена Константина27. Это похоже на разновидность секулярного мистицизма или мистического секуляризма, где император является чем-то вроде светского Христа, возвращающего человечество назад в земной рай посредством своего правосудия и создающего настоящий золотой век своим имперским порядком. Такие представления являлись крайней формой развития того процесса освящения civitas terrena или мирского общества, который содержался в средневековой идее императора.
Со смертью Фридриха II наиболее полная и последовательная попытка возродить Римскую империю окончилась крахом. И тем не менее эта выдающаяся фигура продолжала жить в воображении людей ещё многие годы. Партии гвельфов и гибеллинов навсегда сохранили память о его титаническом противостоянии с папством. Итальянские тираны были его духовными наследниками (а некоторые и физическими через внебрачных детей), подкреплявшими, как и он сам, свои деспотические притязания полным арсеналом имперской риторики. Как долго просуществовал этот идеал вселенской монархии, хотя бы и в качестве риторического придатка, в претензиях Сфорца или Медичи на то, чтобы быть реставраторами золотого века в своих владениях, возможно, является вопросом, заслуживающим исследования.
Данте поместил императора Фридриха и его канцлера Пьетро делла Винья в ад28. Несмотря на то, что в «Божественной комедии» он таким образом, говоря теологически, отрекается от великого протагониста гибеллинского империализма, в «Монархии» Данте развивает монархическую теорию, в которой чувствуется влияние идей Фридриха и которая, возможно, отчасти вдохновлялась памятью о сицилийской модели государства. Канторович идёт ещё дальше и заявляет, что мечта об установлении сицилийского порядка на всей земле не была столь сильна, пока Данте не нарисовал свою картину единой римской мировой монархии.
Данте определяет монархию или империю так: «Светская монархия, называемая обычно империей, есть единственная власть, стоящая над всеми властями во времени и превыше того, что измеряется временем»29. То есть светская монархия принадлежит истории этого мира, а не вневременного мира духовного. Далее, по аналогии с устройством физического мира, он показывает, что природа вещей требует установления такого политического устройства, которое соотносилось бы с естественным порядком, и этим устройством должна быть мировая монархия под властью одного правителя. Данте приводит пример малых социальных групп. Как все силы внутри человека должны управляться одной его умственной силой; как в каждой семье должен быть один управляющий ею глава; как один правитель управляет городом и один королевством, так же должен быть и один, кто управляет всем миром30.
Главным аргументом в пользу необходимости единого правителя мира выдвигается то, что только таким образом можно избежать войн. В четвёртой книге «Пира» Данте вкратце излагает суть «Монархии»:
Поэтому для устранения этих войн и их причин необходимо, чтобы вся земля и чтобы всё, чем дано владеть человеческому роду, было Монархией, то есть единым государством, и имело одного государя, который, владея всем и не будучи в состоянии желать большего, удерживал бы отдельные государства в пределах их владений, чтобы между ними царил мир, которым наслаждались бы города, где любили бы друг друга соседи, в любви же этой каждый дом получал в меру своих потребностей, и чтобы, удовлетворив их, каждый человек жил счастливо, ибо он рождён для счастья31.
В этом всеобщем мире человек сможет наилучшим образом развить свои интеллектуальные способности. Подобно тому, как каждый отдельный человек, находясь в тишине и покое, способен действовать наиболее разумно, так же и весь род людской, когда царит мир и спокойствие, может легко и свободно следовать своим лучшим качествам. Только под властью единого правителя мир сможет стать таким, чтобы сделать существование человечества счастливым и обеспечить развитие всех его сил и возможностей, в чём и состоит истинная свобода. Именно это имел в виду Вергилий, когда, желая вознести хвалу своему веку и эпохе Августа, сказал в четвёртой эклоге: «Дева грядёт к нам опять, грядёт Сатурново царство».
Iam redit et Virgo redeunt Saturnia regna
Под Девой, объясняет Данте, Вергилий подразумевает деву Астрею или Справедливость, покинувшую этот мир с наступлением железного века, когда люди предались злу. Под Сатурновым царством он имеет в виду лучшие времена, называемые также золотым веком32.
Мировая монархия, продолжает Данте во второй книге «Монархии», по праву принадлежала римлянам, а управление ею – римскому императору. Это потому, что римский народ был самым справедливым, и его правление было правлением разума, который равняется справедливости. Имперские притязания римлян подкрепляются также и доводом провидения. Божий промысел в призвании римлян на мировое господство подтверждается сопутствовавшим им успехом и тем фактом, что Христос соизволил прийти в этот мир во времена, когда он был объединён под властью одного правителя, и этот правитель был римским33.
Провиденческий довод Данте излагает в «Пире» так:
А так как для его [Христа] пришествия в этот мир нужно было, чтобы не только небо, но и земля были устроены наилучшим образом, а наилучшее устройство земли есть монархия, то есть, как говорилось выше, подчинение единому началу, божественным промыслом был определён народ и город, которым надлежало это исполнить, а именно – прославленный Рим34.
Таким образом аргументация Данте развивает три главных пункта монархической теории Фридриха: Necessitas, Justitia и Providentia.
В третьей и заключительной книге «Монархии» Данте отстаивает тезис о том, что власть монарха происходит напрямую от Бога, погружаясь таким образом в опасный спор между духовной и светской монархиями, сотрясавший эпоху Фридриха II. Он подробно излагает доводы против защитников канонического права и отрицает подлинность Константинова Дара35. Он не признаёт символизма солнца и луны, подразумевающего, что император получает свою власть от папы, как луна свой свет от солнца, и возводит власть обоих к божественному солнцу. При этом он подчёркивает строгое разделение духовной и мирской сфер. Человек стремится к двум вещам: достижению блаженства в земной жизни, к которому он идёт собственными силами, и это представляется земным раем; и достижению блаженства в жизни вечной, к которой он не может прийти сам без божественной благодати, и это представляется раем небесным. Этим двум целям и двум раям соответствуют цели и функции светской и духовной монархий36.
Было бы неправильным придавать излишнее значение сходствам в теориях Данте и Фридриха, ибо часть из них вполне могла происходить из независимого обращения к одним и тем же источникам. Тем не менее «Монархия» Данте является несомненно империалистским текстом и одним из наиболее ярких выражений имперской теории в Средние века.
Надежды на возвращение справедливой империи Данте связывал с правившим в его дни императором Генрихом VII. Он ожидал, что тот придёт в Италию с севера, чтобы выполнить лежавшую на нём миссию.
…мы долго плакали над реками смятения и непрерывно призывали на помощь законного короля, который покончил бы с телохранителями жестокого тирана и восстановил бы нас в наших законных правах. И когда ты, преемник Цезаря и Августа, перешагнув через горные хребты, принёс сюда доблестные капитолийские знамёна, мы перестали вздыхать, поток наших слёз остановился, и над Италией, словно желаннейшее солнце, воссияла новая надежда на лучшее будущее. Многие вместе с Мароном, ликуя, воспевали тогда и царство Сатурна, и возвращение Девы37.
Эти слова говорят о том, что Данте воспринимал как абсолютную данность переход империи к Карлу Великому и его потомкам, северным императорам. Для Данте Генрих VII действительно представлял Вечный Рим; он – истинный наследник Цезаря и Августа, и поэтому только ему под силу восстановить справедливость и вернуть деву Астрею с золотым веком.
Идеал мирового правителя Данте – это идеал абсолютного верховенства над миром римского императора, который сохранился и был пронесён через Средние века как потенциальная возможность в фигуре средневекового императора, но теперь под влиянием возрождённого античного права и философии высвободился, развернулся и прояснился в законченную теорию мира, управляемого правосудием одного Dominus Mundi. В нём нет ни единого намёка на национальность или национализм в современном смысле слова. Император для Данте не германец и не итальянец, он – римлянин, истинный наследник Цезаря и Августа, живое свидетельство сохранения единства античного мира и живой посредник, через которого это единство может быть восстановлено в некоем новом обновлении, возрождении и возвращении справедливости золотого века.
В целом, воззрения Данте по этому вопросу не были характерны для средневековой мысли. В трактате «О правлении государей» (De regimine principum), по крайней мере часть которого принадлежит Фоме Аквинскому, излагается типично средневековая доктрина двух властей, необходимых для достижения двух целей. И хотя эта двойственность соединяется воедино в фигуре Христа, который одновременно и царь (rex), и священник (sacerdos), в этом мире две власти делегируются отдельно, одна светским правителям, другая священнослужителям и их главе папе38. Аквинат в своей изложенной в «Сумме» политической теории, похоже, имеет в виду множество самостоятельных государств, обладающих светской властью. Он считает монархию лучшей формой правления и использует для обоснования этого аргумент «единого», но применяет его к власти короля, а не вселенского монарха или императора39. И хотя вся его мысль подразумевает фундаментальное единство человеческой жизни, подчиняющееся высшему принципу справедливости и высшему божественному управлению миром, он нигде не выдвигает идеи единого вселенского монарха40. В целом, влияние классической политической мысли вело его не в сторону империализма.
В 1327 году монах-доминиканец по имени Гвидо Вернани написал содержательное опровержение дантовской «Монархии» с позиции гвельфов41. В нём он заявляет, что разобьёт все доводы Данте с помощью сочинения «О Граде Божьем» Августина. Аргумент о том, что власть дана римскому народу провидением, опровергается цитатами из Августина об идолопоклонстве, гордыне и тщеславии Вечного города. Эпоха Августа описывается им как век пороков и отхода от добродетелей Республики, что полностью подрывает представление о золотом веке имперского правления как избранной свыше декорации для рождения Христа. Идея о том, что имперское правосудие может вернуть человека назад к земному раю, полностью опровергается утверждением о неподвластности первородного греха Адама никаким человеческим законам. И, наконец, настойчиво отрицаются две цели человека, в том виде, как они сформулированы у Данте. Одна – это достижение земного блаженства или земного рая через приложение всех собственных сил, к которому устремлена светская монархия, другая – достижение блаженства в вечной жизни или рая небесного, к которому устремлена духовная монархия. Это, говорит Вернани, должно дать двойное блаженство для смертной и бессмертной частей человека, но это невозможно, поскольку в смертной части не может быть, строго говоря, ни добродетели, ни блаженства, и потому Господь не ставил человеку такой цели, которая не может удовлетворить его истинную натуру. Ибо сердце человека не находит удовлетворения ни в чём, кроме как в созерцании высшего блага (summum bonum), являющегося его единственной истинной целью.
Такое бескомпромиссное утверждение позволяет расставить всё по своим местам. Те части имперской теории Данте, против которых выступает Вернани, возможно, более характерны для renovatio, называемого «Ренессансом», чем для Средних веков, хотя их истоки и лежат в Средневековье, во временах, когда папа Лев III передал освящённый civitas terrena Карлу Великому.
Ренессансный гуманизм и имперская идея
Как уже говорилось выше, универсализм, или скорее нереализованный идеал универсализма, оказался разрушен в Ренессансе. Люди стали ограничивать свои надежды на достижение единства пределами национальных государств. Вместо прежнего очень неопределённого универсального подданства, частично работавшего лишь в краткие периоды и ведшего обычно – как во время тщетной интервенции императоров в Италию в XIV в. – не к золотому веку, а к смятению и бедствиям, возникает национальный патриотизм. Петрарка, в противоположность Данте, являет собой новый взгляд на этот вопрос. Вместо представленной в «Монархии» величественной картины единого Dominus mundi, устанавливающего вселенское царство мира и справедливости, Петрарка переносит свой энтузиазм на картину объединённой Италии, не разрываемой более распрями мелких государств и пребывающей в мире внутри себя. И канцона «Италия моя» (Italia mia), с этой точки зрения, является патриотическим произведением, призывом к итальянскому народу стать нацией.
И тем не менее итальянский патриотизм Петрарки возникает в рамках старой универсальной конструкции, хотя его взгляд на историю существенно отличается от того, который лежал в основе средневекового империализма42. Вера в непрерывную преемственность Римской империи через теорию её перемещения к Карлу Великому является иллюстрацией в данной конкретной области того, что, как мы знаем, было присуще Средним векам в целом, а именно, что Средневековье не ощущало разрыва между собственным временем и классическим прошлым43. Отношение Петрарки к истории отражает то, что называлось новым чувством исторической дистанции гуманистов. Обладая бо́льшими знаниями о классической цивилизации, гуманист не может воспринимать её как продолжающуюся непрерывно до настоящего (его настоящего). Он считает, что она закончилась с разрушением античного мира варварами, после чего наступил тёмный период, длящийся до его собственного времени. И миссия гуманиста состоит в том, чтобы рассеять эту темноту через открытие и новое прочтение литературных и иных памятников античности. Это должно привести к обновлению, возрождению и началу нового периода классического света, который разгонит варварскую тьму, длящуюся с падения античного мира до настоящих дней. Он по-прежнему сохраняет представление о циклическом возвращении, периодических обновлениях, об имперской риторике, но настаивает на гораздо более полном возрождении классической цивилизации, истинную природу которой он начал понимать.
Что же, исходя из этой точки зрения, происходит со средневековой теорией непрерывности империи? Из пророчества, которое Петрарка вложил в уста Луция Сципиона в латинской поэме «Африка»44, можно предположить, что в действительности он не отвергал теорию перемещения и, следовательно, непрерывности империи. При этом в других местах он мог презрительно отзываться о самых значимых постулатах средневекового империализма. Он считал, что варварские влияния, разрушившие Рим, продолжали существовать в варваризованной средневековой империи. В одном из ранних писем Петрарка называет Карла Великого «королём Карлом, которого прозвищем “Великий” варварские народы осмелились поднять на уровень Помпея или Александра»45. Не признавая за Карлом имперского титула и утверждая, что только варварские народы называют его «Великим», Петрарка, как заметил Т. Моммзен, подразумевает пренебрежение ко всему институту средневековой империи и его притязаниям на наследование imperium Romanum. Возможно, что слова из «Африки» о чужаках, укравших скипетр и славу империи46, хотя и употреблённые в адрес неитальянских императоров Древнего Рима, могут подразумевать и перемещение империи к франко-германским чужакам на севере.
Слабостью средневековой империи, с точки зрения гуманистов, было то, что её центр находился не в Риме. В теории Рим признавался центром через происходившую там коронацию папами императоров, однако политический центр находился на севере. С утратой уважения к идее перемещения империи становится очевидной несостоятельность идеи так называемого римского императора, который правит не из Рима. «Если Римская империя не в Риме, то где она?» – спрашивает Петрарка в «Книге без адреса» (Liber sine nomine)47.
Исторические видения и чувства, которые пробуждали в Петрарке визиты в Рим и лицезрение величественных руин, усиливали его новое видение истории. Политически это выразилось в энтузиазме, с которым он встретил движение Колы ди Риенцо, которое тот попытался организовать в 1347 г.48 Называвший себя «народным трибуном» Риенцо выпустил серию пламенных манифестов с призывом ко всей Италии объединиться вокруг возрождённого Рима. Под возрождением он, в первую очередь, подразумевал восстановление республики. Риенцо заявил, что под его предводительством возвращается к жизни древняя гражданская добродетель (virtus)49 римского народа, и это новое рождение Рима, хотя и было обращено главным образом к Италии, имело широкий скрытый подтекст, ибо он разослал свои манифесты почти всем европейским монархам. Республиканство Риенцо, однако, являлось лишь прелюдией к предполагаемому восстановлению империи с центром в Риме. Римский народ, поднявшийся в своей возрождённой силе и добродетели (virtus) должен был избрать императора, который постоянно находился бы в Риме. Так в Риме должна была возникнуть обновлённая империя. С этим была связана и риторика имперского золотого века, использовавшаяся Риенцо в его движении.
Право народа Рима возлагать власть на императора нередко использовалось и в Средневековье. Под влиянием Арнольда Брешианского50 римский сенат написал письмо Конраду III, первому императору из династии Гогенштауфенов, заявив о своём праве назначить его и требуя, чтобы он обосновался в Риме. Риенцо тоже выпустил похожее послание к современному ему императору Карлу IV51.
Республиканство Риенцо демонстрирует отсутствие внутреннего понимания конституционных отличий между древнеримской республикой и империей. Его цель была в том, чтобы через республиканство возродить virtus римских граждан и вдохновить их на провозглашение Римской империи. Так номинальный император должен был стать истинным римским императором. Его переезд подразумевал бы, конечно, что все предшествующие средневековые императоры не были таковыми. Однако, называя себя не только «народным трибуном», но и «рыцарем Святого духа», Риенцо сохранял в себе те рыцарские ассоциации, которые относились к северной модели имперского возрождения и едва ли согласовывались, что с республиканством, что с более классическим римским типом имперской идеи.
