Kitabı oxu: «Встречи и воспоминания: из литературного и военного мира. Тени прошлого»

Şrift:

© Болотина Д. И., вступ. ст., 2020

© ООО «Ретроспектива», 2020

© ООО «Издательство «Кучково поле», 2020

Образ истории: немного о соотношении науки и ретроспективной публицистики

Люди, внимательные к прошлому, живут несколько жизней.

Анастасия Ширинская-Манштейн

Во вступительном слове к одному из своих очерков литератор, драматург и публицист И. Н. Захарьин отмечал, что многие эпизоды недавней (относительно времени, в которое жил он сам) истории «появляются в нашей литературе “со слов очевидцев” – в рассказах, не проверенные, лишенные строгой исторической последовательности и не чуждые иногда вымыслов и превратного толкования фактов и явлений… недомолвок и многих неточностей». Связывая это обстоятельство отчасти с отсутствием открытого доступа исследователей в архивы, он вместе с тем полагал, что едва ли «русской литературе был брошен когда-либо упрек за ее посильное желание ознакомить публику, насколько это возможно, с событиями нашей новейшей истории». При этом нельзя пройти мимо сопоставления и даже чуть ли не смешения И. Н. Захарьиным истории и «русской литературы». Что стоит за этой формулировкой? Писательская небрежность, «красное словцо» (не вполне удачное) или же попытка обозначить некий специфический жанр исторической публицистики, в котором работал Захарьин, и, вероятно, не он один?

Несомненно, максимально сближая понятия истории и литературы, И. Н. Захарьин делает это не случайно. Скорее, это попытка вычленить смысловой пласт историко-культурных данных, не полностью верифицируемых и не всегда обладающих достаточной (с точки зрения профессионального ученого-гуманитария) степенью достоверности, но способных, тем не менее, сформировать у читателя-неспециалиста достаточно адекватное представление о том или ином событии, или историческом периоде. В данную схему хорошо укладывается и определение, данное Захарьиным так называемым «рассказам очевидцев»: – и на «сведениях» из этого «хранилища» автор сосредоточивает свои усилия как исторического публициста. Причем в ряде случаев он выступает просто как «очевидец» – то есть как собственно мемуарист, а в иных – как собиратель, редактор, транслятор данных, изложенных ему другими «очевидцами», то есть в большей степени как писатель, литератор-документалист. По заявлению самого И. Н. Захарьина, подобный жанр «рассказов очевидцев» – своего рода уступка современным ему обстоятельствам, при которых отсутствует достаточное количество и качество строго исторических данных:

«Несомненно, конечно, что настанет со временем б льшая возможность описания этих событий, – и тогда эпос «рассказов» померкнет перед действительностью фактов: публика ознакомится с названными событиями в более строгой исторической форме изложения – менее иллюминованной и более правдивой». Однако внимательное знакомство с творчеством этого автора скорее убеждает нас в том, что избранный им стиль «рассказов очевидцев» представляет собой явление, существующее параллельно и обособлено «строгой» исторической науке. Скорее, это особый поджанр, имеющий свою специфическую нишу, который можно было бы назвать ретроспективной публицистикой или художественно-документальной повестью и условно поместить между жанрами мемуаров и исторической беллетристики. В этом нас убеждает и тот факт, что «исторические произведения», составленные И. Н. Захарьиным на основании архивных данных и личных воспоминаний, критики оценивали как весьма интересные, но не всегда точно следующие историческим данным.

Однако не профанирует ли такой подход «большую историю»? Есть ли у произведений жанра «рассказы очевидцев» свои собственные цели, задачи, значение и смысл? Попробуем разобраться, а для этого обратимся для начала к биографии и особенностям творческого пути самого автора.

О писателе, драматурге, очеркисте, поэте и переводчике Иване Николаевиче Захарьине известно не так уж много, и основная часть сведений о нем, довольно разрозненных, почерпнута из его же сочинений. Он родился в 1839 году (по другим сведениям, в 1837) в Тамбове, в дворянской семье, учился в Тамбовской гимназии (о чем он упоминает, в частности, в рассказе «Памятная ночь под Рождество»). Затем, в 1859 году, начал военную службу прапорщиком в 16-м стрелковом батальоне, о чем повествует в статьях «Лермонтов и Белинский в Чембаре» и отчасти «Поездка к Шамилю в Калугу в 1860 году». Однако служба в глухой провинции, в номерном батальоне, где не было даже небольшой библиотеки при штабе, не могла удовлетворить интеллектуальных и духовных запросов неглупого, пытливого и энергичного молодого человека, и спустя 2–3 года он принял решение продолжить образование, причем не в рамках военной карьеры, (поступив, например, в Академию Генерального штаба), а на гражданском поприще – в университете.

Выйдя в отставку в начале 1860-х годов, И. Н. Захарьин некоторое время действительно был вольнослушателем Московского университета, однако обстоятельства заставили его вновь поступить на службу – на сей раз гражданскую. Этот период его жизни весьма примечателен, так как проходил в губерниях бывшей Речи Посполитой, после Польского восстания 1863 года. Сначала Захарьин занял должность мирового посредника в Могилевской губернии, затем, в конце 1870-х годов, – мирового судьи в губернии Подольской. С этим периодом жизни литератора связаны его статьи «Эпизоды из времени восстания 1863 года», «Воспоминания о Белоруссии 1864–1870 гг. (Из записок мирового посредника)», отчасти «Среди архивов Южнорусского края», а также книга «Жизнь, служба и приключения мирового судьи». С 1885 по 1896 годах И. Н. Захарьин управлял отделениями Крестьянского банка в Вильне, Ковно, затем в Оренбурге и Ставрополе.

В 1896 году Иван Николаевич окончательно вышел в отставку с чином статского советника и полностью посвятил себя литературе, хотя вступил на это поприще гораздо раньше, в 1861 году, размещая корреспонденции в газетах «Московские ведомости», «День», «Голос» – изданиях, преимущественно, консервативно-охранительного или умеренно-оппозиционного толка. В 1870–1873 годах И. Н. Захарьин был членом редакции «Биржевых ведомостей» (в период, когда эта газета имела умеренно-либеральное направление), одновременно в течение в 1870-х годов – фактическим редактором демократического сатирического журнала «Будильник» и литературно-художественного, в достаточной мере аполитичного «Живописного обозрения».

Множество стихотворений, рассказов, пьес, исторических статей и воспоминаний И. Н. Захарьина в разные годы появлялось на страницах «Исторического вестника», «Русской старины», «Вестника Европы» и др. Ряд этих произведений был впоследствии собран в книгах: «Люди темные» (1889), «Грезы и песни» (сборник стихов, 1-е издание 1883 г., за 13 лет выдержало четыре издания), «Тени прошлого. Рассказы о былых делах» (1885), «Молодая пора» (1891), «Для спектаклей» (1897), «Хива» (1898), «Жизнь, служба и приключения мирового судьи» (1900), «Граф В. А. Перовский и его зимний поход в Хиву» (1901), «Кавказ и его герои» (1901), «Для народа» (1897), «Встречи и воспоминания» (1903).

Кроме того, в 1898–1904 годах И. Н. Захарьин занимался разбором архива фрейлины графини А. А. Толстой, некоторые материалы из которого были в 1904 году опубликованы в «Вестнике Европы».

Скончался И. Н. Захарьин в 1906 году в Кисловодске.

Сравнительно скудные сведения об этом авторе, тем не менее, рисуют перед нами портрет человека, более полувека отдавшего литературному поприщу. По своим политическим пристрастиям Захарьин принадлежал скорее к умеренной либеральной оппозиции, хотя порой склонялся к консервативно-охранительным взглядам, но не входил непосредственно в тот или иной лагерь, что, в сущности, естественно и объяснимо для человека, так или иначе связывающего свою творческую деятельность с исторической наукой. Именно позиционирование себя как историка, попытка разобраться в истоках, смысле и последствиях тех или иных событий, вызывала в литераторе нежелание полностью принимать узкий общественно-политический взгляд какой-либо партии и следовать ему. Тут уместно вспомнить слова одного из русских историков, старшего современника И. Н. Захарьина, М. П. Погодина: «Кто же более сверху смотрит, как не историк. Только именно историк и может смотреть на события сверху, потому что он знает прошедшее и по этому прошедшему может предсказать и будущее…»

Соотношение недавнего прошлого и настоящего с проекцией будущего, несомненно, глубоко занимало Захарьина. В своей историко-литературной деятельности он стремился к конкретному анализу фактов, тщательно изучал ситуации, с которыми сталкивался в общественной жизни. Как современник Великих реформ Александра II, состоявший к тому же в 1860–1870-х годах на государственной службе в ведомствах, реализовывавших элементы реформ на местах, он имел возможность видеть как положительные, так и отрицательные их стороны, причем непосредственно в живом процессе преобразований, охвативших Россию. Так, например, наряду с благотворностью самой идеи отмены крепостного права И. Н. Захарьин непосредственно наблюдал и восприятие реформы крестьянами (зачастую выражавшееся в бунтах по поводу «утаивания барами подлинной воли», якобы заключавшейся в безвозмездной передаче всей земли народу), и проблемы, связанные с расчетом выкупных платежей (неизбежно приводившие к тяжбам между крестьянами и землевладельцами), и многие элементы непоследовательности, которые заключал в себе план реформы и которые становились очевидными только при конкретной реализации преобразований на местах, и многих других. А в отношении серии очерков «Воспоминания о Белоруссии» критики справедливо отмечали, что автор, убежденный приверженец русификации западнорусского края, «приводит, однако, факты, которые раскрывают весь вред этого направления». В последнем случае, правда, следует говорить не столько о действительном «вреде» русификации бывших польских воеводств, а о тех опасностях общественно-политического взрыва, которые мог вызвать этот процесс, неправильно поведенный, и многочисленных нюансах, которые он порождал. Но, в любом случае, замечание указывает на амбивалентность проблемы, поставленной И. Н. Захарьиным, и различные трудности на пути ее решения.

Все это, однако, как будто не приближает нас к решению проблемы, заявленной в начале статьи – о соотношении исторической науки и «рассказов очевидцев», которые мы обозначили как ретроспективную публицистику или документальную беллетристику. Не профанирует ли данный подход к историческому материалу саму историю, не размывает ли границы между наукой и вымыслом?

Едва ли. У этих направлений действительно разные ниши: серьезные исторические исследования, как правило, обладают специализированным направлением: они интересны только для узкого круга профессионалов. Участь почтенная, но, увы, оставляющая за бортом огромную потенциальную аудиторию, в просторечии именуемую «широким кругом лиц, интересующих историей и культурой». Именно этой опасности стремились избежать те толстые журналы, в которых преимущественно сотрудничал И. Н. Захарьин – в первую очередь, «Исторический вестник», издатели которого, в первую очередь, С. Шубинский, изначально ставили себе цель сделать издание привлекательным для широкого читателя, а не только обслуживающим интересы избранной аудитории. Для этого в журнале активно публиковались воспоминания, исторические романы и повести. Сходным образом действовал М. И. Семевский, типичный редактор-собиратель, тщательно и умело всюду отыскивавший для своей «Русской старины» интересные материалы и придававший им, при необходимости, хорошую литературную обработку. При этом издатель «Русской старины» считал особенно назидательными недавно происшедшие события, уроки и ошибки недавнего прошлого и полагал, что ранее освещение тех или иных эпизодов или фактов чьей-либо биографии предоставляет немало возможностей для защиты и восстановления исторической правды. Поэтому дискуссионные проблемы прошлого, затронутые И. Н. Захарьиным и изложенные живым художественным слогом, находили отклик у редакторов названных изданий и охотно принимались ими к публикации. Лишенные академической строгости, они формируют в сознании широкого читателя определенный смысловой историко-культурный фон – даже несмотря на неточности и допущения, порой присущие им. Повествование о прошлом составляет почву или ткань, образ истории, необходимый для всякого мало-мальски образованного человека для того, чтобы не стать ему «Иваном, не помнящим родства». Без такого образа или фона восприятие каких-либо конкретных эпизодов, событий или явлений прошлого просто невозможно – им просто негде будет задержаться в сознании и памяти человека. И задача его формирования в России, по крайней мере, со времен Карамзина оказалась в руках не только и не столько академических историков, сколько историографов-литераторов, создающих определенное историко-культурное поле для мышления.

Д. И. Болотина

Встречи и воспоминания: из литературного и военного мира

Моей дорогой дочери Н. И. Захарьиной посвящается эта книга


Предисловие автора

В настоящую книгу вошли мои статьи, печатавшиеся с 1898 года в журналах «Исторический вестник», «Русская старина» и «Вестник Европы». Статьи эти составлены по моим запискам и, отчасти, по воспоминаниям. В статьях о Шамиле и графе Л. Н. Толстом я передаю, между прочим, и те впечатления, чисто личные, которые я вынес из встречи с этими двумя замечательными людьми минувшего века. Лишь одна статья – «Виновники польского восстания в 1863 году» – выходит из рубрики «встреч и воспоминаний», но она в то же время служит как бы предисловием для последующей статьи – «Эпизоды из эпохи восстания» того же года.

Статьи мои того же повествовательно-исторического характера, печатавшиеся в журналах ранее, изданы А. С. Сувориным отдельной книгой («Тени прошлого»).

Автор

Белинский и Лермонтов в Чембаре (Из моих записок и воспоминаний)

I

Чем был знаменит Чембар. – Рассказы о жизни в Чембаре императора Николая Павловича. – Бывший стряпчий Львов и представление государю уездных властей. – 16-й стрелковый батальон и офицерская жизнь того времени. – Беспечальное житие помещиков. – Дом Шумских. – Рассказы о Лермонтове. – Поездка в Тарханы на могилу поэта. – Старый слуга Лермонтова. – Барский дом Арсеньевых. – Фамильная часовня

Чембар, небольшой уездный город Пензенской губернии, куда занесла меня судьба в начале 1859 года, представлял из себя в то время для каждого мало-мальски интеллигентного русского человека большой интерес: в 12-ти верстах1 от города, в селе Тарханах, спал «холодным сном могилы» гениальный поэт Лермонтов, скончавшийся всего 18 лет назад, и много людей, знавших и помнивших его, были еще живы, а в уезде проживал даже его родственник и очень близкий ему человек, отставной полковник Павел Петрович Шангирей. В самом же Чембаре жил с своею многочисленною семьей родной брат умершего лишь 11 лет назад знаменитого критика В. Г. Белинского – Константин Григорьевич Белинский, с которым я вскоре и познакомился лично. В Чембаре я встретил очень многих обывателей из интеллигентов, которые хорошо помнили и юного лейб-гусара Лермонтова, приезжавшего в имение своей бабки Арсеньевой (в Тарханы) и знаменитого критика Виссариона Григорьевича Белинского, сына чембарского уездного лекаря Белинского.

Наконец, Чембар был замечателен еще и тем, что в этом городе – сравнительно недавно – лежал несколько недель больной император Николай Павлович. Поздно вечером, под самым Чембаром, была опрокинута и сломана его карета, он вывихнул себе при падении ключицу и должен был пролежать несколько недель в Чембаре, где оказал ему первую помощь уездный лекарь Енохин (сменивший Белинского), впоследствии лейб-медик. Об этом интересном событии стоит сказать несколько слов. Я приведу здесь рассказ очевидца, стряпчего Львова. Этот чиновник был в 1859 году уже в отставке и жил в собственном доме, в Чембаре же. Вот что я тогда узнал от него и записал.

Как-то летом, уже под вечер, прискакал в Чембар с ближайшей почтовой станции Калдус (по дороге на Пензу, откуда ехал государь) верховой и сообщил, что он ехал с царем в качестве форейтора, что в овраге, при спуске под гору карета упала и поломалась, что это случилось верстах в десяти от города, и царь идет пешком, так как, во-первых, экипаж его сломан, а, во-вторых, он от боли в плече не может ехать… Хотя государя уже ожидали, но известие о приключившемся с ним несчастье всполошило всех и каждого. Прежде всего решили осветить путь, по которому шел царь в город; собрали все смоляные бочки по городу и живо стали расставлять их и зажигать по дороге… Когда государь вошел наконец в Чембар, то его встретил караул из местных инвалидных солдат под командою престарелого поручика Грачева (из выслужившихся нижних чинов Павловского гвардейского полка2), жившего в Чембаре более уже десяти лет. Едва царь поравнялся с караулом, и Грачев скомандовал: «На плечо! Слушай – на краул!», как Николай Павлович, взглянув на офицера, проговорил:

– Здравствуй, Грачев!..

Все присутствовавшие при этой сцене были поражены той необычайной памятью на лица, какую обнаружил государь, узнав по прошествии десяти лет бывшего фельдфебеля Павловского полка…

Затем царь стал лечиться в Чембаре, а для чиновников, по рассказу Львова, наступили черные дни: все они были в большом страхе и ожидали, что вот-вот стрясется над ними беда – узнает как-нибудь царь про их грешки и потащит их, рабов Божьих, на цугундер…

– Дорога из моего дома в уездный суд, – рассказывал Львов, – лежала как раз мимо того дома, где проживал государь, и я ранее всегда, конечно, ходил этим путем; но когда поселился там император, я стал ходить в уездный суд кругом, через площадь, так как и мне и другим чиновникам страшно было проходить под окнами государевой квартиры…

Но эта предосторожность не избавила все-таки чембарских чиновников от представления государю. Как только его здоровье стало поправляться, он выразил желание проживавшему все время в Чембаре Пензенскому губернатору увидеть местных уездных чиновников; губернатор оповестил их и назначил день для представления. Вот тут-то и начался между чембарскими чиновниками настоящий переполох: надо было подновлять и пригонять мундиры, запасаться новыми шпагами, треуголками, темляками… Наконец настал день представления, – и вот как рассказывал об этом событии стряпчий Львов:

– Дом, где жил Николай Павлович, был небольшой, деревянный3, одноэтажный, и в нем была всего одна большая комната – зала, где мы и собрались все, ни живы ни мертвы, как говорится… Губернатор научил нас, как отвечать на приветствие государя и как себя держать, предупредив также, чтобы не было никаких просьб с нашей стороны. Ну, стоим мы, трясемся, шепчем: «Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его…» Мне как занимающему видную должность уездного стряпчего пришлось стоять в первом ряду вместе с городничим, уездным судьею и исправником. Вдруг какой-то придворный распахнул двери из соседней комнаты, – и Николай Павлович вышел к нам в сопровождении губернатора и губернского предводителя дворянства.

– Здравствуйте, господа! – громко проговорил император.

Мы низко поклонились и ответили вполголоса:

– Здравия желаем Вашему Императорскому Величеству!..

Государь пристально осмотрел всех нас, улыбнулся и сказал, обращаясь к предводителю: «Я их знаю…» А затем прибавил несколько слов по-французски.

Мы все удивились, откуда и как мог знать нас император… Что он узнал начальника инвалидной команды Грачева, – это мы еще могли объяснить необычайной его памятью; но как он мог знать, например, меня, когда я делал почти каждый день две версты лишних, обходя его квартиру, чтобы только как-нибудь, грешным делом, не попасться ему на глаза?..

Затем государь подошел к городничему, заслуженному майору, увешанному орденами и медалями, на деревянном костыле, заменявшем ему раненую ногу, и спросил его, в каком сражении он был ранен. От него подошел к старейшему из нас по годам, уездному судье, имевшему медаль 1812 года и за взятие Парижа, и спросил, в каком полку он служил.

Вся аудиенция продолжалась не более пятнадцати минут. Государь, по-видимому, был в очень хорошем расположении духа, хотя рука его все еще была на перевязке. Наконец, он кивнул нам головой, мы еще раз низко поклонились и стали потихоньку сходить с крыльца. Когда мы все вышли уже за ворота, то судья, понимавший по-французски, остановил нас и разъяснил загадку, почему именно государь сказал, что «знает» нас. Оказалось, что он припомнил, что видел всех нас на сцене в театре во время представление комедии Гоголя «Ревизор»…

* * *

В Чембар я приехал в январе 1859 года совсем юным прапорщиком 16-го стрелкового батальона4, расположенного в этом городе5.

Жизнь офицеров того времени, то есть 40 лет назад, и их времяпрепровождение не имеют, конечно, ничего схожего с жизнью теперешних обществ офицеров, у которых есть и военные собрания, и библиотеки, и потребительные общества, и офицерские суды. Тогда, увы! – ничего этого не было, и жизнь наша в зимнее время была праздная, у нас не было тогда даже библиотеки, и один лишь командир батальона полковник Э. К. Фитингоф получал «Русский инвалид» и «Военный сборник», которые иногда и попадали в офицерские руки. Никаких других газет никто из офицеров не получал и не читал, – и все политические новости узнавались поэтому очень поздно. Телеграфа проведено еще не было, и экстренные распоряжения посылались эстафетами, то есть пакет отправлялся от станции до станции с ямщиком на двухколесной тележке, запряженной в одну лошадь…

Очень редко можно было увидеть в квартире офицера какую-нибудь газету, кроме «Русского инвалида»; из книг доставались и читались одни романы. Только впоследствии, два года спустя, было положено основание батальонной библиотеке. Между тем, в смысле светских удовольствий офицерская жизнь того времени не оставляла желать ничего лучшего. Пензенская губерния была, как известно, дворянскою губернией, Чембарский уезд изобиловал помещиками, и у некоторых из них сохранились еще собственные оркестры, набранные из крепостных музыкантов.

Так как в самом Чембаре помещался, собственно, один лишь батальонный штаб, а все четыре роты расположены были по уезду, то мы скоро перезнакомились со всеми помещиками и были приглашаемы на все их балы и торжественные семейные празднества. Наше офицерское общество не пожелало, конечно, оставаться у них в долгу, – и летом 1859 года в лагере под Чембаром в небольшой березовой роще мы устроили «вокзал»6, где каждое воскресенье были танцевальные вечера, на которые приезжали соседние помещики с своими семействами.

Чембарским уездным предводителем дворянства был тогда Михаил Николаевич Владыкин, который впоследствии, разорившись, поступил на сцену московского Малого театра артистом на вторые роли с жалованьем что-то 600 рублей в год; он написал потом несколько пьес, из коих «Омут», «Весельчаки» и «Пожившие мужья» имели успех.

Две трети офицеров нашего батальона были помещичьи сынки, со средствами, державшие при себе не только крепостных слуг, но и собственных лошадей и своры борзых и гончих. Жалованье же наше было в то время очень незначительное: так, например, я по чину прапорщика получал всего 98 рублей «в треть», то есть за 4 месяца.

Ho не все, однако, из нас вели праздную жизнь веселящихся офицеров; уже и в то время начинались «новые веяния» и порывы к самообразованию; несколько офицеров, окончивших курс кадетских корпусов, составили отдельный кружок и стали приготовляться в военную и инженерную академии; несколько офицеров из гимназий стали подумывать об университете, а трое перевелись в гвардию и таким образом составили себе «карьеру» без всяких особых трудов и хлопот. Вследствие сорокалетней давности я позволю себе назвать здесь моих бывших товарищей и упомянуть, кстати, о их дальнейшей, столь различной судьбе, поскольку она стала известна мне впоследствии. К числу «академиков», как их называли в батальоне, принадлежали поручики Семичев, Воробьев, Ушаков и штабс-капитан Озерский; из них П. Н. Семичев умер от оспы, уже поступив в Инженерную академию; Я. А. Ушаков, находясь в той же академии, был приговорен в 1862 году к смертной казни через расстреляние за распространение между петербургскими фабричными рабочими прокламаций, призывавших к бунту (смертная казнь была потом заменена каторгой). Только двое, Озерский и Воробьев, окончили академический курс благополучно, и один из них давно уже генералом. Поручик Янович, я и прапорщик Л. Корольков стали заниматься с высланными в Чембар студентами и приготовлялись в университет; но Корольков впоследствии, в Москве уже, застрелился, а В. Я. Яновичу помешали поступить в университет семейные обстоятельства (неожиданная женитьба)… Из офицеров, перешедших в гвардию, мне известна судьба поручика Ларионова, ныне бригадного генерала7, и прапорщика Р. фон Гартмана, перешедшего в начале 1860 года в Семеновский полк и ставшего затем камер-юнкером и директором крупных акционерных предприятий в Петербурге.

Вот какая различная судьба выпала на долю маленьких офицерских кружков 16-го стрелкового батальона, на которые разбилось тогда наше общество… Но житейская волна была все еще сильнее нас, и тогда, в 1859 году, мы еще только подумывали о «новой жизни»; в общем же плыли пока по течению, и наша пустая жизнь была полна праздности и таких иногда удовольствий, о которых теперь вспоминается с некоторым конфузом… Единственное дело, которому мы, молодые офицеры, отдавались тогда с истинною охотою и даже увлечением, это было обучение солдат грамоте. У меня, например, в селе Свищевке, где квартировала 2-я рота, в которой я состоял, была школа с 40 учениками, из коих самому младшему было 25 лет.

