Kitabı oxu: «Диоген»

Şrift:

Пролог
«Непристойный образ»

…Был у нас грузчик один, гимназист, бродяга. В грузчики из форсу поступил. Он нам рассказывал как-то: черт его знает когда в Греции были такие ученые, что много о себе понимали, называли их философами. Один такой типчик, фамилии не помню, кажись, Идеоген, жил всю жизнь в бочке и так далее. Лучшим спецом среди них считался тот, кто сорок раз докажет, что черное – то белое, а белое – то черное. Одним словом, были они брехуны.

Н. Островский. «Как закалялась сталь»

Как можно видеть из эпиграфа, персонаж романа Николая Островского, простой рабочий, при всем своеобразии его представлений о древнегреческой философии, все-таки запомнил, пусть и в искаженном виде, имя одного – и только одного – из ее представителей (хотя просвещавший его грузчик-гимназист наверняка называл и других). Примечательно, что этим единственным оказался именно тот, кто станет героем нашей книги. Ситуация, между прочим, в высшей степени характерная: даже и поныне каждый, кто хоть что-то слышал об античных философах, обязательно знает Диогена. Он может быть максимально далек от всего этого круга сюжетов, он может понятия не иметь о Платоне или Сократе, но Диоген с пресловутой бочкой (и как раз благодаря бочке) точно всплывет в его памяти.

Да, этот древнегреческий мыслитель действительно популярнее, даже «роднее» людям, чем остальные. Прежде всего, конечно, из-за рассказов о его многочисленных «чудачествах» (которые для него на самом деле были отнюдь не чудачествами, а элементами последовательного, продуманного, выверенного образа жизни, отражающего совершенно определенную мировоззренческую позицию). И у нас о них, конечно, будет говориться много – какая же книга о Диогене без этого? Но, кстати, порой в связи с ними придется делать неожиданные разоблачения.

Начнем с бочки – ее не было. Точнее, это была вовсе не бочка. Во всяком случае, не то, что нам представляется, когда мы произносим слово «бочка». Однажды в детской иллюстрированной книжке о Древней Греции автору этих строк попалась помещенная при главке о Диогене картинка: стоит обычная деревянная бочка, обитая железными обручами, а из нее сверху торчит бородатая голова. Не можем не констатировать, что в данном случае художник, не подумав, изобразил сущую нелепость.

Собственно, в чем состоит цель жилища? Любой скажет – в защите от холода. Безусловно, но не только. Не менее важна защита от осадков (не случайно «кров», «крыша над головой» – устойчивые синонимы слова «дом»). А в условиях мягкого субтропического климата Эллады, где не бывает сильных морозов, эта функция выдвигалась на первый план. Ибо греческая зима – это прежде всего частые проливные дожди.

 
Дождит отец Зевс с неба ненастного,
И ветер дует стужею севера;
И стынут струйки дождевые,
И замерзают ручьи под вьюгой.
 
(Алкей. Фрагмент 338 Lobel-Page)

Уже это четверостишие, принадлежащее одному из величайших лириков античности, демонстрирует, что зимнее время в Греции (а здесь описывается именно оно) напоминает скорее осень в нашей средней полосе. И скажите на милость – какой прок в подобных условиях может быть от стоящей под открытым небом бочки? Мало того что она не спасет от ливней – она очень скоро сама наполнится водой и в ней будет просто невозможно находиться.

Да и вообще у древних греков не существовало привычных нам деревянных бочек. Страна их всегда была бедна лесом, но зато богата глиной. К дереву как материалу приходилось относиться бережно, и оно шло преимущественно на постройку кораблей – ведь из глины судно не слепишь. Поэтому не только посуду, но и по возможности большую часть прочей домашней утвари старались делать керамической (само слово «керамика» – от древнегреческого керамос, «глина»).

Та роль, которую у нас выполняют бочки, принадлежала пифосам – очень большим глиняным сосудам продолговатой формы, с закругленным или заостренным днищем и широким горлом. Пифосы обычно вкапывались в землю, и в них хранили сыпучие и жидкие продукты (зерно, оливковое масло). Один такой сосуд лежал (подчеркиваем, именно лежал – стоять пифосы не могли) на главной площади Афин Агоре; в нем-то и обосновался Диоген. Приведем соответствующие цитаты из источника. Сразу оговорим, что в русском переводе (его сделал наш выдающийся ученый М. Л. Гаспаров) «пифос» оригинала передан выражением «глиняная бочка». Перевод ведь рассчитан на широкого читателя, которому слово «пифос» вряд ли что-то скажет.

«Однажды в письме он (Диоген. – И. С.) попросил кого-то позаботиться о его жилище, но тот промешкал, и Диоген устроил себе жилье в глиняной бочке при храме Матери богов; так он сам объясняет в своих „Посланиях“» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов1. VI. 23). И далее: «Афиняне его любили: так, например, когда мальчишка разбил его бочку, они его высекли, а Диогену дали новую бочку» (Диоген Лаэртский. VI. 43).

Мать богов (иногда Великая мать богов) – культовый эпитет древнегреческой богини Реи, родительницы Зевса. Ее храм в Афинах (Метроон) выходил на западную сторону Агоры и в те времена, когда жил Диоген, ассоциировался уже не столько с религиозными, сколько с государственными делами: в нем размещался главный архив Афин1. Фундамент этого здания обнаружен в ходе археологических раскопок. Где-то тут же, рядом, находился и Диогенов пифос (видимо, по какой-то причине его уже не использовали по назначению).

Городская площадь – место по определению людное. Помимо местных жителей, на ней всегда было и немало чужеземцев, приехавших из других греческих полисов2 с торговыми или туристическими целями – чтобы посмотреть на афинские достопримечательности. Большим количеством таковых «город Паллады» как магнит властно притягивал к себе целые толпы таких паломников. Еще до прибытия нашего героя один комедиограф писал:

 
Коль ты Афин не видел, пень ты; ежели,
Увидев, не влюбился в них – осёл; а коль
Покинул с удовольствием – ослище ты.
 
(Лисипп. Фрагмент 7 Kock)

С появлением же Диогена (а он, как мы увидим, тоже был не коренным афинянином, а человеком пришлым) число этих достопримечательностей пополнилось пифосом и его обитателем. Несомненно, многие специально шли взглянуть на него – а вдруг повезет стать свидетелем какой-нибудь его очередной выходки. Афинские власти, следует полагать, понимали ценность этих «реликвий» и не хотели их утратить – даже, как было упомянуто выше, дали Диогену новую «бочку» взамен разбитой.

Кто не видел древнегреческих керамических сосудов! Каждый сколько-нибудь уважающий себя художественный музей считает своим долгом иметь их коллекцию – пусть хоть небольшую. Есть такие коллекции и в московском ГМИИ им. А. С. Пушкина, и – многократно превосходящая ее по количеству экспонатов – в санкт-петербургском Эрмитаже. Правда, на музейных витринах размещают, как правило, зрелищную расписную керамику, хранившуюся в комнатах и употреблявшуюся на пирах: амфоры, в которых вносили вино, гидрии, служившие для воды, кратéры, где пирующими вино и вода смешивались – таков был эллинский обычай, – килики, из которых пили, и т. п.

Пифосы, понятно, не расписывались. Им красота была не нужна, в них ценили другое – вместительность. Они могли быть воистину огромными – и два метра в длину, и больше. Так что не следует думать, будто философ сидел в своем жилище скрючившись. Припоминается из студенческих лет – преподаватель, рассказывающий нам о Диогене, вдруг бросает язвительную реплику: «Вот говорят – бочка, бочка… Да он в ней гостей принимать мог!»

Думается, не случайно в связи с Диогеном чаще всего вспоминают именно этот сосуд. Он, по сути, является символом всей его личности, всего его поведения. И действительно, человек, избирающий себе жильем предмет, для жилья не предназначенный и в общем-то не приспособленный, демонстративно заявляет всем: он делает и будет делать вещи, которые приличные, «социализированные» люди не сделают ни в коем случае.

«Когда кто-то привел его в роскошное жилище и не позволил плевать, он, откашлявшись, сплюнул в лицо спутнику, заявив, что не нашел места хуже» (Диоген Лаэртский. VI. 32).

«Увидев сына гетеры, швырявшего камни в толпу, он сказал: „Берегись попасть в отца!“» (Диоген Лаэртский. VI. 62).

«Однажды он рассуждал о важных предметах, но никто его не слушал; тогда он принялся верещать по-птичьему; собрались люди, и он пристыдил их за то, что ради пустяков они сбегаются, а ради важных вещей не пошевелятся» (Диоген Лаэртский. VI. 27).

«Нуждаясь в деньгах, он просил друзей не „дать ему деньги“, а „отдать его деньги“» (Диоген Лаэртский. VI. 46).

«Однажды он закричал: „Эй, люди!“ – но, когда сбежался народ, напустился на него с палкой, приговаривая: „Я звал людей, а не мерзавцев“» (Диоген Лаэртский. VI. 32).

«Однажды он голый стоял под дождем, и окружающие жалели его; случившийся при этом Платон сказал им: „Если хотите пожалеть его, отойдите в сторону“, имея в виду его тщеславие» (Диоген Лаэртский. VI. 41).

«То и дело занимаясь рукоблудием у всех на виду, он говаривал: „Вот кабы и голод можно было унять, потирая живот!“» (Диоген Лаэртский. VI. 69).

«Все дела совершал он при всех: и дела Деметры, и дела Афродиты» (Диоген Лаэртский. VI. 69). К этой фразе необходимы некоторые пояснения. Всем, наверное, понятно, что имеется в виду под «делами Афродиты». А «дела Деметры» – это то, что связано с питанием. Богиня Деметра почиталась как подательница хлеба, а именно хлеб и другие блюда из злаковых составляли основу рациона древних греков. Собственно, только это и воспринималось как пища в прямом смысле слова, остальные продукты (например мясо) называли «приправами».

Есть на улице, прилюдно, у греков тоже считалось очень неприличным. Наш же герой попирал и эту норму. «Рассуждал он так: если завтракать прилично, то прилично и завтракать на площади; но завтракать прилично, следовательно, прилично и завтракать на площади» (Диоген Лаэртский. VI. 69). Обратим внимание: тут ведь перед нами самый настоящий силлогизм. Или скорее пародия на силлогизм.

Блестящий знаток античной философии (и сам, как известно, один из виднейших русских философов XX века) Алексей Федорович Лосев (1893–1988) назвал тот образ Диогена, который предстает перед нами из рассказов о нем, «вполне непристойным»2. И вот об этом-то, как видим, крайне необычном человеке у нас и пойдет речь. О мыслителе, который широкой публике известен «бочкой» да пресловутыми непристойностями, а для ученого, специалиста по античности, является прежде всего крупнейшим представителем философского направления, известного как кинизм (а его приверженцы – как киники). Кстати, от этих древнегреческих терминов (что они буквально означают, мы со временем узнаем), воспринятых современными языками в латинской огласовке, идут хорошо известные всем слова «цинизм» и «циники», – согласимся, вполне уместные применительно к Диогену и таким, как он.

Среди античных философских школ киническая – одна из наименее изученных. Если о платонизме, аристотелизме, стоицизме и др. написаны тома и тома (можно сказать, целые библиотеки), то о кинизме лишь редко-редко найдешь научную работу. В частности, в нашей стране им серьезно занимался, пожалуй, лишь один исследователь – Исай Михайлович Нахов (1920–2006). Его перу принадлежит, например, книга «Философия киников»3; он также составил «Антологию кинизма» – сводку свидетельств о философах, разделявших это учение, сохранившихся отрывков из их трудов, приписываемых им изречений и т. п.4.

И. М. Нахов посвятил киникам, можно сказать, всю свою жизнь. Он настолько увлекся этими мыслителями, что просто-таки полюбил их и стал их страстным апологетом. Процитируем хотя бы суждение, которым завершается его только что упомянутая монография:

«Киники проделали огромный исторический путь. Их появление на арене истории греческой философской мысли и культуры на рубеже V и IV вв. до н. э. знаменовало начало конца мировоззрения классической древности. Зародившись в недрах античности, киники не пережили ее, но они одни из первых громко заявили миру, где один находится в рабстве у другого, что такой порядок никуда не годен, несправедлив и подлежит отмене. В свой жестокий и несентиментальный век киники, эти бунтари-одиночки, настойчиво привлекали внимание к обездоленным и неимущим, „кричали“ о недопустимости всяческого рабства, об отвратительности мира сытых и самодовольных, будили заснувшую совесть людей. И этот голос, пришедший из дали веков и народных глубин, трогает нас и поныне»5.

Кстати, ощущаете сам дух этой риторики? Сразу видно, что цитата взята из работы времен СССР: сейчас так уже не пишут. Главный, принципиальный тезис Нахова заключался в том, что кинизм представлял собой идеологию трудящихся античного мира, особенно рабов. И это не могло не «прийтись ко двору» в условиях советского режима с его официальной марксистско-ленинской идеологией («единственно верным учением»), основной пафос которой – воспевание борьбы угнетенных людей труда против «сытых и самодовольных» эксплуататоров.

Кроме того, марксизм – философия подчеркнуто материалистическая. Более того, это воинствующий материализм, яростно борющийся против любых идеалистических взглядов. Соответственно, И. М. Нахов и киников делал союзниками марксистов, материалистами. «Мы… должны рассматривать кинизм как демократическую и материалистическую реакцию на аристократический идеализм и этику Сократа и Платона»6.

В условиях идеологического монополизма мало кто мог решиться возразить на эти положения. Одним из немногих, кто имел смелость так поступать, был как раз А. Ф. Лосев (к тому времени уже прошедший лагеря), опиравшийся, конечно, и на свои колоссальные знания, и на беспрецедентный авторитет среди коллег. Великий ученый писал, например:

«…В исследованиях И. М. Нахова имеется одна весьма сильная тенденция, которую уже нельзя назвать удачной… Этот исследователь во что бы то ни стало хочет сделать киников чем-то весьма положительным и чуть ли не революционным, а их противника Платона чем-то обязательно очень плохим, идеологом аристократического рабовладения и нечестным возражателем киникам. Противопоставляя киников Платону, автор весьма откровенно сочувствует киникам, а не Платону»7.