Петрарка всей душой откликнулся на движение Риенцо. Он верил, что как слабость и разобщённость Италии, так и тот факт, что Рим перестал быть центром империи, являлись следствием «переменчивости Фортуны», которую уже не могла удержать древняя гражданская добродетель Populus Romanus. Успехи Риенцо породили надежду на возрождение античной доблести, но граждане Рима оказались слишком ненадёжным материалом, и движение выдохлось. Разочарованный Петрарка, вспомнив о своих гибеллинских корнях (его отец, современник Данте, так же, как и последний, был изгнан из Флоренции за свои имперские взгляды), обращается к номинальному императору Карлу IV. Он умоляет его сделать то, что не удалось движению Риенцо – объединить Италию и вернуть империю в Рим52. Таким образом мы видим, что условный итальянский национализм Петрарки возникает в рамках старой конструкции и опирается на универсалистские идеалы. И для Риенцо, и для Петрарки, объединение Италии, достигнутое посредством псевдо-республиканских идей или традиционного гибеллинского обращения к императору, является всего лишь прелюдией к тому, чтобы imperium возвратился в Рим. А imperium в теории означал мирового правителя, Dominus mundi, вселенский мир и справедливость.
Чем же тогда это отличается от гибеллинизма Данте? Разве он тоже не призывал императора прийти в Италию и возродить её? Призывал, но для Данте император Священной Римской империи был истинным наследником Цезаря и Августа. Он не нуждался в романизации, ибо, являясь германцем по рождению, по доблести своего правления был римлянином, по прямой линии наследовавшим императорам древнего Рима. Необходимость новой романизации, так остро ощущаемая Петраркой, связана с его восприятием средневековой империи как полу-варварского института и скептическим отношением к теории её перемещения.
Император разочаровал Петрарку так же, как и римские граждане. Италия не была объединена, imperium не был перенесён обратно в Рим в обновлении, которое должно было стать политической стороной гуманистического Ренессанса или возрождения классической культуры. И тем не менее призрак имперского renovatio являлся движущим мотивом деятельности итальянских гуманистов. Свою мечту, которую не удалось реализовать в политике, они пытались воплотить в литературе. Достаточно, например, взглянуть на язык, которым Поджо Браччолини описывает открытие им рукописи Квинтилиана в Сен-Галленском монастыре. Манускрипт лежал в куче мусора в месте «непригодном даже для осуждённых преступников и совершенно недостойном своих благородных обитателей»53. Леонардо Бруни, поздравляя Поджо с находкой, писал, что с нетерпением ждёт прибытия рукописи в Италию, и добавлял, что «когда после освобождения из долгого заключения в застенках у варваров, вы доставите его [Квинтилиана] сюда, все народы Италии должны собраться для приветствия»54. В этой картине благородный римский автор Квинтилиан, спасённый руками гуманиста от пренебрежения и варварства, с триумфом возвращается на родину. Однако в ней есть некоторая историческая несправедливость, поскольку классические рукописи, заново открытые итальянскими гуманистами, переписывались и сохранялись в эпоху каролингского ренессанса, отнесённого теперь к варварским векам55.
Схожий энтузиазм служил мотивацией и для самых высоких достижений итальянских гуманистов, включая новое открытие и воссоздание латинского языка, который, очистившись от варварских наслоений тёмных веков, снова засиял над миром в своей классической чистоте. Универсалистские идеалы гуманизма чётко видны в выразительном предисловии Лоренцо Валла к собственному трактату «О красоте латинского языка»56, где он заявляет, что возрождённая и очищенная латынь должна стать мировым языком, средством, которое понесёт свет классического возрождения всем народам.
Неприятие Средних веков и средневековой империи как тёмного периода между классической античностью и гуманистическим Ренессансом было гораздо менее близко северным народам и в особенности германцам, которые, естественно, не были склонны считать, что перенос империи к ним означал её варваризацию. Поэтому отношение к истории империи германских историков, хотя и находящихся целиком под влиянием исходящего из Италии классического возрождения, отличается от Петрарки и его последователей57. В изданной в 1516 г. «Хронике» Иоганна Науклера коронация Карла Великого превозносится как свидетельство предопределённого свыше верховенства германской нации. Этот акт обозначил переход Римской империи к германцам. Господь избрал их для того, чтобы доминировать над другими народами и владеть всем миром. И это был мудрый выбор, ведь разве германцы не есть самый благородный, самый справедливый, самый многочисленный, самый сильный и стойкий в битве из всех народов?58 Аргумент провидения, или божественного промысла, избравшего римлян, переносится здесь на добродетельную германскую нацию, которой по праву была передана империя.
Так идеал правителя мира приобрёл свои специфические черты на севере и на юге. Перенос империи на Север означал, что германцы являются истинными наследниками римлян, в то время как Юг настаивал на том, что она должна быть возвращена от северных варваров назад в Италию. Абстрактный гибеллинизм Данте не делал таких различий. И хотя Данте поместил Фридриха II в ад, причиной тому было его еретичество, а не чуждое варварское или германское происхождение. Данте никогда не думал о Фридрихе в таких категориях; для него он – цезарь Август. И говоря о культуре сицилийского двора в трактате «О народном красноречии», он пишет:
Действительно, славные герои – цезарь Фредерик и высокородный сын его Манфред, являвшие благородство и прямодушие, пока позволяла судьба, поступали человечно и презирали невежество. Поэтому, благородные сердцем и одарённые свыше, они так стремились приблизиться к величию могущественных государей, что в их время всё, чего добивались выдающиеся италийские умы, прежде всего появлялось при дворе этих великих венценосцев59.
В XV веке, особенно во Флоренции, появляются новые школы исторической и политической мысли, которые отчётливо порывают с призраком империи и её периодических обновлений. Эти течения выросли отчасти на почве более полного знания об античной политической истории и теории, открытого гуманистами, и отчасти на наглядных примерах различных типов правительств, которые предоставляла та самая, осуждаемая Риенцо и Петраркой, разобщённость Италии.
Леонардо Бруни60 в своей «Истории Флоренции» демонстрирует чёткое понимание различий между республикой и империей, отсутствие которого столь заметно у Риенцо. Будучи ярым сторонником республиканских свобод, противопоставленных имперскому деспотизму, Бруни отсчитывает закат Рима с падения республики. Как и Вернани, хотя и по другим причинам, он не верит в золотой век Августа. Согласно Бруни, Рим «начал свой путь к упадку в момент, когда имя Цезаря впервые, как проклятие, прозвучало над городом, ибо свобода закончилась с имперским титулом, а вслед за свободой ушла и добродетель»61. Это ломает всю теорию избранного свыше имперского золотого века, в который был рождён Христос, и все следствия дальнейшей имперской истории. И вряд ли стоит упоминать после этого, что Бруни не верил в перемещение империи к Карлу Великому, ибо, если сама Римская империя была деградацией республики, то её перемещённая и варваризованная форма имела ещё меньше значения.
Основываясь на этой точке зрения, Бруни выработал такое видение средневековой истории, которое отличалось как от взглядов северного имперского хроникёра, восхищённо следившего за жизненным путём императоров Священной Римской империи, так и от Петрарки, для которого Средневековье было тёмной эпохой варварства. Бруни не считает Средние века тёмными, ибо они дали начало постепенному росту духа свободы в вольных городах-коммунах Италии. Это удачное и многообещающее движение расцвело в период, когда империя была слаба, и императоры потеряли своё влияние в Италии. Во времена ослабления имперской деспотии коммунам удалось расширить свои свободы и полномочия.
Помимо антиимперских мотивов «История Флоренции» Бруни несёт в себе также образец более чёткого и научного типа историографии, который вёл к более реалистичному и светскому взгляду на историю и политику, сферы, где общественное мнение было всё менее склонно основывать своё видение прошлого или настоящего на мистических интерпретациях Римской империи.
Научную базу под Realpolitik подвёл, конечно, Макиавелли. Движимый искренним патриотизмом, он мечтал о создании сильного, хорошо организованного государства, которое стало бы ядром объединения Италии. Свои познания в античной истории и наблюдения за текущими событиями он использовал в качестве материала при создании практического руководства для правителя о том, как получить и сохранить власть. Этот реалистичный подход по необходимости вытеснил старые идеалистические и универсалистские концепции. По мнению Макиавелли, ни один из двух центров, вокруг которых фокусировалась средневековая история – папство и империя – не способствовал процветанию Италии. Он с крайней неприязнью относился к папству, считая его главной причиной слабости и разобщённости страны, империю же полагал устаревшим и отжившим своё институтом, а также раздражающим оправданием иностранного вмешательства в итальянские дела62. Тем не менее, используя римскую историю, республиканскую или имперскую, в качестве хранилища, откуда можно извлекать эмпирические наблюдения для руководства по работе современного политика на благо Италии, он подразумевает, что итальянская история есть история римская со всеми её мировыми подтекстами. Макиавеллиевская мысль несёт в себе пережиток старых циклических взглядов, ибо он верит в естественный процесс подъёма и упадка государства и в то, что их обновление заключается в возврате к древней добродетели.
Таким образом, мы подошли ко времени, когда новые ориентации исторического мышления, открытые итальянским гуманизмом, окончательно отбросили империю даже в качестве мифа или призрака универсалистской идеи. В дальнейшем национальные государства будут черпать из Макиавелли свои представления о том, как строить суверенную власть на базе реалистичного мышления и суждений.
Северный гуманизм, появившийся, конечно, позже южного, достиг своего наивысшего расцвета в фигуре Эразма Роттердамского. Как политический мыслитель Эразм был христианским идеалистом, стоявшим далеко от макиавеллиевского реализма. Его идеал Европы состоял в том, чтобы все монархи получали христианское образование с особым акцентом на обучении необходимым правителю добродетелям, которые следовало брать из трудов таких языческих авторов как Платон, Цицерон, Сенека или Плутарх. Воспитанные в таком духе монархи независимых государств должны будут действовать сообща для защиты и поддержания международного мира в Европе. Эти идеи он развивает в работе «Воспитание христианского государя», написанной в 1516 году для наставления юноши, который впоследствии станет императором Карлом V.
И хотя Эразм тоже отвергает империю как инструмент поддержания вселенского мира, заменяя её согласием христианских государей, в некоторых его сочинениях можно заметить рудиментарные пережитки имперской идеи. В 1517 г. в письме герцогам Фридриху и Георгу Саксонским (использованном в качестве предисловия к его изданию Светония в 1518 г.)63 Эразм говорит, что имя империи, однажды священное для всего мира, даже сейчас несёт в себе религиозные и сакральные ассоциации, хотя и является лишь тенью себя прошлого. Он подчёркивает, что даже в античные времена Римская империя никогда не была в действительности всемирной. Многие открытые недавно части света были ей неведомы. Её величие бледнеет на фоне света Евангелия, как луна на фоне солнца. Нашествия варваров уничтожили империю, и хотя через много веков римские понтифики восстановили её, но скорее на словах, чем на деле. Он сомневается, возможно ли и нужно ли восстанавливать империю, хотя и признаёт, что теоретически вселенская монархия была бы лучшей формой правления миром. Всё это кажется теперь несбыточным и, в любом случае, правление владетеля мира было бы слишком большой ответственностью для одного человека. Более того, в мировой монархии и вовсе не будет необходимости, «если среди христианских государей будет согласие». Христос есть истинный правитель мира, и если наши государи станут следовать его учению, наступит процветание под властью единого царя.
Написанное за три года до избрания Карла V императором, письмо Эразма является ценным свидетельством того, что чувствовали по отношению к империи в просвещённых северных кругах накануне этого события. Эразм был реалистом в понимании того, что современные государства Европы с их современными монархами превращают империю в призрак. И он был идеалистом в том, что передавал имперские функции по поддержанию вселенского мира и справедливости согласию христианских государей. И всё же имя империи, которое, даже будучи переданным папами императорам, всегда оставалось не больше, чем именем (в Эразме нет ничего от понятия Romanitas64, которое ранние итальянские гуманисты развили из имперской традиции), по-прежнему несло в себе властные и религиозные ассоциации, а за христианской мечтой о правящем миром Христе стоял призрак мировой монархии.
Вскоре феномен империи Карла V придаст имперской идее новую силу.
Карл V и имперская идея
Давайте вкратце вспомним семейные связи, посредством которых Карл V получил самую обширную территорию в Европе со времён Карла Великого. По отцовской линии он унаследовал владения герцогов Бургундских, включавшие Нидерланды и Австрию; по матери, дочери Фердинанда Арагонского и Изабеллы Кастильской, стал правителем Испании и Сицилии. Так, почти случайно, как может показаться, Карл вступил во владение территорией, простиравшейся, наподобие Каролингской империи, от центра Европы к германским землям на севере. Сицилийский титул обеспечил ему плацдарм в южной Италии, который так пригодился Фридриху II. Его наследство включало также богатую и недавно объединённую испанскую монархию с её обширными сферами влияния на новом континенте за Атлантикой. Когда в 1519 году, после смерти его деда Максимилиана, германские князья избрали Карла V императором, стало понятно – в некоторых кругах со страхом, а в некоторых с надеждой – что этот император, унаследовавший территории в Европе, воссоединившие (хотя и не покрывшие полностью) то, что было когда-то Римской империей, и территории за морями, неизвестные римлянам, был тем, через кого Священная Римская империя может возродить свои мировые притязания, тем, кто и в самом деле может стать правителем мира в более широком смысле, чем представлялось даже римлянам.
Последующие события только увеличили число удач, посылаемых этому монарху богиней Фортуной. Его сильнейшим соперником был король Франции, который не только обладал огромными материальными богатствами и территорией, но и претендовал на то, чтобы называться истинным потомком короля франков Карла Великого и, как следствие, иметь право на лидерство в Европе. Эти претензии признавались во многих местах за пределами Франции и в особенности в Италии, где французская монархия всегда виделась спасительной альтернативой имперскому влиянию. Когда в 1525 году в битве при Павии императорские войска разбили французов и взяли в плен их короля, сделав Франциска I пленником Карла, удивительное счастье императора, казалось, стало ещё отчётливее, ибо благодаря этой победе была повержена не только Франция, но и вся Италия лежала теперь у его ног.
А тем временем в Риме глава духовной монархии со страхом следил за развитием событий. Союз Сицилийского королевства и Севера снова, как во времена Фридриха II, возродил угрозу папским территориям, а крупная победа войск императора сделала её непосредственной. И когда в ужасные дни 1527 года имперские армии взяли и разграбили Рим, и папа Климент VII сам стал пленником Карла, начало казаться, что Европа XVI столетия, несмотря на совокупное влияние Ренессанса и Реформации, подъём национализма и современные школы политической и исторической мысли, снова упростила себя до средневековой модели империи и папства, в шатком балансе которой империя склонила чашу весов в свою сторону. Разграбление Рима армиями нового Карла Великого стало разрушительным ответом истории на мечту итальянских гуманистов. Это событие, рассматриваемое ли реалистически, как последнее и не самое опустошительное из варварских нашествий, или апокалиптически, как признак наступления нового порядка, снова вывело на сцену идею мировой империи.
Возвышение Карла воплощало собой средневековую имперскую идею, основанную на северном держателе титула, а вовсе не романизированную и ре-итализированную империю, к которой стремились гуманисты. Армии Священной Римской империи, прихода которых так ждал гибеллинский мечтатель Данте, пришли наконец с севера в Рим – и разграбили его! Окружение Карла вполне осознанно принимало идеи Данте. Первым учителем и личным советником императора на протяжении всей жизни был итальянец Меркурио Гаттинара, изучавший «Монархию» Данте и ожидавший от Карла V осуществления дантовской мечты о мировой монархии65. Испанский епископ Антонио Гевара, придворный проповедник и историограф императора, написал работу об имперской и королевской добродетели «Relox de principes», которая широко читалась по всей Европе. В ней он повторяет старый имперский довод в пользу правления единого монарха по аналогии с единоначалием в малых социальных группах66. Всё это находилось в русле гибеллинской и дантовской аргументации в защиту власти мирового правителя.
И всё же новая имперская пропаганда испытывала на себе самые различные ренессансные влияния, следы которых можно обнаружить и в сочинении Гевары. Свой трактат он построил в форме вымышленных рассуждений великого императора-стоика Марка Аврелия. Стоицизм, традиции которого были сильны в Испании, получил широкое распространение в Ренессансе, когда Сенека и Плутарх стали одними из самых почитаемых авторов67. Стоическая мысль способствовала выработке универсалистского взгляда на вещи, и Марк Аврелий представлял собой величайший образец стоического морального идеализма и универсализма.
Знаменитый портрет Карла V кисти Тициана (Илл. 2), напоминающий античную статую Марка Аврелия (Илл. 1), есть одно из самых замечательных представлений Карла в его имперском образе. Это романизированный император-стоик, государь мира, над владениями которого никогда не заходит солнце. И в то же время, это северный правитель, император-христианин и рыцарь с цепью ордена Золотого руна на шее.
Активное продвижение культа этого ордена Карлом, по примеру своих бургундских предков, было направлено на то, чтобы вернуть рыцарским орденам их интернациональный характер и поместить самого Карла в наднациональный контекст как императора-рыцаря всего христианского мира, поклявшегося сохранять и распространять по земле христианские имперские добродетели.

