Kitabı oxu: «Я родилась рабыней. Подлинная история рабыни, которая осмелилась чувствовать себя человеком»

Şrift:

Harriet Jacobs

INCIDENTS IN THE LIFE OF A SLAVE GIR

Copyright © 2001 by Harriet Jacobs

© Мельник Э., перевод на русский язык, 2022

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022

* * *

Предисловие автора

Да не усомнится читатель: это повествование – не вымысел. Я сознаю, что некоторые мои приключения могут показаться невероятными; но тем не менее они правдивы. Я не преувеличивала бедствий, кои влечет за собою рабство. Напротив, описания бледнеют в сравнении с фактами. Я скрыла названия мест и дала людям вымышленные имена. У меня нет причин таить сведения, касающиеся меня лично, но я считаю, что такими действиями оказываю любезность и участие другим людям.

Жаль, что для взятой на себя задачи я недостаточно сведуща. Но верю, читатели простят мои недостатки, учитывая обстоятельства. Я родилась и выросла в рабстве; прожила в рабовладельческом штате двадцать семь лет. С тех пор как я оказалась на Севере, мне необходимо было усердно трудиться, дабы заработать на собственное содержание и образование детей. Эта обязанность оставляла не так много досуга, чтобы наверстывать потерянные в юности возможности совершенствоваться; в результате приходилось писать эти страницы нерегулярно, когда удавалось выкроить час, свободный от домашних хлопот.

Когда я только прибыла в Филадельфию, епископ Пейн посоветовал опубликовать зарисовки о моей жизни, но я сказала, что для такого рода предприятия считаю себя некомпетентной. Хотя с тех пор мне удалось несколько отточить разум, мнения своего я не изменила; но верю, что мои мотивы оправдают то, что в ином случае могло бы показаться самонадеянностью. Я записывала переживания не с целью привлечь внимание к себе самой; напротив, мне было бы не в пример приятнее промолчать. Не горю желанием и вызвать сочувствие к собственным страданиям. Но я искренне стремлюсь пробудить в женщинах Севера понимание состояния двух миллионов женщин на Юге, по-прежнему томящихся в неволе. Они терпят все то, что терпела я, а многим и намного хуже. Я хочу присовокупить свое свидетельство к голосам обладателей куда более искусного пера, дабы убедительно рассказать людям Свободных Штатов о том, что в действительности представляет собой рабство. Только на собственном опыте может человек понять, как глубока, темна, презренна эта клоака мерзостей. Да благословит Бог сей несовершенный труд в защиту моего гонимого народа!

Линда Брент

Предисловие редактора

С автором нижеследующей автобиографии я знакома лично, ее речь и манеры внушают мне полное доверие. В последние семнадцать лет она жила бо́льшую часть времени в доме одного почтенного семейства в Нью-Йорке и своим поведением внушила немалое уважение к себе. Этого факта достаточно, и иных рекомендаций ее репутации не требуется. Я полагаю, люди, ее знающие, не будут сомневаться в правдивости повествования, хотя некоторые случаи похожи на эпизоды романа более, чем настоящая беллетристика.

По ее просьбе я вычитывала и правила рукопись; но мои изменения главным образом касаются краткости и упорядоченности изложения. Я ничего не прибавила к событиям и не меняла сути весьма уместных замечаний. За малым исключением как мысли, так и язык здесь – ее собственные. Я немного сократила разрастания текста, но в остальном у меня не было резонов менять присущий ей живой и драматичный способ изложения собственной истории. Истинные имена как упомянутых людей, так и мест мне известны; но по веским причинам я не стану их называть.

Вызывает удивление, что женщина, воспитанная в рабстве, столь хорошо пишет. Однако обстоятельства это объясняют. Во-первых, природа одарила ее живостью восприятия. Во-вторых, хозяйка, у которой она жила до двенадцати лет, была для девочки добрым участливым другом и научила ее чтению и правописанию. В-третьих, по прибытии на Север она оказалась в благоприятных обстоятельствах и часто общалась с умными людьми, по-дружески заинтересованными в ее благополучии и расположенными предоставлять возможности для самосовершенствования.

Я сознаю, что многие обвинят меня в нарушении приличий из-за того, что я представила эти страницы публике; ибо переживания умной и много страдавшей женщины относятся к предметам того рода, которые одни называют деликатными, а другие – граничащими с непристойностью. Эту конкретную грань рабства, как правило, принято скрывать; но публику необходимо знакомить с его чудовищными чертами, и я с готовностью беру на себя обязанность представить их без прикрас. Я делаю это ради своих сестер в неволе, которые страдают от несправедливостей столь мерзких, что уши оказываются слишком нежны, чтобы о них слушать. Я делаю это в надежде пробудить в совестливых и мыслящих женщинах Севера чувство долга, которое побудит их оказывать на других моральное влияние в вопросе рабства при любом удобном случае. Я делаю это в надежде, что каждый мужчина, который прочтет это повествование, торжественно поклянется пред Богом, что, если у него хватит сил предотвратить подобное, ни один беглец из рабства не будет отослан обратно, дабы продолжить страдать в ненавистном вертепе испорченности и жестокости.

Л. Мария Чайлд

I
Детство

Я родилась рабыней, но не знала этого, пока не пролетели шесть счастливых лет детства. Отец был плотником и считался мастером столь смышленым и умелым, что, когда собирались строить здание необычное, выбивавшееся из общего ряда, за ним посылали издалека, приглашая на место десятника. При условии уплачивать хозяйке двести долларов в год и самостоятельно содержать себя ему было позволено заниматься ремеслом и управлять делами по своему усмотрению. Его сильнейшим желанием было выкупить детей; однако, хотя он несколько раз предлагал отдать с этой целью кровно заработанные средства, чаяние его так и не удовлетворили. Цвет кожи у родителей был коричневато-смуглым, светлого оттенка; их называли мулатами. Они жили вместе в уютном доме; и, хотя все мы были рабами, меня всегда столь любовно защищали от этого знания, что мне и в голову не приходило считать себя товаром, доверенным родителям для надежного хранения и способным быть востребованным в любое мгновение. У меня был брат, Уильям, на два года младше – смышленый, привязчивый ребенок.

А еще имелось великое сокровище в лице бабушки по матери, которая была во многих отношениях замечательной женщиной. Она была дочерью плантатора из Южной Каролины, который, лежа при смерти, освободил ее мать и своих троих детей, оставив им денег на дорогу до Сент-Августина, где у них проживали родственники. Это случилось во время Революционной войны1. Их изловили, когда они были в дороге, привезли обратно и продали другим владельцам. Такова история, которую бабушка рассказывала мне; но всех частностей я не помню. Она была маленькой девочкой, когда ее поймали и продали управляющему большой гостиницы. Я часто слышала, как ей тяжко приходилось в детстве. Но по мере взросления бабушка проявила такой недюжинный ум и преданность, что хозяин с хозяйкой не могли не понять: в их интересах позаботиться о столь ценном предмете собственности. Она стала незаменимым домочадцем, умелой мастерицей на все руки – и кухаркой, и кормилицей, и швеей. Кулинарные таланты ее удостаивались похвал, а чу́дные крекеры приобрели такую известность в округе, что попробовать их желали многие. Вследствие многочисленности просьб подобного рода она попросила у хозяйки позволения печь их по ночам, после того как переделана вся домашняя работа. И получила разрешение – при условии, что на вырученные деньги будет одевать и себя, и детей. Вот так, целый день усердно проработав на хозяйку, она начинала полуночные пекарские подвиги при помощи двух старших детей.

Затем хозяин умер, имущество поделили между наследниками. Вдова получила долю в виде гостиницы, которую не стала закрывать. Бабушка осталась в услужении, но детей поделили между собой хозяйские дети. Поскольку отпрысков было пятеро, младшего, Бенджамина, продали, дабы у каждого наследника оказалась доля долларов и центов, равная прочим. Разница в годах между нами была столь мала, что он казался скорее моим братом, нежели дядюшкой. Бенджамин был умный, красивый мальчик, почти белый, ибо унаследовал внешность, которую бабушка получила от англосаксонских предков. Хоть ему и было всего десять лет, за него уплатили семьсот двадцать долларов. Его продажа явилась ужасным ударом для бабушки, но она от природы была склонна надеяться на лучшее и начала трудиться с удвоенной энергией, веря, что сумеет выкупить часть детей. Ей удалось скопить триста долларов, которые хозяйка однажды упросила ссудить ей, обещая вернуть. Читатель, верно, знает, что никакое данное рабу обещание – устное ли, письменное ли – не имеет законной силы; ибо, согласно южным законам, раб, будучи собственностью сам, никакой собственностью владеть не может. Когда бабушка одолжила хозяйке трудом и по́том заработанные деньги, она полагалась на честное слово последней. Честность рабовладелицы перед рабыней!

Когда мне было шесть лет, мать умерла, и тогда – впервые – из разговоров других мне стало известно, что я рабыня.

Доброй бабушке я обязана многими жизненными благами. Мы с братом в детстве часто получали от нее порции крекеров, пирогов и варенья, которые она делала на продажу, а выйдя из детского возраста, не раз были признательны за иные услуги.

Таковы необыкновенно удачные обстоятельства моего раннего детства. Когда мне было шесть лет, мать умерла, и тогда – впервые – из разговоров других мне стало известно, что я рабыня. Хозяйка матери была дочерью хозяйки бабушки – сводной сестрой моей матери; их обеих бабушка выкормила грудью. Более того, мать отняли от груди в три месяца, дабы малютка хозяйки получала достаточно пищи. Они вместе играли детьми, а когда стали женщинами, мама была вернейшею слугой некогда сводной сестре. На смертном одре хозяйка клялась, что ее дети никогда не будут знать ни в чем нужды – и пока была жива, слово держала. Все по-доброму отзывались о моей покойной матери, которая была рабыней лишь по названию, но природа ее отличалась благородством и женственностью. Я скорбела, и мой юный ум тревожил вопрос, кто отныне станет заботиться обо мне и моем брате. Сказали, что теперь моей семьей станет ее хозяйка, моим домом – ее дом; и в доме этом я обрела счастье.

Никаких тяжелых или неприятных работ не поручали. Хозяйка была столь добра, что я всегда была рада исполнить ее поручения и с гордостью трудилась столько, сколько позволял мой юный возраст. Я сидела рядом с нею часами, трудолюбиво занимаясь шитьем, с сердцем столь же свободным от забот, как и сердце любого свободнорожденного белого ребенка. Когда ей казалось, что я устала, она отсылала меня побегать и попрыгать; и я устремлялась собирать ягоды или цветы, дабы украсить ее комнату. То были счастливые дни – слишком, чтобы продлиться долго. У маленькой рабыни не бывает мыслей о завтрашнем дне; но тут пришла беда, которая, увы, рано или поздно поджидает каждое человеческое существо, рожденное быть движимым имуществом.

Когда мне было почти двенадцать лет, моя добрая хозяйка занедужила и скончалась. Видя, как блекли ее ланиты, как стекленели глаза, сколь искренно молилась я в душе, чтобы она жила! Я любила ее, ибо она была мне почти матерью. Молитвы остались без ответа. Она умерла, и ее похоронили на маленьком церковном кладбище, где я день за днем орошала ее могилу слезами.

Меня на неделю отослали к бабушке. Теперь я была достаточно взрослой, чтобы начать думать о будущем, и снова задавалась вопросом, что со мной сделают. Я была уверена, что никогда не найду хозяйки такой доброй, как прежняя. Она обещала моей умирающей матери, что дети ее ни в чем не будут знать нужды; и когда я это вспоминала и возрождала в памяти многие доказательства ее привязанности ко мне, не могла не питать надежды, что она освободила меня. Друзья были почти уверены, что меня ждет свобода. Они думали, будто хозяйка это сделала – в память о любви и верной службе матери. Но увы! Все мы знаем, что память о верной рабе слишком мало значит, чтобы спасти ее детей от аукционного помоста.

Несмотря на долгую и верную службу бабушки ее владельцам, ни один из ее детей не избежал аукционного помоста.

После недолгой задержки завещание хозяйки огласили, и мы узнали, что она завещала меня дочери своей сестры, пятилетней девочке. Так развеялись надежды. Хозяйка учила меня заповедям Слова Божьего: «Возлюби ближнего твоего, как самого себя»2. «Как хотите, чтобы с вами поступали люди, так и вы поступайте с ними»3. Но я была ее рабыней, и, полагаю, ближнего она во мне не признавала. Многое я отдала бы, чтобы стереть из памяти эту великую несправедливость! В детстве я любила хозяйку; оглядываясь на счастливые дни, которые провела с нею, стараюсь думать об этом акте несправедливости с меньшей горечью. Она учила меня чтению и правописанию, за эту привилегию, которая так редко выпадает на долю рабов, я благословляю ее память.

Рабов у нее было немного, и после смерти все были распределены между родственниками. Пятеро были детьми моей бабушки и вскормлены тем же молоком, которое выкормило детей ее матери. Несмотря на долгую и верную службу бабушки ее владельцам, ни один из ее детей не избежал аукционного помоста. В глазах хозяев эти богодухновенные машины ничем не отличаются от взращиваемого хлопка или обихаживаемых лошадей.

II
Новые хозяин и хозяйка

Доктор Флинт, врач нашей округи, женился на сестре моей хозяйки, и теперь я была собственностью их маленькой дочери. Не без ропота готовилась я к переезду в новый дом; и печаль усугублял тот факт, что брата Уильяма купила та же семья. Отец как по природе своей, так и по привычке к ведению дел был умелым мастером, и потому чувства его были ближе к чувствам человека вольного, чем раба. Брат был мальчиком вспыльчивым и, будучи воспитан под таким влиянием, отзывался о хозяине и хозяйке с ненавистью. Однажды случилось отцу и хозяйке одновременно позвать его, и он замешкался, озадаченный, не зная, к кому бежать, ибо не понимал, кого обязан слушаться в первую очередь. Наконец решил идти к хозяйке. Когда отец попрекнул его, он оправдался так:

– Вы оба позвали меня, и я не знал, к кому первому должен идти.

