Kitabı oxu: «Выжить в Сталинграде. Воспоминания фронтового врача. 1943—1946»
Матерям посвящается…
© Перевод, ЗАО «Центрполиграф», 2013
© Художественное оформление серии, ЗАО «Центрполиграф», 2013
© ЗАО «Центрполиграф», 2013
Глава 1
Гончара
В наши дни, когда человечество научилось расщеплять атом, народы наконец поняли, что великие блага, человечность, мир и страдание неразделимы. Всякая боль изливает в мир свой свет; с начала веков небеса вздрагивали от этой боли. Нет такого человека, который не чувствовал бы эту боль с каждым биением своего сердца. Один лишь Каин смог избежать этого чувства, чем навеки отлучил себя от людей.
Над степью витает его молчаливая тень. Белый снежный покров давно утратил свой зимний блеск. Разорвавшиеся артиллерийские снаряды испятнали снег грязными воронками. Над головой висит смрадный дымный туман. В тумане одиноко гудит мотор заблудившегося транспортного самолета.
Стены идущего вправо хода сообщения зияют коричневыми отвалами замерзшей земли – это входы в бункеры.
В «крепости Сталинград» бункерами называли кое-как вырытые в земле ямы, в которых солдаты жили, мерзли, голодали, мучились, грезили и надеялись. Отсюда они, повинуясь приказам, шли сражаться и умирать.
Однажды утром двое из нас прошли по ходу сообщения в штабной бункер 131-го полка.
– Лейтенант Келлер, – представил нам ординарец худого офицера и добавил: – Его отец был генералом царской армии.
На Келлере были грубые сапоги и коричневая форма румынской армии. Рота Келлера была почти полностью уничтожена, и ему самому едва ли осталось долго жить.
Слева, откуда-то из темноты, раздался голос:
– Подойдите ко мне!
Это оказался мускулистый великан, полковой врач, мой земляк. Нога его была разорвана в клочья. Позже он умер на руках своего командира. Командиру, впрочем, было не до нас – он отправился выяснять, сколько у него раненых.
В это время началась русская атака. Командир говорил по одному из полевых телефонов с командным пунктом батальона Хайдера, на участок которого было направлено острие атаки. На проводе был адъютант генерала подполковник Ратке.
– Господин подполковник, нужны танки на участок батальона Хайдера.
Между нами и колхозной фермой, огибая позицию батальона промчался советский танк Т-34.
– Летит, как бешеный осел, – меланхолично произнес Лемп.
Командир мрачно рассмеялся.
– Черт возьми, генерал сейчас как раз на этой ферме. Если бы русские знали!
Он снова заговорил в трубку телефона.
– Господин подполковник, генерал отрезан на ферме. Когда подойдут танки?
Полковой телефонист повторил доклад батальона Хайдера:
– Положение тяжелое…
– Что это значит? – спросил ординарец. – Хай-дер всегда толково докладывает обстановку, а Фехтер очень надежно поддерживает связь.
Однако связи с батальоном Хайдера больше не было. Ординарец протянул мне сигарету. Я много лет не курил, но затянулся едким дымом. Тем временем обер-лейтенант Лемп вылез на крышу землянки и, оценив обстановку, вернулся назад.
– На участке 134-го полка русские атакуют с огнеметами.
Позиции 134-го полка примыкали с юга к позиции батальона Хайдера. Телефон ожил.
– Положение улучшилось, на позициях 134-го нужны танки.
Рапорт был передан подполковнику Ратке.
Мы смотрели на раскинувшуюся к юго-западу заснеженную, укрытую темным туманом степь.
– Приготовиться к обороне, – приказал командир полка.
Решалась судьба батальона Шиды 134-го пехотного горнострелкового полка. Солдаты яростно отстреливались из огневых ячеек. На участок батальона с запада наступала сотня русских танков с пехотой на броне. Пехота шла и под прикрытием танков. Жерла пушек похожих на гигантские ящики чудовищ изрыгали алое пламя и клубы черного дыма, окутавшего стрелковые ячейки оборонявшихся среди обледеневшей степи.
Наконец подоспели немецкие танки. Русская атака была отбита. Один только командирский русский танк продолжал упрямо нестись на восток, пока его не подбили огнем зенитных пушек.
Тело Шиды нашли и похоронили на окраине Ба-бурки. Есть обычай писать на памятнике дату и место рождения, а потом дату смерти: Шида родился в Крумнуссбауме. Там, недалеко от Крумнус-сбаума и Готтсдорфа, течение Дуная упирается в насыпь Западной железной дороги. Это величественное зрелище видят все, кто едет на поезде из Парижа в Вену.
Глядя на эту картину, понимаешь, что время – всего лишь плод человеческой фантазии, а пространство – предмет детских игр: дунайские волны неистово пляшут вокруг прибрежных камней и, бурля, сверкающим, как исполинская стая серебристых рыб, потоком устремляются мимо Зейзенштейна. Там они нежной рябью ложатся на берег, пузырясь, огибают валуны, а если нырнуть, то можно услышать песню, которую Дунай поет песку – высокую, томительную, затихающую вдали скрипичную мелодию. Там родился Шида, но смерть он встретил здесь, между Доном и Волгой.
В сводках вермахта говорится о беспримерном героизме венского батальона – другими словами, это значит, что он был уничтожен. Приказ генерала о победоносной обороне означает, что у нас будет несколько дней затишья.
Итак, мы снова отправились на позиции, выяснять, что могут сделать для раненых врачи. В окопах лежат коричневые бугорки – тела убитых русских солдат. Над краем окопа – угловатый и мрачный – нависает остов подбитого вражеского танка. Мимо свистит шальная пуля. Стоит невообразимая тишина.
Находим капитана Хайдера. Над командным пунктом свисает гусеница застывшего русского танка.
«Он въехал буквально нам на голову – на накат командного пункта; мы заползли под стол, ожидая, что вот-вот к нам покатятся ручные гранаты. Танк проехал еще несколько метров и остановился. В это время наши снова стали стрелять. Танк соскользнул назад и остановился; он был подбит. Мы вздохнули с облегчением». Вот как врач батальона описал нам день, когда ситуация стала по-настоящему «тяжелой». Я хорошо помню этого врача – молодого венца с вечно широкой улыбкой. Позже он умер в лагере для военнопленных.
Наступило утро, и тишину разорвал гром «сталинских оргаDнов», гаубиц и пулеметов. Наша оборона дрогнула. С высот вокруг колхоза, где был отрезан генерал, и с обоих берегов реки на наши окопы обрушился шквал пулеметного огня. «Это был бег за жизнью», – сказал один из вырвавшихся из этого ада солдат.
Позиции, на которых находился мой блиндаж, представляли собой западное ответвление полковой траншеи. Когда траншея заполнилась ранеными, они, наверное, даже не предполагали, что найдут здесь врача. Танк, прорвавшийся с юга, провалился в блиндаж; щепки, осколки стекла и холод лишили нас последних остатков иллюзии собственной безопасности. Раненые лежали на снегу, ожидая помощи. Мы наложили несколько повязок, когда приехали на санитарных машинах водители – Грош и Беллович. Кузова были прострелены насквозь во многих местах, но шасси и двигатели уцелели. Беллович, серьезный и немногословный, как всегда, спросил: «Куда?» – «В Гумрак». И они без лишних слов поехали. Беллович не был генеральским сыном и родился не в райских кущах Вахау. Он – потомственный венский рабочий, ненавидел войну, а в 1934 году лежал за пулеметом на баррикадах шуцбунда. Он спас сотни раненых солдат, провозил их на перевязочные пункты под огнем и сквозь позиции противника. Беллович без колебаний направил автомат на немецкого офицера, который хотел было запретить ему ехать за ранеными. Не растерялся он и когда один начальник госпиталя начал орать: «Почему раненых не привезли раньше?» Беллович невозмутимо ответил: «Осмелюсь доложить, раньше они еще не были ранеными». В тридцати шагах от русских позиций, под ружейно-пулеметным огнем, Беллович – с двумя пробитыми шинами – сумел развернуться и вывезти в тыл солдат с ранениями в голову и в живот. После этого он, Грош и Штробах отправились в Сталинград, за последними назначениями. С тех пор я их не видел и, наверное, уже никогда не увижу, но и никогда не забуду.
Санитарные машины уехали, а я остался стоять и мерзнуть у блиндажа, в котором когда-то мечтал о скорой победе. Подлетел вестовой: «Вас срочно вызывает майор Х.». Майор находился в нескольких сотнях метров от нас, но я у него никогда не был, он всегда приходил к нам сам. Осколок снаряда разбил окно и ранил в колено светловолосую русскую девушку, сидевшую на походной кровати. Штанина была разорвана в клочья, оголенная коленная чашечка блестела, из раны торчала бедренная кость. Я наложил шину и перевязал рану, не поинтересовавшись, как попала туда эта женщина.