1. Марк Аврелий, Капитолий, Рим

2. Конный портрет Карла V. Тициан. Прадо, Мадрид
Возвышение нового Карла Великого вызывало к жизни воспоминания о первой, феодально-рыцарской модели имперского renovatio. Служивший при феррарском дворе, известном своими традициям рыцарства, Лудовико Ариосто сочинил современный рыцарский эпос «Неистовый Роланд» (Orlando furioso), который был впервые опубликован в 1516 г. Поэма, созданная на основе переработки цикла рыцарских романов XII в. о Карле Великом, представляет собой, по сути, возрождение средневековой идеи империи, перенесённой на север в фигуре Шарлеманя и отвергаемой некоторыми сторонами итальянского гуманизма, как варваризованной формы Римской империи. Перемещение империи подтверждается первой же строфой «Неистового Роланда», в которой Карл Великий именуется как re Carlo imperator romano. Такой поворот от скептицизма в отношении средневековой империи и её основополагающей теории перемещения, которому способствовали труды гуманистов, был связан с поворотом в современной истории, ибо сочинение Ариосто содержит прославление нового Шарлеманя – Карла V. В пятнадцатой песне поэмы Астольф слышит пророчество о будущей империи Карла. Пророчица предсказывает, что мир будет объединён под властью единой монархии тем, кто унаследует диадему Августа, Траяна, Марка Аврелия и Севе́ра. Этот правитель появится от объединения королевских домов Австрии и Арагона; он вернёт на землю Астрею или Справедливость и все отринутые миром добродетели68.
Так в Италии снова возрождается гибеллинизм, а слова Ариосто можно сравнить с тем, как Данте приветствовал Генриха VII, призванного вернуть правление Астреи и золотой век. На возражение о том, что обращение Ариосто к каролингскому эпосу, как к способу передать желаемое, было поэтическим приёмом и не должно восприниматься всерьёз как политическое заявление, можно ответить, что ре-феодализация воображения, которую воплощает поэма, уже сама по себе являлась симптомом нового положения дел, по сравнению с прежними попытками рассеять тьму Средних веков через его ре-классицизацию.
Ариосто, кроме прочего, говорит и о тех новых, неизвестных римлянам мирах, которые были открыты недавно, повторяя широко распространённое убеждение, что сами эти открытия являлись предвестиями новой мировой монархии. Пророчица в поэме говорит, что Богу было угодно держать пути в эти неизвестные земли скрытыми до тех пор, пока он не явит нового императора. Она предвидит времена, когда будут сделаны эти открытия и когда появится государь мира в лице Карла V69. Эти отрывки раскрывают нам смысл знаменитого герба Карла с двумя колоннами и девизом Plus Oultre (Илл. 3а). Помимо очевидного значения о том, что его империя простиралась дальше Геркулесовых столбов, ограничивавших римские владения, герб подразумевал и тот самый пророческий смысл, что волею Провидения открытие новых миров совпало по времени с появлением человека, который должен был стать Dominus mundi в более широком смысле, чем вкладывали в это понятие римляне. Жироламо Рушелли намекал на это в своём комментарии к эмблеме70. Так старый аргумент Провидения был приспособлен к новой географической ситуации.
Пышные демонстрации герба сделали его известным по всей Европе. Он снова вызвал к жизни призрак империи из Средних веков, но в модернизированной форме.
Личность самого Карла также отчасти способствовала появлению мечты или иллюзии о возрождении Священной Римской империи в её именно священном аспекте. Вероятно, второй Шарлемань чем-то походил на своего тёзку и был простым и недалёким человеком, но искренне при этом осознававшим важность своего служения. Движимый сильным габсбургским религиозным чувством, он держал себя очень скромно в своём высоком положении и ощущал глубокую ответственность за ту божественную силу, которая, как он верил, была у него. Мир видел целостность его натуры и был впечатлён сценой отречения, когда он отказался от всего своего величия, чтобы провести остаток дней в монастыре. И его слабость ничуть не умаляла искренности этого жеста, находившегося в соответствии с тем отношением к работе, которое он демонстрировал всю жизнь. Отношение Карла к своей власти возрождало уважение к религиозной стороне имперского титула.