По поводу постулируемого Наховым материалистического характера кинического учения Лосев заметил: «…Если исходить из основной характеристики философии киников, то может возникнуть вопрос, является ли эта философия материализмом. В основе всего познания у киников признаются только одни единичные чувственные восприятия и запрещается делать из них какие бы то ни было обобщения. Отпадает всякое участие разума или рассудка, отпадает установление всех закономерностей даже чувственно воспринимаемого мира, а тем самым не признается никаких законов природы… Спрашивается: какой же это материализм? Это – не материализм, но чистейший агностицизм»8.

Агностицизм – «философское учение, согласно которому не может быть окончательно решен вопрос об истинности познания окружающей человека действительности»9. С материализмом агностицизм абсолютно несовместим; он, напротив, свойствен некоторым системам идеалистической философии (в первую очередь имеем в виду субъективный идеализм Нового времени и таких его представителей, как Беркли, Юм, Кант).

Не согласен А. Ф. Лосев и с определением кинизма как идеологии «угнетенного народа и рабов»10. И аргументы его воистину убийственны (используя его собственный эпитет11): «Никакой идеологии у рабов не было и не могло быть… Да и хороша же была бы передовая идеология угнетенных, основанная только на одном агностицизме!.. Неужели такая низкопробная идеология могла в какой-нибудь мере соответствовать потребностям рабских масс и демократических низов греческого общества?»12

Невозможно не увидеть в этих словах беспощадную иронию. Один из спорящих буквально кладет другого на лопатки. Причем побивает его его же собственным оружием – обращаясь к марксистско-ленинской фразеологии.

Да и на самом деле концы с концами не сходятся, если признать, что тот же Диоген исповедовал идеологию трудящихся и эксплуатируемых. Сам он никогда не трудился (во всяком случае, с того момента, как стал киником) и, более того, возвел это в принцип. А что касается «эксплуатируемых» – попробовал бы кто-нибудь поэксплуатировать человека, который с самим царем разговаривал дерзко и надменно, а когда его продавали в рабство кричал: «Не хочет ли кто купить себе хозяина?» Эти эпизоды его жизни еще пройдут перед нами.

Но если кинизм выражал интересы не трудового народа, то чьи же, по мнению А. Ф. Лосева? Ведь, опровергая точку зрения оппонента, нужно взамен предложить иную, собственную. И у Лосева она была, но о ней (мы ее полностью разделяем) пока умолчим. Сохраним интригу. Негоже уже в прологе, как говорится, выкладывать все козыри.

Самые нетерпеливые могут заглянуть в главу «Собачья философия», ближе к концу книги. Но мы бы не рекомендовали это делать. Советуем просто читать все по порядку, и по ходу чтения каждый сам поймет позицию Диогена из его слов и дел. Это приятнее, чем получить готовое разъяснение.

Следует отметить, что проблема «социальных корней» кинического учения ставилась и в западной науке, в том числе в самое последнее время. Так, Ф. Босмэн опубликовал по этому вопросу статью, в которой он поставлен уже в заголовке: «Античный кинизм: для элиты или для масс?»13, и пришел к выводу, что однозначный ответ невозможен, поскольку в данной философии переплелись элементы и элитарных, и массовых идей. У. Десмонд в работе, специально посвященной Диогену, «главному кинику», тоже подчеркивает неоднозначность, противоречивость, парадоксальность (в частности, и в социальном плане) его взглядов14. Как бы то ни было, Диоген неотделим от кинизма, а кинизм – от Диогена, о том и о другом придется рассказывать, учитывая их неразрывную связь.

Приступая к работе над жизнеописанием «мыслителя-хулигана» (его, кстати, высоко ставил другой «хулиган от философии», Фридрих Ницше, так и заявивший: «Кинизм – самая высокая вещь на земле»15), автор отдает себе отчет в том, насколько трудной будет эта работа в силу крайней скудости биографических данных о нашем герое. О ком-то из знаменитых людей античности известно больше, о ком-то меньше… Автору этой книги, например, давно хочется написать биографию Фемистокла. Жизнь этого знаменитого полководца и политика освещена в источниках достаточно детально, она так и просится на бумагу, тем более что такой книги на русском пока нет16. Однако в издательстве «Молодая гвардия» говорят: Фемистокл – не оптимальный выбор с маркетологической точки зрения. Не будет продаваться: его мало кто знает. А Диогена знают все (собственно, это мы и отметили на самой первой странице).

Так-то оно так, но… Да, мы все знаем его, а вот много ли мы знаем о нем? Приходится констатировать: мало, до досадного мало. А если иметь в виду в полной мере достоверную информацию – ее вообще почти нет. Мы даже не можем сказать, когда Диоген родился и когда умер, приходится давать в известной степени условные датировки, весьма приблизительные и неточные. В чем причина такого положения дел? Сейчас как раз об этом и пойдет речь. Но предварительно оговорим: в книге наряду с самой личностью философа будет занимать очень значительное место эпоха, в которую он действовал, – IV век до н. э. Это особое, переломное время в истории древнегреческой цивилизации. Познакомившись со свойственными ему процессами, мы лучше поймем, почему именно тогда, а не раньше и не позже, мог появиться (и, наверное, даже должен был появиться) «феномен Диогена».

Сотканный из анекдотов

Тот, кому доводилось интересоваться мыслителями античности, наверняка не раз открывал сочинение «О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов», автор которого – тезка нашего героя, некто Диоген Лаэртский (или Лаэрций, или Лаэртий – пишут по-разному1, а что означает этот эпитет, собственно, никто в точности не знает2).

Здесь необходимо оговорить, что Диоген («Зевсородный») – одно из самых частых, распространенных древнегреческих мужских имен. В истории философии оно тоже встречается неоднократно. Чтобы отличать разных его носителей друг от друга (а фамилий, как известно, у античных эллинов не было), имя сопровождают каким-нибудь пояснением. Чаще всего – указанием на город, который был местом рождения данного лица.

Так, раньше Диогена, которому посвящена эта книга, – Диогена Синопского (о его родине будет говориться в следующей главе) – был Диоген Аполлонийский (V в. до н. э.), один из последних натурфилософов. Так называют представителей древнейшей греческой философской традиции, занимавшихся изучением «природы» (лат. natura) в самом широком смысле слова, то есть физического мира, космоса. Позже, во II в. до н. э., был Диоген Вавилонский, видный философ стоической школы.

Что же касается Диогена Лаэртского, к которому мы возвращаемся, он жил спустя много столетий после тех событий, о которых здесь у нас идет речь, – тогда Греция давно уже находилась под римским владычеством. Написанный им в начале III в. н. э. вышеупомянутый труд представляет собой единственный дошедший до нас из античности сборник биографий древнегреческих философов – а тем самым как бы и очерк истории древнегреческой философии. Таким образом, перед нами ценнейший источник – а в то же время в высшей степени своеобразный. Автор сам, судя по всему, был ритором и грамматиком, а не философом, стало быть, в философских вопросах являлся скорее дилетантом, разбирался в ним поверхностно. Приведем яркую характеристику того, что он написал, принадлежащую А. Ф. Лосеву:

«…Книга переполнена всякими не относящимися к делу биографиями, анекдотами, уклонениями в сторону и острыми словцами. С одной стороны, читатель Диогена Лаэрция будет вполне разочарован уже по одному тому, что у него он не найдет никакого систематического изложения истории греческой философии. С другой стороны, однако, всякий читатель Диогена Лаэрция переживает настоящее удовольствие, погрузившись благодаря этой книге в самую гущу античной жизни и надивившись разнообразным и ярким личностям, изображенным здесь, и получает несомненное удовольствие от всюду разбросанной здесь античной и аттической „соли“… Это-то и делает трактат Диогена Лаэрция замечательно интересной античной книгой, которая никогда не теряла и еще и теперь не теряет своего интереса, несмотря на весь содержащийся в ней историко-философский сумбур. Перед нами здесь выступает вольный и беззаботный грек, который чувствует себя весело и привольно не только вопреки отсутствию последовательной системы и более или менее точно излагаемой истории, но скорее именно благодаря этому отсутствию… Этот веселый и беззаботный грек буквально „кувыркается“ в необозримой массе философских взглядов, трактатов, имен и часто среди всякого рода жизненных материалов, даже и не имеющих никакого отношения к философии. Отвергать Диогена Лаэрция за это историко-философское „кувырканье“ с нашей стороны было бы весьма неблагоразумно… Беря в руки трактат Диогена Лаэрция, удивляясь его наивности и хаотичности, мы не только доставляем себе удовольствие от этого веселого „барахтанья“. Мы погружаемся еще и в эти веселые просторы античной историографии и начинаем понимать, до какой степени античный грек мог чувствовать себя беззаботно в такой серьезной области, как история его же собственной, то есть древнегреческой, философии»3.

Жизнеописание Диогена («нашего», Синопского) – одно из самых объемных в трактате (Диоген Лаэртский. VI. 20–84). Ему уделено больше страниц, чем даже таким крупнейшим фигурам, как Сократ или Аристотель. Превосходят его по своим размерам только биографии Платона, Эпикура и Зенона (основателя стоицизма), но это потому, что большую их часть составляет изложение не фактов из жизни этих мыслителей, а их философских систем.

Итак, в нашем распоряжении, повторим, довольно большое жизнеописание Диогена. Так почему же выше было сказано, что о нем имеется крайне мало сведений? Казалось бы, вот они – бери и пользуйся. Но в том-то и дело, что не получается: биография, о которой идет речь, очень уж специфична.

Откроем, например, те главы трактата Диогена Лаэртского, в которых повествуется об Аристотеле (Диоген Лаэртский. V. 1—35), – и перед нами проходят все основные вехи его жизненного пути. Прибытие в Афины из захолустного Стагира. Учеба и потом преподавание в Академии у Платона. Конфликт с коллегами и отъезд в городок Атарней к другу и бывшему однокашнику Гермию. Знаменательное приглашение стать воспитателем наследника македонского престола – будущего Александра Великого. Возвращение в Афины, основание собственной философской школы – Ликея. Судебный процесс над философом, его бегство на остров Эвбею, смерть от болезни в отнюдь еще не преклонном (в том числе и по тогдашним меркам) возрасте 62 лет. Конечно, кое-где попадаются некоторые погрешности в хронологическом порядке событий, но в целом все более или менее информативно.

Аналогичным образом обстоят дела с рассказами Диогена Лаэртского о Сократе, Платоне и др. Но совершенно иная картина предстает перед нами, когда речь у него заходит о Диогене-кинике. Встречаем, в частности, следующее:

«На вопрос, где он видел в Греции хороших людей, Диоген ответил: „Хороших людей – нигде, хороших детей – в Лакедемоне (т. е. в Спарте. – И. С.)“» (Диоген Лаэртский. VI. 27).

«Он осуждал тех, кто восхваляет честных бессребреников, а сам втихомолку завидует богачам. Его сердило, что люди при жертвоприношении молят богов о здоровье, а на пиру после жертвоприношения объедаются во вред здоровью… Он хвалил тех, кто хотел жениться и не женился, кто хотел путешествовать и не поехал, кто собирался заняться политикой и не сделал этого, кто брался за воспитание детей и отказывался от этого, кто готовился жить при дворе и не решался. Он говорил, что, протягивая руку друзьям, не надо сжимать пальцы в кулак» (Диоген Лаэртский. VI. 28–29).

«В храм Асклепия (бога врачевания. – И. С.) он подарил кулачного бойца, чтобы он подбегал и колотил тех, кто падает ниц перед богом» (Диоген Лаэртский. VI. 38).

«Когда кто-то читал длинное сочинение и уже показалось неисписанное место в конце свитка, Диоген воскликнул: „Мужайтесь, други: виден берег!“» (Диоген Лаэртский. VI. 38).

«Когда один развратный евнух написал у себя на дверях: „Да не внидет сюда ничто дурное“, Диоген спросил: „А как же войти в дом самому хозяину?“ Умастив себе ноги благовониями, он объяснял, что от головы благоухание поднимается в воздух, а от ног – к ноздрям» (Диоген Лаэртский. VI. 39).

«Он один хвалил рослого кифареда3, которого все ругали; на вопрос, почему он это делает, он ответил: „Потому что, несмотря на свои возможности, он занимается кифарой, а не разбоем“. Кифареда, от которого постоянно убегали слушатели, он приветствовал: „Здорово, петух!“ – „Почему петух?“ – „Потому что ты всех поднимаешь на ноги“» (Диоген Лаэртский. VI. 47–48).

«Один юноша разглагольствовал перед народом. Диоген набил себе пазуху волчьими бобами (люпин, корм для скота. – И. С.), сел напротив него и стал их пожирать. Когда все обратили взгляды на него, он сказал: „Удивительно, как это вы все забыли о мальчишке и смотрите на меня?“» (Диоген Лаэртский. VI. 48).

«Он просил подаяния у статуи; на вопрос, зачем он это делает, он сказал: „Чтобы приучить себя к отказам“» (Диоген Лаэртский. VI. 49).

«На вопрос, есть ли у него раб или рабыня, он ответил: „Нет“. – „Кто же тебя похоронит, если ты умрешь?“ – спросил собеседник. „Тот, кому понадобится мое жилище“» (Диоген Лаэртский. VI. 52).

«На вопрос, в каком возрасте следует жениться, Диоген ответил: „Молодым еще рано, старым уже поздно“… На вопрос, какое вино ему вкуснее пить, он ответил: „Чужое“» (Диоген Лаэртский. VI. 54).

«Однажды он подошел к ритору Анаксимену, который отличался тучностью, и сказал: „Удели нам, нищим, часть своего брюха, этим ты и себя облегчишь, и нам поможешь“. В другой раз среди его рассуждений он стал показывать его слушателям соленую рыбу и этим отвлек их внимание; ритор возмутился, а Диоген сказал: „Грошовая соленая рыбка опрокинула рассуждения Анаксимена“» (Диоген Лаэртский. VI. 57).

«На вопрос, что дала ему философия, он ответил: „По крайней мере готовность ко всякому повороту судьбы“» (Диоген Лаэртский. VI. 63).

«Человека, который толкнул его бревном, а потом крикнул: „Берегись!“, он ударил палкой и тоже крикнул: „Берегись!“» (Диоген Лаэртский. VI. 66).

«Увидев неумелого стрелка из лука, он уселся возле самой мишени и объяснил: „Это чтобы в меня не попало“» (Диоген Лаэртский. VI. 67).

«Зайдя в школу и увидев много изваяний муз и мало учеников, он сказал учителю: „Благодаря богам, у тебя ведь немало учащихся!“» (Диоген Лаэртский. VI. 69).

