Kitabı oxu: «Пособие по особенным сновидениям»

Şrift:

Знак информационной продукции (Федеральный закон № 436–ФЗ от 29.12.2010 г.)


Редактор: Наталья Нарциссова

Издатель: Павел Подкосов

Главный редактор: Татьяна Соловьёва

Руководитель проекта: Ирина Серёгина

Арт-директор: Юрий Буга

Корректоры: Елена Барановская, Юлия Сысоева

Дизайн обложки: Елена Пелюхно


© Х. Побяржина, 2026

© ООО «Альпина нон-фикшн», 2026

* * *


Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.

Тебе



Предисловие

Весна для пана Корсака наступала, когда зацветала мирабелька.

Вернувшиеся певчие птицы, разливающиеся разноголосицей над зеленеющими скатертями пригорков, широкие ленты пашни с будущим урожаем, перемежающиеся полосами занимающегося клевера, – все было предчувствием, все было упоением, но только это деревце – началом отсчета. Соки земли наполняли коричневые веточки, сонные крохотные почки завязывались белыми трогательными кулачками, потом, как по волшебству, разжимались пятернями лепестков, оборачивались тонкими цветами, будто вырезанными из облатки, с любознательными тычинками, источающими нежный, волнующий аромат: таких духов нет ни у Ралле, ни в парфюмерных лавках Вильны. Каждый год пан Корсак думал: бывает ли что-нибудь прекраснее?

Когда зацветала мирабелька, это было как обещание. Дальше все будет по-прежнему.

Со времен Великой эмиграции многие дома пустовали, многие сады одичали, но пчелы по-прежнему опыляли деревья, а в детской по-прежнему стояла колыбель.

Мирабелька у пана Корсака была хорошая, крепкая, еще невысокая, но уже статная, как девица на выданье, и старый Янчевский из зависти твердил, что это не благородная слива, а дикая алыча. Понимал бы он что. Пану Корсаку привезли молодое деревце аж с самой Лотангринии… Лонагирнии… забыл название, откуда-то от французов. Домашнее деревце только с виду похоже на придорожную простушку или дикий кустарник у пруда. Листья мирабельки круглее, нет тернистых, колючих сучков, плоды не желтые, а краснобокие, косточка прекрасно отделяется от мякоти, а главное, вкус. Кто хоть раз лакомился этой душистой, сладкой, без малейшей кислинки сливкой, тот никогда не назовет ее некультурной алычой.

Пан Корсак недовольно глянул в сторону построек соседского двора, кичившихся золотом новых соломенных кровель, но саду Янчевских похвастаться было нечем, ни один кустик не белел вдали. А его мирабелька уже стояла в саду, тоже еще полном голых деревьев и худосочной травы, такая самодостаточная и веселая!

Пан Корсак с трепетом коснулся белого лепестка своим коричневым пальцем. Цвету в этом году что пуха в перине. Мирабельке было столько же лет, сколько старшей дочери.

– Франю! – окликнул он ее со двора. – Заневестилась!

Францишка выглянула в окно с видом на тенистый садик, радостно захлопала в ладоши, поспешно вытащила из шуфлядки толстую тетрадь, на форзаце которой вредный Янек поставил кляксу, аккуратно вывела сегодняшнюю дату.


3. V.1891

В школе по-польски писать запрещали. Чтобы не забыть язык, пани учительница предложила ребятам вести дневники. Но о чем писать, когда эти тугие, как молочная пенка (фи!), дни толпятся близнецами в календаре с понедельника по пятницу, тают белесыми полосками тумана и последнего снега на пашне, путают сонные утра с догорающей зорькой, растекаются чернильными реками на занятиях в классе, вязнут в паутине домашних дел, в пререканиях с Янеком, в мечтах о лете… Только о лете и стоит писать. К сожалению, будет значительно больше хлопот по хозяйству, работы в огороде, в поле, в лесу, но закончится эта глупая арифметика, и примеры на деление, и страх, что вызовут к доске, – все это она описывала короткими предложениями и удивлялась, до чего же однообразна и бессмысленна ее жизнь, никаких чудес. Вот всегда желтые цыплята вылупились из всегда белых яиц, вернулись всегда черные грачи и, по обыкновению, длинноклювые аисты, сумерки всегда были синими, закаты – всегда багряными. Ладно, иногда розовыми. Но все часы, дни, месяцы казались Францишке унылыми и бесполезными, и когда она начинала вслух желать хоть каких-нибудь происшествий, мама одергивала ее, говоря, что глупая девочка своей болтовней может накликать беду.

Франя на мгновение засмотрелась в окно на дмухавцы, рассыпанные, точно веснушки, у калитки, которую отворяла кузинка, потом вывела в тетради торопливой, но аккуратной латиницей:


3. V.1891

Сегодня зацвела слива. Вот Ванда-то удивится


– и замерла, не отважившись поставить восклицательный знак, потому что его палочка всегда стремится некрасиво слиться с точкой. Выжидая, пока высохнут чернила, она решила, что дневник лучше прятать куда-нибудь с глаз долой, ведь Янек растет, уже умеет читать и всюду сует свой нос. В шкаф, например? Туда, где хранятся ее нижние юбки, он в жизни не полезет.

Франя провернула в дверце шкафа ключик, который, впрочем, никогда не вынимался из скважины, подошла к окну и распахнула его. Оглушительно завопил петух.

Когда она высунулась наружу, солнце, повисшее на лысоватой макушке старой груши, довольно нахально уставилось на нее, ослепило и заставило зажмуриться; день обещал быть теплым. И необязательно нудным. Хоть в книжках и было иначе. С приключениями, чудесными открытиями и без куриного помета под окнами. Но скоро лето, а значит, будут озеро, костры, ягоды с куста, выгоревшие волосы, коричневые лопатки, ночевки на сеновале, звездопады!

Отец что-то объяснял Ванде, широко раскинув руки. Она как будто смеялась, Фране известны эти ее ямочки на щечках, но вытирала ладошками глаза, точно и плакала тоже. Почему они говорят так тихо?

Францишка прислушалась, но выхватила только отдельные слова, что-то о баррикадах и героях, а Ванда не торопилась войти в дом, наполняющийся все более настойчивым и требовательным хныканьем проснувшейся в соседней комнате Ани.

Франя выскочила на крыльцо, вихрем пронеслась мимо Мухи, едва не наступив ей на хвост, спрыгнула с последней ступеньки, взмахнув своими жидкими косичками.

Отец рассказывал Ванде, как в детстве пролил «во-о-от такой океан слез», когда читал про смерть Гавроша. Ах, вот оно что. Эту историю девочки знали наизусть.

Ванда сморщила некрасивое личико, вспомнив о своем, и сказала Фране:

– Такая прекрасная поэма эта «Гражина». Реву теперь, как ненормальная. Тебе тоже нужно.

Сон 1. Площадь Героев

– Мне скоро уезжать. А я, кажется, заблудилась, – ответила я.

Лед безбожно таял прямо на глазах.

– Я нашел тебя. А если грустно и не хочется уезжать, то-о… не надо уезжать!

Он говорил по-русски, я даже не успела удивиться.

Нарочито медленно и вальяжно, как мне показалось, он присел рядом, скрестил руки и вытянул длинные ноги в узких джинсах и видавших виды кроссовках. Мимо нас сновали прохожие: чаще всего беспечные, юные и счастливые. Образцовая семья с прыткими детьми на скейтах. Длинноволосая дева с цепями на поясе и обвесами на сумке. Серьезные подростки с пайетками на одежде и рюкзаках. Нельзя было определить их пол.

В воздухе носились особые движения, бестелесные мельтешения и возбуждение, присущее раннеосеннему вечеру. Деревянная скамейка, на которой мы сидели, утопала в зарослях жимолости, образующих вместе с головокружительно ароматными кустами лаванды и розмарина впечатляющую живую изгородь.

Мне захотелось взглянуть на его лицо, но я передумала. Не решилась. Уставилась прямо перед собой на монументальный высокий памятник, окруженный клумбой с невразумительными чахлыми кустиками. На эту клумбу кто-нибудь то и дело заходил, вставал в позу перед своими друзьями – меланхоличными фотографами, жаждая запечатлеть себя и мгновение, несмотря на неверное пятичасовое солнце, оставляющее блики на лицах. Все они походили на цветные кляксы. Моя близорукость неизменно размывает черты и силуэты, будто кто-то стремится стереть их тряпкой. Причем не очень чистой.

Кому посвящался памятник, я даже не пыталась угадать: усатый мужчина сидел с книгой в руке, склонив кудрявую голову и выставив вперед левую ногу, – он был похож на Шевченко и Горького одновременно, но откуда бы им здесь взяться. Вероятно бронзовый, старый монумент гармонично вписывался в окружающую зелень: костюм мужчины покрывала ровная патина цвета морской волны. Я предпочла молча истреблять свой ягодный лед, откусила решительно, так, что заныли зубы, а потом, гадливо потирая липкие пальцы, мысленно утешила себя тем, что скоро их вытру. Влажные салфетки в сумке. Сумка на коленях. На сумке превращались в пюреобразную кашицу еще два фруктовых десерта в полиэтиленовом пакетике. Апельсиновый и с ароматом лайма.

– Рас-пуга-ли порт-рети-стов в старом па-рке web-дизай-ном, вскользь нару-жна-я рекла-ма, – чеканили его наушники так громко, что я разбирала слова.

– Ты – самая печальная девушка из всех, кого я сегодня видел. А может, из всех, кого я вообще видел. Велю тебе отныне веселиться и никогда не грустить. Нельзя есть мороженое с таким обреченным видом, улыбнись! – он сказал.

Я мысленно пошутила про «славик фейс», который часто не имеет никакого отношения к печали, но промолчала.

– …Скотчем у-плотня-ем не-рвы, та-ют ма-ем все резе-рвы, – продолжал Пугач.

– Ты как – скотчем предпочитаешь уплотняться или джином? Я зерну предпочитаю фрукты, поэтому за «Токай», но вообще чаще за белое сухое.

Терпкий запах розмарина смешался с кедровой отдушкой его одеколона. Розмарин рос еще… где? И одеколон знакомый…

Парфюм – теперь говорят «парфюм», вечно ты.

У меня закружилась голова. От нереальности происходящего.

– Может быть, вы поможете мне съесть это? Он как раз фруктовый. – Я потыкала пальцем в пакет. – Жаль выбросить. Ладно, никакой он не фруктовый, обыкновенная вода с красителями и консервантами. Но она растечется в мусорнице…

Он улыбнулся, я почувствовала его улыбку, хотя смотрела в противоположную сторону, на девушку, которая спускалась по ступенькам позади памятника, расчесывая длинные темные волосы, довольно беспощадно расчесывая, не заботясь о том, что может им навредить.

– Давай. Я не люблю мороженое, но, так и быть, спасу тебя.

Он уверенно перетянул пакет со льдом с моих коленей на свои.

– When you were here before

Couldn’t look you in the eye, – запели его наушники.

– Зачем ты столько купила?

– Из жадности… Хотела попробовать. Ну и потратить мелкие форинты. Но сейчас в этом раскаиваюсь.

Я посмотрела на него. Наконец-то.

Лицо было такое знакомое, словно из давнишнего сна, с такими же густо-серыми глазами, как у меня. В остальном оно было обыкновенное. Хоть и симпатичное. И, к счастью, очень молодое. Нет, я подумала: к сожалению. Только потом заменила мысленно антонимом.

– Теперь мне холодно. Нужно было пойти куда-нибудь и купить чай. Но я боюсь ходить одна. В незнакомых городах.

Мы смотрели друг на друга. Я видела четкий контур его бровей, родинку на щеке, каждый волосок трехдневной (?) щетины, я думала о том, что он сидит слишком близко. И, в свою очередь, видит излишне много на моем лице.

Но он просто улыбался, как старый знакомый. Будто вступительные титры давно прошли, и это была уже середина истории. Не обязательно нашей, возможно, кого-то из прошлого. Мы принадлежали этому моменту, но он не принадлежал нам. Я сидела и ела фруктовый десерт, не испытывая неловкости рядом с незнакомым человеком. А через несколько часов мне предстоял тяжелый перелет в одиночку с пересадкой в филиале моего персонального ада – стамбульском аэропорту.

Рядом с его ногой внезапно спланировала кепка. Шлепнулась, глухо стукнув козырьком об асфальт. Мальчишка лет двенадцати споткнулся и упал в нескольких сантиметрах от нас. Я невольно вздрогнула. Подалась вперед, чтоб помочь ему. Но ребенок моментально поднялся и унесся прочь.

Тем временем он невозмутимо забрал у меня из рук обертку.

– Я думал, ты собралась в Националку.

– Куда?

– В музей. – Он кивнул на здание сразу за памятником, белоснежное и величественное, с колоннами и парадной лестницей, на ступеньках которой сидели люди. – Только он, наверное, скоро закроется.

– Я успела побывать в музее… Другом. В Вайдахуняде. Правда, я думала, что это замок с королевскими палатами…

– А там – бац! – коровы… – Он засмеялся. – Значит, ты турист!..

На самом деле я была рада, что таким неожиданным образом попала в сельскохозяйственный музей. Там я узнала все, что могло пригодиться мне для будущей книги.

– Я уезжаю через шесть часов… – Я достала влажные салфетки себе и ему, посмотрела на часы. – Через пять часов сорок пять минут.

Он вытер руки каким-то отработанным движением, тщательно, точно автослесарь после тяжелого рабочего дня, бросил наши использованные салфетки в пакет, к оберткам, палочкам от мороженого и еще одному нетронутому льду.

Поднялся и ушел.

Иди тоже, иди, сказала я себе. Продолжая сидеть как пришитая и смотреть на удрученного мужчину-памятник напротив. Люди сновали все реже. Несколько китайцев вышли из музея, их речь распадалась на слоги и звучала как звон посуды. Девушка с дредами прошла, виляя задом и болтая по телефону.

И когда он вернулся, избавившись от мусора, снова скрестив руки на груди и спокойно глядя на меня сверху вниз, у меня защекотало в носу.

– Так не бывает. Ты не можешь уехать. Мы же только что познакомились. Пойдем, я тебя нарисую.

Не в силах больше выносить его взгляд, для разнообразия я поизучала его белую футболку с яркими кляксами разноцветной краски на груди. Вероятно, ручной работы.

– Нет. Я не хочу, чтобы меня рисовали.

– Веришь, что художник может случайно запечатлеть твою душу?

Он снова присел на скамейку.

– She’s running out again,

She’s running out

She’s run run run running out… – сообщили его наушники.

Время, подумала я.

– А чего ты хочешь?

– Петь.

Он расплылся в улыбке.