* * *

В Чембаре, на базарной площади, в небольшом деревянном флигеле жило семейство Шумских, состоявшее из старичка-чиновника, занимавшего должность соляного пристава (тогда продажею соли заведовала казна)8, его жены и свояченицы, старой девы. Это были в высшей степени добрые, милые и радушные люди. Сам Шумский, по происхождению поляк, был сослан в Чембар в 1831 году9;

в Польше он был учителем гимназии, окончив курс в Виленском университете. Живя в Чембаре в качестве ссыльного, он влюбился в дочь небогатого помещика, женился на ней и мало-помалу так обрусел, что остался в Чембаре навсегда, получил место соляного пристава, купил домик и дожил таким образом до старости, так как во время моего знакомства с ним ему было уже 60 лет.

Это был в то время самый гостеприимный и милый дом во всем Чембаре. У Шумского не было детей, и весь излишек своих доходов он употреблял на выписку книг, и таким образом составил себе довольно большую и очень разностороннюю библиотеку, преимущественно русских и французских книг; польских книг было немного, так как г-жа Шумская по-польски совсем не знала. Дом Шумских был единственным местом, где можно было достать книги для чтения.

Но не одно только радушие хозяев и их ценная библиотека привлекали нас, молодых офицеров, в их дом. Главною приманкою служило то, что в этом самом доме, – как сейчас помню, деревянный, низенький, одноэтажный, в пять окон на улицу, – восемнадцать лет назад много раз коротал время М. Ю. Лермонтов, часто приезжавший в Чембар из села Тархан, где он живал и гащивал у владелицы этого села, своей родной бабки Арсеньевой. В этом же доме бывал не раз и В. Г. Белинский. Так как семья Шумских резко выделялась по своей интеллигентности из всего остального чиновничества Чембара, то очень естественно, что Лермонтов и Белинский бывали в их доме охотнее и чаще, чем в других домах бедного уездного городка. В их маленькой и уютной гостиной были еще целы те стулья и кресла, на которых сидели эти знаменитые гости, а за скромными «ужинами» были в употреблении еще те самые ножи и вилки, которые они держали не раз в своих руках.

В доме Шумских было написано Лермонтовым в альбом г-же Подладчиковой и известное двустишие, начинавшееся словами «Три грации»…10

Самое знакомство Шумских с поэтом началось в церкви.

– Стоим мы с сестрой у всенощной, – рассказывала милая и почтенная старушка г-жа Шумская, – и видим, что у правого клироса стоит молодой офицер в блестящей гусарской форме и то и дело поглядывает на нас, и именно на меня. Я была тогда дама молодая, и мне, конечно, было приятно такое внимание. Когда мы выходили из церкви, и народ прижал нас на паперти, этот офицер неожиданно появился вблизи нас и, слегка расталкивая напиравших богомольцев, вывел нас из церкви, проводил до ограды и очень любезно с нами раскланялся. Мы не знали, кто он такой, но к нам подошел в это время кто-то из знакомых и объяснил, что фамилия гусара Лермонтов, что это внук и наследник г-жи Арсеньевой, богатой помещицы из села Тархан, что он гостит у бабушки и очень часто приезжает развлекаться в Чембар. В то время его литературная слава была совсем еще невелика; его «Герой нашего времени» появился и дошел до Чембара позже, а в это время мы зачитывались романами Марлинского11.

Когда я пришла и сказала мужу, что нам оказал любезность в церкви внучек помещицы Е. А. Арсеньевой, то мой супруг попенял мне, почему я не пригласила этого Лермонтова посетить нас. На другой день мы отправились к обедне в ту же церковь и увидели опять у правого клироса этого офицера. Он все время обедни, как и накануне, поглядывал в нашу сторону, но только уже не на меня, а на сестру… Мы поняли, что он школьничает, и не стали обращать на него внимания. Однако после обедни он опять подошел к нам, раскланялся и назвал в первый раз свою фамилию. Затем, уже выйдя из церкви, он начал с нами разговаривать, и я пригласила его зайти в дом и познакомиться с мужем. Он принял приглашение, зашел к нам и просидел у нас более часу, беседуя с мужем и рассматривая его библиотеку. С того времени он, когда приезжал в Чембар, всегда заходил к нам, не раз запросто обедал и брал книги для чтения. Первое его стихотворение, которое дошло к нам в Чембар, было запрещенное, и мы его списали у одного петербургского студента, приезжавшего на вакацию; это были известные стихи «На смерть Пушкина», за которые Михаила Юрьевича в первый раз и сослали на Кавказ. Затем дошел до нас его роман «Герой нашего времени», и мы увидели, что это не то, что Марлинский, и зачитывались этим романом.

Когда Лермонтова простили за его стихи и вернули с Кавказа, то он прогостил у бабушки в Тарханах месяца два и в это время бывал у нас уже как старый знакомый и прославившийся поэт. В нашем обществе он был веселым и остроумным собеседником, и я никогда не замечала, чтобы он был раздражительным или придирчивым к кому-нибудь. Он был иногда только очень грустным и, видимо, скучал и тосковал по Петербургу. В нем была еще одна особенность: он всегда за кем-нибудь ухаживал… В последний раз он был в Чембаре за год до своей смерти, и когда потом мы узнали, что он убит, горько поплакали о нем.

Несколько месяцев спустя после его смерти, именно в марте 1842 года, прах Лермонтова привезли в Чембар в свинцовом гробу, и много народу выходило встречать и провожать гроб. Везли его на лошадях, шагом; гроб был покрыт черным бархатом с серебряными позументами и установлен был на особые, нарочно устроенные в Пятигорске длинные дроги, которые сопровождал с Кавказа крепостной человек Арсеньевой, бывший дядька поэта, и затем его слуга, находившийся при нем в Пятигорске в то время, когда его убили. Из Чембара прах Лермонтова провезли прямо в Тарханы, где и похоронили.

* * *

Вскоре же я попал и в Тарханы. Это было летом, в начале августа. Я как-то познакомился в Чембаре с молодым помещиком Кашинским, имение которого было вблизи Тархан, и мы решили ехать на могилу Лермонтова вместе.

Село Тарханы, если ехать большим сибирским трактом по дороге от Чембара до Пензы, будет на двенадцатой, кажется, версте от Чембара и видно с дороги в правой стороне. Когда мы приехали в Тарханы и вошли в господский дом, то он оказался пустым, то есть в нем никто в то время не жил; но порядок и чистота в доме были образцовые, и он был полон мебели, той же, какая была восемнадцать лет назад, когда в этом доме жил Лермонтов. Нас встретил тот самый дворовый человек, Ермолай Козлов, бывший с Лермонтовым на Кавказе, и, узнав о цели нашего посещения, стал водить нас по дому и рассказывать о прошлом. Затем он повел нас наверх, в мезонин, в те именно комнаты, в которых всегда жил, находясь в Тарханах, Лермонтов. Там, как и в доме же все сохранилось в том виде и порядке, какие были во времена гениального жильца этих комнат. В запертом красного дерева со стеклами шкафе стояли на полках даже книги, принадлежавшие поэту. Особенное наше внимание обратил на себя небольшой портрет Лермонтова в красном лейб-гусарском мундире, писанный масляными красками. Портрет этот, висевший над небольшим письменным столом, был писан самим Лермонтовым12, с зеркала. Это объяснил нам старый слуга поэта; да, наконец, под самым портретом стоял год (1837-й) и инициалы Лермонтова13. Очень интересно бы в настоящее время узнать и справиться, цел ли этот портрет, и где и у кого он находится.

Много-много уже лет спустя, именно в июле 1891 года, когда минуло целое пятидесятилетие со дня смерти поэта, я жил в Пятигорске14 и посетил, между прочим, Э. А. Шангирей, из-за которой, по показанию почти всех современников катастрофы, и произошла роковая дуэль Лермонтова с Мартыновым; я спросил ее о вышеупомянутом портрете Лермонтова, и Эмилия Александровна подтвердила мне, что портрет этот действительно был писан самим Лермонтовым, и что она знала и слышала о существовании этого портрета, но где он и у кого находится, – не знает.

Осмотрев дом, мы отправились на могилу поэта. Она оказалась вблизи дома и в то же время неподалеку от сельской церкви, в большой каменной часовне, построенной в саду. Часовня была заперта висячим замком, ключ от которого находился у священника, жившего тут же, на селе. Старик, дядька Лермонтова, пошел за ключом, вскоре же принес его, и мы вошли в часовню. Там были похоронены, как оказалось, четверо: бабушка поэта, генеральша Е. А. Арсеньева (урожденная Столыпина), пережившая на несколько лет своего нежно любимого внука, ее дочь – мать поэта, и сам он. Четвертая могила принадлежала, если не ошибаюсь, кому-то из родственников Арсеньевой, умершему в детском возрасте. Я, по крайней мере, не обратил тогда внимание на эту могилу, не записал о ней ничего, а теперь забыл, кто именно четвертый похоронен в этой фамильной усыпальнице.

Могильный памятник Лермонтова был высечен из черного мрамора в виде небольшой четырехсторонней колонны, на одной стороне которой был приделан бронзовый вызолоченный лавровый венок, а на двух других было выгравировано время рождения поэта и смерти с обозначением, что он жил 26 лет и 10 месяцев. Серебряная лампада висела в часовне, а в стене на восток были вделаны несколько образов. Вот все, что было на могиле этого величайшего поэтического гения, умершего почти в юношеском возрасте и не достигшего даже полного расцвета своих творческих сил…

Когда мы вышли из часовни, оглянулись вокруг и увидели барский дом, сад, а внизу пруд, то нам невольно вспомнились следующие строки известного стихотворения Лермонтова, относящиеся, несомненно, к этой самой местности, где поэт, рано осиротевший, проводил свои детские годы:

 
…И вижу я себя ребенком; и кругом
Родные все места: высокий барский дом
И сад с разрушенной теплицей;
 
 
Зеленой сетью трав подернут спящий пруд,
Вдали туманы над полями…
 

Святая, преданная любовь, которую питала к своему «дорогому Мише» его бабушка, сделала то, что прах его был похоронен на родной земле, рядом с близкими ему людьми, и даже осуществилось отчасти и заветное желание поэта, выраженное им в своем вдохновенном стихотворении-молитве «Выхожу один я на дорогу»: вблизи часовни, уже поднявшись над ее крышей, «темный дуб склонялся и шумел»…

– Старая барыня, – объяснял нам верный слуга поэта, – как только похоронили Михаила Юрьевича, тотчас же приказали вырыть из лесу и посадить вблизи часовни несколько молодых дубков, из которых принялся только один, а остальные пропали…

Умирая несколько лет спустя после своего гениального внука, бабушка завещала похоронить себя с ним рядом и оставить комнаты поэта в мезонине в том самом виде, в каком они были при его жизни и которые она охраняла от перемен, пока жила сама. В 1859 году, когда судьба дала мне возможность посетить Тарханы, завет старушки Арсеньевой свято исполнялся еще. Что же произошло там теперь, по прошествии 44-х лет, этого я не знаю.

II

П. П. Шангирей. – Распространение известности критика Белинского. – Его брат Константин Григорьевич. – Журнал «Колокол» и Пензенский губернатор Панчулидзев. – Ограбление откупщика Ненюкова. – Сенаторская ревизия Сафонова. – Биографические сведения о семье Белинских. – Смерть Виссариона Григорьевича Белинского

В октябре того же 1859 года мне довелось познакомиться с родственником Лермонтова, отставным полковником Павлом Петровичем Шангиреем, и даже провести в его доме «по делам службы» почти сутки. Это случилось следующим образом.

Однажды в конце октября, во время самой ужаснейшей погоды, я получаю «приказ» от командира батальона отправиться немедленно в качестве депутата с военной стороны в уезд, «на мертвое тело»… Оказалось, что стрелок 1-й роты, возвращаясь из батальонного лазарета, из Чембара, в свою роту поздно вечером провалился в какой-то маленькой речонке сквозь лед, весь обмок и обледенел, а затем сбился ночью с дороги, не имел сил добраться до жилья и замерз в поле, на земле Шангирея. Мне предлагалось в приказе войти в соглашение с местным становым приставом Гиацинтовым и отправиться на место для присутствования при поднятии «тела». Вскоре я нашел Гиацинтова и на другой же день по получении приказа сидел со становым в его тарантасе, и мы тащились по ужаснейшей проселочной дороге, изрытой колеями и рытвинами, превратившимися от мороза в твердый камень; морозы стояли уже порядочные, а снегу все еще не было на полях. Разбитые по всем суставам, продрогшие и измученные, вечером дотащились мы до деревни, принадлежащей Шангирею, и становой приказал ямщику ехать на господский двор.

Еще дорогою становой рассказал мне, что Шангирей приходится Лермонтову родственником, и что у него есть вещи и письма поэта. Так как я в то время, будучи юным прапорщиком, благоговел перед гением этого поэта еще более, чем благоговею теперь, то понятно, что был очень обрадован рассказами моего спутника и, забывая все мучение дороги, с нетерпением желал увидать Шангирея.

Помещик встретил нас очень радушно. Это был отставной кавказец, лет за 60, но еще очень бодрый и крепкий человек; он был выше среднего роста и плотно сложенный, с коротко остриженной, словно выбритой головою, одетый по старой привычке в бешмет и черкеску.

Когда окончились все церемонии первого знакомства и разговоры на ту несчастную тему, из-за которой мы, собственно, и приехали, полковник стал внимательно расспрашивать меня о современном вооружении солдат и затем спросил, правда ли, что в наш стрелковый батальон присланы какие-то новые «винтовки», стреляющие будто бы на версту расстояния.

Я удовлетворил его любопытство и объяснил ему, что нашими стрелками только что получены из Тулы шестилинейные винтовки, стреляющие пулями Минье на 1200 шагов прицельных15, что эти винтовки заменили бывшие в стрелковых батальонах тяжеловесные люттихские штуцера16, заряжавшиеся при помощи особого молотка, загонявшего в ствол пулю, и имевшие вместо штыка тяжелый и неуклюжий нож-тесак. Старый воин так и засиял от радости, когда я рассказал ему о свойствах и качествах нового (тогдашнего) вооружения, считавшегося в то время последним словом военной техники.

– А в мое-то время, на Кавказе, – говорил он, вздыхая и покачивая головою, – было такое жалкое вооружение, что просто стыдно и вспомнить! Наши гладкоствольные ружья стреляли своими круглыми пулями едва только на 200–300 шагов, а у черкесов и тогда уже были винтовки, стрелявшие вдвое дальше17. И знаете ли, что эти канальи, татары18, проделывали? – выедет, бывало, перед нашим отрядом на какой-нибудь ровной поляне их джигит, прицелится в роту, стоящую сомкнутым строем, шагов этак на 500, и выстрелит… глядь, солдатик и повалился со стоном наземь… А он, бестия, поворачивает к нам круп лошади, расстегивается, где следует, наклоняет голову к луке седла, обнажает нам цель и стоит несколько секунд, не шевелясь, пока не выстрелят по нем, – и, конечно, напрасно, потому что пули не долетают до него. Увидят это казаки, рассердятся и поскачут за ним; ну, тогда уже шутки плохие…

Когда эти военные разговоры были окончены, я исподволь перевел речь на Лермонтова и сказал Шангирею, что знаю наизусть почти все стихотворения поэта, по крайней мере, все мелкие, то есть лучшие его пьесы…

– А знаете его «Валерик»? – спросил полковник.

– Как же не знать, – отвечал я, – ведь это одно из немногих его батальных стихотворений.

– А вот я вам его сейчас покажу, – проговорил Шангирей и вышел из столовой, где мы сидели за самоваром, в кабинет. Через несколько минут он вернулся и показал мне небольшую тетрадь очень толстой бумаги, где было написано все названное стихотворение, но с большими помарками, вставками и выносками. В то же время он сообщил мне, что у него имеются несколько картин, писанных масляными красками самим поэтом, и хранятся письма Лермонтова с Кавказа к нему же, Шангирею, который, оказалось, был родственником поэта по Аркадию Столыпину, своему двоюродному брату.

Как глубоко я скорблю теперь, спустя 40 лет, что тогда, в тот осенний бурный вечер, когда сидел за чайным столом в уютном деревянном одноэтажном доме Павла Петровича Шангирея, не попросил у него позволение снять копии с писем Лермонтова или хотя бы переписать того же самого «Валерика»… Кто знает, где эти письма теперь и у кого, и были ли они когда-нибудь в руках людей, специально знакомящихся с каждою строкою, вышедшею из-под пера Лермонтова? Или, может быть, совсем погибли эти письма, и от них не осталось не только копий, но и следов… И – кто знает – может и самое стихотворение «Валерик» имело в рукописи, принадлежащей Шангирею, какие-нибудь новые варианты или даже новые строфы…

С беззаботностью молодости я отнесся тогда к тому драгоценнейшему сокровищу, которое держал в своих руках!.. Я был бесконечно счастлив, что вижу подлинную рукопись Лермонтова, и совсем уже не думал о письмах его, картинах и вещах, которые были тоже у Шангирея.

И не думал я обо всем этом, главным образом, потому, что никак в то время не воображал и не предвидел, что мне придется впоследствии жить и существовать литературным трудом и что много-много лет спустя мне доведется вспоминать мою вечернюю беседу с покойным П. П. Шангиреем, внесенную лишь вкратце по возвращении в Чембар в мой дневник…

А в тот памятный вечер, едва только стенные часы пробили десять, как хозяин поднялся из-за стола и, извиняясь, пожелал нам покойной ночи, заявив при этом, что он всегда привык ложиться в это время спать.

На другой день мы поднялись рано, и, когда вышли в столовую к утреннему чаю, хозяин уже поджидал нас. Через полчаса мы поблагодарили хозяина за гостеприимство и распростились с ним. Затем мне никогда более не довелось видеться с ним, так как, исполнив возложенное на меня поручение, я уже не вернулся в имение Шангирея и проехал прямо в Чембар. В следующем же 1860 году наш батальон был переведен на кантонир-квартиры19 в соседнюю Саратовскую губернию, в раскольничий город Кузнецк.

* * *

В доме тех же Шумских, летом же 1859 года я узнал, что в Чембаре проживает родной брат знаменитого критика Белинского, Константин Григорьевич Белинский. В это время литературная слава и известность Белинского стала уже проникать всюду, главным образом, благодаря журналам, преимущественно «Современнику», издаваемому Панаевым и Некрасовым. Эти журналы очень часто стали рекламировать недостаточно оцененного при жизни писателя, цитировали его мнение и статьи и, наконец, сообщили, что известный в Москве меценат-купец Солдатенков предполагает издать полное собрание сочинений покойного критика, скончавшегося, как известно, при несколько исключительных обстоятельствах… В то время, то есть в 1859 году, прошло уже четыре года со времени вступления на престол императора Александра II, и всякая опала с покойного Белинского была, по-видимому, снята. Революционное же движение на западе Европы 1848 года, к которому был ни за что ни про что припутан этот писатель (в силу своего известного «Письма к Гоголю»), не только улеглось, но было вытеснено и заслонено у нас, в России, другим событием, несравненно более крупным и важным, – только что окончившейся Крымскою войной. И поэтому с имени Белинского спал как бы сам собою тот запрет, который тяготел на нем с рокового 1848 года, бывшего в то же время по странному стечению обстоятельств и годом смерти знаменитого критика. Тем не менее в то время, о котором идет речь, имя покойного Белинского произносилось в провинции все еще с некоторою опаской, как и имя А. И. Герцена, издававшего уже в Лондоне свой «Колокол».

Отправившись на розыски, я нашел Константина Григорьевича проживающим в одной из глухих улиц Чембара, в деревянном флигеле, состоящем всего из трех маленьких комнат. При нем жила его многочисленная семья – жена и дети; кругом была бедность и нищета… Как известно, он, овдовев уже после смерти брата, женился во второй раз и имел теперь 8 человек детей.

Меня встретил человек невысокого роста, широкоплечий, лет 50-ти с лишком, с густыми темными волосами на голове, очень бедно одетый, давно не брившийся… Это и был отставной титулярный советник К. Г. Белинский, родной брат умершего писателя. Я назвал себя, объяснил цель своего посещение и узнал следующее.

Константин Григорьевич служил самым скромным и мирным чиновником в местной думе (по-тогдашнему ратуше) секретарем. Год назад приехал в Чембар на обычную ревизию Пензенский губернатор Панчулидзев. На другой день его приезда ему представлялись по обыкновению все уездные власти, и в том числе несчастный Константин Григорьевич. И вот, едва только губернатор подошел по очереди к Белинскому, и этот последний проговорил: «Титулярный советник Белинский», – как губернатор громко ответил: «А, знаю! Пьяный советник Белинский», – и, быстро отвернувшись от него, подошел к другому, стоявшему рядом чиновнику…

Несчастный Белинский, имевший восемь детей, из коих один только старший сын содержал сам себя, был поражен, как громом. Наконец, и такое публичное, ничем не вызванное и незаслуженное оскорбление!..

Во время последовавшей затем ревизии губернаторский чиновник в думе рвал и метал, что называется, и, в конце концов, секретарь должен был подать в отставку, в которую вскоре и был уволен с пенсией в 16 рублей с копейками в месяц.

По отъезде Панчулидзева из Чембара в Пензу несчастный Белинский долго и тщетно старался узнать причину такой необычайной немилости к своей маленькой особе со стороны такой крупной, как губернатор, и, наконец, после долгих хлопот и выпытываний узнал от уездного предводителя дворянства, М. Н. Владыкина, следующее. Губернатор Панчулидзев висел уже, как говорится, на волоске: против него собиралась в Петербурге серьезная гроза, которая и разразилась над ним во следующем 1859 году, когда в Пензенскую губернию был послан на ревизию с чрезвычайными полномочиями сенатор Сафонов, удаливший от должностей в губернии массу чиновников с преданием суду. Конечным же результатом ревизии было увольнение от должности и самого губернатора.

Весь этот сыр-бор загорелся из-за статьи «Дневной грабеж в Пензе», напечатанной Герценом в «Колоколе» в 1858 году. В этой статье (которую я читал впоследствии) рассказывалась следующая достоверная история, происшедшая в кабинете Пензенского губернатора Панчулидзева в конце декабря 1857 года.

Пришел к нему в кабинет откупщик Ненюков, державший на откупе кабаки Пензенской губернии, и принес обычную мзду за истекший год в размере трех тысяч рублей вместо пяти, которые тот же губернатор получал обыкновенно ранее; откупщик ссылался на «плохой год», на бывший в конце августа страшный пожар в Пензе, опустошивший более половины города и прочее, но Панчулидзев ничего знать не хотел и требовал прежние пять тысяч. Наконец, Ненюков заявил: «Воля ваша, ваше превосходительство, что хотите, со мной делайте! А я более дать не в силах», – и с этими словами откупщик достал из бокового кармана сюртука бумажник, вынул оттуда пачку ассигнаций и стал отсчитывать. Когда он отсчитал три тысячи, положив их губернатору на стол, а остальные деньги стал укладывать обратно в бумажник, то Панчулидзев мгновенно выхватил у Ненюкова из рук бумажник, опорожнил его и в пустом уже виде вложил обратно в боковой карман сюртука откупщику, совершенно ошалевшему от неожиданности и ужаса такого грабежа. Затем губернатор повернул Ненюкова к выходной двери кабинета и вытолкнул в приемную, пригрозив ему, что если только он осмелится кому-нибудь «открыть рот» об этом происшествии в кабинете, то он, губернатор, ушлет его туда, куда Макар и телят не гонял…

Откупщик Ненюков, действительно, «рта не открыл», когда вышел ограбленный из губернаторского кабинета. Но от Панчулидзева он прямо направился к правителю его канцелярии статскому советнику Мешкову и объявил ему, что его «часть» отнята сию минуту губернатором, с которого он, откупщик, обыкновенно начинал раздачу питейной дани; от Мешкова Ненюков направился к управляющему казенной палатой с тем же приятным известием, затем поехал к полицмейстеру полковнику Петрово, к трем советникам губернского правления, и так далее, – словом, ко всем тем чинам и лицам, считая в том числе частных приставов города и квартальных, которые получали всегда от откупщиков в конце года свои обычные «наградные»…

Скандал в чиновничьем мире Пензы вышел небывалый. Все чиновники, не получившие дани, ругали на чем свет стоит губернатора, вполне уверенные, что Ненюков не осмелился бы измыслить такую историю, если бы она не произошла в действительности. Когда Панчулидзев узнал, наконец, что Ненюков все еще со списком в руках продолжает разъезжать по городу и оповещать чиновников, – имя же им легион, – что он не может уплатить им на этот раз их «наградных», то приказал арестовать «клеветника» при полицейской кутузке. Тогда жена Ненюкова выехала потихоньку в ту же ночь из Пензы и поскакала в Петербург спасать и выручать мужа из беды неминучей…

В те времена, как известно, не было не только телеграфа, но и железных дорог; первый телеграф через Пензенскую губернию прошел лишь в следующем 1859 году; все важные и экстренные распоряжение и донесение пересылались эстафетами, то есть при помощи лошадей. Так же точно, вероятно, двигалось и «дело» пензенского откупщика, купца 2-й гильдии Ненюкова. Однако, как ни тихо шло это дело, но дошло оно каким-то путем до Лондона и попало, конечно, в редакцию «Колокола», в руки А. И. Герцена. А затем, в мае 1858 года, появилась и самая статья «Дневной грабеж»…

«Колокол» в то время был очень распространен: его беспрепятственно получали в нескольких экземплярах в каждом губернском городе и во многих даже уездных городах. Мы, офицеры 16-го стрелкового батальона, получали этот экземпляр от М. Н. Владыкина, выписывавшего два экземпляра. Теперь прошу читателя представить себе, какое впечатление произвела тогда в Пензенской губернии статья Герцена, написанная вдобавок en toutes lettres20.