Как видим, перед нами сплошные анекдоты – причем максимально разнообразного характера. Это показывает даже та небольшая их подборка, которую мы сейчас привели, а в дальнейшем читатель познакомится с новыми и новыми… По замечанию одного современного зарубежного специалиста4, эти анекдоты представляют собой наш главный источник об античном кинизме, и хотя каждый из них, взятый по отдельности, может быть сомнительным в плане своей исторической достоверности, в совокупности они дают довольно объективную картину идей и нравов киников.

Это, безусловно, верно. Рассмотрим хотя бы такое высказывание Диогена: «Ему сказали: „Многие смеются над тобою“. Он ответил: „А над ними, может быть, смеются ослы; но как им нет дела до ослов, так и мне – до них“» (Диоген Лаэртский. VI. 58). Из этих слов с предельной ясностью видна одна из важных черт Диогенова мировоззрения и поведения – его демонстративное пренебрежение мнением окружающих. Даже презрение к этому мнению, которое фактически уподобляется мнению ослов.

Итак, читать о подобных сценках крайне занимательно, но много ли отсюда можно извлечь позитивных данных биографического характера? А мы пишем все-таки биографию. Следует еще отметить, что источник тем больше ценится учеными, чем ближе по времени он находится к событиям, которые в нем излагаются. Идеальный случай – когда свидетельство принадлежит современнику этих событий, который их видел или даже сам в них участвовал. Почему мы так хорошо знаем о жизни Сократа? Потому, что о ней рассказали в своих произведениях его ученики – великий философ Платон, историк и моралист Ксенофонт. То есть люди, которые, естественно, были с ним прекрасно знакомы.

Тот же Платон и с Диогеном был знаком (хотя отнюдь не дружен – уж очень разными они были людьми). Однако во всем корпусе сочинений Платона – а это четыре довольно толстых тома в современном издании – невозможно найти хоть одно упоминание о Диогене5. Конечно, нужно учитывать, что действие почти всех философских диалогов, написанных Платоном, происходит во времена Сократа (казненного в 399 г. до н. э.) и Сократ – их главное действующее лицо. А Диогена тогда в Афинах, естественно, еще не было, и он не мог быть изображен в числе собеседников Сократа.

Но, чувствуется, дело не только в этом. Учитель Диогена Антисфен, основатель кинической школы, являлся учеником Сократа, однако и он почти не появляется на страницах диалогов Платона. Точнее, появляется всего лишь один раз (Платон. Федон. 59b) – в связи с тем, что перечисляются те, кто был с Сократом в тюремной камере в день его казни: коль скоро Антисфен присутствовал в их числе, нельзя было пропустить его имя. В целом же Платон очень не любил киников (а они платили ему взаимностью) и старался не говорить о них.

Аристотель, ученик Платона, тоже знал лично и Антисфена, и Диогена. О первом в его трудах все-таки побольше упоминаний (например: Аристотель. Метафизика. 1024b32; 1043b24; Топика. 104b20; Политика. 1284a16; Риторика. 1407a9). А вот о Диогене – лишь одно-единственное, причем Аристотель характерным образом ухитряется даже не назвать его по имени.

Это свидетельство интересно, сейчас мы скажем о нем подробнее, но вначале поясним: как может быть так, что в тексте имя Диогена не появляется, а мы тем не менее понимаем, что речь идет именно о нем? Диоген был всем известен под прозвищем Kýōn – «собака, пёс». Именно под этим прозвищем он фигурирует в соответствующем пассаже Аристотеля: «Пёс называл харчевни аттическими фидитиями» (Аристотель. Риторика. 1411a24).

Что бы это значило? Без комментария не разобраться. Многие, конечно, знают смысл прилагательного «аттические». Оно означает то же, что «афинские»: полис Афины занимал территорию древнегреческой области под названием Аттика. Но тут еще какие-то труднопонимаемые «фидитии»…

Чтобы пояснить значение этого слова, нужно углубиться в некоторые детали порядков, свойственных Спарте. Как известно, это государство отличалось строгой регламентацией всех сторон деятельности своих граждан. Любое имущественное неравенство в нем предотвращалось. Все спартиаты обязаны были вести одинаковый, крайне простой и неприхотливый образ жизни. Им запрещалось пользоваться какими-либо предметами роскоши. А чтобы и в питании не было никакого различия, им предписывалось обязательное участие в общественных трапезах – так называемых сисситиях, или фидитиях. Каждый спартанский гражданин, достигнув совершеннолетия, должен был вступить в одну из групп граждан, собиравшихся на сисситии, предоставлял на их проведение долю продуктов из своего хозяйства и отныне уже не имел права обедать у себя дома – а иначе как проследишь, что все едят одно и то же?

Главным блюдом на фидитиях была знаменитая «черная похлебка», которую никто, кроме спартанцев, даже и в рот взять не мог. «Некий житель Сибариса4, находясь в Спарте и сидя со спартанцами за их общей трапезой, сказал: „Понятно, что спартанцы – самый храбрый из всех народов: кто в здравом уме, тот лучше тысячу раз умрет, чем согласится жить так убого“» (Афиней. Пир мудрецов. IV. 138d).

Уподобляя афинские харчевни, где, понятно, каждый мог вволю полакомиться, скудным спартанским обедам, Диоген иронически противопоставлял мужественных, суровых, приученных к трудностям и лишениям спартиатов избалованным и от этого как бы женственным жителям Афин. О подобной же позиции говорит и еще один анекдот: Однажды он возвращался из Лакедемона в Афины; на вопрос: «откуда и куда?» – он сказал: «Из мужской половины дома в женскую» (Диоген Лаэртский. VI. 59).

Ясно, какой из двух образов жизни был больше по душе ему, живущему в пифосе и не имеющему (вполне сознательно) почти никакого имущества. Впрочем, справедливости ради отметим, что симпатии к Спарте были свойственны и многим другим греческим мыслителям этого времени, в остальном Диогену совсем не близким – например, тому же Платону. Что же касается рассмотренного сейчас отрывка из Аристотеля, нельзя не отметить, что это хронологически, кажется, самое раннее (во всяком случае, из числа дошедших до нас) свидетельство о язвительном остроумии Диогена.

Писал о нашем герое также ученик Аристотеля Феофраст, тоже крупнейший философ. Об этом сообщает опять же Диоген Лаэртский: «Феофраст в своем „Мегарике“ рассказывает, что Диоген понял, как надо жить в его положении, когда поглядел на пробегавшую мышь, которая не нуждалась в подстилке, не пугалась темноты и не искала никаких мнимых наслаждений» (Диоген Лаэртский. VI. 22). Приходится только сожалеть, что это сочинение, «Мегарик», не сохранилось: в нем наверняка было много и другой ценной информации о Диогене, которого Феофраст тоже знал лично.

Итак, свидетельств, которые бы принадлежали современникам крупнейшего киника, мы почти не имеем. А какие имеем? К сожалению, в подавляющем большинстве такие, которые принадлежат авторам, отделенным от Диогена в лучшем случае несколькими столетиями. Среди них, в частности, Цицерон (I в. до н. э.), Сенека, Валерий Максим, Дион Хрисостом (I в. н. э.), Плутарх (I–II вв. н. э.), Лукиан, Эпиктет, Максим Тирский (II в. н. э.), Элиан (III в. н. э.), император Юлиан (IV в. н. э.), Иоанн Стобей (V в. н. э.) и другие – еще более поздние.

И что же они нам сообщают? Приведем несколько примеров. «Диоген-киник обычно говаривал, что Гарпал, который в его времена прослыл самым удачливым разбойником, является наиболее верным свидетельством против богов, раз ему так долго улыбается счастье» (Цицерон. О природе богов. III. 83). «Тому же Диогену в Сиракузах, когда он мыл овощи, Аристипп (философ-гедонист, который еще будет не раз упоминаться в дальнейшем. – И. С.) сказал: „Если бы ты захотел польстить Дионисию (знаменитому сиракузскому тирану, очень богатому. – И. С.), то ел бы не это“. „Напротив, – сказал тот, – если бы ты захотел есть это, то не льстил бы Дионисию“» (Валерий Максим. Девять книг достопамятных деяний и высказываний. IV. 3. ext. 4b). «Диоген говорил, что мудрый человек должен быть похож на хорошего врача, который спешит с помощью туда, где больше всего больных. Так и место мудреца там, где больше всего детей неразумных, и он должен изобличать и порицать их неразумие» (Дион Хрисостом. Речи. VIII. 5). «Увидев безумного мальчика, Диоген сказал: „Дитя, тебя породил пьяница“» (Плутарх. О воспитании детей. 3). «Диоген говорит, что смерть не является злом и не заключает в себе ничего безобразного. Далее он утверждает, что слава – это только пустая болтовня безумцев» (Эпиктет. Беседы. I. 24. 6). «Его царскими чертогами были храмы, гимнасии5 и священные рощи, его богатством, не вызывающим никакой зависти, надежным и неотъемлемым, была вся земля и ее плоды, были рожденные землей источники, которые изливали для него питье щедрее, чем весь Лесбос и Хиос6» (Максим Тирский. Предпочитать ли кинический образ жизни? 5). «Диоген утверждал, что даже Сократ не был чужд роскоши, ибо в противном случае обходился бы без своего дома, без постели, пусть скромной, без сандалий, которые он иногда надевал на ноги» (Элиан. Пестрые рассказы. IV. 11). «Когда его кто-то спросил, каким образом человек может стать самостоятельным, он ответил: „Если он прежде всего станет упрекать себя в том, в чем порицает других“» (Иоанн Стобей. Антология. I. 32).

Повсюду звучат ровно те же самые мотивы, что и в приводившихся выше цитатах из Диогена Лаэртского. Однако минус поздних свидетельств – в их слабой достоверности. На тот момент, когда делались только что прошедшие перед нашими глазами высказывания, прошло уже очень много времени с тех пор, как ушел из жизни обитатель пифоса. А память человеческая – вещь крайне ненадежная, способная на серьезные ошибки. Как давно было отмечено6, в ней даже важнейшие деяния сохраняются в корректной форме от силы сотню лет. А потом, по мере того как одно поколение сменяется другим, многие события, порой значительные, стираются из нее, забываются. И в то же время, что еще хуже, «вспоминаются» (то есть бессознательно сочиняются) события, которых никогда не было. На место фактов приходят слухи, сплетни и пресловутые анекдоты, масса которых нарастает со временем как снежный ком…

В случае же с Диогеном ситуация усугублялась тем, что он принадлежал к таким личностям, которые в особенной степени притягивают к себе разные выдумки. Почитаем хотя бы, что знали (или думали, что знают) в античности о том, как он скончался.

«О его смерти существуют различные рассказы. Одни говорят, что он съел сырого осьминога, заболел холерой и умер; другие – что он задержал себе дыхание… Третьи говорят, что, когда он хотел разделить осьминога между собаками, они искусали ему мышцы ног и от этого он умер. А рассказ о том, что он задержал дыхание, – это… домысел его учеников: Диоген жил в это время в Крании – так назывался гимнасий поблизости от Коринфа; однажды, явившись к нему, как обычно, ученики увидели, что он лежит, закутавшись в плащ, и подумали, что он спит, – вообще же он не страдал сонливостью; а когда откинули плащ, то увидели, что он уже не дышит, и подумали, что он сделал это умышленно, чтобы незаметно уйти из жизни.

Между учениками, говорят, разгорелся спор, кому его хоронить, и дело дошло даже до драки; но вмешались родители и старейшины и указали похоронить Диогена возле ворот, ведущих к Истму7. На его могиле поставили столб, а на столбе – собаку из паросского камня (мрамор. – И. С.)…

Некоторые рассказывают, что, умирая, он приказал оставить свое тело без погребения, чтобы оно стало добычей зверей, или же сбросить в канаву и лишь слегка присыпать песком; а по другим рассказам – бросить его в Илисс, чтобы он принес пользу своим братьям (то есть собакам. – И. С.)» (Диоген Лаэртский. VII. 76–79).

Речка Илисс протекает близ Афин. Стало быть, в последней версии Диоген умирает не в Коринфе, а в Афинах. В дальнейшем мы увидим, что именно с этими двумя городами его преимущественно связывали.

«Диоген из Синопы, уже смертельно больной, едва передвигая ноги, добрел до моста вблизи гимнасия, упал там и велел сторожу, когда тот заметит, что он уже не дышит, бросить его в Илисс. Столь равнодушен был философ к смерти и погребению» (Элиан. Пестрые рассказы. VIII. 14).

Когда о кончине одного и того же лица ходит столько разных (и действительно сильно отличающихся друг от друга) рассказов, перед нами верный признак того, что ее истинные обстоятельства уже совершенно не помнят. А коль скоро не помнят, как и где это произошло, то, скорее всего, не помнят в точности и когда. Потому-то в высшей степени шаткими и сомнительными являются датировка смерти Диогена и выводимая из нее датировка рождения. В литературе эти даты чаще всего обозначают как «около 412 г. до н. э.» и «323 г. до н. э.»7. Получают их путем комбинации двух свидетельств, содержащихся у Диогена Лаэртского. Первое: «Деметрий (ученый I в. до н. э. – И. С.) сообщает, что Александр (Македонский. – И. С.) в Вавилоне и Диоген в Коринфе скончались в один и тот же день. Он был уже стариком в 113-ю олимпиаду (328–324 гг. до н. э. – И. С.)» (Диоген Лаэртский. VII. 79). И второе: «Говорят, что он умер почти девяноста лет от роду» (Диоген Лаэртский. VII. 76).

Прекрасно известно, что смерть Александра Македонского приходится на 323 г. до н. э. Получается, и смерть Диогена – тоже. А далее прибегают к простому вычислению. Сказано, что он умер в почти девяностолетнем возрасте, иными словами, ему было, скажем, 89 лет. Прибавим это число к 323 – и выйдет, что родился философ в 412 г. до н. э. Для подстраховки добавляют слово «около». Но подстраховаться все равно не получается, ибо абсолютно нет уверенности, что вся эта традиция хоть с какой-нибудь степенью точности отражает действительные факты. Более того, есть почти полная уверенность в том, что не отражает. Чего стоит уже хотя бы якобы имевшее место совпадение не только года, но даже и дня кончины знаменитого философа и знаменитого полководца! Слишком это красиво, чтобы быть правдой, да и по теории вероятности возможность такого подозрительного совпадения близится к нулю. Поскольку существует немало историй на тему «Диоген и Александр» (мы с ними еще познакомимся), то, скорее всего, и этот «квази-факт» (сообщение о нем приводится со ссылкой на Деметрия – писателя, тоже отделенного от Диогена нескольким столетиями) был кем-нибудь придуман для пополнения количества таких историй.