– Заметано, что поем?

– Я не буквально, я часто хочу петь.

– Но я могу устроить.

– Мне пора. – Я покачала головой. Поднялась как можно беспечнее, кивнула на памятник. – Кто это?

– Это поэт… Янош Арань.

– К своему стыду, не знаю такого поэта.

Он пожал плечами.

– Местная знаменитость… и достопримечательность.

– Хорошие стихи?

– Не знаю, я не любитель.

Он пошел со мной рядом, будто это было само собой разумеющимся.

– Как же так вышло, что ты здесь одна?

Мы перешли на другую сторону улицы. Здесь я точно раньше не была. Он выключил музыку.

– Честно говоря, я не одна. Просто часть моих друзей сейчас где-то в центре Пешта наслаждается шопингом в мегамоллах, а остальные где-то в сердце Буды любуются историческими достопримечательностями…

– А ты?

– А я раньше всех улетаю… И не хочу им мешать.

– Или чтобы они тебе мешали… Как я, например… – сказал он. Приостановился. Щелкнул зажигалкой. Протянул мне пачку.

– Я бросила десять лет назад.

Он недоверчиво фыркнул.

– Здесь вообще можно курить? – Я посмотрела на него снизу вверх: в профиль, затягиваясь, он напоминал какого-то актера.

– Только вейпинг запрещен. – Он выпустил дым, шкодливо улыбнувшись.

Уже слишком поздно звонить кому-то. Все или ужинают, или тоже прощаются с городом. Самое главное сейчас – не заблудиться окончательно, уйдя в противоположном направлении. А потом – я никогда никому не расскажу об этом.

Когда я свернула на очередную пустынную улочку, он, мгновенно избавившись от окурка, фамильярно придержал меня за локоть, и сумочка сползла с моего плеча.

– Куда мы идем?

– В гостиницу, конечно.

– А находится она… – Он смотрел мне прямо в глаза, подняв брови, так, как смотрят на ребенка, у которого хотят выбить признательные показания.

– На площади Героев. Там еще станция метро… В моей транскрипции читается как «носок»…

– Хёшёк тере (Hősök tere), – сказал он без тени улыбки. – Ясно. Я знаю, где это.

Он уверенно вывел меня на улицу Ваци, где я уже бывала, и мы молча пошли вдоль столиков кафе, которые не заканчивались, перетекая из одного в другое. Менялись только маркизы на террасах, цвет зонтиков, растения в кадушках и посетители.

Я чувствовала, как уходящий день наваливается на меня всей тяжестью. Он был похож на книгу, написанную красивым языком, которую скоро нужно вернуть владельцу. Вместо того чтобы цедить удовольствие по абзацу, ее приходилось читать залпом, перелистывая по две страницы. Такой, без сомнения, готический любовный роман, один из тех, которыми я зачитывалась подростком, в душе презирая себя за то, что бездарно изменяю серьезной литературе. Там нет места низменному быту, проблемам отцов и детей, семейным передрягам, срокам, дедлайнам, погоне за деньгами, немытой посуде, непостижимости бытия и прочей безысходности. Есть только таинственный незнакомец, который появляется в соответствующих декорациях, чтобы полюбить главную героиню или погубить.

Я больше не шла по улице, а балансировала на краю реальности среди сказочно прекрасных домов, витрин, иллюминации. Благородные стены и древние камни на другой стороне Дуная засияли в свете вечернего солнца новыми красками, всей палитрой желтого, розового, бежевого.

– Ноги болят? – поинтересовался он.

Что-то выдало в походке. Действительно, немного болели. Не знаю, сколько тысяч шагов я прошла за последние дни. Его слова спустили меня на землю и вернули разочарование собой. Я не могла избавиться от ощущения, что все испортила сегодня. Слишком нервничала. Не успела сконцентрироваться. Была бездарно несобранной на встрече с читателями в знаменитом выставочном центре Милленариш. Совершенно не была готова к вопросам. Слова модератора рассыпа́лись и испарялись в воздухе. Я пыталась сложить их заново, но они теряли смысл. Что для вас История? Действительно, что? Что я ответила за отведенные мне тридцать секунд в микрофон, который прилип к вспотевшей от страха ладони? Я не помнила.

Он взял меня за руку. Как будто имел право. Впрочем, все равно, решила я. Это даже забавно. Всю дорогу до подземки я смотрела по сторонам, думая о том, что, вероятно, никогда больше не побываю в этом городе. Всю дорогу мы шли так, будто этот путь никогда не закончится.

В самом комфортном метро в мире, в одном из его игрушечных вагончиков, нашлось для меня место. Мы ехали по желтой ветке, из названий которой я понимала только одно – в честь геометрической фигуры.

Он невозмутимо стоял рядом, как телохранитель. И так же невозмутимо вышел за мной на нужной станции.

– Знакомое местечко, – сказал он, – не знал, что здесь реконструкция.

Колонна с архангелом Гавриилом и еще половина площади Героев были в строительных лесах и зеленой сетке. Рабочих за эти дни я ни разу не видела и испытывала досадное чувство, точно перед моим приездом Гавриила специально скрыли от меня. Немного печалило то, что я так здесь и не сфотографировалась.

– Вы собираетесь провожать меня до холла гостиницы? – поинтересовалась я.

Он засмеялся.

– Такое старинное слово: хол-л-л-л… Я сто лет его не слышал. Никто не говорит: в холле гостиницы. Все говорят: в лобби отеля.

– То есть вам тоже кажется, что меня не существует?

Нас обогнала влюбленная легко одетая парочка. Рука юноши, поглаживающая девушку ниже спины, была цвета морской волны, как Янош Арань. Миопия не оставляет шанса разглядеть издали детали татуировок.

– Придется признать, что я довольно часто разговариваю сам с собой. Так что все возможно.

И он снова взял меня под руку.

В этом было нечто демонстративное, покровительственное и пугающее одновременно. Но я так и не высвободилась. Шла, старательно пытаясь разыграть беспечность. Точно мы вместе. Два скверно прописанных героя на исторической площади.

Небо висело опрокинутой серой тарелкой сомнительной чистоты. Поднялся ветер. Под ноги бросались детали и подробности дороги вроде радужных пятен бензина на асфальте, зыбящегося пакета у фундамента дома, рыжего кота, прошмыгнувшего за угол.

На уютной террасе возле гостиницы никого не было. Никто не застукал меня с поличным.

Вопреки ожиданиям, он не попрощался у входа, не присел на диван в холле, а немного навязчиво пошел следом к стойке регистрации.

– Раз уж вы здесь… Знаете, я совершенно не говорю по-венгерски…

– Даже я еще говорю так себе, – улыбнулся он.

– И по-английски тоже. А мне нужно вызвать такси… Я уже выселилась, только заберу чемодан. Сможете устроить?

Чемодан стоял в подсобном помещении – одинокий, синий, прилично потрепанный своей дорожной жизнью. На ручке болтался ярлык с моим именем, на всякий случай.

Он взглянул на него, снова недоверчиво фыркнул, как тогда – я поставила галочку, – когда мы переходили через дорогу и заговорили про сигареты.

– Ка-а-ак тебя зовут? – Он преградил мне путь и перехватил ручку чемодана. Колесики мягко заскользили по мраморной поверхности пола.

– Так вы попросите вызвать такси? – Я предпочла оставить его в изумлении.

– Я вызову сам, – ответил он, и я занервничала. Не могла целиком довериться незнакомцу. Теряла контроль над ситуацией. Однако, произведя, вероятно, несложные манипуляции в приложении телефона, он действительно вызвал такси. Ему пообещали, что машина подъедет через пять минут, и мы вышли на улицу.

– У меня остается мало времени. Теперь я уже не заблужусь. – Я старалась говорить как можно игривее. – В аэропорт провожать меня вовсе не обязательно. – Мне казалось это хорошей шуткой. – Спасибо, что скрасили этот вечер.

Он достал сигареты, вытащил одну, посмотрел на меня и снова сунул сигарету в пачку.

– Ты даже не спросила, как меня зовут.

– Мне кажется, так лучше.

– Меня зовут Кирилл.

– Вы не похожи на лирического персонажа.

– В смысле?

– Разве вы не читали свое имя справа налево?

Он задумался, нахмурил брови. Посмотрел на дверь гостиницы, будто там было написано его имя наоборот. А потом засмеялся так, как смеются счастливые люди, которые узнали все тайны и отгадали все загадки, и я подумала, что никогда не видела улыбки красивее.

– Не читал справа налево! С ума сойти!

Он решительно опустил ручку чемодана вниз до щелчка. Провел ладонью по лицу, точно не верил в происходящее.

Я тоже не верила. Особенно когда он наклонился и поцеловал меня. Когда наши языки соприкоснулись, подо мной моментально разверзлась пропасть.

Хорошо, что тут же подъехала машина, одна из многих, в которых я не разбираюсь. Я слушала, как неверно бьется в груди сердце-птица, и, наверное, впервые за много лет пожалела, что не курю.

– Такси, – он сказал и покатил чемодан, не оборачиваясь, вообще не обращая на меня внимания.

Водитель вышел и как-то неестественно зашаркал по асфальту, точно поплыл, к багажнику, немного изгибаясь и покачиваясь, подчиняясь какому-то внутреннему ритму, – может, профессиональный танцор самбы? Они уложили мой чемодан, и Кирилл предусмотрительно открыл передо мной заднюю дверь.

– И я. – Он уверенно нырнул следом, мне пришлось подвинуться.

Мы выехали на улицу с аккуратными пряничными домиками, которые никак не получалось вообразить многоквартирными жилищами с людьми из плоти и крови, домики сменяли друг друга, перекраивали перспективу, и Кирилл как будто растерял все слова или оставил их у гостиницы, потому что они больше не были нужны. Его молчание оказалось лучшим и самым задушевным откровением. А ведь я уже было решила, еще там, у памятника Араню, что с ним все ясно. Но, кажется, он просто опасался, что без слов, немногочисленных и все же глупых и ненужных, я встану и уйду, растворившись в подворотнях Будапешта.

Пока мы ехали, таксист немного покачивал головой в такт песне, которая утверждала из динамиков: I’ll always remember us this way, и, когда по стеклам побежали безутешные, безысходные слезы, размазывающие теплый дрожащий свет многочисленных габаритных огней, я подумала, что непредусмотрительно глубоко похоронила в чемодане зонт и эта оплошность дорого мне обойдется. Есть ли на свете что-нибудь хуже дождя.

Ветер еще. Не знаю, что я не выношу больше. Факт, о котором не станешь рассказывать первому встречному, да что там, даже самому близкому не станешь. Очень неромантично – не любить дождь и ветер. Такое лучше скрывать.

Одним словом, больше всего на свете я ненавижу непогоду, поэтому перестала смотреть в окно. Дворники беспомощно кряхтели на лобовом стекле. Я стала разглядывать его руки. Нора как-то сказала, будто в юности я утверждала, что невозможно влюбиться в мужчину, у которого короткие толстые пальцы. Я этого не помню, какая, оказывается, я была снобка. Как по щелчку, Кирилл тут же накрыл своей очень красивой ладонью мою. Этот жест оказался вдруг значительно интимнее недавнего поцелуя. Большим пальцем он несколько раз провел по моему обручальному кольцу, точно желая наверняка удостовериться в его существовании. Или проверяя его на прочность. Но я не успела опомниться, потому что мы приехали в аэропорт, почему-то слишком быстро приехали, как мне показалось. Я сунула лиловую и две синие купюры с какими-то королями водителю, и он уже не танцевальной, обычной торопливой походкой вышел из машины и побежал к багажнику.

Кирилл убрал руку, вышел из машины тоже, остановился у дверцы. Дождь каменного цвета заструился по его волосам, лицу, белой футболке с яркими пятнами и джинсам. Он стоял красочным изваянием на монолитном фоне, глядя на меня точно так же, как там, возле Национального музея, сверху вниз. Водитель уже поставил к его ногам чемодан, а я все сидела, точно что-то еще должна была сделать, точно только эта машина могла обо мне позаботиться. Опомнившись, неловко поползла к выходу, обрадовалась своим брюкам. Хороша бы я была сейчас в платье.

Дверца захлопнулась. Сердце запнулось. Меня окатил ушат хляби небесной. Водитель умчался от нас стремительно, как от прокаженных.

Резко потемнело, день умирал на глазах. У входа в аэропорт никого не было, все спрятались, не желая мокнуть.

Мы побежали, дождь бурно рукоплескал нашему забегу. Чемодан плыл за Кириллом, как синий кит на веревочке.

Двери гостеприимно распахнулись, и мы оказались на суше. На распутье: налево пойти? направо пойти? Терминал 2A. Терминал 2B. Длинные кишки-тоннели. Я бессмысленно разглядывала спешащих на регистрацию. Кирилл поставил чемодан у стенки и неожиданно обнял меня. Ожидаемо обнял. Одной рукой, со спины. Привлек к себе, как ребенка, которого нужно усмирить. Мимо проходили уставшие мокрые люди. Самыми мокрыми были мы.

– Гражина… это псевдоним?

– Нет. Так меня зовут на самом деле.

– Никогда не слышал такого имени…

– Это имя придумал поэт Мицкевич, назвал им отважную героиню своей поэмы, а родители зачем-то назвали так меня.

– Значит, мы земляки. Я сразу понял… Все другие, но не ты. Мне нравится твое имя. Похоже на драже. На драгоценный камень. На кураж и гранж.

Я хотела высвободиться из его объятий, но это было бы точкой. Что-то не позволяло поставить ее вот так. Может быть, запятые дождя на его плечах.

– Откуда вы свалились на мою голову…

– Я – здесь живу, почти семь лет. Свалилась откуда-то ты.

– Что же нам теперь делать…

– Поехали куда-нибудь, поедим, например. Только не фруктовый лед.

– Мне пора, там регистрация уже открылась. И вы… дождь почти перестал…

Влажные туфли неприятно впились мне в ступни. Я чувствовала их мертвую хватку. Они приковывали меня к полу.

– Разве ты можешь улететь?

Меня зазнобило. Сырая одежда облепила наши тела.

Он поцеловал меня так, что дыхание перехватило.

Я подумала о том, могла ли бы я не улететь, взять и совершить такую величайшую глупость. Моя командировка была оплачена в обе стороны, виза заканчивалась через две недели, до моего дома почти 1300 километров. И главное, у меня очень мало денег. Хотя и это было не главное.

– Если ты уедешь, ты совершишь величайшую глупость, – сказал Кирилл.

Сон 2. Вот эта девушка

Дрель сверлила мне голову. Или шуруповерт. Или перфоратор. Никогда не был силен в этих штуках.