И этому самому губернатору Панчулидзеву, отлично, конечно, ознакомившемуся с статьей «Колокола», уже висевшему на волоске и ожидавшему грозы, вдруг докладывают, во время приезда в Чембар, что в числе имеющих представиться чиновников находится брат знаменитого литератора Белинского… И вот, не будучи в силах отомстить далекому Герцену, Панчулидзев сорвал гнев на несчастном титулярном советнике Белинском21.

– И уж добро бы я действительно пил, – говорил мне добродушный Константин Григорьевич, – тогда, по крайней мере, не было бы уже так больно и обидно! А то ведь нет: пил, как и все перед обедом, перед ужином, в гостях, где придется, – и пьяным меня никто не видел…

После первого нашего свидания Константин Григорьевич зашел ко мне, и мы потом стали видеться часто. Разговоры наши большею частью, конечно, вращались около его покойного брата, Виссариона Григорьевича. Вот что я узнал в то время и записал в свою памятную книжку.

Отец Белинских был, как известно, полковой врач, стоявший с полком в Свеаборге, где и родился тогда его старший сын Виссарион. Родиной его было село Белынь Чембарского же уезда, где отец Григория Никифоровича Белинского был диаконом. От этого и самая фамилия врача была вначале не Белинский, а Белынский, по имени села, а потом уже как-то в полковой канцелярии, в формулярном списке, его стали писать Белинским. Отца их все-таки тянуло на родину в Чембар, – и как только открылась в этом городе вакансия уездного и городового врача, то Белинский-отец тотчас же и перепросился на службу в свой родной город, куда вскоре и переехал со всею семьею, состоявшею тогда из жены и сына. Мальчик поступил вскорости в местное уездное трехклассное училище, в котором и окончил курс; он оказался замечательно способным учеником и получил при окончании курса награду – книгу Евангелие в изящном переплете. (Книга была подписана, между прочим, И. И. Лажечниковым, известным романистом, бывшим в то время директором училищ Пензенской губернии). Затем отец отвез старшего сына в Пензу и определил его в губернскую гимназию, прямо во 2-й класс, в августе 1825 года. Там он, однако, не окончил курса22; но затем, попав в Москву, Белинский благодаря своим блестящим способностям поступил в Московский университет казеннокоштным студентом, так как в те времена при этом университете (в старом здании, в одном из флигелей, выходящих на Большую Никитскую улицу) было устроено общежитие или конвикт – для бедных, собственно, студентов. Через два года по поступлении в университет студента Виссариона Белинского постигла, как известно, неудача: он был исключен из университета «по неспособности», как было официально ему объявлено и как значилось потом и в журнале совета и в аттестации, выданной ему из университета: «способностей слабых и нерадив…» Самую главную и решающую роль в этом прискорбном событии играл, по словам брата, профессор истории, известный М. П. Погодин, почему-то особенно невзлюбивший В. Белинского. «Неспособность» исключаемого студента была припутана тут ни к селу, ни к городу, как говорится; главным же – юридическим – поводом к исключению послужило его болезненное состояние.

Дальнейшая затем судьба этого даровитейшего писателя всем известна: это был тяжкий, непокладный, чисто каторжный труд журналиста-критика – сначала в Москве, в «Телескопе» Надеждина, а затем в Петербурге, в «Отечественных записках» Краевского и позднее в «Современнике». Один раз только – и то недолго – отдохнул покойный писатель от своей каторжной жизни – это во время поездки за границу, откуда он имел неосторожность написать свое известное порицающее «Письмо к Гоголю», благодаря которому, собственно, и были нарушены самые последние часы его жизни – как это изображено на известной картине художника Наумова23.

III

Различная судьба братьев Белинских. – Их переписка. – Время студенчества старшего брата. – Его приезды в Чембар. – Белинский в роли святочного странника. – Захват писем Белинского князем Енгалычевым. – Клич М. И. Семевского. – Марья Васильевна Белинская. – Маска покойного Белинского. – Отсылка его сочинений брату. – Хлопоты о пособии

Какая различная судьба выпала на долю этих двух братьев Белинских! Один так и не пошел далее уездного училища и остался несчастным титулярным советником, отставным чиновником, уволенным от службы по распоряжению губернатора-взяточника с грошовою пенсией и умершим в том же самом Чембаре в бедности и неизвестности. Другой брат попал в старейший и лучший университет России, стал знаменитым журналистом и критиком, которого читала вся грамотная Россия, сочинения которого, изданные в свет, имели потом громадный и вполне заслуженный успех, и которому, наконец, по истечении 50 лет со дня смерти предполагается к постановке памятник для увековечения его славного имени в потомстве!..

Но уже и тогда, 50 с лишком лет назад, когда еще были живы оба брата, нежно в детстве любившие друг друга, эта значительная разница в их жизненных путях сильно смущала одного из них, именно младшего брата, Константина, который, по его словам, не раз принимался горько сетовать на замечаемое им охлаждение к себе и своей семье со стороны старшего брата, писателя, приписывая это охлаждение влиянию жены брата, Марьи Васильевны; и, вероятно, эти сетование и вызвали, наконец, то письмо Виссариона Григорьевича к брату, в котором встречаются, например, следующие строки:

«Напрасно ты думаешь, что я сердит на тебя: ей-богу, и не думал сердиться. Причина моего молчание – беспрерывные хлопоты, заботы, труды, беспокойства и пр. Судьба занесла меня в Питер – что делать! Мой удел носиться туда и сюда по волнам жизни и не знать никогда пристани, у которой ты так счастливо приукрылся и пригрелся. Всякому свой путь в жизни – и надо идти, а не жаловаться. Что со мною было и как – этого не перескажешь и во ста письмах; да, по разности наших дорог в жизни, это и не совсем было бы для тебя понятно. Бог даст, увидимся – потолкуем; а пока позволь мне тебя уверить, что я искренно к тебе расположен, от всего сердца желаю тебе всякого счастья – и всегда с радостью с тобою увижусь, если Бог приведет. Что за дело, что я редко пишу! Будто любовь в переписке, а не в душе? Итак обнимаю и целую тебя по-братски… Если будет у тебя еще сын или дочь – бери меня в кумовья; я уж пришлю славный гостинец»… И так далее. Письмо это писано Белинским брату во время самого блестящего периода его литературной деятельности и помечено 9 апреля 1840 года. Тут же, в конце письма, выставлен и адрес – в следующей приписке: «Если будешь писать ко мне, то пиши так: в Петербург, Виссариону Григорьевичу Белинскому, в контору редакции «Отечественных записок»24.

При всяком удобном случае, как видят читатели, старший брат выказывал свою нежность и внимание к младшему. По рассказам Константина Григорьевича, писатель, живя в Москве, всегда разыскивал «земляков», чембарских торговцев, приезжавших в столицу по своим делам, и, пользуясь «оказией», постоянно высылал брату какие-нибудь гостинцы. Между прочим, однажды в 1832 году он прислал ему с неким Сукалкиным довольно толстую тетрадку стихов различных авторов, которые ему, по-видимому, более нравились и произведения которых он вписывал в эту тетрадку. Там встречаются стихотворения Пушкина, Веневитинова, Полежаева, Языкова, Одоевского, Тепловой и многих других. Между прочим, там имелись стихотворения и чисто патриотические, вроде, например, известных «Стансов» Пушкина «В надежде славы и добра…» Тетрадь эту Константин Григорьевич подарил мне вместе с несколькими письмами своего покойного брата, – и я впоследствии отрывал от этой тетрадки маленькие куски и дарил их тем моим знакомым, которые желали иметь у себя автограф знаменитого критика. В 1883 году тетрадь эта поступила в собрание автографов П. Я. Дашкова.

Виссарион Григорьевич Белинский за время свой жизни в Москве – сначала студентом, а затем журналистом, – два раза приезжал в Чембар к брату и замужней сестре и проводил у них по нескольку недель. Так, однажды по рассказу его брата и семейства Шумских он, будучи студентом, провел в Чембаре Святки и не особенно, кажется, скучал за это время. Так как он и ранее, будучи еще в пензенской гимназии, очень любил «наряжаться» на Святки и при этом импровизировать согласно принятой им на себя роли, – то и на этот раз, соединившись в компанию с учителями местного училища и с некоторыми друзьями своего детства, он «нарядился» странником и в таком виде посетил многих своих давних знакомых, из коих его никто не признал; между прочим, он посетил в тот вечер и дом Шумских. При этом все удивлялись интересному рассказу странника-старца о жизни в Москве и о том, как он ехал сюда в Чембар с обозом товара, купленного в Москве для своей лавки одним местным купцом. Только на другой день узнали, что странником был одет доктора сын – студент Белинский…

* * *

В сентябре 1860 года 16-й стрелковый батальон ушел из Чембара на стоянку в Саратовскую губернию, и я распростился с Константином Григорьевичем. За время нашего знакомства я видел у него несколько пачек писем его знаменитого брата и почти все их перечитал. Затем я не был в Чембаре два года, – и когда попал туда проездом осенью 1862 года и посетил Константина Григорьевича, то узнал от него, что все письма его брата, которые только у него оставались, у него выпросил для снятия с них копий князь Енгалычев, чембарский уездный предводитель дворянства, сменивший М. Н. Владыкина, что письма эти князь Енгалычев выпросил «на одну неделю», а между тем прошло уже более года, а он этих писем не возвращает и даже не отвечает на письма Константина Григорьевича.

Я, конечно, ничем не мог помочь бедному Константину Григорьевичу в этом деле и, пробыв в Чембаре несколько дней, уехал в Москву, искренно лишь пожалев о том, что два года тому назад сам не переписал этих писем. Но, к счастью, им не суждено было погибнуть так, например, как погибли, несомненно, письма Лермонтова к Шангирею.

После 1862 года прошло много лет… Я жил в 70-х годах в Москве и занимался литературным трудом. Вдруг читаю однажды в «Русской старине» воззвание М. И. Семевского к лицам, могущим что-либо доставить ему, Михаилу Ивановичу, о критике Белинском или даже указать – где и у кого могут находиться письма этого литератора, к кому-либо им писанные. В том же приглашении покойный редактор «Русской старины» объяснял и причины своей любознательности: что в названном журнале будет напечатан обширный труд о жизни и сочинениях Белинского. Тотчас же по прочтении этого приглашения я написал М. И. Семевскому о судьбе писем покойного Белинского к его брату и указал ему, где и у кого они должны были находиться. По счастью, князь Енгалычев был в то время жив (очень может быть, что он здравствует и поныне) и, получив нарочитое письмо из «Русской старины», тотчас же выслал Михаилу Ивановичу все письма Белинского во всей их неприкосновенности, – и, таким образом, большая часть писем покойного писателя к его брату в Чембар не погибла для истории русской литературы и появилась на свет Божий – в «Русской старине». Куда затем девались подлинники этих писем и где и у кого они в настоящее время находятся – этого я не знаю25.

Перед отъездом моим в 1862 году из Чембара покойный Константин Григорьевич убедительно просил меня побывать в Москве у вдовы писателя, Марьи Васильевны Белинской, и попросить ее о высылке в Чембар ему, Константину Григорьевичу, полного собрания сочинений его брата, которое тогда уже вышло, изданное в Москве же г-ном Солдатенковым в 12-ти томах.

По приезде в Москву я, как только устроился и получил от попечителя H. В. Исакова разрешение посещать университетские лекции, тотчас же, в первое воскресенье, в конце октября того же 1862 года отправился по данному мне Константином Григорьевичем адресу в Александринский институт26, находившийся на одной из окраин Москвы; в этом институте супруга покойного писателя, Марья Васильевна Белинская, служила кастеляншей.

Долго меня водили по разным коридорам и комнатам, пока, наконец, привели в маленькую, всего в три комнаты квартирку, занимаемую кастеляншей. Меня встретила дама среднего роста, лет за 40, с худым и очень энергичным лицом, сохранившим следы прежней красивости. Я назвал себя, объяснил цель моего визита и передал ей поклон от ее beau frère’a27. Она, по-видимому, была очень довольна этим вниманием к ней со стороны мужниной родни – и стала подробно расспрашивать о семье Константина Григорьевича и о нем самом, изъявляя полную готовность выслать ему сочинение его брата. Во время нашего разговора в комнату (служившую и гостиною и кабинетом) вошла молодая девушка, выше среднего роста, с довольно полным, но бледным лицом, очень красивым и умным, которое отличалось правильностью очертаний и своим строгим профилем, напоминавшим, судя по портретам ее покойного отца.

– Это моя дочь, Ольга Виссарионовна, – проговорила хозяйка, указывая на вошедшую28.

Затем она подвела меня к висевшей на стене в футляре из стекла гипсовой маске покойного писателя, снятой с него тотчас же после смерти: лицо Белинского поражало своею худобою и тем страдальческим выражением, которое наложили на него, очевидно, предсмертные мучения…

Вскоре я получил от покойной Марьи Васильевны письмо, в котором она извещала меня, что сочинение ее мужа высланы уже в Чембар по назначению, о чем она и просила сообщить Константину Григорьевичу. Затем в следующем году, то есть в 1863, мне довелось посетить Марью Васильевну еще раз по следующему поводу.

Константин Григорьевич написал мне из Чембара письмо, в котором убедительно просил похлопотать в литературном фонде (тогда, кажется, только что основанном) о пособии для него и его семьи. Я, не зная тогда, где этот фонд находится и к кому надо обращаться, послал его письмо к Марье Васильевне, которая и пригласила меня быть у нее по этому делу. При свидании она сообщила, что никогда лично не была знакома с родными мужа и даже никого из них не видела, и что поэтому находит для себя не вполне удобным обращаться в фонд с названным ходатайством…

Спустя несколько дней после свидания с Марьей Васильевной я прочел в одной из петербургских газет чью-то небольшую статейку о Белинском, где, между прочим, было сказано, что покойный критик – уроженец западных губерний и польского происхождения29. Я решил опровергнуть эту небылицу: написал маленькую заметку и понес в редакцию «Московских ведомостей», бывших тогда в руках Каткова и Леонтьева. Я застал в редакции какого-то господина в золотых очках, высокого роста, довольно пожилого и гладко выбритого, который, прочтя мою заметку, сказал, что она будет напечатана.

– Я не заметил этого вранья, – сказал мне этот господин, – иначе, я и сам бы опроверг эти выдумки о Белинском, которого я знавал лично, когда он жил и писал в Москве.

Я полюбопытствовал спросить его фамилию, и оказалось, что предо мною был очень известный в то время в Москве литератор-фельетонист Пановский, представлявший из себя довольно крупную величину в тогдашних «Московских ведомостях». Я воспользовался случаем и объяснил мое недоумение по поводу письма ко мне Константина Григорьевича… Пановский был так любезен, что согласился принять все хлопоты на себя. Я сообщил ему адрес несчастного Константина Григорьевича – и мы расстались.

На другой день в «Московских ведомостях» была действительно напечатана моя заметка, а спустя некоторое время я получил от Константина Григорьевича из Чембара письмо, в котором он извещал меня, что ему из Петербурга выслано пособие. Но от кого было, собственно, это пособие и в каком размере – он не пояснял, да меня это не могло особенно и интересовать. В том же своем письме Константин Григорьевич извещал меня, что его старший сын (мелкий чиновник, служивший в Пензе) принял вызов Тобольского губернатора и собирается ехать на службу в Сибирь… Это было последнее письмо, полученное мною от Константина Григорьевича Белинского, – и с тех пор я ничего не знаю ни о самом Чембаре, ни о дальнейшей судьбе родственников покойного писателя В. Г. Белинского.

С.-Петербург.

28 января 1898 года

Поездка к Шамилю в Калугу в 1860 году30
(Из записок и воспоминаний)

I

Жизнь в глухом селе Пензенской губернии. – Солдатская школа грамоты. – Вызов в батальонный штаб. – Беседа с адъютантом и представление полковнику Фитингофу. – Назначение в командировку в Калугу. – Село Поимы и его «дурная слава». – Разбои на больших дорогах. – Мои попутчицы

В конце декабря 1859 года я проживал в селе Свищовке, Чембарского уезда Пензенской губернии, где заведовал школою грамоты нижних чинов 2-й роты 16-го стрелкового батальона, в котором состоял тогда офицером. Учеников у меня было около 40 человек, и самому младшему из них было не менее 25 лет. В то время, как известно, не существовало еще всеобщей воинской повинности, и в военную службу могли быть принимаемы «рекруты» даже и 30-летнего возраста. И вот, с такими-то «учениками» я возился уже более трех месяцев, начав их обучение с половины сентября, то есть тотчас же, как только была закончена наша лагерная стоянка под Чембаром.

Ученики у меня были молодцы по части понимания грамоты и, начав с азов, они через три месяца порядочно уже разбирали гражданскую печать, а некоторые приступили даже к писанию палочек и букв. Только несколько человек из малороссов да два татарина приводили меня в совершенное отчаяние своею непонятливостью и выговором… Никаких в то время «систем» у нас, к сожалению, не было; мы лишь знали, что в гвардейских войсках при обучении грамоте нижних чинов была принята система Золотова, но к нам в стрелковые батальоны, в самую глушь Пензенской губернии, эти новшества еще не дошли в то время.

Говоря правду, я порядочно-таки скучал в ту зиму; единственным развлечением служили поездки к окрестным помещикам, у которых и приходилось коротать вечера и праздничные дни. Поэтому легко будет понятна моя радость, когда однажды вестовой из села Полян, где находился наш «ротный двор», доставил мне казенный пакет, в котором заключалось «предписание» командира батальона, полковника Эмилия Карловича Фитингофа следующего содержания: «С получением сего предписываю вам явиться немедленно по делам службы в город Чембар…»

Офицерские сборы были, конечно, недолгие, и на другой же день я был уже в Чембаре, отстоящем от Свищовки всего в 25 верстах. Первым делом, конечно, я отправился к батальонному адъютанту, чтобы узнать, в чем дело и ради чего меня вызвали. Адъютант, поручик H. А. Добрынин, сказал мне:

– Полковник предложит вам поездку в Пензу – отвезти в дивизионный штаб годовой отчет31. С этим отчетом должен бы ехать я, но Эмилий Карлович не хочет меня отпустить от себя, а потому и вызвал вас. Предупреждаю вас, что, не зная нашей канцелярской тарабарщины, вы не справитесь с этим делом, – и советую ответить прямо, что командировка в Пензу не по вашим силам… Тогда Эмилий Карлович предложит вам, вероятно, другую – в Калугу, за приемкой огнестрельных снарядов для батальона на будущий год.

Я чрезвычайно был обрадован последним сообщением Добрынина, так как, во-первых, это была еще первая моя командировка на службе, а во-вторых, поездка в Калугу лежала через Тамбов, где жили все мои родные и где у нас был свой дом, а по дороге, в Кирсановском уезде – имение.

На другое утро, облачившись в полную форму, я отправился к полковнику, одному из самых милых, добрых и честных командиров, каких я знал потом в жизни. Когда я вошел в зал, где в уголку стояло наше батальонное знамя, то увидел к крайнему своему удивлению и конфузу следующую картину: у стены, около рояля, прячась за него, стоял командир – совсем «без галстука», как говорится: волосы его были растрепаны, сам он был в ночных туфлях и в коротеньком сером пальто, а против него, на другом конце зала стояли два сына – мальчики 10 и 12 лет – и их бонна; все это было вооружено подушками различной величины, которые в виде навесных бомб и летали по комнате… Сражение было в самом разгаре, так как на меня, стоявшего в дверях, обратили внимание лишь тогда, как одна из подушек, брошенных бонной, была ловко отпарирована полковником и полетела в мою сторону: бонна, заметив меня, вскрикнула «ах!» и убежала из комнаты…

Полковник – худенький, маленького роста, лет 45, всегда веселый, добродушный и жизнерадостный немец, совершенно обрусевший за время своей 25-летней службы на Кавказе, – повернул ко мне смеющееся лицо и положил на рояль подушку, приготовленную было к метанию.

– А, явились уже! Заходите в кабинет, я сейчас приду, – проговорил он и исчез из зала, сопровождаемый веселыми криками и смехом детей.

Через несколько минут он вошел в кабинет (успев исправить свой костюм и шевелюру). Я ему представился…

– Предстоят две командировки, – сказал полковник. – Не хотите ли проехаться в Пензу с годовым отчетом?

Я отвечал так, как был научен Добрыниным и как в действительности и было: что я совершенно несведущ по части канцелярской и хозяйственных отчетов. Полковник подумал несколько секунд и отвечал:

– В таком случае поезжайте в Калугу – за приемом пороха и свинца. Кстати, Шамиля увидите.

Я поблагодарил и сказал, что по дороге увижу, прежде всего, своих родных, живущих в Тамбове.

– И прекрасно! – заключил Эмилий Карлович. – Сегодня получите предписание, подорожную и деньги; а унтер-офицера себе в помощь возьмите такого, которого вы хорошо знаете.

Я поблагодарил еще раз и откланялся. На другой день я обедал у полковника, и этот старый кавказец читал мне совершенно уже серьезно и наставительным тоном целую инструкцию, как я должен был ехать из Калуги в Чембар с военным транспортом пороха и какие должен был принимать предосторожности, чтобы не взлететь, грешным делом, на воздух…

В сумерки того же дня я уже усаживался в почтовые сани-«обшевни», запряженные тройкою лошадей, а рядом со мною, закутанный в казенный тулуп, сел унтер-офицер 1-й роты Савельев, которого я выбрал себе в помощь.

* * *

Первая почтовая станция от Чембара была в 17-ти верстах и называлась Поимы. Это было большое село в несколько тысяч душ, с двумя церквами и расположено было на большом сибирском тракте, идущем с Чембара на Кирсанов. Все село состояло из старообрядцев, крепостных крестьян графа Шереметева, и о жителях этого села была очень худая слава. Даже и в то время, то есть в конце уже 50-х годов, крестьяне села Поимы «пошаливали», как о них говорили: то есть, говоря яснее, занимались при случае грабежами и убийствами, – по крайней мере, те дворы, которые были расположены с обеих сторон большой дороги, проходящей через все село.

Дело в том, что почти все дворы этой главной улицы села были постоялые, проезд же по большому сибирскому тракту был в те времена очень большой: все проезжие купцы и помещики, направлявшиеся из внутренних губерний на Пензу, Казань, Пермь и за Урал должны были проезжать через Поимы; а так как большинство путешественников ездило тогда «на долгих» или «на передаточных», то им, волей-неволей, и приходилось останавливаться в Поимах – или затем, чтобы «кормить» лошадей или же для ночлега. И вот, если неосторожный путник, какой-нибудь «недогадливый купец», проезжающий издалека и никем не предупрежденный о дурной славе Поим, решался, уговариваемый своим ямщиком, заночевать в этом селе, то уже далее ему не суждено было ехать: его ночью же и убивали – преимущественно посредством удушения, чтоб не было крови, а затем убитого таким образом проезжающего относили в овин и в ту же ночь этот овин горел, как бы от неосторожного обращения с огнем во время сушки снопов… И такой уже был в селе порядок: у кого ночью горел овин, к тому на другой день собирались все влиятельные мужики-домохозяева, так называемые мироеды, и погорелец задавал им пир горой. Кости же сгоревшей жертвы прибирались обыкновенно куда-нибудь подальше от села, закапывались в оврагах, в лесах, и все исчезало бесследно, и несчастный становился для своей семьи и в официальных списках своей родины «без вести пропавшим»…

В Поимах квартировала наша 3-я рота, командир которой поручик В. Я. Янович только за несколько недель перед тем женился, и мне еще довелось быть его шафером. Я поэтому прямо остановился у него, а Савельеву приказал ехать на почтовую станцию, переменить лошадей и тотчас же заезжать за мной, чтобы ехать далее. Но едва только мы уселись за самовар, как в квартиру Яновича вошла дама, закутанная по дорожному, и стала убедительно просить меня ехать вместе, так как она и ее спутницы боялись отправляться одни ночью: страшились и людей, то есть ночных нападений и волков… Молодая хозяйка, жена Яновича, пригласила вошедшую раздеться и войти в комнаты, и я узнал, что фамилия дамы Мосолова, что она ехала «по обещанию» в Воронеж, к угоднику Митрофанию32 так же, как и две другие ее спутницы – помещицы пензенской же губернии; ехали они в зимнем прекрасном возке и как и я на почтовых; приехали в Поимы немного ранее меня и очень обрадовались, узнав от моего унтер-офицера, что я еду с ними по пути. Я охотно согласился ехать с ними вместе, и спустя час мы выехали из Поим и на другой день к обеду добрались до Кирсанова, а на третий день были в Тамбове, где я и остановился на целую неделю – погостить у родных.