– Ты – мое дитя, – ответил отец, – и когда я тебя зову, должен идти немедля, хоть сквозь огонь и воду.

Бедный Вилли! Теперь ему предстояло усвоить первый урок повиновения хозяину. Бабушка пыталась подбодрить нас словами надежды, и они находили отклик в доверчивых юных сердцах.

Явившись в новый дом, мы были встречены холодными взглядами, словами и обращением. Мы радовались, когда наступала ночь. На узкой постели я стенала и рыдала от отчаяния и одиночества.

Я прожила в хозяйском доме почти год, когда умерла моя любимая подруга. Я слышала, как рыдала ее мать, когда комья земли падали на гроб единственной дочери, и отвернулась от могилы, ощущая благодарность за то, что у меня пока есть кого любить. На похоронах я повстречала бабушку, которая сказала: «Идем со мной, Линда». По ее тону я поняла, что случилось некое печальное событие. Она отвела меня в сторону и сказала:

– Дитя мое, твой отец умер.

Умер! Как в это поверить? Он скончался столь скоропостижно, что я даже не слышала, чтобы он болел. Вместе с бабушкой мы пошли к ней домой. Сердце бунтовало против Бога, который отнял у меня мать, отца, добрую хозяйку, а теперь и подругу. Бабушка пыталась утешить меня.

– Неисповедимы пути Господни, – говорила она. – Возможно, по доброте своей Он избавил их от тяжелых дней4.

Годы спустя я много думала об этих словах.

Бабушка обещала быть матерью внукам, насколько ей будет позволено; и, укрепив силы ее любовью, я вернулась к хозяевам. Я думала, они позволят мне наутро пойти к дому отца; но мне велели идти за цветами, дабы украсить дом хозяйки к званому вечеру. Я провела день, собирая цветы и сплетая из них гирлянды, в то время как мертвое тело отца лежало в каком-то километре от меня. Что за дело до этого владельцам? Ведь он всего лишь собственность. Более того, они полагали, будто он избаловал детей, научив их считать себя человеческими существами. То была еретическая доктрина, которую не следовало преподавать рабам, дерзостная с его стороны и опасная для хозяев.

На следующий день я провожала его останки к скромной могиле; он упокоился рядом с моей бедной матерью. Присутствовали лишь те, кто знал ему истинную цену и уважал его память.

Теперь в доме стало еще мрачнее, чем прежде. Смех маленьких детей-рабов казался грубым и жестоким. Эгоистично было испытывать подобные чувства при виде чужой радости. Мой брат ходил с самым мрачным лицом. Я попыталась утешить его словами:

– Мужайся, Вилли; будет и на нашей улице праздник.

– Ничего ты не понимаешь, Линда, – отвечал он. – Все праздники нам суждено провести здесь; мы никогда не будем свободны.

Я возразила, что мы становимся старше и сильнее и, наверное, вскоре нам будет дозволено, как отцу, трудиться на свое усмотрение, уплачивая определенную сумму хозяевам. Тогда мы сумеем заработать и выкупить свободу. Уильям на это ответил: проще сказать, чем сделать; более того, выкупать свободу он не намерен. Дня у нас не проходило без споров на эту тему.

Питание рабов в доме доктора Флинта никого особенно не заботило. Кто успел перехватить кусок на ходу, тому повезло. Я не особенно тревожилась на этот счет, ибо, отправляясь по разнообразным поручениям, пробегала мимо дома бабушки, которая всегда находила, чем угостить. Мне не раз грозили наказанием, если буду заходить к ней; и бабушка, дабы не подвергать внучку опасности, часто поджидала меня у калитки, приготовив что-нибудь на завтрак или обед. Это ей я обязана всеми благами жизни, духовными и мирскими. Это ее трудами пополнялся мой скудный гардероб. Как живо вспоминается мне платье из грубого сукна, которое дарила каждую зиму миссис Флинт! Как я его ненавидела! Оно было одним из символов рабства.

В то время как бабушка помогала мне, поддерживая на долю из своих скудных заработков, триста долларов, которые она ссудила хозяйке, так и не вернулись. Когда хозяйка бабушки умерла, ее зятя, доктора Флинта, назначили душеприказчиком. Бабушка обратилась к нему с просьбой о выплате, но он сказал, что наследство признано банкротом, а в этом случае закон воспрещает какие-либо выплаты. Однако закон не воспретил самому доктору Флинту оставить себе серебряные канделябры, которые были куплены на эти деньги. Полагаю, они так и будут передаваться по наследству в этом семействе из поколения в поколение.

Питание рабов в доме доктора Флинта никого особенно не заботило. Кто успел перехватить кусок на ходу, тому повезло.

Хозяйка неоднократно обещала, что после ее смерти бабушка освободится и в завещании это будет. Но когда вопрос с поместьем решили, доктор Флинт заявил верной старой служанке, что при сложившихся обстоятельствах ее необходимо продать.

В назначенный день вывесили обычное объявление, в котором говорилось, что состоятся «публичные торги движимого имущества: негров, лошадей и пр.». Доктор Флинт зашел к бабушке сказать, что не желает ранить чувства верной служанки, выставляя ее на аукцион, и что предпочел бы сбыть ее с рук на частной распродаже. Она видела лицемерие и очень хорошо понимала, что мужчина стыдится своих дел. Бабушка была женщиной весьма пылкой, и коль скоро доктору хватило низости продавать ее, после того как хозяйка намеревалась дать ей свободу, хотела сделать этот факт общеизвестным.

Долгие годы она снабжала множество местных семейств крекерами и вареньем; как следствие, «тетушку Марти» знали все и почитали за разумность и мягкий характер. Долгая и верная служба семейству была также общеизвестна, как и намерение прежней хозяйки дать ей свободу. Когда настал день продажи, она заняла место между невольниками и при первом же объявлении лотов вспрыгнула на аукционный помост. Множество голосов возгласили: «Позор! Позор! Кто собирается продавать тебя, тетушка Марти? Не стой там! Тебе там не место!» Не говоря ни слова, она спокойно ожидала судьбы. Никто не предложил за нее цены. Наконец слабый, дребезжащий голос произнес: «Пятьдесят долларов». Слова были сказаны старой девой семидесяти лет от роду, сестрою покойной хозяйки. Она сорок лет прожила под одним кровом с бабушкой; знала, как верно служила та владельцам и как жестокосердно была обманом лишена своих прав; и преисполнилась решимости защитить ее. Аукционист ждал более высокой цены; но желание почтенной женщины уважили: никто не стал набавлять цену против нее. Она не умела ни читать, ни писать; и когда была выправлена купчая, подписала ее крестом. Хотя какое это имело значение, коль скоро у нее было большое сердце, преисполненное человеческой доброты? Она подарила старой служанке свободу.

В то время бабушке было всего пятьдесят лет. С тех пор год за годом трудилась она, не покладая рук, и теперь мы с братом стали рабами человека, который обманом лишил ее денег и пытался лишить свободы. Одна из сестер моей матери, тетушка Нэнси, тоже была рабыней его семьи. Нэнси всегда была доброй, ласковой тетушкой, а хозяйке служила и домоправительницей, и личной горничной. По сути, весь дом на ней и держался.

Миссис Флинт, как и многие южанки, отличалась полным отсутствием жизненной энергии. У нее не было сил надзирать за делами хозяйства; зато нервы были столь крепки, что она могла сидеть в мягком кресле и смотреть, как секут плетью какую-нибудь женщину, пока кровь не начинала струиться по телу после удара. Она была прихожанкой церкви; но принятие Вечери Господней5, кажется, не привило ей христианского расположения духа. Если случалось в воскресный вечер замешкаться с подачей ужина к столу, она приходила в кухню, дожидалась, пока его разложат по тарелкам, а затем поочередно плевала во все кастрюли и сковороды, использовавшиеся для готовки. Делала она это, чтобы кухарка и ее дети не пополняли собственную скудную трапезу остатками подливы и прочими поскребками. Рабы не имели права есть ничего, кроме того, что она решала дать. Всю провизию мерили фунтами и унциями по три раза на дню. Могу уверить, миссис Флинт не давала невольникам ни единого шанса полакомиться пшеничным хлебом из ее бочонка с мукой. Она знала, сколько выходит бисквитов из кварты муки и какого именно размера те должны быть.

Доктор Флинт был истинным гурманом. Кухарка, посылая ужин к его столу, всякий раз пребывала в страхе и трепете; ибо, если случалось сготовить блюдо не по его вкусу, он либо отдавал приказ выпороть ее плетью, либо принуждал съесть неугодное блюдо до последней крошки в его присутствии. Вечно недоедавшая бедная женщина, возможно, была бы не против такого прибавления к столу; но не так, чтобы хозяин запихивал еду ей в глотку, пока она не начинала давиться.

У Флинтов был комнатный песик, докучавший всем. Как-то раз кухарке велели приготовить для него индийский пудинг. Тот отказывался есть, а когда его ткнули в еду мордой, жижа потекла из носа в миску. Через считаные минуты он издох. Когда пришел доктор Флинт, то сказал, что каша была плохо сварена и по этой причине животное отказывалось есть. Он послал за кухаркой и заставил ее съесть собачью еду. По его мнению, желудок женщины должен быть крепче желудка собаки; но ее мучения впоследствии доказали, что он ошибался. Бедная кухарка вынесла немало жестокостей от рук хозяев; иногда ее наказывали, запирая на целый день и ночь и не давая кормить грудного ребенка.

Я прожила в семье пару недель, когда в городок по приказу хозяина привезли одного из рабов с плантации. Случилось это ближе к ночи, и доктор Флинт велел отвести его в работный дом и привязать к балке, так что ступни несчастного самую малость не дотягивались до земли. В таком положении он должен был ждать, пока доктор завершит чаепитие. Я никогда не забуду тот вечер. Никогда прежде в жизни я не слышала, как человеку наносят сотни ударов плетью подряд. Его стоны, слова «молю, не надо, масса»6 звенели в моих ушах долгие месяцы. Догадок о причинах этого ужасного наказания строилось множество. Одни говорили, будто хозяин обвинил раба в краже кукурузы; другие утверждали, что он ссорился с женой в присутствии надсмотрщика и обвинял хозяина в том, что тот был отцом ее ребенка. Оба родителя были чернокожими, а ребенок – очень светлым.

Никогда прежде в жизни я не слышала, как человеку наносят сотни ударов плетью подряд.

На следующее утро я пришла в работный дом и увидела плеть из воловьей кожи, все еще мокрую от крови, на всех половицах тоже запеклась кровь. Бедняга выжил и продолжал ссориться с женой. Пару месяцев спустя доктор Флинт продал обоих работорговцу. Истинный виновник положил их стоимость в карман и получил удовлетворение от знания: теперь их не будет ни слышно, ни видно. Когда мать ребенка передавали в руки торговца, она сказала: «Вы обещали обращаться со мной хорошо!» На что он ответил: «Ты слишком распустила язык; будь ты проклята!» Она забыла, что для рабыни говорить, кто отец ребенка, – преступление.

Наказание в подобных случаях бывает не только от хозяина. Как-то раз я видела, как молодая рабыня умирала, только что родив почти белого ребенка. В муках она кричала:

– О Господь, приди и забери меня!

Хозяйка стояла рядом и насмехалась, словно была воплощенным демоном.

– Ты страдаешь, верно? – восклицала она. – Как я рада! Ты заслужила все это – и много большее!

Мать девушки сказала:

– Ребенок мертв, слава тебе, Господи, и надеюсь, мое бедное дитя вскоре тоже будет на небесах.

– На небесах?! – возразила хозяйка. – Нет в раю места для подобных ей и ее ублюдку!

Бедная мать отвернулась, рыдая. Умирающая дочь слабым голосом позвала ее, и, когда та склонилась, я услышала слова:

– Не печалься, матушка; Бог все видит, и Он смилуется надо мною.

После страдания стали столь сильны, что даже хозяйка почувствовала неспособность оставаться их свидетельницей. Но когда выходила из комнаты, презрительная улыбка по-прежнему кривила ее уста. Семеро детей называли ее матерью. А у бедной чернокожей женщины была всего одна дочь, чьи глаза при ней смежила смерть, в то время как она благодарила Бога, что забрал ее, избавив от дальнейших жизненных тягот.

III
Новый год у рабов

Доктору Флинту принадлежали красивый особняк в городке, несколько ферм и около пятидесяти рабов, не считая нанимавшихся на год.

День найма на юге проходит первого января. Второго января рабы должны отправиться к новым хозяевам. На ферме они трудятся, пока не собраны кукуруза и хлопок. Тогда им дают два выходных дня. Некоторые хозяева накрывают пиршественные столы под деревьями. Когда два дня заканчиваются, они работают до кануна следующего Рождества. Если за это время против них не будут выдвинуты тяжкие обвинения, им дают четыре-пять выходных – в зависимости от того, сколько сочтет подобающим хозяин или надсмотрщик. Затем наступает канун Нового года, и рабы собирают свои невеликие – или, говоря точнее, почти ничтожные – пожитки и с тревогой ждут рассвета. В назначенный час условленные места наводняют толпы мужчин, женщин и детей, которые ожидают, точно преступники приговора, решения своей судьбы. Любой раб непременно знает, кто самый человечный, а кто самый жестокий хозяин на сорок миль7 вокруг.

В этот день легко понять, кто хорошо одевает и кормит своих работников, ибо он окружен толпой, умоляющей: «Пожалуйста, масса, наймите меня в этом году! Я буду очень усердно трудиться, масса!»

Если раб не желает переходить к новому хозяину, его секут кнутом или запирают в тюрьму, пока он не одумается и не поклянется в течение года не сбежать. Если случится ему передумать, полагая, что нарушение клятвы, вырванной силой, – поступок оправданный, горе ему, ежели поймают! Кнут будет взлетать, пока кровь не потечет под ноги, а потом его занемевшие конечности закуют в цепи, чтобы выволочь в поле и заставить трудиться дни напролет!

