Kitabı oxu: «Ицхак Адизес. Автобиография ведущего мирового эксперта по менеджменту»
Ichak K. Adizes
The Accordion Player: My Journey from Fear to Love
© 2025 Dr. Ichak Adizes
All Rights Reserved
© О. Терпугова, перевод, 2024
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025

Посвящается моим родителям – Саламону Мони Адизесу и Диаманте Дуке Кальдерон Адизес – и моей дорогой жене Нурит Манне Адизес за то, что помогли мне стать тем, кто я есть.
«Моей жизнью управляли три страсти – простые, но непреодолимо сильные: жажда любви, поиск знаний и невыносимая жалость к страданиям человечества. Они, подобно могучим ветрам, беспорядочно бросали меня из стороны в сторону по огромному океану мук, доводящему до самой грани отчаяния».
Бертран Рассел
Введение
Завершая чтение этой книги, написанной моим другом Ицхаком Адизесом, я испытываю только одно чувство – любовь. Доктор Адизес – один из шести знакомых мне евреев, выживших после мук Холокоста. Я знаю его не просто как еврея, европейца или гуру менеджмента, но и как того, кого бы мой духовный учитель Рам Чандра из Шахджаханпура назвал бы инсааном – истинным и самодостаточным.
Что делает человека по-настоящему цельным? Боль и только боль, потому что она не только объединяет все аспекты личности, но и связывает людей друг с другом. Удовольствие редко ведет к интеграции, оно скорее раскалывает или разъединяет. По-настоящему цельными нас делает только боль, если использовать ее как ступень для восхождения к большему успеху. Великие люди преодолевают жизненные трудности, используя периоды отчаяния для достижения внутренней неделимости, и Ицхак – не исключение. Большинство из нас мешает собственному росту, жалуясь на страдания, но доктор Адизес относится к той редкой породе людей, которые перенесли их не напрасно.
Его идеи и решения всегда отличались оригинальностью. Самый известный вклад в успех корпораций по всему миру – фактор Адизеса – стал формулой успеха для любой организации. Тезисы доктора, даже по изученным ранее вопросам, звучали просто; он доносил их ясно и прозрачно. Например, этот гениальный человек мог в нескольких простых словах изложить понятия, на объяснение которых йогам требовалось несколько глав.
Мое любимое место в книге то, где Адизес открыл любовь в своей жизни. Он не только передал мудрость, усвоенную за годы физической, эмоциональной и душевной боли, но и поделился великими уроками сердца, ставшими частью его духовного поиска. Он рассказал об опыте применения практики Heartfulness1– как она помогла ему победить страх и проложить путь к любви.
При чтении этой замечательной автобиографии некоторые разделы особо выделяются. В главе «Следуй за зовом сердца» Адизес говорит: «Я заставляю клиентов решать их собственные проблемы. Но сам даю им только инструменты». Он не описывает готовые формулы, а делится мыслями и вдохновением. Еще две главы оставили след во мне: «У перемен есть цена» и «Ищите свет в своем сердце». Говоря языком Адизеса, «чем больше вы любите, тем моложе себя чувствуете и тем меньше энергии тратите впустую. И тем дольше, возможно, проживете». Какая удивительная мысль!
Сравнивать авторов или книги несправедливо. Разве можно сопоставлять апельсины с яблоками? И все же «Ицхак Адизес. Автобиография ведущего мирового эксперта по менеджменту» – это одно из лучших произведений, которые я прочел. Как и «Человек в поисках смысла» Виктора Франкла, также пережившего Холокост, эта история оставляет глубокий след в умах читателей и вдохновляет на победу страха через любовь. По сути, она поднимает над этим чувством, чтобы стать самой любовью.
Рекомендую всем прочитать эту книгу до конца, поскольку самая важная ее часть – заключение. Я не хочу раскрывать все секреты и лишать вас радости самостоятельного ознакомления. На прощание могу лишь сказать, что мы навсегда останемся в долгу перед такими людьми, как Ицхак Адизес, которые решили превратить свою жизнь в маяк для остального человечества.

Дааджи, духовный руководитель Всемирной медитации «Путь сердца»
Предисловие
Начну с признания: я стал поклонником Ицхака Адизеса, когда мы познакомились в Калифорнийском университете. Меня сразу же привлекла его способность охватывать широкие области человеческой деятельности и находить в них значимые закономерности. В то время он шлифовал свою блестящую работу по жизненному циклу корпораций. Тогда же стал пионером в искусстве управления и отыскал серьезные проблемы, с которыми сталкиваются культурные учреждения по мере роста их власти и влияния. Он был удивительно динамичным человеком, почти инопланетянином – израильтянин с Балкан, внедряющий новые формы космополитизма во все более усложняющийся Лос-Анджелес. Это было полвека назад.
Теперь, когда я закончил читать его мемуары, мне нравится, что в названии книги есть перекличка с аккордеоном2как со своего рода метафорой его жизни. Этот инструмент при умелой игре – страстный, импровизационный, аутентичный, инклюзивный, радушный, ревностный, кросс-культурный, демократичный, трагический, дружелюбный к национальному, региональному и религиозному разнообразию. Обаяние и энтузиазм аккордеона объединяют людей и разрушают стены, возведенные ими вокруг себя.
Все эти характеристики как нельзя лучше описывают Ицхака Адизеса, которого я так хорошо знаю. При чтении его слов порой чувствуешь себя так, словно внимаешь мощному исполнению этого уникального инструмента – я почти слышу звуки Холокоста, отголоски Македонии, сокровища и боль многосоставной и разделенной Югославии. Там есть мелодии еврейского детства и становления нации. И музыка Адизеса – гуру, который консультирует глав государств и руководителей бизнеса.
Как и положено хорошему мемуаристу, Ицхак описывает как достижения, так и неудачи, пытаясь разобраться в жизненных драмах с глубокой честностью и рефлексией. Ища формулы для новой философии предпринимательства и менеджмента, он показывает, почему стал поэтом «основателей» – тех людей, которые несут единоличную ответственность за крупные культурные и финансовые прорывы. А затем он пытается применить эту систему в своей собственной жизни: в поиске спутницы жизни, в успешном воспитании детей и – самое болезненное – в том, чтобы позволить себе наконец поверить в любовь.
Старина Адизес исследует свойства любви и осмысленности вдобавок – или даже взамен – к своей долгой увлеченности корпорациями и менеджментом. Вспомните его усилия по созданию и институционализации методологии Адизеса по организационной трансформации. В своем человеческом исследовании он узнает о выходе за границы физических и медицинских возможностей – читайте отрывки о пересадке почки.
Адизес, как и Уитмен, «вмещает в себя множества»3. Он человек, который пережил превратности XX века и переосмыслил себя для XXI. Его путешествие через меняющиеся обстоятельства и места – от Балкан до Израиля, Южной Калифорнии, Мексики и Центральной Азии – захватывающая история об удивительной жизни.