Да и в целом мы уже выяснили, что при таком-то разнобое рассказов о смерти мыслителя ни один из них не может быть признан верным. А тут вмешивается еще одно обстоятельство: среди анекдотов о Диогене есть такие, которые могут относиться только к тому времени, когда Александра Македонского уже не было в живых.

«В ответ на приглашение Кратера явиться к нему он (Диоген. – И. С.) сказал: „Нет уж, лучше мне лизать соль в Афинах, чем упиваться в пышных застольях Кратера“» (Диоген Лаэртский. VII. 57). «Когда Пердикка грозился казнить Диогена, если он не явится к нему, Диоген ответил: „Невелика важность: то же самое могли бы сделать жук или фаланга“ и „Хуже было бы, если бы он объявил, что ему и без меня хорошо живется“» (Диоген Лаэртский. VII. 44).

Упомянутые здесь македонские вельможи Кратер и Пердикка входили в узкий круг друзей и приближенных военачальников Александра. Когда «покоритель полумира» нашел свой конец в Вавилоне, эта группа лиц взяла в свои руки власть над только что созданной им огромной державой. Их так и называют диадохами («преемниками»); уже вскоре они вступили в кровавую борьбу между собой, в ходе которой почти все погибли. Данные свидетельства о контактах (мнимых или истинных) Диогена с диадохами предполагают по контексту, что последние уже правят. Александр, выходит, мертв, а Диоген еще жив – так как же они скончались в один день? Разумеется, всегда можно сказать: «Анахронизм»8. Да конечно же анахронизм. Но ведь вся история жизни Диогена состоит из подобных анахронизмов – и может ли в их потоке где-нибудь быть найдена прочная опора?

А вот еще один анахронизм – очередной рассказ о смерти Диогена, который мы пока не приводили. «У Ксениада (коринфянина, купившего Диогена в рабство. – И. С.) он жил до глубокой старости и когда умер, то был похоронен его сыновьями. Умирая, на вопрос Ксениада, как его похоронить, он сказал: „Лицом вниз“ – „Почему?“ – спросил тот. „Потому что скоро нижнее станет верхним“, – ответил Диоген: так он сказал потому, что Македония уже набирала силы и из слабой становилась мощной» (Диоген Лаэртский. VI. 32).

Македония приобрела военное и политическое могущество, перестав быть третьестепенным периферийным государством греческого мира, в царствование отца и предшественника Александра Македонского – Филиппа II (правил в 359–336 гг. до н. э.). Иными словами, если доверять этому сообщению, Диоген вообще скончался заведомо до того, как Александр вступил на престол. Очередная несообразность!

И таких вот несообразностей, нестыковок, противоречий в традиции о нашем герое – сколько угодно. В результате, повторим, хоть какая-то степень точности в определении времени основных событий его жизни (даже таких «базовых», как рождение и смерть) в принципе невозможна. Приходится прибегать к самым осторожным и приблизительным формулировкам, таким, как «родился ближе к концу V в. до н. э.», «умер, видимо, в 320-х гг. до н. э.». Да и в них, честно говоря, полной уверенности нет.

Иногда просто-таки хочется воскликнуть: да знаем ли мы твердо о Диогене хоть что-нибудь?! Успокоим читателя: все же кое-что знаем. Знаем, во всяком случае, что однажды он родился. И, более того, знаем, в каком городе. Теперь – как раз об этом.

Как уроженец захолустья попал в «школу Эллады»

Эти строки пишутся в Алупке, на отдыхе, и перед глазами автора – Черное море. Его ослепительная синева виднеется в окне дачного домика, в обрамлении сочной крымской зелени. Взгляд перемещается на экран компьютера, где уже напечатано название главы, и вдруг приходит в голову мысль: а ведь не так-то далеко отсюда находится место, где появился на свет наш герой. По глобальным масштабам – даже, можно сказать, совсем рукой подать: в каких-нибудь трех сотнях километров.

Говорят, в сильный морской бинокль из Крыма даже можно увидеть противоположный, южный берег Черного моря (здесь его самое узкое место). Впрочем, есть и те, кто решительно отрицает такую возможность. Трудно сказать, кто прав. Если оптимисты, то прибор следует направить практически прямо перед собой: именно там находилась Синопа, «малая родина» Диогена. Впрочем, почему находилась? Город существует и поныне; даже название его почти не изменилось (теперь оно звучит как Синоп). Только населен он уже, естественно, не греками, а турками.

Итак, в детстве и молодости, до того как отправиться в Афины, Диоген, как и все его земляки, смотрел на тот же морской бассейн (эллины называли его Понтом Эвксинским или просто Понтом), который столь хорошо знаком и нам, жителям России. Но смотрел, следует сразу сказать, с совсем другими чувствами. Для нас Черное море – самое южное, самое теплое и ласковое из всех морей Отечества. А для тогдашних греков оно было самым северным, самым холодным и суровым из всех известных им морей. Лишь где-то уже в самом конце жизни Диогена путешественнику Пифею довелось проплыть еще дальше на север (сам Диоген об этом, скорее всего, не успел узнать): он, выйдя в Атлантический океан через пролив, который позже стал называться Гибралтарским, а в те времена именовался «Геракловыми столпами», обогнул Британию и, возможно, добрался даже до Скандинавии.

В любом случае, если для нас черноморские побережья – место курортного отдыха, то в античности они были местом самой суровой ссылки, этакой Сибирью. Туда, например, угодил в начале I в. н. э. знаменитый римский поэт Овидий (он, правда, жил не на южном, а на западном берегу, на территории нынешней Румынии), и вот как он описывает окруживший его ландшафт:

 
Маюсь в бесплодных песках отдаленнейшей области света,
Где беспрерывно земля снегом укрыта от глаз,
Где не найдешь нигде ни плодов, ни сладостных гроздей,
Ив лишены берега, горные склоны – дубов.
Море такой же хвалы, что и почва, достойно: валами,
Темное, вечно бурлит под бушевание бурь.
Сколько видно вокруг, поля лишены землепашцев,
И без хозяев лежит сонной пустыней земля.
 
(Овидий. Письма с Понта. I. 3. 49–56)
 
Здесь не бывает весны, венком цветочным увитой,
Здесь не увидишь в полях голые плечи жнецов,
Осень в этих местах не приносит кистей винограда —
Холод безмерный всегда держится в этой земле.
Море оковано льдом, и в глубинах живущая рыба
Часто ходит в воде словно под крышей глухой.
Даже источники здесь дают соленую влагу —
Сколько ни пей, от нее жажда сильнее томит.
Чахлых деревьев стволы возвышаются в поле открытом
Редко, и видом своим морю подобна земля.
Птиц голоса не слышны. Залетев из далекого леса,
Разве что в море одна пробует горло смочить.
Только печально полынь в степи топорщится голой,
Горькая жатва ее этому месту под стать.
 
(Овидий. Письма с Понта. III. 1. 11–24)

Таким адом увидел уроженец Италии Причерноморье, которое для нас предстает в образе некоего благодатного рая. Воистину, все относительно…

Но вернемся к грекам. Черное море было ничуть не похоже на родное и знакомое им Эгейское. Оно крупнее по размеру, более глубокое, более бурное, а главное – почти совершенно лишено островов. Здесь особенно резок контраст с Эгеидой, которая просто-таки усеяна большими и малыми клочками суши. Кстати, наличие множества островов чрезвычайно способствовало развитию мореходства в Элладе. Дело в том, что в античную эпоху парусное оснащение кораблей было еще весьма примитивным, что не позволяло уходить далеко в открытое море. Поэтому моряки предпочитали совершать каботажные плавания, то есть двигались вдоль береговой линии. На ночевку причаливали, а утром отправлялись дальше: проводить ночь в пути считалось чем-то совершенно экстраординарным.

Вот тут и помогали острова. В Эгейском море они нигде не отстоят друг от друга больше чем на 60 километров. Таким образом, за день вполне можно было доплыть от берега до какого-нибудь острова и, по обыкновению, заночевать на суше. За следующий день – до очередного острова. А там, глядишь, показался уже и противоположный берег.

В Черном море так поступать было невозможно, и вначале ограничивались чистым каботажем. Потом, – судя по всему, в V в. до н. э. и совершенно точно еще до рождения Диогена – был все-таки освоен краткий поперечный маршрут: от мыса Карамбис (ныне мыс Керемпе в Турции) до мыса Бараний Лоб в Крыму (по нашему предположению, так в те времена назывался мыс Айя восточнее современного Севастополя1). Это, конечно, значительно сократило время плавания к северному берегу Понта, зато приходилось плыть и ночью:

 
А за морем, насупротив Карамбиса,
Лежит огромная…
Гора, что круто в воду обрывается.
«Бараний Лоб» зовут ее…
Путь в ночь и день дотуда от Карамбиса.
 
(Псевдо-Скимн. Описание Земли. 953–957 Müller)

На юге этот маршрут брал свое начало как раз поблизости от Синопы, которая в некоторые исторические периоды, похоже, даже держала его под своим контролем. В любом случае, соседство с оживленным торговым путем, по которому из Скифии в Грецию везли зерно и другие товары, было, конечно, очень благоприятным фактором для родного города Диогена, и он быстро стал самым большим и богатым из всех черноморских поселений греков.

Но не будем забегать вперед – вернемся к началу освоения Понта Эвксинского, что, кстати, означает в переводе «Гостеприимное море». Несмотря на такое название, этот обширный водный бассейн долго пугал оказывавшихся там редких гостей из Эллады, воспринимался, наоборот, как место очень недружелюбное. Возможно, эпитет «гостеприимное» был присвоен Черному морю в качестве, так сказать, оберега, от противного – как благое пожелание на будущее. Существует также версия, согласно которой вначале море было названо Понтом Аксинским – «негостеприимным морем», каковым оно тогда и было для греческих мореходов. Это потом уже они стали в нем чувствовать себя как дома и заменили «Аксинский» на «Эвксинский».

О Понте и окружающих его землях рассказывали страшноватые легенды и истории. На самом входе в него из узкого пролива Боспор, дескать, находятся Симплегады – движущиеся скалы, которые, сталкиваясь, разбивали в щепки любой корабль, пытающийся пройти между ними. Впрочем, однажды Ясону на его знаменитом «Арго» удалось-таки проскочить между ними, после чего Симплегады навсегда утратили способность передвигаться.

Черноморские берега народная фантазия населила разнообразными мифологическими существами. Тут и гарпии – отвратительного вида птицы с человеческими головами, и амазонки – отважные женщины-воительницы… Если же плыть по понтийским волнам все дальше и дальше на восток, то в конце концов попадешь в Колхиду (древнее название Западной Грузии). А там уж и вовсе сплошные чудеса: огнедышащие быки, вырастающие из земли вооруженные воины, ужасный дракон, стерегущий золотое руно…

Но все-таки однажды для эллинов пришла пора активных путешествий в Понт Эвксинский. И не только путешествий, а закрепления в этом регионе, создания городов. Это произошло в ходе грандиозного процесса, который называют Великой греческой колонизацией. Речь идет о масштабном миграционном движении, растянувшемся практически на три столетия (VIII–VI вв. до н. э.) и позволившем цивилизации греков самым решительным образом расширить свои географические рамки, выйдя за пределы Греции как таковой на широкие просторы Средиземноморья и Причерноморья, где были основаны десятки и сотни эллинских поселений.

Каковы же были причины столь уникального явления, что погнало жителей Эллады в новые места? Главную роль сыграл, безусловно, земельный голод, неизбежный в их маленькой, неплодородной, скудной природными ресурсами и притом густонаселенной стране. Во многих полисах рано или поздно наступал момент, когда уже просто невозможно было обеспечить нормальное существование всем гражданам, элементарно прокормить их. В результате часть их вынуждена была эмигрировать, искать средства к жизни на чужбине.

Не случайно наиболее важными центрами основания колоний (метрополиями) стали самые развитые в экономическом и политическом отношении полисы, обладавшие значительным населением и при этом малой территорией. В них нехватка земли и пищи сказалась раньше, чем где-либо. Много таких было в Ионии – греческой области на западном побережье Малой Азии. Из ионийских городов самым крупным и знаменитым был Милет, и вполне закономерно, что он стал «рекордсменом» по количеству колоний (около 70!). Между прочим, Синопа, где родился Диоген, как раз принадлежит к их числу, то есть предками философа были милетские выходцы.

К основанию колонии любой греческий полис относился весьма ответственно. Перед отправлением колонистов стремились разведать место предполагаемого поселения, позаботиться об удобных гаванях, плодородной земле, по возможности – о дружественности местных жителей. Очень часто городские власти обращались за советом в знаменитое святилище Аполлона в Дельфах (о нем у нас еще пойдет речь в связи с судьбой Диогена), жрецы которого, похоже, стали настоящими экспертами в такого рода вопросах.

Затем составлялись списки желающих отправиться в колонию, назначался глава экспедиции – ойкист (по прибытии на место он обычно возглавлял и вновь основываемый город), и колонисты, взяв с собой священный огонь с родных алтарей, на кораблях пускались в путь. Прибыв на место, они первым делом приступали к созданию всех атрибутов нормального греческого полиса: возводили оборонительные стены, храмы богов и постройки общественного назначения, делили между собой окрестную территорию на земельные участки (клеры). Следует специально подчеркнуть, что практически каждая колония с самого момента своего основания была совершенно независимым государством, не находясь, как правило, в политической зависимости от своей метрополии.

Когда и как возникла Синопа? По некоторым сведениям, она уже существовала в середине VIII в. до н. э.2. Если это действительно так, то ее следует признать первой греческой колонией на Черном море и одной из самых ранних вообще. Позже, когда в первой половине VII в. до н. э. на Малую Азию совершали опустошительные набеги пришедшие с севера полчища киммерийцев, город был ими разрушен, но в 631 г. до н. э. основан заново. Вот как изложена ранняя история Синопы в одном античном литературном памятнике (правда, надо сказать, достаточно позднем, созданном во II в. до н. э.):

 
Синопа в честь одной наименована
Из амазонок – их края поблизости.
А жили в ней сирийцы благородные
Когда-то; ну, а после – те из эллинов,
Что шли на амазонок: Автолик там был,
Деилеонт и Флогий – фессалийцы все.
Затем Габронд (он родом был милетянин),
Как говорят, убитый киммерийцами.
А после киммерийцев – Кой, Кретин еще,
Изгнанниками из Милета бывшие,
В Синопе поселились той порой, когда
Рать киммерийцев разоряла Азию.
 