Если он доживет до следующего года, вероятно, тот же хозяин наймет его снова, даже не дав возможности выйти на площадь для найма. После того как хозяева разбирают рабов, вызывают тех, что подлежат продаже.

Она сидит на холодном полу хижины, глядя на детей, которые, возможно, окажутся оторваны от нее следующим утром; и часто желает она умереть вместе с ними еще до рассвета.

О ты, счастливая свободная женщина, сопоставь свой Новый год с Новым годом бедной невольницы! Для тебя это приятное время, и свет дня твоего благословен. Дружеские пожелания встречаешь ты повсеместно, и тебя осыпают подарками. Даже те сердца, что были ожесточены на тебя, смягчаются, и уста, что были замкнуты молчанием, отзываются в ответ: «Желаю вам счастливого Нового года!» Дети приносят тебе маленькие дары и тянутся розовыми губками для поцелуя. Они – твои, и ничья рука, кроме длани смерти, не сможет отобрать их.

Но к матери-рабыне Новый год приходит, отягощенный особыми печалями. Она сидит на холодном полу хижины, глядя на детей, которые, возможно, окажутся оторваны от нее следующим утром; и часто желает она умереть вместе с ними еще до рассвета. Пусть она невежественное создание, униженное системой, которая тщилась превратить ее в животное с самого детства; у нее есть материнские инстинкты, она способна ощущать все муки матери.

В один из таких торговых дней я видела, как мать вела семерых детей на аукционный помост. Она знала, что некоторых отберут; но забрали всех. Дети были проданы торговцу рабами, а мать купил мужчина из ее города. Еще и вечер не настал, а все отпрыски были далеко. Она умоляла торговца сказать, куда он собирается их отвезти; тот отказался ответить. Да и как он мог, если знал, что распродаст одного за другим там, где сможет взять лучшую цену? Я встретила эту мать на улице, и ее безумное, измученное лицо по сей день живет в моей памяти. Она в муках заламывала руки и восклицала: «Никого нет! Никого у меня не осталось! Почему Бог не убьет меня?» У меня не нашлось слов, чтобы утешить ее. И такого рода случаи – явление ежедневное, да что там, ежечасное.

У рабовладельцев есть характерный для заведенных ими порядков метод избавления от старых рабов, отдавших жизнь служению им. Я знала одну старуху, которая семьдесят лет преданно служила хозяину. Она сделалась почти беспомощна от тяжкого труда и болезней. Владельцы перебрались в Алабаму, а эту чернокожую оставили перекупщику, чтобы тот продал ее любому, кто пожелает заплатить двадцать долларов.

IV
Раб, который осмелился чувствовать себя человеком

Минуло два года с тех пор, как я вошла в семью доктора Флинта, и эти годы щедро одарили меня тем знанием, которое рождается опытом, хотя для любого иного вида знаний возможностей предоставили мало.

Бабушка была в меру сил матерью осиротевшим внукам. Благодаря упорству и неиссякаемому трудолюбию она стала хозяйкой маленького уютного домика и жила, окруженная необходимыми вещами. Для полного счастья не хватало только, чтобы ее дети могли разделить это с нею. Их оставалось пятеро – трое детей и двое внуков; и все – рабы. Она искренне стремилась создать впечатление, словно такова воля Божия: Он счел уместным поместить нас в подобные обстоятельства, и, хотя они кажутся суровыми, мы должны молиться и быть довольными своей участью.

Прекрасная вера, учитывая, что исходила она от матери, которая не имела возможности называть собственных детей своими. Но мы – я и Бенджамин, ее младший сын, – эту веру порицали. На наш взгляд, Богу было бы угоднее, чтобы наше положение стало таким же, как у бабушки. Мы мечтали о доме, как у нее. Там мы находили животворный бальзам на наши раны. Она была ласковой, сочувствующей! Всегда встречала нас с улыбкой и терпеливо выслушивала горести. Она говорила с такой надеждой, что темные тучи невольно уступали место солнечному свету. А еще в ее доме была огромная печь, где пекся хлеб и готовились чудесные лакомства для всего городка. Мы знали, что для нас всегда припасены самые сладкие кусочки.

Но увы! Даже чары старой печи не могли примирить нас с тяжкой долей. Бенджамин стал высоким, красивым молодым человеком с телосложением сильным, но изящным, и с духом чересчур смелым и дерзким для раба. Мой брат Уильям, которому было двенадцать лет, питал то же отвращение к слову «хозяин», какое было свойственно ему и в семь лет. Я была его наперсницей. Он приходил со всеми бедами. Особенно запомнился один случай. Дело было чудесным весенним утром, и, когда я видела солнечный свет, игравший то там, то сям, его красота казалась насмешкой над моей печалью. Ибо хозяин, которого алчная и порочная натура заставляла рыскать денно и нощно, как дикого зверя, ищущего, кого бы пожрать, только что ушел от меня с язвительными, убийственными словами, что жгли слух и разум подобно огню. О, как я его презирала! Какую радость доставило бы мне, если б однажды, когда он шел по земле, та расступилась и поглотила бы его и избавила сей мир от чумы в человеческом облике.

Когда он сказал, что я создана, чтобы он пользовался мною, чтобы повиноваться во всем, и я всего лишь рабыня, чья воля должна покоряться его, – о, никогда еще в моей хрупкой руке не ощущалось и половины такой силы!

Столь глубоко погрузилась я после этого в тягостные размышления, что не видела и не слышала ничего, пока голос Уильяма не прозвучал за спиною.

– Линда, – спросил он, – отчего ты так опечалена? Люблю тебя, милая сестрица. О, Линда, разве есть хорошее в этом мире? Кажется, все в нем озлоблены и несчастливы.

Жаль, я не умер тогда, когда скончался бедный отец.

На что я ответила, что не все озлоблены или несчастливы; те, у кого есть уютные дома и добрые друзья и кто не боится любить их, – счастливы. Но мы, рабы от рождения, лишенные отца и матери, не можем рассчитывать на счастье. Мы должны быть послушными; наверное, это принесет нам удовлетворение.

– Да, – отозвался он, – я пытаюсь быть послушным, но что толку? Они сами то и дело втягивают меня в неприятности.

А потом Вилли пустился в рассказ о ссоре, случившейся у него днем с молодым хозяином Николасом. По-видимому, брат Николаса тешился, сочиняя об Уильяме небылицы. Николас сказал, что его следует высечь и он сам это сделает, после чего принялся за дело; но Уильям отважно дал отпор, и молодой хозяин, обнаружив, что раб берет над ним верх, решил связать ему руки за спиной. В этом он также не преуспел. Раздавая пинки и тумаки, Уильям вышел из стычки лишь с несколькими царапинами.

Он продолжал рассказывать о низости молодого хозяина – о том, как тот сек плетью маленьких мальчиков, но незамедлительно праздновал труса, если вспыхивала потасовка между ним и белыми мальчиками его собственного возраста.

Он продолжал рассказывать о низости молодого хозяина – о том, как тот сек плетью маленьких мальчиков, но незамедлительно праздновал труса, если вспыхивала потасовка между ним и белыми мальчиками его собственного возраста. В таких случаях он всегда спасался бегством. У Уильяма нашлись в его адрес и другие обвинения. Например, хозяин натирал медные монетки ртутью и выдавал их за четвертаки, расплачиваясь со стариком, который держал фруктовую лавочку8. Уильяма часто посылали купить фруктов, и он озабоченно спросил, что ему делать при таких обстоятельствах. Я сказала, что, безусловно, обманывать грешно и долг брата – рассказать старику о подлогах, которые в обычае у молодого хозяина. Я заверила, что он сразу смекнет, что к чему, и на том все и кончится. По мнению Уильяма, кончиться все могло для старика, но не для него. Он выразился в том духе, что не имеет ничего против, но вот мысль, что его будут хлестать плетью, ему не нравится.

Советуя быть послушным и уметь прощать, я сознавала, что в собственном глазу имеется целое бревно. Знание своих недостатков побуждало меня по возможности сдерживать искры той же пылкой натуры, которой Богу было угодно одарить брата. Не зря я прожила в рабстве четырнадцать лет. Я чувствовала, видела и слышала достаточно, чтобы читать характеры людей, окружавших меня, и догадываться о мотивах. Война моей жизни уже началась; и пусть я была одним из самых беспомощных созданий Господних, во мне зрела решимость никогда не стать побежденной. Увы мне!

Если и есть на свете чистый, залитый солнцем уголок, полагала я, то он – в сердцах Бенджамина и еще одного человека, которого я обожала со всем пылом первой девичьей любви. Владелец прознал об этом и стремился всеми возможными способами сделать меня несчастной. К телесным наказаниям он не прибегал, зато не существовало такого мелочного тиранства, изобрести которое способно человеческое хитроумие и которого он бы ко мне не применил.

Помню, как меня впервые наказали. Это было в месяце феврале. Бабушка забрала у меня старые башмаки и заменила их новой парой. Они были необходимы, ибо снег лег слоем в несколько сантиметров и останавливаться не собирался. Когда я ходила по комнате миссис Флинт, их скрип терзал ее утонченные нервы. Она подозвала меня и спросила, что есть у меня при себе такого, что издает столь мерзкие звуки. Я объяснила, что это новые ботинки. «Сними их, – велела она, – и если еще хоть раз наденешь, я брошу их в камин».

Я сняла ботинки, а вместе с ними и чулки. Затем она отослала меня с поручением – путь предстоял неблизкий. Я брела по снегу, и мороз леденил босые ноги. К вечеру я сильно охрипла и отправилась в постель, уверенная, что следующее утро застанет меня совершенно больной, а то и мертвой. Какова же была моя досада, когда, проснувшись, я обнаружила себя вполне здоровой!

Мне представлялось, что, если бы я умерла или надолго слегла, хозяйка ощутила бы угрызения совести за то, что так ненавидела «маленькую чертовку», как она меня окрестила. Только незнание натуры этой женщины могло дать пищу столь неумеренным фантазиям.

Доктору Флинту временами предлагали за меня высокую цену, но он всегда отговаривался словами: «Она принадлежит не мне. Она – собственность дочери, и я не имею права продавать ее». Какой добрый, честный человек! Моя юная хозяйка была ребенком, и у нее я искать защиты не могла. Я любила ее, и она платила ответными чувствами. Однажды я услышала, как отец в разговоре упомянул о привязанности девочки ко мне, а его жена тут же ответила, что это происходит от страха. Это заронило в мой разум неприятные сомнения. Действительно ли девочка изображала то, чего не чувствовала? Или мать ревновала к той крохе любви, которую малышка ко мне питала? Я пришла к выводу, что, должно быть, верна вторая причина. И сказала себе: «Кому и верить, как не ребенку».

Однажды днем я сидела за шитьем, ощущая несвойственный упадок духа. Хозяйка обвинила меня в провинности, тогда как я уверяла, что совершенно невиновна; но по презрительной кривизне губ видела, что она считает меня лгуньей.

Я не понимала, ради какой мудрой цели Бог ведет меня по столь тернистым путям, и не ждут ли меня еще более темные дни. Пока я сидела, уйдя в эти мрачные мысли, дверь тихонько приоткрылась, и через порог ступил Уильям.

– Ну, братец, – спросила я, – что на этот раз стряслось?

– О, Линда, Бен попал в большую беду из-за хозяина! – ответил он.

Первой мыслью было, что Бенджамин убит.

– Не пугайся, – поспешил добавить Уильям. – Я все расскажу.

Оказалось, хозяин Бенджамина послал за ним, а тот не сразу явился на зов. Когда пришел, хозяин был вне себя от гнева и попытался отстегать его плетью. Бенджамин воспротивился. Хозяин и раб стали бороться, и наконец хозяин был повержен. У Бенджамина были все причины дрожать от ужаса: он опрокинул на землю хозяина – одного из богатейших людей в городке. Я в тревоге ожидала последствий.

Той же ночью я тайком прокралась домой к бабушке, и туда же явился без ведома хозяина Бенджамин. Бабушки не было: она на день или два отправилась в гости к старой подруге, жившей в деревне.

– Я пришел, – сказал Бенджамин, – попрощаться с тобой. Я ухожу.

Я спросила, далеко ли.

– На Север, – ответил он.

Я всмотрелась в него, пытаясь понять, не шутит ли. И увидела ответ в его плотно сжатых, твердых губах. Я принялась молить его не убегать, но он не внял моим словам. Сказал, что давно не мальчик и с каждым днем рабское ярмо гнетет его все сильнее. Он поднял руку на хозяина, и за это преступление грозила публичная порка кнутом. Я напомнила о нищете и тяготах, с которыми он столкнется среди незнакомцев. Я говорила, что его могут изловить и вернуть обратно, и одна мысль об этом вселяла в меня ужас.

Мои слова его только раздосадовали, и он спросил в ответ, не лучше ли свобода, пусть и с бедностью и тяготами, чем то, как с нами обращаются в рабстве.

– Линда, – горячо говорил он, – здесь мы – дворовые псы, пыль под ногами, рабочий скот – словом, все, что есть на свете самого низкого. Нет, я не останусь! Хотят – пусть возвращают обратно. Двум смертям не бывать, а одной не миновать.

Он прав; но как трудно мне было отступиться!

– Иди, – бросила я тогда, – и разбей матери сердце!

Я раскаялась в своих словах, еще не успев их договорить.

– Линда, – ответил он тоном, какого я еще не слышала в тот вечер, – как могла ты такое сказать?! Бедная матушка! Будь добра к ней. И ты тоже, кузина Фэнни.

Кузина Фэнни – бабушкина подруга, которая несколько лет жила с нами.

Мы обменялись словами прощания, и этот умный, добрый юноша, завоевавший наши сердца многочисленными поступками, полными любви, скрылся из виду в темноте.