Вот какой страх внушали в те времена наши большие дороги проезжающим!..

II

Турнир между Тамбовским губернатором Данзасом и корпусным генералом Липранди. – Ограбленные бриллианты. – Приезд в Тамбов министра М. Н. Муравьева. – Заступничество Липранди за ограбленного. – Увольнение генерала Липранди. – Епископ Макарий и актер Милославский. – Дорога до Калуги. – Встреча Нового года на почтовой станции под Зарайском. – Подводные камни на пути

В Тамбове я застал в самом разгаре страшную войну, которая там велась открыто между Тамбовским губернатором К. К. Данзасом33, с одной стороны, и командиром 6-го армейского корпуса генералом Липранди – с другой. Война шла на жизнь и на смерть, с переменным счастьем… а началась она, как и всегда водится, из-за пустяков каких-то – из-за права первенства на бале дворянского собрания: сначала поссорились между собою жены, за них вступились мужья – и пошла писать губерния.

Совсем уже в открытую борьбу противники вступили между собою во время приезда в Тамбов по делам служебным бывшего в то время министра государственных имуществ М. Н. Муравьева (впоследствии Виленского генерал-губернатора и графа). Недели за три до приезда Муравьева в Тамбове, в гостинице Пивато был ограблен остановившийся там торговец бриллиантами, какой-то еврей, австрийский подданный, и ограблен, по его показанию, на очень крупную сумму: более чем на 30 тысяч рублей чистыми деньгами и камнями. Ограбление совершилось ночью: во время сна в запертый номер вошли неизвестные грабители, пригрозили ножом проснувшемуся и закричавшему о помощи купцу, закутали ему и обвязали одеялом голову, обобрали все, что было можно, и ушли, заперев номер по-прежнему на ключ, который, очевидно, был заранее изготовлен. На крик несчастного проснулась вся гостиница, сбежались люди, но грабителей и след простыл. Так как весь грабеж был совершен ночью и впотьмах, то потерпевший не мог объяснить приметы преступников и их лица, но он представил прямо в руки полицмейстера, полковника Колобова одну чрезвычайно важную улику – форменную пуговицу с гербом Тамбовской губернии (улей и три пчелы), которая, по-видимому, принадлежала мундиру полицейского офицера. Пуговица эта была найдена на другой день утром в номере ограбленного купца вблизи его постели, и, по его словам и заверениям, могла принадлежать тому именно грабителю, который долго боролся с ним, закутывая и увязывая ему голову.

Поиски и следствие не привели ни к чему: все бриллианты и деньги купца канули как в воду. Между тем, по городу стали распространяться различные слухи и толки – народная молва прямо винила полицию в этом деле, и почему-то было припутано и имя полицмейстера… Местные власти стали, наконец, обвинять ограбленного купца в клевете и распространении ложных слухов, а затем, в одно прекрасное утро, взяли его и заарестовали при полицейской кутузке, может быть именно из боязни, чтобы он не сунулся к министру Муравьеву, которого ждали со дня на день.

Генерал Липранди, бывший уже на ножах с губернатором, отлично, конечно, знал всю эту историю, и вот случилось следующее необычайное происшествие: когда корпусный генерал проезжал по Дворянской улице, где помещалась городская полиция, канцелярия полицмейстера и кутузка, на запятки его кареты быстро вскочил несчастный еврей и подъехал вместе с ним к квартире Муравьева. Тут уже Липранди открыто принял его под свое покровительство: спустя всего несколько минут после того, как он вошел к министру, дежурный чиновник вышел на крыльцо и пригласил так счастливо ускользнувшего из полицейской кутузки еврея к министру же, в его приемный зал… Что там говорилось и делалось – это, конечно, осталось для публики неизвестно; но только купец получил в тот же день свои документы и поспешил, подобру-поздорову, уехать из Тамбова, а полицмейстер и губернатор получили потом из Петербурга по этому делу большие неприятности.

Вскоре, однако, турнир между Данзасом и Липранди был закончен и совершенно неожиданно полною победою губернатора: генерал-лейтенант Липранди был отчислен от командования 6-м корпусом и назначен членом военного совета, а на его место назначался заслуженный артиллерийский генерал Стахович (ходивший с серебряным обручем на голове, рассеченной сабельным ударом).

* * *

В Тамбове в это время были две личности, диаметрально противоположные по своему общественному положению и профессиям, но, тем не менее, пользовавшиеся одинаково шумным успехом среди высшего губернского общества и преимущественно у дам: это были епископ Макарий и актер Милославский. Первый из них был совсем еще молодым человеком, имевшим с небольшим 30 лет, с темными волосами, высокий, стройный, красивый, обладавший замечательною способностью импровизации, которая всего рельефнее проявлялась в его проповедях: он говорил их увлекательно, без всяких тетрадок и без аналоя, с одним лишь архиерейским посохом в правой руке; публика так и рвалась к алтарю и амвону, чтобы не проронить ни одного слова церковного витии; многие приезжали и приходили к обедне лишь ко времени проповеди. Впоследствии преосвященный Макарий был архиепископом в Харькове и Вильне, а затем назначен был на митрополичью кафедру Москвы, где и скончался весною 1882 года.

Знаменитый актер Милославский пожинал, в свою очередь, лавры в тамбовском театре, незадолго до того выстроенном на Дворянской улице. По происхождению Милославский был барон Фридебург, с прекрасным воспитанием и крупным сценическим дарованием. Я видел его в пьесе «Испанский дворянин» в роли Сезара де Базана и хорошо помню его изящную и увлекательную игру и те шумные овации, которыми его приветствовали.

Расстояние от Чембара до Калуги было тысячу слишком верст; мне по правилам полагалось ехать по 50 верст в сутки, а всего три недели, между тем я легко ехал почтовыми лошадьми по 150 верст в день и имел, следовательно, в своем распоряжении целых две недели лишних, поэтому и прогостил в Тамбове и повеселился все первые дни Рождества, а затем уже двинулся в дальнейший путь, останавливаясь лишь для ночлега и обеда.

Приехав под самый Новый год на одну из почтовых станций под Зарайском, я застал там несколько помещичьих семейств, ожидающих лошадей уже целые сутки, так как станция эта была маленькая, а разгон и проезд по случаю Святок большой. И мне тоже, несмотря на то, что я ехал «по казенной надобности», смотритель объявил, что ранее как через двенадцать часов он не может дать лошадей, и, таким образом, я застрял на этой станции, да еще под Новый год.

Но тогда были совсем иные общественные отношения, нравы и времена! Благодаря молодости, живо удавалось сходиться с людьми, да наконец – и это самое главное – все застрявшие на этой станции оказались помещиками – двое калужскими, а остальные местные, рязанские, жившие недалеко от Зарайска. Между ними была семья отставного ротмистра Телегина, возвращавшаяся из Москвы и состоявшая из десяти душ: они ехали в трех возках с горничными и лакеями и забирали по три тройки. Семья Телегиных состояла преимущественно из молодежи: ехал моряк, офицер, старший сын Телегина, и двое статских, младших его братьев, затем мать, тетушка и несколько барышень.

Так как я приехал на станцию уже перед вечером, то, войдя в зал и узнав, что лошадей ранее утра получить невозможно, приказал было Савельеву «расстараться» самовар, а сам начал снимать с себя дорожную шубу. Но в это время ко мне подошел высокого роста седой и очень почтенный на вид господин и заявил мне, что «это никак невозможно, чтобы я сидел за отдельным самоваром, когда он у них уже стоит и кипит на столе»… Это и оказался глава всего путешествующего семейства, довольно богатый помещик Телегин. Я с удовольствием принял его приглашение, и не прошло часа, как уже перезнакомился со всеми, застрявшими на станции, и моряк-офицер рассказывал нам о своих плаваниях в морях далеких стран, а затем барышни стали петь хором народные русские песни, и вечер прошел совершенно незаметно. Когда стрелка станционных часов приблизилась к 12-ти, и часы, собираясь бить, страшно зашипели, вошел человек Телегиных с подносом, стаканами (бокалов не оказалось на станции) и несколькими бутылками шампанского.

– Точно чувствовал я, – говорил г-н Телегин, – не послал вино транспортом, а приказал прямо поставить ящик на возок и привязать, – вот теперь и пригодилось.

Мы все чокались между собою, поздравляли друг друга и желали всего хорошего.

Когда пришла ночь, то решено было разделить всю станцию на две части: в малой комнате лечь дамам, а в большой – мужчинам; а так как в обеих этим комнатах было всего лишь два дивана, то прислуга натащила нам целые вороха сена и устроила постели на полу. Затем смотрителю было объявлено, чтобы никаких новых проезжих во время ночи в наши комнаты не пускал, а приглашал бы их располагаться на своей половине, – за что ему и была обещана приличная мзда.

Наутро мы поднялись рано, но лошади оказывалось еще не были для нас готовы, так как с вечера поднялась небольшая метель, и лошади, возившие проезжающих на соседнюю станцию, только что к утру вернулись и не были еще вполне выкормлены. Решено было напиться чаю и идти в церковь, а когда мы вернулись от обедни, на столе был готов завтрак, а лошадей нам уже запрягали.

Выехали мы все вместе. Меня пригласили сесть в один из возков, – и я потом уже не в силах был отказаться от радушного приглашение господ Телегиных заехать к ним, – и из Зарайска поехал не на Тулу, как бы следовало, а взял в сторону и попал в имение моих радушных попутчиков, у которых и провел конец Святок, едва выбравшись 7-го числа34 в дальнейшую дорогу, – к великому конфузу и смущению Савельева, который полагал уже, что мы едва ли доберемся до Калуги с этими подводными камнями, повстречавшимися в Тамбове и в Зарайском уезде на нашем пути «по казенной надобности»…

III

Представление полковнику Еропкину. – Знакомство с штабс-капитаном Руновским. – Случайная встреча с братом. – Товарищи офицеры Шаров и Орлов. – Представление Шамилю и его внешность. – Переводчик Грамов. – Неприятный инцидент во время аудиенции

По приезде в Калугу я облекся в полную парадную форму и отправился представиться прежде всего к полковнику Еропкину, «командиру батальона внутренней стражи», изображавшему собою в Калуге и коменданта, и воинского начальника, которые в то время еще не были учреждены. Я имел к Еропкину рекомендательное письмо из Тамбова от его приятеля, дежурного штаб-офицера нашего шестого корпуса, подполковника Корицкого, – и, может быть, благодаря этому обстоятельству, встретил не только любезный, но и радушный прием: полковник познакомил меня с своей семьей и просил «бывать» у него в доме.

Когда я уже уходил от Еропкина, он сказал мне:

– Вы, конечно, знаете, что здесь Шамиль, и по распоряжению военного министра все приезжающие в Калугу офицеры, от прапорщика и до генерала включительно, обязаны являться и представляться ему. Поэтому сейчас же прямо от меня поезжайте и разыщите штабс-капитана А. И. Руновского, состоящего приставом при Шамиле, и он уже назначит вам день и час, когда вы должны будете явиться к этому знаменитому нашему пленнику.

Я так и поступил: разыскал Руновского, отрекомендовался ему и по его желанию оставил ему свой адрес.

– Я вам дам знать особой повесткою накануне, когда именно вы должны будете прибыть в дом, занимаемый Шамилем, – сказал мне на прощание Руновский.

Затем я отправился еще к другому военному начальству, заведовавшему артиллерийским парком и пороховыми складами, находящимися в нескольких верстах от Калуги, с которыми мне предстояло иметь дело.

В тот же день вечером, совершенно случайно в городском клубе я встретил своего двоюродного брата, судебного следователя А. В. Захарьина, приехавшего зачем-то в Калугу из своего Медынского уезда, где он служил. Он записал меня в члены клуба «на месяц», а затем познакомил с несколькими семейными домами в Калуге, в которой он жил и служил ранее чиновником особых поручений у губернатора В. А. Арцимовича (впоследствии сенатора).

В гостинице, в которой я остановился, проживало несколько офицеров от различных частей, командированных в Калугу, как и я же за приемкой огнестрельных снарядов для своих полков и батальонов.

Между ними было несколько человек, приехавших раньше и уже представлявшихся Шамилю. Мы, новички расспрашивали их обо всех подробностях, сопровождавших это удивительное представление пленнику, заклятому врагу России, который вел с нами войну более двадцати лет, и которому правительство к великой чести своей не попомнило зла и отнеслось, вообще, как к «царскому плененному».

В той же гостинице проживали два офицера, приехавшие в Калугу одновременно со мною, – и нам предстоял, следовательно, одновременный прием у Шамиля. Офицеры эти были: подпоручик Владимирского пехотного полка35 (и 6-й дивизии) Шаров, прибывший из Пензы, где был штаб этого полка и прапорщик Орлов – Тарутинского полка36, служивший раньше на Кавказе и имевший солдатский Георгиевский крест, полученный им в звании юнкера за взятие какого-то аула. Я называю этих офицеров потому, что с ними вместе мне довелось представляться Шамилю, и упомянутый Георгиевский крест прапорщика Орлова послужил поводом к довольно неприятному случаю.

На второй же день моего свидания с штабс-капитаном Руновским, вечером, вестовой принес мне повестку, приглашающую прибыть на другой день в 11 часов утра в дом Сухотина на Одигитриевской улице для представления Шамилю. Такие повестки получили и два вышеназванные офицера.

На другой день, одевшись в парадную форму, мы в назначенный час были уже на своем месте. Нас встретил А. И. Руновский и переводчик Грамов, одетые тоже в эполетах и черкесках, при оружии. Когда нас ввели в приемную, во втором этаже дома, то там оказалось еще несколько офицеров, приезжих в Калугу. Мы чинно разместились на стульях вокруг низенького дивана приемной, отделанной в европейском вкусе, и стали с нетерпением поглядывать на дверь, в которую должен был войти бывший грозный властитель Кавказа. Разговор между нами велся вполголоса. Руновский и еще какой-то чрезвычайно бледный, высокий и смуглый офицер лет 25-ти, без руки, тихо репетировали, так сказать, с нами роли представления, предупреждая, что Шамиль каждого из нас о чем-нибудь спросит, и мы должны отвечать коротко и ясно, не вдаваясь ни в какое многословие.

Наконец, мы услышали сильный скрип ступенек той небольшой деревянной лестницы, которая была вблизи входа в приемную… Мимо этой лестницы мы только что проходили, и нам было объяснено, что она ведет в верхний этаж дома, где помещается семья Шамиля, то есть его две жены и дети, и что он сам находится в данное время среди своей семьи. Мы поняли, что это спускается Шамиль, и встали с своих мест. Еще несколько секунд – и в дверях показалась высокая атлетическая фигура знаменитого имама Кавказа… На вид это был еще мощный и крепкий старик (Шамилю в то время было 65 лет), но лицо его было болезненное и измученное на этот раз, и он так тяжело дышал, словно только что поднялся по лестнице вверх, а не спустился с нее. Борода у него была большая, окладистая, лопатою и, вероятно, седая, но выкрашена персидскою хиной в темно-красный цвет; зеленые глаза под густыми насупленными бровями смотрели неприветливо и еще не утратили своего прежнего блеска; голова Шамиля была в простой горской папахе, вокруг которой была обмотана чалма из белой и зеленой кисеи; одет он был в нагольном коротеньком тулупе из белых овчинок, и тулуп этот был расстегнут, и под ним виднелся простой темного ситца бешмет; на ногах были мягкие сафьянные сапоги с мягкими же подошвами. Так просто было одеяние великого Шамиля, врага всяческой роскоши и излишеств!..

Шамиль остановился посреди комнаты и сказал нам «селям»… Мы все низко поклонились ему, – и затем штабс-капитан Руновский стал представлять нас, называя чин каждого офицера и фамилию. Шамиль протягивал руку, кивал головою и молча же переходил по очереди к следующему офицеру. Когда вся эта предварительная церемония была окончена, он сделал несколько шагов по направлению к дивану и грузно опустился на него, сказав что-то по-татарски.

– Имам приглашает вас, господа, садиться! – быстро проговорил переводчик Грамов.

Мы тихо опустились на свои стулья, – и только тут я заметил, что вместе с Шамилем в приемную вошли еще несколько татар в богатейших черкесских костюмах, с дорогим оружием за поясом и в высоких папахах. Все они чинно, неслышными шагами прошли к дивану, на котором сел Шамиль, и разместились стоя, вдоль стены, по правую и по левую сторону от своего повелителя. Все эти рослые красавцы мюриды, между которыми, как оказалось после, находились два сына имама и его зять, стояли не только безмолвно, но даже и не шевелясь, подобно статуям, с скрещенными на груди руками и глазами, опущенными долу… Этого требовал восточный этикет и высокое положение Шамиля, как светского владыки и в то же время высшего духовного лица.

Начался разговор, отрывочный, несвязный и малоинтересный. Шамиль, пристально глядя на офицера, предлагал какой-нибудь неважный вопрос, переводчик быстро повторял этот вопрос по-русски и затем передавал ответ по-татарски. Вопросы касались преимущественно самых ординарных вещей: «Где стоит ваш полк?» – «Какими особенностями отличается место стоянки?» – «Через какие города вы ехали?» – и т. п. Если Шамиль видел на офицере какой-нибудь орден с мечами, то спрашивал – за какое дело получен был этот орден? Ответы наши были, по большей части, удачные, так как Руновский предварил нас о характере вопросов.

Когда дошла очередь до меня, то я сказал, что приехал из Чембара, за 1000 верст, и что мне многие товарищи завидовали, что я еду в город, где увижу его, имама… Шамиль, когда Грамов перевел ему мой ответ, слегка качнул головою вперед и как-то странно и грустно улыбнулся…

– А чем отличается Чембар? – спросил он.

Я ответил, что в 12-ти верстах от этого города находится могила Лермонтова, знаменитого поэта, бывшего кавказского офицера.

– Я о нем слышал, он описывал Кавказ, – сказал Шамиль.

Дошла очередь до прапорщика Орлова. Узнав, какого он полка и что он долгое время служил на Кавказе, Шамиль спросил, в каком деле он получил свой георгиевский крест?

Орлов ответил:

– За штурм аула Китури, когда был взят в плен наиб Хаджи-Магомет.

Но едва только переводчик успел передать Шамилю ответ, как этот усталый и флегматичный с виду старик мгновенно выпрямил свой сутуловатый согнутый стан, брови его нахмурились, а глаза блеснули недобрым светом. В то же время шевельнулась и вся его свита, которая до того стояла манекенами. Руновский побледнел и завертелся на своем месте. Мы все поняли, что произошло что-то особенное, неприятное. Вдруг Шамиль быстро проговорил, два раз подряд какую-то фразу, в которой упоминалось имя того же Хаджи-Магомета, оказавшего, как объяснилось после, отчаянное сопротивление (в августе 1858) нашему отряду, которым командовал генерал-лейтенант барон Вревский, раненый в этом деле двумя пулями, от которых вскоре и умер.

– Имам говорит, что Хаджи-Магомет был взят в плен мертвым, – проговорил сконфуженный Грамов.

А между тем Шамиль, все еще хмурый и видимо недовольный, поднялся с своего места; это означало, что наша аудиенция была окончена, и мы стали откланиваться.

Едва только мы спустились в нижний этаж, как Руновский накинулся на сконфуженного Орлова:

– Что вы наделали!? Как можно было говорить Шамилю такие вещи!.. и пр.

Орлов оправдывался, ссылаясь на официальную реляцию о деле под Китури, в которой Хаджи-Магомет был показан «взятым в плен», и что лишь на другой день после битвы было отправлено дополнительное донесение, в котором сообщалось, что пленный наиб «умер от ран»…

В действительности же было так, как говорил Шамиль: то есть Хаджи-Магомет был найден мертвым в башне, в которой он защищался до последнего издыхания, получив множество ран. А для того, чтобы реляция казалась пышнее и победоноснее, в ней начальство немножко прихвастнуло, упомянув о таком трофее, как «пленный» предводитель племени, в расчете, конечно, на более щедрые награды за дело.

Так неловко закончилось наше представление Шамилю. Вскоре мне довелось увидеть этого знаменитого пленника еще несколько раз – один раз на вечере в доме полковника Еропкина, а два раза в зале дворянского собрания на происходивших в то время дворянских выборах.

IV

Вечер у полковника Еропкина с Шамилем. – Мазурка. – Сыновья Шамиля: Гази-Магомет и Магомет-Шефи. – Мюрид Хаджио и Абдуррахим. – Представление Шамилю бывших пленных солдат. – Калужские нищие. – Посещение Шамилем дворянских выборов

Спустя несколько дней после представления Шамилю я был приглашен к полковнику Еропкину на вечер, «к пяти часам». Я был очень удивлен таким ранним часом, но, тем не менее, постарался приехать к этому именно часу. Оказалось, что на вечер должен был приехать и Шамиль; а так как он ложился зимою обыкновенно не позже восьми часов, то всех гостей и пригласили к пяти.

Это был, как я узнал, первый еще выезд Шамиля в частный дом в Калуге, да и вообще в России; в Петербурге пленный имам бывал лишь во дворцах, а собственно «в гости» ни к кому не ездил.

Я застал у гостеприимного хозяина большое общество, преимущественно из военных и их жен. Хотя это был простой «вечер», но дамы были почему-то одеты по-бальному и декольтированы. Было несколько очень красивых дам и девиц.

В шестом часу в комнатах произошло заметное движение: дали знать, что Шамиль подъехал к крыльцу, и хозяева направились в переднюю встречать его. Вскоре действительно в залу вошел Шамиль: он шел тою же тихою и грузною походкой и так же тяжело и прерывисто дышал; но одет он был совсем уже иначе: взамен нагольного полушубка, на нем была темно-кофейного сукна черкеска с патронами на груди (гозыри), на поясе надет был кинжал в ножнах, отделанных, впрочем, не в золото, как, например, у его мюрида Хаджио, а в серебро; на голове тоже была более нарядная чалма. Он проведен был хозяином дома в гостиную и сел на диване. С ним вместе вошли в гостиную два сына, два зятя и несколько мюридов, но никто из них не осмелился сесть в присутствии имама, и все они смиренно стали по правую и по левую сторону дивана, у стены – точь-в-точь так, как стояли в доме Сухотина, когда мы представлялись Шамилю. Руновский и Грамов находились тут же неотлучно – первый в качестве пристава, второй как переводчик. Хозяйка дома, ее старшая дочь и несколько дам находились также в гостиной, куда вскоре был подан чай, фрукты и разные сласти. О чем был разговор в гостиной – этого я не мог знать, так как мы, то есть молодежь обоего пола, находились в большой зале и по окончании чая должны были сейчас же начать танцевать; мне было известно лишь, что Шамиль был очень изумлен присутствием на вечере особ прекрасного пола не только с открытыми лицами, то есть без чадр, но даже с весьма оголенными плечами. Ранее он видел такие откровенные женские костюмы лишь в театрах и полагал, что там, в общественных местах это допустимо еще кое-как, но та же откровенность дамских платьев в частном доме его, видимо, ошеломила.

Он что-то спросил Грамова, и Грамов ему что-то ответил, но, видимо, сконфуженный. Когда Еропкин спросил потом переводчика, в чем дело, то Грамов (молодой светский человек и большой волокита) сказал: «Шамиль хотел знать: не холодно ли дамам?..»

Затем он спросил у Еропкина – есть ли у него меньшие дети, и пожелал их видеть. Когда дети подошли, то он долго ласкал их и не отпускал от себя до тех пор, пока начались танцы.