Мы – каждый раз по приказу – свертывали медицинские пункты, начиная с самых дальних в восточном направлении, и переводили их ближе к нам. Однажды командир сказал мне: «Возьмите санитарный автобус и эвакуируйте перевязочный пункт второй роты. Езжайте по западной дороге; через узкие переходы вы не проедете. Но постарайтесь вернуться до рассвета; русские в километре-двух от дороги. Она простреливается».
Автобус нам обещали в полночь, но прибыл он, когда уже светало. Водитель оказался большим упрямцем, но дело свое знал хорошо. Мне надо было взять даже тех раненых, которые находились в стороне от дороги. Мы поехали в направлении позиций противника. Потом дорога поворачивала налево. Мне было знакомо это место; там лежал замерзший труп лошади. Солдаты ели конину, отпиливая замороженные куски. В предрассветных сумерках было почти невозможно отличить снег от тумана. Вскоре мы потеряли дорогу, и автобус застрял в снегу. Стало совсем светло. Было ясно, что еще немного – и вокруг большого черного автобуса с ранеными начнут рваться снаряды. Нам удалось вытащить автобус из снега. Мы повернули назад. Но верную ли дорогу мы выбрали? Потом, в тумане, мы заметили стоявший «фольксваген». Я подошел к машине, увидел там своего командира и доложил: «Ваш приказ не выполнен, так как уже рассвело». Он сказал: «Я тоже заблудился в тумане. Машина здесь не пройдет. Возьмите меня на буксир». В следующем блиндаже мы обнаружили лейтенанта Э. Командир сказал ему: «Приказываю собрать и доставить раненых». Лейтенант сел в санитарный автомобиль и уехал. Больше мы его не видели.
После ночи, проведенной где-то между Питомником и Большой Россошкой, мы заняли блиндаж в одной из так называемых «лощин смерти». Блиндаж был большой; видимо, здесь размещался штаб. Длинное зеркало на стене, противоположной от входа, отражало страшное запустение. Здесь начальник тыла дивизии разлил по стаканам последний коньяк. Потом на нас посыпались гаубичные снаряды, и мы заняли оборону.
Русская пехота наступала на нас по холмистой местности с запада и северо-запада. К вечеру наступило затишье. Ночью прибыл дизельный грузовик с очень опытным и надежным водителем из дивизионного резерва, и я поехал за последними ранеными в Большую Россошку. Из огромного брошенного амбара мы забрали всех, кто там еще оставался. Пока мы грузили раненых, дивизионный врач, доктор Андреесен, нервно расхаживал по двору, а русские самолеты как всегда пускали осветительные ракеты и бросали наугад бомбы. На обратном пути меня попросили прицепить к грузовику противотанковую пушку. Я отказался, сославшись на то, что везу раненых. Потом наш дизельный грузовик застрял в снегу. Мимо проезжали танки и тягачи, тащившие штурмовые орудия. Никто не взял нас на буксир. Водитель отправился в ближайшую часть на поиски трактора. Я остался в кабине и изо всех сил боролся со сном. Уснуть – означало замерзнуть, так как температура опустилась градусов до двадцати пяти. Раненые лежали в кузове, тесно прижавшись друг к другу, под брезентовым тентом, и чувствовали себя, в общем, неплохо, но мне пришлось вылезти из кабины, чтобы не заснуть. Но тут у меня стало, словно огнем, жечь ноги, так как в сапогах было полно снега и льда. Я снова залез в кабину и снова стал бороться со сном. Потом вылез из кабины, немного постоял, сильно замерз и снова залез обратно. Так продолжалось до тех пор, пока не вернулся шофер с трактором, который вытащил из снега грузовик, после чего мы поехали в Гумрак.
В Гумраке, железнодорожной станции на окраине Сталинграда, был устроен сборный пункт для раненых. Станция была окружена госпитальными блиндажами и укрытиями. После потери Питомника, где была взлетно-посадочная полоса, улететь из окружения можно было отсюда. Улицы были заполнены солдатами. Все, кто мог передвигаться, шли на сборный пункт самостоятельно. Остальные лежали на обочине дороги в кучах мусора.
Стоило людям подняться, как свист падающих бомб и грохот летящих камней заставляли их валиться обратно.
Я с трудом проехал на сборный пункт. «Мы не можем больше никого принять, поезжайте в Городище». Раненые стали просить оставить их здесь. Мы выгрузили их, и они присоединились к остальным несчастным, лежавшим по краю дороги. В пустом грузовике мы поехали обратно к балке, чувствуя себя так, словно вырвались из страны теней. Вид этого чудовищного страдания, с одной стороны, и невозможность помочь – с другой, могли свести с ума человека с самыми крепкими нервами. В гончарской балке я нашел расположение второй медицинской роты. Мой командир, водитель Хуммер и я решили поехать в роту. Выехав в открытую степь, мы попали под артиллерийский обстрел. Осколок от первого взрыва пробил шину. Мы поменяли ее. Я не успел броситься на землю, когда осколок следующего снаряда распорол мне шинель ниже колена и, пробив дверцу «фольксвагена», разбил педаль газа. К счастью, остался рычаг достаточной длины, так что можно было ехать дальше. Промерзшие до костей, проклиная свою судьбу, мы добрались, наконец, до позиций первой роты, ввалились в теплый светлый блиндаж и страшно обрадовались, что получим на завтрак конину – первая рота была «кавалерийской».
Чистые тарелки, ножи и вилки были просто прелестны. Было такое чувство, что присутствуешь на званом обеде. Офицеры сидели за столом, держа спину, и ели, соблюдая все положенные приличия. Но я присел возле окна, опершись на уложенный на подоконник мешок с песком. Последним явился старший хирург, пожилой отоларинголог из Берлина. Его фамилию я не помню, но зато хорошо помню фотографии его детей. Доктор Штейн, вместе с которым он оперировал в соседнем бункере, сказал ему: «Вы старше, пойдете первым и поедите».
Мы наслаждались теплом, горячей едой, которой очень давно не видели, и чувствовали себя в полной безопасности среди боевых товарищей.
Внезапно раздался воющий звук – как будто огромным напильником провели по стеклу. Берлинский специалист упал на руки своего соседа. Им оказался старший врач Цвак, который держал берлинца в объятиях, как мать малолетнее дитя. Осколок авиационной бомбы раскроил череп пожилого врача над бровями. Верхняя часть черепа была снесена и болталась над безвольно согнутой шеей на кожном лоскуте. Из огромной раны не переставая текла густая темная кровь. Мелкие кусочки мозга разлетелись в разные стороны, покрыв сероватым налетом нашу одежду. «Бедняга!» – тихо произнес доктор Цвак.
Лицо моего командира приняло зеленоватый оттенок. «Я задыхаюсь!» – кричал он. Осколок ударил его в грудь, сломав несколько ребер. Кислород и инъекция кофеина немного улучшили его состояние. Это было его четвертое ранение и третье с момента окружения. Его удалось вывезти из котла вместе с другим врачом, который до этого потерял глаз, а теперь получил ранение второго. Из восьми человек, сидевших в бункере, только я и Цвак остались невредимыми. Я попросил его доставить командира на аэродром, а сам отправился на доклад к генералу, командный пункт которого находился в той же балке.
Стоял ясный день, но я видел только темноту. Спотыкаясь, я вошел в генеральский бункер. Я не успел ничего сказать, как он напустился на меня:
«Что вы здесь делаете?» Он не узнал меня и принял за какого-то пехотинца. Но потом, разобравшись, спокойно выслушал мой рапорт.
Мне предстояло вернуться в «балку смерти», и я пошел искать «фольксваген». В левом склоне балки были вырыты убежища. Раньше в них располагались конюшни, но всех лошадей давно съели, и теперь там поместили тяжелораненых. Надежды на их спасение не было никакой. Были видны повязки, прикрывавшие ранения в голову и в живот. Я вошел в укрытие. Внутри стояла мертвая тишина. Слезы и крики были здесь накануне, когда русские обстреляли укрытие из автоматов. Они били по повязкам. Лица стали неузнаваемыми – смерть тоже стала безличной.
Я вышел из полумрака укрытия и побрел к устью балки. Земля была усеяна мусором и разбитой техникой. Я поднял глаза к небу. Передо мной высился холм, запиравший балку. На холме стояли три тонких креста – знак воинского кладбища. Мне вдруг показалось, что кресты вытягиваются в бесконечную высь к бездонному серому небу. Казалось, они дрожат, словно живые.
То место перестало быть Гончарой. Место, где оживают кресты, называется Голгофой. Концом. Все пройдут этой дорогой, не важно, откуда они – из царской России, с Дуная, Дальнего Востока или Запада.
Ибо тот, кто ведает сердце человеческое и свое, знает, что рай потерян. Пути назад нет. Человек может собрать вокруг себя миллионы себе подобных, подчинить природу и приступить к воротам, но огненный меч ангелов поразит его, и пепел его будет развеян по ветру.
Но где же длинная процессия людей, идущих по Крестному Пути?