(Псевдо-Скимн. Описание Земли. 941–952 Müller)

Как можно увидеть, в этом рассказе реальность тесно переплетена с мифами. Упоминаются амазонки, затем Деилеонт и Флогий – второстепенные персонажи сказаний о Геракле. Габронд уже претендует быть историческим лицом, хотя его историчность может быть и оспорена. Если это действительно первый милетский ойкист Синопы, основавший ее в середине VIII в. до н. э., то он вряд ли мог дожить до нашествия киммерийцев, которыми якобы был убит. Кой и Кретин (да, было и такое древнегреческое имя) – лица уже безусловно существовавшие. С их деятельностью было связано второе основание Синопы, которое не оспаривается никем, в отличие от первого, факт которого многими учеными подвергается серьезному сомнению3. Дело в том, что в ходе археологических исследований города пока не обнаружено никакого материала, который относился бы ко времени более раннему, чем последняя треть VII в. до н. э. Но отсутствие данных вряд ли является весомым аргументом: они ведь могут появиться в будущем, раскопки продолжаются. Так что вопрос пока приходится оставить открытым.

Как бы то ни было, возникнув, город быстро рос и процветал, о чем говорилось и выше. В V в. до н. э. в нем установилась тирания – власть одного человека, которую он захватил насильственным путем, через государственный переворот. Синопского тирана звали Тимесилеем. Впрочем, о нем известно только то, что он и свергнут был насильственно. Произошло это, когда в Черном море появился мощный афинский флот во главе с самим Периклом – в те времена бесспорным лидером Афин, одним из самых выдающихся государственных деятелей во всей истории Древней Греции.

Перикл обошел почти все черноморские побережья4. Знаменитый биограф Плутарх в его жизнеописании рассказывает об этом так: «Прибыв в Понт с большой эскадрой, блестяще снаряженной, он сделал для эллинских городов все, что им было нужно, и отнесся к ним дружелюбно; а окрестным варварским8 народам, их царям и князьям он показал великую мощь, неустрашимость, смелость афинян, которые плывут куда хотят и все море держат в своей власти. Жителям Синопы Перикл оставил тринадцать кораблей под командой Ламаха (видного афинского полководца. – И. С.) и отряд солдат для борьбы с тираном Тимесилеем. После изгнания последнего и его приверженцев он провел в народном собрании постановление о том, чтобы в Синопу было отправлено шестьсот человек афинян, изъявивших на то согласие; они должны были жить вместе с коренными гражданами Синопы, поделив с ними дома и землю, которую прежде занимали тираны (у Тимесилея был брат Теопроп. – И. С.)» (Плутарх. Перикл. 20).

Тимесилей бежал, как часто полагают, в Ольвию5 – город на северном берегу Черного моря, в устье реки Южный Буг. Впрочем, не исключен и другой вариант – он мог найти убежище в крымском Пантикапее6 (нынешняя Керчь), тем более что в этом полисе тогда как раз тоже была тирания. В самой же Синопе после вышеописанных событий была учреждена, как указывает Плутарх, клерухия – поселение афинян. Клерухии напоминали колонии, но отличались от последних тем, что, в отличие от них, не становились независимыми полисами, а являлись как бы филиалами афинского. Жители клерухий (клерухи) сохраняли гражданство Афин (хотя и обитали теперь за их пределами), а не получали какое-либо новое.

В связи со сказанным можно поставить вопрос: а не была ли семья Диогена родом именно из афинских клерухов, поселившихся в Синопе? Но ответ на него приходится дать, видимо, отрицательный. Когда Диоген прибыл в Афины (об этом еще пойдет речь), он находился там в статусе лица без гражданства, чего не было бы, имей он афинские корни. Кроме того, афиняне были вынуждены ликвидировать почти все свои клерухии (кроме единичных) в конце V в. до н. э., после того как в длительной и кровопролитной Пелопоннесской войне (431–404 гг. до н. э.) они потерпели сокрушительное поражение от Спарты. Насколько можно судить, синопская тогда тоже была ликвидирована, а пришельцы из Афин возвратились оттуда на родину.

Итак, наш герой происходил из понтийских греков. Нужно сказать, что Причерноморье в ареале распространения эллинской цивилизации считалось едва ли не самым глухим «медвежьим углом». Это абсолютная периферия, край, рубеж. Дальше на север и восток простирались уже земли непознанные, пугающие, населенные, как считалось, странными существами, и на людей-то не очень похожими. Если верить рассказам «отца истории» Геродота, там обитали и племя от роду лысых (аргиппеи), и племя одноглазых (аримаспы), а за ними всеми – гипербореи, таинственный народ, любимый богами и обладающий сверхъестественными способностями (Геродот. История. IV. 23–36). Вот в таком виде представляли эллины древнее население нашей страны7.

* * *

Отец будущего философа носил имя Гикесий. Диоген Лаэртский пишет, что он был трапезитом, то есть менялой (Диоген Лаэртский. VI. 20). Необходимо сказать несколько слов об этой профессии, тем более что, как выяснится в дальнейшем, к самому Диогену этот сюжет тоже имеет непосредственное отношение.

В IV в. до н. э., на который пришлась почти вся жизнь Диогена, весьма значительное распространение в греческих полисах получило банковское дело8. У нынешнего читателя сказанное нами может, пожалуй, даже вызвать некоторое удивление: как же так, вроде бы банк – категория сугубо современная? Нет, у этих заведений весьма почтенная история. И выросли они в Элладе именно из меняльных контор. Последние были совершенно необходимы в связи с тем, что каждый полис, являясь независимым государством, чеканил, соответственно, свою собственную монету (они назывались в большинстве полисов драхмами)9. Изображения на ней (так называемые типы) представляли собой эмблемы данного полиса. Например, монеты Афин, самые знаменитые и в античности, и теперь, несли на лицевой стороне изображение головы богини Афины, а на оборотной – изображение ее священной птицы – совы.

Что касается синопских монет, которые нам сейчас более интересны, у них на лицевой стороне была голова нимфы Синопы, божественной покровительницы города. На оборотной же – орел, стоящий на спине дельфина, и под ним сокращенное обозначение полиса: ΣΙΝΩ – «Сино…». На многих из этих монет имеются еще надписи, представляющие собой мужские имена, полностью или тоже в сокращении (первые несколько букв). Не приходится сомневаться в том, что они принадлежат должностным лицам, ответственным за выпуск монет, – как сейчас сказали бы, заведующим монетным двором, а античная нумизматика пользуется выражением «монетные магистраты». Ставя свое имя на монете, такой магистрат тем самым заверял ее доброкачественность. Здесь нужно оговорить, что в отличные от современных денег, которые реальной ценности практически не имеют, делаются из бумаги или из дешевых сплавов (разменная мелочь), древнегреческие деньги были именно полноценными. Материалом для них служило чаще всего серебро, в некоторых полисах – электр (сплав серебра с золотом).

Производились монеты ручным способом, с помощью молота и наковальни. В углубление наковальни вставляется штемпель с типами, которые должны появиться на одной стороне монеты. В углубление молота – штемпель с типами другой. На штемпель наковальни кладется серебряный кружок, болванка. Удар молотом – и монета отчеканена.

Итак, монеты древнегреческих государств легко было отличить друг от друга по изображениям, это не проблема. Проблема в другом: ясно, что монета, выпущенная данным конкретным полисом, и хождение будет иметь только на территории этого полиса. Отсюда и необходимость обменных пунктов. Скажем, прибывает в Афины купец из той же Синопы. Ему нужно закупить тот или иной товар, но на имеющиеся у него синопские деньги ему тут никто ничего не продаст, нужны афинские.

Вот тут и приходилось обращаться к менялам. Они сидели на рынке (в большинстве городов расположенном на главной площади – агорé), расставив свои столы. По-древнегречески стол – trápeza, потому-то этих людей и называли «трапезитами». Со временем их конторы выросли в настоящие банки, выполнявшие практически все финансовые операции, хорошо знакомые и нам: и дававшие займы под проценты, и принимавшие вклады на хранение.

Те из подобных заведений, которые были покрупнее и имели отделения (или партнеров) в разных полисах, даже могли осуществлять безналичные расчеты. Допустим, нужно человеку ехать из Афин в Коринф, а деньги он с собой брать не хочет, опасаясь, что ограбят в пути. Он идет к трапезиту, вручает ему необходимую сумму денег, а от него взамен получает письмо к коринфскому банкиру о выдаче предъявителю такой же суммы.

Многие трапезиты стали людьми весьма состоятельными. Один из них, Пасион, как раз во времена Диогена являлся едва ли не первым афинским богачом. А между тем вышел из самых низких слоев населения: был рабом, в награду за деловую сметку получил от хозяина вольную. Затем хозяин, сам трапезит, даже завещал Пасиону свою контору, а тот расширил и приумножил дело. Он неоднократно делал из своих личных средств щедрые пожертвования в государственную казну, за что в конце жизни даже удостоился афинского гражданства.

Таким образом, трапезиты не бедствовали. Мы ссылаемся в основном на афинские реалии и персоналии, потому что о них известно много, а о синопских – почти ничего. Однако вернемся в Синопу, к нашему герою. Именно в связи с занятием его отца сообщается об одном из самых знаменитых и самых проблематичных эпизодов биографии Диогена – его махинациях с деньгами, за которые он был изгнан со своей родины. Выпишем всё, что на сей счет сказано у Диогена Лаэртского (со ссылками на различных авторов более раннего времени, сочинениями которых он пользовался).

«По словам Диокла, его отец, заведовавший казенным монетным столом, портил монету и за это подвергся изгнанию. А Евбулид в книге „О Диогене“ говорит, что и сам Диоген занимался этим и потом скитался вместе с отцом. И сам Диоген в сочинении „Барс“ признает, что он обрезывал монеты. Некоторые рассказывают, что его склонили на это работники, когда он был назначен заведовать чеканкой, и что он, отправившись в Дельфы или в делосский9 храм на родине Аполлона, спросил, сделать ли ему то, что ему предлагают. Оракул посоветовал ему: „сделать переоценку ценностей“, а он не понял истинного смысла, стал подделывать монету, был уличен и, по мнению одних, приговорен к изгнанию, по мнению других, бежал сам в страхе перед наказанием. Некоторые сообщают, что он получал деньги от отца и портил их и что отец его умер в тюрьме, а сам он бежал, явился в Дельфы и спросил оракула не о том, заниматься ли ему порчей монеты, а о том, что ему сделать, чтобы прославиться: тут-то он и получил ответ, о котором было сказано» (Диоген Лаэртский. VI. 20–21).

«Кто-то корил Диогена за его изгнание. „Несчастный! – ответил он. – Ведь благодаря изгнанию я стал философом“. Кто-то напомнил: „Жители Синопы осудили тебя скитаться“. – „А я их – оставаться дома“, – ответил Диоген» (Диоген Лаэртский. VI. 49).

«Кто-то попрекал его порчей монеты. „То было время, – сказал Диоген, когда я был таким, каков ты сейчас; зато таким, каков я сейчас, тебе никогда не стать“. Кто-то другой попрекал его тем же самым. Диоген ответил: „Когда-то я и в постель мочился, а теперь вот не мочусь“» (Диоген Лаэртский. VI. 56).

«Само презрение к наслаждению благодаря привычке становится высшим наслаждением; и как люди, привыкшие к жизни, полной наслаждений, страдают в иной доле, так и люди, приучившие себя к иной доле, с наслаждением презирают самое наслаждение. Этому он (Диоген. – И. С.) и учил, это он и показывал собственным примером; поистине, это было „переоценкой ценностей“, ибо природа была для него ценнее, чем обычай» (Диоген Лаэртский. VI. 71).

Предание, согласно которому крупнейший киник в молодости подделывал вместе с отцом деньги, долгое время признавалось принадлежащим к числу совершенно недостоверных, анекдотических – таких, каких мы уже немало встретили выше. Казалось невероятным, чтобы Диоген, впоследствии проявивший себя полным бессребреником, не стремящимся даже к самым минимальным житейским благам, пошел на финансовое преступление ради наживы. Конечно, бывает, что люди со временем меняются – но не до такой же степени!

Поэтому обычно предлагалось считать, что данная легенда возникла благодаря неправильному буквалистскому толкованию известных слов Диогена о «переоценке ценностей», которые на самом деле нужно понимать, конечно, в метафорическом смысле (как раз об этом идет речь в цитате, приведенной последней) – как отрицание всех существующих общественных устоев, чем философ действительно занимался, будь то словом или делом.

Слова эти он услышал будто бы в оракуле Аполлона. Тут, наверное, нужно пояснить, что такое оракулы в древнегреческом понимании. Так назывались специальные священные места, где, как считалось, боги различными способами дают предсказания и, соответственно, можно узнать будущее10. Самый знаменитый в Элладе оракул был как раз при дельфийском храме, посвященном Аполлону. Там жрица-пифия, вдыхая дурманящие пары, выходившие из расщелины в земле, произносила невнятные речения; другие жрецы «расшифровывали» их и приводили в стихотворную форму. Считалось, что устами пифии вещает само божество11.

В Греции многие молодые люди отправлялись в Дельфы – вопросить об ожидающей их судьбе, обратиться за советом на будущее… Поступил ли так же и Диоген – сказать трудно. В зрелом возрасте он, мягко говоря, не отличался особенной религиозностью, скорее наоборот. Да и путь от Синопы до дельфийского святилища очень неблизок. Возможно, что афоризм о «переоценке ценностей» он на самом деле придумал сам и лишь для вящей авторитетности посвятил его одной из «вышних сил».

Впрочем, важнее другое. Относительно недавно (по историческим меркам) появились нумизматические данные, которые свидетельствуют о том, что предание о Диогене, «портящем монету», возможно, содержит в себе некое исторические зерно12. К ним мы сейчас перейдем, но вначале попытаемся разобраться в том, какое, собственно, противозаконное деяние вменяет традиция нашему герою.