Монро Прайс, профессор (на пенсии) Анненбергской школы коммуникаций при Пенсильванском университете, бывший декан Школы права имени Бенджамина Кардозо при Университете Йешива

Часть 1. Заточение сердца

С моими родителями, Саламоном и Диамантой, в конце 1930-х годов, до того, как война пришла в мой родной город Скопье, столицу Македонии
Пролог
Я смотрю, как плачет моя мама.
Она тихо сидит на кухне и нашивает желтые звезды на все наши вещи. Одежда грудами лежит на стульях, гладильной доске и кухонном столе. Мама шьет ровно и аккуратно, не издавая ни звука. По ее лицу струятся слезы.
Я не двигаюсь: напуган. С моих губ срывается едва слышное: «Zašto, Mama?» Зачем она это делает?
Она поднимает взгляд, но, кажется, смотрит сквозь меня. «Потому что мы евреи».
Что имеется в виду – «евреи»? Я не понимаю.
Март 1943 года. Мне пять лет.
Скоро мы отправимся в концентрационный лагерь.
* * *
С мгновения этого воспоминания о матери прошло почти 80 лет. На первый взгляд кажется, что я преодолел трагедии своей юности. Восстал – не то чтобы из мертвых, но что-то вроде того – и стал известным теоретиком и консультантом по вопросам управления.
Считается, что я добился успеха. Но так ли это? И что такое успех?
Однажды меня пригласили выступить с лекцией. Как обычно, организатор начал с рассказа о моих достижениях: основал собственный институт, консультировал премьер-министров и преобразовал сотни компаний; написал 26 книг, переведенных на 36 языков; получил 21 значимую докторскую степень и почетное гражданство двух стран. Меня считали одним из 10 людей, доносящих идеи до всего мира, наряду с Далай-ламой и Папой Римским.
На сцене рядом сидели два спикера, которых я не знал. Один спросил другого: «А он счастлив?»
Но счастлив я не был. Мое сердце было в клетке. А жизнь – долгой борьбой за то, чтобы найти счастье, преодолеть страх и обрести утраченную любовь. Я не сдался – история как раз об этом. Обнаружил, что с помощью тех же принципов, которые я использовал для реорганизации компаний по всему миру, можно преобразовать себя и обрести счастье.
Эта книга – рассказ о моей жизни, настолько правдивый, насколько возможно его таким сделать, раскапывая воспоминания нескольких прошлых десятилетий. Отражение в зеркале не отретушировано, и порой его нельзя назвать красивым. Работая над рукописью, я узнал о себе больше, чем мог представить: несчастье – не фатальная болезнь. Это выбор: измениться или пребывать в мучениях.
Я сделал выбор. Изменился. И верю, что мы все можем трансформироваться и начать любить. И именно от этого зависит будущее нашей цивилизации.
* * *
Сегодня человеческая раса переживает серьезные изменения. Мы начали как шимпанзе, у которых вожаком был сильнейший. Затем стали кочевым обществом, где вождем становился лучший охотник. Когда превратились в оседлых и занялись сельским хозяйством, лидером стал тот, у кого насчитывалось больше земель и овец. Какой тут общий знаменатель? Сила. Мускулы. Власть.
С началом индустриализации на первый план вышел мозг. Планирование. Бюджетирование. Организация. Сейчас мы живем в постиндустриальном, информационном обществе и движемся к чему-то новому – назовем это цифровой эпохой. В новом мире на смену мускулам придет робототехника, а вместо мозга будет искусственный интеллект. Какое же будущее нас ждет?
Если цивилизация продолжит двигаться по нынешней траектории, все сильнее развивая мозги и мускулы, не станем ли мы похожи на нацистскую Германию? Это было высокообразованное, культурное общество – с музыкой, искусством, литературой, – но без сердца. Представьте себе наши перспективы: общество с огромным арсеналом ядерного оружия, высокими технологиями и возможностью ведения химических и биологических войн, но без души.
Что же нас спасет? Сердце.
В одном моем любимом ресторане на стене висит большая вывеска: «Мы не накормим вас тем, что не дали бы своим детям». Что ж, если вы любите меня так же сильно, как своих детей, тогда я ваш клиент на всю жизнь. Это называется «управление с душой». Не только ради прибыли.
Когда-то сын спросил меня, зачем я пишу историю своей жизни: «Это что, эгоизм?» Я так не думаю. Полагаю, что есть много людей, которые в чем-то узнают себя после прочтения этой книги. Возможно, вы – один из них. Я надеюсь, она подтолкнет вас к изменениям в собственной жизни. Поделиться любовью. Испытать ее.

Ицхак Адизес, Округ Санта-Барбара, Калифорния, и Тель-Авив, Израиль

21 марта 1943 года более 2000 заключенных концентрационного лагеря Монополь, в том числе мои бабушка и дедушка, тети, дяди и двоюродные братья, сели в поезд, направлявшийся в лагерь смерти Треблинка