Вот они, идущие к горним высотам. Они несут страдания в своих сердцах. Вот они – в нужде, болезни, несчастьях, кризисах, войнах, катастрофах, под огнем, на морях, в тишине одиночества и скученные в толпы – в газовых камерах, бомбоубежищах, котлах окружения, в пустых квартирах больших городов; на подсолнечных полянах и в горящих самолетах: по-иному уже никогда не будет.
Когда люди – мужчины, женщины, дети, народ, сообщества народов взойдут на вершину горы, тогда, и только тогда будет воздвигнут на ней крест.
И найдутся те, кто захочет написать последнее слово, чтобы вынести все это.
Пилат вопрошал: «Что есть истина?», и получил слово «Царь», и снова сказал: «Что я написал, то написал».
Ницше расточил множество красивых слов, но боролся с последним словом – «распятие».
Архиепископ Дарбуа смотрел на маленькое железное распятие в своей камере. Оно казалось ему выше и величественнее, чем мое в Гончарах, и он написал на стене: «О, крест, ты мое единственное упование!»
Люди, о которых и для которых я пишу, тоже прошли свой крестный путь. Большинство их дошли до цели, из их мрака воссиял свет.
Пусть же луч этого света падет на наши заблуждения и на нашу борьбу за то, чтобы лучше узнать друг друга и вместе подняться с тяжкой ношей ввысь. Никто не избавит нас от нашего жребия, но он станет легче, никто не освободит нас от бремени, но оно станет для нас сладостным. В сострадании познаем мы самих себя и испытываем от этого глубочайшее счастье.
Но пока мы бродим в безмолвной тьме, в тени Каина.
Когда же раздался последний крик, увенчавший все муки, не поняли его даже те, кто стоял у подножия креста на Голгофе.
Они говорили: «Смотри, он зовет Илию». Толпа глумилась над ним, но для людей в городе это был всего лишь уличный шум. Серебро звенело на храмовых мостовых. «Я пролил невинную кровь». Это звучало так, словно деньги снова потекли в лавки менял.
Никто ничего не заметил тогда, и никто не видит этого теперь. Живые всегда готовы стать свидетелями несчастий, готовы слышать о них. Но не знают они, что конец времени и пространства уже определен, и что звучит где-то и их предсмертный крик. Они поймут это только, когда померкнет солнце над их головой и порвется завеса храма.
Благословенны те, кто с самого начала чувствует трепет и громовое дрожание небес, вызванное муками человеческими. Те, кто слышит смертный крик и ответ:
Я должен отринуть тебя,
Чтобы принять тебя с любовью.
(Гамлет?)
Глава 2
Конец битвы
В ноябре 1942 года 6-я армия германского вермахта стояла между Доном и Волгой в положении вбитого в оборону противника клина и в самом Сталинграде. Красная армия занимала узкую полоску земли на западном берегу Волги и часть северных районов города. В конце ноября началось давно ожидавшееся крупное наступление Красной армии, в ходе которого ей удалось прорвать немецкие фланги и взять в кольцо 6-ю армию.
Сначала немцы намеревались прорваться из окружения на запад, но Гитлер приказал вместо этого создать круговую оборону на позициях между Волгой и Доном. Войска, находившиеся на западном берегу Дона, были выведены на восток. Так было окончательно замкнуто Сталинградское кольцо. Оружие, боеприпасы и продовольствие доставляли по воздуху, но снабжение это было очень скудным и недостаточным. В декабре русские попытались взломать кольцо, но на этот раз их наступление было отбито. В начале нового года германские войска попытались деблокировать 6-ю армию. Этот план не удался из-за контрнаступления превосходящих русских сил. В начале января 1943 года Красная армия предложила окруженным немецким войскам следующие условия капитуляции:
«Командующему окруженной под Сталинградом 6-й германской армией генерал-полковнику Паулюсу или его заместителю.
6-я германская армия, соединения 4-й танковой армии и приданные им части усиления находятся в полном окружении с 23 ноября 1942 г.
Части Красной армии окружили эту группу германских войск плотным кольцом. Все надежды на спасение ваших войск путем наступления германских войск с юга и юго-запада не оправдались. Спешившие к вам на помощь германские войска разбиты Красной армией, и остатки этих войск отступают на Ростов. Германская транспортная авиация, перевозящая вам голодную норму продовольствия, боеприпасов и горючего, в связи с успешным, стремительным продвижением Красной армии вынуждена часто менять аэродромы и летать в расположение окруженных издалека. К тому же германская авиация несет огромные потери в самолетах и экипажах от русской авиации. Ее помощь окруженным войскам становится нереальной.
Положение ваших окруженных войск тяжелое. Они испытывают голод, болезни и холод. Суровая русская зима только начинается; сильные морозы, холодные ветры и метели еще впереди, а ваши солдаты не обеспечены зимним обмундированием и находятся в тяжелых антисанитарных условиях.
Вы как командующий и все офицеры окруженных войск отлично понимаете, что у Вас нет никаких реальных возможностей прорвать кольцо окружения. Ваше положение безнадежно, и дальнейшее сопротивление не имеет смысла.
В условиях сложившейся для Вас безвыходной обстановки, во избежание напрасного кровопролития, предлагаем Вам принять следующие условия капитуляции:
1. Всем германским окруженным войскам во главе с Вами и Вашим штабом прекратить сопротивление.
2. Вам организованно передать в наше распоряжение весь личный состав, вооружение, всю боевую технику и военное имущество в исправном состоянии.
Мы гарантируем всем прекратившим сопротивление офицерам, унтер-офицерам и солдатам жизнь и безопасность, а после окончания войны возвращение в Германию или в любую страну, куда изъявят желание военнопленные.
Всему личному составу сдавшихся войск сохраняем военную форму, знаки различия и ордена, личные вещи, ценности, а высшему офицерскому составу и холодное оружие.
Всем сдавшимся офицерам, унтер-офицерам и солдатам немедленно будет установлено нормальное питание.
Всем раненым, больным и обмороженным будет оказана медицинская помощь.
Ваш ответ ожидается в 15 часов 00 минут по московскому времени 9 января 1943 г. в письменном виде через лично Вами назначенного представителя, которому надлежит следовать в легковой машине с белым флагом по дороге разъезд Конный – ст. Котлубань.
Ваш представитель будет встречен русскими доверенными командирами в районе «Б» 0,5 км юго-восточнее разъезда 564 в 15 часов 00 минут 9 января 1943 г.
При отклонении Вами нашего предложения о капитуляции предупреждаем, что войска Красной армии и Красного Воздушного флота будут вынуждены вести дело на уничтожение окруженных германских войск, а за их уничтожение Вы будете нести ответственность.
Представитель Ставки Верховного Главнокомандования Красной армии генерал-полковник артиллерии Воронов.
Командующий войсками Донского фронта генерал-лейтенант Рокоссовский.
8 января 1943 года, 15.00».
Командующий 6-й армией фельдмаршал Паулюс отклонил ультиматум. 10 января 1943 года русские начали наступление и прорвали немецкую оборону. Все аэродромы попали в руки противника. Отдельные группы сопротивлявшихся немецких войск собрались в самом городе Сталинграде. Сражение продолжалось, но конец его был уже близок. 28 января русские прорвались к Волге с запада, проложив себе путь вдоль речки Царица, текущей к Волге по дну глубокой балки.
Мой рассказ начинается с событий 29 января 1943 года.
Глава 3
Капитуляция
Голубое зимнее небо просвечивало сквозь пробитый артиллерийскими снарядами купол здания ГПУ; под ослепительным сиянием этого неба мы шагали по золотистому степному снегу, по отблескивавшим сталью теням, по защищенным от ветра балкам мимо черных дыр снарядных воронок – под светлым и открытым небом, освобожденные от тягот жизни, которую мы перестали ценить. Только в последние дни мы ощутили, что дошли до новой фазы. Из открытой степи мы вошли в руины Сталинграда, где и были заперты, как в мышеловке.
Каменный пол под куполом был покрыт мусором и остатками всякого снаряжения. Железные лестницы и галереи вдоль рядов камер образовывали причудливый лабиринт, в коридорах стояла мертвая, звенящая тишина.
Ниже обширного помещения под куполом находился подвал; ход в него начинался у края громадной мусорной кучи. У входа в подвал стоял доктор Маркштейн из Данцига и переводчик Хаси. Я подошел к ним, и мы стали ждать русских.
Последние немецкие солдаты, еще способные ходить, покинули здание. Официальной капитуляции не было. Но не было и возобновления огня; это было все, что нам сказали. Наше место как врачей было у больных и раненых. У входа в подвал мы повесили маленький белый флаг с красным крестом. Он указывал на теплившийся очаг жизни, которую отныне мы должны были хранить.
Мы не знали, что нас ждет. Было ли это оттого, что все внешние раздражители умолкли, или наши чувства настолько притупились и окаменели, что мы перестали воспринимать все внешние впечатления?