Я попытался открыть глаза, стряхнуть с себя темноту. Молочно-серый воздух трещал по швам. Пространство вокруг выглядело неубедительно. Будто рыбина, пойманная на крючок, я попытался осознать свою форму. Подергал конечностями. Получилось довольно бессильно.

Я ли это вообще или чей-то замысел? Очертания, вырастающие из мутных пятен, – предметы или только мой домысел? Разрыв матрицы. Клочья сознания, растекающиеся по полу. Из щели в стене, прямо по центру, в комнату пыталась проникнуть полоска света. Что-то потустороннее, нервное. Эта полоска аффектированно дергалась в неверных попытках пробраться в помещение. Должно быть, сегодня облачно, подумал я. Удивился и обрадовался, что способен думать. И тут же с липким страхом перед лицом неизвестности попытался вспомнить, какое сейчас время года. Включить критическое мышление не получилось, зато снова включился шуруповерт. Винтик в виске активировал воспоминания. Механизм боли запустила «Беларусь синеокая», точнее, ацетальдегид, на который распался этанол, вызвав сосудистый спазм. Какие только ненужные факты не всплывут в измененном состоянии.

Но я не сразу понял про этанол. Сразу я вообще ничего не понял. Допустим, где я.

Мучительные размышления подкинули необязательно верную версию о том, что это моя комната. И мое зашторенное окно. Кто-то, мать его, задернул занавески, которые я никогда не трогаю, и, конечно, сорвал мою гирлянду! Она беспомощно свисала с карниза, будто оборванный побег плюща, разрезая окно наискосок. К тому же какого-то ера я лежал на диване в обратную сторону, головой к дверям. Я неуверенно подумал, что всегда сплю ногами к выходу. Но кто-то помог мне лечь именно так. И очевидно, этот кто-то жарил картошку на моей кухне. Запах стоял впечатляющий, на весь дом, должно быть, именно от него я проснулся, а не из-за спазма.

Вопросов становилось все больше, а ответов все меньше. Оказалось, что я ничего не помню.

Ладно, не утрируй, попытался я успокоить себя, так не бывает. Как минимум ты помнишь свое имя и что именно ты пил вчера. Если это, конечно, было вчера.

Я попробовал приподняться, и это не осталось не замеченным моим псом. Он шустро запрыгнул на диван, по обыкновению, предварительно потоптавшись по моим ногам и ничуть не заботясь о моих чувствах. Приподнявшись, я заглянул под одеяло со смутным ощущением тревоги. С неясными опасениями: всё ли там на месте. К счастью, оказалось, всё. Даже трусы. Таким образом, я начал анализировать. Хотелось уже какой-то определенности насчет хозяйничающего на кухне. К примеру, какого он пола.

– Кто там, а? – спросил я у собаки.

Она подползла ко мне с непроницаемой мордой и лизнула мою руку. Потом выжидательно посмотрела мне в глаза своими черными бусинами под кудлатыми колечками шерсти. По периферии сознания проехала мысль, что с ней еще надо гулять. Наверняка.

Анализ давался трудно. Словом, не давался вовсе. Я огляделся в поисках штанов. На всякий случай. Хоть вставать, кажется, все еще не планировал. Если я вообще был в состоянии планировать. В основном это делали остатки этанола в голове. Однако, судя по всему, к ним присоединялись остатки колы в мочевом пузыре, потому что путь в уборную начал видеться мне главной целью этого… утра? Дня? Вечера?

Штанов не было. Ну и черт с ними.

Я прошлепал в клозет, который наши великие архитектурные умы неизменно располагают в непосредственной близости к кухне. Надо бы узнать, кто это придумал первым, откуда это пришло, на что этот толстый намек. Можно даже сварганить статью. «Клозет как часть национальной культуры».

Физиономия Стаса выплыла из дымки пара, источаемого картошкой, потому что дверей на кухню у меня тоже, разумеется, нет. Я испытал противоречивые чувства. С одной стороны, облегчение – это всего лишь Стас. С другой – разочарование. Это всего лишь Стас. А не какая-нибудь прелестница. Которой небезразлична моя судьба.

– Есть будешь? – спросил он.

Я не ответил, решил взять паузу: пока справлю нужду, заодно прислушаюсь к остальным органам. Желудку в числе прочих.

– Я купил корнишончиков! – крикнул Стас.

Вечно он пытается доораться до человека на унитазе и завести с ним задушевную беседу через стенку, что за мода. Возмущение на сей раз зашевелилось слабо, как тщедушный червячок, а мысль о картошке с огурцами показалась не такой уж скверной.

Зеркало в ванной было испятнано пастой, мыльными разводами, потеками непонятного происхождения. Что это я вытворял? Мятое отражение с запавшими совиными глазами приблизилось, и я поморщился. Потом намылил руки, тщательно вымыл их (по локоть), подержал в ладонях то, с чего не принято пить воду, но чем все еще не хотелось падать в грязь. Буравчики в висках стали не такими невыносимыми.

– Где мои штаны? – спросил я Стаса, выйдя из ванной.

– Где-то в комнате, не знаю. Ты же был в джинсах. Я подумал, что в джинсах неудобно спать. Я накладываю?

– Валяй, – сказал я, услышал холостые всплески воды, вернулся в клозет, поправил сливной бачок. Снова пришлось мыть руки.

Войдя в комнату, я отдернул штору: солнце скрылось с глаз долой, на дворе стояла обычная ноябрьская безысходность.

Мои спортивные штаны валялись за креслом. Мама принесла их однажды, лет сто назад, вместе с лотком своих фирменных котлет. Купила на какой-то распродаже. С тех пор это мои любимые штаны. Главное, им износу нет. А вот мне, кажется, есть.

– Ты идешь? – крикнул Стас.

Я натянул штаны, еще раз посмотрел в окно. По тротуару, в сторону Партизанского проспекта, семенила согбенная старушка с клюкой, в пальто и классическом сером платке, с авоськой, архетипически волочащейся по земле. Я подумал о бренности бытия. Вспомнил, что не почистил зубы. Увидел телефон на столике, решил узнать, который час, но оказалось, что телефон мертв. Вздохнув, я пошел на кухню.

– Пес погулян, а хозяин сейчас будет покормлен! – радостно провозгласил Стас в ответ моим недавним мыслям.

– С какой стати напрягаешься?

Что-что, а готовит Стас божественно. И с сервировкой у него все неплохо. Он вообще не дурак пустить пыль в глаза при любом возможном случае. Картошка была в меру зажаристая, хорошо подрумяненная, с аппетитными коричневыми бочками, сбоку тарелки высококалорийно располагался майонезик, на отдельных блюдцах лежали нежная, тонко нарезанная копченая ветчина и маринованные огурчики идеальной формы, цвета и размера. Я покосился на банку с плавающими внизу зубчиками чеснока, но быстро понял, что магазинный рассол все-таки скорее уксусная отрава, чем амброзия.

– Понимаешь, – ответил Стас, облизываясь, как кот, – на этот раз действительно судьба! Ну не снимать же квартиру на час…

– Ты всегда так говоришь. Кто на этот раз? – Я тщетно пытался казаться увлеченным, еда влекла меня больше.

– Ее зовут Розалина, представляешь? Роза-Лина. Ты когда-нибудь слышал подобное?

– Проститутка, что ли?

– Обижаешь, брат! Настоящее имя. Я ее паспорт видел.

– И что – не посадят?

– Мля, да она взрослая! В магазине работает – продавщицей! У меня никогда не было Розалины. И, возможно, больше никогда не будет. – Стас поучительно поднял палец вверх. Я взглянул на его самодовольную мину, стараясь не выказывать отвращения. Все-таки у нас большое прошлое. – Ну некуда пойти! А моя Лариска к тебе без звука отпустит.

– Когда? – Я старался казаться равнодушным, но внутри начинал клокотать вулкан. Почему он никак не уймется, этот подтянутый мужик с вороватым взглядом и стремительно седеющими висками? К возрасту Христа он превратился в настоящего развратника. Зачем ему все эти бабы? Впервые в жизни мне стало жаль его Лариску… Я был на два года старше, но количество моих женщин не шло ни в какое сравнение с его коллекцией. Притом что я и женат не был, в отличие от него. Пусть и ненадолго, но я влюблялся или заводил роман со всеми вытекающими и встречался до тех пор, пока отношения не сходили на нет. Никогда не вел двойную игру. Не коллекционировал, не шел на рекорды, не пытался переспать только ради утоления вожделения. И потом Стас чересчур уверен в себе или просто умело скрывает свои внутренние войны и комплексы – неизвестно. Неизвестно, что в нем находят миловидные барышни всех возрастов, что именно их подкупает. Мы знакомы давно, но всякий раз я задаюсь этим вопросом.

– Я хотел сегодня, но если ты не можешь… То я перенесу на завтра.

– Только не сегодня. Сегодня я – сам видишь. Еще и память отшибло. Я не помню примерно ничего из вчерашнего вечера. Всё! Со следующей недели завязываю с этим делом. Что-то я часто стал прикладываться, уже сказывается… Заведка косится в мою сторону… Не хочу лишних сплетен. Да и видок у меня облезлый после, даже в самом дорогом костюме.

– Старый, мля, кончай на себя наговаривать…

– Так как вы познакомились? – Я с удивлением понял, что все еще не наелся. Встал и выгреб со сковороды остатки картошки.

– Да случайно, понимаешь… Подсели с Лехой за свободный столик, а тут такая красота неописуемая.

– Угум… а зачем ты шторы трогал, там же гирлянда, забыл?

– Да луна, сука, не люблю. Притащил тебя вчера, а она таращится. Ну я и задернул, от греха.

– Больше не трогай.

– Ты что, темноты боишься?

– Говорю же, гирлянда… Это ты боишься луны, я ничего не боюсь. Мне просто нравятся зажженные окна, фонарь на соседнем доме, отблески фар на стенах… Скорее, я люблю полумрак. В нем не так видны пороки, а нам всем время от времени нужен камуфляж. Полумрак – защитная форма жизни.

– А ты в детстве пытался устроить себе домик под кроватью, вместо входной двери – одеяло (кто там? Меня ни для кого нет)? – спросил Стас, задумчиво глядя в пустую тарелку.

– Ха, я прятался под Алькиным письменным столом, она постоянно дергала ногой, когда делала уроки, было неудобно, но я все равно там прятался…

Стас встал, забрал со стола наши тарелки, отправил их в раковину и щелкнул кнопкой электрического чайника.

– Ты думаешь, я до сих пор загоняю себя под кровать, прячусь под столом? – спросил я и тут же пожалел об этом.

Похмельный синдром предательски располагает к сентиментальности. Стас для нее самая неподходящая компания, но он, конечно, был иного мнения. Когда он вот так стоял, поглаживая себя по животу, то снова чем-то напоминал похотливого кота.

– Ты ведешь себя как безответственный ребенок и тот еще чудила. Тебе хочется, чтобы все решалось само собой, чтоб все проблемы рассасывались… хотя я не вижу у тебя проблем. – Стас принялся ковырять в зубах спичкой. Я отвернулся. На подоконнике сидела осенняя муха, непонятно: живая или мертвая. После обильной еды меня стало подташнивать. – Но ты и сам пытаешься их себе создавать. Чем-то постоянно недоволен в последнее время… Оглянись, жизнь прекрасна.

– По сути, мне глупо жаловаться, ты прав. Но – «сны о чем-то большем», понимаешь?

– Вы с Катей расстались? – Стас чувствовал себя на моей кухне увереннее, чем я. Без труда нашел чайные пакетики, разложил их по чашкам.

Стоило мне подумать о своем благородстве, как он подставил мне ножку. Я не отвечал на телефонные звонки женщины, с которой встречался почти год, потому что она предложила выйти за меня замуж. В смысле, я должен был на ней жениться. Я не очень понимал, как обороняться от навязанной мне роли.

– Иногда хочется исчезнуть на какое-то время, чтобы, вернувшись, понять, что все не так уж плохо.

– Не уходи от вопроса. Кати нет на твоем горизонте даже в виде точки. Все наши уже законно решили, что вы расстались. А вчера ты наклюкался, и все потому, что она тебе понравилась, да? Это из-за нее?

Стас налил в чашки кипятку и снова уселся напротив.

– Почему ее взяли корректором, разве у нее профильное образование? – спросил я каким-то страдальческим, плаксивым тоном.

– Ты имеешь в виду филфак? Я не в курсе, старый. Наверное, журналистка.

– Как она меня уделала… Зарезала полстатьи. Подняла на смех из-за невинной описки! Что-то в ней есть такое, что меня бесит!.. И что, она из Гродно? Ты узнал?

– Бери выше. В смысле, по карте. Я пошутил, спросил: имя такое, ты полька, что ли?

– А она?

– Нет, говорит. Кресовянка! Дерзкая. Что ты написал? В той заметке?

– Да неважно.

– И все-таки. – Стас расплылся в масленой, чеширской улыбке.

– Хм… Я написал: «истерико-литературный процесс»…

Стас заржал, как лошадь.

– Ну и напортачил там, да… наляпал всяких клише, чтоб поскорее отделаться от этой чепухи… Она брезгливо подала мне статью и говорит: «У вас тут просто истерическая драма какая-то, вы так не любите свою работу?»

– Дерзкая, я же говорю. Но ты сам виноват, что ты, как первобытный, все носишься с бумажками. Начинай давай набирать на ноуте.

– Да, я первобытный. Не хочу ничего менять. Не жажду бури. У меня ностальгия. И вообще, я знаю, что такое линотип и типографские гранки, а она нет.

– Вот ты валяешь дурака, а в твоем пересказе это звучит как флирт с ее стороны… Слушай, она не заигрывала с тобой?

– Да нет… это только в пересказе…

– Симпатичная. Надо бы познакомиться поближе.

– Не надо, Стас.

– Что так? Запал?

– Просто по-дружески прошу.

– Или тебя задело, что кто-то смог зарезать тебя – величайшего писателя и гения мысли?

– Лучше расскажи, что было вчера, я ничего не натворил? Не докучал ей?

– Не-е-е… Ты весьма неудачно делал вид, что ее для тебя не существует. И набирался, набирался. Так что я сразу просек, чем тут пахнет. И она тоже. Скорее всего. Не зря ж она довольно быстро ушла. Ты серьезно? Запал?

– Мне кажется, что я что-то понял о ней. Или о себе. Да, запал, если хочешь. Не знаю. Как будто мы уже встречались, такое чувство. Приснилась она мне, что ли? Когда я увидел ее, что-то щелкнуло. Совпало. Схлопнулось. Помнишь, как у Линча, она вошла, и я понял: вот! – эта девушка.