Прежде всего не следует смешивать между собой понятия «фальшивомонетничество» и «порча монеты», это не вполне одно и то же. Первое представляет собой изготовление денег лицом, не имеющим на это права (монополия на их выпуск принадлежит государству), с целью их сбыта и получения прибыли. Это явление хорошо знакомо и нам, оно существует и существовало в обществах самых разных эпох, – наверное, во всех, где имеется денежные системы. А вот порча монеты возможна только там, где в ходу не дензнаки, а полноценные деньги из дорогостоящих металлов (в античной Греции, как мы уже упоминали, дело обстояло именно так). Она заключается в снижении реальной ценности монеты по сравнению с ее номинальной стоимостью; на разнице получался доход.

К порче монеты прибегали как преступники-фальшивомонетчики, так и, случалось, официальные государственные власти, – например, в периоды финансовых кризисов, когда в казне было пустовато, посредством подобной меры экономили серебро. Технически ее можно было осуществлять по-разному. Один из способов: аккуратно слегка обрезать монету по всей окружности. Внешний вид ее от этого практически не изменится (рифленого гурта античные монеты не имели); если ее не взвесить специально (а кто же будет этим заниматься?), то и не понять, что она чуть убыла в весе. А у того, кто это сделал, появилось немного серебра. Обрежешь так несколько десятков драхм – и имеешь материал для изготовления одной новой, которая, выходит, обошлась тебе задаром.

Но это, понятно, метод мошенников, орудующих частным образом, причем «по мелочи». Если же действовала организация (либо преступная, либо вполне легальная – полисный монетный двор), то поступали иначе: расплавив серебро, предназначенное для чеканки, добавляли в него, тоже в расплавленном виде, более дешевый металл, обычно медь. Получали, таким образом, сплав. Тут главное было – не переборщить, чтобы добавка не сказалась на цвете монет.

Так вот, специалисты-нумизматы, изучавшие монетное дело Синопы, сделали несколько интересных наблюдений. Во-первых, среди монет, выпущенных этим городом в IV в. до н. э., оказалось необычно много «порченых», то есть неполноценных, с примесью меди. Во-вторых, что более странно, были выявлены – и тоже в немалом количестве – синопские монеты, испорченные уже в самом прямом смысле слова: кто-то наносил по ним удар мощным резцом, оставляя глубокую, бросающуюся в глаза вмятину.

С какой целью? В принципе это могли делать официальные инстанции, контролирующие чистоту состава монетного металла: обнаружив поддельную монету из сплава серебра с медью (у нее вес будет меньше, чем у полноценной, поскольку медь – более легкий металл), специально уродовать ее и тем самым выводить из обращения: такую уже вряд ли кто-то возьмет. Проблема в том, что вмятины находят не только на «порченых», но и на вполне нормальных монетах. Пока перед нами загадка.

Но самым интересным оказалось «в-третьих». Были открыты монеты, на которых, помимо положенных изображений и указания на принадлежность Синопе, стояло имя «Гикесий». А именно так, напомним, звали отца Диогена! Естественно, у ученых сразу возник соблазн считать, что это он и есть.

Получается, Гикесий был не простым менялой, как пишет Диоген Лаэртский, а монетным магистратом? Это уже куда более высокий ранг, статус важного должностного лица государства. Впрочем, одно другому не противоречит: ведать чеканкой вполне могли поставить профессионального трапезита, который по роду своих занятий должен был прекрасно разбираться во всем, что связано с деньгами.

Правда, смущала датировка монет с именем Гикесия, как ее давали нумизматы, – после 362 г. до н. э. В это время, получается, он (а, стало быть, и его сын) еще не был изгнан из Синопы. Диоген после изгнания (возможно, постранствовав некоторое время) явился в Афины и там стал учеником философа Антисфена. Последний скончался не позднее 360 г. до н. э. (скорее всего, даже раньше). Как-то маловато времени остается на весь этот ряд событий. Кроме того, если вспомнить, что Диоген, как обычно считается, родился около 412 г. до н. э., то получится, что он начал приобщаться в Афинах к философской мысли, когда ему было уже за пятьдесят. Вряд ли возможно это допустить. Его прибытие в «город Паллады» обычно относят к периоду 390–385 гг. до н. э.13 (впрочем, насколько это верно, нам еще предстоит разбираться).

Нужно оговорить еще и то, что даты монетных выпусков второстепенных греческих полисов в большинстве случаев не могут быть определены с точностью и уверенностью. Лишь для нескольких значительнейших государств Эллады (таких, например, как Афины и Коринф) выстроена разработанная хронология чеканок, позволяющая определить время изготовления той или иной конкретной монеты с точностью, скажем, до десятилетия (никогда – с точностью до года, тем более что на античных деньгах, в отличие от современных, год выпуска не проставлялся).

Далее стали известны синопские монеты с именем Гикесия, но датируемые не второй половиной IV в. до н. э., а первой половиной того же столетия и даже концом предыдущего. Теперь было ясно, что перед нами не один человек, а несколько, тезки. На сегодняшний день в истории Синопы насчитывается 5–6 монетных магистратов, носивших имя Гикесий14. Тут еще нужно отметить, что имя это, в отличие от популярнейшего имени «Диоген», было весьма редким в Греции. И то, что на одной и той же должности мы встречаем столько тезок, надо полагать, не является случайным совпадением. Похоже, все эти Гикесии были родственниками, выходцами из одной и той же семьи. В эллинских семьях вообще было принято пользоваться достаточно узким набором имен, которые давались их членам из поколения в поколение.

Наконец, было сообщено об экземпляре совсем уже уникальном15. Это синопская драхма, на которой имя монетного магистрата (сокращенное) значится как ΔΙΟ. «Дио…» – Диоген? Получается, не только отец нашего героя ведал чеканкой, но и сам он тоже? В принципе ничего удивительного в этом не было, коль скоро он происходил из семьи, потомственно связанной с монетным делом.

Эта драхма тоже имеет вмятину от удара резцом (о таких вмятинах говорилось выше). При ее взвешивании выяснилось, что она состоит на 90 процентов из серебра и на 10 процентов из меди. Таким образом, изготовлена из сплава, а не из чистого металла. Типичная «порченая» монета!

Итак, пазл сложился? Можно даже предложить парочку альтернативных реконструкций хода событий. Первый вариант: Диоген, руководя монетным двором Синопы, выпустил неполноценную драхму (точнее, разумеется, целую серию таких драхм – ради одной не стали бы возиться с плавкой), а кто-то это вычислил и резцом пометил монету как негодную. Дело получило огласку, виновник был уличен (сделать это не представляло никаких трудностей – имя-то на монете стояло), судим и приговорен к изгнанию.

Второй вариант: «испортили» драхмы работники монетного двора без ведома Диогена. А он сам, проверяя монеты, заметил изъян и пометил их резцом. Но это ему уже не помогло – будучи начальником, ответственность должен был нести он. И опять же суд и изгнание…

Красиво, но не отличается стопроцентной убедительностью. Во-первых, Диоген – далеко не единственное древнегреческое имя, начинающееся с «Дио»; не менее распространенными были имена Диодор, Дионисий, Диофант, Диокл и т. п. Во-вторых, даже если это действительно «Диоген», то не обязательно «наш» Диоген. Вполне возможно, тоже тезка, член той же семьи (в семьях, напомним, имена повторялись). В-третьих, нельзя исключать даже того, что монета, о которой мы сейчас говорим, является поддельной. Этот промысел, к сожалению, и поныне процветает; теперь их подделывают для того, чтобы сбывать малокомпетентным коллекционерам, а порой еще и для того, чтобы пускать в прессу такие вот сенсации.

Одним словом, как и почти во всем, что связано с Диогеном, приходится вновь и вновь повторять сакраментальную фразу: вопрос пока приходится оставить открытым. Обратим внимание на еще один нюанс. В античных полисах, как правило, государственные должности не могли занимать лица моложе тридцати лет. Таким образом, если будущий киник побывал-таки монетным магистратом, а потом был изгнан и отправился в Афины, это означает, что он обратился к философии уже в отнюдь не юношеском возрасте. Несомненно, ничего невозможного в таком обороте нет. Но вот для сравнения: Аристотель уже в 17 лет твердо решил стать философом и поступил учиться в Академию Платона.

Может вызвать некоторое недоумение и то, что самопознанию решил предаться человек, деятельность которого ранее была связана исключительно с деньгами. Финансист, как мы сказали бы теперь, а эта порода людей отличается сугубым прагматизмом. Впрочем, можно ведь привести пример, когда другой «финансист» претерпел еще более резкую метаморфозу: стал даже не философом, а ревностным проповедником новой религии. Это, конечно же, мытарь (сборщик налогов и податей) из Иудеи Матфей – апостол и евангелист.

Да и в философию в Греции люди приходили из самых разных сфер деятельности. Крупнейший софист10 Протагор, по словам Диогена Лаэртского, начинал как носильщик (хотя не все этому свидетельству доверяют). А возьмем главных представителей стоицизма11: его основатель Зенон торговал, Клеанф занимался кулачным боем, Хрисипп – бегом (Диоген Лаэртский. VII. 2; 168; 179). Разумеется, до того, как превратиться в философов. Ярко характеризует этих мыслителей современный ученый: «Схолархи12 ранней Стои – люди грубые, не слишком даровитые: купец Зенон, мрачный, едкий, с напряженным лицом; кулачный боец Клеанф, трудолюбивый, недаровитый и крайне медлительный; Хрисипп, бесконечно трудолюбивый, неблагородно плодовитый, погруженный в свои сочинения и бесконечные выписки к ним»16.

* * *

Одно, во всяком случае, несомненно: родную Синопу Диоген покинул. И прибыл (либо сразу, либо вначале постранствовав какое-то время) в Афины – город, который несколькими десятилетиями раньше его знаменитый уроженец Перикл назвал «школой всей Эллады» (Фукидид. История. II. 41. 1).

Да, уже в V в. до н. э. богатые Афины стали крупнейшим культурным центром греческого мира. Они властно, как магнит, притягивали к себе лучшие интеллектуальные силы из других полисов – а в Греции даже маленький городок был не обделен талантами. Туда происходила настоящая «утечка мозгов». Это касается и представителей философской мысли. Еще до Диогена в Афины приехали: из Клазомен в Ионии – натурфилософ Анаксагор, из Абдер на северном берегу Эгейского моря – уже упоминавшийся софист Протагор, из Кирены на территории нынешней Ливии – гедонист (любитель наслаждений) Аристипп, с которым нам еще предстоит познакомиться поближе. Вскоре после Диогена пожаловал из Стагира (тоже на северном берегу Эгейского моря) юный Аристотель. А в дальнейшем количество этих приезжих философов возрастало едва ли не с каждым поколением. Таковыми являлись, например, видные стоики, перечисленные чуть выше: Зенон – с Кипра, Клеанф – из области Троада на северо-западе Малой Азии, Хрисипп – из Киликии на юго-востоке того же полуострова…

Однако имелся в афинской истории период, в который трудно было бы ожидать появления в «городе Паллады» людей, стремящихся к философской премудрости. И это как раз тот период, когда, если следовать наиболее распространенной датировке, там оказался Диоген. В 390 г. до н. э. Афины могли слыть не государством, где процветает философия, а скорее государством, где философия преследуется и философом быть просто опасно. Не прошло и десятилетия с тех пор, как по приговору суда был казнен (в 399 г. до н. э.) великий Сократ17. Судебный процесс над ним стал «завершающим аккордом» в серии других, похожих, жертвами которых стали мыслители – Анаксагор, Протагор, а также Диагор, высказывавший атеистические воззрения. Они все, правда, спаслись от казни бегством, Сократ же пошел до конца.

«…А книги его (Протагора. – И. С.) сожгли на площади, через глашатая отобрав их у всех, кто имел» (Диоген Лаэртский. IX. 52). Да, вот такой парадоксальный факт: в просвещеннейших Афинах, в «школе Эллады», горели костры из книг (которые тогда имели форму папирусных свитков). Почему афиняне так ополчились на философов – об этом будет сказано в следующей главе. А пока хотим только подчеркнуть: в те времена, о которых сейчас идет речь, любители мудрости стремились не в Афины, а скорее прочь из Афин.

Так, Платон, любимый ученик Сократа, подававший наибольшие надежды, надолго покинул этот город, будучи глубоко удручен расправой над наставником. Он посетил различные страны и вернулся только в 387 г. до н. э., после чего основал философскую школу, названную Академией. Через несколько лет Академия прославилась по всей Элладе, и Афины вновь обрели репутацию видного философского центра.

Мы полагаем в связи со сказанным, что прибытие туда Диогена следует отнести все-таки ко времени после 380 г. до н. э. Особенно если на родине он побывал-таки в монетных магистратах (в пользу чего, как мы видели, имеются некоторые данные) и, таким образом, был человеком в возрасте за тридцать. Впрочем, не Академия и не Платон привлекли его на новом месте жительства – он выбрал своим учителем другое лицо.

Бегство от настоящего

Гонения на философов в Афинах в конце V – начале IV в. до н. э. во многом были вызваны крайне тяжелой общей обстановкой в городе. Предметом этой книги не является политическая история, но периодически будет необходимо углубляться в некоторые связанные с ней сюжеты, дабы яснее стали процессы, происходившие в духовной жизни.

Начавшаяся в 431 г. до н. э. кровопролитная и изнурительная Пелопоннесская война со Спартой надолго затянулась. Афинское государство терпело в ней неудачи. Казалось, сами боги отвернулись от «города Паллады». На этом фоне демагоги раздули настоящую «охоту на ведьм», заявляя, что, дескать, во всем виноваты философы-вольнодумцы: они распространяют вредные идеи, развращают умы молодежи, глумятся над святынями – и за это небожители наказывают весь полис.

Формулировка обвинительного акта против Сократа так и звучала: «Сократ повинен в том, что не чтит богов, которых чтит город, а вводит новые божества, и повинен в том, что развращает юношество; а наказание за то – смерть» (Диоген Лаэртский. II. 40).

Казалось бы, уж Сократа-то, человека глубокой и искренней религиозности, меньше всего можно было назвать безбожником. Но демагоги в это не вникали, да и не хотели вникать. Философы их раздражали уже тем, что, как говорится, «слишком умные». Сами они ведь были людьми ограниченными, невежественными и этим даже кичились. Вот слова, пожалуй, самого знаменитого из афинских демагогов – Клеона: «…Необразованность при наличии благонамеренности полезнее умственности, связанной с вольномыслием. Действительно, более простые и немудрящие люди, как правило, гораздо лучшие граждане, чем люди более образованные. Ведь те желают казаться умнее законов» (Фукидид. История. ΙΙΙ. 37. 3–4).