Танцы начались обычным вальсом. Затем стали танцевать только что вошедшее тогда в моду лансье37. Шамиль вышел в залу, сел на стул и глядел на танцующих. Еропкин спросил его о впечатлении, производимом на него танцами, – и он ответил, что удивляется свободному обращению между собою двух полов, что у них этого нельзя; а относительно танцев сказал прямо, что эти танцы ему не нравятся. Хотели было танцевать лезгинку, так как нашелся умеющий офицер, но на беду оказалось, что ни одна из дам не умела танцевать этот национальный кавказский танец, – и тогда решили начать прямо мазурку. Хотя всей музыки был лишь рояль и скрипка, – так как это был собственно не бал, а просто званый вечер, – но едва только раздались по зале увлекательные и торжественные звуки Глинки, как Шамиль оживился, качнул несколько раз в такт головою и насторожился. Когда начался танец, полный грации и пластики, Шамиль пришел в окончательный восторг: он улыбался, взглядывал то на Еропкина, то на Руновского и знаками выражал им свое полное удовольствие от мазурки.

Более часу смотрел Шамиль на танцующих; затем поднялся с своего места и стал прощаться. С ним вместе уехал с вечера один лишь его старший сын Гази-Магомет – угрюмый, неразговорчивый и некрасивый горец, по внешности мало похожий на отца: лишь такой же широкоплечий и высокий и немного сутуловатый; он был по виду лет тридцати пяти, но почему-то без всякой растительности на лице, которое он, по-видимому, брил; лицо у него было длинное, глаза узкие и маленькие и крайне неприятные.

С их отъездом быстро изменился весь характер вечера: все оживилось, развернулось и стало непринужденно веселиться. Дамы тотчас же овладели горцами, из коих двое особенно привлекали на себя их благосклонное внимание: первый был Магомет-Шефи, младший сын Шамиля, имевший в то время всего 18 лет; он ростом был пониже брата и такой же здоровенный и крепкий юноша, но во всем остальном несхожий с братом: чрезвычайно красивый, с чисто женственным лицом, очень разговорчивый и веселый, он старательно учился говорить по-русски в противоположность брату, который наотрез отказался учиться нашему языку.

Второй горец, полюбившийся калужским молодым дамам того времени, был любимец-мюрид Шамиля по имени Хаджио – красавец собой, типичнейший представитель кавказского племени: белоснежное лицо, обрамленное изящною черною небольшою бородою, черные, блестящие глаза и длинные ресницы, строгий профиль, алый рот, жемчужные зубы, маленькая женская рука, средний рост и большая физическая сила; на нем был шелковый бешмет, дорогого сукна черкеска, редкое оружие – шашка и кинжал, – отделанное в золото с чернью; он имел страстное желание не только научиться говорить по-русски, но и танцевать; у него были манеры, полные женственной грации, постоянная улыбка на лице и со всеми приветливость и любезность – поскольку, конечно, это было возможно при его познаниях в русском языке. Таков был мюрид Хаджио. За Шамилем в ссылку он отправился с Кавказа добровольно и был своему великому повелителю самым верным и преданным слугою, другом и в то же время казначеем.

На том же вечере обращал на себя внимание зять Шамиля – Абдуррахим, женатый на второй его дочери Фатимат: он, подобно Хаджио, настолько быстро усвоил понимание русского языка, что мог уже с грехом пополам разговаривать. Все эти успехи он и Хаджио сделали в течение нескольких месяцев своего пребывания в Калуге. На своем же языке, по-черкесски, они свободно разговаривали с теми казанскими татарами, солдатами калужского гарнизона, которые были отряжены к Шамилю для постоянных услуг в доме в качестве дворников, истопников38, конюхов и проч. Оказывалось, что казанское наречие было очень схоже с адербейджанским, на котором говорили горцы, – и это значительно облегчало положение пленников и их сношение с мужскою прислугою. Интересно еще следующее обстоятельство: по приезде Шамиля в Калугу к нему, как мне рассказывали, явилось пять человек отставных солдат из местных уроженцев, побывавших когда-то в плену у горцев. Когда они явились на двор дома, где проживал Шамиль, то Руновский спросил их, что именно нужно им и с какою целью они желают представиться?

– Мы желаем, ваше благородие, явиться к нашему бывшему хозяину, – ответили солдатики, и их, конечно, допустили, и Шамиль был очень доволен, что бывшие пленники вспомнили о нем, и наделил их серебряными рублями.

Вообще Шамиль не знал счету деньгам – правильнее, цены им, – чем и приводил в величайшее отчаяние своего казначея Хаджио, ведавшего все расходы по дому, где жили знаменитые пленники. Калужские нищие прежде всех проведали об этой стороне характера имама и простаивали иногда по целым дням за углами соседних домов, карауля как самого Шамиля, так и лиц его свиты – сыновей, зятьев и мюридов, – когда они выходили на улицу, чтобы пройтись. Шамиль обыкновенно подавал им те монеты, которые были в данное время в его кармане – были ли то рубли, полтинники или гривенники, – безразлично. Хорошо еще, что золото стало уже исчезать тогда из обращения; бумажек же татары недолюбливали и избегали иметь их.

– Как я могу подать нищему одну или две копейки, – говорил Шамиль, – а вдруг случится, что ему в тот день никто более не подаст?!.. Чем же он будет сыт?..

И только спустя несколько месяцев Руновскому удалось наконец убедить и Шамиля и его ближайших родственников, что они делают довольно сомнительное добро, подавая серебряные мониты калужским нищим.

– Вы помогаете злому делу, помогаете греху, – объяснил Руновский, – на вашу милостыню эти люди напиваются пьяны и потом дерутся и буйствуют и не хотят уже трудиться…

Шамиль был очень опечален, когда увидел, что он вместо желаемого добра творил зло, и с того времени стал подавать милостыню лишь старикам и старухам.

В ту зиму в Калуге не было никакого театра, а между тем из Петербурга шли инструкции о том, чтобы Шамиль не скучал, и чтобы, по возможности, его развлекали. В то время происходили в Калуге дворянские выборы, повторявшиеся обыкновенно через каждые три года. Шамилю предложили посетить эти выборы, и он согласился. Нам, приезжим офицерам, сказали об этом, и мы, надев мундиры, отправились в собрание.

Мы застали Шамиля и всю его свиту уже в зале собрания. Шамиль сидел, поджав по-восточному ноги, на эстраде или на небольшом возвышении от полу, на котором помещался громадный, в натуральную величину портрет государя; по обеим сторонам от него, как и прежде стояли, не шевелясь, его сыновья, зятья и мюриды. Иногда кто-нибудь из присутствующих на баллотировании дворян подходил к нему и при помощи переводчика обменивался несколькими фразами; это позволяли себе исключительно те заслуженные военные, которые уже ранее были где-нибудь ему представлены. Затем Шамиль поднялся с места и, величаво пройдя всю залу, уехал из собрания.

Свита же его осталась и тотчас же разделилась на две половины: Магомет-Шефи и Хаджио направились прямо на хоры, к барыням, а остальные принялись разгуливать по залам и стали курить табак, чего отнюдь не смели делать в присутствии Шамиля, который и сам не курил и им не позволял, находя это «роскошью», с которой суровые воины гор не должны быть знакомы.

V

Клуб в Калуге. – «Гражданин» Оболенский. – Шамиль на вечере дворянства в клубе. – Судьба Шамиля и его сыновей. – Учение мюридизм. – Знакомство Шамиля с губернским предводителем дворянства Щукиным. – Снятие фотографий с черкешенок. – История с бриллиантами жен Шамиля. – Красота Керимат, жены Гази-Магомы

При посредстве брата, который должен был пробыть в Калуге некоторое время по делам службы, я стал бывать в клубе. Там я встретил, между прочим, одну интересную личность – высокого старика с большою белою бородою, скромного, молчаливого, сидевшего по большей части в клубной библиотеке. На мой вопрос, кто это? – мне ответили: «Гражданин Оболенский…»

Это был бывший декабрист, блестящий когда-то гвардейский офицер, князь Оболенский, возвращенный по Манифесту 26 августа 1856 года39 в Россию и получивший разрешение именоваться «гражданином» Оболенским. Потом, как известно, права всех декабристов были совершенно восстановлены.

Однажды, когда в клубе устроен был какой-то торжественный вечер, даваемый дворянами избранному вновь на трехлетие губернскому предводителю Щукину, и предположены были танцы, Шамиль явился в клуб в сопровождении своей свиты, и по случаю его посещения, я помню, мазурку начали танцевать тотчас же после первого контрданса. Так как музыку оркестров вообще Шамиль почему-то недолюбливал40, то мазурку танцевали, как и у Еропкина, под звуки рояля, инструмента, очень нравившегося Шамилю. Более часу смотрел имам на танцующие в мазурке пары и, обратясь к Руновскому, сказал:

– Это лучше, чем балет, который я видел в Петербурге: там почти голые танцуют…

Ввиду того обстоятельства, что Шамиль стал изъявлять любовь к музыке, Руновский написал об этом в Петербург, и оттуда прислан был в Калугу в дар Шамилю большой орган, на котором он потом и играл с величайшим удовольствием сам и часто открывал его, стараясь изучить и постигнуть секрет его внутреннего механизма…

Впоследствии, когда, случалось, Шамиль посещал частные дома своих калужских знакомых и, если только видел в зале рояль, то прежде всего спрашивал – умеет ли кто-нибудь на нем играть? – и так как ответ получался всегда утвердительный, то гость просил сыграть ему что-нибудь, и хозяева спешили исполнить его желание. При этом было принято избегать играть марши и все то, что может их напоминать, даже, например, и известный марш из «Фауста» или «Славься» из «Жизни за царя».

Но не все желания Шамиля могли быть исполнимы. Так, например, во время моего пребывание в Калуге, он изъявил Руновскому желание видеть наше богослужение в самом храме и именно архиерейское, торжественное. Начались переговоры: Руновский дал знать в Петербург, поехал к местному архиерею; но ничего из этого не вышло: архиерей, соглашаясь, чтобы Шамиль в храме сидел, выразил непременное условие, чтобы он снял с головы папаху, а имам никак не соглашался подчиниться этому условию в силу обычая мусульман ходить везде с покрытою головою, и дело это не состоялось.

* * *

В заключение о жизни Шамиля и его семейства в Калуге в то время, то есть в начале 1860 года, нахожу интересным сообщить еще несколько сведений, которые мне довелось слышать тогда и узнать после, во второй мой приезд в Калугу спустя год по тому же казенному поручению.

Всего именитых пленных горцев, считая в том числе женщин, проживало в то время в Калуге 22 человека. При Шамиле, как я упоминал, жили два его сына; старший из них, Гази-Магомет, прибыл в Калугу несколько месяцев спустя после отца и на одном из собраний у полковника Еропкина усердно благодарил представителей высшего калужского общества за внимание и ласки к своему престарелому отцу и обещал «заслужить за это вдвойне – и за себя и за отца». И, действительно, «заслужил» – в минувшую турецкую войну 1877 года, когда, состоя на службе в Турции в чине дивизионного генерала, он обложил Баязет и морил голодом, принуждая к сдаче несчастный гарнизон этой маленькой крепостцы, находившийся в конце осады под начальством доблестного капитана Штоквича. Еще во времена владычества его отца на Кавказе его хотели сделать имамом за его выдающиеся военные способности, которые он проявил главным образом во время своего знаменитого по удаче набега на Кахетию в 1854 году, когда горцам удалось разграбить и сжечь богатейшее имение князя Чавчавадзе Цинондалы и захватить в плен семейства как самого генерала Чавчавадзе, так и умершего князя Орбелиани41.

Кроме сыновей при Шамиле находились и его зятья, из коих я запомнил лишь одного, Абдуррахима, потому что он знал много русских слов, а когда я приехал год спустя, то он и мюрид Хаджио могли уже говорить по-русски целые фразы, а Хаджио стал уже брить голову очень редко, душился, курил табак, а на пальцах носил золотые колечки – сувениры калужских дам, которые сами за ним ухаживали, и не без успеха… Это был единственный горец из всей свиты Шамиля, имевший в Калуге любовные приключения благодаря, прежде всего, конечно, отважности самих дам, бросавшихся прямо на шею Хаджио…

Младший сын Шамиля поступил впоследствии в ряды русской армии, дослужился до чина генерал-майора и здравствует и поныне, проживая в одной из приволжских губерний42. Когда в 1865 году ему поручено было съездить на Кавказ и выбрать в татарский эскадрон (конвойный) джигитов, то горцы из Чечни и Дагестана, как только узнали, что сын Шамиля прибыл на Кавказ, съезжались со всех сторон, чтобы только взглянуть на него и убедиться, что он жив и служит русскому царю… Магомет-Шефи остался верным раз принятой им присяге, и ему вследствие этого пришлось, кажется, порвать родственные связи с братом, направившимся по иному пути.

Сам Шамиль, как известно, присутствовал в 1866 году на свадьбе цесаревича Александра Александровича в Петербурге, где и произнес на арабском языке свою знаменитую речь, окончившуюся словами: «Да будет известно всем и каждому, что старый Шамиль на склоне дней своих жалеет о том, что он не может родиться еще раз, дабы посвятить свою жизнь на служение белому царю, благодеяниями которого он теперь пользуется!..»

Известно, что вскоре после этого покойный государь Александр Николаевич отпустил Шамиля, которому было в то время 72 года, «на честное слово» на богомоление в Мекку; что, когда старый имам, остановившись по дороге в Константинополе, ходил по улицам этого города, то турки всех возрастов, состояний и полов падали перед ним в знак величайшего благоговения ниц и лежали распростертые на земле все время, пока проходил мимо их этот замечательный человек – духовный глава мюридизма и воин, провоевавший более 20 лет с тою самою Россией, которая обыкновенно разбивала этих турок наголову.

Здесь, кстати, следует сказать хотя несколько слов о том учении, во главе которого стоял Шамиль и которым он был так силен. Мюридизм не заключал в себе особых богословских догматов, отличающих его от общего магометанского учения; напротив, он открыто проповедовал согласие и единство шиитов и суннитов, чтобы они, в виду общего врага христианства забыли свою взаимную нетерпимость и домашние споры и соединились бы воедино.

* * *

В Калуге было одно высокопоставленное лицо, к которому старый Шамиль был особенно расположен, – это был губернский предводитель дворянства Щукин. Причины особенной симпатии бывшего кавказского владыки к этому почтенному человеку заключались в том, что сын г-на Щукина и старший сын Шамиля, Джемалалдин, воспитывавшийся в России, не только служили в одном уланском полку, но были еще и очень дружны между собою. Вот это обстоятельство, в связи с тою любовью, которую имел Шамиль к своему так безвременно умершему сыну, а равно и с тем уважением, которое внушала к себе самая личность Щукина, и были причиною, что Шамиль стал открыто выражать свое особенное расположение к предводителю калужского дворянства и даже пожелал присутствовать в дворянском собрании еще раз – именно в последний день выборов, когда дворяне должны были избрать губернского предводителя, на каковую должность вновь баллотировался Щукин. Шамиль, как рассказывали, очень волновался и беспокоился за участь своего «кунака», чтобы его не забаллотировали, и был чрезвычайно доволен, когда по подсчету белых шаров Щукин оказался избранным и приветствуем громкими криками одобрение со стороны дворян.

Но эта же приязнь Шамиля к отцу друга и товарища его покойного сына послужила поводом к некоторому огорчению для имама. Все дело вышло из-за фотографии. Семейство Щукина, то есть дамы, познакомившись с дамами семейства Шамиля, подарили им свои фотографические портреты и пожелали, конечно, получить взамен их фотографии. Но это по мусульманскому обычаю оказалось невозможным, так как мужчина не должен видеть лиц жен и дочерей и магометан, исключая самых близких родных – отца, мужа, братьев. А между тем, фотографии «дам» семейства Шамиля желали иметь в Петербурге многие великие княгини, и это дело надо было во что бы ни стало устроить. И вот пристав Шамиля А. И. Руновский, переговариваясь с фотографами, придумал следующий компромисс: снимать взялась жена одного из калужских же фотографов… Шамиль, бывший вообще против снятия и ставивший ранее главным препятствием магометанский закон, должен был, скрепя сердце, согласиться, и, таким образом, были сняты обе жены имама, две его снохи и одна замужняя дочь, жена Абдуррахима.

Но накануне дня, назначенного для снятия фотографии, в семействе великого имама произошла маленькая драматическая сцена, во время которой было пролито немало слез любимою и преданною женой Шамиля – Шуаннат (или Шуаннет), пленною христианкой, обращенной потом в мусульманство. Дело в том, что для фотографии следовало, конечно, одеться понаряднее, и по этой части дамы Шамиля имели все необходимое; но им хотелось иметь на себе во время снятия портретов еще и бриллианты… И вот одна из супруг, Зейдат, имела эти бриллианты, а Шуаннат – нет; то есть бриллианты эти, отобранные горцами от пленных княгинь Чавчавадзе и Орбелиани и доставшиеся женам Шамиля, были впоследствии, во время взятия Гуниба русскими войсками в 1859 году, разграблены самими же приверженцами Шамиля во время всеобщей паники и суматохи в конаке имама. Но хитроумная Зейдат, предвидя неизбежный погром, сумела припрятать принадлежащие ей драгоценности в платье и шальвары, которые в тот роковой день на себя надела, а преданная и любящая Шуаннат была занята лишь судьбою мужа и готовилась разделить с ним его участь, то есть смерть, каковую легко можно было ожидать43, и не позаботилась о своих сокровищах, которые и исчезли… И вот, теперь, узнав, что Зейдат хочет сниматься в бриллиантах, Шуаннат стала горько плакать, а затем, излила свою печаль не только перед мужем, но при посредстве Хаджио и перед приставом Руновским. Не помню, чем кончилась тогда эта история, но что фотография со всех «дам» семейства имама была снята – это я знаю наверное, и по всей вероятности портреты эти сохраняются в семье господ Щукиных и по настоящее время. Особенною красотою на этих фотографиях выделялась черкешенка Керимат, жена Гази-Магомы, старшего сына Шамиля, которая спустя два года – в мае 1862 года – умерла в Калуге от перемены климата всего 25-ти лет от роду. Она была красоты поразительной, – и суровый муж ее не имел даже при ее жизни других жен, как это дозволял ему закон, его богатство и положение.

VI

Как жилось горцам в Калуге. – Лошади, подаренные государем Шамилю. – Покушение на кражу этих лошадей. – Решение горцев перестрелять воров. – «Кавказ – в Калуге». – Встреча с Шамилем год спустя. – Тоска по родине у горцев. – Любовь Шамиля к детям. – Открытие старых ран у Шамиля. – Мюрид Хаджио цивилизуется

В общем, Шамилю, его семье и свите жилось в Калуге недурно: они получали от щедрот государя более чем достаточное для них содержание; им отведен был один из лучших домов в Калуге, дан многочисленный штат прислуги, они пользовались полнейшею свободой в Калуге, все их самомалейшие желания были немедленно исполняемы, сам Шамиль пользовался полнейшим почетом и всеми внешними знаками уважения, приличествующими лишь коронованным особам, и пр.; в одном лишь стеснены были эти именитые горцы – с них было взято слово, что они не сделают попыток к бегству и, вообще, не перейдут за городскую черту Калуги.

Заботливость императора Александра II о знаменитых пленниках доходила до того, что он требовал иногда к себе подлинные донесения Руновского. Прочитав однажды в этих донесениях, что Шамиль вздыхает о том, что у него нет лошадей, государь тотчас послал ему в подарок четырех прекрасных коней – пару для выезда и пару верховых. С этими лошадьми вышла потом следующая интересная история: калужские конокрады едва их не увели; была уже проломана стена конюшни, выходящая в сад, и лишь простая случайность – лай маленькой собачонки, принадлежавшей истопнику – помешала этой дерзкой краже. Шамиль долго потом не мог переварить в своих понятиях этого казуса, что у него осмеливались увести лошадей, подаренных ему самим государем, и раза два спрашивал Руновского, пойманы ли воры и повешены ли они?.. А когда узнал, наконец, что воров не нашли и что их, если и найдут, то никоим образом не повесят, распорядился учредить ночной караул, и в первую ночь отправился сторожить лошадей его зять, мюрид Абдуррахим, с винтовкой, заряженной пулею, и с решительным намерением перестрелять конокрадов, если они появятся… Едва-едва потом убедили горцев, что у нас это «не полагается»…

Следует еще сказать, что все эти горцы с Шамилем во главе были чрезвычайно признательны и благодарны за оказываемые им милости и внимание. Шамиль, например, будучи еще в Петербурге (по пути в Калугу), просил своего первого пристава, полковника Богословского, передать его признательность публике в следующих выражениях: «Скажите им, что внимание их делает меня вполне счастливым и доставляет такое удовольствие, какого я не испытывал при получении известия об очищении Дарго в 45-м44 году и какого не доставляли мне даже успехи в 43-м году в Дагестане45»… В самой Калуге Шамиль не раз – шутя, конечно, – говорил окружающим его лицам: «Если бы я знал, что мне здесь будет так хорошо, я бы давно сам убежал из Дагестана!..» Когда однажды высокопочтенный «кунак» его, Щукин, спросил его: желал ли бы он вернуться на Кавказ, то Шамиль, вздохнув, ответил: «Зачем?! Теперь Кавказ – в Калуге»…

И действительно: здесь жило, так сказать, все правительство Кавказа – семья Шамиля, то есть он сам, две его жены46 и его дочери от Шуаннат; затем жили две отдельные семьи его двух сыновей, два его зятя, женатые на его дочерях, мюрид Хаджио – словом, все те, которые ранее держали в своих руках судьбу Кавказа и все его разноплеменное воинственное население.

– Какой я теперь имам! – говорил иногда, вздыхая, этот пленный лев, – и подписывался: «раб Божий Шамиль»; жена же его любимая, Шуаннат, подписывалась так: «жена бедного странника Шамиля»…

* * *

Когда я год спустя, в январе 1861 года, приехал в Калугу во второй раз, семья Шамиля, его родные и свита жили по-прежнему в Калуге, но, судя по рассказам, тоска по родине начинала уже томить этих богатырей кавказских гор: мужчины становились менее общительны и более мрачны, а женщины таяли как воск… Единственным наслаждением горцев как мужчин, так и женщин составляло смотреть иногда по целым часам с высокого берега Оки, на котором расположена Калуга, вдаль, по ту сторону реки, на простор лугов и полей…

Официальные представления Шамилю приезжающих в Калугу офицеров были уже отменены, и я видел имама в этот мой второй приезд всего раз, в доме того же гостеприимного полковника Еропкина, на вечере, который посетил и Шамиль. Об этой моей последней встрече с Шамилем у меня сохранилось в памяти очень немного. Первое, что поразило меня – это была та страшная перемена в лице пленника за год времени: лицо его стало совсем желтым и крайне болезненным, а дыхание было до того прерывисто, что он не мог выговорить подряд десяти слов – ему постоянно приходилось вбирать в себя воздух… Видно, не сладка была для него неволя, хотя и в золотой клетке!..

От того вечера остались в моей памяти еще следующие обстоятельства. Едва только Шамиль вошел в гостиную и сел, как к нему подбежали дети хозяина, и он, улыбаясь, стал ласкать их и посадил к себе на колени. Оказалось, что Шамиль чрезвычайно любил детей и обладал особою способностью привязывать к себе сразу детские сердца. Затем я помню, что когда перешли в столовую, к чаю, то Шамиль, взяв одно яйцо и съев его, сказал, что красные яйца, которые подают на Пасху, гораздо вкуснее… Когда Грамов перевел это, то все улыбнулись, а Шамиль, заметив это, еще раз повторил свое мнение насчет особого вкуса крашеных яиц…

Прослушав несколько пьес, исполненных на фортепиано старшей дочерью хозяина, Шамиль стал прощаться, и мы все, мужчины-гости подошли к нему и стали откланиваться; он почему-то так крепко пожал всем нам руки, что у нас, как говорится, кости трещали, и мы долго потом расправляли пальцы на правых руках… Руновский объяснил эту странность тем обстоятельством, что у Шамиля открылись старые раны, полученные им при взятии русскими войсками известной башни в Гимрах, где был в это время убит первый имам Кавказа, Кази-Мулла47, и что Шамиль поэтому стал очень нервен и странен…

Один лишь мюрид Хаджио нисколько не изменился за протекший год: он был также весел и беззаботен, объяснялся по-русски уже без переводчика и выучился даже танцевать кадриль, позволяя себе, однако, это удовольствие лишь в отсутствие своего повелителя. Любовные похождение этого красавца мюрида шли crescendo48, и он имел теперь себе товарища в этих делах – в лице переводчика Грамова, который ему повсюду сопутствовал, разделяя с ним если не плоды побед, то опасности…

VII

В пороховом погребе. – Поставщик подвод. – Инструкция. – Конвой и путь-дорога. – Постоялые дворы. – Метель. – Сближение с крестьянами. – Обозы и извозчики. – Рассказ извозчика на постоялом дворе

Странное и отчасти жуткое чувство испытал я, когда, наконец, получив предписание от начальника порохового парка приступить к приему, спустился в первый раз в пороховой погреб, где справа и слева стояли рядами новенькие бочонки, заключавшие в себе каждый по три пуда пороха. Смотритель склада предупредил меня, чтобы я, если имею при себе спички, оставил их вне погреба и, попросив затем надеть на ноги войлочные калоши, пригласил спуститься вниз. Так как в некоторых бочонках не хватало иногда нескольких фунтов до полного положенного по правилам веса (в 3 пуда), то из запасного бочонка досыпали недостающее количество фунтов, и затем бочонок закупоривался, обертывался рогожей и ставился в сторонку в уголок, для меня, собственно. Пороховая пыль при этом носилась в воздухе над тем местом, где шла работа, освещаемая лишь небольшим оконцем, вделанным вверху погреба, в его земляной крыше. Прием этот занял у меня весь день, который, как зимний был очень короткий. На другой день пришлось вновь ехать за город, в тот же парк за приемкою свинца, листонов, графита, потребного при вставке чашечек в пули, и это тоже заняло весь второй день. Затем начальник парка пригласил меня и нескольких моих товарищей по приему к себе и снабдил нас инструкциями и устными и печатными: как мы должны были ехать и оберегать этот опасный транспорт от всевозможных случайностей – от воровства, от огня и наводнения, от случайностей дождя и пр. Тут же мы увидели у полковника какого-то подрядчика-купца, калужанина, который должен был поставить нам подводы под кладь и условиться с нами о времени нагрузки транспортов и их выступлении в путь, который был не ближний, так, например, мне до Чембара предстояло проехать почти тысячу верст (а во вторую командировку, до Кузнецка Саратовской губернии много более).