О подробностях его побега я умолчу. Достаточно сказать, что на пути к Нью-Йорку судно, на котором он плыл, застиг свирепый шторм. Капитан сказал, что придется зайти в ближайший порт. Это встревожило Бенджамина, который сознавал, что объявления о нем будут разосланы по всем портам, ближайшим к родному городку. Капитан заметил его замешательство. Когда судно пришло в порт, объявление не ускользнуло от глаз капитана. Бенджамин был описан настолько точно, что капитан велел схватить его и заковать в цепи. Буря миновала, и они продолжили путь в Нью-Йорк. Незадолго до того, как судно достигло места назначения, Бенджамин исхитрился освободиться от оков и бросился за борт. С судна ему бежать удалось, но за ним была послана погоня, его изловили и отвезли обратно к хозяину.

Он спросил в ответ, не лучше ли свобода, пусть и с бедностью и тяготами, чем то, как с нами обращаются в рабстве.

Когда бабушка вернулась домой и узнала, что младший сын совершил побег, великая печаль охватила ее; но с характерным для нее благочестием она сказала: «Воля Божия да исполнится». Каждое утро она спрашивала, не слышно ли вестей о ее мальчике. И вести не замедлили себя ждать. Хозяин возрадовался, получив письмо, в коем сообщалось о поимке его живого имущества.

Мнится, это было лишь вчера – настолько хорошо я помню тот день. Я увидела, как Бенджамина в цепях вели по улицам в тюрьму. Лицо было мертвенно бледным, однако исполненным решимости. Он упросил одного матроса зайти домой к матери и передать ей просьбу не искать с ним встречи. По его словам, при виде матери в расстроенных чувствах он не сумеет совладать с собой. Она же жаждала видеть его – и все равно пошла, но скрывалась в толпе, чтобы уважить просьбу.

Посетить его нам не дозволили; но мы много лет были знакомы с тюремщиком, человеком добросердечным. В полночь он отпер дверь тюрьмы и тайком впустил нас с бабушкой. Когда мы вошли в камеру, ни один звук не нарушал царившей тишины.

– Бенджамин, Бенджамин, – прошептала бабушка. Нет ответа. – Бенджамин! – снова срывающимся голосом позвала она.

Раздался лязг цепей. Луна едва взошла и бросала неверный свет сквозь решетку окна. Мы опустились на колени и взяли холодные ладони Бенджамина в свои. Мы не говорили ни слова. Слышны были лишь всхлипы, и губы Бенджамина приоткрылись, ибо мать рыдала, уткнувшись ему в шею. С какой живостью память возвращает мне эту печальную ночь! Мать и сын завели разговор. Он просил прощения за страдания, которые причинил. Она отвечала, что ей нечего прощать: она не может винить его за стремление к свободе. Он говорил, что, когда его поймали, он вырвался и готов был броситься в реку, но тут его одолели мысли о ней, и он удержался от этого поступка. А разве о Боге он не подумал, спросила она. Тут мне показалось в лунном свете, что лицо его исказилось яростью. Он ответил:

– Нет, о нем я не думал. Когда человека загоняют, точно дикого зверя, он забывает, что есть на свете Бог и рай. Он забывает обо всем, стараясь лишь сделаться недосягаемым для гончих.

– Не говори так, Бенджамин, – взмолилась она. – Доверься Богу. Будь смирен, дитя мое, и хозяин тебя простит.

– Простит меня за что, матушка? За то, что не позволил ему обращаться с собой как с собакой? Нет! Я никогда не смирюсь пред ним. Я работал на него без малого всю жизнь, а мне платили плетьми да тюрьмой. В ней я и останусь, пока не умру или пока он не продаст меня.

Бедная мать содрогнулась при этих словах. Верно, Бенджамин это почувствовал, ибо когда заговорил снова, голос стал спокойнее.

– Не переживай обо мне, матушка. Я того не стою, – сказал он. – Жаль, что мне не досталось твоей добродетельности. Ты сносишь происходящее терпеливо, словно полагая, что все в порядке вещей. Жаль, я так не могу.

Бабушка возразила, что не всегда была такою; некогда и ее дух был так же пылок, как у него; но, когда тяжкие испытания падали на ее плечи, а ей не на кого было опереться, она научилась взывать к Богу, и Он облегчал ее бремя. И стала молить сына поступить так же.

Мы, забывшись, засиделись дольше отведенного срока, и пришлось спешно уходить.

Бенджамин был в заключении три недели, когда бабушка пошла к его хозяину с целью вступиться за сына. Тот был неумолим. Он сказал, что Бенджамин должен послужить наглядным примером для остальных рабов; его следует держать в тюрьме, пока он не покорится – или не будет продан, если за него удастся выручить хотя бы доллар. Однако впоследствии несколько смягчил суровость. Цепи с Бенджамина сняли, и нам позволили навещать его.

Прошло три месяца, перспектив освобождения или покупки по-прежнему не было. Однажды кто-то услышал, что Бенджамин в камере поет и смеется. Об этом неблаговидном поведении донесли хозяину, и надсмотрщику было велено заново заковать его. Теперь он содержался в камере с другими заключенными, которые укрывались завшивленными тряпками. Бенджамина приковали рядом с ними, и вскоре его тоже стали донимать паразиты. Он трудился над оковами, пока не преуспел в избавлении от них. Тогда он просунул их сквозь прутья решетки с просьбой отнести их хозяину и сообщить, что раб его завшивел.

Эта дерзость была наказана более тяжелыми кандалами и запретом посещений.

Бабушка часто передавала ему чистую одежду. Снятую сжигали. Когда мы в последний раз виделись с Бенджамином в тюрьме, мать все еще просила сына послать тюремщика за хозяином и попытаться вымолить у него прощение. Но ни уговоры, ни споры не могли отвратить его от поставленной цели. Он спокойно отвечал:

– Я дожидаюсь его шага.

И цепи вторили похоронным звоном.

Прошло еще три месяца, Бенджамин покинул стены тюрьмы. Нам, любившим его, предстояло в последний раз сказать ему «прости». Его купил работорговец. Помнишь, читатель, я рассказывала, сколько денег он принес хозяину в десятилетнем возрасте? Теперь ему было больше двадцати, а продали его за триста долларов. Его хозяин махнул рукой на собственные интересы. Долгое тюремное заключение сделало лицо Бенджамина слишком бледным, тело исхудало; более того, работорговец прознал о его характере и не считал подходящим для раба. Даже обмолвился, что отдал бы любую цену, будь этот красивый парень девушкой. И мы возблагодарили Бога, что это не так.

Если б видели вы, как мать цеплялась за ребенка, когда на руки его надевали кандалы; если бы слышали ее душераздирающие стоны и видели налитые кровью глаза, безумно метавшиеся от одного лица к другому, тщетно моля о милосердии; если бы видели эту сцену так, как я, то воскликнули бы: «Будь проклято рабство!»

Если б видели вы, как мать цеплялась за ребенка, когда на руки его надевали кандалы; если бы слышали ее душераздирающие стоны и видели налитые кровью глаза, безумно метавшиеся от одного лица к другому, тщетно моля о милосердии; если бы видели эту сцену так, как я, то воскликнули бы: «Будь проклято рабство!» Бенджамин, ее младший сын, ее любимец, уходил навеки! Она не могла этого осмыслить. Она завела беседу с торговцем, чтобы узнать, можно ли купить Бенджамина. Ей было сказано, что это невозможно, поскольку на торговца возложено обязательство не продавать его, пока они не выедут за пределы штата. Торговец пообещал, что не продаст его, пока не достигнет Нового Орлеана.

Преисполненная сильной и непоколебимой веры, бабушка начала свой труд любви. Бенджамина надлежало освободить. Она знала, что в случае успеха они по-прежнему будут жить в разлуке; но эта жертва была не слишком велика. День и ночь трудилась она. Торговец запросил бы втрое бо́льшую цену в сравнении с суммой, которую отдал, но это ее не обескуражило.

Бабушка наняла адвоката, чтобы он написал одному джентльмену, ее знакомому из Нового Орлеана. Она молила проявить участие в судьбе Бенджамина, и тот с готовностью удовлетворил ее просьбу. Увидевшись с Бенджамином, он изложил суть дела, и тот поблагодарил его, однако сказал, что предпочел бы подождать с предложением торговцу. Бенджамину было известно, что тот пытался получить за него высокую цену, но всякий раз терпел неудачу. Это придало ему храбрости, чтобы совершить еще одну попытку вырваться на свободу. Однажды утром, задолго до наступления дня, обнаружилось, что Бенджамин пропал. Он уже плыл по синим волнам, направляясь в Балтимор.

Белизна кожи в кои-то веки оказала ему добрую услугу. Никто не заподозрил, что лицо это принадлежит рабу; в противном случае буква закона была бы соблюдена и живую вещь вернули бы в рабство. Но и ярчайшие небеса часто заслоняют темнейшие тучи. Бенджамин заболел и был вынужден задержаться в Балтиморе на три недели. Силы не торопились возвращаться, а горячее стремление продолжить путь, казалось, лишь отсрочивало выздоровление. Как ему набраться сил без свежего воздуха и физических упражнений? Он отважился выйти на короткую прогулку. Для этой цели была выбрана боковая улочка, что, как он думал, избавит от риска наткнуться на знакомого; но чей-то голос окликнул его:

– Здравствуй, Бен, мальчик мой! Что это ты здесь делаешь?

Первым побуждением Бенджамина было бежать; но ноги дрожали так сильно, что он не мог сдвинуться с места. Он повернулся лицом к противнику… Перед ним стоял ближайший сосед его бывшего хозяина! Бенджамин совсем уверился, что все кончено; но вышло совсем иначе. Тот человек оказался чудом во плоти. Он имел немалое число рабов, но все же не был полностью глух к тем таинственным часам, чье тиканье редко слышится в груди рабовладельца.

– Бен, ты болен! – воскликнул он. – Да что там, выглядишь не лучше привидения. Верно, я сильно испугал тебя. Не думай, я тебя и пальцем не трону. Жизнь у тебя была не сахар, и я не стану мешать тебе идти своей дорогой. Но я бы посоветовал убираться из этих мест, да поскорее, ибо как раз сейчас здесь несколько джентльменов из нашего городка.

Он описал Бенджамину самый короткий и безопасный маршрут до Нью-Йорка и добавил:

– Буду рад рассказать твоей матери, что виделся с тобой. Прощай.

Бенджамин отвернулся, преисполненный благодарности и удивления от того, что в городке, который он так ненавидел, нашелся редкий алмаз, достойный лучшей и более чистой оправы.

Джентльмен был северянином по рождению и женился на южанке. По возвращении он рассказал бабушке о встрече с ее сыном и об услуге, которую оказал.

Бенджамин благополучно достиг Нью-Йорка и решил оставаться там, пока не наберется достаточно сил, чтобы следовать дальше. Случилось так, что единственный оставшийся сын бабушки приплыл в тот же город по поручению хозяйки. Божьим произволением братья встретились. Можете не сомневаться, это была радостная встреча.

– Фил! – воскликнул Бенджамин. – Наконец-то я здесь!

И стал рассказывать брату, как близко подошел к порогу смерти, когда вдали уже виднелись вольные земли, и как молился, чтобы выжить и сделать хоть один глоток вольного воздуха. Он говорил, что жизнь только сейчас обрела цену и умереть в этот момент было бы слишком жестоко. В тюрьме он жизнь не ценил; однажды даже ощутил искушение с нею покончить; но что-то – он и сам не знал, что именно, – помешало; вероятно, страх. Бенджамин слышал, как люди, объявлявшие себя верующими, утверждали, что самоубийцам нет пути в рай, а поскольку здешняя его жизнь выдалась довольно жаркой, он не имел желания попасть в пекло и в ином мире.

– Если я умру теперь, – воскликнул он, – слава богу, умру свободным человеком!

Он умолял дядю Филиппа не возвращаться на Юг, остаться на Севере и работать вместе, пока они не заработают достаточно денег, чтобы выкупить тех, кто остался на родине. Брат возразил, что, если он бросит мать в беде, это ее убьет. Она заложила дом и с большими трудами собрала денег, чтобы выкупить Бенджамина. Хочет ли он, чтобы его выкупили?

– Нет, ни за что! – ответил Бен. – Неужто ты думаешь, что я, вырвавшись из их хватки и уехав так далеко, дам им хоть один ломаный грош? Нет! И неужто думаешь, я лишил бы нашу матушку дома на старости лет? Что я позволил бы ей расплатиться за меня всеми этими с трудом заработанными долларами – и притом никогда со мною не увидеться? Ведь ты знаешь, она останется на Юге столько, сколько остальные дети будут рабами. Добрейшая матушка! Скажи ей, чтобы выкупила тебя, Фил. Ты всегда был для нее утешением, а я – вечным бедствием. А Линда, бедная Линда – что станется с нею? Фил, ты не знаешь, какую жизнь они ей уготовали. Она кое-что рассказывала мне об этом, и я всем сердцем желал, чтобы старина Флинт либо умер, либо исправился. Когда я был в тюрьме, он спросил ее, не хочет ли она, чтобы он попросил моего хозяина простить меня и снова забрать домой. Она сказала: «Нет, Бенджамин не хочет возвращаться». Тот взбесился и ответил, что все мы одинаковы. Я и вполовину не презирал собственного хозяина так, как презираю этого человека. На свете много рабовладельцев и похуже моего, но, несмотря на все это, я не хотел бы быть его рабом.

За время болезни Бенджамину пришлось распродать почти всю одежду, чтобы платить за предметы первой необходимости. Но он не расстался с булавкой, которую я прикрепила ему на грудь, когда мы расставались. Это моя самая ценная вещь, и я не знала никого более достойного носить ее. Так она у него и осталась.

Брат снабдил его одеждой и отдал все деньги, что были у него при себе.

Они расстались со слезами на глазах, и, уже поворачиваясь, чтобы уйти, Бенджамин сказал:

– Фил, я прощаюсь со всеми, кто мне близок.

Так и было. Больше мы никогда о нем не слышали.

Дядя Филипп приехал домой, и первыми словами, которые произнес, едва войдя в дом, были следующие:

– Матушка, Бен свободен! Я видел его в Нью-Йорке.

Она привстала, озадаченно глядя на него.

– Матушка, ты что, не веришь? – проговорил он, мягко положив ладонь ей на плечо.