3a. Герб Карла V. Из книги «Magnifica pompa funerale Антверпен (Плантен), 1559

3b. Карл V и его противники. Гравюра Мартена ван Хемскерка из книги «Divi Caroli V Victoriae» (1556)
Эта сторона традиционно подразумевала обязанность нести Слово Божье язычникам и защищать его от их нападок. В случае Карла это выразилось в распространении креста в Новом Свете вместе с имперским стягом, и в победах над турками. В ранних спорах империи с папством, как мы видели, имперская власть пришла к осознанию своей миссии реформирования церкви. Эта идея глубоко захватывает Данте71, и она же присутствует в романизированном гибеллинизме Петрарки. С Карлом V реформистская миссия империи снова заметно выходит на первый план. Несмотря на его жёсткое отношение к яростному мятежу Лютера, есть основания полагать, что императору были близки некоторые взгляды Эразма, последователи которого в Испании связывали эразмианскую реформу с миссией, возложенной на императора Провидением72.
Автором наиболее известного имперского оправдания разграбления Рима стал Альфонсо де Вальдес, в идеях которого видны следы старой гибеллинской аргументации в пользу имперской реформы, выдвинутой теперь последователем Эразма. В его знаменитом диалоге Лактанция и архидиакона73 два собеседника обсуждают этот погром. Архидиакон видел его своими глазами и был потрясён до глубины души. Лактанций же (не случайно названный в честь известного христианского протагониста империи времён Константина) возражает, что это папа развязал войну и посеял рознь между христианскими государями. Он указывает на скандальные нравы духовенства и его пресловутую алчность. Господь, говорит он, послал непревзойдённого Эразма доказать необходимость реформы, но того не послушали, и тогда Господь послал неистового Лютера. Церковь не послушала и его, и Господь был вынужден допустить разграбление Рима как последнее божественное предостережение. Лактанций считает, что теперь, когда папа находится в руках императора, он больше не сможет творить зло. Наконец, архидиакон, убеждённый этими доводами, призывает императора использовать представившуюся ему возможность и реформировать церковь. Это была крайняя позиция, которую сам Карл (переживавший и сожалевший о погроме), возможно, и не разделял, но, распространившись по Европе, подобные толки вызывали в умах людей мощный призрак идеи императора-реформатора74.
Карл так никогда и не решился сделать шаг, к которому его подталкивали некоторые советники – созвать церковный собор, чтобы провести реформу и положить конец схизме. И всё же известно, что он проявлял интерес к проектам по поиску путей и способов примирения католиков и протестантов вроде тех, что предлагал Меланхтон75. Его очень серьёзный и тщательный подход к таким проблемам без сомнения связывал имперский титул с туманными надеждами на общее воссоединение христианского мира, восстановление universitas Christiana или имперского pax в теологической сфере. Касаясь религиозных вопросов, обсуждавшихся на Аугсбургском рейхстаге 1530 года, Карл говорил об «особом имперском такте, мягкости и стремлении к миру»76.
Положение Карла как самого сильного и могущественного императора со времён Фридриха II снова породило ситуацию противостояния папы и императора того периода, хотя и в модифицированной и модернизированной форме. Модифицированной, потому что в отличие от Фридриха ортодоксальные католические взгляды Карла никогда не ставились под сомнение, и модернизированной, потому что в неё вмешались Ренессанс и Реформация, изменившие лицо Европы. И более того, этот современный император, политически успешный в борьбе против папства, в отличие от своих предшественников, и в своей духовной ипостаси возглавляющий реформистское движение, стал выглядеть воплощением вековой гибеллинской мечты о справедливом правителе империи. В своей мирской роли он должен был восстановить имперское спокойствие и справедливость по всей земле; в духовной – искоренить реформами алчность (те индульгенции, против которых выступал Лютер) и гордыню (светскую власть папства, которую унизили события 1527 г.) пап. Карл как будто специально был выдвинут на эту роль необычайной цепью обстоятельств. Он являлся носителем священного титула Римского императора. Он удачно унаследовал территории в Европе, напоминавшие Римскую империю, и так же удачно явился во времена, когда были открыты новые миры. Чудесным образом он оказался наделён и имперскими добродетелями. Алеандер77 говорил о нём, что он обладал «лучшими данными из всех правителей за тысячу лет»78. И разве могли люди не ожидать увидеть в таком феномене некое скрытое проявление вселенской монархии, сводящей к идеальному единству не только земной мир, но и духовную и мирскую монархии в новом решении проблемы папы и императора, и предлагающей новый подход к проблеме религиозной схизмы? Показательно, что Ариосто в уже упоминавшемся отрывке о Карле V говорит словами из Евангелия от Иоанна, обычно употребляемыми по отношению к Христу или к папе: «И будет едино стадо, един пастырь».
Здесь imperatore в его уподобленной Христу роли выглядит стоящим над pastore, и слова поэта можно сравнить со словами канцлера Гаттинары, адресованными Карлу после его избрания на императорский трон80:
Государь, Господь был очень милостив к вам: он вознёс вас над всеми королями и князьями христианского мира и дал власть такую, какой не было ни у одного властителя со времён вашего предка Карла Великого. Он направил вас на путь, ведущий к всемирной монархии, к объединению всего христианского мира под рукой одного пастыря.
Справедливо отмечалось, что Карл V не разделял стремления построить мировую монархию через завоевание других государств; и в этой связи звучали возражения о том, что дантовские монархические идеи Гаттинары не были созвучны образу мыслей Карла81. Необходимо, однако, более полное исследование того, что испанские последователи Эразма в действительности имели в виду, когда использовали дантовский универсализм в отношении Карла. Любопытно вспомнить, что в 1527 г. Гаттинара обратился к Эразму с просьбой подготовить издание «Монархии» Данте в качестве услуги имперскому делу82. Эразм, похоже, не исполнил её, но разве стал бы Гаттинара обращаться с таким предложением к учёному, столь известному своим неприятием войны, если бы воспринимал дантовский империализм в терминах завоевания? Скорее всего, он имел в виду религиозную сторону имперской идеи, и в особенности её реформистский аспект, в какой-то форме вполне совместимый с pax Christiana Эразма, который должен был поддерживаться согласием христианских государей во главе с императором.
Набор счастливых обстоятельств, вернувший Священную Римскую Империю из забвения, в которое она погружалась, вскоре исчез, и мираж рассеялся. Но главным было то, что в фигуре Карла V и в символизме его пропаганды возродился призрак империи, и этот исторический факт сам по себе заслуживает тщательного изучения. Он удивителен по нескольким причинам. Во-первых, этот призрак уже явно умирал под влиянием критических взглядов новых типов исторического и политического мышления. Для образованных и горящих патриотизмом флорентинцев Макиавелли и Гвиччардини, беседовавших друг с другом после битвы при Павии, неожиданное возрождение Священной Римской империи вполне могло казаться разрушительной реакцией, знаменующей конец итальянской независимости и пресекающей все передовые и вольнолюбивые порывы человеческого духа83. И оно действительно обозначило начало австро-испанского господства на полуострове. Во-вторых, имперский фантом, возрождавшийся в фигуре Карла V, вовсе не был тем романизированным призраком, что являлся ранним гуманистам. Это был северный призрак, который вернулся со вторым Шарлеманем и нашёл подходящее выражение в возрождённом рыцарском эпосе, хоть и облекал себя при этом в усовершенствованную гуманистами классическую формулу.
Далее, будет важно спросить, почему этот вновь воскрешённый призрак нашёл такой широкий отклик в умах людей. Само по себе это может свидетельствовать о наличии в тот период психологического запроса на порядок, ибо все нарушения старого уклада несли с собой не только надежды, но и страхи, боязнь общего скатывания в хаос. Такие опасения делали людей готовыми, пусть хотя бы только мысленно, в воображении, снова ухватить ту соломинку, за которую держались их средневековые предки, а именно идею вечной Римской империи, непрерывное существование которой, обновлявшееся в фигурах Карла Великого и его преемников, удерживало единство мира. Символизм империи Карла V, которой, как казалось, удалось включить в себя весь известный тогда мир и дать надежду на возврат к духовному единству через возрождение цементирующей силы христианизированных имперских добродетелей, являл собой очень утешающий призрак в хаотичном мире XVI столетия.
По окончании правления Карла, имперский титул, не перешедший к его сыну Филиппу, снова уменьшился до местных масштабов, и Европе осталось лишь воспоминание о психологически комфортной имперской универсальности и непрерывности, которую, как казалось, представлял Карл в качестве нового Шарлеманя. При этом потребность в спасительном порядке стала даже большей чем прежде, поскольку вторая половина XVI века была периодом политической нестабильности, тревожность от которой значительно усиливалась её трактованием в терминах теологической угрозы. Нападки сторонников Реформации на пороки папства с использованием пугающего языка Апокалипсиса, казалось, необратимо ослабили духовную монархию, и хотя движение Контрреформации уже набирало силу, его эффект ещё не дал себя знать в полной мере. Реформация ослабила духовную монархию, выведя из-под её религиозного контроля огромные части Европы. Ослабла и земная монархия, не имевшая отныне большой светской власти. Без двух столпов, папы и императора, сохранить целостность мира в условиях растущей сумятицы можно было только передав часть имперской роли в её мировом и религиозном аспекте национальным монархам, представлявшим единоначальное упорядоченное правление в своих личных владениях.
Тема, или одна из тем этой книги требовала предварить исследование этоса и символизма европейских национальных монархий, в том виде, как они развивались в эпоху Возрождения, обзором истории имперской идеи в Средние века и в эпоху Ренессанса, который мы попытались вкратце представить в этом вступительном эссе. В частности, это относится к Тюдорам и их самой известной представительнице – Елизавете I. В следующем эссе мы покажем, что имперская идея, и в особенности идея имперской реформы, является ключом к пониманию того сложного символизма, который выстраивался вокруг этой королевы, и ключом ко многим образам, в которых она представала миру.
Часть II. Имперская реформа Тюдоров
Королева Елизавета I как Астрея
В прологе к пьесе Томаса Деккера «Старый Фортунат» встречаются два старика, которые, прежде чем предстать перед королевой, заводят следующий разговор:
– Вы путешествуете в храм Элизы?
– Так точно, к её храму несу я своё немощное тело. Одни зовут её Пандорой, другие Глорианой, иные Цинтией, иль Бельфебеей, иль Астреей, чтоб множеством имён представить качества, что дороги им. Но все те имена слагаются в одно божественное тело, как все те качества принадлежат одной душе.
– Я из её страны, и мы боготворим её под именем Элизы84.
Эта беседа подразумевает, что королева Елизавета, как символ и небесный объект поклонения, предстаёт различным почитателям в разных аспектах и при этом не теряет своей целостности.
Нам было бы приятно знать, что существует некая нить Ариадны, способная провести нас через лабиринт елизаветинского символизма, исследование которого в изображениях королевы или в посвящённых ей стихах ставит много неразрешимых вопросов. Возможно, часть затруднений удалось бы прояснить через более полное изучение её имён; возможно, одни из них нам слишком хорошо знакомы, а о других мы имеем сравнительно мало понятия. К примеру, мы хорошо знаем её как богиню-луну Цинтию или Диану, тонко воспетую Беном Джонсоном как «королеву и охотницу, непорочную и справедливую» и неявно восхваляемую её адептами Рэли и Чапменом. Мы много слышали о Глориане и Бельфебее, центральных персонажах «Королевы фей» Спенсера. Но что насчёт Пандоры и Астреи? Какие «дорогие качества» выражают эти имена? Мы не будем останавливаться на Пандоре, а вот королева-дева Астрея станет предметом нашего исследования в настоящем эссе.
Классические и христианские интерпретации Астреи
В первой книге «Метаморфоз» Овидия есть известное описание четырёх эпох. В первый, золотой век под властью Сатурна люди собирали себе пищу, не прикладывая к этому труда, в условиях вечной весны. Все были добродетельны от природы, и повсюду на земле царил мир. После золотого века Сатурна наступил серебряный век Юпитера, когда вечная весна сменилась временами года. Людям впервые пришлось почувствовать жару и холод и начать трудиться на обработке земли. Третьим настал бронзовый век, он был суровее первых двух, но ещё не был нечестивым. И наконец, наступил век железный, давший волю злу. Стыд, правда и верность покинули землю. Жажда наживы толкнула людей за моря и заставила копаться в земле в поисках металлов. Затем пришла война и стала потрясать лязгающим оружием в окровавленных руках. Благочестие пало, и дева Астрея, последняя из бессмертных, покинула залитую кровью землю:

Рис. 1. Гравюра из книги Гая Юлия Гигина (Hyginus, De Mundi et Sphere, Venice, 1502)
Овидий опирается на греческие источники. Традиция золотого века, намёком представленная у Гесиода86, получила развитие в астрономической поэме древнегреческого поэта Арата при описании созвездия Девы, шестого знака зодиака87. Арат объясняет, что когда дева Справедливость покинула мир в железном веке, она обрела пристанище на небе в виде созвездия Девы, и её фигура с колосом в руке сияет теперь на небосводе. Этот атрибут – virgo spicifera – воспроизводится затем всеми латинскими переводчиками и подражателями Арата. Созвездие традиционно было принято представлять в виде крылатой женщины с колосьями. Колосья обозначают положение Спики, самой яркой его звезды.
В целом, латинские поэты продолжали традицию отождествления Астреи, девы-справедливости золотого века, с созвездием Девы, знаком месяца августа. Например, у Сенеки есть слова о том, как «Астрее Лев вручает быстротечный год»88, подразумевающие, что солнце в своём пути по зодиаку переходит из Льва в Деву. Елизаветинские поэты были знакомы с этой традицией и также уравнивали Астрею и Деву. Подтверждение этому можно легко найти у Спенсера. В процессии месяцев в седьмой песне «Королевы фей» август идёт в сопровождении Девы-Астреи:
The sixt was August, being rich arrayd
In garment all of gold downe to the ground
Yet rode he not, but led a louely Mayd
Forth by the lilly hand, the which was cround
With eares of corne, and full her hand was found;
That was the righteous Virgin, which of old
Liv'd here on earth, and plenty made abound;
But after Wrong was lov'd and Justice solde,
She left th' vnrighteous world and was to heauen extold89.
(Шестым был август, богато облачённый
В одежды золотые до земли;
Он шёл пешком, ведя прекрасную девицу
За белу руку, в коей та держала
Колосья злаков горстью полной;
То была праведная Дева, что прежде
На земле жила и изобилие дарила.
Когда ж неправда восторжествовала, и справедливость продана была
Покинула неправедное место и вознеслась на небо).
А затем в самом начале «Сказки матушки Хаббард» мы узнаём, что:
It was the month in which the righteous Maid
That for disdaine of sinful world's upbraide,
Fled back to heaven, whence she was first conceived,
Into her silver bower the Sun received…
(То месяц был, в который праведная Дева,
Презревшая греховный мир
И в небо улетевшая, где некогда была зачата,
В серебряном своём дому встречает солнце…)
То есть это был август, месяц, в который солнце находится в созвездии Девы. И полную историю Девы-Астреи мы видим в начале пятой песни «Королевы фей», песне об Артегале или Справедливости:
Now when the world with sinne gan to abound,
Astraea loathing lenger here to space
Mongst wicked men, in whom no truth she found,
Return'd to heauen, whence she deriu'd her race;
Where she hath now an euerlasting place,
Mongst those twelue signes, which nightly we doe see.
The heauens bright-shining baudricke to enchace;
And is the Virgin, sixt in her degree,
And next her selfe her righteous ballance hanging bee90.
(Теперь, когда весь мир погряз в грехе,
Астрея, не желая оставаться,
Средь злых людей, меж коих нету правды,
На небо вознеслась, откуда была родом,
И вечно пребывает там теперь
Средь знаков дюжины, что ночью наблюдаем мы на небе.
Сияющей небесной перевязи украшенье;
Она есть Дева, шестая по порядку,
И сразу рядом справедливые её весы).
Последние строки относятся к положению Девы в зодиаке, где она является шестым по счёту знаком между Львом и Весами.
Греческая астрономическая поэма Арата имела множество латинских подражателей и переводчиков. Её переводили Цицерон, Цезарь Германик и Фест Авиен. Она также повлияла и на работу Гигина. «Аратея» Германика описывает бегство Девы такой фразой91:
Схолия на тексте «Аратеи» цитирует изложение мифа Девы-Астреи Нигидием Фигулом, проповедником неопифагореизма. Эта версия, похоже, пользовалась большой популярностью в Ренессансе93. В ней вкратце рассказывается история бегства справедливой девы и говорится о том, как она обрела место на небе в награду за своё благочестие94.
Астрономические поэмы и их комментаторы обсуждают различные родословные и меняющиеся аспекты Девы-Астреи. Происхождение Девы туманно: одни называют её дочерью Юпитера и Фемиды95; другие – Астрея и Авроры; третьи зовут её дочерью Икария Эригоной, благочестивой девой, приведённой своей собакой к телу мёртвого отца. Её ассоциируют с несколькими божествами. Колосья в её руке предполагают, что она может быть Церерой. Иногда её также связывают с Венерой. Другие считают Деву Фортуной, поскольку её голова теряется среди звёзд96. Было в ней что-то и от Исиды97 (эту тему позднее развивал Марциан Капелла)98, но из всех женских божеств более всего она напоминает Атаргатис99, сирийскую богиню, почитавшуюся в Карфагене под именем Virgo Caelestis100и ассоциировавшуюся с Уранией101, а также, как и Исида, с луной102. Справедливая дева, таким образом, представляет собой довольно сложный персонаж, плодовитый и в то же время бесплодный. Она правильна и благочестива, но одновременно несёт в себе восточные лунно-экстатические черты.
Своей наибольшей славой она обязана Вергилию. Вместе с Кумской сивиллой дева золотого века упоминается в самом начале знаменитой четвёртой эклоги. Вергилий пророчествует, что золотой век должен вот-вот наступить снова. Фактически он уже наступает в момент написания им этих строк. Дева грядёт к нам опять, грядёт Сатурново царство103:
Iam redit et Virgo, redeunt Saturnia regna.
История Запада никогда не забывала этих слов. Родится мальчик, продолжает поэт-пророк, «с которым на смену роду железному род золотой по земле расселится». Ему суждено будет править успокоенным миром, и в течение его жизни четыре эпохи пронесутся назад к золотому веку. Пусть он придёт скорее, молит Вергилий, и примет полагающиеся ему высшие почести, ибо весь мир ждёт его.
Вопрос о том, кого сам Вергилий имел в виду под мальчиком в этой эклоге, лежит за пределами нашей темы. В последующие века её прочитывали в свете дальнейшего развития истории и рассматривали в контексте восприятия Вергилия как пророка имперской миссии Рима. В шестой книге «Энеиды» Эней, путешествуя по аду в компании Кумской сивиллы, слышит из уст Анхиса пророчество о возвращении золотого века при Августе Цезаре.
Вот он, тот муж, о котором тебе возвещали так часто:
Август Цезарь, отцом божественным вскормленный, снова
Век вернёт золотой на Латинские пашни, где древле
Сам Сатурн был царём, и пределы державы продвинет,
Индов край покорив и страну гарамантов…104
Золотой век – это правление Августа, возрождение при нём благочестия, мир и спокойствие в его вселенской империи. Таким образом, Дева-Астрея, справедливая и благочестивая девственница, чьё возвращение в четвёртой эклоге возвещает наступление золотого века империи, обретает римскую серьёзность облика. Она становится имперской девой.
О влияниях Девы можно узнать из астрологической поэмы Манилия, популярной в эпоху Ренессанса. Рождённым под её знаком она дарует красноречие и способности ко всем видам риторики, включая стенографию105. Эти влияния, вероятно, определяются её связью с планетой Меркурий106. Будучи девственницей, она при этом дарит плодородие, и Манилий находит это противоречие удивительным. В этической сфере она справедлива и разумна, а также благочестива и опытна в сакральных мистериях. Манилий в благородных тонах описывает деву золотого века, которую он называет Эригоной107. В его строках чётко прослеживается ассоциирование девы, «кто царицей была в древнее время», со справедливостью и имперским правлением, и, вкупе с благочестием, это делает её подходящим объектом для государственного культа.
Любопытно, что одно из немногих, если не единственное, археологическое свидетельство культа Девы обнаружено на территории римской Британии. Префект когорты, базировавшейся в одиннадцатом форте вала Адриана в Нортумберленде во времена династии Северов (III век н. э.), сделал надпись, посвящённую Деве, в которой знакомая нам фигура, держащая свой обычный атрибут, хлебный колос (spicifera), предстаёт объектом синкретического поклонения, в котором слились карфагенская царица небес Virgo Caelestis с матерью богов Церерой и с сирийской богиней Атаргатис. При этом она не перестаёт оставаться справедливой девой золотого века, «создательницей правосудия и основательницей града»108. Её почитание принимает государственную форму; она воплощает римскую гражданскую добродетель (Virtus) и мир (Pax), эти столь сильно акцентируемые черты римского имперского правления. Если бы елизаветинские археологи знали об этой надписи, они вполне могли бы ухватиться за неё как за античное обоснование государственного поклонения имперской деве Елизавете109.
У славы четвёртой эклоги есть, конечно, и другая сторона. Этот гимн золотому веку империи был взят христианами как мессианское пророчество. Мальчик, пришествие которого он предсказывает, становится Христом, рождённым в царствование Августа. Под его духовным правлением сначала падёт греховное железное племя, а затем настанет золотой век христианского благочестия и справедливости. И дева, которая «грядёт» (Iam redit et Virgo, redeunt Saturnia regna), становится не просто девой Астреей, возвращающейся на землю в новом золотом веке империи, но Девой Марией, Богоматерью и Царицей Небесной, чьё явление вместе с её божественным сыном знаменует начало христианской эры.
Насколько можно судить, первым человеком, подробно и публично заявившим о четвёртой эклоге как мессианском пророчестве, был император Константин. «Кто есть та грядущая дева?» – вопрошает император и сам отвечает на свой вопрос; она есть Непорочная Дева, Матерь Божья110. Свою христианскую интерпретацию эклоги император связывает с толкованием пророчеств сивиллы как также относящихся к пришествию Христа. Первый христианский император стремится как можно прочнее соединить имперские и христианские традиции; для этой цели используются cивиллы и Вергилий. Дева четвёртой эклоги христианизируется в Деву Марию, но сохраняет сильные имперские и языческие черты константинова христианства.
Лактанций не заходит так далеко, как его имперский повелитель. Он не утверждает прямо, что Дева есть Богоматерь, но связывает золотой век и справедливую деву с христианским благочестием в целом. Поэты учили, говорит он, что справедливость правила во времена Сатурна, а затем покинула землю. И это следует воспринимать не как поэтический вымысел, а как истину111. В золотом веке люди открыто почитали Бога и вели скромную жизнь, «что присуще нашей вере». В последующие века благочестие стало вырождаться, пока, наконец, справедливая дева не покинула землю. Далее Лактанций продолжает:
Но Бог, как Родитель милосерднейший, с приближением конца времён послал вестника, чтобы восстановить тот минувший век и вернуть изгнанную справедливость … И вот возвратился образ того золотого времени, и возвращена была на землю справедливость, которая есть не что иное, как благочестивое и религиозное поклонение единственному Богу, но немногим она была дана112.
Христианство есть золотой век, но это известно лишь немногим и скрыто от большинства. А посему людям не следует тщетно искать справедливость как некий образ, который должен сойти к ним с небес (здесь Лактанций, конечно, подразумевает возвращение с небес Девы-Астреи). Справедливость уже среди нас, и золотой век наступит в каждой отдельной душе, которая примет христианскую веру.
Станьте праведными и добрыми, и справедливость, которую вы ищете, сама пребудет с вами. Удалите из сердец ваших всякий дурной помысел, и тотчас к вам вернётся то золотое время. Вы никак не сможете обрести его иначе, как начав почитать истинного Бога113.
Здесь заложено основание для включения описания золотого века в язык христианского мистицизма. Изобилие вина и хлеба, мир среди животных, аромат пряностей станут метафорами чувств благочестивой души. Пасторальный язык четвёртой эклоги, удивительно близкий, как всегда отмечалось, языку иудейского пророка Исаии, может занять своё место с библейским гимном в словаре христианского мистицизма. Для Лактанция возвращение справедливой девы есть разновидность духовного состояния.
Святой Августин подходит к проблеме четвёртой эклоги более взвешенно. Он верит, что она действительно пророчествует о пришествии Христа, но что Вергилий лишь повторял предсказание Кумской сивиллы114 и сам не понимал, что говорит. Так была узаконена традиция мессианского характера эклоги.
Эта традиция была продолжена и в Средние века. Поэма каролингского епископа Теодульфа о «скрытых» в баснях языческих поэтов истинах, отчётливо представляет средневековую теорию внутренних христианских смыслов в античной поэзии. Она включает справедливую деву в число примеров языческих мифов, скрывающих под «ложной оболочкой» божественные истины115. Отождествление Девы с Богоматерью иногда заходило так далеко, что начинало влиять на символизм последней. Ряд образов представляет Богородицу в одеждах, покрытых колосьями. Это, как уже отмечалось116, было заимствованием Пречистой Девой колоса Девы-Астреи.
Исключительное значение имеет то, как подходил к этому вопросу Данте. В «Чистилище» Стаций говорит Вергилию, что принял христианство благодаря пророчеству в четвёртой эклоге, сделанному тем, кто не мог видеть собственного пути, но нёс огонь перед собою, чтобы осветить дорогу другим:
Ты был, как тот, кто за собой лампаду
Несёт в ночи и не себе даёт,
Но вслед идущим помощь и отраду,
Когда сказал: «Век обновленья ждёт:
Мир первых дней и правда – у порога,
И новый отрок близится с высот117.
Это было правильное августинианское прочтение эклоги как истинного мессианского пророчества, сделанного поэтом, не понимавшим до конца смысла своих слов. «Правда», стоящая «у порога», есть дева Астрея, в её пророческом образе, как данное в языческой поэзии указание на рождение Христа от Девы Марии.
Как мы уже видели, дантовская трактовка Астреи в «Монархии» явственно направлена на сакрализацию и христианизацию имперской идеи. Справедливая дева есть священная империя, оправданная сама по себе, поскольку она породила золотой век Августа, когда мир был наиболее близок к единству, и оправданная Богом, поскольку это был момент времени, выбранный Христом для пришествия в мир. Луна империи отражает свет, исходящий напрямую от солнца божественного одобрения. Справедливая дева становится девой имперской, святой и богоподобной. Кроме того, она ещё и дева отчётливо гибеллинских устремлений, которая смело ставит себя почти что вровень с папой. В некоторых письмах Данте она даже принимает образ реформисткой девы, чья миссия состоит в том, чтобы протестовать против пороков духовенства118.
Письмо к императору, в котором Данте связывал определённое имперское реформаторство с пророчеством Вергилия о возвращении девы Астреи, получило довольно широкое распространение благодаря тому, что было опубликовано на видном месте в книге такого популярного автора как Антон Франческо Дони. В 1547 г. Дони выпустил сборник писем и отрывков сочинений различных писателей119, среди которых были как знаменитые (Петрарка и Кола ди Риенцо), так и малоизвестные имена. Во многих из этих текстов высмеиваются пороки клира, и в некоторых обсуждается возможность реформы. Книга открывается письмом Данте к императору, и приводимая им цитата из Вергилия о возвращении Девы стоит на самой первой странице.