В числе главных правил полученной мною инструкции было два: во-первых, никуда и ни под каким предлогом не отлучаться от транспорта; во-вторых, не дозволять извозчикам въезжать на постоялые дворы или даже выпрягать лошадей на улице вблизи этих дворов: мы должны были останавливаться и оставлять наш транспорт под прикрытием часовых не ближе ста сажен от околицы. Для караула и сопровождения транспорта в мое распоряжение назначались особые воинские команды из девяти рядовых при унтер-офицере, которые я должен был сменять в каждом губернском городе по пути следования транспорта, то есть приняв команду в Калуге, должен был переменять ее в Туле, Рязани, Тамбове и Пензе. Днем конвойные должны были наблюдать за общим порядком следования транспорта, требовать, чтобы встречные сворачивали с дороги, чтобы никто не курил вблизи пороховых бочонков, не присаживался бы на подводы и пр., а ночью у транспорта должны были стоять часовые по три человека, сменяемые обыкновенно через каждые два часа. На переднем возу транспорта развевался красный флаг, обозначавший, что наш «обоз» – казенный и опасный. Число верст в день нам полагалось делать по усмотрению, глядя по удобствам пути и по погоде.

По счастью, у меня был хороший помощник в лице унтер-офицера Савельева, взятого мною из Чембара, из нашего стрелкового батальона: он деятельно следил за соблюдением данной мне инструкции и за правильностью караула при транспорте; сам же я ехал обыкновенно позади транспорта, в простых крестьянских санях, на которых сверху была прилажена так называемая «кибитка» для защиты от ветра и снега, обитая рогожами. Вот в такой-то кибитке, запряженной парою лошадей, принадлежавших подводчикам, я должен был проехать шагом по большим и проселочным дорогам тысячу верст, останавливаясь уже не на почтовых станциях, как это было по дороге в Калугу, а на постоялых дворах, содержимых ловкими и более или менее зажиточными «дворниками» из крестьян. При этом очень часто случалось, что по неимению чистой половины, которая оказывалась холодною, мне доводилось помещаться в одной общей избе с извозчиками, сопровождавшими как мой транспорт, так равно и другие обозы, заезжавшие на этот двор кормить лошадей днем или ночевать. Эта дорога, длившаяся три недели, была хорошею для меня школой: я столько наслушался интересного на постоялых дворах и так близко увидел нашего несчастного крестьянина, что уже во всю дальнейшую мою службу и жизнь стал относиться к мужику иначе, с тою любовью и уважением, которых заслуживал этот вечный труженик, этот великий страстотерпец русской земли!.. Не следует забывать, что мое странствие происходило в начале 1860 года, когда было в полной силе крепостное право, и когда крестьяне, приниженные и разоренные, ждали со дня на день отмены этого ужасного права, о чем ходили уже усиленные толки по всей Руси, не исключая самых глухих деревень и хуторов.

Крестьяне и ямщики на постоялых дворах нисколько не стеснялись моим присутствием, так как я в их глазах не был «барином», а был лишь «старшим» в военной команде, сопровождавшей казенный транспорт; наконец и мои очень юные годы заставляли крестьян смотреть на меня лишь как на офицера, не более. Редко-редко когда, бывало, спросит меня кто-нибудь из проезжающих извозчиков:

– А ты из каких будешь, ваше благородие? Из господ аль из кантонистов?..

Я тогда по своей юности даже и не подозревал, какая великая сокровищница народного богатства раскрывалась предо мною в виде слышанных на каждой остановке, на каждом ночлеге на постоялом дворе рассказов, легенд, преданий, кротких жалоб. Кое-что только, да и то случайно, второпях записывалось мною и сохранялось в памяти. Главную роль во всех этих рассказах играли ужасы крепостного права, так как в проезжаемых нами губерниях большинство крестьян были помещичьи. Меня это путешествие вообще так сильно очаровало и раскрыло предо мною такой чудный и дотоле неведомый мне мир, что я год спустя, когда уже наш батальон перешел из Чембара Пензенской губернии в Кузнецк – Саратовской, то есть дальше от Калуги за 300 верст, и предстояло вновь командировать офицера за приемкою огнестрельных снарядов, сам уже напросился в эту командировку еще раз и получил ее.

Чтобы ознакомить читателя хотя немножко с теми бытовыми картинами и рассказами, которые тогда мне довелось видеть и слышать, я позволю себе привести здесь один небольшой рассказ извозчика, слышанный мною в одной из глухих деревень под Ряжском, где нас захватила метель, и нам довелось простоять более суток.

Пусть читатель представит себе обыкновенный постоялый двор, то есть большое и длинное, фасадом на проезжую улицу, деревянное строение, разделенное на три части. Одну часть занимает большая изба для проезжих извозчиков, тут же живет и сам хозяин постоялого двора и его семья. Посередине строения имеются сени, куда входят и с улицы, и со двора. Третью часть постройки составляет чистая половина: там полы и лавки тщательно выскоблены и белы как воск, в переднем углу висит лампада и имеется множество образов в киотах и без них; по стенам наклеены лубочные картинки, изображающие или священные темы или батальные; у дверей в углу имеется хозяйская кровать с массою подушек и одеялом из разноцветных ситцевых лоскутиков. Тут же стоят хозяйские сундуки с их добром, то есть с одеждою. Но вся беда в том, что эта «половина» часто бывала холодная: она не топилась иногда из экономии, а иногда по той простой причине, что в ней не было печки, постоянно же она открыта для проезжих «господ» и купцов только летом, когда в ней и прохладнее, и нет мух и блох, а когда на дворе стоят большие морозы или вдруг наступает неожиданная метель, все проезжие без различия состояний и полов останавливаются охотнее «на черной», теплой половине и рады-рады, если им удастся разместиться без особенной тесноты.

За столом, вокруг миски щей, сидит несколько человек извозчиков и едят почти молча, лишь изредка перекидываясь короткими необходимыми фразами вроде: «Плесни-ка, хозяйка, еще щей-то маленько!» или: «Отрежьте-ка ломтик хлебца!» и т. п. Убирают пустую миску со стола и ставят новую с кашей. Покончив и с нею, извозчики чинно встают из-за стола, крестятся в передний угол и затем усаживаются по избе где попало пока подадут самовар, и в это время начинают разговоры, которые получают особенную последовательность и интерес, когда ожидаемый самовар, шумящий и кипящий появляется на столе, хозяйка заваривает чай, и извозчики мало-помалу, по одному вновь подсаживаются к столу, за которым и пьют чай до седьмого пота, как говорится. За чаем «не грех» разговаривать: это не то, что «за хлебом-солью».

Вот за таким-то столом, за чаем, в страшнейшую зимнюю метель-вьюгу, под Ряжском, шла беседа у извозчиков.

– Метель – что! Это не велика беда, – говорил старик-извозчик, – лишний денек простоишь где-нибудь на постоялом дворе, да и все тут; а вот как распутица застигнет тебя в дороге с возами, ну, тогда уж ложись – помирай! Со мной это однова случилось, под самой под Калугой.

– На своих лошадях ехал, аль на хозяйских? – спросили старика.

– На своих, тройка была на трех возах.

– Ну и что же – застрял?

– Ох, и таперь вспомнишь, так тяжко станет! – стал рассказывать старик-извозчик. – Годов двадцать тому делу будет. Ехал я с рыбой из Саратова в Калугу, у купца у одного навалил. Уж за Ряжском таять начало, пошла капель, оттепель… Думаю, авось Господь донесет!.. Ан нет: только перевалил за Тулу, пошли дожди, туманы, а в иной день солнце жгет, словно весной. Все думаю: авось Господь!.. Потому, больно уж кони у меня были хорошие, надежные, сроду кнута не видывали. Оставалось всего-то верст семьдесят доехать, не с большим, да не привел Бог!.. Въехал я в сумерки в зажору49 – бился, бился до темной ночи, полны сани снегу да воды набрал, а на самом нитки сухой не осталось. Темь кругом, ни души, ни голоса… а к ночи-то мороз ударил: обледенел я весь, одёжа колоколом, руки согнуть нельзя… И лошади обмерзли, а были тоже потные допрежь-то. Ну, кое-как выбрался я из зажоры, погнал было рысью, думал разогреть их маленько, нет, не бегут, брат! надорвались уж, из сил повыбились. Вижу, дрянь дело – испортил лошадей!.. Приехал я в село, на постоялый двор, уж петухи поют… Выпряг, дал сена – и не тронули; полегли все наземь, головы повесили… Вбежал я в избу, обогрелся маленько, обсушился, взял фонарь да опять к лошадям; гляжу: одна лошадь – рыжая кобыла у меня была, доморощенная, больше ста рублев стоила – лежит на боку и стонет, братцы мои, ровно человек!.. Простоял я над ней с фонарем всю ночь, а на рассвете она и извелась…

И прошибла меня, братцы мои, слеза. Сижу над ней и как река разливаюсь – плачу… А через день и остальные две лошади пропали. Рыба стала гнить, портиться. Становой узнал, велел, которая посвежее к нему, а остальную в овраг вывалил. Захворал я… И напала на меня вошь… И такая-то, братцы мои, сильная вошь напала, что точила меня, ровно червь, а потом горячка приключилась, беспамятье… Опомнился я в городской больнице на самый Христов день. А на Фоминой неделе выпустили меня, и я пошел пешком за тыщу верст, питаясь Христовым именем под окнами… Домой не пошел, а прямо в Саратов, к купцу. Упал ему в ноги: «Так и так», – говорю!.. Ничего, помиловал: «Божья воля!» – говорит… Потом пошел уже домой. Поехал из дому-то на трех лошадях, а иду пеший – разор с собой в дом несу!.. И стыдно и боязно, а еще батюшка был жив, старенький старичок, а грозён был покойник!.. Ну и бурмистр тоже был – строгий немец, безжалостный!.. Хоша мы и на оброке были, а все же вмешивался он во всякую нашу домашность. И стал тут подущать меня нечистый руки на себя наложить. Пришел я накануне самой Троицы в лес, забился в чащу, да и стал высматривать дерево, какое покрепче… а на дворе примеркать уж начало. Вот я и думаю: помолюсь, мол, Богу в последний раз, чтоб детей малых не оставил. Стал молиться, а рядом и запой птичка; я молюсь, плачу, а она все шибче, да лучше поет… Кончил я молитву и стал ее слушать. И так-то она, братцы, сладко и умильно пела, что перевернулась во мне вся душа!.. И подумалось мне в те поры, что это не простая птица поет, с роду не слыхивал, чтобы так птица пела!.. Хотел посмотреть на нее, да нет, за листьями не видно было. Сел я на траву, слушаю ее… Вдруг вижу, что-то двигается в кустьях, идет в мою сторону; я притулился за дерево, не дышу… Маленько погодя глянул, а предо мной стоит моя девчоночка, годов десять ей тогда было: «Тятька, – говорит, – что ты тут делаешь?» – а сама так и кинулась ко мне на шею, обняла ручонками и замерла…

«Как ты, – спрашиваю, – сюда попала?» – «Нас, – говорит, – батюшка-поп послал за цветами к завтрему церковь убирать. А я брала цветы, да услыхала – птичка хорошо поет, – и пошла сюда ее послушать. Пойдем, – говорит, – тятька, домой! Мы все об тебе стосковались, а мамка-то кажный день плачет…» «Ну, – говорю, – пойдем, дочка милая, пойдем!» Перекрестился, да и пошел за ней… Пришел, рассказал все, как было. Погоревали, помолились Богу, – да и стали жить да работать по-прежнему. Годика через два-три опять справились, – и опять в извоз пошел. Таперь вот с работником уж езжу, на пяти лошадях. Господь Бог испытует, но до конца не прогневается на нас.

VIII

Русский «авось». – Взаимный кредит у крестьян. – Кража пороха и свинца. – Столкновение конвойных с свадебным поездом. – Тридцатиградусный мороз. – Шинкарство на постоялых дворах. – Замерзший солдат. – Проезжая барыня. – Эпизод из крепостного права. – Возвращение в Чембар

С своими спутниками, то есть с крестьянами-извозчиками, я на первое время не ладил: они непременно хотели, чтобы я дозволил им въезжать на постоялые дворы со всеми подводами – и с свинцом и с порохом, – стараясь убедить меня обычным русским «авось»; а я разрешил им, и то вне правил, на свой страх заезжать на дворы лишь с возами с свинцом, который в случае пожара не мог причинить ничего, кроме убытков; между тем как взрыв порохового транспорта мог причинить бедствия не только мне, военной команде и извозчикам, но, пожалуй, и всей деревне, где бы он случился. Долго ворчали на меня извозчики и упрашивали разрешить им это отступление от инструкции, но я настоял на своем – и порох оставлял за околицами сел и деревень, где приходилось останавливаться днем или ночевать.

Следует отметить еще следующее интересное явление в бытовом отношении. Я заметил как-то, что при расчетах с содержателями постоялых дворов мои извозчики платят что-то уже чересчур много, – и полюбопытствовал узнать причину. Оказалось вот что: извозчики, расплачиваясь «за постоялое», погашали в то же время и старый долг, который они сделали, едучи в Калугу. Порядок существовал такой: все мои извозчики, оказавшиеся из Саратовской губернии, возили в Калугу рыбу с Волги; при навалке товара купец, хозяин рыбы, дал им лишь задатки – «по три рубля на дугу»; остальные деньги, то есть полный расчет они получали уже в Калуге от того купца, которому свалили товар; и вот поэтому, едучи с рыбой, они ели, пили, забирали сено и овес в долг, до расплаты на обратном пути. И содержатели дворов им верили, хотя некоторые из извозчиков заезжали к ним в первый раз в жизни; и извозчики с своей стороны вполне теперь оправдывали это доверие, – так что происходили иногда следующие сцены. Выезжаем мы, например, после кормежки из какого-нибудь села, – и только что отъедем верст пять-шесть и въедем в новое село или деревню, как вдруг транспорт останавливается, и все извозчики вбегают в какой-нибудь постоялый двор, расположенный на пути. Я недоумеваю и посылаю унтер-офицера узнать, в чем дело. Посланный возвращается и объясняет:

– Расплачиваются, ваше благородие, за старое «постоялое».

– Чего же они не заезжали сюда кормить?

– Лошади у них заморились: дорога тяжела была очень.

Минут десять спустя мужички выходят с постоялого двора, прячут за пазухи свои кошели с деньгами, извиняются предо мной, что «задержали» – и мы трогаемся вновь в путь, стараясь уже во что бы то ни стало дотащиться на ночлег до того именно постоялого двора, где эти самые извозчики кормили лошадей, едучи в Калугу. Так распространен был в те времена взаимный кредит на Руси между крестьянами, даже незнакомыми друг другу!

За это трехнедельное путешествие шагом на расстояние тысячи верст с транспортом нашим происходило несколько эпизодов, которые, по счастью, окончились без всяких особых неприятностей.

Первый такой эпизод произошел в Козлове Тамбовской губернии. Был прекрасный зимний солнечный день, и я воспользовался этим случаем, чтобы проверить целость транспорта. При осмотре бочонков оказалось, что в одном из них пробуравлено было отверстие, через которое и похищено было около полпуда пороха; но кем, где и при каком конвое – этого не удалось выяснить. Точно так же не оказалось налицо и одного куска свинцу в пять пудов… Это уже приходилось поплатиться лично мне за свою неопытность, так как я должен бы был проверять целость транспорта при каждой новой перемене конвойной команды – именно в Туле и Рязани, – чего я не делал, надеясь тоже на русское авось, а главным образом потому, что при смене команды в этих городах приходилось иметь и без того немало хлопот и езды по городу, по начальству – чтобы сдать старый конвой и получить новый, – и поневоле пришлось бы задерживать остановку транспорта еще на несколько часов лишних и причинять извозчикам лишние расходы на кормление лошадей.

* * *

Затем под Тамбовом произошло целых два приключения: первое – в селе, называемом Лысые Горы. Совсем уже вечерело и был сильный мороз – градусов 25 с лишком. Только что перед этим одна из лошадей в транспорте захромала, и извозчик, ее хозяин, попросил у меня позволение положить на дно моей кибитки несколько свинчаток (каждая была в форме рыбы, весом около 5 пудов). Это обстоятельство, надо полагать, посодействовало тому, что мои ноги вследствие такого холодного соседства совсем остыли, и я решился заехать на первый постоялый двор обогреться. Извозчики и конвой тоже решили сделать маленький привал – минут на 15–20. Затем они тронулись в путь и поехали по большой дороге, которая вела вдоль всего села. Прошло не более десяти минут, пока я бегал по избе постоялого двора и отогревал свои ноги, как вдруг вбегает с улицы унтер-офицер Савельев и объявляет, что мужики бьют наш конвой… Я как был раздет, в одном военном пальто с погонами, так и выскочил на улицу и бросился бежать вдоль села к церкви, у которой я видел собралась огромная толпа народа и слышался страшный шум… Когда я добежал до этой толпы, то увидел, что мужики держат под уздцы переднюю лошадь транспорта и сворачивают ее в сторону, а мои извозчики и солдаты противятся этому, Вижу – лица у нападающих мужичков красные, пьяные. Но как только я подошел к толпе вблизь, и мужики увидали мои офицерские погоны, то сейчас же расступились и, по обыкновению, в несколько голосов, разом стали мне объяснять причину ссоры… Оказалась такая история: по селу ехала свадьба, как водится, с песнями и с пьяными поезжанами, из которых у многих были во рту трубки. Передний конвойный кричит им:

– Сворачивай в бок! Бросьте трубки!.. Мы с порохом едем.

Мужики не сворачивают, трубок не бросают и едут прямо на транспорт. Все пьяные… Конвойный унтер-офицер побежал вперед, начал вырывать у мужиков трубки из зубов и кидать их в снег. Курильщики стали не давать трубки и подталкивать унтер-офицера. Вот тогда мой унтер-офицер Савельев и побежал за мной.

Сообразив, в чем дело, и видя перед собой толпу пьяных, я стал их уговаривать и успокаивать. Но им вообразилось с пьяных глаз что мы едем «порожнем» и что флаг наш – «простой красный лоскут», и они поэтому настоятельно требовали вознаграждение за вырванные у них трубки.

– Возы у тебя, ваше благородие, порожние, ничего в них нет! – кричал какой-то здоровенный мужчина без шапки, в разорванном и расстегнутом полушубке, с красными, словно кровью налившимися глазами.

– Если порожние, то возьми за задок сани и подними! – говорю ему.

Тот ухватил сани – и ни с места! – потому что в них лежало 30 пудов свинца, завернутого в рогоже. Снаружи с первого взгляда казалось действительно, что сани пустые. Все засмеялись…

В это время к нам подбежал сотский с бляхой на груди, – и мы уже вдвоем, изображая из себя «начальство», уговорили пьяных поезжан оставить нас в покое. Тут я немного простудился на морозе и едва-едва согрелся потом.

A под самым Тамбовом, на другой день утром, мороз достиг 30опри резком восточном ветре, дувшем нам прямо в лицо, – и более половины людей в нашем транспорте поморозили себе носы, щеки и даже отчасти пальцы на руках. Сидеть в санях не было уже никакой возможности, так как ноги совсем стыли и деревенели, – и я поневоле должен был идти пешком вслед за своею кибиткой против ветра…

– Три скорей щёки, ваше благородие, отморозишь! – крикнул мне один из извозчиков, старик Платон.

– Да у меня руки закоченели, не могу, – ответил я.

Тогда Платон взял в пригоршню снегу, потом мою руку, живо оттер ее и согрел снегом; затем взял другую мою руку и проделал с нею ту же самую манипуляцию; а я уже, как только получил возможность владеть и шевелить пальцами, принялся оттирать себе щеки. Но это, однако, помогло делу лишь отчасти: щеки мои были все-таки уже отморожены немного, – так что в Тамбове пришлось прибегнуть к помощи гусиного сала и пластыря, и я долго потом ходил с следами Дедушки Мороза на щеках.

* * *

В то время продажа водки была в руках казны, которая сдавала право продажи откупщикам, извлекавшим отсюда громадные выгоды. На каждом кабаке красовался государственный герб – двуглавый орел; были особые сидельцы – или целовальники, как прозвал их народ, – ревизоры, подвальные, и пр.; но все это не мешало существованию корчемства, то есть тайной продажи водки, в особенности в глухих деревнях, где откупщики не находили почему-либо удобным или выгодным открывать форменный кабак, свой. И вот мне во время пути невольно довелось наблюдать это шинкарство. Приезжает, бывало, наш обоз в какую-нибудь небольшую деревню, где надо было остановиться и покормить лошадей; на дворе страшный мороз; заезжаем на постоялый двор, и первым делом мои извозчики и конвойные, как только входят в избу, спрашивают:

– А что, хозяин, горячая вода есть?

– Есть, есть, милости просим! – отвечает дворник50 и приглашает раздевающихся гостей садиться поскорее к столу, на котором тотчас же и появляются чайные чашки и чайник с «горячею водой», то есть с водкой… И естественная вещь, что такое шинкарство оправдывалось необходимостью: так как в деревне этой совсем не было кабака, то извозчику пришлось бы везти с собой запас водки, которую довелось бы покупать ради соблюдения закона в каком-нибудь кабаке, лежавшем по дороге. Между тем это «шинкарство» считалось преступлением и преследовалось так же строго, как и контрабанда. Но в последнем случае нарушались интересы казны, а в преследовании шинкарства власти усердствовали в защиту и выгоду откупщиков и кабатчиков и в притеснение простого народа, которому запрещалось даже варить к своим престольным праздникам русскую традиционную брагу.

Я заговорил здесь о шинках потому, что однажды под самым почти Кирсановом, на постоялом дворе, куда заехал наш обоз (за исключением, конечно, возов с порохом), у нас совсем было замерз конвойный солдатик:

его, почти уже закоченелого, внесли на постоялый двор, разрезали ножом замерзшие сапоги на его одеревеневших ногах, раздели и оттерли спиртом, добытым от хозяина постоялого двора под видом «горячей воды» в чайнике… Не случись тут тайной продажи водки, солдата нам едва ли удалось бы спасти.

Последнее происшествие, случившееся с нами в пути, было не лишено некоторого интереса и имело бытовой отчасти характер. Случилось это в деревне Гавриловке, когда транспорт наш приближался уже к Чембарскому уезду. На постоялом дворе, куда мы заехали, кормили уже лошадей другие извозчики, встречные, ехавшие из Саратова с рыбой. Когда я разделся, то есть снял с себя дорожный тулуп, и ямщики увидели на мне офицерское пальто, то приступили тотчас же к расспросам о воле: где, дескать, она застряла?.. ждут, ждут ее мужики, а она все не объявлена еще… Я стал рассказывать, что знал, что воля-де непременно будет и очень скоро, и пр. В это время к постоялому двору подъехал большой барский возок, запряженный тройкою лошадей, и из него вышла старуха-барыня с двумя горничными, у которых на руках были точно грудные дети, завернутые в одеяла. Все это вошло в избу и стало отогреваться. Постоялый двор принадлежал старообрядцу, и хозяин нас предупредил самым вежливым образом, чтобы мы не курили табаку в избе. И только что барыня разделась, как достала и закурила папироску. А горничные, развернув одеяльца, выпустили на пол двух собачонок – мопса и болонку… Хозяйка запротестовала и побежала за мужем, который в это время был на дворе и отпускал овес моим извозчикам. Хозяин пришел и начал просить барыню, чтобы она, во-первых, не курила, а затем чтобы приказала своих собак выгнать на двор51. Барыня обиделась и стала браниться и грозить, а один из извозчиков, выпивший, может быть, лишнее, схватил болонку на руки и, обращаясь к барыне, сказал:

– Важный хвост у этой собачонки! На метелку бы хорош – отрубить его…

В одно мгновение барыня вырвала свою любимицу из рук врага и дала ему звонкую пощечину. Мужичок опешил и мог лишь проговорить:

– Ишь ты, какая сердитая!..