Я в четырехлетнем возрасте. 500 лет турецкой оккупации оставили в регионе заметный след на всем: от одежды и еды до игры в нарды на старом базаре
Внезапная тишина
Мы, евреи македонского города Скопье, в тишине собрались у опор бывшего деревянного Еврейского моста. Теперь он каменный и больше не называется Еврейским, потому что в Скопье нас почти не осталось.
Здесь толпилось множество семей. Люди боялись заговорить и даже взглянуть друг на друга. По всему городу стояли указатели, направлявшие нас сюда. В место, откуда мы должны отправиться в трудовые лагеря. Больше никто ничего не знал, но и не хотел задавать вопросы первым, чтобы не привлекать внимание к себе и своей семье. Я чувствовал тревогу, пропитавшую воздух, и цеплялся за мамину руку.
В то утро меня одели в самую теплую одежду. Как будто она могла каким-то образом защитить меня от того, что нас ждало. Когда мама пыталась застегнуть верхнюю пуговицу моего пальто, ее пальцы дрожали, а лицо исказилось в попытке сдержать слезы.
Мы стояли в неровной шеренге на холодном утреннем воздухе, ожидая приказа, который приведет нас в чувство. Вскоре солдаты в форме скомандовали идти через мост. Они толкали нас прикладами винтовок, но их лица не выражали эмоций.
Неуклюжей толпой мы молча двинулись вперед. Нашитые на груди ярко-желтые звезды, хорошо заметные в это мрачное утро, выдавали не только наше низкое положение, но и ожидавшую нас судьбу. До сих пор помню серое небо, казавшееся небывало низким. И запах, осквернивший воздух, – затхлое зловоние пота, пропитывавшего всех. Я дрожал и засовывал ладони под мамины руки, надеясь хоть как-то их согреть.
Наша семья перешла через мост с повозкой, следуя за солдатом во главе толпы. Казалось, он единственный знал, куда мы идем. Было тихо, если не считать голосов солдат и ритмичных шагов по вымощенной булыжником улице, когда-то построенной турками. Для маленького мальчика это было долгое путешествие. Мне было трудно ступать по неровным камням, поэтому я начал плакать и умолять маму взять меня на руки. Но она отказалась, и я заплакал еще сильнее. Почему она не взяла меня на руки? Об этом я узнал только после войны.
На обочине дороги вдоль всего нашего пути стояли македонцы, наши соотечественники. Одни молча смотрели, как мы идем, другие насмехались и оскорбляли нас, называя chifuts — уничижительным прозвищем для евреев. Неужели именно это имела в виду моя мать, когда говорила мне, что мы евреи? Почему они так нас ненавидели? Я ждал, что она все объяснит, но ее душили слезы.
Наконец мы прибыли в Монополь, наш концентрационный лагерь. Его ворота были открыты. Нас втолкнули внутрь.
* * *
Помню, как перед этими событиями наш дом внезапно окутала тишина, когда болгарские фашисты развесили по всему городу объявления. В них говорилось: евреи должны собраться, чтобы отправиться на работу за границу. Тишина и страх охватили нашу семью. Мы старались даже не смотреть друг на друга, когда вместе садились за трапезу. Не было ни смеха, ни шуток – только всепоглощающая пустота и глубокая печаль. Что-то мрачное и неведомое завладело нашей жизнью. Какая судьба нас ждет? Я и без слов понимал, что должен молчать. Нельзя задавать вопросов. Нельзя плакать.
Последние дни своего детства – еще не зная, что оно заканчивается, – я сидел в углу, боясь даже заговорить. Я стал молчаливым наблюдателем. Невидимкой.
Хоть мои родители и были напуганы, они думали, что мы вернемся, как большинство наших соседей-евреев. Каждый верил во что хотел и в чем нуждался. Все брали с собой ключи от дома на тот день, когда смогут вернуться.
В то мартовское утро воздух был холодный, небо – свинцово-серое. Когда пришло время уезжать, мой отец действовал. Он пошел к соседу, чтобы спросить, не будет ли он против взять на хранение матрасы и одеяла до нашего возвращения. Затем я наблюдал, как он перебрасывает наши скудные пожитки, предмет за предметом, через забор в соседний двор.
Мой дед редко проявлял эмоции. Он был патриархом семьи, королем. Никто никогда в этом не сомневался. Никто никогда с ним не спорил. Но в то утро он сгорбился. Внезапно на моих глазах дед превратился в бессильного старика. Казалось, он отступил на второй план. Моя бабушка, которая всегда слушалась мужа и обращалась к нему на «вы», взявшись за ручку входной двери, застыла в сомнении. Она не могла ни говорить, ни пошевелиться. Она ждала от него наставлений, приказа, но он молчал.
Мой отец взял все в свои руки. «Hajde, hajde, – торопил он. – Пойдемте, нельзя опаздывать».
* * *
Я родился 22 октября 1937 года в Скопье, Македония. Это было в пятницу на закате – как раз в тот момент, когда шаммаш, служитель синагоги, созывал на субботнюю службу.
Македонские евреи были сефардами – потомками евреев из Испании XV века. Будучи гонимы инквизицией, мы скитались по Европе и наконец нашли пристанище в Македонии.
Поселившись отдельно, мы создали традиционную общину со своими ритуалами, религией и обычаями многовековой давности.
Скопье – город на берегу реки Вардар в самом сердце Балкан, основанный 4000 лет назад. Он известен как место рождения матери Терезы. В 30-е годы XX века еврейская община Скопье насчитывала около 5000 человек. Большинство из них жили в mahle, еврейском гетто, под древней стеной, построенной во времена Османской империи.
Турки покинули это место почти сто лет назад, но их присутствие до сих пор ощущалось повсюду. На улицах были выставлены турецкие ковры, кальяны и столы для нардов, а торговцы приглашали – или, скорее, настаивали, – чтобы вы посетили их лавки. На фотографии, где мне примерно четыре года, я одет в феску и жилетку традиционного турецкого покроя.
В начале XXI века правительство Македонии потратило миллионы долларов на модернизацию города, но старый базар сохранился. Люди перемещаются по нему медленно, как будто во всем мире спешить некуда. Это место напоминает стамбульский базар с мощеными булыжниками дорогами, называемыми kaldrma. Тут из кофеен доносятся ароматы жареного на гриле мяса и звуки македонской народной музыки, здесь готовят буреки4и пахлаву. За маленькими столиками сидят мужчины и пьют турецкий кофе, который подают в крошечных чашечках вместе со стаканом холодной воды и рахат-лукумом.
Таким был Скопье во времена моего рождения. Некоторые его районы до сих пор выглядят почти так же – за одним исключением: в городе больше нет евреев. Они превратились в пепел в Треблинке.
* * *
У моих родителей был традиционный брак – в том смысле, что его устроили бабушка и дедушка. Однако их помолвка все же была необычной. Моя мать, Диаманта Кальдерон, была обещана другому – пока жених не заявил, что ее приданое слишком мало, и не потребовал бо́льшую сумму. Мой дед пришел в ярость, ударил кулаком по кухонному столу и крикнул: «Моя дочь не продается!», разорвав помолвку.
Отмена свадьбы – нешуточное дело. Шансы матери найти хорошую пару значительно уменьшились. Зато мой отец, Саламон Адизес, обычный рабочий с мукомольни, получил прекрасную возможность добиться ее руки и сердца.
Кальдероны не были богаты, но для моего папы казались недосягаемыми. Они считались образованными космополитами, ценили знания, увлекались музыкой и литературой. Обитали в Белграде, в то время как отец скромно жил в менее развитом городе Скопье, находившемся примерно в сутках езды от столицы Югославии. С самого начала в семье было неравенство: невеста на социальной лестнице стояла выше жениха.
Всеми свадебными хлопотами занимались их родители. Никаких ухаживаний не было – отношения строились на долге и верности. Именно этого от них ждали.
После свадьбы молодые переехали к моим дедушке и бабушке по отцовской линии, Ицхаку и Венеции Адизес. Такова была традиция: после бракосочетания невеста переезжала в дом родителей супруга. Так свекровь могла научить юную жену готовить для мужа и обращаться с ним должным образом.

Мой отец Саламон Адизес (слева внизу) со своим братом Леоном и матерью Венецией на свадьбе родственников, примерно 1920 год. Справа – его отец Ицхак, сестры Эстер и Рашела
Как и для большинства девочек того времени, образование мамы закончилось после четырех классов. Тогда она уже умела читать, складывать и вычитать. Причин оставлять ее в школе не было: от нее требовалось стать хорошей матерью и женой. Ее красивый, почти оперный голос слушали только родные. Петь на публике – там, где мужчины могли на нее заглядываться, – было запрещено традицией.
Мой отец тоже бросил школу после четвертого класса, но по другой причине. У него была дислексия, поэтому он так и не научился читать. Поскольку в те времена никто ничего не знал об этом заболевании, учителя сочли его слабоумным и просто отстранили от обучения. Попытавшись выучиться на цирюльника, он в итоге пошел работать на семейную мельницу в Куманово, маленькой деревушке под Скопье. Будучи самым малообразованным в своей семье, он терпел насмешки от своего отца и старшего брата Леона, а также выполнял самую черную работу.
Мы жили в скромном каменном доме еврейского квартала Скопье – тут я и родился. Как и в большинстве зданий 30-х годов Македонии, там не было ни центрального отопления, ни водопровода. Зимой мы спали под нагретыми на печке одеялами, а воду набирали вручную из колодца с нашего внутреннего двора.
Дома и в mahle мы говорили на родном для моей бабушки сефардском языке5 – средневековом диалекте испанского с примесью иврита и турецкого. Даже спустя столетия после изгнания из Испании мы собирались по вечерам в шаббат, чтобы исполнить традиционные песни на ладино. Некоторые из них я пою до сих пор, но уже в одиночестве. Никто из членов моей семьи больше не учит сефардский – его носители погибли во время Холокоста. Я последний из своего рода, кто знает язык, на котором мои предки говорили 500 лет.
В нашем доме царили мир и уважение. Дедушка, в честь которого меня назвали, был королем, а бабушка – королевой. Они никогда не ссорились и даже не разговаривали на повышенных тонах. В детстве я каждый раз целовал руку Ицхаку-старшему перед тем, как сесть за стол, а он благословлял меня поглаживанием по голове.