Сон 3. Начало

Погоди, давай перепишем сначала еще раз. Третий и последний. Тем более бог любит троицу… Кто это тебе рассказал про Отца, Сына и Святого Духа? Опять Анжеликина мама? Мне надо познакомиться с этой мамой… а лучше с самой Анжеликой. Приведи ее как-нибудь к нам. А пока не очень-то слушай их, если хочешь, я куплю тебе Библию, и мы вместе почитаем. С Анжеликой у вас, скорее всего, разная вера. Нет, не одинаковая. Христианская, да, это верно. Но в религии много конфессий. Это очень сложно. Мы кто? Не знаю, кто мы. Наверное, недовярки. Это еще сложнее.

Когда уже ты станешь самостоятельно делать уроки, хотелось бы знать. И где ты, кстати говоря, была, можешь не отпираться, я знаю, что ты пришла недавно. Потому что куртка вся мокрая насквозь, с нее течет, а дождь начался недавно, ты бы не успела промокнуть, если бы пошла из школы прямиком домой. Хорошо, но в следующий раз пусть Анжелика тебя провожает, а не ты ее. Странно, что ты никак не спросишь ее фамилию, где она живет вообще? За музеем? Так далеко? С ума сойти. Мне казалось, в прошлый раз ты говорила, что она живет здесь, на Юдовке. Ее дедушка живет здесь? Еще лучше, ты что же, ходишь по всем ее родственникам? Не надо так, заканчивай, осень, погода испортилась, нечего вам шататься по улицам. Приходите к нам и играйте, даже неудобно, что ты постоянно у них…

И давай-ка мы все перепишем, потому что ты опять начеркала… Я хочу научить тебя аккуратности, понимаешь? И особенно – внимательности! Хотя бы дома постарайся концентрироваться. Чем забита твоя голова? Где ты витаешь? Не устала, не устала, дети не устают, с детьми этого не случается, они или голодны, или хотят спать. Сейчас ты устала, а потом будешь носить двойки… Двойки – это не самое страшное в жизни, но если бы ты не была такая умненькая девочка, тогда было бы позволительно. А так нужно только научиться старательности. Если ей можно научиться… Какая-то ты не такая, как я. А жаль. Я была очень старательная. У меня буквально не было ни одной помарки. Что же я делала для этого?.. Переписывала, переписывала, переписывала? Нет. Не помню. Как-то у меня само получалось все – легко и аккуратно. Все – набело, непринужденно… Надо стараться. Видишь ли, лучше сразу усвоить, что жизнь не предлагает черновые варианты. Не оставляет шансов. Когда проходит время, ничто не остается на прежних местах. Ничто нельзя пережить дважды и ничего нельзя обратить вспять… У тебя хороший почерк. Почерк лучше всего во втором классе. А в каком классе твоя Анжелика? Тоже во втором? В параллельном классе все равно похожие задания должны быть, вы могли бы заниматься вместе, если тебе одиноко. Только у нас дома, умоляю тебя, не шатайся нигде.

Что делать с твоим нетривиальным умом – другой вопрос. Вам диктовали слова для переноса, у тебя ошибка на ошибке: сковорода – ты написала: скоро-вода! Творожок – ты пишешь: трава-жог! Каравай – ты пишешь: кава-рай! Зачем ты переставляешь слоги? Что у тебя со слухом? Если ты не слышишь, учись прислушиваться. Ты неправильно как-то прислушиваешься, как-то иначе, чем надо… Значит, учись переспрашивать. Не стоит бояться обратить на себя внимание вопросом, нужно бояться только глупости. А ты не глупая девочка! Просто другая.

Еще. Ты должна научиться думать о себе. Ставить свои интересы хотя бы немного, хотя бы иногда выше интересов других – временами это жизненно необходимо! Ты меня понимаешь? Ничего ты не понимаешь. Людей бесят люди, которые не похожи на них. Что ж, бесить их тоже можно по-разному. Лучше быть чересчур самоуверенной и тем самым непохожей на других, чем ранимой, жертвенной мышкой. В общем, если и быть мышкой, то… розовой, например. Вывод таков: ты должна научиться не выделяться из массы и все-таки оставаться личностью. Это сложно. Знаешь, что такое мимикрия? Умница.

Я видела учительницу, и она сказала, что ты шла в одной тапке в столовую. Почему ты не надела вторую, когда потеряла ее, солнышко? Не будем говорить о том, как негигиенично ходить в колготочках там, где все ходят в обуви. Но почему ты выбрала ковылять в одной? Что за предпочтения?.. Это риторический вопрос, да. Я знаю почему. Тебе было неловко, стыдно, стеснительно обратить на себя внимание. Ты готова раствориться в толпе, как сахар в чае, провалиться сквозь землю, лишь бы никто не заметил, что… Или нет? Не так? Ты боялась отстать, все уйдут, а ты останешься с этой злосчастной тапкой, останешься одна в классе, точно одна – в мире, этот липкий страх, да, я знаю, знаю, и еще нужно: сначала залезть под парту, вытащить, надеть, пыхтя и сопя, потратив драгоценные секунды на то, чтоб оттянуть задник и впихнуть сопротивляющуюся, как назло, ногу… а все уже на полпути в столовую, по коридору вглубь. Все уже идут вперед, такие опрятные и невозмутимые, какими бывают только сладкие второклашки и никто другой. Они идут, и всем нормально без тебя. И тебе нужно всех догонять, бежать, мучительно ища свою пару – после найденной пары к тапке еще и искать чью-то руку… с кем ты ходишь в столовую? С Мишей? Искать Мишину руку… и быть может, в конце концов, этим самым все-таки привлечь внимание к своей персоне, да? Нет. Так нельзя. Мы уже говорили об этом. Помнишь, я рассказывала тебе о кислородных масках во время крушения самолета. В первую очередь нужно помочь себе и только потом – соседу по креслу. Даже если этот сосед – твой ребенок. Ну или твоя старенькая, немощная мама… Это сейчас я не старенькая, но когда буду, даже тогда нужно выбрать себя – в первую очередь. Это не очень подходящий пример. Но когда ты не выбрала себя в первую очередь, когда ты пошла в одной тапке, когда ты дошла в ней до столовой и учительница заметила, что ты ковыляешь, ты все равно ничего не выгадала, Граня, никому не сделала лучше (и уж точно – не себе), вашей милой колонне учеников пришлось остановиться, задержаться и все равно опоздать на завтрак – потому что многие из твоих товарищей вызвались вернуться в класс и помочь отыскать твою тапочку… Видишь, ты не так уж безразлична им. Во всяком случае, они готовы пуститься с тобой в приключение, на поиски тапки.

Я хочу, чтобы ты полюбила себя, моя девочка. Чтобы ты выбирала себя. Потом, когда ты вырастешь, тебе это пригодится: умение любить своего внутреннего ребенка. Это сейчас сложно для твоего понимания. Но ты уже можешь, нет, ты обязана зарубить себе на носу… ничего смешного, это такая фигура речи… да, представь себе, у речи бывают фигуры… треугольник или квадрат? Не сбивай меня с панталыку! О чем я говорила… Всегда верь в себя, вот что. И помни: ты одна не только у меня, не только у папы, не только у бабушки, ты одна и… ну? У кого еще?

– У дедушки…

– Граня…

– Он смотрит на меня с облачка…

– Смотрит. Да, хорошо. Но ты одна и у себя! Понимаешь? Поэтому ты должна заботиться о себе – в первую очередь – и только потом думать о других. Жертвы и иисусики никому в этом мире не нужны… Возможно, нужны, конечно, но речь сейчас не о том. Эту эгоистичную позицию я тебе навязываю, потому что ты слишком не выбираешь себя, слишком.

Итак, что ты станешь делать в следующий раз, если вдруг обнаружишь, что у тебя свалилась тапка, а все построились за ручку в прелестную колонну и шагают в столовую?

– Я могу быстренько снять вторую тапку… И пойти босиком.

Сон 4. Золотое руно

Катин глаз похож на зеленоватое озеро с обугленными, черными зарослями вокруг. Катя причесывает эти заросли жесткой щеткой, озеро время от времени подрагивает, увеличительное зеркало, отражающее озеро-глаз, становится туманным. Сама Катя напустила этого тумана своим туманным дыханием.

Пока она возделывает такие же обугленные заросли вокруг второго озера, ее бескровный, спрятанный под пудрой рот раскрывается, становится пещерой, из которой доносятся бесчувственные слова:

– Ты потеряешь хорошую должность, хорошую квартиру, которую мне подарят на свадьбу, а самое главное – меня.

Она перестает краситься. Разыгрывает пластиковую рапсодию на кисточках и тюбичках, небрежно сбрасывая их в розовую косметичку. Переворачивает зеркало согласно правде, нормальным отражением, отодвигает на середину стола, где его привычное место. Привычное – последние полгода.

Я смотрю на нее, и мне нечего сказать. Как такое могло случиться. Я любил Катю в этой комнате, но не уверен, что хочу любить ее в хорошей квартире, при хорошей должности. Нет, не так. Уверен, что не хочу.

Я не смотрю на нее, а смотрю в окно, на безнадежный зимний день и хилые огоньки, подмигивающие мне из дома напротив. Неугомонное сердце велит действовать.

– Не хочешь – не надо! – зло продолжает Катя, как будто в ответ на мои мысли. – Не такое уж ты сокровище. Выйду за Илью, он очень перспективный. Значит, я ухожу!

– Я скоро, – говорю я.

Катя бросает на меня взгляд, полный ненависти и презрения, – таким обычно одаряют акт неповиновения, она буравит меня, пока я шумно и рассеянно обуваюсь, пока на ходу засовываю руки в рукава парки, у которой спина вымазана в побелке, где-то приложился, не важно. Кое-как обматываю шею шарфом. Почти кубарем выкатываюсь на улицу. Обегаю свой дом с башенкой и гастрономом на цокольном этаже, почти лечу вдоль по улице Олега Кошевого.

То, что из окна представлялось жидкой тыквенной кашицей на тротуаре, оказалось застывшими глыбами, щедро присыпанными песком с солью. Мороз застал меня врасплох. Гололед тоже. Но я уверен, что удержу равновесие, и падаю.

– Иди! – надрывно орет вдали зычный бас.

Ему вторит жидкий нестройный хор. С противоположной стороны слышны какие-то залпы. Народу на этой обычно немноголюдной улице сегодня тьма, он вытекает из подворотен, как стихийное наводнение, реденькие толпы сливаются в одну и идут стройным маршем к какой-то неведомой цели. А я сижу. Несколько секунд или минут. И никому нет до меня дела.

В декабре так рано темнеет, без часов хрен поймешь, какое сейчас время суток. А мобильный я оставил дома. Рыжий свет фонарей топит улицу, двойственный мир с рыжими окнами домов, рыжим песком на снегу, людьми, излучающими рыжее сияние, – все сливается перед глазами, плавится в восковую лужу. Меня тошнит. Я – неудачник. Я не хочу достойную работу, новую квартиру и никакую жену.

Зачем она красилась на ночь глядя, куда собралась? Значит, она знала, что я откажусь. Конечно, не знала. И я не отказался, я промолчал. Так нельзя, нельзя так. Я вернусь и скажу, что согласен.

Не без труда поднявшись, я бреду назад, против течения. У меня так пусто внутри, может, это от голода? Но я стоически миную гастроном и иду объясниться с Катей.

Темнота подъезда подчеркивает бессмысленность моего существования. И бытия в принципе. Мне совсем нечего осмыслить.

Поднимаюсь, притопывая, проверяя наличие ступенек под собой, ощущаю себя двуногим животным. Бабушка – божий одуванчик с первого этажа открывает дверь, и лестница вспыхивает выброшенным к моим ногам золотым руном.

– Добрый вечер! – говорю я.

Она улыбается, немного медлит и закрывает дверь, оставляя меня впотьмах, будто Ясона под обломками корабля.

Мне удается спастись и подняться живым на свой высокий второй этаж. Не раздеваясь и прямо в обуви я иду на кухню. Жадно пью из крана, не заботясь о стакане. Вхожу в комнату с колотящимся сердцем. Говорю:

– Я согласен.

Катя раздвинула шторы и сидит напротив окна, старательно пытаясь сцедить из марли тюля немного света.

Ее глаз похож на зеленоватое озеро с обугленным, почерневшим тростником. Катя причесывает этот тростник щеточкой, озеро время от времени подрагивает, в нем плещутся невидимые рыбки укора. Увеличительное зеркало, отражающее озеро-глаз, становится туманным. Сама Катя напустила этого тумана своим туманным дыханием.

Когда тростник у второго озера уже тоже почти обуглен, ее бескровный, невидимый под пудрой рот раскрывается, и из его черной влажной пещеры вырываются бесчувственные слова:

– Ты потеряешь хорошую должность! Хорошую квартиру, которую мне подарят на свадьбу, а самое главное – меня.

Она перестает краситься, когда ее телефон оживает Голубой рапсодией Гершвина. Катя, не глядя, сбрасывает звонок и кисточки с тюбичками в розовую косметичку. Переворачивает зеркало согласно правде, отодвигает на середину стола. Последние полгода это дешевое зеркало из сетевого магазина неусыпно отражает наше сожительство.

Я не смотрю на нее, и сказать мне нечего. Я любил Катю на этом диване, в этом кресле и даже на полу, но не уверен, что хочу любить ее в хорошей квартире, при хорошей должности. Нет, не так. Уверен, что не хочу.

Я не смотрю на нее, а смотрю в окно, на безнадежный зимний день и хилые огоньки, подмигивающие мне из дома напротив.

– Не хочешь – не надо! – зло продолжает Катя, как будто в ответ на мои мысли. – Не такое уж ты сокровище. Выйду за Илью, он очень перспективный. Значит, я ухожу!

– Я скоро, – говорю я.

В Катином взгляде читаются презрение и брезгливость. Она поджимает губы, глотая негодование. Я обуваюсь под артобстрелами ее глаз, поспешно сую руки в рукава парки, которая сильно вымазана в побелке, это нужно еще так умудриться. Но пустяки. Кое-как обматываю шею шарфом. Выкатываюсь по лестнице на улицу. Обегаю свой дом с башенкой и гастрономом на цокольном этаже и лечу по улице Олега Кошевого.

То, что из окна представлялась присыпкой из крохкого имбирного пряника на дороге, оказывается скользкими, застывшими ледяными глыбами, негусто припорошенными рыжим карьерным песком. Мороз неожиданно сильный. Гололед тоже. Я почти уверен, что удержу равновесие, но падаю, неудачно подвернув ногу. Только растяжения не хватало.

– Иди! – надрывно орет вдали зычный бас.