Имперские мотивы и символы, которые Кола ди Риенцо использовал в своём движении и которых мы вкратце коснулись выше, имели широкое распространение и повлияли на всё дальнейшее развитие событий. Движение Риенцо, проникнутое идеями в диапазоне от иоахимитского и францисканского мистицизма до веры в Мерлина120 и другие пророчества и соединявшее всё это с глубоким научным преклонением перед древним Римом, удивительным образом спаивало в себе воедино языческие и христианские влияния. Его призывы ко всем городам и провинциям Италии участвовать в справедливости, мире (pax) и согласии (concordia), которые возрождённый Рим и духовное перерождение в святом духе понесут по миру, выдержаны в очень экстравагантном стиле. Тираны исчезнут в новом царствии справедливости, уничтоженные так же, как Юдифь уничтожила Олоферна1121. Презренные имена гвельфов и гибеллинов будут выброшены в новой эпохе мира и единства122 22. Он призывает Карла IV Богемского, как императора, повести обновлённый мир к новой эре «вселенского преобразования»123. В другом письме Риенцо сокрушается о развращённости церкви и смертных грехах пап124. А в одном из последующих цитирует знаменитую строчку125 Iam redit et virgo, redeunt Saturnia regna, ассоциируя её со своей миссией.
Первое из торжеств, посвящённых его возведению в достоинство «Рыцаря Святого духа», состоялось 1 августа 1347 г. Риенцо придавал большое значение имперскому имени месяца, в который произошло это знаменательное событие его жизни, ассоциируемое им с пророчествами, относящимися к Деве и Весам126. Накануне вечером он совершил ритуальное омовение в купели, где, по преданию, был крещён император Константин127 27, подчеркнув тем самым христианскую сторону своей рыцарской и римской миссии.
Риенцо жаждал renovatio urbis, то есть возрождения Рима в сочетании с духовным возрождением, вдохновлённым святым духом. И потому его движение несло в себе элементы, ведущие и к Ренессансу, и к Реформации. Он верил, что время для renovatio пришло, и связывал свою уверенность с «периодом Феникса» в пять сотен лет128. Похоже, ему было известно об использовании феникса в качестве символа renovatio в античности. Эта птица присутствует на монете Константина Великого, на одной из монет Константа I с девизом Felix Temporum Reparatio и на одной из монет Адриана с надписью Saeculum Aureum129. Возвращение золотого века и возрождение феникса являются символами с параллельными значениями.
Елизаветинский империализм
Но какое, могут спросить, всё это имеет отношение к королеве Елизавете I? Ответ будет такой, что «имперская» идея в ренессансном ли, реформационном или национальном смысле играет основополагающую роль в идейном содержании елизаветинской эпохи.
Говорят, что итальянский Ренессанс «начался со средневековой концепции мировой империи»130. Весь процесс «возрождения» искусства и литературы тесно связан с возвращением классического золотого века, или скорее даже с более важной идеей его вечного сохранения и постоянных перерождений. Елизаветинская эпоха была великой эрой английского Ренессанса, и в этом смысле за ней проглядывает мотив золотого века. Это была также эпоха национальной экспансии, когда средневековые мировые устремления повернулись в сторону национализма, золотого века для Англии. Но, возможно, более всего елизаветинский империализм характеризует использование им религиозной стороны имперской темы, поскольку верховенство королевской власти над церковью и государством, являвшееся краеугольным камнем положения Тюдоров, обязано своей поддержкой традиции священной империи. Елизаветинский протестантизм претендует на возрождение золотого века истинной имперской религии.
Доктрина божественного права королей выросла из средневековой полемики о соответственных полномочиях пап и императоров. Теоретически, и папа, и император находились под властью Христа и, работая в согласии, должны были «соединить всё, что было непреходяще ценным в системе Римской империи, со всем, что было необходимо для построения Града Божьего»131. Но дуалистическая система не работала. Постепенно папство начало вторгаться в сферу империи, ослабляя её власть путём подстрекательства отдельных суверенов и предъявления претензий на мировую монархию, под властью которой только и возможно единство мира. Сторонники империи выдвинули встречное притязание, заявив о священном праве императора на вселенскую монархию, посредством которой будут достигнуты мир и единство рода человеческого. Про-имперские авторы, такие как Марсилий Падуанский и Оккам, выделяют достижение единства как цель человечества, и Данте, подчёркивая право избранной свыше Священной Римской империи вести человека к этой цели, окончательно оформляет имперские контрпритязания на мировое владычество пап.
Доводы в пользу королевской власти, как то, что верховные полномочия должны для сохранения единства быть возложены на одного человека, относились к проимперским доводам, и «имперское» право английских королей на полный суверенитет в своих владениях долгое время ассоциировалось с борьбой короны против папского вмешательства132. С началом Реформации имперская аргументация приобретает в Англии важнейшее значение. Как наследники священной имперской власти, короли провозгласили своё право сбросить сюзеренитет папы. Как писал один автор в XVII веке: «Британская церковь была выведена из-под власти Римской курии имперским авторитетом Генриха VIII»133.
Тесную связь между политико-богословской теорией времён Елизаветы и более ранними имперскими доктринами можно показать на примере сочинений епископа Джона Джувела. Джувел был сильно опечален упадком империи:
Когда-то Римская империя включала в себя значительную часть мира с Англией, Францией, Испанией, Германией, и т. д. Где сейчас Англия? Она отделена и больше не является частью империи. Где Франция, Испания, Италия, Иллирик? Где сам Рим? Отделены и также не принадлежат ей. Где Македония, Фракия, Греция, Азия, Армения и пр.? О них нельзя подумать без сожаления, ибо ныне они под турками, отделены и не принадлежат империи. Что стало с тем великим признанием, которое император имел во всём мире? Сейчас он никто. Что осталось у него от империи? Ничего. Ни единого града. Что стало со всеми теми, что принадлежали ему? Они рассеялись, отпали от него, и его владения превратились в ничто134.
Разительным контрастом с этим упадком выглядит рост светской власти папы. Джувел перечисляет его владения, восклицая по каждому пункту, что это «было добыто за счёт империи». «Мы видим, – заключает он, – что император слабеет, а архиерей усиливается, и усиливается настолько, что превращает императора в своего слугу, вынуждает таскать его носилки, ждать, стоять перед ним на коленях и целовать ступню»135.
Утверждение Джувела о том, что папа – это Антихрист, основывается на словах святого Павла из второго послания к Фессалоникийцам о том, что беззаконие удерживается тем, кто находится у власти, и, когда он будет устранён, наступит хаос. Эта удерживающая сила порядка ассоциировалась с империей, падение которой будет означать воцарение Антихриста136. Упадок империи и усиление папства являются для Джувела доказательством того, что последний есть Антихрист.
В своей «Апологии английской церкви» (1560) – официальной апологии елизаветинского англиканства – Джувел уже противопоставлял папу императору. Движимые амбициями, утверждает он, папы посеяли рознь в Римской империи и разорвали христианский мир на части137. Кто, спрашивает он, отравил императора Генриха VII (императора Данте) прямо во время причастия?138 В один ряд с этим преступлением против императора он ставит и отравление «чаши нашего короля Иоанна». Он приводит множество примеров презрительного отношения пап к императорам, жалуется на давление, оказанное на Фердинанда I на Тридентском соборе139, и на узурпацию современными папами полномочий императоров на Вселенских соборах.
В прежние времена христианские императоры созывали соборы … И тем больше мы поражаемся ничем не обоснованному поведению главы римской церкви, который, зная об этом праве императора во времена, когда церковь управлялась должным образом, и зная также, что ныне это есть общее право всех государей, поскольку короли сейчас обладают всей полнотой власти в некоторых частях империи, не задумываясь, присваивает эту функцию себе одному и считает достаточным, созывая Вселенский собор, отвести в этом деле человеку, являющемуся государем всего мира, роль не более чем своего слуги140.
Это очень важный отрывок. Все короли унаследовали часть императорской власти, что даёт им религиозные права императоров на церковных соборах. Это легитимирует собранный королевской властью национальный собор, который реформировал английскую церковь. Трудно переоценить важность для понимания тюдоровского и стюартовского символизма того факта, что божественное право королей управлять одновременно и церковью, и государством, происходило из претензий римских императоров на представительство в церковных соборах.
Для оправдания англиканской реформы Джувел хватается за любого католического автора, когда-либо критиковавшего папу, используя в качестве руководства, вероятно, каталог извлечений из антипапистских писателей, составленный Маттиасом Флациусом141. В «Защите» (1567) своей апологии английской церкви он призывает читателей взглянуть, что говорили о папе «Данте, Петрарка, Боккаччо, Баттиста Мантуанский, Валла» и другие, являвшиеся его собственными «чадами», то есть католиками142. «Франческо Петрарка называет Рим вавилонской блудницей, матерью идолопоклонства и разврата»143. В другом месте он приписывает это же выражение Данте: «Итальянский поэт Данте прямо называет Рим блудницей вавилонской»144. В свою поддержку он также привлекает Бернарда Клервоского, Иоахима Флорского, Марсилия Падуанского и Савонаролу145. В дело пошла и греческая церковь с Византийской империей146. Многие свои аргументы англиканские богословы вывели из греческих, а не латинских отцов. А в их бесконечных спорах о полномочиях светской власти на первых соборах, на которых строилось имперское право монархов созывать соборы национальные, огромную роль играли восточные императоры. Наиболее важными были прецеденты, заложенные императором Константином. Отвечая на католическую критику Томаса Хардинга о том, что верховное пастырство и власть в духовных вопросах в Англии были отданы в светские руки, Джувел говорит:
Мы не льстим нашему государю никакой нововыдуманной дополнительной властью, но лишь даём те полномочия и верховенство, что испокон веков принадлежали ему по закону и слову Божьему, а именно быть хранителем религии, устанавливать законы для церкви, выслушивать и разбирать вопросы веры, если это ему под силу, а если нет, то передавать их своей властью людям учёным, следить за исполнением епископами и священниками их обязанностей и наказывать нарушителей. Так благочестивый император Константин являлся судьёй в церковных вопросах … И нашим государям не нужно большей власти, чем имел император Константин. И в этом, я убеждён, до сей поры не было великой ереси147.
Таким образом, мы видим, что официальный апологет английской церкви основывает право короны возглавлять одновременно церковь и государство на положении первых христианских императоров. Более того, он, как выяснилось, был знаком с сочинениями Данте, что удивительно, поскольку Данте всегда считался малоизвестным в елизаветинской Англии автором. Этот богослов дал нам подсказку, для детального изучения которой необходимо обратиться к одной из наиболее важных работ эпохи английской Реформации, имеющей дополнительный плюс в виде гравюр, а именно к «Acts and Monuments» Джона Фокса, более известной как «Книга мучеников Фокса».
Первое английское издание (1563) этой монументальной истории страданий мучеников при королеве Марии и в другие периоды религиозных гонений в Англии содержит посвящение Елизавете. В нём конец преследований реформированной церкви в её царствование сравнивается с концом гонений на раннюю церковь при первом христианском императоре Константине. Спокойствие и радость времён правления Константина, считает Фокс, можно сравнить с благословенным существованием подданных Елизаветы. «Говоря вкратце, пусть Константин непревзойдён в своём величии, но в чём ваша благородная милость ниже его?»148 И если Елизавета – это Константин, то сам Фокс – это Евсевий, пишущий церковную историю страданий ранней общины. Тот факт, что Константин был рождён в Англии от предположительно английской матери, о чём Фокс упоминает в начале своего посвящения, делает это сравнение ещё более точным и убедительным:
Великий и могущественный император Константин, сын Елены, английской женщины, происходившей из вашей страны (наихристианнейшая и прославленная королева Елизавета) …149
Портрет королевы обрамляет начальная буква «C» имени Constantine (Илл. 4a). Елизавета восседает на троне, держа в руках меч правосудия и державу. По правую руку от неё стоят три фигуры (вероятно, символизирующие три сословия). Две розы Йорков и Ланкастеров ведут к розам Тюдоров над головой девы150, и верхний изгиб буквы оканчивается рогом изобилия. Нижняя её часть под ногами королевы образуется телом папы римского с тиарой на голове и сломанными ключами в руках. Справедливая дева, движимая верой в «имперский» авторитет, подобный тому, которым обладал Константин, укротила и победила папу; королевская корона торжествует над папской тиарой.
В издании 1570 г. этот посвящение было заменено другим, начинавшимся словами:
Христос, Царь царей, посадивший вас на престол править под его властью церковью и английским королевством, да дарует вашему величеству долгие годы пребывания на троне и царствования над нами …151
Эти слова подразумевают дарованное свыше право королевы властвовать над церковью и государством, и буква «C» имени Christ обрамляет собой ту же картинку.
Прочие иллюстрации и доводы книги Фокса подкрепляют тему, заявленную в этом инициале. Вкратце, его точка зрения состоит в том, что английская реформа не является каким-то новым изобретением, а представляет всегда существовавшую чистую католическую церковь152. В первые века христианства церковь в целом была непорочной, но затем зло пробралось на высшие места в Риме, и нечестивая «блудница вавилонская» подавила её. Но при нынешнем счастливом государственном устройстве в Англии истинная церковь снова восторжествовала. Говоря проще, церковь для Фокса была чистой, когда подвергалась гонениям языческих императоров и когда первые христианские императоры руководили её соборами, нечестивой же она стала под властью римских епископов. Это упрощение позволяет ему представить историю английских королей, начиная с древнейших мифических времён короля Люция, считавшегося первым христианским правителем Англии, до эпохи королевы Елизаветы через призму одной единственной темы противостояния папы с императором, или императора с папой, и той роли, которую английские короли играли в этом вечно раскачивающемся маятнике их взаимоотношений.
Основную нить его рассуждений можно проследить по иллюстрациям. Они, по всей видимости, были хорошо знакомы елизаветинской аудитории, поскольку эта книга был разослана по большинству церквей153. Своим положением папы обязаны доброму отношению к ним благочестивых императоров, подобному тому, которое изображено на картине, где император Константин обнимает христианских епископов (Илл. 4b). Этот источник их власти признаётся и самими папистами, сфабриковавшими для его объяснения «Дар Константина». В дальнейшем папы, разбогатев и усилившись на имперской доброте, прониклись гордыней и высокомерием и превратились в притеснителей императоров, которым были обязаны всем. Известные случаи папских притеснений проиллюстрированы картинками: например, то, как папа Григорий VII (Гильдебранд, источник всех зол по Фоксу) заставляет императора Генриха IV и его жену ждать в снегу во время хождения в Каноссу (Илл. 4d); или как другой папа наступает на шею великому императору Фридриху Барбароссе (Илл. 4c). Подобные примеры можно найти и в отношении пап к английским королям. Мы видим отравление короля Иоанна монахом из Суинстедского аббатства (Илл. 5c) и Генриха III, вынужденного целовать колено папского легата (Илл. 5d).