Я родился и провел ранние детские годы в скромном каменном доме с внутренним двором в Еврейском квартале Скопье. 1938 год
С наступлением пятничного вечера начинался шаббат. Мы не ходили в синагогу и не читали никаких молитв. Нашим ритуалом были общие застолья, которыми особо гордились женщины моей семьи. Блюда для пятничных и субботних трапез мама начинала готовить еще в среду.
Когда к нам приходили дядя Леон и тетя Анна с детьми, вся семья располагалась за столом. Дедушка сидел во главе на своем почетном кресле. Все ждали, пока он первым поднимет вилку, – только после этого женщины подавали еду. Кто-то из мужчин каждую трапезу произносил: «Bendichas manos», что в переводе с ладино значит: «Благословенны руки, приготовившие эту еду». Моя мама или бабушка на это отвечали: «Bendichas bokas» («Благословенны уста, которые ее едят»).
Мы ели типичную сефардскую пищу. Каждую субботу на завтрак были буреки, фаршированные сыром, мясом или моим любимым шпинатом. Мы ели их с вареным яйцом, оливковым маслом, солью и перцем. Или готовили pastel de espinacas (пирог со шпинатом) к йогурту и чашке кофе.
Этот мир исчез для меня 11 марта 1943 года.

11 марта 1943 года. Болгарские фашисты согнали всех евреев Скопье на территорию бывшей табачной фабрики – в концлагерь Монополь
Моя боль
Почему болгарские военные нас выгнали? В начале Второй мировой войны Болгария перешла на сторону нацистов. В 1941 году союз с немцами помог ей аннексировать6 соседнюю страну – Македонию. Первоначально все было не так уж плохо. Царь Борис7 спас болгарских евреев от участи европейских, отказавшись отправить их в лагеря смерти. Однако судьба македонских оказалась трагичнее. Видимо, ему пришлось отдать нас нацистам, чтобы забрать Македонию. Жизнь евреев в обмен на землю. Не первый случай в нашей истории.
Меня, моих родителей, бабушек и дедушек, дядь и теть, двоюродных братьев и сестер собрали вместе со всеми 7144 македонскими евреями. Среди них были даже представители общины Штипа и Битолы, чья история началась еще при Александре Македонском, Александре Великом.
Родители матери, Мушон и Джентиль Кальдерон, мои nonu и nona, не должны были оказаться с нами. Они жили в Белграде, но переехали к семье по настоянию своей дочери. Она надеялась, что Скопье под руководством Болгарии станет для евреев безопаснее, чем Белград под властью Германии.
Мои дяди тоже не должны были находиться тут. Их тетя, Тиа Сол, в 1928 году эмигрировала в Соединенные Штаты и пригласила племянников переехать к ней сразу после новостей о преследовании евреев в Германии. Их не отпустила бабушка: она хотела, чтобы ее дети были рядом.

С моими любимыми бабушкой и дедушкой по материнской линии, Мушоном и Джентиль Кальдерон – теми, которые погибли позже в Треблинке. Примерно 1940 год
Старший брат моей матери, Хаим, изучал бизнес в Чехословакии и зарабатывал пением. У него даже вышел альбом – большое достижение для того времени, казавшееся началом многообещающей карьеры. Дядя Рако перепродавал с отцом подержанную одежду, а дядя Йосеф учился на первом курсе медицинского училища и увлекался скрипкой. Я помню, как наблюдал за его игрой на концерте, устроенном специально для меня. Тетя Гермоза тоже приехала к нам вместе с мужем.
Я – первый и единственный внук у дедушки и бабушки по материнской линии, поэтому они души во мне не чаяли. Кальдероны окружили меня безусловной любовью. Они ласково называли меня Izakito querido, а каждая встреча была праздником: мы обнимались, играли и ели мои любимые буреки с физоном (сефардским фасолевым супом). Они пели мне песни на ладино, которые я так любил.
Теперь моя единственная связь с семьей матери – потрепанный конверт с выцветшими черно-белыми фотографиями. И еще – смутное воспоминание об их голосах. Даже сегодня я могу закрыть глаза и услышать колыбельную, которую моя nona пела мне на ночь: «Nani nani, nani kere el ijo. El ijo de la madre. De chiko se aga grande»8.
* * *
Монополь когда-то был табачной фабрикой со складами – и остается им сегодня. Но тогда болгарские фашисты превратили его в концентрационный лагерь9. Они хотели собрать евреев со всей Македонии в одном месте, а затем перевезти их в трудовые лагеря или лагеря смерти. Управление логистической цепочкой у нацистов было на высоте. Только спустя годы на суде в Иерусалиме мир узнал о личной ответственности Адольфа Эйхмана за организацию этих перевозок. Его защита тогда заявила, что он «просто составлял расписание поездов».
По прибытии офицеры скомандовали мне, родителям и бабушке с дедушкой войти в здание – там нам предстояло жить. Вдоль стен располагались горизонтальные ряды деревянных полок, на которых обычно раскладывали листья для просушки. Доски воняли гнилью, заполоняя собой все пространство от пола до потолка на расстоянии трех футов друг от друга. Но табака на них не было. Вместо него были мы.
Каждой семье полагалась одна полка. У нас с мамой и папой была одна трехфунтовая койка на троих. Рядом разместились дедушка с бабушкой по отцовской линии, а родители мамы – над нами. Неподалеку находились невестка моего отца Анна с двумя детьми, шестилетним Йицхаком и четырехлетним Йошко. Ее старший сын, слепой от рождения, мог только слышать и чувствовать, что происходило вокруг. Отца мальчиков тогда еще не было с нами.
В попытке спастись Леон спрятался на чердаке своего дома, когда пришли болгарские солдаты. Через щель в полу он видел, как схватили его жену и двух рыдающих детей. Анна подняла взгляд на потолок и встретилась глазами с Леоном, но он не спустился, когда их уводили.
Ему удалось сбежать из Скопье, подкупив золотом одного албанца. Тот должен был тайно переправить его в Косово, находившееся под итальянской оккупацией. Косовар10догадался, что Леон прихватил с собой еще золота в бега, поэтому ограбил его. Но на этом кошмары не закончились. Албанец нашел еще одну возможность заработать: он продал путника болгарам за щедрое вознаграждение. Его платили каждому, кто выдавал еврея. Леона безжалостно избили и привезли в концентрационный лагерь Монополь, где он воссоединился с семьей на тесной полке.
В этих крошечных нишах мы ютились вместе с остальными 7144 евреями со всей Македонии. Конечно, одна полка была слишком узкой для большой семьи, поэтому многие спали в сырых коридорах. Когда после войны опубликовали фотографии Освенцима, я заметил его сходство с нашим «домом» в Монополе. Как будто все лагеря были продуктом массового производства.
Мое главное воспоминание об этом месте – постоянный голод. Я много плакал и выпрашивал еду. Единственным блюдом, которым нас кормили раз в день, был водянистый суп с белой фасолью. Когда раздавался звонок, мы выбегали из своих клеток, как голодные животные, и ждали. Жаловаться было нельзя. На ожидание в очереди уходили часы. Когда мы наконец добирались до раздачи, нам требовались считаные минуты, чтобы выпить суп. Бабушка, моя nona, делилась со мной своей порцией. Она голодала и была заметно истощена, но все равно отдавала мне свою еду. «Ешь, ешь, Ицико, я все равно слишком старая», – шептала она, успокаивая меня в любящих объятиях.
Даже сейчас я могу вспомнить то чувство голода в одно мгновение. Когда я хоть немного хочу есть, то сразу становлюсь тревожным и агрессивным. Если передо мной ставят блюдо, я ем его, несмотря на сытость.
Именно голод заставил меня забыть об опасности места, в котором я находился. Однажды я заметил нечто похожее на золотых рыбок в маленьком водоеме, принадлежавшем владельцу табачной фабрики. «Еда», – подумал я и бросился ловить их. Но когда я подошел к водоему, из ниоткуда возник разозленный болгарский солдат. Не раздумывая, он сильно ударил меня прикладом по лицу. Из-за этого мой левый глаз скосился, а к концу войны лечить его было уже поздно. Я перестал им видеть.
Несмотря на все это, у меня почему-то не осталось гнетущих впечатлений от Монополя. Люди там не дрались и не поднимали голос друг на друга. Да, они были напуганы, но при этом сумели наполнить это место теплом, любовью и заботой – как на семейной встрече. Это благодаря сефардской культуре, я полагаю. Македонские евреи были либо сефардами, как мы, либо романиотами – древними евреями, которых римляне изгнали и рассеяли по всей империи после разрушения Иерусалимского храма в первом веке нашей эры.
В Монополе мой отец быстро переквалифицировался в медика, решив, что это может быть выгодно ему и нам. Однажды ночью я с удивлением наблюдал, как он обматывал руку белой лентой и рисовал красный крест губной помадой. Я так и не узнал, где он ее нашел в концлагере, но с этого момента его стали считать медиком. Формально у него не было опыта. Во время службы в югославской армии он работал санитаром в госпитале – даже не медбратом, – так что его знакомство с медициной сводилось к наблюдению за базовыми процедурами. Но эта изобретательность позволила папе свободно перемещаться из одного здания в другое по всей территории.
Через 10 дней после нашего прибытия на фабрику поступил приказ: более 2000 заключенных лагеря должны сесть на поезд. Это была первая партия.