Жиденький нестройный хор что-то поет а капелла. С противоположной стороны взрываются петарды. А может быть, это не петарды? Такое время, ничего не известно. Народ наводняет обычно немноголюдную улицу, вылезая из подворотен, то гудя на ноте ля, как бодрые пчелы, то в отчаянии опускаясь до ми. Когда пчелам тесно или не хватает корма, они выходят наружу, я когда-то писал об этом статью. Правда, в отличие от людей, зимой на улицу у пчел выходят только трутни. Постепенно реденькие толпы сливаются в один ручеек и утекают в пустоту, где материальное стерто. Идут на звук. К петардам или фейерверку. А я сижу. Несколько секунд или минут.

– Набрался уже, гляди на него! Празднует или горюет, интересно? – тычет в меня пальцем пацан лет двадцати.

В декабре так рано темнеет, без часов хрен поймешь, какое сейчас время суток. А мобильный я оставил дома. Золотое и шарообразное пчелиное царство разрастается, гнездо-клубок увеличивается и сверкает искрами, вспышками, всполохами. Аура вокруг источников света расширяет пространство. Все сливается. Меня тошнит. Я – неудачник. Я не хочу достойную работу, новую квартиру и никакую жену.

Зачем она красилась на ночь глядя, куда собралась? Конечно, она знала, что я откажусь. Да нет, не знала, так не бывает. И потом, я не отказался, я промолчал. Однако нельзя так, так нельзя. Я вернусь и скажу, что согласен.

Не без труда поднявшись, я бреду назад против течения. У меня так пусто внутри, я совершенно полый, наверное, просто голодный. Но я стоически миную гастроном, расположенный в моем минском доме эпохи позднего сталинизма, доме, не знавшем перевоплощений и не жаждущем их. Миную и иду объясниться с Катей.

Темнота подъезда подчеркивает бессмысленность моего существования. И бытия в принципе. Не только моего. Но лично мне совсем нечего осмыслить.

Поднимаюсь, притопывая, проверяя наличие ступенек под собой, с поганеньким чувством страха сверзнуться вниз. Ощущаю себя двуногим животным. Ангелоподобная старушка-соседка с первого этажа любезно открывает дверь, предварительно высмотрев меня в глазок, и лестница вспыхивает выброшенным к моим ногам золотым руном.

– Добрый вечер! – говорю я.

Она улыбается, немного медлит и закрывает дверь, оставляя меня впотьмах, будто Ясона под обломками корабля.

Мне удается спастись и подняться живым на свой высокий второй этаж. Не раздеваясь и прямо в обуви я прохожу в кухню. Тешу свое животное эго, жадно пью из крана, не заботясь о стакане. Вхожу в комнату с колотящимся сердцем.

Катя раздвинула шторы и сидит напротив окна, старательно пытаясь сцедить из марли тюля немного света.

Ее зеленоватые глаза-озера выплескивают воду на обступившие их обугленные заросли, жесткая щетка пытается привести эти заросли в порядок, жесткие слова влажными светлыми кружочками разбиваются о зеркало:

– Не хочешь – не надо! Не такое уж ты сокровище. Выйду за Илью. Значит, я ухожу!

– Я согласен, – говорю я.

Сон 5. Апокриф Гражины

В тетради для нот разборчивым, взрослым почерком:

Доска, река, мир, фауна, консоль, поляна, васильки.

Дочь, речь, мигрень, фарш, рассольник, коляска, велосипед.

Здоровье, очередь, миазмы, асфальт, парасоль, капля, ворсинка.

Художник, дурень, миф, факт, антресоль, муляж, синестезия

проДолжение сле-

дует из фор-

точки

Это снег

Запятые – это дождь

мажор(дом)

мин(овать)ор

бе(лая)моль

ди(ат)ез

Как это у нее нет способностей к музыке, у всех совершенный слух, у меня совершенный слух, у мамы моей абсолютный, у мужа, у мамы мужа, у…

Пусть тогда хоть попробует.

Силясольфамиредо

– И все-таки мне кажется, что девочка уже большая. Прошу, можете присесть, только, будьте добры, не ходите по ковру.

– Хорошо, мы постоим, пока вы врете…

– Гражина!

– Мама, он попросил не ходить, пока врет. Какое странное пианино, как гробик. Клавиш нет. Почему здесь дырка?

– Его чинят, это пианино было расстроено…

– Неправда, у пианино не может быть эмоций!

– Ха-ха-ха… Когда пианино расстроено, оно издает некрасивые, неправильные звуки, понимаешь? Начинает врать…

– Угу… А когда веселится, то говорит правду, как вы.

– (Шепотом.) Гробик? Откуда ты знаешь про гробик? Ты опять ходила по каким-то домам?

– Я случайно, мам… С Анжеликой забрела к одной старушке. Что это?

– Камертон.

– Как называется тон этой камеры? Такой желтый, но и немного беловатый, вот здесь, на стенке. Почему здесь оборваны обои? Будет ремонт?

– Это не камера, это класс, Граня, не перебивай старших.

– А выглядит как камера… камерно. Камерно – значит, в меру, не для толпы, непублично, для личных людей только. Это нам рассказали на уроке, если я правильно поняла…

– …Мы скоро переедем, музыкальная школа будет располагаться в здании…

– Звуки орут со всех сторон так, что больно слушать, стенки тонкие, а обои, как пирог, столько слоев…

– Мы переезжаем, поэтому ремонта нет. Осенью зарядит дождь из люка крыши.

– Мама, кто такой злюка крыши? Это как домовой?

– Гражина, не сочиняй, пожалуйста!

– Даже не знаю, что вам и предложить, может быть, лучше походить в дом культуры, там тоже есть занятия, как раз для детей постарше, вашей девочке подойдут…

– Что это такое за имя – Мойка?

– Не выдумывай!

– Я не выдумываю. Ну вон же в соседней камере поют: «Мойка стер туман и светит…» Мама, можно стереть туман?

– Это девочки готовятся к концерту, посвященному дню сельского работника. Какой у тебя удивительный слух, Граня!

– Да, и очень музыкальный… и буквенный тоже. Мойка – это, наверное, Моисей, ему явился горящий говорящий куст и велел вести народ. Знаете, все слушались его… целая толпа людей. Он водил народ сорок лет, пока не выдавил из него всех рабов. Это мне сказала мама Анжелики, она верующая.

– Ты опять ходила к Анжелике домой? Мы же договаривались.

– Я ходила просто от тоски. Тебя нет дома, а там привидений – целый шкаф. Еще мама Анжелики сказала, что свободные люди быстро начинают ненавидеть друг друга. И снова порабощать…

– Граня, каких еще привидений… (Шепотом.) Скоро у тебя будет братик или сестричка… Мы же договорились…

– У мамы скоро будет второй ребенок, а у меня сестра! Это уже не тайна, потому что заметно, правда? Мама, конечно, хочет мальчика, а я нет, я-то знаю, что сестра, я и имя ей придумала: Ариадна, как дочь одного поэта.

– Поздравляю тебя, Гражина. И маму тоже!

– Еще Анжеликина мама сказала, что нельзя верить в клевер с четырьмя листками, сирень с пятью лепестками, папоротника цветок, выбившийся завиток, серебро в пруду, в падающую звезду или падающую ресницу, говорящую птицу…

– Достаточно, Граня.

– Не жизнь, а каторга у Анжелики. Этот дом можно будет купить?

– Какой дом?

– Этот, этот, когда музыкальная школа из него переедет.

– Н-не знаю… боюсь, что…

– Ты будешь ходить заниматься или нет?

– Если только на цимбалы…

– О господи!

– Знаете, возможно, девочка уже слишком большая… Если бы чуть пораньше…

– У цимбал отзвук: бал-л – и красиво переливается!

– Давай не цимбалы…

– Гусли? Арфа?

– У нас нет арфы…

– А гуслей?

– Тоже. Но вы можете походить на гитару, в Дом пионеров…

– Я не хочу пионеров… Здесь такие низкие потолки, это очень старый дом?

– Да, очень.

– А что здесь было раньше, всегда школа?

– Раньше? Эм-м… Кажется, почта. Да. Почта… (Шепотом.) С этими каламбурами… у нее что…

– Она с ними постоянно!

– Врожденное? Опасности не представляет?

– Мы обследовались! Врачи говорят: не заразно! Примите ее, пожалуйста, потому что эти слова… она говорит, что видит их… Но разве можно видеть слова? Ни один доктор из тех, к кому мы обращались, не сталкивался с подобным на практике, поэтому вся надежда на вас… все единодушны в том, что Гране обязательно нужно какое-то увлечение.

– Увлечение – это отвлечение и лечение, такое хорошее слово, хрупкое, как печенье, рассыпчатое, его можно по-разному сложить…

– Да, она интерпретирует слова, как бог на душу положит… Все, что она болтает, не поддается никакой логике, никто не говорит так в реальной жизни, только в кино, родственники начали нас сторониться, даже ее отец не знает, как подступиться к собственной дочери. Гражина, видишь, я говорю все это при тебе, ничего не скрываю, потому что твои фантазии меня пугают, это какая-то нелепица…

– У тебя, мама, не лепится, а у меня лепится…

– Она – абсолютно не такая, как все. А так ведь не бывает! Точнее, не должно быть, мы-то с вами знаем. У нас совершенно обыкновенная семья, и вот. Что-то нужно делать. Это сводит меня с ума…

– Пока ты сводишься с ума, я из-за тебя, между прочим, тоже свожусь!

– Не огрызайся… Нет, не поймите меня неправильно, я горжусь своей дочерью, но ее нужно как-то социализировать… чтобы у нее была не только эта странная Анжелика… только вот другие дети как-то что-то… не очень понимают… не находят общий язык. Она слишком выделяется. Я ей твержу с рождения, что не быть как все опасно в этом мире, но она неисправима. У меня уже руки иногда опускаются…

– Ирукнет! То есть – всегда. У тебя всегда опускаются руки, мама. И-ног-да – и-рук-нет.

– И потом, очень хочется, чтобы у нее был режим дня и обязательства, понимаете, я думаю, это оттого, что она довольно ленива…

– Лень-ива!.. Вес-ель-е… какое бы еще дерево сюда включить?

– Дерево? Извини, Граня, я не поспеваю за ходом твоих мыслей… Если она ленива, как же она будет заниматься?..

– Она ленива, только когда не заинтересована, я это имела в виду…

– Слышите, ну и голосина у кого-то… Гол… осина! Долго… вяз… ка!

– Что еще за долговязка?

– Птичка такая, хвостиком трясет… Вон же, за окном, на тропинке.

– Трясогузка, должно быть? Это воробей за окном.

– Жаль. У меня плохое зрение.

– М-да. Не поверил бы, что такое бывает… Действительно, эм-м… редкая пти… девочка… Но арфы, увы, нет, так что…

– Граня, а если не цимбалы, если не арфа и не гусли, что тебя еще привлекает? Какой инструмент?

– Тогда никакой.

– Но ты же говорила, что можно попробовать на скрипке! Невыносимо просто…

– Про-сто, про-двести, про-триста… У меня и так кривой позвоночник. Вы знаете, у меня не позвоночник, а лорд из страны Оз. А будет еще и кривая шея, и кривой подбородок, если на скрипке… Мне кажется, я не подхожу в музыкальную школу, в четвертом классе не ходят в первый, я уже выросла.

– У тебя такой хороший слух…

– Я все равно не буду музыкантом, буду только писать стихи. Мама, я хотела бы жить в этом доме. Или таком же. С низкими потолками и скрипучими полами, но без скрипки. Я откуда-то его помню.

– Не выдумывай. Она постоянно что-то выдумывает, знаете, это бывает увлекательно, но чаще утомительно. По дороге к вам вспоминала гамму, говорит: дорога – это до, дерево – ре, мечта – ми…

– Извините, но мечта пишется через «е».

– Вот и я ей говорю, что через «е», но если так…

– Мне нравятся буквы больше, чем ноты. Потому что их больше, чем нот.

– Знаешь ли, Граня, обычно нотами записывают то, что нельзя передать словами…

– Все можно передать словами. Даже тишину. Но я понимаю. Языков много, и слова на них звучат по-разному, а музыка – везде одинакова. Музыка – всехний язык.

– Да, общий.

– Поэтому мне и не нравится, что общий. Мне нравится только мой язык.

– Язык без костей, а по математике одни двойки! Говорят, музыка может запустить способности к математике, а то все у нее переносится…

– Что у меня с переносицей? Что? Я вымазалась?

– …На буквы у тебя все переносится… Зачем же ты мне говорила, что согласна на скрипку?..

– Я хотела посмотреть, что здесь внутри, в этом доме. Но теперь я не хочу на скрипку, если надо будет ходить в другой дом, а не в этот.

– О! Другой дом будет не хуже, уверяю тебя. Бывшее здание партшколы возле ресторана, помните?

– Ну разумеется! Граня, это очень красивый и большой дом.

– Это школа, где учили делать парты? Как столярка?

– От слова «партийная», а не «парта», неужели ты не знаешь…

– Там учили шахматным партиям?

– Ладно, хорошо. Если она не хочет, пусть тогда не играет.

Пусть тогда поет. Пусть тогда поэт.

Сон 6. Красное и зеленое

Ты вошел, осторожно прикрывая за собой дверь. Кухню освещали только огни улицы и конфорка с включенным газом. Граня стояла у окна, спиной к тебе, по обыкновению сильно сутуля свои острые плечи, будто ей очень холодно: неподвижный силуэт, длинные распущенные волосы, тонкие руки вдоль тела. Что-то в ней было от Пины Бауш, какой она запечатлена на самых заезженных снимках, хотя ты плохо представляешь танцующую Гражину. Эта ее организованная гармония – во всем, что она делала, в том, как выглядела, и даже в том, как сейчас не обращала на тебя внимание, – такая естественная и притягательная, – вдруг вызвала бурю эмоций внутри. Тебе захотелось подойти и обнять ее, разрушить стену вынужденной недоговоренности, унести в комнату, уложить спать вместо Арины, лечь рядом, и смотреть, как она спит, и запомнить ее постоянно ускользающее лицо. Ты топтался на пороге и гадал: слышала или не слышала она, как ты вошел, и если слышала, почему не обернулась, отчего она так спокойна в твоем присутствии, а ты – так неспокоен?..

– Она уснула. Совсем захмелела, надо же… Теперь она заняла твой диван, а у меня нет уверенности, что я ее дотащу до дома, – сказал ты.

– Ничего страшного, я постелю себе на кресле, оно раскладное…

– Кстати, диван здесь тот еще, конечно. Не представляю, как на нем заниматься любовью.

– Вот и хорошо, что не представляешь.