Она воздела руки к небу и воскликнула:

– Слава Богу! Давайте возблагодарим Его.

Счастливые мать и сын расположились тем вечером у старого очага, говоря о том, как они гордятся друг другом и как докажут миру, что способны позаботиться о себе, как много лет заботились о других.

После добрая женщина упала на колени и излила душу в молитве. Затем Филиппу пришлось сесть и повторить ей слово в слово все, что говорил Бенджамин. Он рассказал обо всем; не стал лишь упоминать о том, каким больным и бледным был в тот момент ее любимец. Да и зачем расстраивать ее, коль она не могла ничем помочь?

Эта мужественная старая женщина продолжала упорно трудиться, надеясь спасти кого-нибудь из остальных детей. Через некоторое время ей удалось выкупить Филиппа. Она уплатила восемьсот долларов и вернулась домой с драгоценным документом, обеспечивавшим его свободу. Счастливые мать и сын расположились тем вечером у старого очага, говоря о том, как они гордятся друг другом и как докажут миру, что способны позаботиться о себе, как много лет заботились о других. Ту беседу все мы завершили словами: «Кто желает быть рабом, тот пусть будет рабом».

V
Испытания девичества

В первые годы служения в семье доктора Флинта я привыкла получать часть тех же послаблений, что и дети хозяйки. Хотя мне такое положение вещей казалось не более чем справедливым, я была благодарна и старалась отвечать на доброту преданным исполнением обязанностей. Но ныне я вступила в свой пятнадцатый год – печальное время в жизни девушки-рабыни. Хозяин начал нашептывать мне на ухо мерзости. Как бы юна я ни была, не знать об их значении было невозможно. Я старалась встречать их безразличием или презрением. Возраст хозяина, моя крайняя юность и страх, что о его поведении донесут бабушке, заставляли его не выходить за рамки подобного обращения много месяцев. Доктор был хитрец и в достижении целей прибегал к разным способам. Иногда у него случались бурные, устрашающие вспышки, заставлявшие дрожать его жертв; порой он напускал на себя притворную мягкость, которая, по его мысли, должна была привести их к покорности. Из этих двух настроений я предпочитала буйное, пусть оно и приводило меня в трепет. Он, не жалея сил, старался разрушить те чистые принципы, что привила мне бабушка. Он населял мой юный ум нечистыми образами, такими, которые выдумать могло лишь порочное чудовище. Я отворачивалась с отвращением и ненавистью. Но доктор Флинт был хозяином. Приходилось жить с ним под одной крышей, где на моих глазах мужчина сорока годами старше изо дня в день нарушал самые священные заповеди природы.

Он говорил, что я – его собственность, что я должна покоряться его воле во всем. Моя душа восставала против этой гнусной тирании. Но куда могла я обратиться за защитой? Не имело значения, была ли рабыня черна, как черное дерево, или бела, как хозяйка. В обоих случаях закон не защищал ее от оскорблений, от насилия и даже от смерти; все это обрушивали на нее демоны, принявшие человеческую форму.

Он говорил, что я – его собственность, что я должна покоряться его воле во всем. Моя душа восставала против этой гнусной тирании.

Хозяйка, которой полагалось защищать беспомощную жертву, не питала к ней никаких иных чувств, кроме ревности и ярости. Унижения, несправедливости, пороки, порожденные рабством, превосходят все, что я способна описать. Они больше, чем то, во что вы, мои читатели, были бы готовы поверить. Конечно, если бы вы сочли правдой хотя бы половину того, что рассказывают вам о беспомощных миллионах, страдающих в этой жестокой неволе, вы, северяне, не стали бы помогать затягивать это ярмо. Вы бы отказались делать за рабовладельца на своей собственной земле ту гнусную и жестокую работу, которую выполняют за него на юге специально натасканные гончие псы и белые из самого низшего класса.

Годы несут людям достаточно грехов и скорбей; но в рабстве они омрачают самый рассвет жизни. Даже маленькая девочка, которая привыкла прислуживать хозяйке и ее детям, узна́ет, не достигнув двенадцати лет, почему хозяйка ненавидит какую-то из рабынь. Вполне вероятно, среди них окажется и мать девочки. Она выслушивает яростные взрывы ревнивой страсти и не может не понимать, в чем причина. Она преждевременно познает зло этого мира. И вскоре научится дрожать, едва заслышав поступь хозяина. Ей придется осознать, что она больше не ребенок. Если Бог одарил ее красотой, это окажется величайшим проклятием. То, что в белой женщине побуждает окружающих к восхищению, лишь ускоряет падение рабыни. Я знаю, некоторых рабство низвело до слишком скотского состояния, чтобы осознавать униженность положения; но многие чувствуют его весьма остро и содрогаются при воспоминании. Я не могу выразить, как сильно страдала в присутствии этих несправедливостей, какую боль мне до сих пор причиняют воспоминания. Хозяин подстерегал меня на каждом шагу, напоминая, что я принадлежу ему, и клялся небесами и землей, что принудит меня покориться. Если после целого дня неустанных трудов я выходила глотнуть свежего воздуха, его шаги преследовали меня. Если опускалась на колени у могилы матери, на меня падала его тень. Сердечная легкость, коей одарила меня природа, отяготилась печальными предчувствиями. Другие рабы в доме хозяина заметили перемену. Многие жалели меня, но никто не осмеливался спросить о причине. Да и нужды не было. Они слишком хорошо знали о греховных делах, творившихся под этим кровом, и сознавали, что разговоры о них – проступок, который никогда не оставался безнаказанным.

Как мечтала я о наперснике, которому могла бы излить душу! Я отдала бы весь мир за то, чтобы приникнуть головою к верной груди бабушки и поведать ей обо всех злосчастьях. Но доктор Флинт клялся, что убьет меня, если не буду нема, как могила. Кроме того, хотя бабушка была для меня всем, я боялась ее не меньше, чем любила. Я привыкла оглядываться на нее с уважением, граничившим с благоговением. В силу крайней юности мне казалось постыдным рассказывать о таких нечистых вещах, поскольку я знала: в вопросах этих она весьма строга. Более того, она была женщиной боевитой. Обычно манеры ее отличались мягкостью и спокойствием, но стоило возбудить негодование – и утихомирить его было не так-то легко. Мне рассказывали, что однажды она гналась за белым джентльменом с заряженным пистолетом в руке, потому что тот оскорбил одну из ее дочерей. Я страшилась последствий неистового взрыва, гордость и страх налагали печать на мои уста. Но хоть я не поверяла ей печали и даже уклонялась от ее бдительного ока и расспросов, близкое присутствие служило некоторой защитой. Хоть она прежде и была рабыней, доктор Флинт опасался ее. Он страшился жгучих упреков. Более того, бабушку знали, покровительствовали ей многие в округе, а он не желал делать свою подлость достоянием публики. Мне повезло, что жила я не на дальней плантации, а в городке не столь большом, чтобы обитатели не знали о делах друг друга. Как бы плохи ни были законы и обычаи рабовладельческого общества, доктор, будучи человеком, благосостояние коего зависело от профессии, почитал благоразумным сохранять внешнюю видимость приличий.

О, сколько дней и ночей провела я по вине этого человека в страхе и печали! Читатели, я веду правдивый рассказ о том, сколько выстрадала в рабстве, не ради возбуждения сочувствия к себе. Я делаю это, дабы возжечь в ваших сердцах пламя сострадания к моим сестрам, все еще пребывающим в неволе, страдающим так, как некогда я.

Однажды видела я двух прекрасных детей, игравших вместе. Одна из них была светловолосой белой девочкой; другая – ее рабыней, а также сестрой. Видя, как обнимали они друг друга, и слыша радостный смех, я с тоской отвернулась. Я предвидела неизбежный удар, что вскоре обрушится на сердце маленькой рабыни. Я знала, как скоро смех сменится вздохами. Светловолосая выросла в еще более прекрасную женщину. От детства до женственности путь ее был усеян цветами и осенен солнечным небом. Вряд ли хоть один день в ее жизни был омрачен тучами, пока солнце не поднялось утром перед ее свадьбой.

Благослови Бог всех, кто трудится во имя дела человечности, где бы они ни были!

А как эти годы обошлись с ее сестрой-рабыней, маленькой подружкой детства? Она тоже стала весьма хороша собою, но цветы и солнечный свет были не для нее. Она пила из той чаши греха, стыда и страданий, из которой принуждена пить ее раса.

Почто же молчите вы – вольные сыны и дочери Севера, – видя подобное? Отчего запинаются языки ваши, когда надо выступить за правое дело? О, если бы только обладала я бо́льшими способностями! Увы, сердце мое слишком полно, а перо мое слишком слабо! Есть на свете благородные мужчины и женщины, что вступаются за нас, стремясь помочь тем, кто сам себе помочь не может. Благослови их Бог! Дай Бог им силы и мужества продолжать их труды! Благослови Бог всех, кто трудится во имя дела человечности, где бы они ни были!

VI
Ревнивая хозяйка

Я бы десять тысяч раз предпочла, чтобы дети мои были полуголодными побирушками из Ирландии, чем самыми холеными рабами в Америке. Я скорее влачила бы жизнь на хлопковой плантации, пока могила не раскрыла бы свой зев, чтобы дать мне покой, чем жила с беспринципным хозяином и ревнивой хозяйкой. Доля преступника в исправительном заведении и та предпочтительнее. Он может раскаяться, отречься от неправедных путей и обрести покой; но не так обстоит дело с рабыней, полюбившейся хозяину. Ей не дозволено иметь гордости. Для нее считается преступлением желание быть добродетельной.

Миссис Флинт разобралась в характере мужа еще до моего рождения. Она могла использовать это знание, дабы давать советы и защиту юным и невинным рабыням, но к ним она сочувствия не питала. Девушки были объектами вечных подозрений. Она следила за супругом с неустанной бдительностью; но тот понаторел в способах этого избегать. Что не находилось случая сказать словами, он показывал знаками, изобретая их больше, чем могли бы измыслить в приюте для глухих и немых. Я пропускала их мимо, словно не могла сообразить, что он имеет в виду; многие были проклятиями и угрозами, обрушенными на меня за глупость. Однажды доктор поймал меня за стараниями научиться писать. Он нахмурился, словно был не слишком доволен; но потом, полагаю, пришел к выводу, что такое достижение может помочь в осуществлении его любимого замысла. Вскорости в руки мне стали попадать записки. Я возвращала их со словами:

– Я не могу прочесть это, сэр.

– Правда? – отзывался он. – Тогда придется самому прочесть это тебе.

Доктор всегда завершал чтение вопросом: «Ты все поняла?» Порой жаловался, что в чайной комнате слишком жарко, приказывая подать ему ужин на маленький столик на веранде. Усаживался там с самодовольной улыбкой и велел мне встать рядом и отгонять мух. Ел он очень медленно, делая паузы между порциями пищи, которые отправлял в рот. Эти промежутки использовались для многословных описаний счастья, которое я столь глупо отталкиваю, и угроз наказания, к которому приведет мое упрямое неповиновение. Он много хвастал сдержанностью, которую проявлял в отношении меня, и напоминал, что терпению есть предел. Когда удавалось уклониться от его речей дома, он приказывал явиться в его городской кабинет, дабы выполнить поручение. Придя туда, я была обязана стоять и слушать то, что он считал уместным адресовать мне. Порой я столь открыто выражала презрение, что он впадал в неистовую ярость, и оставалось только дивиться, что он не поднимает на меня руку. Поставленный в определенные условия, доктор, верно, полагал, что для него лучшая тактика – быть терпеливым. Но с каждым днем положение вещей делалось все хуже. В отчаянии я сказала, что должна обратиться к бабушке за защитой и непременно сделаю это. Он в ответ пригрозил смертью и кое-чем хуже, если я пожалуюсь. Как ни странно, я не теряла надежды. Природа наделила меня жизнерадостностью, и я всегда продолжала верить, что мне так или иначе удастся выскользнуть из его хватки. Как и многие бедные простодушные рабыни, окружавшие меня, я верила, что какие-то нити радости еще будут вплетены в мою темную судьбу.

Природа наделила меня жизнерадостностью, и я всегда продолжала верить, что мне так или иначе удастся выскользнуть из его хватки.

Я вступила в шестнадцатый год жизни, и с каждым днем становилось очевиднее: мое присутствие нестерпимо для миссис Флинт. Они с супругом часто обменивались гневными словами. Он никогда не наказывал меня сам и не позволял это делать другому. Получить удовлетворение с этой стороны ей было не суждено; но, когда она пребывала в гневе, никакое на свете слово не было настолько отвратительным, чтобы она не могла им в меня бросить. Однако я, которую она презирала с такой злобой, питала к ней куда бо́льшую жалость, чем ее собственный муж, чьим долгом было делать счастливой ее жизнь. Я ни разу не согрешила, да и не желала согрешить против нее, и одно-единственное доброе слово из ее уст повергло бы меня к ее стопам.

После многократных ссор между доктором и женой он объявил о намерении забрать младшую дочь, которой было тогда четыре года, чтобы она спала в его комнатах. Возникла необходимость одной из служанок ночевать в той же комнате, дабы оказаться под рукой, если дитя заворочается во сне. Для этой службы была избрана я, и мне сообщили, с какой целью все это затеяно. Умудряясь, насколько это возможно, держаться на виду у людей, в дневное время я до сих пор успешно избегала хозяина, хотя он не раз подносил к моему горлу бритву, чтобы заставить изменить линию поведения. По ночам я спала под боком у своей тетки, где чувствовала себя в безопасности. Доктор был достаточно предусмотрителен, чтобы не входить в ее комнату. Она была стара и много лет проработала в семье. Более того, он, как человек женатый и уважаемый профессионал, почитал нужным сохранять некоторую степень приличия. Но теперь решился удалить это препятствие и думал, что спланировал все так, чтобы избежать подозрений. Он прекрасно сознавал, как высоко я ценила убежище под боком старой женщины, и преисполнился решимости лишить меня его.