Так воинствующая посредственность возводилась в идеал, торжествовала над интеллектом и талантом. Мог ли одержать победу город, в котором возобладали подобные настроения? Вряд ли. И, наверное, вполне закономерно, что в 404 г. до н. э. Афины потерпели воистину сокрушительное поражение от Спарты. Осажденные с суши и с моря, оказавшись под угрозой голодной смерти, их жители вынуждены были капитулировать, сдаться на милость неприятеля.

Мирный договор, продиктованный спартанцами, был по своим условиям весьма суров для афинян. Те лишались флота, оборонительных укреплений, фактически попадали в политическую зависимость от Спарты. Вскоре по настоянию спартанского руководства в афинском полисе был ликвидирован демократический строй, установлена олигархия («правление немногих» в переводе с древнегреческого): власть передали в руки специально назначенного правительства из тридцати человек, ярых лаконофилов13.

Эта группа вошла в историю как «Тридцать тиранов», поскольку таких террористических режимов, какой они установили, мало было во всей античной (да и не только античной) истории. Вал репрессий обрушился на жителей Афин, за короткий срок было погублено не менее полутора тысяч человек (Аристотель. Афинская полития. 35. 3). Неудивительно, что подобные горе-правители не удержались у власти и года: в 403 г. до н. э. они были свергнуты, а демократия восстановлена.

Кстати, глава «Тридцати тиранов» Критий, отличавшийся особенной жестокостью и в то же время не чуждый философии (вообще это был колоритный персонаж – умный, талантливый, циничный, безжалостный), в молодости некоторое время являлся учеником Сократа. Вскоре, правда, он ушел от него к софистам, которые были ближе ему по духу. Но сам тот факт, что он, пусть и недолго, входил в кружок Сократа, конечно же, стал одним из факторов, в силу которого последний вскоре после реставрации демократического правления (и новой активизации демагогов) был осужден на смерть.

Афиняне, тяжело переживая позорное поражение и утрату политической самостоятельности, в 395 г. до н. э. предприняли попытку реванша. Заключив союз с рядом других сильных полисов (Аргосом, Коринфом, Фивами), они начали новую войну со Спартой. Эта так называемая Коринфская война шла с переменным успехом. Греческие государства своей неизбывной враждой ослабляли друг друга, что было на руку только исконному противнику эллинов – огромной Персидской державе.

Тогдашний владыка Персии Артаксеркс II не преминул воспользоваться ситуацией и выступил в роли арбитра во внутригреческом конфликте – разумеется, имея в виду в первую очередь свои собственные интересы и выгоды. При его посредничестве в 387 г. до н. э. воюющие стороны подписали мирный договор (его называют «Царским миром», поскольку главную роль в выработке его условий сыграл персидский царь), завершивший Коринфскую войну. Победа в ней присуждалась Спарте, которая сохранила первенство в Элладе, и, таким образом, реванш Афинам не удался.

Важным дополнительным условием договора была передача греческих городов, находившихся в Малой Азии (в Ионии и ряде других областей) под владычеством Персии. Когда-то они уже были ей подчинены (с 546 г. до н. э.), но потом, в ходе Греко-персидских войн первой половины V в. до н. э. вновь получили свободу. Теперь персы вернули их под свой контроль, причем даже не прибегнув к вооруженной силе, чисто дипломатическим путем. Между прочим, среди этих городов была и Синопа, в которой, как мы предполагаем, тогда еще жил Диоген, и, следовательно, ему довелось побывать персидским подданным, пока он не покинул родину.

Итак, греки потеряли значительные территории, и им пришлось проглотить эту невероятно горькую пилюлю. Стоит присмотреться к формулировкам договора, о котором идет речь. «Царь Артаксеркс считает справедливым, чтобы ему принадлежали все города Азии, а из островов – Клазомены и Кипр. Всем прочим же эллинским городам, большим и малым, должна быть предоставлена автономия, кроме Лемноса, Имброса и Скироса, которые по-прежнему остаются во власти афинян. Той из воюющих сторон, которая не примет этих условий, я вместе с принявшими мир объявляю войну на суше и на море и воюющим с ними окажу поддержку кораблями и деньгами» (Ксенофонт. Греческая история. V. 1. 31).

Формулировки эти, если вдуматься, просто разительны. Какое-либо равноправие между сторонами начисто исключается звучащим здесь категоричным, нарочито диктаторским тоном, акцентирующим роль персидского владыки как верховного судьи для эллинов. Последние, надо сказать, вполне приняли такие «правила игры», и в Сузы – столицу Артаксеркса – зачастили послы из различных полисов.

Ничего подобного не знала ранее древнегреческая дипломатическая практика. В частности, если брать V в. до н. э., когда греки громили персов на всех фронтах, просто невозможно себе представить, чтобы кто-то (будь то хоть сам царь Персии) тогда навязал государствам Эллады условия такого рода. А теперь времена изменились, причем не потому, что Персидская держава стала сильнее (этого сказать нельзя), а потому, что слабее стали греки в целом. Не случайно «Царский мир», крайне невыгодный и унизительный для всех них (кроме Спарты, да и то не факт), сразу стал восприниматься как постыдный.

Что же, собственно, произошло? Выиграв Греко-персидские войны, эллины получили репутацию самого сильного народа в мире. Нанеся поражение гигантской империи, протянувшейся от Египта до Индии, они могли теперь не бояться, что их кто-то победит. Точнее, победить их могли только они же сами – междоусобной борьбой. Именно это и случилось.

Два века, составляющие классический период истории Древней Греции, лишь в очень малой степени напоминают друг друга. IV в. до н. э. резко отличается от V в. до н. э. – «золотого века классики», высшего взлета эллинской цивилизации. Между двумя столетиями пролегла настоящая пропасть; имел место принципиальный перелом, пришедшийся на годы вышеупомянутой Пелопоннесской войны.

По большому счету можно сказать, что в этой войне вообще не было победителя: от нее не выиграла, а пострадала вся Эллада. Очень длительный (27 лет!) вооруженный конфликт сыграл огромную негативную роль в истории греческого мира, положил начало нарастанию кризисных явлений, наверное, во всех без исключения полисах. В Греции практически не было региона, который не понес бы ущерба от продолжавшихся из года в год военных кампаний. Ведь они сопровождались гибелью людей, разорением сельскохозяйственных угодий, разрывом торговых связей, бессмысленными тратами огромных денежных средств.

Война отрицательно повлияла на внутриполитическую ситуацию в полисах, которая стала более нестабильной: участились гражданские смуты и перевороты. В межполисных отношениях нарастала раздробленность, невозможность объединить силы даже перед лицом серьезных угроз. Одним словом, Греция вышла из многолетнего испытания чрезвычайно ослабленной, как бы надломленной; период ее наибольшего процветания остался позади. Полоса подъема сменилась полосой кризиса, который в науке принято называть «кризисом IV века».

Этот глубокий системный кризис, пронизавший собой все поры общества, представляет собой феномен, чрезвычайно сложный для понимания, интерпретации, да и просто для объективного, целостного и корректного описания. Он был многомерным, имел целый ряд более или менее важных аспектов. Но главную его суть, если формулировать пока максимально кратко, можно определить так: кризис полиса как типа социально-политической организации.

Если проанализировать суждения греческих авторов IV в. до н. э. – публицистов, философов, политических идеологов – о своей эпохе, невозможно не заметить, что суждения эти были за редким исключением негативными, пронизанными ностальгией по «великому прошлому», по времени Греко-персидских войн и Пентеконтаэтии («Пятидесятилетию» – этим термином обозначается примерно полувековой отрезок между изгнанием из Эллады вторгшихся в нее персов и началом Пелопоннесской войны, 479–431 гг. до н. э.). Граждане греческих государств, жившие в эту эпоху, сами рассматривали ее как период кризиса, далеко не лучшее время в истории Греции, и с тоской оглядывались назад – на славный век побед над Персией, процветания Афин при Перикле, военных успехов простой и мужественной Спарты.

Собственно, чем характеризуется любой системный кризис? Элементы, неотъемлемо присущие системе, утрачивают прежнее содержание, перерождаются; системные связи между ними распадаются, что приводит к нарастанию общей энтропии, хаоса. Поэтому, для того чтобы ответить на вопрос, в чем и как проявлялся кризис, необходимо вначале понять, что было характерным для данной системы (классического греческого полиса) в период ее устойчивого функционирования, в докризисную эпоху.

Ключевым элементом полисного типа общества и государственности являлось наличие сплоченного, замкнутого гражданского коллектива, противопоставленного своими привилегиями как прочим категориям населения, так и внешнему миру, гражданского коллектива, осуществляющего в своей совокупности верховную власть в полисе. Именно этот принцип в IV в. до н. э. начал серьезно подрываться. Если взять пример Афин, история которых лучше всего известна из источников, то оказывается, что отдельные лица, не являвшиеся гражданами, становятся в этом столетии значительно более влиятельными, чем прежде.

Так, не гражданами, а метэками (свободными лицами без гражданских прав) в своем подавляющем большинстве являлись банкиры-трапезиты, а между тем они принадлежали к числу богатейших жителей Афин1. Как упоминалось выше, самый состоятельный из афинских трапезитов – Пасион – вообще был по происхождению рабом. Хотя сами эти люди не могли непосредственно участвовать в политической жизни, они тем не менее активно и небезуспешно «лоббировали» свои интересы в народном собрании и других органах власти, используя материально зависимых от них политиков. Складывалась парадоксальная ситуация: гражданин, причем влиятельный гражданин, служил своей деятельностью метэку2, иногда – бывшему рабу.

В ходе кризиса IV века начинает распадаться такая важнейшая для классического полиса категория, как единство гражданского коллектива, полисная солидарность. Утрачивается чувство общности гражданина со своим государством, возрастает аполитичность, безразличие к судьбе родины. Нам именно этот процесс представляется одним из важнейших элементов кризиса, и вот почему.

Цивилизационную историю античной Греции можно трактовать как сосуществование и противостояние двух тенденций – коллективистской и индивидуалистической. В течение архаического периода (VIII–VI вв. до н. э.) эти тенденции постоянно боролись друг с другом, а в первое столетие периода классического пришли в определенное равновесие, что и обусловило наступление «золотого века Эллады», расцвета полисной жизни, высшего взлета греческой культуры.

Затем, в век кризиса, одна из названных тенденций – индивидуалистическая – стала слишком уж явно преобладать над другой, и чем дальше, тем больше. В конце концов она восторжествовала над коллективистской до такой степени, что это стало уже несовместимым с основными полисными принципами; баланс, на котором они зиждились, был подорван. Возник и начал расти роковой зазор, разделивший индивида и общину; были осознаны и стали предметом рефлексии противоречия между ними. Появились люди (правда, пока их было еще немного), которые демонстративно называли себя не гражданами того или иного конкретного полиса, а «гражданами мира» – космополитами. Не случайно само понятие космополитизма зародилось именно в Греции эпохи кризиса классического полиса. Мы еще обязательно поговорим об этом в дальнейшем, поскольку слово «космополит» было придумано и впервые употреблено именно Диогеном.

При этом если мыслителей, проповедовавших принципы космополитизма в теории, были на протяжении большей части IV в. до н. э. еще считаные единицы, то число греков, которые бессознательно следовали этим принципам на практике, демонстративно пренебрегая интересами родного полиса, возрастало и возрастало. А ведь космополитизм («Где лучше нам – там наше и отечество», как сказано у Аристофана в комедии «Плутос», поставленной в 388 г. до н. э.) всегда идет рука об руку с индивидуализмом – в той же мере, в какой патриотизм неотрывен от коллективизма, от ощущения себя органичной частью некоего единого целого.

Это ощущение, лежавшее в основе традиционной полисной этики, теперь и подрывалось. Социум как бы «атомизировался», разрывался внутренними конфликтами, распадался на отдельные группы со своими особыми, корпоративными интересами, которые начинали заслонять интересы общие. Борьба между этими группами в ряде полисов приводила к кровавым столкновениям. Характерный и даже хрестоматийный пример: в городе Аргосе в 370 г. до н. э. беднейшие граждане устроили так называемый скитализм – массовое избиение богачей дубинами, в ходе которого погибло более тысячи человек, а их имущество было поделено между бедняками.

В IV в. до н. э. Платон писал о том, что в каждом полисе как бы «заключены два враждебных между собой государства: одно – бедняков, другое – богачей» (Платон. Государство. 422е – 423а). Подчеркнем: перед нами не экономическая проблематика. Богатые и бедные граждане существовали в подавляющем большинстве полисов и ранее, но вплоть до эпохи кризиса между ними не ощущалось противостояния, или по крайней мере оно не приводило к подобным эксцессам, к борьбе «не на жизнь, а на смерть».

Состоятельные граждане афинского полиса в V в. до н. э., даже еще в его последней части, охотно шли на траты в пользу государства, видя в этом не в последнюю очередь укрепление собственного престижа. Теперь богачи изменили свою позицию: они уже без всякой готовности принимали на себя назначаемые полисом повинности, зачастую старались уклониться от них. Для этого они скрывали и занижали размеры своего богатства, иногда переводили его из земельной собственности, которую трудно было спрятать от сограждан, в деньги и т. п. Таким образом, они уже не желали делиться с согражданами и государством, не воспринимали более такие расходы, как траты на «свое» и «своих». «Свое» было теперь ограничено для них рамками частной жизни и частного пространства. Перед нами – то же отчуждение индивида от полиса, которое выше было отмечено в других сферах общественного бытия.

Это отчуждение проявилось и в военной области. В период расцвета классического полиса служба в армии воспринималась не только как обязанность, но и как священное право каждого гражданина. Теперь, в эпоху кризиса, отношение к воинской повинности тоже меняется. Внутри гражданского коллектива находилось все меньше желающих терпеть тяготы участия в походах, тем более в условиях, когда войны стали почти постоянными. Соответственно, роль общеполисного ополчения, ранее являвшегося основой вооруженных сил греческих государств, уменьшилась. Вместо воина-гражданина характерной фигурой стал воин-наемник.

Развитие наемничества в военном деле стало одной из чрезвычайно ярких, выпуклых черт греческой истории IV в. до н. э.3 Отряды наемников комплектовались из людей, по какой-либо причине, добровольно или вынужденно, выпавших из полисных структур (например, за преступление осужденных в своем городе на изгнание) и завербовавшихся на службу к тому или иному полководцу. Именно со своим командиром, а не с государством они ощущали тесную связь. Эти люди сделали войну своей профессией; служить родному полису из патриотических соображений они не хотели или не могли, а вот за жалованье воевали охотно.