В Монополе каждой семье полагалась одна из полок, на которых сушили табак. Март 1943 года
Из маленького окошка переоборудованного склада я видел, как болгарские солдаты загоняли в поезд моих бабушку и дедушку, Джентиль и Мушона Кальдерон, тетю Гермозу и дядей Хаима, Рако и Йосефа. Не успел я окликнуть их, как в колонне появились сестры моего отца, Леа и Ханна, со своими мужьями и детьми. Кати (кажется, ей было восемь лет) и Матику с мужем Аароном солдаты заталкивали в вагоны для скота прикладами, не обращая внимания на крики детей. Почти все мои родственники, сто три члена семьи, оказались в том поезде.
Думаю, когда мою любимую nona загружали в вагон для скота, она чувствовала приближение смерти к ней и ее детям – тем самым, которым она не позволила бежать в Америку.
Я и сейчас вижу, как она машет мне рукой из поезда. За ее спиной, выглядывая через плечо, стоит дядя Йосеф. Дядя Рако, любитель потянуть меня за уши, стоит рядом с ним на цыпочках, позади моего дедушки. И вдруг появляется отец. Ему, как медику, поручили помогать людям подниматься на поезд. Вижу, как он медленно, без колебаний и эмоций задвигает тяжелую дверь вагона для скота, и поезд трогается. Как он мог так поступить? Я не понимал этого ни тогда, ни сейчас.
В тот момент, когда замок загона запер моих любимых бабушку, дедушку, двоюродных братьев, сестер и дядь, дверь в мое сердце тоже закрылась.
Испанские евреи
Во время войны и много лет после нее у нас не было вестей от тех, кто сел в тот поезд. Мы не знали, что с ними случилось и куда их отправили. Я не переставал надеяться, что когда-нибудь они вернутся. Время от времени с наступлением сумерек я невольно выглядывал в окно и ждал, что увижу их на нашей улице.
Даже много лет спустя, когда я уже стал взрослым и путешествовал по миру как лектор и консультант, я заглядывал в телефонный справочник каждого нового города. А что, если там есть люди с фамилией Кальдерон, Адизес, Адигес или даже Адийес? Возможно, кто-то из них еще жив. Неопределенность всегда рождает надежду. Вдруг моя потерянная семья как-нибудь найдется.
Теперь я понимаю, как важно для людей знать, что случилось с пропавшими близкими. Не зная их судьбы, мы живем в нескончаемой надежде: может быть, кто-нибудь выжил? Хотя бы кто-то один?
Иногда чудеса все-таки случаются. Я слышал одну историю – правдивую – о молодом человеке из Израиля и его возлюбленной еврейке из Канады. Их семьи впервые встретились на свадьбе. В очереди к шведскому столу прямо за бабушкой невесты стоял дедушка жениха.
Когда она протянулась к тарелке, он заметил татуировку с числом на руке. Таким же, как у него. Это было клеймо концентрационного или немецкого лагеря смерти. Дедушка вежливо попросил ее показать номер. Он был поражен: это была метка Освенцима и их татуировки отличались только на одну цифру. Эта женщина оказалась его женой, которую он считал погибшей в концлагере.
* * *
У македонских евреев есть одна жуткая отличительная черта: это единственная община, из которой в лагере смерти не выжила ни единая душа. Все, кого погрузили в те поезда, либо умерли прямо в них, либо отравились угарным газом. Но не погибли, а просто потеряли сознание. После их сложили друг на друга, словно поленья, и жгли несколько дней, пока не умерли все11.
Около десятка семей не было ни в том поезде, ни даже в Монополе. Они сбежали в горы и присоединились к партизанам, чтобы не превратиться в горящие бревна. Но моя семья выжила по-другому.
История нашей удачи начинается в XX веке, когда испанский консул нашел еврейское гетто в Приштине, Косово. В 1924 году испанское правительство диктатора Примо де Ривера приняло закон, по которому все евреи сефардского происхождения могли по заявлению получить испанское гражданство, независимо от их места жительства или национальности.
Сефарды столетиями жили в Испании. Они были врачами, поэтами, советниками королей. Но в 1492 году золотой век еврейской культуры на Пиренейском полуострове закончился. После победы христиан над мусульманами в Испании король Фердинанд и королева Изабелла приказали моим предкам принять новую веру. Отказавшихся изгнали во времена походов инквизиции, и они рассеялись по всему Средиземноморью. Некоторые добрались до Америки вместе с Колумбом12.
Мои предки бежали в Италию. Там вместо своих фамилий сефарды брали названия городов или водоемов. Предки моего отца взяли имя реки Адидже, на которой стоит Верона. Мою бабушку по отцовской линии звали в честь города Венеции. В 1635 году семья Адидже (Adige) уехала из Вероны в Приштину – сегодня это столица Косово. Там наша фамилия превратилась в Adiđjes, а затем в Adižes. В начале XX века они переехали в Скопье, где я и родился. Наш народ всегда искал место, где можно выжить.
Я исследовал историю рода по материнской линии до Арагона, области на северо-востоке Испании, и даже нашел герб Кальдеронов (в Югославии начальная буква фамилии «С» изменилась на «К»). Они поселились в Манастире, сейчас он называется Битола. Это одна из старейших сефардских общин на Балканах. Там на воротах одного из городских кладбищ написано, что его открыли в 1495 году – через три года после изгнания евреев из Испании. В 1997 году я туда приехал. Остановился у случайного надгробия, наклонился и счистил грязь с высеченных на камне слов. Буквы собирались в имя Хаим Моше Кальдерон. Из всех могил на этом древнем кладбище я остановился именно у той, которая принадлежала моему прадеду.
Поэтому, когда испанский консул обнаружил в этом районе евреев-сефардов, это было почти находкой археологической реликвии: все приштинские евреи говорили на ладино. Он предложил своему правительству дать этим сефардам испанское гражданство. Неважно, что они не жили в Испании более 500 лет, – это потомки испанцев.
Предложение одобрили, но большинство семей от него отказались. Испанская инквизиция оставила болезненный отпечаток в общинной памяти, поэтому евреи-сефарды негласно поклялись никогда не возвращаться в Испанию. Адизесы были одной из двенадцати семей Приштины, которые все же приняли испанское гражданство «на всякий случай». (Понимаю их опасения. У меня самого пять паспортов.)
* * *
Как удалось спастись моей семье? Болгарские солдаты охраняли Монополь и приказали всем держателям иностранных паспортов сдать их, якобы для проверки на подделку. Мой отец отказался отдать наши.
У матери началась истерика. «Нас всех убьют, если ты их не сдашь, – кричала она. – Пожалуйста, ради меня. Пожалуйста, Мони, ради нашего сына отдай им паспорта. У них есть право их проверить». Она не скрывала слез: «Если ты откажешься, они убьют нас всех».
Отец не хотел слушать. «Я не доверяю болгарским фашистам, – сказал он с раздражением. – Я не отдам паспорта. Если мы это сделаем, то больше никогда их не увидим».
Конечно, он был прав. Все, кто сдали иностранные паспорта, больше их не видели и оказались в огненных печах Треблинки вместе со всеми. Члены семьи Адизес не подчинились приказу и поэтому спаслись. Конечно, мы были евреями, но еще и гражданами франкистской Испании. Причинить нам вред – означало оскорбить народ страны-союзника Германии. После 10 долгих дней в концентрационном лагере нас отпустили.