В первую ночь доктор оставил дочь в комнате одну. На следующее утро мне велели вечером того же дня заступить на пост няньки. Но благое Провидение вмешалось с пользой для меня. Днем миссис Флинт прослышала об этом назначении, и в доме разразилась гроза. Я возрадовалась, слыша, как она бушевала.

Через некоторое время хозяйка послала за мной с повелением прийти в ее комнату. Первым делом она спросила:

– Знала ли ты, что теперь должна спать в комнате доктора?

– Да, мэм.

– Кто тебе сказал?

– Хозяин.

– Будешь ли ты честно отвечать на все вопросы, которые я тебе задам?

– Да, мэм.

– Тогда скажи мне, если надеешься заслужить прощение: виновна ли ты в том, в чем я тебя обвинила?

– Нет.

Она вручила мне Библию и велела:

– Положи руку на сердце, поцелуй эту священную книгу и поклянись перед Богом, что говоришь мне правду.

Я принесла клятву, которую она требовала, и сделала это с чистой совестью.

– Ты взяла святое Божье слово, дабы засвидетельствовать свою невиновность, – сказала она. – Если ты обманула меня, берегись! А теперь возьми этот табурет, сядь, смотри мне прямо в лицо и рассказывай обо всем, что происходит между тобой и хозяином.

Я сделала, как было велено. Пока я продолжала рассказ, она часто менялась в лице, рыдала, порою стонала. Тон ее слов был столь печален, что я была тронута ее скорбью. Слезы навернулись на глаза, но вскоре я убедилась, что ее эмоции рождены гневом и уязвленной гордостью. Она чувствовала, что брачные обеты осквернены, достоинство оскорблено, но не имела никакого сострадания к жертве вероломства мужа. Она жалела себя как мученицу, но была не способна сочувствовать тому состоянию стыда и страдания, в которое была ввергнута несчастная, беспомощная рабыня. Однако, вероятно, в ней все же проснулась какая-то доля чувств, ибо, когда беседа закончилась, она заговорила со мной по-доброму и обещала защитить. Меня бы весьма утешило обещание, будь хоть какая-то уверенность в нем, но опыт жизни в рабстве взрастил недоверие. Она была женщиной не слишком утонченной и плохо умела контролировать страсти. Я была предметом ее ревности и, как следствие, ненависти и знала, что не могу рассчитывать на доброту. Я не могла ее винить. Жены рабовладельцев чувствуют то же самое, что другие женщины в сходных обстоятельствах. Огонь ее темперамента разгорался от крохотных искр, и теперь пламя набрало такую силу, что доктору пришлось отказаться от задуманного.

Я знала, что запалила факел, и ожидала, что впоследствии от него же и пострадаю; но была слишком благодарна хозяйке за своевременную помощь, чтобы об этом переживать. Теперь она велела мне ночевать в комнате, прилегавшей к ее собственной. Там я стала предметом особой заботы, хоть это и доставляло ей определенные неудобства, ибо она провела не одну бессонную ночь, следя за мною. Иногда я просыпалась, открывала глаза и обнаруживала ее, склоненную надо мной. Бывало, хозяйка нашептывала мне спящей на ухо так, словно это ее муж разговаривал, и слушала, что я отвечу. Если случалось таким образом напугать меня, она крадучись ускользала, а на следующее утро говорила, что я разговаривала во сне, и спрашивала с кем. Наконец, я начала опасаться за собственную жизнь. Она часто оказывалась под угрозой, и можете представить – даже лучше, чем я способна описать, – какое это неприятное ощущение, когда просыпаешься глухой ночью и обнаруживаешь, что над тобой склонилась ревнивая женщина. Но каким бы ужасом это ни было, я опасалась, что со временем он уступит место еще большему.

Наконец хозяйке наскучили полночные бдения, ибо удовлетворения они не принесли. Миссис Флинт сменила тактику и теперь прибегла к другому трюку – обвинила хозяина в преступлении в моем присутствии, и в качестве автора обвинения назвала меня. К моему крайнему изумлению, тот ответил:

– Я в это не верю; но, если она все же призналась в этом, значит, ты пытала ее, понуждая разоблачить меня.

Пытала, понуждая разоблачить! Воистину, Сатане нетрудно было бы различить цвет его души! Я понимала, с какой целью он устроил это лживое представление. Оно должно было показать, что я ничего не выиграла, обратившись за защитой, власть по-прежнему в его руках. Мне стало жаль миссис Флинт. Она была его второй женой, намного моложе, а этот седовласый негодяй был способен истощить терпение и намного более мудрой и благородной женщины. Хозяйка была совершенно сбита с толку и не понимала, что делать дальше. Она бы с удовольствием велела выпороть меня за предполагаемую ложную клятву, но, как я уже говорила, доктор никому не позволял меня трогать. Этот старый греховодник был опытным дипломатом. Применение плети могло привести к слухам, которые разоблачили бы его в глазах детей и внуков. Как часто радовалась я, что живу в городке, где все жители знают друг друга! Живи я на отдаленной плантации или будь затерянной среди людского множества в густонаселенном городе, меня к этому дню уже не было бы в живых.

Тайны рабства скрываются не хуже секретов инквизиции. Хозяин, насколько было мне известно, являлся отцом одиннадцати рабов. Но осмеливались ли их матери рассказывать о том, кто был отцом их детей? Осмеливались ли другие рабы намекать на это иначе как между собой и шепотом? Нет, разумеется! Они слишком хорошо знали об ужасных последствиях.

Моя бабушка не могла не видеть вещей, которые возбуждали ее подозрения. Она переживала из-за меня и пробовала разнообразные способы меня выкупить, но всякий раз ответ был неизменный: «Линда мне не принадлежит. Она – собственность моей дочери, и я не имею законного права продавать ее». Какой совестливый человек! Он был слишком щепетилен, чтобы продать меня; зато никакая щепетильность не мешала ему совершать куда как худший грех против беспомощной юной девушки, помещенной под его опеку как собственность дочери. Иногда преследователь спрашивал, хотела бы я, чтобы меня продали. Я отвечала, что скорее предпочла бы быть проданной кому угодно, чем вести такую жизнь. В этих случаях он напускал на себя крайне обиженный вид и попрекал меня неблагодарностью. «Разве не взял я тебя в свой дом, не сделал компаньонкой собственных детей? – спрашивал он. – Разве я когда-нибудь обращался с тобой как с негритянкой? Я никогда не позволял наказывать тебя, даже в угоду хозяйке. И вот чем ты отплатила мне, неблагодарная девчонка!» Я отвечала, что у него есть собственные резоны защищать меня от наказания и что тот путь, которым он следует, заставляет хозяйку ненавидеть и преследовать меня. Если я рыдала, он говорил: «Бедное дитя! Не плачь! Не плачь! Я примирюсь за тебя с твоей хозяйкой. Лишь позволь мне договориться обо всем по-своему. Бедная, глупая девочка! Ты не ведаешь собственного блага. Я буду холить и лелеять тебя. Я сделаю из тебя леди. А теперь иди и подумай обо всем, что я обещал».

И я думала.

Он был слишком щепетилен, чтобы продать меня; зато никакая щепетильность не мешала ему совершать куда как худший грех против беспомощной юной девушки, помещенной под его опеку как собственность дочери.

Читатель, я не рисую воображаемых картин южного быта. Я рассказываю чистую правду. Однако, когда жертве удается спастись от дикого зверя рабства, северяне соглашаются играть роль гончих псов и загонять беглеца обратно в его логово, «полное костей мертвых и всякой нечистоты»9. Хуже того: они не только готовы выдавать дочерей замуж за рабовладельцев, но и гордятся, если удается. Бедные девушки питают романтические представления о солнечном крае и о цветущих лозах, круглый год осеняющих счастливый дом. Какое разочарование сулит им рок! Молодая жена вскоре узнаёт, что муж, в руки которого она отдала свое счастье, относится к брачным обетам безо всякого почтения. Дети всех оттенков кожи играют с ее собственными светлокожими малютками, и она прекрасно знает, что они рождены от него домашними служанками. Ревность и ненависть входят в украшенный цветами дом и лишают его всей чудесности.

Южанки часто выходят замуж, зная, что супруг – отец множества маленьких рабов. Их это не тревожит. Они считают таких детей собственностью, таким же предметом купли-продажи, как свиньи на плантации. Редко случается так, чтобы они не заставляли таких детей осознать это и не вручили их при первой же возможности работорговцу, таким образом спроваживая с глаз долой. Рада сказать, что из того правила есть некоторые достопочтенные исключения.

Я лично знакома с двумя женами-южанками, призвавшими мужей освободить тех рабов, с которыми они состояли в «родительских отношениях», и их просьбы были удовлетворены. Эти мужья краснели, видя высшее благородство натуры своих жен. Хотя те советовали лишь сделать то, что было их долгом, просьба завоевала уважение мужей и сделала их поведение более образцовым. Скрытности был положен конец, и уверенность заняла место недоверия.

Хотя этот дурной обычай умерщвляет нравственное чувство даже у белых женщин, оно не исчезает полностью. Я слыхала, как дамы-южанки говорят о подобных мужчинах: «Он не только не считает, что нет бесчестья в том, чтобы быть отцом негритят, но и не стыдится называть себя их хозяином. Вот что я скажу: с подобными вещами нельзя мириться ни в одном достойном обществе!»

VII
Возлюбленный

Зачем любить рабыне? Зачем позволять лозам сердца обвиваться вокруг предметов, которые может в любой момент отобрать рука насилия? Когда разлуку приносит смерть, благочестивая душа может склониться в смирении и сказать: «Не моя воля, но твоя да будет, о Господь!»10 Но, когда удар наносит безжалостная рука человека, сколько бы страдания она ни причинила, трудно быть покорной.

Эти соображения не приходили мне в голову, когда я была девушкой. Юность есть юность. Я любила и тешила себя надеждой, что темные тучи вокруг меня покажут светлую сторону. Я забыла, что на моей родине тени слишком плотны, чтобы свет мог сквозь них проникнуть.

 
На той родине,
…где ум уж не мышленье,
Где каждый человек уже не человек,
Где слово уж не речь, а смех уж не веселье,
Где крики ужаса и вой со всех сторон,
Ответ удару вопль, ответ проклятью – стон,
И каждый терпит ад в своей отдельной келье.
 
(Джордж Байрон, «Жалоба Тасса»,
пер. Т. Щепкиной-Куперник)

Жил в нашей округе молодой плотник – цветной свободнорожденный. Мы были знакомы в детстве, а после того часто встречались. Между нами зародилась взаимная привязанность, и он предложил мне выйти за него замуж. Я любила его со всем пылом первой любви. Но когда пришла мысль, что я – рабыня и наши законы не дают разрешения на подобные браки, сердце упало. Возлюбленный хотел выкупить меня; но я знала, что доктор Флинт – человек слишком своенравный и деспотичный, чтобы согласиться на предложение. Он, я была уверена, стал бы всячески противиться, да и со стороны хозяйки не на что надеяться. Она с радостью избавилась бы от меня, но не таким способом. Для ее разума было бы облегчением, если бы она могла увидеть меня проданной в какой-нибудь отдаленный штат. Но выйдя замуж неподалеку от ее дома, я оказалась бы настолько же во власти ее мужа, насколько прежде, ибо муж рабыни не имеет власти защитить ее. Более того, хозяйка, как и многие другие, похоже, думала, что рабы не имеют прав ни на какие семейные узы, что они созданы лишь прислуживать семье. Как-то раз я слышала, как она на чем свет поносила молодую рабыню, сказавшую, что цветной мужчина желает сделать ее своей женою. «Да я велю с тебя шкуру содрать и засолить, милочка, – говорила она, – если еще хоть раз услышу об этом. Ты что, полагаешь, что я позволю тебе нянчить моих детей вместе с детьми от этого черномазого?» У девушки, которой она это говорила, был ребенок-мулат, разумеется, не признанный отцом. Бедный чернокожий, который любил ее, был бы горд признать беспомощного отпрыска.

Многочисленны и тревожны были мысли, что крутились в моей голове. Я не представляла, что делать. Сверх прочего, я желала избавить возлюбленного от оскорблений, что так глубоко ранили мою душу. Я поговорила об этом с бабушкой и частично поделилась своими страхами. Худшее я рассказывать не посмела. Она давно подозревала, что не все ладно, и я знала: подтверди я ее подозрения – и поднимется буря, которая приведет к крушению всех надежд.

Эта любовь-греза была мне поддержкой во многих испытаниях, и мысль, что она подвергнется риску внезапного исчезновения, была нестерпима.

Эта любовь-греза была мне поддержкой во многих испытаниях, и мысль, что она подвергнется риску внезапного исчезновения, была нестерпима. В нашей округе жила одна леди, близкая подруга доктора Флинта, которая часто бывала у него. Я питала к ней большое уважение, и она всегда демонстрировала дружелюбный интерес ко мне. Бабушка полагала, что она должна обладать большим влиянием на доктора. Я пошла к этой леди и рассказала свою историю. То, что мой возлюбленный – свободнорожденный, может оказаться большим препятствием, и я это понимаю, сказала я; но он хочет купить меня, и, если доктор Флинт согласится, уверена, избранник будет готов уплатить любую разумную цену. Эта леди знала, что миссис Флинт не любит меня; потому-то я отважилась предположить, что, вероятно, хозяйка одобрила бы мою продажу, поскольку это избавило бы ее от меня. Леди выслушала с добрым сочувствием и пообещала сделать все, что в ее силах, чтобы способствовать исполнению моих желаний. У нее состоялась беседа с доктором, и, полагаю, она честно вступалась за меня, но все усилия пропали втуне.

Как я теперь страшилась хозяина! Каждую минуту ожидала, что он призовет меня; но прошел день, а он так и не дал о себе знать. На следующее утро мне принесли сообщение: «Хозяин желает видеть тебя в кабинете». Я обнаружила дверь распахнутой настежь и на миг задержалась на пороге, глядя на ненавистного человека, который утверждал свое право повелевать мною – и телом, и душой. Я вошла, стараясь казаться спокойной. Мне не хотелось, чтобы он понял: сердце мое обливается кровью. Он пристально глядел на меня с выражением, которое, казалось, говорило: «Я почти решился убить тебя на месте». Наконец он нарушил молчание, и это явилось облегчением для обоих.