Насколько я помню, эти часы ожидания были очень спокойными.
Внезапно перед нами появился высокий, худой и изможденный немецкий офицер. На узком, зеленовато-бледном лице горели запавшие темные глаза. В них застыли враждебность и отчуждение. Это были глаза человека, мир которого перестал существовать. Он стоял перед нами в защитной шинели и фуражке. Автомат висел на груди. Он сурово посмотрел на нас, безоружных, и отрывисто произнес: «Что здесь происходит? Капитуляции не было! Война продолжается!»
Доктор Маркштейн пожал плечами и сказал: «Здесь медпункт».
Этот воин, посланец мира, частью которого мы уже не были, резко повернулся на каблуках и исчез за грудой щебня.
Мы продолжали ждать, стоя спиной к каменной винтовой лестнице, спускавшейся в подвал, где мы разместили перевязочную и медпункт. Этот импровизированный госпиталь состоял из двух сообщавшихся между собой помещений. В первом помещении справа стоял небольшой стол, покрытый последней – бывшей когда-то белой – простыней. Над столом горела полевая госпитальная керосиновая лампа. Вдоль стен стояли ящики с перевязочным материалом и медикаментами, которые мы собрали со всех санитарных грузовиков в течение последних нескольких дней. У противоположной стены, на козлах, были свалены шинели, ранцы, пакеты и мешки. Здесь было все, чем мы располагали для лечения раненых и обмороженных.
Наши раненые солдаты лежали в соседнем помещении, примыкавшем к первому. Они лежали на нарах, походных кроватях, под ними и между ними. Освещалось помещение пламенем нескольких свечных огарков. Раньше здесь располагались и ходячие раненые. После их ухода беспорядка стало больше. Те, кто остался, не изъявляли ни малейшего желания делать что-то большее, чем было необходимо. Они продолжали беспорядочно лежать между койками и нарами, мешая проходу. С большим трудом мы очистили проход: «В противном случае его очистят русские».
Эта угроза не возымела никакого действия. Мы вышли из подвала и поднялись наверх.
Оставалось только ждать. Вынужденная праздность ожидания давала нам время на раздумья, хотя наше критическое положение выжгло все чувства.
Что станется с нашей родиной? Накануне вечером генерал оставил нам свободу выбора: пробиваться из окружения или сдаться в плен. Покончить с собой мы не имели права: были нужны люди, которые вернутся домой и начнут возрождать Германию из руин. Германию, которая наверняка превратится в такую же груду развалин, что и Сталинград.
Что будет с ранеными? Мы уже убедились на собственном опыте, что в определенных условиях Красная армия уважает принципы Красного Креста. Правда, русские не подписывали никаких международных соглашений на этот счет. Один из наших медицинских начальников в котле очень хотел выяснить у раненых русских врачей, как собирается Красная армия поступить с ранеными немецкими военнопленными и медицинским персоналом, но среди советских военнопленных нам так и не пришлось встретить ни одного врача.
Мы ждали. То и дело среди груд мусора и камней появлялись и исчезали какие-то странные фигуры – это были наши солдаты, рыскавшие в поисках съестного. Потом прошел слух, что к нам скоро прибудет советская комиссия.
Что будет с нами? Солдат сражающейся армии не может знать, что ждет его завтра. В плену эта неопределенность удваивается. Что можно сказать о времени между окончанием военных действий и пленом? Находились ли мы между смертью и жизнью или между жизнью и смертью?
Доктор Маркштейн считал, что всех пленных лишат имен, присвоят им номера и заставят работать без отдыха. Хаси сказал: «Не важно, что нас заставят делать, но я буду рад работать».
В тот момент его успокаивала мысль даже о каторжном труде.
Время от времени стены сотрясались от снарядных разрывов, и под сводами подвала гулко отражался звук падения кирпичей. Когда обстрел утих, мы отошли от входа в подвал и принялись смотреть на темные ворота, ведущие во внешний двор. Оттуда должны были появиться русские.
Появилась, однако, не комиссия, а один красноармеец без знаков различия, в теплом полушубке, валенках и меховой шапке. У него было здоровое, румяное, гладко выбритое лицо, на котором выделялись яркие светлые глаза. На груди у него висел немецкий автомат на длинном погонном ремне. Он непринужденно перелез через груду мусора и остановился перед нами, приветственно помахал рукой, поинтересовался, здесь ли находится госпиталь, и попросил доктора Маркштейна, по случаю встречи, подарить ему часы. Доктор Маркштейн с готовностью снял с запястья часы. Красноармеец попросил проводить его в подвал. Он осмотрел его, объяснил, что во всем виноват Гитлер и что война скоро закончится, а потом ушел. Не успел он скрыться из вида, как пришел другой, пожилой русский и сказал: «Хорошо, что кровопролитие наконец кончилось!»
Мы вернулись к раненым. Русские стали посетителями, а подвал – нашей тюрьмой.
В какой-то день между Рождеством и Новым годом немецкое Верховное командование прислало в котел патологоанатома. Этот выдающийся специалист, старший врач клиники профессора Рессле прибыл с секретным поручением разобраться с причиной участившихся случаев внезапной смерти среди солдат, которые стали умирать без всяких видимых причин.
Выяснилось, что с солдатами 6-й армии происходило следующее: начиная с сентября личный состав сражавшихся дивизий получал в сутки не более 1800 калорий, то есть, по сути, находился на голодном пайке. Треть солдат переболели желтухой или кишечными расстройствами; на Дону многие заразились тифом или малярией. С конца сентября солдатам пришлось жить в окопах в открытой степи в сырости, под снегом и льдом. Пищевой рацион состоял из ста граммов черствого хлеба и некачественного мяса павших лошадей. Зимняя одежда становилась все большей редкостью. На одной из артиллерийских позиций мы видели склад теплых шерстяных носков – единственная пара, изъеденная молью. Тем не менее солдаты подбадривали своего генерала, говоря, что «после сентября неизбежно наступает май». Эти же солдаты, с лопатами в руках и с оружием на плечах, вдруг падали и без звука умирали.
Когда приехал патологоанатом, трупы были извлечены из земли и оттаяны. Были вырыты бункеры, обшиты досками и подготовлены для проведения патолого-анатомических вскрытий. Вот что они показали.
Под кожей и вокруг внутренних органов не было обнаружено даже следов жировой ткани. Кишки были заполнены студенистой жидкостью. Наблюдалось малокровие всех внутренних органов. Костный мозг утратил свою красно-желтую окраску, превратившись в стекловидную желеобразную массу. Типичной находкой был венозный застой в печени, сердце было бурым и уменьшенным в размерах при расширении полостей правого желудочка и правого предсердия.
Непосредственной причиной смерти, видимо, было это расширение правых камер сердца. Основными жалобами были: голод, истощение и отсутствие возможности согреться.
Много позже нам снова пришлось наблюдать дилатацию правых камер сердца – у мертвых и у живых. Мы не без горечи называли эту находку «сердцем 6-й армии».
После того как патологоанатом закончил свою работу, было созвано совещание дивизионных врачей, на котором обсуждали результаты вскрытий. На этом совещании я делал доклад, в котором пришел к следующим выводам: в мирное время слабость правого желудочка является причиной смерти пожилых людей, в Сталинграде же эта слабость стала причиной смерти молодых солдат, организмы которых преждевременно состарились в ужасающих условиях существования.
На том совещании я в последний раз видел моих дорогих венских коллег – доктора Штигелеккера и доктора Керна. Первый был убит бомбой на аэродроме в Питомнике, а второй осколком снаряда на высотах Россошки.
Пока все наши раненые в подвале были живы. Мы не могли судить, сколько жизненных сил у них осталось и какой срок был им отпущен судьбой. Не было ни одного здорового человека, с которым мы могли бы сравнить их состояние. Организмы всех наших пациентов были поражены теми же недугами, что и организмы их умерших товарищей, только в меньшей степени. Мы не имели ни малейшего представления, что с ними будет.
Перед нами маячил медленно приближавшийся призрак эпидемии. Правда, вскоре мне пришлось изолировать в переходе одного больного сыпным тифом, он бредил, рвался, пытался встать, создавая невыносимые условия для своих товарищей. В осыпавшейся галерее лежали два танкиста, страдавшие дифтерией с поражением глотки и гортани. Оба стоически переносили болезнь. Большинство раненых, однако, лежали тихие и безучастные. Им требовались горячий чай, еда и перевязки. Они не знали, что произойдет с ними в самое ближайшее время, и поэтому ориентировались не в днях, а в часах. Мигающая керосиновая лампа была здесь единственным источником света, и раненые потеряли всякое представление о смене дня и ночи. Обмороженные страдали от невыносимых болей, им надо было срочно менять повязки. Нагноения требовали небольших хирургических вмешательств. Рана на голове нашего переводчика Ранке стала сильно кровоточить. Доктор Маркштейн, у которого не было самых необходимых инструментов, очень долго не мог остановить кровотечение.