Безусловно, наемники, будучи солдатами-профессионалами, по своей выучке и боевым качествам значительно превосходили граждан-ополченцев, этих «воинов-любителей». Но в то же время их, как правило, отличали жестокость, беспринципность, полное преобладание своекорыстных мотиваций и, как следствие, готовность продать свои услуги всякому, кто больше заплатит, – даже, если потребуется, сражаться против своих же бывших сограждан.

Большое количество греков-наемников находилось не только в рядах армий практически всех государств Эллады, но и на службе негреческих, «варварских» правителей, особенно у персидского царя и его сатрапов14: квалификация греческих воинов ценилась чрезвычайно высоко, и спрос на них был весьма велик. Интересно, что даже прославленный полководец, спартанский царь Агесилай Великий окончил свою жизнь наемным военачальником в Египте. Кстати, вся жизнь наемника, путешествующего по разным концам эллинского мира и за его пределы, вела к утрате полисных корней и, безусловно, способствовала выработке космополитического взгляда на вещи.

Подчеркнем, наемничество – исторический феномен, который отнюдь не родился в Греции IV в. до н. э. Значительно раньше, еще в архаический период, источники дают более чем достаточно упоминаний о греческих воинах-наемниках, в том числе и за пределами эллинского мира – от Лидии (на западе Малой Азии) до того же Египта. Но именно в эпоху кризиса классического полиса их число возрастает прямо-таки в огромной степени – в такой, на которой количественные изменения начинают уже переходить в качественные. Этот резкий рост нельзя объяснять4 исключительно повысившимся спросом на наемников и ничем иным. На самом деле, конечно, тут не могло обойтись без определенных внутренних причин; в первую очередь мы имеем в виду отмеченный выше процесс отчуждения индивида от гражданского коллектива, его выпадения из полисного социума. Наемник теперь впервые превращается в типичную фигуру, характеризующую эпоху, становящуюся ее воплощением.

Во внешнеполитической сфере «кризис IV века» проявлялся в распаде всей системы межполисных отношений. В мире греческих полисов всегда боролись друг с другом две тенденции в межгосударственной жизни: центробежная и центростремительная, партикуляристская и объединительная («империалистическая»). Первая коренилась в характернейших для полиса принципах автономии и автаркии (то есть политического и экономического суверенитета), вторая – в раннем осознании Эллады как этнокультурного единства с общей историко-цивилизационной судьбой, а также в стремлении некоторых наиболее сильных греческих государств поставить более слабые под свой контроль, в борьбе со своими соперниками добиться гегемонии (первенства).

В V в. до н. э. гегемоном, «сверхдержавой» у греков была Спарта. Во второй половине столетия Афины возымели желание вырвать у нее этот статус и, собственно, именно ради этого пошли на Пелопоннесскую войну, но, как мы знаем, проиграли ее. Спарта тогда удержала гегемонию в своих руках, но утратила ее в 371 г. до н. э., потерпев сокрушительное поражение от Фив – сильнейшего города области Беотии. Этот последний полис стал теперь гегемоном, однако оставался им не так долго – до 362 г. до н. э. А к середине IV в. до н. э. стала явной несостоятельность притязаний какого-нибудь одного государства (будь то Спарта, Фивы, Афины) на гегемонию во всей Греции.

«Монополярного мира» в Элладе, таким образом, не получилось; в лучшем случае речь могла идти о статусе крупных региональных держав. Страна, оставшись без гегемона, превратилась в скопище больших и малых полисов, почти постоянно воюющих друг с другом. Для внешнеполитической ситуации был характерен нарастающий хаос; старинные, веками выработанные институты урегулирования конфликтов в новых условиях оказывались несостоятельными5.

Иными словами, из двух выше отмеченных тенденций межполисной жизни, центростремительной и центробежной, всецело возобладала последняя. Претензии главных центров силы на полную и безоговорочную победу друг над другом потерпели крах; в этой обстановке практически каждый, даже самый незначительный полис всеми силами держался за собственную независимость, и в результате все эти города из десятилетия в десятилетие истощали себя и соседей непрерывными войнами.

На руку такое положение было, безусловно, только Персии. В годы Пелопоннесской войны и особенно после «Царского мира» 387 г. до н. э. держава Ахеменидов (так называлась правящая у персов династия) имела колоссальный авторитет в кругу эллинских полисов, и, пожалуй, она не воспользовалась в полной мере ослаблением греческого мира и не установила в нем свое господство лишь потому, что сама в середине IV в. до н. э. переживала серьезные внутренние трудности – череду дворцовых переворотов, сепаратистские устремления наместников многих периферийных областей и т. д.

Давая общую характеристику кризиса IV века, следует отметить его комплексный характер: кризисные явления поразили саму сущность классической полисной цивилизации, сказались буквально на всех ее сторонах. Это, повторим, был воистину системный кризис. Складывается полное впечатление, что теперь перед нами вместо системы относительно уравновешенной, стабильной, как было до Пелопоннесской войны, – система «разладившаяся», разбалансированная и в силу этого крайне неустойчивая, уязвимая к любым потрясениям, внутренним и внешним. Имеем в виду и полис как систему, и систему полисов.

Был ли рассматриваемый здесь кризис, как считает чешский ученый Я. Печирка6, не столько болезнью упадка, старения, сколько – при всей остроте и тяжести его проявлений – болезнью роста? Затруднительно дать однозначный ответ на этот вопрос. Безусловно, любой кризис в потенции несет в себе возможность не только негативной, но и позитивной динамики (хотя эта последняя возможность не всегда реализуется). Собственно, в том-то и особенности кризиса как процесса, что из него есть два альтернативных выхода: гибель или «выздоровление», причем в социальных организмах последнее обычно сопровождается выходом на новый качественный уровень.

Что можно сказать под данным углом зрения о IV в. до н. э.? Во всяком случае, ясно одно: греческое общество все в большей степени перерастало узкие полисные рамки, которые переставали соответствовать новым историческим условиям. По всей видимости, мирок небольших городов-государств, в основе которых лежали гражданские общины, оказывался несостоятельным в обстановке развития межполисных связей, прогрессирующего осознания этнокультурного единства Эллады. Многое говорило о том, что классический полис в чистом виде изжил себя, что необходим переход к качественно новому, более крупному и широкому типу социально-политического объединения. Назревал переход к следующему периоду древнегреческой истории – эллинистическому (III–I вв. до н. э.), для которого было характерно доминирование уже не полисных республиканских принципов, а монархических.

Но новые реалии рождались непросто: ведь почти каждый полис противился объединительным тенденциям, отстаивая собственную самостоятельность. К тому же были совершенно неясны, даже в самых общих контурах, формы потенциального объединения. Будет ли оно равноправным или же с наличием гегемона, с ведущей ролью какой-то одной силы? Насколько глубоким оно окажется, приведет ли к созданию единого государства или ограничится статусом союза полисов? Далее, каковы будут его конкретные цели? Объединяться просто ради объединения в Греции никто бы не стал. Наконец, кто возглавит объединительное движение в условиях, когда предыдущие попытки установить гегемонию потерпели фиаско и скомпрометировали себя? Все эти вопросы были в высшей степени актуальными, животрепещущими, и на них предстояло ответить начинающемуся историческому этапу.

В частности, достаточно реалистичную программу выхода из кризиса разработал выдающийся ритор и политический публицист Исократ, лучше, чем кто-либо, понимавший невозможность возвращения к замкнутому полисному мирку и необходимость преодоления раздробленности. Исократ выдвинул идею объединения всей Греции под эгидой какого-нибудь сильного государства для осуществления высокой, священной цели – совместного похода против Персии, который приведет если не к ее полному сокрушению, то, во всяком случае, к захвату у нее значительных территорий, – может быть, даже всей Малой Азии.

Идея, развивавшаяся Исократом, получила в антиковедении название «панэллинизм». Войну, охватившую Грецию, считал ритор, следует перенести в Азию, а богатства Азии – в Европу (Исократ. Панегирик. 187); это решит проблему бедности, вызовет отток незанятого населения на новые земли, избавит Элладу от терзающих ее гражданских смут. Итак, цель для объединительного движения поставлена – но кто мог возглавить это объединение эллинов? Исократа, прожившего почти столетнюю жизнь (436–338 гг. до н. э.), ожидало разочарование за разочарованием. Наиболее авторитетные центры силы – Афины, Спарта, Фивы – оказались неспособными претендовать на роль всеобщего и желанного гегемона. А когда появилась новая, мощная сила, которая смогла добиться гегемонии, то ею оказалась полуварварская Македония, которую многие греки не готовы были признать соплеменным государством. Такого исхода событий не ожидал и сам Исократ, согласно традиции, покончивший самоубийством после того, как македонский царь Филипп II разгромил армию союза греческих полисов в битве при Херонее.

Однако не будем пока что забегать вперед. На волне кризиса, в обстановке нестабильности и смут в ряде греческих государств IV в. до н. э. вновь распространилось такое явление, как тирания. Афины оно, правда, обошло стороной, но даже там, судя по всему, ощущалась опасность того, что кто-нибудь попытается стать тираном. Во всяком случае, в 336 г. до н. э. афиняне приняли специальный закон (в ходе археологических раскопок была найдена надпись с его текстом), который, в частности, гласил: «Если кто-то восстанет против народа ради тирании, либо примет участие в установлении тирании, либо свергнет народ афинян или демократию в Афинах, – тот, кто убьет сделавшего что-либо из этого, пусть будет чист от преступления»7 (имеется в виду, что такому человеку не должно предъявляться обвинение в убийстве). А ведь, как известно, дыма без огня не бывает.

Одним словом, в Греции нарастали автократические тенденции, и это тоже было закономерно. Здесь мы переходим к ментальным, идеологическим аспектам кризиса IV века. Все основные элементы традиционного древнегреческого менталитета, картины мира, системы ценностей и представлений были обусловлены полисным типом социально-политической системы. И вполне закономерно, что, когда классический полис оказался ввергнут в общий кризис, это неизбежно повело к кризису и в духовной жизни общества.

Кризис полисной ментальности начался и приобрел весьма острые формы уже в период Пелопоннесской войны. Этот многолетний и кровопролитный вооруженный конфликт стал мощнейшим катализатором разложения устоявшихся ценностей8. Уже с самого его начала стало несомненным фактом катастрофическое падение нравов в греческом полисном мире, которое в дальнейшем только усугублялось. Торжествовал культ силы. Как Афины, так и Спарта, случалось, прибегали к поголовному истреблению жителей городов, захваченных ими в ходе военных действий. Моральные (а точнее, аморальные) тенденции эпохи вели к чудовищному нарастанию жестокости, причем против своих же соплеменников – эллинов. Подобных войн Греция еще не знала: можно сказать, что даже борьба против персов в первой половине V в. до н. э. велась на более гуманных началах.

Такое состояние не могло, конечно, сохраняться долго. Либо оно неминуемо и уже в скором времени повело бы к полному краху всего греческого полисного мира – либо должно было наступить отрезвление. К счастью, имел место именно этот последний вариант. Добрым знаком стала уже амнистия, объявленная в Афинах в 403 г. до н. э., после свержения режима «Тридцати тиранов»: как сторонники демократии, так и ее противники показали тем самым свою способность перейти от конфронтации к компромиссу. Немедленной катастрофы удалось избежать.

Тем не менее кризисные процессы в менталитете, разумеется, и после Пелопоннесской войны не исчезли, да и не могли исчезнуть. Они продолжали развиваться, пусть и в более латентной форме, и постепенно загоняли полисное мироощущение в тупик. Полис в свое время показал свою стойкость, жизнеспособность, огромные потенции, одержав победу над неизмеримо сильнейшим врагом – Персидской державой, и эта победа долгое время служила для него «историческим оправданием». Теперь аналогичных успехов больше не появлялось, и не мог не возникнуть вопрос о целесообразности полисных форм бытия, коль скоро они уже не оказывались столь эффективными, не давали надежной защиты ни от внешней угрозы, ни от внутренних потрясений.

Присовокупим к этому уже отмечавшийся выше кризис коллективистских элементов мировоззрения, утрату гражданской солидарности. На смену общеполисным приоритетам пришли групповые, гораздо больше, чем раньше, стали значить интересы, а не ценности. Кстати, означал ли упадок коллективизма, что больше простора появлялось для роста индивидуального, личностного начала? На первый взгляд – вроде бы так оно и было ввиду нараставших индивидуалистических тенденций. Но опять же не все так просто. Стоит пристальнее всмотреться в греческий мир IV в. до н. э. – и становится заметно, что развитие действительно яркой, творческой личности в общественной жизни тоже приостановилось.

1.На данный труд нам в дальнейшем придется постоянно ссылаться, и впредь мы при таких ссылках будем опускать его длинное название, ограничиваясь именем автора, тем более что от Диогена Лаэртского (об этом писателе, которого не следует путать с «нашим» Диогеном, подробнее будет сказано в следующей главе) иных сочинений не дошло. Античные прозаические произведения делились на книги и главы; в ссылках римские цифры означают номер книги, арабские – номер главы в книге.
2.Полис – город-государство в Древней Греции, присущая античности форма политического устройства.
3.Кифаредами назывались певцы, аккомпанировавшие себе на кифаре – струнном музыкальном инструменте, усовершенствованном варианте лиры.
4.Жители города Сибариса в Италии (сибариты) отличались, напротив, большой склонностью к роскоши.
5.Гимнасий – в античной Греции сооружение для занятий спортом.
6.Вина с этих островов считались лучшими в Греции.
7.Истм – узкий (ок. 5 километров в ширину) перешеек, соединяющий полуостров Пелопоннес с остальной Грецией. Как раз близ Истма находился город Коринф.
8.«Варварскими» греки называли все остальные народы; в их понимании варвар – любой человек, который не является эллином.
9.То есть на острове Делос в Эгейском море. Там, согласно мифам, родился Аполлон и там же находилось чтимое святилище этого бога.
10.Софисты – важное философское течение в Греции V в. до н. э. Главная черта учений софистов – релятивизм, то есть признание относительности всего сущего.
11.Это философское направление возникло на рубеже IV–III вв. до н. э. под значительным влиянием кинизма (см. ниже).
12.Схоларх – в Древней Греции глава философской школы.
13.Лаконофилами в Древней Греции назывались приверженцы Спарты и спартанских порядков.
14.Сатрапы – наместники областей в Персидской державе.

Pulsuz fraqment bitdi.

8,44 ₼