– Значит, желаешь замужества? – спросил он. – И за свободным черномазым?

– Да, сэр.

– Что ж, я вскоре покажу тебе, кто твой хозяин – я или тот черномазый, которого ты так почитаешь. Если тебе невтерпеж выйти замуж, можешь путаться с одним из моих рабов.

И в каком я была бы положении, будучи женой одного из его рабов, даже если бы это предложение было мне по душе?!

Я ответила:

– Неужели вы полагаете, сэр, что у рабыни не может быть своих предпочтений насчет замужества? Или думаете, что для нее все мужчины одинаковы?

– Ты любишь этого черномазого? – вдруг резко спросил он.

– Да, сэр.

– Как смеешь ты мне это говорить?! – воскликнул он в великой ярости. И почти сразу добавил: – Я полагал, ты лучшего мнения о себе и выше оскорблений подобных щенков.

На что я ответила:

– Если он щенок, то и я щенок, ибо оба мы принадлежим к негритянской расе. Для нас правильно и честно любить друг друга. Мужчина, которого вы зовете щенком, никогда не оскорблял меня, сэр, и он не стал бы любить меня, если бы не полагал меня добродетельной женщиной.

Доктор бросился на меня как тигр и нанес сокрушительный удар. Это был первый раз, когда он меня ударил, и страх не дал возможности сдержать гнев. Немного оправившись от последствий удара, я вскричала:

– Вы ударили меня за то, что я ответила честно! Как я вас презираю!

На несколько минут воцарилось молчание. Наверное, доктор решал, каким следует быть моему наказанию; или хотел дать время обдумать то, что́ я сказала и кому. Наконец он задал вопрос:

– Ты понимаешь, что ты сейчас произнесла?

– Да, сэр, но вы сами меня вынудили таким обращением.

– Знаешь ли ты, что я имею право делать с тобой, что вздумается, и могу убить тебя, если пожелаю?

– Вы уже пытались убить меня, и жаль, что не убили; но вы не имеете права делать со мной все, что пожелаете.

– Молчать! – вскричал он громовым голосом. – Небом клянусь, девчонка, ты чересчур забылась! Не сошла ли ты с ума? Если так, я скоро приведу тебя в чувство. Думаешь, любой другой хозяин стал бы терпеть от тебя то, что я стерпел этим утром? Многие хозяева убили бы тебя на месте. Как бы тебе понравилось оказаться в тюрьме за свою наглость?

– Я знаю, что вела себя неуважительно, сэр, – отозвалась я, – но вы меня до этого довели, я не смогла сдержаться. Что же до тюрьмы, там у меня было бы больше покоя, нежели здесь.

– Ты заслуживаешь того, чтобы туда и отправиться, – сказал он, – и чтобы с тобой обращались так, что ты позабыла бы значение слова «покой». Тебе это пошло бы на пользу. Сбило бы спесь. Но я пока не готов отправить тебя туда, несмотря на неблагодарность за всю мою доброту и терпение. Ты испоганила мне всю жизнь. Я хотел сделать тебя счастливой, а отплатила ты самой низкой неблагодарностью; но, хотя ты показала себя неспособной ценить мою доброту, я буду мягок с тобою, Линда. Я дам тебе еще одну возможность исправить характер. Если будешь хорошо себя вести и делать то, чего я требую, я прощу тебя и буду обращаться с тобой так, как обращался всегда. Но, если не будешь повиноваться, накажу тебя так же, как наказал бы самого мерзкого раба на плантации. Чтобы я больше не слышал даже имени этого черномазого! Если я когда-нибудь узнаю, что ты с ним разговаривала, я сдеру шкуру с вас обоих; а если поймаю его на своей земле, пристрелю, как пристрелил бы пса. Слышишь, что я говорю? Я преподам тебе урок насчет брака и свободных черномазых! А теперь убирайся, и пусть это будет последний раз, когда мне пришлось говорить с тобой на эту тему!

Читатель, ненавидел ли ты когда-нибудь? Надеюсь, что нет. И я ненавидела лишь раз – и верю, что больше никогда не буду ненавидеть снова. Кто-то назвал ненависть «атмосферой ада», и я полагаю, был прав.

Две недели доктор со мной не разговаривал. Он думал тем пристыдить меня, заставить почувствовать, что я обесчестила себя, принимая честные ухаживания уважаемого цветного мужчины и предпочтя их низким предложениям мужчины белого. Но хотя уста этого человека считали ниже своего достоинства обращаться ко мне, глаза были более чем красноречивы. Ни один зверь не следит за добычей пристальнее, чем он наблюдал за мной. Он знал, что я умею писать, хоть и не сумел заставить меня читать его письма, и теперь опасался, что я буду обмениваться ими с другим мужчиной. Через некоторое время он устал молчать, и для меня это стало источником новых печалей. Однажды утром в прихожей, собираясь выйти из дому, он исхитрился сунуть мне в руку записку. Я решила, что лучше прочесть ее самой и избавить себя от неприятных моментов, которые непременно настанут, когда он будет читать ее мне.

Кто-то назвал ненависть «атмосферой ада», и я полагаю, был прав.

В записке выражались сожаления о том ударе, который он мне нанес, и напоминание, что винить в этом я могу исключительно себя. Доктор надеялся, что я убедилась, какой вред наношу сама себе, вызывая его неудовольствие. Он писал, что принял решение отправиться в Луизиану; что ему следует взять с собой нескольких рабов и, согласно его намерению, я стану одной из них. Хозяйка останется дома; посему мне не следует ничего опасаться с ее стороны. Если я дорожу его добротой, то, по его уверениям, она будет расточаться на меня более чем щедро. Он просил обдумать предложение и дать ответ на следующий день.

Утром меня вызвали в его комнату с приказом принести ножницы. Я положила их на стол, а рядом с ними письмо. Доктор подумал, что это мой ответ, и не стал звать меня снова. Я, как обычно, занялась своей маленькой хозяйкой, провожая ее в школу и обратно. Он встретил меня на улице и велел зайти в кабинет. Когда я вошла, доктор показал мне письмо и спросил, почему я не ответила. Я сказала:

– Я собственность вашей дочери, и в вашей власти отсылать или забирать меня туда, куда вам заблагорассудится.

Он ответил, что рад слышать о моей готовности ехать и мы должны пуститься в путь в начале осени. У него была большая практика в нашем городке, и я была склонна думать, что он сочинил эту историю, просто чтобы напугать меня. В любом случае я приняла твердое решение ни за что не ехать с ним в Луизиану.

Лето миновало, и в начале осени старшего сына доктора Флинта отправили в Луизиану изучить возможности с видами на переезд. Эта новость меня не встревожила. Я прекрасно знала, что с ним меня не пошлют. Меня до сих пор не отправили на плантацию, и объяснялось это тем, что всем заправлял сын. Доктор ревновал к нему, к надсмотрщику, и эта ревность сдерживала его желание наказать меня, послав на работу в поле. Стоит ли удивляться, что я не гордилась такими защитниками? Что до надсмотрщика, к этому человеку я питала меньше уважения, чем к гончему псу, натасканному на рабов.

Молодой мистер Флинт привез нелестный отчет о Луизиане, и более о плане доктора я не слышала. Вскоре мой возлюбленный встретил меня на углу улицы, и я остановилась, чтобы поговорить с ним. Подняв глаза, я увидела, что хозяин наблюдает за нами из окна. Я поспешила домой, дрожа от страха. За мной послали немедленно с повелением идти в его комнату. Он встретил меня ударом.

– И когда же госпожа выходит замуж? – спросил доктор издевательским тоном. За этим вопросом последовал ливень бранных слов и проклятий. Как благодарна я была за то, что возлюбленный мой – свободный человек! Что мой тиран не властен высечь его кнутом за разговор со мною на улице!

Снова и снова крутила я в голове мысль, чем все кончится. Не было никакой надежды, что доктор согласится продать меня, какие бы условия ему ни предлагали. Он обладал железной волей и был полон решимости оставить меня при себе и завоевать. Возлюбленный был человеком разумным и религиозным. Несмотря на то что он мог получить разрешение жениться на мне, даже пока я была рабыней, этот брак не дал бы ему возможности защищать меня от хозяина. Он был бы несчастен, видя оскорбления, которым я непременно подверглась бы. А потом, если бы у нас родились дети, они должны были бы «следовать юридическому положению матери»11. Каким ужасным ударом это было бы для сердца свободного, разумного отца! Я чувствовала, что ради него не должна связывать его судьбу со своей несчастливой долей. Он собрался в Саванну, чтобы посмотреть небольшой земельный участок, оставленный ему в наследство дядей, и, как ни было трудно мне смирить чувства, я искренне умоляла его не возвращаться. Я советовала отправиться в свободные штаты, где язык у него был бы развязан и ум сослужил бы ему лучшую службу. Он оставил меня, все еще надеясь, что настанет день, когда меня можно будет выкупить. Для меня же светоч надежды погас. С мечтой девичества было покончено. Я была одинока и безутешна.

И все же пока еще не всего на свете лишилась. У меня по-прежнему были добрая бабушка и любящий брат. Когда он обвивал руками мою шею и заглядывал в глаза, словно пытаясь прочесть те горести, о коих я не смела рассказывать, я чувствовала, что мне еще есть кого любить. Но даже эту приятную эмоцию леденила мысль, что брата могут отобрать в любой миг по какой-нибудь внезапной прихоти хозяина. Если бы он знал, что мы любим друг друга, то наверняка возликовал бы, разлучив нас. Мы часто вместе строили планы, как бы перебраться на Север. Но, как заметил Уильям, это было легче сказать, чем сделать. За моими передвижениями следили весьма пристально, и у нас не было возможностей добыть денег, чтобы покрыть необходимые расходы. Что до бабушки, она была решительно против, чтобы ее дети принимались за подобные прожекты. Она не забыла страданий бедного Бенджамина и опасалась, что, если кто-то еще из детей попытается бежать, его ожидает такая же, а то и худшая судьба. По мне, ничто не могло быть страшнее тогдашней жизни. Я говорила себе: «Уильям должен быть свободен. Он отправится на Север, а я последую за ним». Многие сестры рабов лелеют такие же планы.

VIII
Какие мысли внушают рабам о Севере

Рабовладельцы гордятся собой как людьми честными; но, если бы случилось вам слышать невероятную ложь, которую они рассказывают рабам, вы питали бы мало уважения к их правдивости. Я женщина простая и говорю простым языком. Простите великодушно, но более мягких понятий я использовать не могу. Побывав на Севере, а потом возвратившись домой, они рассказывают рабам о беглецах, которых видели в свободных штатах, и утверждают, что те находятся в самом плачевном положении. Один рабовладелец как-то рассказывал, что видел мою подругу-беглянку в Нью-Йорке, и она умоляла забрать ее обратно к хозяину, ибо буквально умирала с голоду; нередко из еды у нее была лишь одна холодная картофелина на день, а в иные дни и того не случалось. Он утверждал, что отказался взять ее, поскольку знал, что хозяин рабыни не поблагодарит его за возвращение такой жалкой негодницы в его дом. Завершил он рассказ словами: «Такова кара, которую она навлекла на себя, сбежав от доброго хозяина».

Вся эта история была ложью от первого до последнего слова. Я впоследствии жила у этой подруги в Нью-Йорке, и обстоятельства ее были вполне обеспеченными. Она никогда не помышляла о возвращении в рабство. Многие рабы верят в подобные истории и думают, будто не стоит менять рабство на столь суровую свободу. Таких трудно убедить, что свобода могла бы сделать их людьми полезными и дать возможность защитить жен и детей. Будь эти язычники в нашей христианской земле не менее учеными, чем индусы, они мыслили бы иначе. Они знали бы, что свобода ценнее, чем жизнь. Они начали бы понимать собственные способности и напрягли бы силы, дабы стать истинными мужчинами и женщинами.

Но пока свободные штаты поддерживают закон, который извергает беглецов обратно в рабство, как могут рабы решиться быть мужчинами? Есть такие, которые стремятся защищать жен и детей от оскорблений хозяев; но те, у кого есть подобные чувства, имеют преимущества перед основной массой рабов. Они были частично цивилизованы и христианизированы благоприятными обстоятельствами. Некоторые даже достаточно смелы, чтобы говорить о таких чувствах хозяевам. О, если бы только их было больше!

Некоторые бедняги настолько обесчеловечены побоями, что молча убираются с дороги, предоставляя хозяевам свободный доступ к женам и дочерям. Вы полагаете, будто это доказывает, что чернокожий принадлежит к существам низшего порядка? А какими были бы вы, если бы родились и воспитывались рабами, имея в предках поколения рабов? Я признаю, что чернокожий человек действительно низок. Но что делает его таковым? Невежество, в котором белые люди принуждают его жить; пыточный кнут, который выбивает из него мужество; свирепые гончие псы Юга – и едва ли менее жестокие северные в человечьем обличье, которые приводят в исполнение закон о беглых рабах. Они делают эту работу.

Джентльмены-южане позволяют себе самые презрительные выражения в адрес янки, в то время как те, со своей стороны, соглашаются делать за них самую порочную работу – такую же, какой свирепые псы и презренные охотники на негров занимаются на родине. Когда южане ездят на Север, они гордятся тем, что оказывают северянам эту честь; но это нежеланный гость к югу от линии Мэйсона – Диксона12, если только он не подавляет всякую мысль и чувство, расходящиеся с их «особенным государственным устройством». Просто молчания недостаточно. Хозяева не будут довольны, если не увидят еще большего подхалимства, и чаще всего их желаниям идут навстречу. Уважают ли за это северян? Полагаю, нет. Даже рабы презирают «северянина с южными принципами», а именно таких они чаще всего и видят. Когда северяне едут на Юг с целью осесть там, они показывают себя весьма способными учениками, в скором времени впитывая чувства и наклонности соседей, и обыкновенно превосходят учителей. Из северян и урожденных южан именно первые запомнились как самые суровые хозяева.