Ранке был берлинцем, но начальную школу окончил в Петербурге и хорошо говорил по-русски. В Гончаре мы перевели его в центральный медпункт. Там, из-за тяжести состояния, его поместили в отделение черепных ранений; когда госпиталь переводили, Ранке, как нетранспортабельного, оставили на месте с несколькими другими солдатами. Гончарский госпиталь был первым, который мы не смогли полностью эвакуировать. Следующей ночью мы направились в Гумрак. Вдруг в темноте впереди нас мы заметили долговязую фигуру с перевязанной головой, одиноко бредущую в снегу. Это был Ранке, которому судьба уготовила настоящее приключение. «Я лежал в бункере, когда вдруг услышал выстрелы и крики. Потом в подвал ворвались русские. Они очень удивились моему знанию русского языка и отвели к комиссару. Этот человек приказал накормить меня и отправил через линию фронта – требовать сдачи в плен».
Мы взяли Ранке с собой и теперь не могли справиться с его кровотечением. Плотная давящая повязка оказалась в конце концов более эффективной, чем попытки перевязать кровоточащие сосуды и ушить рану. Едва мы справились с кровотечением Ранке, как один из раненых начал жаловаться на усилившуюся одышку. Он был ранен в грудную клетку, и теперь у него начался закрытый пневмоторакс, грозивший сжать легкое. Мы сделали разрезы, освободили легкое, дыхание выровнялось. Оба они – и Ранке и тот солдат – впоследствии выздоровели.
Все это нам приходилось делать на пространстве в семь квадратных метров при неверном свете керосиновой лампы и практически без воды. Тем не менее мы справились.
Время от времени к нам приходили русские. Они только качали головой при виде нашего бедственного положения и абсолютно антисанитарных условий. Никогда не забуду этих первых посетителей. Один русский был майор, седеющий блондин с аккуратно подстриженными волосами, темными бровями, курносым носом и решительным подбородком. Он по-отечески ободрил нас добрыми словами. Тогда я впервые встретился с искренним и добрым отношением русских, с отношением, с которым впоследствии нам приходилось сталкиваться очень часто.
Правда, на следующее утро наш переводчик Хаси, который ходил за водой во двор, вбежал в подвал и, заикаясь, объявил: «Сегодня всех нас убьют. Какой-то немецкий офицер стрелял в русского майора, а потом покончил с собой. Теперь нам придется за это расплачиваться».
Я сразу вспомнил молодого немецкого офицера, который не хотел заканчивать войну.
Вскоре к нам спустился русский военный хирург и потребовал, чтобы какой-нибудь врач поднялся с ним наверх, чтобы сделать раненому майору инъекцию камфары и морфия. Я взял шприцы и ампулы, и русский повел меня за собой. По лестнице мы поднялись в помещение под куполом, вышли в широкую дверь и прошли по переходу, заваленному брошенным оружием. Мы вошли в маленькую каморку. На столе горела керосиновая лампа, от стоявшего здесь же примуса пахло метиловым спиртом. На столе лежал большой кусок теста. Русская медсестра в военной форме подняла голову, посмотрела на нас и снова занялась тестом. Хирург надел шапку и зажег примус. Я сел и стал ждать. Пожилой майор лежал в углу на носилках с приподнятым ножным концом и безучастно смотрел в потолок.
Когда я сделал ему инъекцию, он устало мне улыбнулся.
Хирург проводил меня обратно в подвал. Здесь мы вернулись к своим делам. Хирург-майор, который был родом из Владивостока, побывал у нас еще дважды – оба раза в сопровождении комиссара. Они задавали нам разные вопросы о жизни в Германии, о том, нравится ли нам Гитлер. Они смотрели на нас со снисходительным сожалением, словно знали что-то неведомое и недоступное нам. Они спросили, что мы собираемся делать дальше. Я обратился к хирургу и сказал, что уж коли мы зашли так далеко, то теперь, наверное, нам придется пройти весь путь до его родного города – Владивостока!
Хирург улыбнулся, поняв мой намек. Я понял тогда, что юмор сближает, невзирая на все бедствия и невзгоды. Понял я также, что русские обладают отличным чувством юмора.
Правда, тогда мне самому потребовалось незаурядное чувство юмора, так как русский хирург, уходя, забрал с собой мой медицинский саквояж, некоторые медикаменты и инструменты. Надо сказать, что предварительно он составил подробный документ – опись изъятого у нас имущества, где было сказано, что военный врач N-ского полка изъял поименованные предметы у бывшего дивизионного врача Карла Карловича Маркштейна.
Больных и раненых надо было кормить. При этом нелегко было даже раздобыть воду для того, чтобы вскипятить чай. Все зависело от настроения охраны. Наши глотки горели от жажды, мы все сильнее страдали от голода. Когда штаб дивизии прекратил свое существование, нам отдали его запасы консервов. Мы поделились с отступавшими, но оставили 2 Г. Дибольд себе неприкосновенный запас до того, как пришли русские. Теперь доктор Греллинг, ветеринар из Кёльна, сидя на корточках в углу, сортировал большие и маленькие банки мясных консервов, приговаривая на певучем кёльнском диалекте: «Маленькие свинки – сюда, большие свинки – туда». Он был отличным ветеринаром и добрым человеком, даже с железными банками он обращался ласково, как с живыми существами.
Голод давал о себе знать все сильнее. Теперь, когда первое потрясение улеглось, истощенные организмы стали требовать еды. Понимание того, что от этого еды больше не станет, преобразило чувство голода в чувство непреодолимой слабости, страх смерти и желание выжить. В обстановке великого и всеобщего разрушения крошка хлеба становится последней надеждой на спасение. Пали все моральные ограничения, исчез стыд. Люди, не таясь, рыскали глазами, пытаясь отыскать хлеб. Каждый жадно сравнивал свою пайку с пайкой соседа, дрожащими руками вцепившись в свою порцию. На лицах застыло выражение зависти и недовольства.
Русские, добрые души, приходили к нам менять часы на хлеб. Одетая в светлый полушубок статная дородная женщина-хирург с веселым, румяным и грубым деревенским лицом, сиявшим из-под меховой шапки, приходила к нам для такой мены несколько раз. За одну пару часов она давала один-два килограмма хлеба. От ее предложения никто не отказывался. Кто из нас не был готов отдать никому не нужный прибор, отмерявший бесполезно утекавшие часы, если мог думать только о настоящем и о том, как его пережить? На большинстве наших раненых лежала печать смерти. Они этого не знали, но хорошо чувствовали. Голод был предвестником смерти. Для них голод был смертью, хлеб – жизнью.
Другой опасности они не видели и даже не предчувствовали.
Среди наших раненых был щупленький крестьянский паренек из Винервальда. У него с детства было больное сердце, которое еще больше ослабло от инфекционных болезней, но он не жаловался и безропотно брался за любую нужную работу. Тесное помещение было набито голодными людьми: больными, переводчиками, медицинским персоналом. Русская женщина снова пришла с буханкой хлеба. Францль, так звали этого паренька из Винервальда, достал свои часы. Это были большие серебряные карманные часы с красивым орнаментом – видимо, они были дорогим наследством в их небогатой семье. Он предложил женщине часы. Она взяла их и дала Францлю хлеб, да и то не всю буханку. Францль взял хлеб, разломил его на кусочки – по числу находившихся в помещении людей – и отдал каждому его порцию. Себе он взял точно такую же.
Любой, кто страдал когда-нибудь от голода, поймет, чего это ему стоило. Тот, кто не знал голода, не знает людей…
Между тем время шло, приблизилась ночь, а с ней и расплата за нападение на майора. Над нашей головой, на первом этаже, что-то происходило. Мы слышали, что там царило какое-то возбуждение. Потом послышались грубые голоса и шаги спускавшихся по лестнице людей. Два похожих на одичавших бродяг человека со злыми красными глазами, низкими лбами и огромными усами появились в проеме дверей подвала. Через переводчика они сообщили нам: «До сих пор мы хорошо к вам относились, но всякому терпению приходит конец!» Потом они сказали, что кто-то стрелял в майора, что они говорили дальше, мы не поняли, но в потоке ругательств часто встречалось слово «майор».
«Если мы найдем здесь хотя бы одну обойму, то всех расстреляем!» – сказал нам один из усачей и тут же бросил на пол обойму от своего пистолета. Потом он ткнул пальцем в ее сторону и спросил: «Кто здесь старший?»
Доктор Маркштейн вышел вперед и через переводчика ответил, что все оружие и боеприпасы были сданы русским. В ответ он услышал: «Вы будете расстреляны!» Доктор Маркштейн сказал, что не имеет ни малейшего представления о том, как попала сюда эта обойма.