Барыня живо начала одеваться и по требованию хозяина вышла из избы на двор в свой возок, забрав с собой и горничных, и собачонок и поклявшись хозяину двора, что она пожалуется губернатору и что двор этот «закроют». Меня эта барыня опросила и записала, предупредив, что выставит свидетелем. К счастью, инцидент этот не имел никаких последствий: не потревожили ни хозяина как обвиняемого, ни меня как свидетеля. И когда я год спустя ехал еще раз по этой дороге с новым транспортом пороха, уже в конце февраля 1861 года, и остановился в Гавриловке ночевать у того же хозяина, то он, вспоминая об этом происшествии, сказал мне:

– Я не боялся тогда, что она пожалуется губернатору, потому что губернатор в такой пустяк не ввяжется, а вот пожалуйся она, не дай Бог, нашему барину, – дело бы было плохо!.. Теперь вот – слава тебе, Господи! ослобонили нас, дай Бог царю доброго здоровья! Теперь не страшно… А в те поры, что проделывал с нами наш барин – не дай Господи!.. Говорить кому-нибудь о его делах, и то боялись!..

Затем хозяин рассказал мне следующее:

– У меня вот родная сестра была, первая красавица во всей деревне, а пропала ни за што! И Бог весть, где она теперь живет: далеко где-то; у нехристей в Персии, сказывали.

– Как же она туда попала? – полюбопытствовал я.

– А вот как. Годов пятнадцать тому назад поехал наш барин с барыней на ярмарку в Нижний; я за кучера был, сестра моя за горничную. В Нижнем сестра и прогневи чем-то барыню; та пожаловалась мужу, а он и допреж того сердит на сестру – не поддавалась она ему… Позвал он одного знакомого купца персиянина – страшенный такой, черный, рябой: одно слово, азият! – потолковал с ним, да и в суд. Там и составили бумагу – купчую, значит, на имя какого-то приказного в Нижнем же, а денька через два приехал этот самый персиянин к нам, взял сестру и увез с собой на пароходе сначала в Астрахань, а потом к себе. Только мы ее и видели!.. Приехали с ярмарки, сказали матушке покойнице – грохнулась она об земь и стала без памяти… Прохворала потом деньков десяток в горячке, да и померла. И перед смертью-то все металась, сердешная, по постели, дочку к себе звала, да ровно отымала ее от кого!.. – А потом, помолчав немного, добавил: – Опосля того барин опасался, видно, держать меня при себе в кучерах – отпустил на оброк, и я вот снял этот двор…

* * *

Наконец, мой транспорт достиг благополучно до города Чембара, и на другой день инструктор нашего стрелкового батальона приступил к приему от меня страшного казенного «товара»… Когда последний бочонок с порохом был поставлен на весы и убран в местный пороховой погреб, я в первый раз по истечении трех недель проспал всю ночь крепким и беззаботным сном.

Виновники Польского восстания 1863 года52
(по польским источникам)

История Польши с самого начала ее может быть определена словами: постепенный упадок. Цивилизация ее в Средние века была не что иное, как восточная роскошь; литература ее – только контрфакция латинизма, а республика – лексикон, заимствованный из древнего быта, или оперная декорация; ее набожность – крайнее ханжество. У нее не было ничего истинного; ничего не было определенного у этих чувственных людей, преданных наступлению всех страстей. Кого поляки должны обвинять в своих несчастьях? – Самих себя и только самих себя…

Прудон

После раздела 1772 года политическая деятельность и жизнь всех выдающихся лучших людей Польши была направлена к восстановлению утраченной государственной самостоятельности. В последние годы владычества императора Наполеона I надежды эти сильно оживились, но не осуществились. Восстание 1831 года было новою попыткою в том же роде: получить самостоятельное государственное устройство – «крулевство». Восстание 1863 года было последним порывом поляков добиться осуществления своей заветной мечты. Главная ошибка польских патриотов заключалась в данном случае лишь в том, что они не желали уразуметь великого исторического закона, в силу коего, по образному выражению нашего великого поэта, все «славянские ручьи» должны были «слиться в русском море»… Пылкая, несчастная нация не желала этого понять и, легко доступная иллюзиям и обману, позволила вовлечь себя еще раз в политику приключений и поплатилась за это легковерие целыми потоками своей горячей крови и страшным разорением своей прекрасной страны.

Но кто же главные виновники этих не битв, а боен 1863 года? Почем до сих пор несчастный польский народ нес на себе одном, en masse53, всю тяжкую ответственность за свою мнимую вину? Почему виновники сумели так долго выгораживать себя и перед судом истории и перед лицом той многострадальной нации, которая, «в испуге не поняв несчастья своего», отвернулась от своих русских единоплеменных друзей и стародавних соседей и бросилась в продажные объятья и предательские ласки политических интриганов?..

Все это произошло потому, что истинные виновники смуты 1863 года сумели тщательно замести свой след и ушли за кулисы, предоставив погубленные ими массы людей самим себе и их злой судьбе; произошло потому, что еще не наступил суд истории, а увлекающаяся нация долго и старательно скрывала подробные деяния своих иноземных смутьянов, не желая при том по чувству ложного стыда, признаться в главной и едва ли не единственной своей вине – легковерии.

Но вот со времени этого кровавого безумия прошло 40 лет, и история начинает мало-помалу вступать в свои права и приподнимать завесу с минувших событий… Находятся мужественные и образованные люди, которые решаются, наконец, не только открыто признаться в этом массовом безумии, которому они отдались в 1863 году, но и рассказать подробно, шаг за шагом, всю кровавую эпопею этого «замешанья» и даже назвать главных виновников, на которых и должна лечь вся неповинно и бесполезно пролитая кровь лучших сил Польши того времени – ее юношества.

Таков именно труд г-на Станислава Козьмяна «Rzecz o roku 1863»54, заслуживающий внимательного изучения и являющий собою ценный вклад в историческую литературу55. Перед нами – первая беспристрастная история восстания 1863 года, написанная поляком. Этот капитальный и талантливо исполненный труд вышел недавно в Кракове, в трех томах, – и его автор не только самолично участвовал в деле восстания, но, по своему исключительному и привилегированному положению (как сын интимного друга графа Валевского56 и как сотрудник газет «Час»57 и «Парижское бюро»), был в довольно близких и постоянных сношениях со всеми главарями и руководителями восстания, находившимися в Варшаве, Галиции и Париже.

Мы внимательно ознакомились со всеми тремя томами сочинения г-на Козьмяна и находим интересным остановиться на тех именно событиях, которые, собственно, предшествовали восстанию 1863 года, подготовили и создали его. Мы при этом не будем вовсе говорить о самом восстании, так как эти события в качестве фактов, происшедших у всех на глазах, описаны давно уже, очень подробно и много раз, и повторять их здесь, в нашей короткой статье, было бы совершенно излишне, – тем более, что эпизоды из этого несчастного восстания мы сообщаем особо в следующей нашей статье.

I

Благоприятные условия для восстания. – Провозглашение принципа народностей. – Сочувствие к полякам со стороны императора Наполеона III, императрицы Евгении и принца Плон-Плона. – Двуличие Австрии и сочувствие Англии. – Два князя Горчаковых и генерал Назимов. – Ожидание революции в России. – Надежды на «уступки» императора Александра II. – Подготовительные работы к восстанию. – Сельскохозяйственное общество и граф Андрей Замойский. – Маркиз Александр Велепольский. – Оппозиция «красных» и покушение на жизнь Велепольского, Лидерса и великого князя Константина Николаевича. – Ненадежность Литвы. – Отель «Ламбер» в Париже. – Комитет в Кракове и общество «Лава» в Львове. – Циркуляр «Лавы» и революционная присяга

Все, по-видимому, благоприятствовало давно уже подготовляемому политическому взрыву в Польше и Литве. Незадолго перед тем императором Франции Наполеоном III был провозглашен принцип народностей, в силу коего и свершилось объединение58 Италии и даже маленькой Румынии59. На престоле Франции сидел человек с большим умом и недюжинными способностями, который задолго до своего воцарения заигрывал с Польшей, называя ее «сестрой Франции» и утверждая, что она, подобно Италии, имеет право требовать единения во имя измышленного им принципа национальностей. Потом, во время Крымской войны, тот же Наполеон прямо хотел, чтобы в Польше началась революция (чтобы Россия скорее склонилась к миру), а затем не только допустил сформирование князьями Чарторыйскими в Турции особого польского легиона, но еще и принял на себя обмундирование этого войска. Впоследствии, во время наступившего после войны Парижского конгресса, со стороны Франции не раз были делаемы попытки поднять польский вопрос, и лишь энергичный отпор русского уполномоченного, князя Орлова, воспрепятствовал дальнейшим суждениям об участи Польши. Тем не менее в следующем же 1857 году, во время свидания с императором Александром II в Штутгарте Наполеон дозволил себе еще раз завести речь о Польше. Едва ли, конечно, надо говорить о том, что все эти авансы французского императора быстро доходили до поляков и вдобавок в искаженном и преувеличенном виде.

Пост министра иностранных дел в той же Франции занимал граф Валевский, побочный сын Наполеона I, личность в высшей степени даровитая, блестяще образованная и с выдающимися государственными способностями. Он, будучи сыном польки, не только не скрывал своих симпатий и тяготений к Польше, но, как увидим ниже, громко и открыто сочувствовал восстанию и был, в сущности, одним из главных виновников того обстоятельства, что искра раздута была в пожар.

Немалую долю влияния на иностранную политику Франции имел в то время и двоюродный брат императора принц Наполеон (Плон-Плон), личность, как известно, мелкая и недостойная; но он явно сочувствовал Польше и подготовлявшемуся в ней восстанию и в этом именно смысле и вел свою политику интриги против России. Полякам сочувствовала также и императрица Евгения и не скрывала этого: польский вопрос был для нее вопросом католицизма60.

Правительство соседней Австрии было тоже очень расположено к полякам и питало даже несбыточные иллюзии, что польский престол по его восстановлении должен будет перейти к австрийскому дому. В силу такой двоедушной политики, столь свойственной Австрии, она потом смотрела сквозь пальцы на переходы на русскую территорию из Галиции целых вооруженных банд, сформированных в ее пределах.

В Англии, как мы видим из книги Козьмяна, в верхней палате лорд Элленборуг произнес речь, в которой прямо выразил следующее мнение о польском вопросе: он находил, что было бы странно, если бы английское правительство, раз уже признавшее принцип национальности (в деле объединение Италии), не признало бы этот принцип и в деле поляков. В нижней же палате министр иностранных дел лорд Россель прямо осуждал несправедливое, по его мнению, поведение России относительно поляков.

В главе нашего министерства иностранных дел стоял заслуженный канцлер князь Горчаков, который, в данном случае ставил выше национальных интересов заботу о том, что скажет о нас Европа… который разрешение польского вопроса видел в политике примирения и натворил в этом роковом «споре» так много неизвиняемых политических ошибок, которые едва ли даже были искуплены последовавшею затем дипломатической победою известной ответной ноты князя на дерзкий со стороны Англии и Франции вопрос о поводу происходившей у нас польской смуты.

Наместником в царстве Польском был другой князь Горчаков (Михаил Дмитриевич), заменивший суровый режим князя Паскевича благосклонною политикою колебаний и послаблений. Князь Горчаков был за его смертью заменен бывшим военным министром, престарелым генералом Сухозанетом, которого вскоре сменил полуфранцуз граф Ламберт, не знакомый ни с Россией, в которой он служил, ни с Польшей, которою призван был управлять. Затем его опять сменил Сухозанет, далее – великий князь Константин Николаевич, – и все эти перемены и смещения произошли в течение каких-нибудь четырех-пяти лет… В то же время генерал-губернатором Литвы (в Вильне) был генерал Назимов, не избежавший всесильного польского влияния.

В самой России, по предположениям поляков (Козьмян, т. I, гл. VIII), должна была неминуемо вспыхнуть революция и начаться внутренние междоусобия вследствие несовершенства реформы 19 февраля 1861 года, освободившей крестьян. Ожидалось, что крестьяне, недовольные будто бы этою реформою, поверят раскидываемым по Волге (польскими эмиссарами) золотым грамотам и начнут бунт и резню помещиков61.

Главное же, что поддерживало поляков в их политических иллюзиях и вожделениях, это была кроткая и гуманная личность государя Александра II, миролюбивейшего из царей, занимавшего в то время всероссийский престол. На «уступках» с его стороны и сооружалось величественное здание будущей Польши – «от моря до моря», от Одера до Карпат и Днепра…

Вот какие розовые горизонты представлялись пламенному воображению поляков в начале шестидесятых годов!.. Нечего, конечно, и говорить о том, что большинство этих надежд были тщетны, – начиная, например, с веры в сердечность расположения Австрии и кончая ожидаемыми междоусобицами внутри самой России и «уступками» со стороны императора Александра II.

Подготовительные работы в целях возбуждения восстания шли почти одновременно в различных местах: в Варшаве, в Париже, в Львове, в Кракове, в Литве…

В Варшаве существовало так называемое сельскохозяйственное общество с графом Андреем Замойским во главе и с многочисленными членами, в числе коих были крупные и влиятельные землевладельцы края, как, например, граф Фома Потоцкий, Александр Островский, Адольф Курц, Людвиг Гурский, граф Александрович, Венглинский, Желинский и многие другие. Президент общества граф Андрей Замойский был непримиримым врагом России, отрицавшим всякое соглашение с нею на почве уступок, мирных переговоров и компромиссов.

Совершенно иного взгляда на дело был маркиз Велепольский, человек чрезвычайно богатый, со всесторонним образованием и твердою, непреклонною волею. Он вскоре был поставлен императором Александром Николаевичем во главе гражданского управления Царства Польского, добившись в Петербурге согласия почти на все проектированные им реформы. Маркиз, как и государственный канцлер князь Горчаков, верил, что политика примирения погасит начинающийся пожар, и явился в Варшаву (из Петербурга) в звании всевластного министра, свободного от подчинения русским властям и с самыми широкими полномочиями и прерогативами: так, например, с учреждением в Варшаве особого «государственного совета», коему подчинялись все власти и чиновники в Царстве Польском за исключением военных властей, которые и были совсем отделены от гражданского управления в крае.

Но поляки крайней красной партии62, добивавшиеся непременно восстания, встретили мирного диктатора Польши, маркиза Велепольского, крайне враждебно и, предводительствуемые тайным комитетом «ржондом нар о д вым»63 и агентами проживавшего в Париже генерала Мерославского, ответили на примирительную политику маркиза целым рядом покушений на жизнь высокопоставленных лиц, начиная с того же Велепольского и кончая командующим войсками генералом Лидерсом и, наконец, самим великим князем Константином Николаевичем, только что прибывшим в Варшаву в сане наместника Царства. Тайный заговор покрыл сетью всю Польшу, возникнув вначале между молодежью – воспитанниками медицинской академии, которые образовали вскоре особые конспиративные кружки, распространившиеся в различных местностях Царства Польского и в западных губерниях.

В Вильне и Ковне несколько магнатов, как, например, графы Плятеры, Тышкевичи и др., открыто высказывали свое сочувствие подготовлявшемуся восстанию и исподволь устраивали для него при помощи своего влияния и материальных средств будущую почву.

Таким образом, мы видим, что все добрые мероприятия русского правительства были парализованы в самом начале самими же поляками, то есть тем пассивным отпором, а также явным и тайным многоначалием, которые существовали в самой Варшаве.

В то же время в Париже существовал так называемый отель «Ламбер», во главе которого стоял вначале знаменитый князь Адам Чарторыйский, а затем, когда он в 1861 году умер, его заметил столь же «непримиримый» сын Владислав Чарторыйский, при котором группировались и многие другие выдающиеся польские магнаты, как, например, граф Владислав Замойский (родной брат варшавского князя64 Андрея), Эдуард Козьмян, Юлиан Клячко и другие. При отеле «Ламбер» была основана даже особая газета «Парижское бюро», в которой, как мы упоминали, участвовал автор инкриминируемого нами сочинения, г-н Станислав Козьмян. Главари отеля «Ламбер» склонялись более в сторону действия и шли иногда по камертону тюильрийского кабинета.

В Кракове и Львове образовались тоже отдельные комитеты для подготовления восстания. Так, в первом из этих городов сформировалась «Краковская община», главная задача которой по требованию отеля «Ламбер» состояла в том, что она посылала через тот же отель французскому правительству и заграничным газетам, главным образом парижским, телеграммы и письма с известиями о восстании и вообще о событиях, происходящих в Польше. Сведения эти, к сожалению, не всегда были правдивы, а когда шла речь об успехах польского оружия, то сведения эти были совсем мнимые; но – «это было необходимо для того, чтобы подогревать общественное мнение», – поясняет г-н Козьмян…

Несколько иной характер имело тайное общество «Лава», образовавшееся во Львове. Оттуда, из среды этого общества, раздавались иногда и трезвые голоса, предостерегавшие своих соотечественников от излишних порывов. В этом отношении весьма характерен вообще циркуляр «Лавы» от 21 ноября 1862 года, который мы и приведем здесь, так как интерес его заключается еще и в том, что он дает некоторое представление об организации и целях «Лавы». Вот этот циркуляр:

«Львовская Лава к своим подчиненным.

Центральный народный комитет, находящийся в Варшаве отдал приказание, дабы было приступлено как можно поспешнее к устройству народной организации в Галиции. Вследствие этого львовская “Лава” в качестве автономной власти (в Галиции) объявляет всем принявшим присягу, что она постановляет следующее:

1) До “Лавы” дошло известие, что несколько молодых людей, не принадлежащих вовсе к организации, желают подать ей руку от имени воспитанников низших учебных заведений, обещающих будущею весною присоединиться к отрядам генерала Мерославского. Не говоря уже о легкомыслии подобного поступка, без нужды отрывающего от занятий молодежь низших учебных заведений, мы не можем допустить таких действий на собственный риск, учреждая новый порядок организации наряду с существующей, состоящей в ведении Центрального народного комитета.

2) Обращаем внимание своих подчиненных на то, что появляются новые организаторы, которые уверяют всех, будто они действуют по распоряжению Центрального народного комитета; но они напрасно ссылаются на этот комитет. В действительности же их агитация ведется под руководством генерала Мерославского, с которым, как известно, названый комитет не имеет ничего общего. А потому объявляется для тех, кто желал бы присоединиться к ним: у них есть свой статут революционного союза, состоящий из 11-ти пунктов и короткой присяги; на печати же у них – молот и надпись “свобода”.

3) До сведения “Лавы” дошло также, что лица, не принадлежащие к организации нашей, отправлялись уже в некоторые местности собирать подати. Поэтому мы уведомляем своих подчиненных, что никто не имеет права брать подати от частных лиц без особого разрешения “Лавы”, данного на имя сборщика, и без особой шнуровой книги и квитанций, которые сотские должны выдавать десятским, а десятские – членам, вносящим в кассу подати.

4) Всем, состоящим под присягой, повелеваем: не принимать никого в свою среду, не сообщив об этом предварительно начальству.

5) Ввиду усиленного надзора со стороны правительства, мы положительно воспрещаем принимать в нашу среду посторонних лиц и просим соблюдать вообще крайнюю осторожность, в то же время стараться распространить военную и податную организации среди вполне надежных и развитых людей. Кроме того, наши подчиненные обязаны следить за тем, чтобы молодежь низших учебных заведений не отрывалась от занятий, сбитая с толку посторонней агитацией, так как это скорее всего может обратить на себя внимание правительства и компрометировать наши организационные работы перед посторонними, непосвященными людьми. Вообще, все подчиненные должны наблюдать за поведением молодежи низших учебных заведений, которая должна узнать обо всем лишь за несколько дней до восстания.

Ни под каким видом не разрешается показывать это распоряжение посторонним лицам».

(Печать – польский одноглавый орел).

Здесь, кстати, приведем форму присяги общества «Лава»:

«Клянусь с оружием в руках восстать против наших врагов. Не буду просить ни у кого помощи, – и одного лишь Бога желаю иметь в качестве союзника. Обещаю покаяние в грехах и исправление образа жизни; буду уповать на Господа. Отрекаюсь от гордости, лжи и мести(?), дабы оказаться достойным помощи Господа и его Пресвятой Богородицы, царицы моей как теперь, так и после смерти моей за родину. Отныне я принадлежу к народной организации, – и все свои силы, всю жизнь и имущество жертвую в пользу освобождение родины. Клянусь добросовестно исполнять свои обязанности, с готовностью и при первом вызове являться на указанное место и сражаться с врагами отечества. Клянусь хранить тайну как на свободе, так и в темнице, несмотря ни на какие мучения(?). Могущество мое в молчании и надежде. Если нарушу сию клятву и сделаюсь предателем отечества, да не минует меня заслуженное наказание как со стороны Бога, так и со стороны людей. Да помогут мне Бог, Пресвятая Богородица и все святые!»

Для иноверцев (предполагались поляки Моисеева закона, то есть евреи, а также и ополячившиеся татары, проживающие в некоторых губерниях Северо-Западного края) в этой присяге делались соответственные изменения.

1
  1 верста – 1,07 км. – Примеч. ред.


[Закрыть]
2
  Лейб-гвардии Павловский полк, один из наиболее известных и прославленных полков русской гвардии, был сформирован в 1796 г. как гренадерский; имел старшинство с 1790 г. 13 апреля 1813 г. за оказанное в Отечественную войну 1812 года мужество получил права Молодой гвардии; наименован лейб-гвардии Павловским полком; в 1831 г. получил права и преимущества Старой гвардии. Участвовал в русско-французских войнах в 1799 г., в 1805–1807 гг. (в том числе в сражении при Прейсиш-Эйлау и особо отличился в бою при Фридланде), в Отечественной войне 1812 года (в том числе в сражениях под Смоленском, при Бородине, под Красным, при Березине и др.) и Заграничных походах 1813–1814 гг. (в том числе в сражениях под Кульмом и Лейпцигом и др.). Также полк принимал деятельное участие в подавлении восстаний в Польше в 1831 г. и 1863 г.; в Русско-турецкой войне 1877–1878 гг. и Первой мировой войне и др.


[Закрыть]
3
  В 1859 году я застал этот дом обращенным в память события в домашнюю церковь. В память того же события в том же Чембаре устроено было потом особое двухклассное училище для мальчиков. – Здесь и далее примечание автора, если не указано иное.


[Закрыть]
4
  16-й стрелковый батальон был сформирован в 1845 г. как 6-й стрелковый батальон и находился в составе 6-го пехотного корпуса; в 1856 г. переименован в 16-й армейский стрелковый батальон; вошел в состав 16-й пехотной дивизии 6-го армейского корпуса; в 1879 г. получил шефство Александра II, к 1889 г. переформирован в 16-й стрелковый Его Величества полк. Принимал участие в Восточной (Крымской) войне; Русско-турецкой войне 1877–1878 гг., за что получил Георгиевское знамя; подавлении восстания ихэтуаней (оно же Боксерское восстание) в Китае в 1900–1901 гг., Русской-японской войне 1904–1905 гг. и Первой мировой войне (в составе Юго-Западного фронта).


[Закрыть]
5
  Ныне 16-й стрелковый Его Величества полк. Свое «отличие» батальон заслужил в 1877 году на Шипке, когда в самый критический момент защиты горы св. Николая две роты батальона прискакали вместе с казаками на крупах их лошадей и вступили в бой.


[Закрыть]
6
  Здесь в значении – место общественных увеселений (прежде всего, для публичного выступления оркестров и для танцев), по аналогии с известным увеселительным заведением близ Лондона. Примечания ВСТРЕЧИ И ВОСПОМИНАНИЯ: ИЗ ЛИТЕРАТУРНОГО И ВОЕННОГО МИРА


[Закрыть]
7
  Видимо, автор имеет в виду генерал-майора Александра Александровича Ларионова (1835 – не ранее 1900). Чина «бригадный генерал» в Русской императорской армии не существовало; очевидно, автор называет своего бывшего сослуживца так потому, что с 1895 г. до выхода в отставку в 1900 г. Ларионов командовал бригадами в различных пехотных дивизиях.


[Закрыть]
8
  Соляной пристав – должностное лицо, наблюдавшее за продажей соли от казны. Соляная монополия в России существовала с 1705 по 1862 г.