Кальдероны: на переднем плане – моя мать Диаманта Дука в возрасте пяти лет с моей бабушкой Джентиль Камхи; за ней Рако и Хаим; слева от нее – ее сестра Гермоза. Манастир (ныне Битола). Македония, около 1922 года
Мы стояли у ворот, когда к нам подбежал мой двоюродный брат Моша – всего на год старше меня – и попытался спрятаться под юбкой моей мамы. «Тетя Дука, – кричал он. – Тетя Дука, пожалуйста, возьми меня с собой! Пожалуйста!» Мой отец вытащил его из-под подола и приказал вернуться к матери – своей сестре Лее. Их посадили на следующий поезд.
Многие годы отец пытался объяснить свой поступок. «Я испугался, – говорил он. – У Моши не было паспорта. Болгарские фашисты наказали бы нас и отобрали бы паспорта, если бы мы попытались подпольно вывезти из лагеря хоть одного ребенка».
Мы слушали, но не отвечали ни слова.

Мы сбежали из Монополя в Приштину, родной город отца. Там со мной дружила Джанна, дочь итальянского офицера. Я любил ее, но боялся, что она меня выдаст. Примерно в 1943 году
Беженцы
Когда болгарские солдаты отпустили нас из концлагеря, моей маме, отцу и его родителям пришлось быстро придумывать план дальнейших действий. Да, нас освободили, но куда нам идти? Каждая страна казалась опасной. На севере Сербию оккупировали нацисты. То же было на юге с Грецией. На востоке – Болгария, где в Треблинку отправляли каждого замеченного македонского еврея.
Дед оцепенел и притих, но отец настроился серьезно. «Нам нужно ехать», – сказал он. Мама спросила: «Но куда?»
Папа зашагал по комнате, как будто был уже в дороге. «В Приштину, – ответил он. – Мы должны поехать куда сможем». Отец был реалистом. «В Приштине я родился, – продолжал он. – Семья Адизес живет там уже триста лет. Мы хорошо знаем город. Кроме того, итальянцы не так опасны для нас, как болгары или нацисты. Другого выбора нет».
Семья нагрузила телегу скудными пожитками и двинулась в путь. В Приштине один албанец пожалел нас и поселил у себя в подвале.
Мы прожили там несколько месяцев, и самое яркое главное воспоминание того времени – голод, от которого сводило живот. Я скучал по вкусу еды. Ее всегда не хватало. Мы все время думали, как бы ее добыть.
Однажды я нашел веревку и распустил ее на несколько тонких прядей. Я подумал, что смогу продать их на улице как шнурки для обуви. Низкорослый и истощенный шестилетка прислонился к витрине магазина, робко протягивая проходящим мимо людям тонкие веревочки. Я не произнес ни слова – просто держал волокна, которые, как я надеялся, сойдут за шнурки. Никто не смотрел на меня. Никто не остановился, чтобы заговорить со мной. Никто их не купил.
* * *
Я не говорил по-албански и чувствовал себя одиноко в Приштине. Но недолго. Со мной подружилась соседская девочка. Джанна была высокая, темноволосая и казалась мне красивой. У нее была очень приятная улыбка. Она смотрела на меня, брала за руки, смеялась, играла со мной; я очень радовался и чувствовал ее привязанность, когда мы оказывались вместе. Ей было 13 лет – вдвое старше меня. Кроме того, она была в два раза выше. Я был как младший брат, которого она всегда хотела. Джанна подарила мне любовь, которая исчезла, когда за моей бабушкой закрылись двери вагона.
Джанна – дочь итальянского офицера. Я хотел быть с ней больше всего на свете, но боялся. Если бы я сказал или сделал что-то неосторожное, она бы узнала, что мы евреи. Перестала бы меня любить и выдала бы своему отцу и полиции. Они бы нас всех убили.
* * *
Пусть даже Приштина и была родиной моего отца – мы понимали, что там небезопасно. Нас могли обнаружить оккупанты-итальянцы или немцы из соседней Сербии. Это был лишь вопрос времени.
Мой отец продолжал руководить семьей. Самостоятельно, даже не поговорив с дедом, он отыскал проводника. Жилистый албанец с пышными усами знал о тайной дороге через горы в Албанию – она тоже была под итальянской оккупацией, но контролировалась нацистами слабее, чем соседнее Косово. «Там мы и спрячемся», – заключил отец.
«А ты ему доверяешь? – спросила мама, отвернувшись от албанца. – Вспомни, что случилось с Леоном».
Проводник почувствовал опасения. «Я даю вам свою besa13, – сказал он отцу. – Я найду безопасный способ доставить вас в Албанию». В те времена, если албанец давал besa, только смерть могла ему помешать сдержать слово. Это было сильнее любого юридического документа. Словно клятва, которая «связывала» человека.
Наш путь казался бесконечным. Мы пробирались по горным тропам при свете луны и наконец прибыли в Шкодер, второй по величине город Албании. Это был городок с пыльными дорогами, где тощие и голодные лошади возили телеги с навозом или продуктами.
В Шкодере было значительное мусульманское население и лишь один еврей – албанец и аптекарь по имени Ардити. Он тоже был сефардом, поэтому мы могли общаться на ладино. Ардити помог нам найти крошечную квартирку, в которой была одна комната и маленькое окошко, пропускавшее мало света и воздуха. Оно выходило в сад, который так и манил меня. Но я не смел там играть. Если кто-то задал бы мне вопрос, мой ответ мог выдать нас. Отец, сидя за единственным в комнате столом, вбивал эту мысль мне в голову: «Ты не должен выходить из квартиры, – говорил он. – Понимаешь? Никогда». Он заставлял меня повторять это дважды в день. В эти моменты его глаза сужались и на несколько секунд он переставал дышать. Я чувствовал, насколько серьезны его наставления. И понимал, какое наказание меня постигнет, если я ослушаюсь. Так что я неделями не выходил из квартиры.
Мой отец работал на побегушках в магазине, чтобы заработать денег на пропитание. Ему был 31 год, он отвечал за жизни своих родителей, жены и маленького ребенка. На работе в основном он доставлял коробки из одного места в другое, что не требовало многословности. А когда наступал вечер, он спешил домой в крохотную квартирку с единственным маленьким окном.
Мы жили в постоянном страхе. Любой, даже незначительный шум повергал нас в ужас. Каждый раз, когда хлопали ворота или слышались громкие голоса на улице, мы впятером прижимались друг к другу и молча замирали. Вдруг это чернорубашечники, итальянский аналог гестапо? Может, они ищут евреев, которые прячутся, как мы?
Еще я боялся священников в темных одеждах, которые жили в церкви напротив. Почему именно их, я не знаю. Но они никогда не улыбались.
* * *