Видимо, они совесть успокаивают доктриной о том, что Бог создал африканцев рабами. Какая клевета на Отца нашего небесного, который «от одной крови произвел весь род человеческий»13! И потом, кто таковы африканцы? Кто может измерить количество англосаксонской крови, текущей в жилах американских рабов?

Я говорила об усилиях, которые прилагают работорговцы, чтобы создать у рабов скверное мнение о Севере; но, несмотря на это, умные сознают, что у них много друзей в свободных штатах. Даже у самых невежественных возникали сомнения. Они знали, что я умею читать, и часто спрашивали, видела ли я в газетах что-нибудь о белых людях на «большом Севере», которые пытаются добиться для них свободы. Некоторые полагали, что аболиционисты уже освободили их и свобода установлена законом, но хозяева не дают ввести закон в действие. Одна женщина умоляла меня добыть газету и прочесть ее от корки до корки. Она говорила, что муж рассказывал, как чернокожие люди послали весточку королеве «Мерики» о том, что все они – рабы; что она в это не поверила и отправилась в город Вашингтон поговорить с президентом. Они поругались; она пригрозила мечом и поклялась, что он непременно поможет ей всех освободить.

Та бедная, невежественная женщина полагала, что Америкой правит некая королева, которой подчиняется президент. Как жаль, что президент не подчиняется Ее Величеству Справедливости!

IX
Зарисовки о соседях-рабовладельцах

В сельской местности неподалеку от нас жил один плантатор, которого я буду называть мистером Литчем. То был человек низкого рода, необразованный, но очень богатый. У него было шесть сотен рабов, многих из которых он не знал в лицо. Его обширной плантацией управляли хорошо оплачиваемые надсмотрщики. На его землях были тюрьма и позорный столб для телесных наказаний, и какие бы жестокости ни творились там, никто не смел и слова сказать. Огромное богатство настолько действенно защищало плантатора, что его не призывали к ответу ни за какие преступления, даже за убийство.

Применяемые наказания были разнообразны. Чаще всего тело человека обвязывали веревкой и подвешивали над землей. Над ним разводили огонь, над которым подвешивали кусок жирной свинины. Пока мясо запекалось, раскаленные капли жира непрерывно стекали на обнаженную плоть. На своей плантации хозяин требовал весьма строгого соблюдения восьмой заповеди («не укради»). Зато грабеж соседей считался позволительным при условии, что злоумышленник исхитрялся избежать поимки или подозрений. Если же сосед выдвигал обвинение в краже против кого-либо из рабов, хозяин скандалил с соседом, уверяя, что у его рабов всего вволю, им нет никакой надобности воровать. Стоило соседу уехать, как обвиняемого вызывали и секли кнутом за недостаток скрытности. Если же раб крал у него самого хоть кусок мяса или початок кукурузы и его разоблачали, раба заковывали в цепи, бросали в тюрьму и держали там, пока плоть не слабела от голода и страданий.

Однажды паводок размыл винный погреб и мясохладобойню плантатора, унеся содержимое на мили прочь от плантации. Некоторые рабы проследили путь обломков и присвоили куски мяса и бутыли вина. Двоих поймали с поличным: окорок и спиртное нашли в хижинах. Их призвали на суд к хозяину. Не было произнесено ни слова, но дубинка повергла несчастных на землю. Ящик из неотесанных досок стал им гробом, а могилою – собачья яма. И снова никто ничего не сказал.

Убийство на плантации было столь обыденным делом, что хозяин боялся оставаться один после наступления темноты. Должно быть, верил в призраков.

Его брат, пусть и не равный по богатству, не отставал в жестокости. Его гончие были отлично натасканы. Псарня была просторной и вселяла ужас в рабов. Собак спускали на беглеца, и если они выслеживали его, то буквально отрывали куски плоти от костей. Когда рабовладелец умирал, крики и стоны были столь страшны, что привели в ужас его собственных приятелей. Последние слова были: «Я отправляюсь в ад; похороните мои деньги вместе со мной».

После смерти глаза его остались открыты. Чтобы смежить веки, на них положили серебряные доллары. И с ними похоронили. Из-за этого обстоятельства пошли слухи, что гроб был доверху набит деньгами. Трижды неизвестные вскрывали могилу и вытаскивали гроб. В последний раз тело нашли на земле, и на нем кормилась стая канюков. Его похоронили снова и поставили над могилой сторожа. Гробокопателей так и не нашли.

В нецивилизованных обществах жестокость заразна. Мистер Конант, сосед мистера Литча, однажды вечером вернулся из городка чуть навеселе. Личный слуга чем-то оскорбил его. Раба раздели, оставив на нем только рубаху, высекли и привязали к большому дереву перед домом. Все это происходило зимой, в ненастную ночь. Дул ледяной ветер, и сучья старого дерева трещали под тяжестью мокрого снега. Один из родственников слуги, боясь, что тот замерзнет насмерть, умолял позволить снять его; но хозяин не пожелал сжалиться. Слуга оставался в таком положении три часа, и к тому моменту как его срезали с дерева, был скорее мертв, чем жив. Другого раба, который украл свинью, чтобы утолить голод, подвергли ужасной порке. В отчаянии он попытался сбежать. Но проделав путь в две мили14, настолько ослабел от потери крови, что решил, будто умирает. У него была жена, и он жаждал напоследок увидеться с ней. Поскольку ему было слишком плохо и он не мог держаться на ногах, мужчина прополз весь путь на четвереньках. Когда добрался до дома хозяина, была глубокая ночь. У него не было сил встать и отворить ворота. Он стонал и пытался звать на помощь. В той семье у меня жила подруга. Наконец крики несчастного достигли ее слуха. Она вышла и обнаружила его, распростертого на земле, у ворот. Подруга бегом вернулась в дом за помощью, и вместе с ней вышли двое мужчин. Они внесли раба внутрь и опустили на пол. Рубаха на спине представляла собой один сплошной кровяной сгусток. Взяв свиной жир, подруга освободила от ткани кровоточащую плоть. Она перевязала его, дала холодного питья и оставила отдыхать. Хозяин же сказал, что раб заслуживает еще сотни плетей. У него всю жизнь крали его собственный труд, а он однажды украл пищу, дабы утолить голод. Таково было преступление.

В нецивилизованных обществах жестокость заразна.

Еще одной соседкой была миссис Уэйд. На ее землях не было ни часу, чтобы кого-то не секли. Сии труды она начинала с рассветом и не прекращала до наступления ночи. Любимой пыточной был амбар. Там она лично порола рабов с неженской силою. Одна ее старая рабыня как-то раз говорила мне: «Дом миссус – сущий ад. Кажись, мне оттуда никогда не вырваться. Дни и ночи молюсь, чтоб помереть».

Хозяйка скончалась раньше той старухи и, умирая, просила мужа не позволить никому из рабов смотреть на нее после смерти. Рабыня, которая выкормила всех ее детей и все еще имела одно дитя на попечении, улучила момент и прокралась вместе с малюткой в комнату, где лежала покойная хозяйка. Она некоторое время смотрела на тело, потом занесла руку и нанесла покойнице две пощечины, приговаривая: «Вот теперь-то дьявол тебя прибрал!» Она забыла, что на нее смотрит ребенок. Девочка только-только начала говорить и сказала отцу: «А я видела ма, и нянюска удалила ма, вот так!» – стукнув по собственному личику маленькой ладошкой. Хозяин был поражен. Он не мог представить, как нянька сумела получить доступ в комнату, где лежала покойница, ибо лично запер дверь. Он стал расспрашивать рабыню. Та созналась, что слова ребенка – правда, и рассказала, как добыла ключ. Ее продали в Джорджию.

В детстве я знавала одну ценную рабыню по имени Черити и любила ее, как и все дети. Ее молодая хозяйка вышла замуж и забрала Черити в Луизиану. Ее маленького сына Джеймса продали доброму хозяину. Но тот запутался в долгах, и Джеймса продали снова, на сей раз богатому рабовладельцу, известному своей жестокостью. У этого человека Джеймс рос до совершеннолетия, обращались с ним как с собакой. После жестокой порки, чтобы спастись от дальнейших встреч с плетью, которыми ему грозили, он убежал в лес. Юноша был в самом жалком состоянии – с кровоточащей от ударов кожей, полуголый, полумертвый от голода, без средств для покупки хотя бы хлебной корки.

Через несколько недель после побега его поймали, связали и привезли обратно на плантацию. Хозяин счел заключение в тюрьме на хлебе и воде после сотен ударов плетьми слишком мягким наказанием для преступления бедного невольника. Посему велел надсмотрщику пороть раба, пока рука не устанет, а потом бросить между валами хлопкоочистительной машины, и пусть он лежит там столько же, сколько пробыл в лесу. Несчастного иссекли кнутом с ног до головы, потом обдали крепким рассолом, чтобы плоть не отмерла и быстрее исцелялась. Затем сунули в хлопкоочистительную машину, валы которой были приближены друг к другу настолько, что позволяли лишь поворачиваться набок, когда он не мог лежать на спине. Каждое утро присылали раба с куском хлеба и чашкой воды, которые тот ставил у машины так, чтобы бедняга мог дотянуться. Этому рабу под страхом сурового наказания запретили говорить с осужденным.

Миновали четыре дня, раб продолжал приносить хлеб и воду. На второе же утро он обнаружил, что хлеб исчез, а вода осталась нетронутой. Когда осужденный пробыл в хлопкоочистительной машине четыре дня и пять ночей, раб сообщил хозяину, что воду тот не пил четыре дня подряд, и эта ужасная вонь, которую заметили все, исходит из хлопкового дома. Послали надсмотрщика, чтобы тот разобрался. Когда машину развинтили, в ней было найдено мертвое тело, полусъеденное крысами и червями. Вероятно, крысы, что пожирали хлеб заключенного, глодали и плоть, пока жизнь не покинула его. Бедная Черити! Мы с бабушкой часто гадали, как ее любящее сердце перенесет это известие, если она вообще когда-либо узнает об убийстве сына. Мы были знакомы с ее мужем и знали, что Джеймс был похож на него мужественностью и умом. Именно из-за этих качеств оказалось так трудно быть рабом на плантации. Его положили в ящик из нестроганых досок и похоронили с меньшим сочувствием, чем было бы проявлено и к старому дворовому псу. Никто не задавал вопросов. Джеймс был рабом, и все полагали, что хозяин имеет право делать со своей собственностью все, что пожелает. И что ему было за дело до ценности какого-то там раба? У него таких сотни.

Окончив дневные труды, они должны были поторапливаться съесть свои жалкие порции пищи и быть готовыми погасить факелы из смолистых веток до девяти вечера, в каковой час надсмотрщик обходил земли. Он входил в каждую хижину, проверяя, легли ли мужья и жены в постели вместе, дабы мужчины от переутомления не засыпали в углу у печи и не оставались там до тех пор, пока утренний рожок не призовет их к дневным трудам. Женщины не считались ценностью, если только не пополняли неустанно рабское стадо владельца. Их ставили наравне с животными. Тот же хозяин убил выстрелом в голову женщину, которая совершила побег и была возвращена. Никто не призвал его к ответу. Если раб сопротивлялся порке, на него спускали псов, чтобы те рвали его. Хозяин, который все это делал, был человеком в высшей степени образованным и в обществе вел себя как истинный джентльмен. Еще он похвалялся родовым именем и христианской набожностью, хотя в действительности у Сатаны никогда не было более верного последователя.

Еще он похвалялся родовым именем и христианской набожностью, хотя в действительности у Сатаны никогда не было более верного последователя.

Я могла бы рассказать о других, столь же жестоких, как те, которых описала. Они не исключение из общего правила. Я не говорю, что гуманных рабовладельцев не существует. Такие отдельные личности действительно есть, невзирая на ожесточающее влияние окружения. Но они «подобны ангельским визитам – и столь же редки»15.

Я знала одну молодую леди, принадлежавшую к этим редким образчикам среди человечества. Она была сиротою и получила в наследство рабов – женщину и ее шестерых детей. Их отец был свободным. У них был уютный собственный дом, родители и дети жили вместе. Мать и старшая дочь служили хозяйке днем, а по вечерам возвращались в свое жилище, расположенное на хозяйских землях. Молодая леди была весьма благочестива, и религиозность была непритворной. Она учила рабов вести праведную жизнь и желала, чтобы они наслаждались плодами своих трудов. Ее религия не была нарядом, надеваемым в воскресенье и затем откладываемым в сторону до следующего воскресного дня. Старшая дочь рабыни-матери была сговорена за свободного мужчину, и за день до свадьбы добрая хозяйка освободила ее, дабы брак имел законное основание.

1.Война за независимость США (1775–1783), которая в американской литературе чаще называется Американской революцией.
2.Евангелие от Марка, 12:31.
3.Евангелие от Луки, 6:31.
4.С англ. the evil days to come; Екклесиаст 12:1, в Елизаветинской библии «дние злобы твоея», в Синодальном переводе – «тяжелые дни».
5.Причастие.
6.Massa (англ.) – искаж. от master, хозяин.
7.64 км.
8.При натирании ртутью медь приобретает серебристый цвет, и ее можно выдать за серебро.
9.Евангелие от Матфея, 23:27.
10.Евангелие от Луки, 22:42.
11.Полный текст звучит так: «Когда заключен законный брак, дети следуют (юридическому положению) отца; зачатый вне брака следует (юридическому положению) матери», цит. из кн. «Дигесты Юстиниана». Поскольку браки между рабами и между свободнорожденными не считались полностью законными, дети от таких браков законнорожденными не считались.
12.Линия Мэйсона – Диксона – это граница, которая накануне Гражданской войны в Америке отделяла рабовладельческие штаты от свободных, южную часть страны от северной.
13.Деяния Апостолов, 17:26.
14.3 км.
15.Цитата из стихотворения Томаса Кэмпбелла «Радости надежды».

Pulsuz fraqment bitdi.

9,46 ₼