Но тут заговорил наш фельдшер Поспишил – он был родом из Вены и хорошо знал чешский язык. По-чешски он сказал в лицо усатому, что тот сам бросил на пол обойму. В ответ на фельдшера обрушился новый поток ругательств, после чего русские перешли к делу, ради которого они, собственно говоря, и спустились в подвал. Они подходили к нам по очереди, наставляли на нас пистолеты и требовали отдать часы. В этом ремесле они проявили удивительное чутье. У меня было две пары часов – наручные и карманный будильник, и один из усачей, хотя и не мог этого знать, направил на меня два пистолета – один в грудь, а другой – в живот. Я отдал ему обе пары часов, но он, не удовлетворившись этим, обыскал все мои карманы. Другой усач завладел моей бритвой в блестящем металлическом футляре. Мне было жаль часов, но я спокойно смотрел на направленные в мою сторону пистолеты, ибо понимал, что усачами движет не жажда мести и не кровожадность, а всего лишь корысть.
После того как все были подвергнуты этой процедуре, а русские исчерпали запас ругательств, они ушли, избавив нас не только от часов, но и от страха, что все мы без разбора будем расстреляны. На этот раз часов лишился и коварный Поспишил, который перед этим воспользовался своим знанием чешского. Не успели эти визитеры уйти, как в подвале появился рослый русский офицер, остановил их, заставил Поспишила рассказать, что произошло, выслушал, достал пистолет и направил его на вымогателя часов, сказав, что сейчас пристрелит его как собаку. Офицер гремел так, что я стал опасаться, что рухнет простреленный во многих местах купол. Офицер заставил мародера вернуть часы, сказал, что его зовут лейтенант Н. и что он останется с нами до утра.
Тогда доктор Маркштейн попросил разрешения перенести к нам раненых, находившихся в непосредственной близости от подвала, а также наведаться в медицинские подразделения дивизии. Это предприятие требовало немалого мужества. Просьбу Маркштейна удовлетворили, и он ушел в сопровождении переводчика. Мы тоже воспользовались полученным разрешением и принялись, в сопровождении красноармейцев, носить возбужденных и оцепеневших раненых из близлежащих укрытий в подвал. Потом стали ждать возвращения Маркштейна. Миновало несколько часов томительного ожидания, прежде чем он вернулся. Маркштейн, который побывал на уцелевшем медпункте первой роты, рассказал нам, что там работает врач из Праги доктор Штейн, а врач из Вены, доктор Апфельталер, накануне умер от ран, сказав: «Надо же, какое совпадение, мой брат умер в этот же день, ровно год назад!»
Доктор Маркштейн отослал часть наших консервов доктору Штейну; кроме того, он договорился с русскими о переводе обоих медпунктов – нашего и доктора Штейна – в бывший госпиталь третьей мотопехотной дивизии, расположенный в здании, примыкавшем к зданию ГПУ.
Мы отправились в тот дом, сопровождаемые русскими офицерами и переводчиками. Во внешнем дворе сидели и лежали глазевшие на нас солдаты вспомогательных и хозяйственных служб. Они варили еду на маленьких костерках, периодически стреляли из трофейных немецких ракетниц, болтались по двору с оружием, поигрывали цепями для очистки стволов и поглядывали на нас с нескрываемой враждебностью. Это были не те отборные, великолепные боевые войска, солдаты которых протянули нам руку помощи. Теперь стало понятно, откуда являлись к нам мрачные визитеры, вымогавшие часы. Одновременно мы поняли, насколько своевременным был наш перевод в настоящий госпиталь из импровизированного убежища. В подвале мы были в полной изоляции и безвестности.
У входа в наше новое помещение – одноэтажный барак – стояли полевые кухни. За ними виднелась запертая дверь склада, слева – вход в операционную. Здесь же находился вход, ведущий на лестницу в подвал. Однако главное помещение располагалось на первом этаже и было достаточно просторным, чтобы разместить в нем раненых. Кроме того, помещение это хорошо проветривалось. К нам вышли русский комиссар и переводчик Кришек. Кришек был немец из Польши, проповедник какой-то американской секты. Это был высокий, худой, бледный мужчина с черной, вечно трясущейся бородкой и слабым дрожащим голосом. Госпиталь был передан под начало комиссару. Он объявил нам, что обеспечит необходимый порядок. Если мы будем хорошо работать, то госпиталь будет считаться образцовым, а это принесет всем нам немалую пользу.
Комиссар составил расписание нарядов, проверил запасы продовольствия, установил его нормы и запер в помещении склада. У входа, чтобы нам никто не досаждал, была поставлена охрана. Комиссар, крепко сбитый, коренастый мужчина, производил впечатление серьезного, решительного и надежного человека.
Мы вернулись в свой старый подвал и принялись выносить оттуда походные кровати и перетаскивать их в новое помещение. Здесь я столкнулся с майором-хирургом из Владивостока. Мы обменялись улыбками, как старые знакомые.
Когда я притащил одну кровать, меня заметил комиссар, и сразу запретил мне, как врачу, таскать кровати.
Мало-помалу мы собрали всех находившихся в ближайшей округе раненых и, как могли, разместили их на новом месте. К нам перебрался и доктор Фриц Штейн с ранеными и персоналом. Из подвала нам осталось перенести несколько шинелей и носилок. Взяв с собой пару легкораненых, я пошел с ними за вещами, но у входа в подвал уже поставили часового. Он не обращал внимания на повязки с красным крестом и не слушал наших просьб – он лишь наставил на нас винтовку.
Из коридоров бывшего здания ГПУ тянуло дымом, пылью и холодом. Вернуться туда нам мешал жесткий взгляд красноармейца и сверкающий ствол винтовки.
Глава 4
Первая смена госпиталей
Как я уже упоминал, мы переехали в бывший полевой госпиталь мотопехотной дивизии. Госпиталь был хорошо оснащен и оборудован. Часть инструментов русские вывезли, но в госпитале остался достаточный запас инструментов, перевязочных материалов и медикаментов. Больных наблюдали окулист, терапевт и два хирурга. Окулист, пожилой низкорослый господин с резкими чертами лица и проницательными глазами, был также начальником госпиталя. Он был ранен в голову осколком немецкого снаряда, и это уже после прекращения сопротивления. Лицо его выглядело очень старым под повязкой. Один из хирургов, доктор Мертенс из Фюрстенвальде, был очень милым, обходительным и, я бы сказал, светским человеком и к тому же превосходным профессионалом. За несколько дней до переезда он ампутировал плечо нашему старшему фельдфебелю Шмидту и произвел репозицию перелома бедра унтер-офицеру медицинского корпуса Йозефу Вольфсбергеру. Шмидт и Вольфсбергер доставили нам еще много хлопот, но и тот и другой в августе сорок пятого вернулись в родную Австрию. Ассистентом в операционной работал несравненный Кубе. С наполовину лукавой, наполовину печальной улыбкой на молодом угрюмом лице он проворно подавал нам скальпели, ножницы, шарики, зажимы и мази; он изо всех сил старался сгладить напряженность, возникшую между старыми врачами и нами, вновь прибывшими.
По прибытии мы сразу направились в подвал, представиться начальнику госпиталя. Подвал состоял из двух помещений – внешнего и внутреннего. Больные и раненые были размещены во внешнем помещении. Вдоль стен располагались трехъярусные койки. Насколько мы могли судить в тусклом свете самодельных, изготовленных из консервных банок светильников, все койки были заняты. Врачи, офицеры и переводчики жили во внутреннем помещении. Нас неприятно удивил оказанный нам холодный прием. Трудности не сблизили, а разъединили нас. Мы пришли работать, принесли с собой консервы и кофе. Потом мы легли на наши походные кровати и стали ждать. Нашим представителем стал доктор Маркштейн – он вел переговоры со старыми врачами. В помещении стоял устойчивый запах керосина, грязных бинтов и табака. Один из раненых вдруг окликнул меня по имени. Это был доктор Лихтенвагнер из Верхней Австрии. Он был ранен в верхнюю челюсть. Я подошел и мы обменялись рукопожатиями. Мне было очень приятно его видеть. Через полгода, летом 1943 года, он умер, и я снова держал его руку в своей.
Доктору Маркштейну удалось договориться с начальником госпиталя о том, что мы – вновь прибывшие – будем продолжать лечить своих раненых. При дружеском содействии угрюмого Кубе, не провоцируя лишних трений, мы продолжали перевязывать и лечить солдат, переведенных из подвала ГПУ.