[Закрыть]
9
  В 1830–1831 гг. на территории Царства Польского, Литвы, частично Белоруссии и Правобережной Украины вспыхнуло восстание за отделение от Российской империи. Оно проходило под лозунгом восстановления независимой «исторической Речи Посполитой» в границах 1772 г. В результате восстание было подавлено, Царство Польское – объявлено частью России (с упразднением сейма и отдельного польского войска); фактически был принят курс на превращение Царства Польского в русскую провинцию. После разгрома восстания многие осужденные поляки были высланы в разные города на территрии России и в Сибирь.


[Закрыть]
10
  Эпиграмма о «трех грациях» приведена в «Записках» Е. А. Сушковой. Лето 1830 г. 16-летний Лермонтов проводил в деревне среди своих многочисленных кузин. «Была тут одна барышня, соседка Лермонтова по Чембарской деревне, и упрашивала его <…> написать ей хоть строчку правды для ее альбома. Он ненавидел попрошаек и, чтобы избавиться от ее настойчивости, сказал: “Ну, хорошо, дайте лист бумаги, я вам выскажу правду”. Соседка поспешно принесла бумагу и перо, и он начал: “Три грации…” Барышня смотрела через плечо на рождающиеся слова и воскликнула: “Михаил Юрьевич, без комплиментов, я правды хочу”. “Не тревожьтесь, будет правда”, – отвечал он и продолжал:
Три грации считались в древнем мире,Родились вы… всё три, а не четыре!».   Однако позднее исследователи творчества Лермонтова выяснили, что аналогичная история в 1831 г. была описана в одном московском журнале, где, однако, эпиграмма приписывалась «молодому человеку Николаю Максимовичу». В дальнейшем были обнаружены еще более ранние источники двустишия: с подобной эпиграммой выступал во второй половине XVIII в. придворный поэт Екатерины II В. Петров, опиравшийся, в свою очередь, на переводы из античных авторов. Поэтому в изданиях Лермонтова данное стихотворение обычно помещают в разделе «Сомнительное».


[Закрыть]
11
  Речь идет о произведениях А. А. Бестужева, русского писателя, романтика, байрониста, издававшегося под псевдонимом Марлинский. Его повести и романы были чрезвычайно популярны в 1820–1840-х гг.


[Закрыть]
12
  В «Русском художественном листке» за 1862 г. (№ 7, от 1 марта), в статье «М. Ю. Лермонтов», мы находим следующее интересное сообщение об этой способности поэта к живописи: «В бытность свою в Новгородской губернии в 1838–1839 гг., М. Ю. Лермонтов занимался, между прочим, и живописью, и после него осталось до 12 картин, писанных им масляными красками. Две из них, “Воспоминание о Кавказе” и “Голова черкеса”, составляют собственность бывшего сослуживца его А. И. Арнольди (скончался в чине генерала от кавалерии 25 января 1898)». И далее: «Где находятся в настоящее время картины, писанные Лермонтовым, – неизвестно; но после его смерти они достались г-ну Шангирею, двоюродному брату А. Столыпина, товарищу и сослуживцу покойного поэта. По словам А. И. Арнольди, Лермонтов писал картины гораздо быстрее, чем стихи; нередко он брался за палитру, сам еще не зная, что явится на полотне, и потом, пустив густой клуб табачного дыма, принимался за кисть, и иногда в какой-нибудь час картина готова».


[Закрыть]
13
  О том, что М. Ю. Лермонтов был не только великим поэтом, но и выдающимся художником, существует немало свидетельств, однако эта сторона его творчества очень мало изучена, а многие произведения (художественное наследие поэта включает различные виды и жанры изобразительного искусства: картины маслом, акварели, графику; портреты, пейзажи – прежде всего, кавказские и т. д.) утрачены.


[Закрыть]
14
  Мои два письма из Пятигорска от того времени были напечатаны в газете «Новое время».


[Закрыть]
15
  Шестилинейная винтовка или капсюльное ружье уменьшенного (15,24 мм) калибра – дульнозарядное нарезное оружие, сконструированное А. В. Лядиным, Л. Г. Резвым и К. И. Константиновым в 1856 г. с целью повысить прицельность и дальность стрельбы по сравнению с гладскоствольными ружьями.


[Закрыть]
16
  Люттихский или литтихский штуцер (по месту изготовления в г. Люттих [Льеж], Бельгия) – бельгийская копия английской дульнозарядной «брюнсвикской» винтовки, нарезное дульнозарядное оружие, был принят в России на вооружение застрельщиков пеших батальонов и пластунов в 1843 г. Несмотря на значительную дальность и меткость штуцера по сравнению с гладкоствольными ружьями, находившимися тогда повсеместно на вооружении русской армии, штуцера имели существенный недостаток – их скорострельность была в несколько раз ниже, поскольку пулю приходилось досылать в ствол очень плотно, на что требовалось много усилий и времени: поскольку действовать одним шомполом было бесполезно, приходилось вгонять пулю, ударяя по шомполу увесистой деревянной колотушкой в течение нескольких минут, которых в бою, естественно, не было.


[Закрыть]
17
  Горцы раньше, чем было усовершенствовано русское пехотное ружье, дали своему ружью нарезы, что и позволило достичь дальнобойности. С целью ослабления России и затягивания Кавказской войны, западные страны, в первую очередь Великобритания, поставляли штуцера через Турцию горцам.


[Закрыть]
18
  В XIX в. в России «татарами» назывались традиционно все тюркские и, шире, мусульманские народности.


[Закрыть]
19
  Кантонир-квартиры (нем., от франц. canton – «округ», и «quartier» – квартира) – квартиры для войск, армейских частей в обывательских домах в мирное время.


[Закрыть]
20
  Недвусмысленно (франц.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
21
  В 70-х годах я рассказал об этом случае с братом Белинского покойному М. И. Семевскому, который потом, спустя несколько лет, в статье о Белинском в «Русской старине» (1874) и воспроизвел мой рассказ, но только допустив в нем некоторые неточности: так, например, он совсем не назвал фамилии губернатора, уволившего К. Белинского и оскорбившего его, и, по ошибке, конечно, отнес этот случай ко времени губернатора, сменившего Панчулидзева.


[Закрыть]
22
  О гимназических годах Белинского имеются в печати сведения, сообщенные бывшим директором Пензенской гимназии И. И. Лажечниковым и учителем М. М. П-овым. Брат же его, Константин Григорьевич, знал и помнил очень немногое: по его словам, Виссарион Григорьевич был по некоторым предметам лучшим учеником в классе, а по нелюбимым предметам – худшим. По словам брата же Виссарион Григорьевич издавал в старших классах какой-то литературный рукописный журнал. Здесь, кстати, я считаю необходимым исправить явную неточность, появившуюся на днях в одной из больших петербургских газет – будто Белинский вышел из третьего класса гимназии… Автор этого сообщения (г-н Быстренин из Пензы) упустил, конечно, из виду тот факт, что Белинский в следующем же году выдержал блестящим образом вступительный экзамен в Московский университет, – что, понятно, было бы немыслимо, если бы он не ушел в гимназии далее 3-го класса. Да наконец, в записках того же учителя естественной истории М. М. П-ова встречаются, например, следующие фразы: «Домашние беседы наши продолжались и после того, как Белинский поступил в высшие классы гимназии»… Или в другом месте: «Он (Белинский) учился у меня естественной истории только в двух высших классах». Следовательно, если тогдашняя пензенская гимназия была всего четырехклассная, то и тогда надо заключить, что Белинский был в ее обоих высших классах.


[Закрыть]
23
  Речь идет о картине русского жанрового живописца А. А. Наумова «Белинский перед смертью», изображающей Н. А. Некрасова и И. И. Панаева у постели больного Белинского. На заднем плане картины изображена фигура жандарма, разговаривающего с прислугой. В. Г. Белинский умер незадолго до того, как «Письмо к Гоголю» попало в руки Третьего отделения: до этого оно распространялось в списках, причем за одно только прочтение этого произведения Достоевский был приговорен к смертной казни.


[Закрыть]
24
  Подлинник этого письма находится в коллекции известного собирателя автографов и писем замечательных людей П. Я. Дашкова, переданный ему мною в 1883 году.


[Закрыть]
25
  Если бы интеллигентному обществу Пензы пришла когда-нибудь мысль основать при имеющейся в городе Лермонтовской библиотеке и музей имени Белинского, то эти письма были бы, конечно, очень ценным и интересным инвентарем этого музея.


[Закрыть]
26
  Московский Александровский институт – образовательно-воспитательное женское учреждение, первоначально созданное в 1804 г. при Московском Екатерининском институте благородных девиц как отделение для девиц недворянских сословий. С 1842 г. отделение преобразовали в самостоятельное мещанское училище, а в 1891 г. – в Александровский женский институт. Располагался на Новой Божедомке (ныне ул. Достоевского).


[Закрыть]
27
  Здесь: деверь, брат мужа.


[Закрыть]
28
  О. В. Белинская вышла впоследствии замуж за нашего генерального консула в Корфу.


[Закрыть]
29
  Впервые эти неверные сведения появились в «Русском художественном листке» Тимма – № 29, от 10 октября 1862 года, где было сказано следующее: «Виссарион Григорьевич Белинский родился в 1811 году. Отец его, родом из Польши или западных губерний, был чембарский уездный штаб-лекарь (?)».


[Закрыть]
30
  Часть этой статьи – собственно о Шамиле – вошла в книгу «Кавказ и его герои», изданную в конце 1901 года.


[Закрыть]
31
  В то время стрелковые батальоны были еще слиты в хозяйственном отношении с теми дивизиями, при коих состояли. Штаб 16-й пехотной дивизии был в Пензе.


[Закрыть]
32
  То есть исполняя обет совершить паломничество для поклонения мощам св. Митрофана, епископа Воронежского, широко почитаемого в России святого.


[Закрыть]
33
  Карл Карлович Данзас был родным братом известному полковнику Данзасу, секунданту Пушкина на его дуэли.


[Закрыть]
34
  После праздника Богоявления (Крещения Господня) 7 (20 по н. ст.) января.


[Закрыть]
35
  Владимирский пехотный полк (61-й пехотный Владимирский) – один из старейших полков русской пехоты и Русской императорской армии вообще, имевший старшинство с 1700 г. Принимал участие, в частности, в Северной войне 1700–1721 гг.; русско-турецких войнах 1735–1739 гг., 1768–1774 гг., 1787–1791 гг.; усмирении Пугачевского бунта; Персидском походе 1796 г., русско-французских войнах в 1805–1807 гг., в Отечественной войне 1812 года и Заграничных походах 1813–1814 гг.; в Крымской войне 1853–1856 гг. (в том числе защищая Севастополь); в Русско-турецкой войне 1877–1878 гг.; в подавлении революционных выступлений 1905–1907 гг. и т. д.


[Закрыть]
36
  Тарутинский пехотный полк (67-й пехотный Тарутинский) был сформирован в 1811 г. (имел старшинство с 1796), за длительную историю своего существования многократно переименовывался и переформировывался. Принимал участие, в частности, в Отечественной войне 1812 года и Заграничных походах 1813–1814 гг.; подавлении мятежа на Северном Кавказе в 1828–1831 гг.; Крымской войне (где, однако действовал крайне неудачно и славой себя не покрыл); в Русско-турецкой войне 1877–1878 гг., Первой мировой войне.


[Закрыть]
37
  Лансье (от франц. lanciers – «уланская», сокр. от quadrille des lanciers – «уланская кадриль») – англо-французский бальный танец XIX в., разновидность кадрили (для четырех и более пар). Поскольку первоначально этот танец был танцем наполеоновских улан (откуда название), то в его исполнении присутвовала живость и свобода обращения между полами, свойственная французским кавалеристам и в целом нравам времен Наполеона – возможно, именно это вызвало неудовольствие Шамиля.


[Закрыть]
38
  Эти истопники, когда приходилось топить печи, находившиеся на женской половине, приносили дрова лишь к дверям комнат, – и тогда эти дрова брались особыми рабынями, которых дамы Шамиля привезли с собою с Кавказа.


[Закрыть]
39
  Манифест 26 августа 1856 г. по случаю коронования императора Александра II содержал перечень милостей и льгот, объявлявшихся в связи с этим торжественным событием. В частности, Манифест объявил амнистию декабристам, петрашевцам, участникам Польского восстания 1830–1831 гг. и другим политическим ссыльным.


[Закрыть]
40
  Музыка эта, как говорили, напоминала Шамилю победные марши русских войск в Ведене и Гунибе, где была похоронена его власть и военная слава.


[Закрыть]
41
  Впоследствии обе пленные княгини были возвращены нам горцами в обмен на старшего сына Шамиля Джемаладдина, находившегося у нас в качестве заложника еще с детства, воспитывавшегося в 1-м кадетском корпусе и уже служившего офицером в одном из уланских полков. Этот несчастный юноша не долго прожил в горах: привыкший уже к комфорту и совсем иным условиям жизни, он зачах и вскоре умер.


[Закрыть]
42
  Младший сын Шамиля последние годы жизни провел в Казани, умер в 1906 г. во время лечения на минеральных водах в Кисловодске.


[Закрыть]
43
  Шамиль не раз говорил потом (после взятия его в Гунибе): «Я, сдаваясь, исполнил лишь желание моих жен и детей; сам же я решил заколоться тотчас же, как только князь Барятинский оскорбил бы меня хотя чем-нибудь…»


[Закрыть]
44
  В мае – июле 1845 г. Отдельный Кавказский корпус Кавказской армии под командованием графа М. С. Воронцова предпринял очередную попытку захватить ставку Шамиля в ауле Дарго близ границы Чечни и Дагестана (совр. Введенский район Чеченской республики). Император Николай I полагал, что взятие «столицы» приведет к капитуляции Шамиля и замирению Кавказа и сам разработал план военных действий. 7 июля 1845 г. отряду Воронцова удалось войти в Дарго, однако он оказался оставлен горцами, причем, отступая, Шамиль поджег селение. Русские части простояли в ауле неделю, ежедневно вступая в мелкие стычки с горцами, закрепившимися в горах в ближайших окрестностях Дарго. Участники экспедиции оказались в тяжелом положении. Запасы провианта подходили к концу, бойцы были измотаны долгим походом и ежедневными стычками, несли тяжелые потери убитыми и ранеными, а признаков ослабления сопротивления горцев не наблюдалось. Поэтому командующий М. С. Воронцов принял решение покинуть Дарго, предварительно отдав приказ сжечь аул дотла. Отступление было тяжелым и тоже сопровождалось потерями. Фактически отряд выполнил задачу, поставленную перед ним императором (занять и разорить Дарго), однако это не привело к желаемым результатам – сдаче Шамиля и окончанию войны. Более того, итогом даргинского сражения стало значительное усиление власти Шамиля и его влияния среди кавказских народов.


[Закрыть]
45
  Вероятно, имеется в виду взятие войсками Шамиля укрепления Гергебиль вблизи одноименного дагестанского аула, в котором находилась база русских войск, через которую осуществлялась их связь с северными и южными районами Дагестана. Сражение вблизи аула Гергебиль происходило 28 октября – 8 ноября (9–20 ноября н. ст.) 1843 г., победа осталась за горцами, а русский гарнизон укрепления был уничтожен.


[Закрыть]
46
  У Шамиля ранее была еще третья жена, Амминат, самая юная, красивая и веселая из его жен; но она подверглась немилости и была удалена Шамилем за свои иногда очень остроумные и ядовитые шутки против самой влиятельной и злобной жены имама, старой Зейдат, оказавшейся все еще очень опасной соперницей вследствие долголетней привычки, связывавшей с мужем эту женщину, дочь Джемаладдина, бывшего воспитателя Шамиля.


[Закрыть]
47
  Кази-Мулла (Гази-Мухаммад, Гази-Магомед, Газимухаммад) бин Мухаммад бин Исмаил ал-Гимрави (Гимринский) ад-Дагистани (1795–1832), был другом, первым учителем и наставником Шамиля. Именно Кази-Мулла, один из самых талантливых и упорных горских предводителей в борьбе с Россией в 1820–1830-х гг. В 1828 г., будучи провозглашен имамом Дагестана и Чечни, объявил газават (или военный джихад, священную войну) Российской империи и стал проповедовать шариат среди дагестанских горцев. За небольшое время число его последователей достигло девяти тысяч человек, и Кази-Мулла стал представлять собой силу, с которой не могла совладать аристократия горских народов, присягнувшая на верность российскому императору.
  Оборонительную башню близ селения Гимры Кази-Мулла построил в 1830 г. вместе со своими последователями мюридами, среди которых был Шамиль. Одновременно вокруг селения были возведены другие укрепления. Окруженный утесистыми горами, аул представлял собой теснину, поэтому ее в трех местах ее перегородили каменными стенами с бойницами. По замыслу командующего русским отрядом генерала Вельяминова четыре батальона пехоты и 300 грузин с двумя орудиями должны были, пройдя по склону горы, слева спуститься в тыл защитникам первой стены. После этого два батальона с двумя орудиями должны были атаковать первую стену спереди. Но этот план не сработал: нападающие были отбиты, потеряв значительное число убитыми и раненными. Тогда Вельяминов сам с подкреплением отправился на поддержку штурмующих первую стену и после непродолжительного боя завладел склоном горы. В это время другая часть отряда пошла на штурм первой стены спереди. Защитники первой стены, опасаясь быть окруженными, отступили, рассчитывая закрепиться за второй стеной. Но это им не удалось: вторая стена была взята аналогично, затем русский отряд соединился и успешно захватил третью стену. Некоторая часть отступивших горцев пробовала оказать ожесточенное сопротивление, но была истреблена. Аул был занят без сопротивления. В башнях, которые располагались за первой стеной, оставалось несколько человек, которые оказались окружены и стали отстреливаться. Тогда Вельяминов приказал применить против башни артиллерию, вынудив горцев, укрывшихся в башне, выйти из нее. Русские солдаты, окружив башню, кололи штыками выбегавших. Так был убит Кази-Мулла. Другие защитники укреплений, несмотря на обвалившиеся стены, продолжали отстреливаться, но вскоре были перебиты. Одним из немногих спасшихся при штурме Гимринской башни, где он находился вместе с Кази-Муллой, был Шамиль. История его прорыва, в результате которого он был неоднократно ранен и чудом остался жив, подробно описана в главе «Генерал Шамиль и его рассказы об отце» (с. 228–261).


[Закрыть]
48
  Здесь: «по нарастающей» (итал.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
49
  Зажор, зажора – здесь: талая вода, скапливающаяся под снегом в ямах и рытвинах на дороге.


[Закрыть]
50
  Имеется в виду содержатель постоялого двора.


[Закрыть]
51
  В православно-народном, а, тем более, старообрядческом миропонимании собака, как животное нечистое, не может находиться в доме, в человеческом жилье.


[Закрыть]
52
  Статья эта («Исторический вестник», июнь 1898), хотя и не подходит под рубрику «Встреч и воспоминаний», но тем не менее, я решаюсь включить ее в настоящую книгу – как предисловие к последующей статье: «Эпизоды из эпохи восстания 1863 года».


[Закрыть]
53
  В массе (франц.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
54
  «Слово о 1863 годе» (польск.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
55
  Эта книга г-на Козьмяна не имеется в продаже в России.


[Закрыть]
56
  Граф Александр Флориан Жозеф Колонна-Валевский, сын Наполеона I от его польской любовницы Марии Валевской, в 1820-е гг. перебрался нелегально во Францию, получил французское подданство, был офицером французской армии, в дальнейшем сделал политическую и дипломатическую карьеру. Как сын Наполеона и польской аристократки выступил на стороне Польского восстания. Во время Польского восстания 1830–1831 гг. выполнял политические поручения французского министра иностранных дел Ораса де Себастьяни; в 1831 г. при Грохове принял участие в сражении польского войска под командованием князя М. Радзивилла против России. В эпоху Наполеона III А. Колонна-Валевский был назначен посланником Франции сначала во Флоренции, потом в Неаполе и, наконец, в Лондоне, где сумел добиться признания Второй империи со стороны английского правительства. Именно он обеспечил сотрудничество Англии и Франции в Крымской войне; в 1855–1860 гг. занимал пост министра иностранных дел Франции; председательствовал на Парижском конгрессе 1856 г., где Россия потерпела политическое поражение. В 1860–1863 гг. Валевский был министром изящных искусств Франции.


[Закрыть]
57
  «Час» – ежедневная газета, печатный орган польской национальной правой партии «Станчики», существовавшей в Галиции с конца 1860-х гг. до 1918 г. (Партия получила название от заглавия политического памфлета «Папка Станчика», составленного из писем, якобы оказавшихся в портфеле Станчика, придворного шута королей Александра Ягеллончика и Сигизмунда I.) Осуждая радикальное национально-освободительное движение, «Станчики» сыграли важную роль при оформлении компромисса польских высших классов с австрийскими Габсбургами, когда в обмен на поддержку Габсбургской монархии ряд руководящих постов в Галиции был предоставлен польской аристократии. «Станчики» вели борьбу против социалистических идей и национального движения украинцев в Галиции. С этой партией была тесно связана краковская историческая школа.


[Закрыть]
58
  Принцип национальностей был выдвинут правящими кругами Второй империи и широко использован ими в качестве идеологического прикрытия завоевательных планов и внешнеполитических авантюр. Играя роль защитника национальностей, Наполеон III спекулировал на национальных интересах ряда европейских народов в целях укрепления гегемонии Франции и расширения ее границ. По сути дела, принцип национальностей стал орудием политики соперничающих между собой крупных государств. По меткому выражению Н. Я. Данилевского, «зоркий глаз Наполеона III заметил существенно-национальный характер всех стремлений XIX века, и искусная рука его воспользовалась им для своих целей, то есть для отвлечения умов от вопроса социального. Цель эта была достигнута, опасность отклонена на время… В мыслях Наполеона этот новый принцип был, конечно, только предлогом для достижения личных целей.


[Закрыть]
59
  Во имя этого самого принципа Польше следовало бы слиться воедино с Россией и всеми остальными славянскими племенами; но она желала поступить как раз наоборот, то есть отделиться от России и образовать из себя особое государство. В этом и заключается вся роковая ошибка этого рокового вопроса.


[Закрыть]
60
  Императрица имела неосторожность выражать свои симпатии к восстанию публично. Так, однажды на балу в Тюильри, во время кадрили, когда австрийский посланник князь Меттерних подавал ей руку, императрица спросила его: «Разве вы нисколько не сочувствуете этим бедным полякам?» (Она хотела сказать: «Подадите ли вы точно так же руку помощи полякам?») На это Меттерних ответил: «Не так уж мы бесчувственны по отношению к ним, как думаете, Ваше величество»… Это были пробные шары относительно Австрии, которую Франция желала втянуть в свою политику открытого вмешательства в польские дела.


[Закрыть]
61
  «Золотые грамоты» – прокламации, составлявшиеся польскими повстанцами и призывавшие крестьян к бунту в обмен на дарование земли и освобождение от податей. Распространялись в разных районах России, например, отделение Варшавской повстанческой организации в Киеве, так называемый Провинциальный комитет на Руси, в целях подготовки восстания на Правобережной Украине обратился к местным крестьянам с «золотой грамотой», где звучали призывы к совместной с польским народом борьбе за получение «вечной свободы и счастливой судьбы». Однако подобная пропаганда не имела большого успеха, несмотря на то, что крестьянство после 19 февраля 1861 г. было разочаровано результатами долгожданной «воли».


[Закрыть]
62
  «Красные» – радикальные демократические и патриотические политические группировки повстанцев во время подготовки и начала Польского восстания 1863–1864 гг., выступавшие за открытую вооруженную борьбу, скорейшее начало восстания и радикальные социальные изменения: отмену крепостного права и передачу земли крестьянам без компенсации помещикам. «Красные» прежде всего группировались вокруг Варшавской медико-хирургической академии и гимназий Варшавы.


[Закрыть]
63
  Ржонд (польск. Rząnd) – ряд, порядок, устройство, правительство. Ржонд народовый – так называемое временное народное правительство, преобразовавшееся из Центрального народного комитета и принявшее на себя общее руководство восстанием 1863 г.


[Закрыть]
64
  Замойские никогда не носили княжеского титула. Кроме того, И. Н. Захарьин сам выше называет графами и Анджея (Андрея), и здесь Владислава. Впрочем, возможно, автор употребил княжеский титул в переносном смысле – в значении главы общества владетельных заговорщиков.


[Закрыть]

Pulsuz fraqment bitdi.

Yaş həddi:
16+
Litresdə buraxılış tarixi:
03 noyabr 2021
Yazılma tarixi:
1885
Həcm:
580 səh. 1 illustrasiya
ISBN:
978-5-907171-39-8
Müəllif hüququ sahibi:
Издательство «Кучково поле»
Yükləmə formatı:

Oxşar kitablar