Однажды вечером к нам в квартиру пришли двоюродные братья моего отца – Тело и Саламон Конфорти – вместе с Леоном, который жил на той же улице. Они пришли молча. «Que haber?» – отец спросил у них «Как дела?» на ладино. Тело был невысокий и тучный, а его гулкий голос заполнял всю комнату. Саламон был высокий и тихий, все время задумчивый. Они тоже скрывались в Шкодере со своими семьями и очень хотели уехать отсюда.
Конфорти пришли обсудить план побега из Албании в Италию. Тело сказал, что можно собрать денег и нанять судно в албанском порту Дуррес, чтобы переплыть Адриатическое море и пробраться в Италию. Они считали, что там безопаснее, чем в Албании, неразвитой мусульманской стране. Но переправа была рискованной. Ходили слухи о капитанах суден, которые собирали оплату за поездку, отправлялись в плавание, а затем в открытом море приказывали команде выбросить пассажиров-евреев за борт. «Чем нас больше будет, тем безопаснее, – рассуждал Тело. – Мы должны ехать только все вместе». Саламон кивнул в знак согласия: это был шанс, и им следовало воспользоваться.
Моя мать слушала молча, но наконец не выдержала. «Пожалуйста, Мони, позволь нам остаться здесь, – умоляла она. – Я боюсь».
Мой отец часто не обращал на нее внимания. Она всегда боялась: думала, что у нас не будет денег, что нас обнаружат, схватят и убьют. Многие годы ее мучили приступы рыданий, а когда переживания были невыносимыми, мать падала в обморок.
Я внимательно смотрел и слушал в тот вечер, пытаясь понять, что стоит на кону. Я наблюдал и грыз ногти, как потом делал многие годы. Мой отец хотел присоединиться к Тело и его брату. Если все получится, наши шансы на выживание вырастут, но мы всего лишь еще одна бедная еврейская семья, и опасность казалась огромной. Это был один из тех редких случаев, когда он не мог принять решение. Он повернулся к своему старшему брату.
«Я не поеду, – сказал Леон. – Это слишком опасно. Из-за грабителя-албанца я чуть не погиб. Как я могу плыть с чужаком, который берет нас на судно только ради денег?»
В итоге отец с Леоном решили отказаться, а Тело с Саламоном отправились в путь. Спустя годы мы узнали, что они все-таки добрались до Италии, а затем до Южной Америки: Тело уехал в Аргентину, а Саламон – в Бразилию.
Тем временем дядя Леон вместе с семьей нашел убежище в другом месте Албании. Все прошло очень тихо. Однажды ночью они просто исчезли – покинули Шкодер, не сказав никому ни слова. Им пришлось так поступить: если бы мы знали об их укрытии, то могли выдать, если бы нас поймали и начали пытать. Вскоре и нам пришлось разрабатывать план бегства.
Воля к выживанию
История знает, что многие испанские евреи вынужденно отказались от своей религии, чтобы выжить. Во времена инквизиции некоторые из них перешли в христианство, но втайне продолжали исповедовать иудаизм. Их называют марранами. Во время своих рабочих поездок я познакомился с некоторыми из них.
Одна из встреч особенно мне запомнилась. В начале 70-х годов в Монтеррее я читал лекции для руководителей крупнейших промышленных предприятий Мексики. Я не владел современным испанским языком, поэтому читал лекцию на английском с синхронным переводом. В середине выступления я понял, почему мне это не нравится: все равно что принимать душ в плаще. Я люблю вставлять в речь шутки, но на испанском аудитория слышит их лишь через пару секунд. Из-за задержки они звучат уже плоско и не смешно, а иллюстрация теряет смысл. Я расстроился и спросил слушателей, не будут ли они возражать, если дальше лекция будет на средневековом испанском, то есть на ладино – языке, на котором я говорил со своей бабушкой, потому что она владела только им. Думаю, их это позабавило. «Давайте», – сказали они.
В общих чертах они меня понимали. В один момент выступления на ладино мне показалось, что они меня не расслышали, и я уточнил: «Me sentieron?» — от слова sentir. Люди в первом ряду выглядели растерянно. Тогда я спросил по-английски: «Вы меня слышите?» Один мужчина ответил: «В современном испанском sentir – это “чувствовать”. “Слышать” будет oír».
Тогда меня осенило, что в XV веке значения «слышать», «слушать» и «чувствовать» передавались одним и тем же словом: sentir. В современном языке сохранился этот оттенок. По-итальянски «слышать» – это sentir. По-испански «слабослышащий» – mal de sentido. Когда вам жаль кого-то и вы хотите показать, что сочувствуете, на современном испанском можно сказать lo siento, что означает «я чувствую тебя», «я слышу тебя».
500 лет назад люди были ближе друг к другу. Когда они пассивно воспринимали информацию, то слышали, а когда делали это целенаправленно – чувствовали. Сегодня у нас есть три разных слова и это означает, что мы можем слушать и не слышать; слышать, но не чувствовать.
Это стало для меня озарением. Когда я работаю в развивающихся странах, где люди не столь искушены или образованны, то чувствую себя ближе к собеседнику, легче общаюсь.
* * *
Во время перерыва ко мне подошла переводчица: «Простите, профессор, надеюсь, это не прозвучит оскорбительно, но человеку вашего положения не подобает изъясняться как крестьянин с гор».
Мне было интересно, что она имеет в виду, но расспрашивать я не стал.
Когда я вернулся через месяц, чтобы продолжить лекции, она познакомила меня с директором архива мексиканского штата Нуэво-Леона, столица Монтеррей. В ходе своих исследований он обнаружил в горах деревню Доктор Гонсалес, где крестьяне говорили на ладино. Мне предложили поехать к ним.
Это случилось в декабре и совпало с серединой Хануки. В эти дни евреи празднуют чудо, произошедшее в Иерусалимском храме после его освобождения от оккупантов-греков: ограниченного запаса масла хватало только на день, но оно горело все восемь дней14. Поэтому все ночи Хануки евреи по всему миру зажигают свечи в меноре.
Вместо этого жители деревни Доктор Гонсалес перед каждым домом разводили костер в те же восемь декабрьских ночей. Они даже не знали, откуда у них этот обычай.
В той деревне был еще один обычай. Он совпадал с еврейским праздником Суккот, во время которого религиозные евреи живут в шалашах. Семьи этой горной деревушки тоже строили cabañas около своих домов и жили в них весь праздник, сами не зная зачем. «Просто у нас такая традиция», – говорили они мне на ладино.