4a. Заглавная «C» из «Книги мучеников» (Acts and Monuments) Джона Фокса (1563)

4b. Император Константин обнимает христианских епископов. Из «Книги мучеников» Джона Фокса (1570)

4c. Папа Александр III и император Фридрих Барбаросса. Из «Книги мучеников» Джона Фокса (1570)

4d. Император Генрих IV в Каноссе. Из «Книги мучеников Джона Фокса (1570)

5a. Генрих VIII и папа. Из «Книги мучеников» Джона Фокса (1570)

5b. Генрих VIII на троне. Из «Книги мучеников» Джона Фокса. (1570)

5c. Монах из Суинстеда и король Иоанн. Из «Книги мучеников». Джона Фокса (1570)

5d. Генрих III и папский легат. Из «Книги мучеников» Джона Фокса. (1570)
И хотя Фокс был недоволен устройством религиозной жизни при Генрихе VIII, считая её недостаточно реформированной, он радостно приветствовал конец «узурпационной власти» папы в правление этого государя154. Мы видим изображения Генриха, восседающего на троне во всём своём королевском величии (Илл. 5b), и Генриха, топчущего ногами папу (Илл. 5a).
Изображение Елизаветы, попирающей ногами папу в обрамлении литеры «C», является, таким образом, кульминационным моментом всей книги. Королева воплощает собой возвращение к константинову, имперскому христианству, свободному от папских оков, которое Фокс только и считает единственно чистой религией. Ревностные протестантские речи фоксовских мучеников и завораживающе-подробные описания их страданий уводят внимание от того факта, что выдвигаемая им политико-религиозная позиция основывается на традициях, пусть христианизированной, но светской римской империи. И дева четвёртой эклоги с её смутными христианскими ассоциациями должна была стать для такой позиции превосходным символом.
Фокс, даже более ясно, чем Джувел, даёт возможность увидеть, как такое прочтение истории, достигшее своего пика в культе Елизаветы, искало себе подтверждения в самых разных источниках. В качестве свидетелей истинной и чистой церкви или просто в каком-то виде разделяющих его собственную точку зрения он цитирует (это только выборка упоминаемых им имён): Иоахима Флорского, альбигойцев, Раймунда Тулузского, Марсилия Падуанского, Арнальда де Вилланова, Роберта Гроссетеста, Уильяма Оккама, Иоанна Жандунского, Буридана, Данте, Петрарку, Николая Орезмского, Николая де Лира, Николая Кузанского, Энеа Сильвио, Уиклифа, Гауэра, Чосера, Яна Гуса, Савонаролу, Лоренцо Валла, Пико делла Мирандолу155. Этот список включает в себя величайших теоретиков империализма: Марсилия Падуанского, Оккама, Данте; наиболее выдающегося поэта итальянского Ренессанса Петрарку; философа ренессансного неоплатонизма Пико делла Мирандолу156. Трубадуры и философы, поэты и гуманисты, все могли свидетельствовать о злодеяниях римской церкви и, следовательно, как подразумевается, праведности девы имперской реформы. Он не упоминает Кола ди Риенцо, чей культ Константина, казалось бы, должен был быть ему близок.
Основная ссылка Фокса на Данте пусть и не оригинальна, но столь любопытна, что стоит привести её здесь полностью:
Итальянский сочинитель флорентинец Данте жил во времена императора Людовика около 1300 года от Рождества Христова и вместе с Марсилием Падуанским выступал против трёх типов людей, являвшихся, с его слов, противниками истины. Во-первых, это папа. Во-вторых, религиозный орден людей, считающих себя чадами церкви, в то время как они – дети их отца дьявола. В-третьих, доктора декретов и декреталий. Некоторые из его сочинений имеют хождение за границей. В них он доказывает, что папа не должен иметь верховенства над императором, как и вообще каких-либо прав или полномочий в империи. Он считает Дар Константина сфабрикованной фальшивкой, никогда не имевшей ничего общего ни с каким законом или правом. За это многие считали его еретиком. Кроме того, он много сокрушается о том, что вместо проповеди слова Божьего монахи и священники рассказывают свои пустые басни, в которые верят люди, и что Христова паства окормляется не евангельской пищей, а пустым ветром. «Папа, – говорит он, – превратился из пастыря в волка, губящего Христову церковь и заботящегося со своим клиром не о проповеди слова Божьего, а о собственных декреталиях»157. В песне Чистилища он объявляет папу блудницей вавилонской. Слуг же оной наделяет кого двумя, кого четырьмя рогами. Так же и патриархов, коих он называет башней этой блудницы [sic]. Ex libris Dantis Italice158 [Из книг Данте на итальянском].
К этому можно добавить изречение из книги Иордана (Jornandus), напечатанной вместе с вышеупомянутым Данте, что, раз Антихрист придёт не ранее, чем падёт империя, то те, кто занимаются её разрушением, есть его предвестники и посланники в этом деле. «А потому, – говорит он, – пусть римляне и их епископы берегутся, ибо, если их грехи и злодейства заслуживают этого по справедливому суждению Господа, они должны быть лишены священства»159.
Этот рассказ почти дословно взят из Флациуса Иллирийского160. Не будучи оригинальным, он, тем не менее, показывает место, занимаемое Данте в системе мысли елизаветинского богослова. Для Фокса это прежде всего имперский автор, принадлежащий к традиции, выражаемой в числе прочих Марсилием и Оккамом.
Дантовская «Монархия» впервые увидела свет в сборнике про-имперских текстов, опубликованном в Базеле в 1559 г. Книга открывалась сочинением Альчати161 и, кроме Данте, включала в себя также трактат Энеа Сильвио «De Ortu & Authoritate Imperii Romani»162 и схожее произведение Иордана163 (Jordanus). Последний и есть тот самый «Jornandus», которому Фокс приписывает уже встречавшийся нам у Джувела аргумент об империи как сдерживающей пришествие Антихриста силе, упоминаемой святым Павлом во втором послании к Фессалоникийцам. И потому, имейте в виду, говорит Иордан, «что раз Антихрист не может прийти, пока стоит империя, следовательно, все, кто способствуют её разрушению, являются его предвестниками и глашатаями»164. Но ссылка Фокса на Иордана ещё сама по себе не значит, что он внимательно изучил книгу, в которой впервые появился труд Данте165, ибо он всего лишь взял эту цитату из Флациуса Иллирийского.
Схожим образом его отсылки к «Божественной комедии» основываются на цитированиях поэмы Флациусом166 и следуют интерпретациям последнего. И тем не менее этот пусть и заимствованный отрывок из «Книги мучеников» является, вероятно, одной из наиболее ранних, если не первой попыткой толкования Данте на английском. Фокс не сомневается в скрытом значении явления грифона и блудницы в тридцать второй песне «Чистилища». Он снова обращается к своей удобной манере исторических упрощений, чтобы представить наисложнейший предмет ясным для себя как день. Как и вся английская история, «Божественная комедия» есть просто драма о противостоянии императора и папы, в которой папа является главным злодеем пьесы – свирепым волком, вавилонской блудницей или Антихристом167.
Фокс и Джувел ведут нас к книгам, которые мы должны прочесть, если хотим понять культ Елизаветы. «Монархия» Данте и опубликованные вместе с ней трактаты имеют здесь первейшее значение, равно как и «Defensor Pacis» Марсилия Падуанского с доказательством того, что имперская власть является единственным гарантом мира. Священный Единый Правитель этих про-имперских католических авторов превратился в руках про-имперских протестантских богословов в священную Единую Деву, чей меч правосудия поразил вавилонскую блудницу и дал начало золотому веку чистой религии, мира и изобилия. Факт того, что Астрея является символом имперской реформы для Данте и одновременно именем Елизаветы, есть больше чем просто литературная параллель.
Религиозная сторона имперской легенды была легко повёрнута в национальном направлении, когда мощь и величие Англии выросли под властью Елизаветы. Прекрасным примером тому может служить новое использование прежней литеры «C» и её изображения.
Как мы уже видели, англиканские богословы заимствовали многие свои аргументы скорее у греческих, чем у латинских отцов церкви. Значительную роль в их рассуждениях о полномочиях императоров на первых соборах, на которых строится право монархов созывать национальные соборы, играют именно восточные императоры. Сокрушаясь об упадке империи, Джувел среди прочего сетует и на то, что восточная империя попала под власть турок. Он считал, что восточные церкви осуждают папу. Греция, говорит он, недовольна тем, «как римские епископы своей торговлей индульгенциями мучают людям совесть и вытягивают у них кошельки»168.
Эти симпатии к Византийской империи были самым любопытным образом использованы учёным астрологом королевы Джоном Ди в связи с зародившимися морскими амбициями елизаветинской Англии.
Его работа «Общие и частные соображения, касающиеся совершенного искусства навигации» оказалась единственным опубликованным (в 1577 г., написана в 1576 г.) сочинением из серии книг, которые по его замыслу должны были стать представлением елизаветинского империализма и призывом к нему. (Общая идея работы заключалась в том, чтобы создать «гексамерон или политическую платформу британской монархии»). Часть её составляли практические таблицы для нужд моряков, теоретические же страницы книги были наполнены страстными призывами к созданию сильного флота, как для защиты страны, так и для экспансии. Ди приводит самые разнообразные исторические аргументы в обоснование того, как поддержать и умножить «королевское величие и имперское достоинство нашей верховной правительницы Елизаветы»169. Рассказ о землях и морях, на которые она может предъявить притязания, основывается на мифологических сведениях о владениях короля Британии Артура и саксонского короля Эдгара. Приводятся также цитаты из римлянина Помпея и грека Перикла с одобрением их взглядов о важности морского господства. Но самым необычным выглядит обращение Ди к византийскому философу-неоплатонику Гемисту Плифону.
Плифон, как известно, дал значительный импульс к развитию философских идей Фичино и флорентийской академии, оказавших широкое влияние на всю ренессансную мысль. Кроме философии его интересовала также и политика. Около 1415 г. он адресовал две речи императору Мануилу и его сыну Феодору о пелопонесских делах, а также путях и способах улучшения экономики греческих островов и организации их защиты170. Ди посчитал, что недавно опубликованные171 латинские переводы этих речей могут быть полезны «для наших Британских островов и даже лучшим и более подходящим образом в наши дни для нашего народа, чем его план (реформирования государства в те времена) годился для Пелопонесса»172. Несмотря на сложность стиля Ди, смысл его слов вполне понятен. Он проговаривает его на последующих страницах, имея в виду, что советы, данные Плифоном византийскому императору, подходят и для императрицы Британии Елизаветы. Поэтому в конце своего сочинения он воспроизводит бо́льшую часть латинского перевода первой речи и полностью перевод второй с любопытными примечаниями на полях.