– Зачем ты отдала ей свою помаду? Теперь она похожа на клоуна. По-моему, она и без того… слишком тебе подражает…

– Я хотела сделать ей что-нибудь приятное. Она так долго ждала нас, мерзла… Ты считаешь, я тоже похожа на клоуна?

Нужно было тиснуть статейку об обновленном после длительной реконструкции Купаловском, давали «Павлинку», и ты немного навязчиво напросился пойти с Граней, хоть с таким редакционным заданием она отлично справилась бы одна. Вы здорово повеселились еще до начала, когда возникла какая-то чехарда с вашими именами в списках. Граню, как это нередко бывало, обозвали Побожской. «По-бож-на-я – моя фамилия», – отчеканила Гражина по слогам, и ее тут же пропустили. С тобой возились дольше, потому что ты был ошибочно записан Краевым. Тем временем Арина, судя по всему, тоже считала, что Граня могла бы справиться одна, поэтому приехала следом и битый час дежурила у порога театра в ожидании вас. Не вас, разумеется. А тебя. Ты вдруг сделал мысленную ремарку на воображаемых полях, будто герой бульварного романа: «ревностно дежурила у порога». Цокала на своих неудобных шпильках туда-сюда в мороз, вместо того чтобы готовиться к парам – Арина училась на втором курсе журфака, куда тебя занесло по работе. Вступив с ней в отношения, ты, кажется, впервые перещеголял Стаса.

– Тебе к лицу яркие тона… Ты вообще… Господи, скажи, почему иногда я чувствую, будто это ты намного меня старше? И я не могу понять, что это: твой ум, или твоя чертовская проницательность, или… Слов нет.

– Потому что ты – мужчина. Вы думаете и рассуждаете совсем не так, как мы.

– Но с другими женщинами – я хотел сказать: ни с кем другим – я не ощущаю себя идиотом так часто.

– Может быть, ты просто раньше не замечал.

– Того, что я – идиот?

– Того, что настолько зависим от своего возраста.

Ты огляделся в поисках пепельницы, Граня протянула тебе чашку, ты кивнул в знак одобрения, закурил, по привычке с шумом выпустив дым. Граня взяла сигарету из твоей пачки на столе, и ты не остановил ее; синее пламя спички вспыхнуло на секунду в ее руке, освещая все серебряные колечки, – кажется, ты немного маниакально проследил за ее движениями, за тем, как она подошла к окну, – небо стало иссиня-черным, как на литографиях, наверное, завтра снова пойдет снег.

Как будто передумав разглядывать это оконное полотно Малевича, она выключила конфорку и резко присела на табуретку, наблюдая за оранжевым огоньком сигареты, пока ты наблюдал за ней, не зная, что сказать или о чем спросить. Возникшая тишина и выпитое вино убаюкивали, ты еле держался на ногах.

– Как твоя поездка? – наконец тихо спросил ты. Этот мучительный вопрос терзал тебя, как теперешняя затянувшаяся пауза. В любой кратковременной разлуке маячила возможность Граниного невозвращения в этот город, в эту квартиру… К тебе.

– Чудесно. Приезжать в места, где тебя ждут, всегда приятно. Главное – не делать этого слишком часто. Тогда все складывается как надо. Идешь в обнимку с памятью по улицам, тебя посещают неизбежные флешбэки, иногда щемит в груди от них, иногда смешно. Кстати, родители поменяли нашу квартиру на дом. Для них это новый опыт, а для меня… Мне тоже интересно. Чем все это закончится.

– Закончится?

– Непременно закончится. Все когда-нибудь заканчивается, – загадочно сказала Граня.

Она замолчала, а ты не стал уточнять. Тебе хотелось знать о ней как можно больше и одновременно – ничего, ты даже не представлял, что такое бывает. Ты вдруг понял, насколько чудовищно эгоистична твоя одержимость этой женщиной: ее проблемы мешали тебе идеализировать Гражину, видеть такой, какой ты ее выдумал. Ее биография была полна белых пятен, которые ты заштриховывал на свой лад.

– …Я что-нибудь придумаю. Все обязательно должно быть хорошо. – Ее голос дрогнул или тебе показалось? Она неловко стряхнула пепел, сигарета упала прямо в чашку.

У ее родителей – дом, который «непременно закончится», а ее квартирная хозяйка подняла стоимость аренды, но «она что-нибудь придумает».

Воздух в кухне стал гуще, начал подрагивать, как черничное желе. Тебя штормило.

Что ты мог сделать? Предложить ей переехать к себе? Предложить ей помогать деньгами? Предложить ей?.. Она ни на что не согласилась бы. Все сюжеты, которые подкидывало тебе воображение, показались вдруг нелепыми и дурацкими, ты нервно застучал фильтром сигареты о дно чашки, она погасла, в кухне стало еще темнее.

– Я смотрю, ты что-то пишешь? – спросил ты, переводя тему.

– Сплошь плохие стихи – трагедии неразделенной любви, ничего интересного… Они находят отклик у таких же бездомных душ в Сети… Еще я записываю свои бездарные дни по ночам, веду такой специальный дневник-ночник, он спасает мою голову от взрыва. И сны иногда записываю. Временами мне кажется, что там я живу свою настоящую жизнь – не здесь. А вообще я кое-что открыла… Для того чтобы познать себя, оказывается, иногда достаточно описать один прожитый день или сон и посмотреть на себя со стороны.

– А что нужно для того, чтобы познать другого? – спросил ты, тяжело опускаясь наконец в кривое допотопное кресло, которое угрожающе зашаталось.

– Нужно дать почитать ему свои стихи… Или чужие, любимые тобой. Если человеку вместо красного и зеленого видится коричневое и серое, у вас есть шанс на совместное будущее: дружбу с приятными посиделками, чаепитиями и продолжительными звонками. Если ему видится то же, что и тебе, значит, у вас есть шанс на любовь. Если он ничего не увидел и не понял, значит, шансов – нет.

– Мне кажется, это слишком категоричное мнение…

– Вот видишь. – Она воодушевилась, в ее голосе послышалась улыбка. – Ты со мной не согласен. У нас – все шансы на дружеские посиделки со спорами… Впрочем, я никогда в этом не сомневалась. А люди, у которых душевная слепота… я не знаю, о чем с ними говорить.

– Ты его еще любишь? – Ты смотрел мимо нее, куда-то в пустоту темной кухни, пытаясь не думать, как близко она сейчас от тебя находится – сидящая рядом, постоянно трогающая свое лицо при разговоре так, будто хочет закрыться, скрыться, а потом пробьет двенадцать, карета превратится в тыкву, все рухнет, и ничего не останется, даже веры в то, что она действительно существует, что вообще что-нибудь существовало. Ну разве только хрустальный башмачок.

– Не знаю. Я не знаю, какие чувства теперь испытываю к нему. Но это – очень болезненные чувства. И еще гордость, понимаешь, она тоже иногда болит.

Автомобильные фары озарили кухню, и часть силуэта Гражины осветилась на мгновение. Ты вгляделся в нее. Попытался вспомнить, насколько она красивая. Примерно как ранняя осень.

– Меня всегда интересовало, что такого должно быть в мужчине, чтоб его полюбила поэтесса.

Ты хотел пошутить, но она промолчала, поежилась и обняла себя, словно ей стало холодно.

– Тебе же не нравятся чужие объятия, ты же их не выносишь, да?

Она снова не ответила, ее молчание было каким-то осязаемым и невыносимым, как угарный газ.

– Что еще тебе не нравится?

– Ты как доктор, – сказала она. – Вивисектор.

– Хорошо, хочешь, я расскажу? Ты не любишь резкие запахи, в том числе цветов – я видел, как ты выбросила из кабинета восьмимартовский букет, не выносишь яркого света, непредвиденно изменившиеся планы делают тебя нетерпимой… даже агрессивной. Это то, что я заметил, моменты, в которых мы совпадаем.

– Не люблю, когда несколько человек говорят одновременно, – продолжила она, – просто теряю нить разговора, еще не люблю машины, роботов, экзаменаторов и непорочных людей…

– Это каких? – Тьма заволокла кухню окончательно, ты растворился в кресле, испытывая легкое головокружение.

– Рядом с добродетелью которых чувствуешь свое ничтожество. В детстве мне приходилось много репетировать. Учиться считывать чужие эмоции и учиться им подражать. Это дико выматывает. У меня внутри как будто не хватает каких-то базовых настроек. Еще мне не нравится, когда задают вопросы. Но тебе, кстати, можно. Потому что я тебя выбрала.

Она не поддержала твою игру, а начала свою. Но так холодно, будто желая от тебя отвязаться.

Ты почувствовал, что, фиксируя нюансы, зашел за пределы дозволенной территории, не поставленные ею, но поставленные тобой самим. Даже смешно, по сути, все, что с тобой творится в последнее время. Все эти преходящие, проходящие сквозь тебя нити, эмоции, энергии, мысли – ты не можешь и не умеешь этим управлять. Притягательная сила Гражины – как с нею совладать? Дело не только в эротических фантазиях, но и в них тоже. Впрочем, это всегда нечто большее. Разве можно представить, что эта ледышка способна заниматься любовью? Проще представить чувство, которое не помещается в заданные размеры, не укладывается в коробку, постоянно вырываясь наружу.

– Что ты делаешь, когда тебе плохо? – Ты поднялся и встал у окна, там, где недавно стояла она.

– Когда мне плохо, я пою. – Она немедленно пересела на освободившееся кресло.

– Если хочешь, прекратим нашу болтовню, пойдем спать…

– Мне нужно записать (включи, пожалуйста, лампу)… я не знаю – что именно, просто отметить этот день и набросать впечатления от спектакля, пока состояние не улетучилось.

Она не пьет вина и почти не курит, поэтому сохраняет четкость мысли и ясность ума, считает, будто позволено играть словами, придумывать людям другие судьбы и подавать им тайные надежды. Любопытно, что она пишет о тебе. Она же пишет о тебе. Быть не может, чтобы не писала! Она называет тебя, она говорит: «Сева», и жизнь становится не такой уж бессмысленной – надо же. Все, что ее окружает, – какое-то низкопробное, только ты – бесценный экземпляр… она знает об этом? Ее стремление к жизни тождественно сопротивлению, трудно понять, как в ней это уживается, ты говоришь ей об этом, она смотрит невидящим взглядом с полуулыбкой, пытаясь выдавить из себя удивление, но слышит ли? Слышит ли тебя она, не признающая подчинения, отвергающая всех, кто ее любит, тех, кого она не выбрала сама? На ее языке любое вторжение в ее мир называется «диктовать условия», она сама выбирает место и время, выбирает час, когда позвонить, а ты ведь знаешь, что с другим – все было иначе. Она действовала согласно его прихотям и желаниям – покорная и безвольная. И не позволяла себе разговаривать с ним так, как с тобой, чтобы ты – тридцати семи лет – чувствовал себя школьником… Да, ты сегодня изрядно пьян, сегодня ты возвращаешь ее туда, где еще недавно тебе не было места – вообще: ни какой-нибудь десяткой, ни джокером – никем, но это временно, только затем, чтобы она смогла привыкнуть, а ты – смог дойти до нее, до нее – настоящей, до нее – нее, устремляясь за бегущим кроликом, учитывая направление – библиотеку на углу, Арину, спящую в другой комнате, светобоязнь, серебряные кольца, которые она рассматривает, как впервые, движущуюся руку над тетрадью, – ты учтешь все, сложишь ее профиль с этой комнатой, отменишь этот ее какой-то невсамделишный ненужный мир и заберешь навсегда, скроешь – к превеликому огорчению ее любовника.

Сон 7. Призрачная орхидея

Сначала Граня следила за Ним в соцсетях. Набирала имя, поисковики группировались, кричали: «Внимание всем постам!» – и выдавали информацию: кого Он цитирует, кого имитирует, чем живет вообще. Фотографии тоже попадались часто, столетней давности их общие фотографии, где Граня была отрезана компьютерной программой «Изменить». Он был многолюбив и ненасытен и с кем ей только не изменял: со своей будущей бывшей женой больше всего, как само собой рассыпающееся, но она-то как раз хуже всех монтировалась в фотопустотах на месте Грани, и потом уже Он забирал себе в судьбу только тех женщин, которые хорошо смотрелись с Ним в кадре. Когда Он смог постичь непостоянство сущего, в Нем зародилось вдохновение к творчеству и письму. Писал Он не лучше поэтов девятнадцатого века, но и бес с ними. Ведь музы к нему прибывали, пребывая в восторге от Его талантов. Неизменность и низменность Его плодоносили там и сям, но влюбленные предпочитают сомневаться в своих глазах, а не в предмете: Граня считала своей миссией продлить Его существование, потому что у слова любовь – шесть букв, а у жизни – пять. В общем, воздвигала Ему памятник. Граню Ему предсказали астрологи, поэтому Он благоволил, тайком любопытствуя, что случится, когда она собьет по пути к нему все каблуки, запястья, часы, весы, жизнь. Временами от нее откалывались кусочки, она страшилась, что вылезут из-под платья наружу пружины и вата, но брала кисти, тональник, «Тридерм» и становилась опять оловянным солдатом.

Когда несколько календарей облетело, Граня устала спотыкаться о незримые провода и наблюдать за Ним в интернете, возымела авторские права на свою многострадальную душу, сколько можно, в конце концов: все то, что она говорит, всегда используют против нее, все то, что она творит, всегда присваивают, как свое. Она освоила отвычку отсвечивать у Него на страницах, будто бессмысленный гость-поклонник, повышать Его рейтинги и самооценку. Его молчание в ее адрес было слишком информативно и без того. Она не знала, что стоило ей набрать Его имя, как кривая орхидея-призрак начинала цвести буйным цветом в Его комнате рядом с лэптопом, выдавая Граню с головой, – иной раз по десять цветов за сутки распускалось – подрагивали тонкие, робкие, недооцененные лягушата на невидимом стебле. В особо урожайные дни Он делал из них чай, хвастался друзьям, мол, вот он какой, видали, что выращивает! Временами бывали и вовсе вопиющие случаи: Он занимается любовью с очередной пассией, а тут орхидея зацветает на тумбочке нарядно, в выключенном лэптопе отражается белесо. Девицы, правда, реагировали на цветение бурно положительно. Смотри, это ж редкость – цветки призрачной орхидеи! Дорогой, это наш маяк, это твердый знак, подтверждение нашего счастья, это наше венчание, обручение, благословение. Одна даже запела прямо в постели Вечную любовь колоратурным сопрано, всполошила весь тревожно дремавший многоквартирный дом, Ему пришлось долго объясняться с соседями на следующий день, как это Он допустил такое безобразие в тишайшей ночи.