Но дружбы со старыми врачами, как можно было бы ожидать, у нас так и не возникло. Мы стояли на пути друг у друга. У нас творилось то же, что и в других подобных местах. Тем, кто работал, полагалось больше еды. Вскоре это дошло до всех. Это основной закон всех мест заключения. Каждый, кто работал, очень боялся, что может найтись более здоровый человек, имеющий такую же квалификацию, и отнять работу, а значит, и еду. Надо было каким-то образом защититься, чтобы сохранить работу и еду, которая гарантировала жизнь. Каждому грозила опасность потерять работу и, следовательно, еду. Но так же рискованно было и делиться с другими. Если потеряешь еду, то умрешь, но если начнешь делиться, то рискуешь заболеть. Старые врачи чувствовали бы себя лучше, если бы нас отправили куда-нибудь в другое место. Страх убил былое чувство товарищества. Возраст, физическая слабость и озлобленность лишили нас способности думать о чем-то не относящемся к удовлетворению самых элементарных нужд. Потребовалось несколько жестоких уроков, чтобы наши отношения изменились к лучшему. Каждый должен был на своей шкуре испытать, что, не помогая другим, скоро пойдешь на дно сам, что тот, кто отказался помогать другим, скоро окажется лежащим на полу без помощи, с покрасневшими глазами, пересохшим ртом и изнуряющей лихорадкой. Но пока никто не думал о том, что будет. Люди ослабли настолько, что вообще перестали думать. Люди опустили руки, ими правил только злой рок.
Через два дня в госпиталь прибыли русский медицинский генерал и его говоривший по-немецки адъютант. Генерал сказал, что нужны несколько немецких врачей-военнопленных для работы в госпитале, где около тысячи раненых находились под присмотром всего троих врачей. Мы тотчас согласились и холодно попрощались со старыми врачами. С нами отправились старший фельдфебель Бец из Кобурга, фельдшера Куммер и Францль из Винервальда и переводчик Хаси. Русские уже ждали нас. Нам пришлось оставить нескольких друзей, по поводу чего мы сильно горевали, но впоследствии судьба вознаградила нас.
Среди оставшихся был Гельмут Ренц из Вены. Его отец, полковник, поручил мне опекать его сына непосредственно перед сдачей в плен. Мальчик был его единственным сыном и не хотел оставлять отца одного в лагере для военнопленных, но полковник понимал, что сыну будет лучше с нами. Он попрощался с сыном, но юноша пошел за ним. Тогда я коротко, по-военному, приказал Гельмуту остаться. И вот теперь мне пришлось его покинуть. Мы снова встретились полгода спустя, летом, но осенью вновь расстались – я снова тяжело переживал эту разлуку. В 1945 году Гельмут вернулся домой к матери и сообщил моей матери, что я жив. Гельмут Ренц умер в Вене в 1946 году.
Мы вышли на улицу, где нас уже ждал грузовик. Но тут возникла ссора. Доктор Маркштейн ругался с молодым обер-лейтенантом, у которого позаимствовал фуражку. Русские стали проявлять нетерпение, но вели себя с нами вежливее, чем два немца друг с другом. Русский генерал и его адъютант сели в кабину, мы забрались в кузов. Грузовик поехал по мощеной дороге к железнодорожной насыпи, нырнул под нее и направился к Царицынской балке. Слезящимися глазами смотрели мы на проносившиеся мимо развалины, торчавшие из светло-коричневой, продуваемой сильным ветром земли. Позади остались колонны русских солдат, одетых в одинаковые коричневые полушубки. Дорога углубилась в балку. Справа и слева крутые откосы поднимались к сияющему ледяной голубизной небу. Повсюду виднелись разрушенные, сгоревшие остовы предприятий и жилых домов. Картина исполинского, апокалипсического разрушения…
Мимо нас с грохотом проезжали русские грузовики. Они ехали не колоннами, а проносились мимо, как неровный, но мощный неиссякавший поток.
С Волги дул резкий морозный ветер. Мы приближались к цели.
Глава 5
Бункер Тимошенко
Грузовик остановился. Мы вылезли из кузова и пошли за русскими. Они так быстро поднимались по склону, что мы едва за ними поспевали. Впереди меня поднимался русский адъютант, и я почти с восхищением смотрел, как он, словно танцуя и ни разу не поскользнувшись, поднимается в своих светлых валенках по узкой тропинке. Тропинка эта вела строго на север по откосу балки. Только в самых крутых местах дорожка переходила в череду неглубоких ямок, служивших ступеньками. На середине склона мы вышли на ровную площадку. Слева вдали виднелось одинокое голое дерево. Рядом с ним в землю был криво воткнут столб с прибитой к нему доской, на которой красными буквами было написано «Госпиталь военнопленных № 1».
Мы остановились, чтобы перевести дух. Посреди площадки были видны следы заброшенного сада: изгороди и кусты с голыми ветвями. За садом располагался гараж. В боковой стенке была проделана узкая дверь, рядом с ней уцелевшее окно. Напротив распахнутых ворот гаража стояли полевые кухни. Внутри гаража было пусто. Дальше было продолжение склона балки, по которому наискосок поднималась тропинка. Справа площадка была ограничена домом, напоминающим старинную усадьбу. Здание было сильно повреждено, все перекрытия от верхнего этажа до подвала рухнули. Потом нам сказали, что несколько дней назад усадьба загорелась и в ней взорвался снаряд, разнесший весь дом. На дне балки стояло полуразрушенное промышленное здание. Здание доходило крышей до уровня площадки, на которой мы находились, а надстройки и труба высились над ней. Противоположный склон был сплошь усеян руинами. Верхний край склона отчетливо вырисовывался на фоне серого неба.
Садик, усадьба в стиле средневекового замка, вид на Волгу с вершины холма – здесь, среди заводских труб, мастерских, складов и пакгаузов Сталинграда в летние мирные месяцы, наверное, был райский уголок. Через неделю после нашего прибытия я видел здесь, в этом месте, умирающего человека, с распухшим до неузнаваемости лицом, который ползал по снегу в тщетных поисках съестного.
Русский генерал, привезший нас сюда, пересек площадку и остановился в ее дальнем правом углу, перед входом в туннель. Вход был обшит досками, вниз вели десять деревянных ступеней. Под прямым углом к лестнице начинался ведущий вправо темный и длинный подземный ход. Слева вдали виднелся темно-красный тлеющий огонь. Русские пошли по подземному ходу, освещая путь электрическими фонарями. Мы, спотыкаясь, пошли следом. Стены хода были закопчены до черноты, пол был земляной. Ход уперся в кирпичную перегородку с железной дверью. Пройдя промежуточный участок подземелья, уходивший под углом назад, мы оказались в другом туннеле, по которому прошли еще метров двадцать. Русские остановились перед висевшей на левой стене занавеской и вошли в маленькое боковое помещение. Здесь стены тоже были черные от копоти. Вдоль стен стояли два стола, несколько ведер и железная кровать. На одном из столов горела импровизированная лампа из консервной банки. Русские посмотрели на нас. Адъютант выступил вперед и заговорил. Мы узнали, что прибыли в большой госпиталь, где будем отныне работать. В госпитале тысяча раненых и всего три врача.
Воздух был влажный, но обжигал горло. Воздух был холодный, но отдавал тем нездоровым жаром, каким отличается дыхание тяжелого легочного больного. С каждым шагом по галерее воздух становился все более спертым и зловонным. Было ясно, что до смерти мы здесь не замерзнем, несмотря на то что под землей не было ни печек, ни костров. Здесь мы были вынуждены зажечь фонари, но они гасли из-за нехватки кислорода. Откуда-то издали доносился ропот, непрестанный негромкий гул, иногда нарушавшийся громкими стонами и вскриками: там находилась тысяча раненых.
Госпиталем руководил генерал, военный хирург Шмиден – дивизионный врач мотопехотной дивизии. За его спиной стояли доктор Лейтнер и доктор Майр – оба из Верхней Австрии. С ними были протестантский капеллан Приснер и майор В. У входа нас ждали переводчик Шлессер и два фельдшера Кроненберг и Роснер – оба из Вены.
Мы обменялись рукопожатиями с врачами. Нам показали наши спальные места. В сопровождении фельдшера мы вернулись в галерею и пошли налево, в ее внутреннюю часть. Красноватый свет жестяной лампы освещал стены в мрачные багровые тона. Пламя немилосердно чадило, и черный дым, словно траурный стяг, поднимался к потолку. Закопченные стены казались жирными и липкими.
Галерея была очень узкой, ее ширина едва ли превышала рост человека. Еще несколько шагов и нам пришлось внимательно смотреть под ноги, чтобы не задеть бинты, которыми были перевязаны обмороженные конечности лежавших вдоль стен солдат. Раненые лежали вплотную друг к другу, поперек галереи, прямо на земляном полу. В неверном красноватом свете импровизированного фонаря мы скорее угадали, чем увидели, что дальше галерея разветвляется. Повсюду лежали тесно прижатые друг к другу человеческие тела, завернутые в закопченные тряпки. Время от времени раненые – иногда совсем рядом, иногда вдалеке – принимались громко кричать от невыносимой боли. Видимо, сосед случайно касался обмороженной ноги или раны на руке.