6a. Издательский знак печатника Джона Дэя. Из «Книги мучеников» Джона Фокса (1570)

6b. Королева Елизавета I. Гравюра Криспина де Пасса-старшего

7a. Заглавная «С» из книги Джона Ди «Общие и частные соображения, касающиеся совершенного искусства навигации» (1577)

7b. Титульный лист книги «Общие и частные соображения» Джона Ди (1577)
Первая речь начинается словами Cum in navi gubernator173, которые напоминают нам, что книга Ди состоит из Tables Gubernaticke, то есть таблиц для штурманов и мореплавателей. Ди верит, что эти таблицы найдут широкое применение и создадут «мировой памятник вечной и героической славе королевы Елизаветы»174. Поэтому вполне естественно, что заглавная буква «C» (Илл. 7a) содержит внутри себя изображение королевы. Это та же самая буква, которой Фокс иллюстрирует посвящение, сравнивающее Елизавету с Константином, первым императором, сделавшим своей столицей Константинополь. Здесь она представляет начальные слова совета, данного Гемистом Плифоном последнему византийскому императору, совета, который следовало применить и к империи Елизаветы.
На это могут возразить, что использование заглавных букв из книги Фокса в «Соображениях» Ди может быть чистым совпадением. Они могли просто оказаться под рукой у печатника обоих изданий (Джона Дэя), который использовал их, не задумываясь о связи с контекстом. Но против этой теории говорит тот факт, что на фронтисписе книги Ди (Илл. 7b) используется изображение из начальной «C», развёрнутое так, чтобы отражать тему его сочинения. Здесь мы снова видим фигуру Елизаветы в компании трёх мужчин, но теперь они все плывут на корабле, руль которого находится в руках королевы (напоминая о фразе Cum in navi gubernator, из начальной буквы «С» которой были взяты эти фигуры). Корабль носит имя «Европа», и Европа едет рядом с ним верхом на быке. Корабли и вооружённые люди защищают сушу. На крепости стоит фигура Окказии. От солнца, луны и звёзд спускается со щитом и мечом архангел Михаил. А внизу можно заметить тянущийся к земле перевёрнутый хлебный колос. Обрамляющая картину надпись на греческом поясняет, что перед нами «Британская иероглифика», более полное же её толкование содержится на одной из последующих страниц книги175. Практическая мораль состоит в том, что Британия должна ухватить Окказию176 за локон и утвердиться на море, чтобы укрепить «имперскую монархию» Елизаветы и, возможно, даже сделать её кормчим «имперского корабля» всего христианского мира. Коленопреклонённая фигура Британии (Res-publica Britannica) истово желает господства на водах.
Религиозная имперская тема начальной «C» Фокса177 превратилась здесь в национальную имперскую тему. Дева Фокса берёт теологические обоснования своей оппозиции папству из традиций имперского влияния в церкви. Дева же Ди ищет практического совета по защите и расширению своих владений в традициях Византийской империи. Реформированная Дева, представляющая чистую имперскую религию, является также Британской Девой, стремящейся к созданию империи посредством морского владычества.
В сложной ткани елизаветинского империализма есть и другая нить, которая делает Деву-Астрею идеальным символом для Британской Девы, а именно претензия Тюдоров на троянское происхождение.
Как известно из Гальфрида Монмутского, в очень древние времена мифический персонаж по имени Брут Троянский, потомок основателя Рима благочестивого Энея, заложил Лондон как Триновантум или Новую Трою и стал родоначальником династии британских королей. Отвергнутая Полидором Вергилием, эта история, тем не менее, была принята большинством елизаветинских поэтов как часть тюдоровского мифа. Тюдоры происходили из Уэльса, то есть были древним британским родом. И когда они вступили на английский трон, имперская власть, согласно мифу, снова вернулась к древней троянско-британской династии, которая принесла золотой век мира и изобилия. Как писал Эдвин Гринлоу: «Троянское происхождение британцев, соединение вместе Артура, Генриха VIII и Елизаветы, как величайших британских монархов, и возвращение под властью последней золотого века являются общими местами елизаветинской мысли»178. Эта легенда создаёт конструкцию, в рамках которой Елизавета, как человек, способный проследить свою родословную назад через древний британский рыцарский роман вплоть до основателей Рима, по праву претендует на титул имперской девы, возвращающей золотой век чистой религии, национального мира и благоденствия.
С имперской темой троянского происхождения Тюдоров тесно связана тема объединённой монархии, которую они основали, сведя вместе дома Йорков и Ланкастеров. Представление о королеве, как единой тюдоровской розе, в которой соединились белая и красная розы двух домов, является всепроникающим общим местом елизаветинского символизма. У поэтов эта аллюзия иногда принимает форму красно-белого цвета лица девы, как, например, в одном из сонетов Фулк-Гревилля:
Under a throne I saw a virgin sit,
The red and white rose quartered in her face,
Star of the north, and for true guards to it,
princes, church, states, all pointing out her grace179.
(У трона я увидел восседающую деву
И розу красно-белую в её лице,
Она есть севера звезда и стражами ей
Государи, церковь, страны, славящие её милость).
После прочтения этих строк интересно снова взглянуть на изображение начальной «С» (Илл. 4а, 7а), где три фигуры (возможно, воплощающие «государей, церковь, страны») смотрят на восседающую на троне королеву, над чьей головой присутствует намёк на объединение двух роз в одну, тюдоровскую.
Это объединение уже само по себе было «имперской темой», ибо установило мир (pax) под властью единого монарха вместо войн и распрей двух соперничающих домов. И символизм тюдоровской розы прекрасно сочетался с мистическим культом единой, чистой, имперской британской девы.
Исследование идеологии, стоявшей за художественной трансформацией Капитолия в эпоху Ренессанса см. в работе F. Saxl, ‘The Capitol during the Renaissance, a symbol of the imperial idea', Lectures, London, Warburg Institute (1957), pp. 200–14.
О различных версиях происхождения Девы и связанных с ней ассоциативных связях см.: A. Bouchе́-Leclercq, L'Astrologie grecque, Paris, 1899, pp. 139 ff.; а также статью Франца Кюмона (F. Cumont) о зодиаке в словаре греко-римских древностей Шарля Даремберга и Эдмона Сальо (C. Daremberg, S. Saglio, Dictionnaire des antiquitе́s grecques et romaines, Paris, 1875–1917).
F. Zucchi, Discorso sopra li dei de' gentili, 1602, reprinted in F. Saxl, Antike Gotter in der Spätrenaissance, Studien der Bibl. Warb., VIII, 1927.
Демонстрируемый Риенцо культ Константина, как «рыцаря» святого духа, можно любопытным образом сравнить с елизаветинским империализмом и религиозным рыцарством.
А пастырь волком стал в короткий срок.С ним слово божье и отцы забыты,И отдан Декреталиям весь пыл… (Рай. IX, 132–134). – Прим. переводчика.
(В русском переводе М. Лозинского этот отрывок выглядит так:
Три первые уподоблялись бычьим,У прочих был единый рог в челе;В мир не являлся зверь странней обличьем.Уверенно, как башня на скале,На нём блудница наглая сидела,Кругом глазами рыща по земле… Чистилище. XXXII, 145–150. – Прим. переводчика). Представление идей Данте Флациус и Фокс строят исключительно на материале этих отрывков, а также третьей и десятой главы третьей книги «Монархии». Флациус Иллирийский был лютеранским богословом, связанным одно время с Меланхтоном, хотя и более бескомпромиссным, чем последний. Его «Catalogus», как удобное собрание средств антипапской борьбы, пользовался большой популярностью у елизаветинских теологов.
В своём исследовании оппонентов папства Флациус перечисляет сразу после Данте и Петрарки английского короля (Эдуарда V) с замечанием, что Англия является твёрдым противником «папской тирании» (Catalogus, 1556 ed., p. 873).
Pulsuz fraqment bitdi.