Девушек было много. Иногда пассии путали ипостаси. Когда Граня бросила свои блуждания по Сети, информация стала поступать из снов и от случайных прохожих. От прохожих она узнавала об официальных браках и любовницах, а сны недвусмысленно намекали на младенцев, но выживали только девочки, от мальчиков Он избавлялся. Одна такая девочка, четырехлетняя, картавая, подкараулила Граню на пути в супермаркет и сообщила, что Он уехал в Гетландию помогать совершать революцию. «Ты что? – спросила Граня. – Какая в Гетландии революция». Девочка ответила, дескать, какая-какая, такая! Декабрьская Гетландская революция. И никто не знает, вернется ли Он теперь, хоть раненый, хоть неживой, вообще – вернется ли.

Граня купила в магазине свечку – начинался адвент, утреннюю газету, два пирога с вишней и литр молока. Когда она волновалась, то жутко много ела, заедала стресс. Как было не беспокоиться, если в газете писали, да, правда, Гетландская революция в самом разгаре, оппозицией направлена нота протеста. Граня задумалась, что это может быть за нота. Хорошо бы ля, позитивная нота. А если это, не дай бог, ре? Как у Моцарта в РЕквиеме РЕ минор. Как тут было не выпить литр молока и не закусить пирогами с горя?

Еще Граня вспомнила всех, кого Он оставил здесь равнодушно. Ну, допустим, с женами более-менее ясно. У них есть статус, штамп и апломб. Ничего страшного их не ждет, разве только несчастные случаи на производстве, дурные привычки, бытовые травмы, несовместимые с жизнью. В конце концов, они могут собраться в кружок и коллективно уехать декабристками за Ним вслед, цвести там декабристами в этой непонятной Гетландии, не умея распускаться орхидеей. А любовниц Гране было жаль, особенно Вторую. Первая давно стала Его незаконнорожденной сестрой. У Третьей, помимо Него, было еще несколько мужчин. Четвертая страдала неизлечимой формой фобофобии и встречалась с Ним только два раза в месяц, в определенные часы и дни, когда ее зодиакальный Марс не спорил с Сатурном и бояться было нечего. У Пятой к Нему было много претензий, как к любовнику и человеку, и шкурный интерес.

А Вторая ждала Его бескорыстно и долго, дольше своей жизни, никогда не заикаясь ни о какой любви и привязанности. Вспоминала, как снилась Ему каждую ночь не подряд, но Он не узнавал ее, а узнав, не верил, что это Она. Так всегда с недосказанностью, она мстит и после смерти. Даже на улицу выходя, она утверждала вслух временами: «Я не люблю Его. Я не люблю Его», чтоб ни у кого не возникли подозрения вдруг. Высматривала силуэт в стекла оконные глазами бессонными, хлопала, вечно без вины виноватая, при Его появлении ресницами. Он тащил ее домой, подводил к люстре, запрокидывал голову, искал бревно в ее зрачках, пытался уличить, изучить – в чем подвох, Ему казалось, что просто так – так не бывает; но кажется, она не попадала ни под какие категории. И расстаться с ней, от греха подальше, Он тоже не мог (она почти доделала пьедестал), потому прятал в коридоре от жен – настоящих и будущих, и она терпеливая такая сидела и улыбалась на оттоманке за вешалкой.

Граня начала подозревать, что вернись Он – и все началось бы заново, с нуля, вся эта бесконечная карусель, и тогда терпение Второй могло бы лопнуть: она убедится в предательстве орхидеи, в причинах ее цветения, не выдержит однажды, проберется в спальню и выбросит горшок из окна. Эта орхидея была как «Икея» среди музея, не нужно много ума, чтоб догадаться. Потом купит своих любимых пирогов, подавится случайной вишневой косточкой и умрет. Или не умрет, а вырастит внутри себя вишневый сад, вон тогда сколько бревен можно будет отыскать, сколько дров наломать!

Поэтому лучше, решила Граня, пусть лучше Он не возвращается из Гетландии. Информация перестанет поступать, орхидея сгниет от чрезмерного полива слезами, которые приснятся Четвертой в определенные дни несбывшихся свиданий, и тогда можно будет удачно встретить Рождество и начать наконец эпоху Возрождения.

Сон 8. Пожар

Днем – было что-то около двух – я топтался на ее пороге. Светло-зеленая дымка мая канителилась в тонкой солнечной паутине за окном. Столпы золотистой пыли кружились в маленькой комнате, никуда не оседая, слабо подсвечивая прямоугольник, в котором она стояла. Я не знал, как расценить ее молчание, она не приглашала войти. Старательно изображая непринужденную спонтанность своего прихода, будто я не таскался сюда каждый день, как на работу, я сказал, что на улице странно холодно. И безотчетно шагнул навстречу. Она пятилась от двери, шаг за шагом, пропуская меня все дальше и дальше, кажется, чем-то страшно смущенная. Я не сразу понял, чем вызвано чувство неловкости, написанное на ее лице. Она словно извинялась за себя, такую, какая есть, невнятно бормоча какие-то свои мантры:

– Говорят, всегда холодает, когда зацветает вишня… и мы сегодня расходимся напрочь в понятиях с красотой. Хорошо, что с тобой можно быть непричесанной, ненакрашенной – просто любой посреди дня и ночи. Ты даже не удивишься.

Кажется, я глупо улыбался, так явно в этот момент был потрясен ею. Облик ее постоянно менялся, каждое мгновенье я открывал все новые черты. В ту минуту она показалась мне нереальным видением в сером платье, ставшем вдруг златотканым. Свет лестно подыграл ей, окно выплеснуло концентрат разнокалиберных лучей, а вспыхнул я. Сказал, чтобы что-то сказать: «Мы с Ариной купили мне кепку», достал кепку из пакета, надел на голову, и она засмеялась. Она смеялась громко, прижимая руки к груди, касаясь пальцами подбородка, и мне вдруг показалось, что она смеется не из-за кепки и не из-за того, что я ее неправильно надел. Мне показалось, что она смеется, потому что понимает и знает намного больше о моей любви к ней. Что она догадалась обо всем раньше, чем догадался я сам. И тогда я ее поцеловал: в своей нелепой кепке, схватив за плечи, невольно прижимая к себе ее заломленные руки. Это длилось, конечно, не дольше десяти секунд, но оглушительная тишина, последовавшая за действием, убившим Гранин смех, показалась вечностью. Вдобавок все вокруг кружилось и не фокусировалось, как у персонажей фильмов, когда они здорово прикладываются головой.

Прежде чем я совладал с собой (никаких «прости» и потупленных взоров), она уже ускользнула, и солнце воровато, на цыпочках, ушло следом, комната потемнела, стала обыкновенной и мышиной, уже ничем не примечательной, поддерживая свой образ лишь известными мне репродукциями на стенах и беспорядочно громоздящимися книгами на стеллаже. И чай, когда я вошел в кухню, уже дымился в двух неодинаковых чашках из разных сервизов. И она снова улыбалась. Так, как если бы ничего не случилось.

Я спросил, как у нее дела.

– Идут, – ответила она, уже без улыбки и эмоций на лице.

Я понял, что обречен. Не то чтобы я ждал, что она бросится мне на шею… Но если бы она шарахнулась от меня, было бы легче. Что может быть хуже равнодушия.

– Почему ты ничего не делаешь? Почему ты ничего не говоришь, не протестуешь, почему, черт возьми, ты не остановила меня?

Она принялась выбирать нож в металлической подставке для столовых приборов, производя неимоверный шум.

– Потому что я знала, что так будет, – просто сказала она, буднично заглянув в холодильник. – Меня все целуют. Один раз даже на улице пытались. Я привыкла. Наверное… И надо же, именно сегодня… у меня нет сахара, но есть малиновое варенье. И если ты его ешь без ничего, без хлеба, то я могу открыть…

Так не бывает. Она опять сломала какой-то мой шаблон. Я махнул рукой и взял чашку, нерешительно замерев у шаткого, кособокого кресла. Оно стояло возле окна, и обычно в нем сидела Граня.

– Но ты, наверное, голоден? – спросила она. – У меня ничего нет. Хотя я собираюсь сварить суп для Героя, он приедет и обрадуется. Как ты думаешь, курица варится недолго?

Она заглянула в кастрюлю, с сомнением повертела в руках нож, который все еще держала. Он чем-то перестал ее устраивать, и она вытащила из подставки другой. Достала из мойки пакет с зеленоватой картошкой и старую, наверное хозяйскую, миску из вытертого пластика.

– Ты никогда не перестаешь меня удивлять, – сказал я, опускаясь в кресло, так и не дождавшись приглашения. – Наконец-то я застал тебя дома. Знаешь, я ведь приходил к тебе несколько раз… Не мог придумать, понимаешь, чем заняться в отпуске, скучно. А мы не виделись почти месяц… – Она кивнула головой. – Ты живешь у него?

На самом деле мне хотелось спросить: «Ты спишь с ним?» С тех пор как появился этот герой ее романа, его так никто и не называл иначе, чем просто: Герой. Не знаю, было ли это прихотью Гражины или просто затянувшейся шуткой. Но все привыкли к его безымянности, в том числе сам Герой. И я. Наверное, он был неплохим малым, однако я смиренно ждал, когда им надоест сожительствовать с тоской друг друга и они разбегутся. Только вот судьба, казалось, ополчилась на меня и не внимала. Потому что Граня сказала: да; сказала: я жила у него.

Эти слова или то, что я наблюдал за Граней, сидящей за таким неподходящим ей и нелепым занятием, заставили меня нервничать. Что, если у нас никогда ничего не будет, только эти встречи на кухне. Которые однажды закончатся тоже. Собирая остатки самообладания в кулак, я пожалел, что не позвонил заранее и не позвал ее в кафе. Возможно, все было бы иначе.

– Не знаю, что будет дальше, правда… – Она вытащила из миски морковь, поскоблила ее тупым ножом. – Он очень хороший, но это все так неожиданно.

– Как то, что ты варишь суп.

– Да, почти что так… – согласилась она. – Я не хочу понимать и принимать некоторые вещи, я теряю память, когда меня учат жить, мне так хорошо с собой, но жизнь переменчива. Все меняется! Ты замечаешь, как все непостоянно?

Я ничего не ответил, ибо что я мог сказать. То, что Гражина чистила все эти овощи, и то, как все это мельтешило, пропадая в раковине по мере очистки, – стесняло меня. Было неловко – не столько за себя, сколько за нее, я не только не мог вообразить ее за такими бытовыми занятиями, мне и в голову не приходило такое воображать. Не думаю, что я вообще когда-нибудь думал о человеческом в ней. Наверное, стоило предложить помощь, но я молчал. Только смотрел на Гражину в болезненном оцепенении, почти не чувствуя ее присутствия, не чувствуя своего присутствия, вода тонкой струйкой бежала из крана, она тщательно рассматривала каждую картофелину, близоруко щурясь. Я подумал, какой это неприятный сон, все испортивший и тяжелый сон – грязная лужа, в которую вступила моя белоснежная кроссовка мечтаний, сон-катастрофа, целящийся в меня метеоритом реальности.

– Все меняется, – повторила она зачем-то, неумело нарезая картошку в глубокую миску.

Я думал о том, что до сих пор совершенно ничего о ней не знаю, пока она отважно стучала ножом по овощам на разделочной доске. Мне хотелось, чтобы этот процесс закончился как можно скорее. Чтобы она отошла от этой проклятой плиты и мы смогли наконец нормально поговорить.

– Меняется… Ты намекаешь на то, что влюблена в него? – спросил я и тут же испугался возможного ответа. Продолжал цепляться за любой шанс, как кот за край ванны.

– Я ни на что не намекаю, – сказала она, опуская овощи в кипящий бульон, – меня страшит все на свете. Но я склонна очень сильно увлекаться людьми. Хранить их у себя внутри для вдохновения. Потом эти образы, которыми я увлеклась, могут разочаровать меня так же быстро, как некогда очаровали. Я часто выдумываю людей более прекрасными, чем они есть на самом деле. Но это все-таки лучше, чем видеть во всех чудовищ, верно? А Герой, что ж, он очень много значит для меня, как оказалось…

Она замолчала, испугавшись своей откровенности, и застыла с миской у плиты, не решаясь обернуться. Я почувствовал, что ее спина сейчас начнет двоиться, троиться, множиться, как в бабушкином трельяже.

Подумать только, так раскиснуть из-за того, что она готовит кому-то суп. Нет, это просто запах лука… Черт, соберись, слюнтяй!

– Нам стоило поговорить раньше… Ты тоже ужасно много значишь для меня, Сева… Правда.

– Ну вот и прекрасно, – сказал я как можно естественнее. – Ты тоже… Мой лучший друг. Поэтому можно сказать правду. Ты пишешь чертовски скверные стихи. Пора это признать.

– Ну, хорошо. Хорошо, что ты так считаешь. Значит, ты запомнил. – Она засмеялась.

– Красное и зеленое? Нет, они просто графоманские и пошлые. Вот и все. Не о чем говорить, – выпалил я.

Она обернулась и пристально посмотрела на меня. И в эту же минуту вспыхнуло полотенце, лежащее слишком близко к конфорке. Я апатично подумал, что иначе и быть не могло. Мне даже показалось, что я сам его поджег своей болью. Других чувств и эмоций не было. Она все видела и понимала. Интересно, как долго.

Мечтательно мятное полотенце занялось как-то сразу, оранжево-черным, без предварительного тления и ожидаемой васильковой каймы. Граня оторопела, а у меня чесались руки выплеснуть на пламя ее суп. Вместо этого я хладнокровно снял крышку с кастрюли и накрыл огонь, приложившись для верности несколько раз. Внутри меня самого вдруг заполыхал такой пожар, что казалось, я вот-вот расплавлюсь. От ее близости потряхивало, как в лихорадке. Она продолжала стоять истуканом с пустой миской. Не очень понимая и не заботясь о том, что делаю, я вернул крышку на кастрюлю, взял миску из ее рук, сунул в нее остатки полотенца, бросил миску в раковину. Подошел к окну и распахнул его. Улица стала яркой и звонкой без пыльного стекла.

– Спасибо, – сказала Граня. – Я что-то растерялась.

Я поспешил вернуться в кресло, опасаясь, что она его займет, тем самым указав мне на дверь, но она присела на табуретку возле раковины, даже не удосужившись придвинуть ее к столу.

– Расскажу тебе кое-что по секрету, – сказала она. – Я пишу роман. Не знаю, сочтешь ли ты и его графоманским, в любом случае до завершения я тебе его не покажу. А может, и вообще не покажу. Мне просто хочется с кем-то поделиться, а Герой, знаешь, не очень разбирается в таких вещах. Но меня уже просто распирает, я не могу носить это в себе. То, что я пишу, конечно, не «Сонное царство», но я и не стремлюсь к чему-то подобному.