Фельдшер привел нас в обширное боковое помещение. Помещение было разделено на две половины столбами. Своим голыми темными стенами помещение напоминало морг. Но оказалось, что здесь жили фельдшера, санитары, водоносы и работники кухни. Большая часть людей была чем-то занята; некоторые отдыхали, лежа на нарах; остальных мы не видели, только слышали их голоса. На столе, стоявшем между столбами, тускло мерцая, горела обычная, сделанная из жестянки лампа. Рядом со столом стоял стул с умывальным тазом. Наш санитар Куммер сколотил из досок двухъярусные нары и поставил их в дальнем правом углу. Доктор Маркштейн выбрал верхнюю койку на стороне, обращенной к помещению, доктор Штейн занял среднее место, а мне досталось место у стены. Куммер, Францль и Бец заняли нижний ярус. Мы оставили на месте шинели, вещевые мешки и отправились к начальнику госпиталя, доложить, что готовы приступить к работе. Хирург доктор Штейн был направлен в операционную, а доктору Маркштейну и мне было поручено лечить раненых в галереях – по две на каждого из нас. В других галереях раненых и больных вели доктор Лейтнер и доктор Майр.
В помощь каждому из нас выделили по одному санитару. Мне достался Францль. В комнатке, оборудованной под медицинский пункт, нам вручили картонную коробку без крышки с небольшим количеством перевязочного материала и медицинских принадлежностей, а также огарок свечи. Теперь мы могли приступить к работе.
Бункер Тимошенко, как окрестили немецкие солдаты это превращенное в госпиталь подземелье, раньше, очевидно, служил огромным бомбоубежищем, оснащенным вентиляционными шахтами, электрическим освещением и водостоком. Когда окруженная 6-я немецкая армия оказалась запертой в Сталинграде, нашлись горячие головы, решившие организовать здесь второй Алькасар1. Помещения и галереи бункера Тимошенко были забиты ранеными, и в эту бездонную бочку, в этот нескончаемый лабиринт подземных ходов продолжали доставлять все новых и новых раненых и больных. Потом в течение нескольких дней вход в бункер находился на ничейной земле. Русские регулярно убивали водоносов, осмелившихся высунуть нос из подземелья. Потом пришли русские, увели из бункера всех ходячих раненых – небольшую горстку, и сняли все электрооборудование. Со временем вентиляционные шахты обвалились, а водосток засорился. Тепло в галереях сохранялось благодаря скоплению в них множества людей, а выдыхаемая ими влага конденсировалась на стенах в виде тошнотворных подтеков. Лампы аварийного освещения были сделаны из консервных банок с тряпками вместо настоящих фитилей. Эти импровизированные лампы мы заправляли керосином. Но ламп было мало, взять их было негде, а иногда не хватало и керосина. Электрические провода были из стен выдернуты, а оставшийся изоляционный материал шел на изготовление факелов. В последней галерее дальнего конца бункера царил непроглядный мрак. Крошечное пламя ламп мерцало и гасло – как искры жизни многих раненых и больных.
Общая длина галерей, проложенных на глубине двадцати метров, составляла около четырех километров. Расположены галереи были в шахматном порядке. Из подземелья было четыре выхода, ориентированных по странам света. Длинная галерея, в которую мы вошли, спустившись в бункер, открывалась на юг, в сторону, противоположную от русла Царицы. Остался открытым также западный туннель. Через этот выход выносили умерших. Восточный и южный входы были замурованы. Главные галереи соединялись между собой поперечными перемычками. Одна из них обвалилась, превратившись в слепой проулок. В этом тупике я впоследствии организовал изолятор, куда помещались больные дифтерией. Кроме того, в стенах были выбиты большие и маленькие помещения, в одном из которых я устроил изолятор для первых случаев сыпного тифа. В этом изоляторе умер Хаси, ставший одной из первых жертв тифозной эпидемии. Еще одно боковое помещение стало прибежищем для больного, мучившего своих терпеливых товарищей манией преследования. Почти в самом конце галереи, через которую мы вошли в бункер, располагалась операционная – узкая комната с тремя столами, двумя лампами и самыми необходимыми инструментами, ампулами и анестетиками. Параллельно операционной располагалось помещение с койками. Здесь жили заготовщики дров и люди, выносившие трупы умерших, – из числа немногих ходячих раненых. К этому помещению примыкала наша спальня, а дальше была расположена аптека. В противоположной стене галереи была комната начальника госпиталя – это помещение располагалось ближе всего к входу в галерею. Источник освещения везде был один и тот же – коптящие самодельные керосиновые лампы, красноватые огоньки которых только сгущали мрак. Господствовал один цвет – черный. Казалось, плотная черная ткань накинута на все лица и руки людей, пытавшихся дышать и жить в этой безнадежной атмосфере.
К вечеру всех врачей вызвали к русскому коменданту госпиталя. Он жил в пристройке к гаражу, а окно в боковой стенке гаража было окном его комнаты. До войны он был учителем русского языка в Казани. Когда мы пришли, он дружелюбно поговорил с нами, угостил сигаретами, поинтересовался, откуда мы, и обменялся несколькими любезностями с доктором Шмиденом.
Как мы уже заметили по приезде, у входа в гараж стояли полевые кухни. Здесь мы ежедневно получали горячий чай и хлеб из расчета одна буханка на десять – двенадцать человек. Кроме того, мы получали суп из воды, проса и кусочков соленой рыбы. Позже в суп стали добавлять кусочки мяса и подсолнечное масло. Когда в суп добавили подсолнечное масло, у солдат начались расстройства желудка. После этого растительное масло изъяли из рациона.
По заведенному у русских порядку, те, кто работал, получали еды больше, чем те, кто не работал или был не в состоянии работать. Как в здании ГПУ, так и здесь доктор Маркштейн был вынужден от имени новоприбывших вести переговоры о выделении нам справедливого продовольственного пайка. По-прежнему преобладало мнение, что выжить можно только проявляя безудержный эгоизм. Мало кто принимал в расчет, что если погибнет сообщество, то оно потянет за собой и каждого индивида. Даже наша врачебная работа сосредоточилась на оказании помощи отдельным раненым и больным, а не на улучшении общих условий жизни. Доктор Шмиден был настоящим добрым отцом для больных, благородным человеком и хорошим врачом. Но без властных полномочий, без права отдавать приказы и распоряжения он не мог противостоять действиям коменданта, который перевел всех способных к труду раненых в Бекетовку. Подступиться к коменданту было невозможно. Но, вероятно, русские и сами были не в состоянии обеспечить в нужных количествах поставку продовольствия, белья, свежего воздуха, света и тепла. Вывезти раненых означало обречь их на верную смерть в зимней заснеженной степи. Вероятно, все это и вынуждало Шмидена к бездействию. Однако русские очень скоро пришли к выводу, что это бездействие – следствие враждебности или даже осознанного намерения уморить раненых и больных, чтобы лишить Советский Союз рабочей силы и тем самым причинить ему ущерб. Долгое время мы даже не подозревали, что русские действительно так считали. Мы понимали только, что русские всерьез думали, будто мы намеренно и сознательно обрекали наших товарищей на смерть, и открыто обвиняли нас в этом. Они не понимали, что невыносимые условия были следствием невыносимых трудностей и полного развала и упадка.
Русские подозревали нас в злом умысле и неумении работать. Только после того, как мы научились внятно разговаривать с русскими, наша врачебная работа стала мало-помалу налаживаться. С этого момента мы поняли, что можем рассчитывать на помощь русских, а они, в свою очередь, поняли, что могут рассчитывать на наше безусловное сотрудничество.
Но до этого нам предстояло пройти долгий и мучительный путь.
Нашей первейшей задачей было составление списка больных в том порядке, в каком они лежали вдоль стен галерей. Кроме того, мы были должны дважды в день осматривать больных, при необходимости менять повязки, давать лекарства и отвозить в операционную. Списки надо было проверять ежедневно. Другими словами, надо было вычеркивать имена умерших и делать отметки о выносе тела.
Я отправился записывать фамилии моих больных. В левой руке я держал лист бумаги – список, а в правой – карандаш. Мой санитар Францль нес самодельную керосиновую лампу или огарок свечи и ящик с перевязочным материалом и лекарствами. Мы медленно продвигались, согнувшись в три погибели, потому что больные лежали на земле и были не в состоянии подняться. На наши оклики они отзывались слабыми хриплыми голосами. От неописуемой духоты пересыхало в горле, давило в груди и возникала сильная боль в глазах. В ушах звенел нескончаемый крик: «Доктор, доктор…» Меня окликали люди, которых я уже осматривал, и те, кого мне только предстояло осмотреть. Одних я оставлял во тьме за спиной, другие ждали меня впереди в такой же тьме. Единственный источник света двигался вместе с нами. И для нас, и для больных – не считая глотка кипяченой воды – большим утешением был уже взгляд в глаза. Иногда вся доброта мира съеживалась до одного слова: «пожалуйста», «спасибо», до слабого движения рукой, до слов: «Доктор, я не жалуюсь», или «Потерпи, приятель», или «Там дальше один человек жалуется на боль». Но кто там не испытывал боли? Эта доброта освещала бесконечный мрак подземелья. Надежда умерла, но доброта осталась. Едва ли кто-то из этих людей задумывался о будущем.
Pulsuz fraqment bitdi.