– Я тоже расскажу тебе кое-что по секрету. Тайком что-нибудь пишет каждый второй в редакции. И все шепчут мне это на ухо.

– Ты не веришь в меня…

Гражина импульсивно поднялась, взяла ложку и энергично помешала в кастрюле, чтоб скрыть досаду. Не знаю, чего я добивался: хотел только задеть ее? Или вывести из себя?

– Сто тысяч миллионов стихотворений в прошлом веке уже написал Кено. А что касается романа… Давай начистоту… Ты что же – чирикаешь в прозе то, что тебе не удалось начирикать в рифму? – Я закурил без спроса, с наслаждением втягивая дым: в кухне все равно висел чад от сгоревшего полотенца и запах разогретого уличного асфальта – неверное майское солнце к обеду соблаговолило включиться и начало припекать. – Я о том, что, пока ты писала стихи, это было другое. Но откуда у всех такие амбиции – непременно написать роман? С чего ты взяла, что способна?

– Но ты же тоже не знал, ты просто поверил в себя, верно? Я не могу объяснить так просто, с чего взяла, ты и сам знаешь. Когда человек пишет, его будто ведет что-то: одни считают, что интуиция, помогающая разведать непознанное в себе, другие – что Провидение…

– Хуже всего, если его ведут писательские курсы. Что ты будешь делать с этим текстом? Обманываться, что он прекрасен? Распечатаешь на принтере в трех экземплярах? Издашь за свой счет? О чем ты можешь написать, разве ты знаешь жизнь? Дай угадаю: ты построишь какой-нибудь нелепый сюжет и будешь воплощать его через сны героини, так? Я это проходил со своим романом. Все пишущие, мнящие себя писателями, через это проходят. Эти дешевые манипуляции читателями. Эти штампы, штампы, штампы! Возомнить себя Гомером и посредством снов навязать свою авторскую волю! О, эти отвлекающие от основного действия, высосанные из пальца сценки кошмаров! Тебе снятся сны? Ну, конечно, снятся, ты записываешь их в… ночник? – помню-помню, и таскаешь оттуда в текст свое бессознательное. Ты замечала, что в снах мы всегда непременно моложе и лучше, даже если голые и обиженные, униженные и оскорбленные? Даже если выступаем в роли палачей и убийц или праведников и мучеников – это делают наши лучшие версии. У наших снов нет конца. Оттого нам кажется, что наши жизни бесконечны тоже. Как тут не поведать миру о нас, таких значимых и значительных, умных и великих?

– Я не согласна. Не согласна с тобой. – Гражина обернулась и пристально посмотрела на меня. Она пыталась считать по лицу, насколько я сам верю в то, что говорю. Я не отвел взгляд. Мне показалось, что она вот-вот заплачет. – В снах мы такие, какие есть, без прикрас. Мы – то, что нам снится!

– Ну, хорошо, угу. Напиши об этом. – Я весь изошелся на сарказм. – И кто там будет объектом твоей безусловной любви? Твой Экс или, может быть, Герой?

– Это будет роман не обо мне и не о любви в общепринятом смысле. Скорее о нелюбви. Это будет история на фоне Истории о том, как некоторые уже с рождения, невзирая на обстоятельства, ощущают свою полную непригодность к жизни. Ладно, в какой-то мере я тоже ее ощущаю. Большинство людей ведет себя так, будто все они у себя дома в этой жизни, – понимаешь? А я нет. Я чужая. В гостях. И в постоянных поисках дома. Неуместная и неместная. Тебе, наверное, сложно это понять, ты всю жизнь прожил в одном городе, в одном и том же месте. – Она пожала плечами.

– Уверяю тебя, Граня, проблемы личного поиска уже набили оскомину, переоценены и все менее актуальны. Не в жизни, но в литературе точно. Все они считываются только как публичное самолюбование, не больше.

– Но я все-таки попытаюсь тоже… заполнить пустоту своего существования. Устала обманывать себя, развлекаясь в редакции. Я могу не стать писателем, но я могу попробовать. Ты прав в одном. До меня нет никому никакого дела, и не исключено, что моя попытка окажется провалом. Но когда пишешь, так хорошо получается прятаться от времени и обстоятельств. Ты живешь внутри текста и как будто бы имеешь право на жизнь. И текст, ты задумывался? – он же живой…

– Я уже не помню, как это. Наверное, – сказал я, намеренно солгав. Дым сигареты повис облаком, и я делал все, чтобы смотреть на него и больше не смотреть на Гражину.

– Знаешь, я тут шла по улице, и вдруг сюжетный поворот. Я его встретила, едва свернув за угол. Он ловко зацепился за карабин моей вчерашней главы, потому что я никогда не знаю, что будет дальше и чем дело кончится. И вот совпало и защелкнулось. Все разом пришло в движение, персонажи завели свои диалоги, и я уже была не я, я была не собой, а героиней Голдберг в «Привидении»…

– Возможно, стоит время от времени тестироваться на вялотекущую шизофрению? – предложил я.

– …мне стало просто жизненно необходимо срочно присесть, где угодно, и фиксировать. В заметки телефона хотя бы. Но я не могла, я торопилась. Не могла опоздать туда, куда шла, не спрашивай. Помню, у меня потемнело в глазах, я быстренько включила диктофон и что-то наговорила на ходу, чтоб схватить из хаоса улицы мое нужное и успеть сохранить на потом насыщенный раствор из этого сюжета, а дома разбавить его по вкусу. Прохожие смотрели на меня искоса, прямо как ты сейчас. У нас не очень-то принято разговаривать, идя по улице, не то что глубокомысленно держать телефон микрофоном к губам. Но оказалось, что все это чушь и зря. Я ничего не донесла до тетрадки, мысли, меня пронзившие и такие важные, дома после прослушивания оказались набором бессмысленных звуков, в них даже не было слов как будто, как если бы я пыталась в пригоршне принести воды и у меня остались лишь слегка влажные руки. Стихи можно уложить на лопатки размера и крепко держать за ритм и рифмы, если ты в пути, а с прозой так не получается, получается.

Выкуренная сигарета и жестикуляция длинных пальцев Гражины, будто играющей на терменвоксе, тот милый лепет, который она несла, немного меня успокоили. Граня была нарциссически поглощена собой и своими чувствами. С таким же успехом она могла беседовать с любым другим или с зеркалом. Это свойственно одиноким людям, со временем они перестают нуждаться не только в дифирамбах, но и в публике. Мне это тоже присуще.

Я потерял нить ее рассказа, дым рассеялся, и я уже просто смотрел на нее. Поэтому, когда она сказала: «Отсутствие людей предполагает Бога», как будто в ответ на мои мысли, у меня по спине пробежал холодок.

– Человек пишет не просто так, даже когда пишет в стол, он делится своими мыслями с Богом или Вселенной, кто во что верит…

– А если я ни во что не верю? Вообще, совсем, ни во что?

– Так не бывает, – сказала она и принялась убеждать, что я все равно во что-то верю: верю в науку и пишу умные статьи, в Космос – и спорю с поклонниками плоской Земли, верю в видовую теорию Дарвина, я верю и могу быть только или сообщником Бога, или противником.

Я вяло возражал, что истуканы на проселочной дороге и мироточащие иконы не будоражат мой ум, значит, я противник. Но я не могу быть противником, поскольку мне безразличны божественные сущности в целом, будь то единобожие или политеизм.

– То, что ты атеист, – сказала Гражина, – не отменяет, конечно, того, что ты можешь быть восхитительно счастлив. Тебе не с кем ругаться, не на что грешить в случае неудач, разве что на стечение обстоятельств. Но не исключено, что ты станешь однажды ужасно несчастным, и тогда видовая теория Дарвина может недостаточно утешить тебя…

– Я не верующий, я не атеист, я вне этих твоих шаблонов, ясно? Случился Большой взрыв, а потом путем эволюции случились мы с тобой. Всё!

– Значит, ты все-таки веришь во Вселенную… – Она порывисто поднялась, открыла крышку кастрюли, сосредоточенно заглянула внутрь, сняла грязно-белую пену, шубой собравшуюся поверх варева. Я смотрел на ложку (меня начало слегка подташнивать от ее содержимого), на тонкую руку, ее держащую, – крышка закрылась, ложка вместе с пеной отправилась в раковину. Граня подошла к окну. Ей хотелось настоять на своем. Мне хотелось унять дрожь в коленках, возникшую от ее близости. – И я же нисколечко не отрицаю твой Большой взрыв. Но гравитацию, сингулярность, все эти прекрасные окружающие нас предметы и числа, и эволюцию в том числе, в моем мире – создал Бог. Моя Вселенная произошла по причине и для цели. А твоя нет. Моя Вселенная осмысленна, а твоя бессмысленна. Потому что Бог придает Истории смысл. Все исторические процессы направлены на ожидание прихода хорошего. И потом, я чувствую, что у меня есть инстинкты, а главное – душа, и она не могла перейти ко мне от узконосой обезьяны, а ты что скажешь насчет души?

– А я бездушный тип, мне повезло.

– И никакого смысла в твоей жизни тоже нет?

Я чуть не ляпнул, что без ее любви – нет, но это было бы слишком инфантильно и пошло. Вместо этого я сказал, что о смысле жизни тоже позаботилась эволюция, он заключается в выживаемости и воспроизводстве себе подобных.

– Но зачем, для чего?

Еще недавно она мне казалась такой взрослой, но сейчас вела себя как сущий ребенок. Ее внезапное детское упрямство действовало на меня возбуждающе. Во всех смыслах.

– Ты из очень набожной семьи? – ответил я вопросом на вопрос.

– Нет. Нет, скорее совсем неверующей. – Она не могла найти себе место и уселась на подоконник.

– Как же ты докатилась до такой жизни?

– Это случилось из-за газеты. Не помню, какой именно, точнее, мне неизвестно. Какая-то газета торчала из почтового ящика в подъезде, где я целовалась с мальчиком, в которого была страшно и «навеки» влюблена. Ну знаешь, как это бывает в шестнадцать лет…

Я опять хотел сказать, что не знаю, потому что в шестнадцать лет мечтал о «Супер Нинтендо», но родители заверили меня, что я должен все силы бросить на подготовку к поступлению в университет, а не на игрушки.

– Мы целовались, а газета маячила перед глазами. У меня до сих пор эта картинка: 6 августа 2003 года. «Человек состоит из звездной пыли» – это заголовок. А дальше: ученые доказали… И всё. Бог сотворил человека из праха, и ученые доказали что-то про звездную пыль… Это, наверное, не придет в голову сопоставить нормальным людям, но я сопоставила. – Гражина засмеялась. – К тому времени я уже успела почитать Библию. Исключительно в познавательных целях. И вот. Это был знак. Именно тогда я окончательно решила, что хочу работать в газете, писать интересные статьи, находить невероятные факты… Происхождение человека из звездной пыли определило в тот день мою судьбу, мой выбор и мою веру, как ни удивительно… Возможно, на меня так повлиял поцелуй… И надо же, выходит, я целовалась с открытыми глазами…

– Не хочу знать, как и с кем ты целовалась в шестнадцать лет, – сказал я с нервическим смешком, как можно мягче.

– Да, извини. Иногда мне кажется, что все это было не наяву.

Не хватало еще стать для нее подружкой, которой изливают душу. С другой стороны, я ей не поверил. Ее образ совсем не вязался с тем, что она пыталась преподнести.

Сидеть на подоконнике ей было неудобно. Гражина была скованна и неестественна, то и дело елозила и пересаживалась с места на место. Конечно, я же занял ее кресло. Мне страшно хотелось, чтобы она уселась мне на колени.

– Значит, не Библия, а Ницше? – Судя по звукам, неподалеку проехал какой-то тяжеловоз, и ее слова застревали в его грохоте. – Не вечная жизнь, а вечное возвращение?

– В универе мне нравилась античная мифология, но это было сто лет назад… Послушай, я понимаю, что ты выросла в такой среде… И не могло получиться другой Грани. Вы же там все в своих Восточных Кресах немного с прибабахом, католики, мнящие себя поляками, извини, конечно. У меня тоже корни по отцовской линии оттуда, что сложно представить, да? Мой прадед – православный – был женат на католичке, но веры не изменил… точнее, он отказался от веры совсем. Видимо, я пошел в него. Остальные родственники так или иначе все равно подвизаются у храмов для спасения душ. У прадеда в юности произошла печальная история, он был влюблен в русскую девушку из какого-то губернского города, где учился, а она умерла от чахотки. Вернувшись домой, прадед от безысходности женился на католичке Ванде. У них родился мой дед Адам – ударение на первое а, такое имя – дань родственникам по материнской линии. Он прожил почти девяносто лет, но я его знаю, конечно, только по скупым рассказам. Мужчины в моем роду не спешили обзаводиться потомством. Все хочу расспросить своих подробнее о судьбах предков, но они или отмалчиваются, или отшучиваются, хотя Алька что-то знает…

– Алька? Кто это? – Граня оживилась и как-то странно посмотрела на меня.

– Алька – моя сестра.

– Ты никогда не говорил, что у тебя есть сестра.

Я пожал плечами.

– Она старше на одиннадцать лет, мы не очень близки, особенно сейчас.

– Алька – это Альбина? Алевтина? Алеся? Алина? Альдона? – заперебирала Граня.

– Это у вас там… Альдоны. Она – Александра. Просто ни Сашкой, ни Санькой быть не желает. Почему тебя так это интересует?

– Такое огромное совпадение, Сева, я не ожидала, даже разница такая… правда, в другую сторону, но надо же, надо же… У меня тоже была сестра Аля.

– Почему была?

– Потому что больше нет. Выключу суп, может, он готов? Глупая затея с этим супом, наверное. Но он придет и обрадуется. – Она демонстративно, как мне показалось, посмотрела на часы.

– Он, наверное, скоро придет? Пожалуй, я пойду?

– Не знаю, мы даже не созванивались.

– Но ты же варила суп!

– Значит, придет. Я никогда ничего не делаю просто так, как после оказывается. Хочешь попробовать?

Pulsuz fraqment bitdi.

2,09 ₼
9,26 ₼
−77%
Суперцена
Yaş həddi:
18+
Litresdə buraxılış tarixi:
29 may 2026
Yazılma tarixi:
2026
Həcm:
272 səh. 5 illustrasiyalar
ISBN:
9785002720125
Müəllif hüququ sahibi:
Альпина Диджитал
Yükləmə formatı:

Oxşar kitablar