Они не могли объяснить, почему не едят свинину и женятся только внутри общины. Еще я заметил, что остальные мексиканцы едят кукурузные тортильи, а католики из Доктора Гонсалеса предпочитают пшеничные лепешки мацу – пресный хлеб, который подают на Песах. Марраны пекли этот пресный хлеб, а потом откладывали часть и хранили в надежном месте. Директор архива не понимал зачем, поэтому я рассказал ему про обычай в иудаизме: запасать немного matzah shmura при приготовлении мацы во время Песаха.
В какой-то момент директор задал мне вопрос как первому сефарду, которого когда-либо встречал. От этого у меня пробежали мурашки по коже. Его интересовало слово, которого не существовало в испанском, но его использовали местные жители. Он говорил про imma – единственное слово, пережившее поколения ассимиляции. На иврите оно означает «мать».
Мой мексиканский коллега, директор архива Нуэво-Леон, рассказал мне про предков этих жителей – сефардов. Они приплыли из Испании в Мексику, чтобы спастись от инквизиции, и поселились на земле, которую король Испании пожаловал адмиралу Луису Карвахалю де ла Куэва. Последний назвал город в честь одного из 12 еврейских племен, освобожденных из египетского рабства более 3000 лет назад, – Нуэво-Леон, или «новый лев».
Испанские инквизиторы обнаружили, что адмирал был марраном – верующим евреем, который выдавал себя за католика. Его схватили и сожгли с родственниками на костре. Некоторые из ста семей, которые он привез из Испании в Монтеррей, сбежали и поселились в горах. Сегодня их потомки живут как католики, но соблюдают ритуалы и готовят сефардскую пищу, не подозревая о своем происхождении. Те из евреев, кто остался в Монтеррее, превратили его в экономический центр.
Один из моих клиентов был набожным католиком по фамилии Элизондо. История его семьи уходила глубокими корнями в Монтеррей. Их родовое поместье в соседнем городе Сальтильо принадлежало семье в течение многих поколений. Став преемственным хозяином дома, он решил перестроить его и обнаружил за балкой в каркасе здания спрятанные менору и звезду Давида.
* * *
Однажды я был на конференции в Центре демократических институтов в Санта-Барбаре. Напротив меня сидел посол Мальты в ООН, и имя на его бейджике показалось мне сефардским. Такая же фамилия – Пардо – была у моего соседа в Израиле и у бывшего главы «Моссада», знаменитой израильской разведки. Во время перерыва я подошел к послу.
«Вы из того самого племени?» – спросил я невзначай.
«Ш-ш-ш, – сказал он, оглядываясь по сторонам, явно чувствуя себя неловко, и потянул меня в сторону. – Да, так и есть». Он без лишних пояснений понял, про какое племя я говорю. «Но никто об этом не знает, даже моя семья, – продолжил он. – Семейный герб спрятан в сейфе в Швейцарии. Мы храним наше еврейство в секрете, но когда глава семьи лежит на смертном одре, он подзывает своего первенца и только тогда говорит ему, что мы евреи. Затем он отдает ему ключ от сейфа. Так продолжается уже много поколений».
Даже спустя сотни лет после инквизиции страх все еще живет в нашей крови.
Многие евреи скрывали свою идентичность и не возвращались к иудаизму, пока не оказывались на смертном одре. Одним из них был Генрих Гейне, немецкий поэт. Другим – художник Амедео Модильяни. Тайным евреем был и Иван Габор, венгерский психиатр и сотрудник моего института. По любому вопросу он безостановочно со мной спорил. Согласиться со мной в чем-либо было для него пыткой. В еврейской традиции это называется талмудизмом. Талмуд – это книга записей дебатов, которые вели раввины, толкуя Ветхий Завет или устанавливая правила поведения. Религиозные евреи посвящают свою жизнь изучению Талмуда и спорам о нем.
Поскольку Иван вел себя как талмудист, я задал ему тот же вопрос про племя, с которым обращался к мальтийскому послу. Он отрицал.
«Но вы ведете себя очень по-еврейски», – сказал я.
«Нет, вы путаете еврейскую культуру с центральноевропейской. Я венгр, а вы югослав. Мы похожи».
Он явно не принимал свое происхождение. Мы знали врача, которая утверждала, что в Венгрии была его соседкой, – она не сомневалась, что он еврей. Я взял его с собой в поездку по Израилю, надеясь всколыхнуть в нем какие-то эмоции и заставить признать свою идентичность. Я отвез его в Иерусалим и рассказал историю еврейского народа, надеясь получить отклик. Безрезультатно. Я свозил его в Масаду, последний оплот еврейских повстанцев, которые сражались с римлянами и покончили с собой, когда не могли больше удерживать крепость. Никакой реакции. Он ни в чем не признался, пока не оказался при смерти. И лишь тогда он рассказал мне, что во время Второй мировой войны, когда он был ребенком, родители отправили его жить в христианскую семью. Он поклялся стереть все следы своего еврейского происхождения. Так он и поступал, пока не оказался на смертном одре.
* * *
Евреи обращались не только в христианство. Некоторые переходили в ислам. В 1990-х годах во время съезда Института Адизеса в Стамбуле нас катали по Босфору. Вдоль берега стояли красивые виллы с лодками у больших, залитых солнцем причалов. Я спросил гида, кто там живет.
«О, в основном саббатианцы», – сказал он.
Саббатай Цви возглавил еврейскую общину в Османской империи в XVII веке и провозгласил себя новым Мессией. Он обещал вернуть еврейский народ на родину – в Сион, – и люди ему поверили. Османский султан счел это движение опасным и пригрозил Саббатаю Цви смертью, если тот не перейдет в ислам. Так он и сделал, а тысячи учеников последовали его примеру. Но даже сегодня они заключают браки в основном внутри общины. Они трудолюбивы и финансово успешны. Местные мусульмане не считают их настоящими верующими, называя саббатианцами. Ходят слухи, что одним из них был Кемаль Ататюрк, основатель современного турецкого государства.
Конечно, сегодня уже всем известно: быть евреем – значит подвергаться опасности на протяжении всей истории человечества. Семьи скрывали свою идентичность ради выживания.
Католики из Доктора Гонсалеса и предприимчивые жители Монтеррея явно были марранами. Мальтийский посол, Иван Габор и многие другие скрывали или отрицали свое происхождение, чтобы спастись. Но у нас общая родословная, и она уходит корнями в испанскую историю пятивековой давности. Наши предки приняли другую религию, чтобы спасти свои жизни. 500 лет спустя моя семья сделала то же самое, чтобы выжить.
Шальные пули
Однажды в магазине покупатель-албанец остановил моего отца с каким-то вопросом. Когда стало ясно, что он не говорит по-албански, возникли подозрения. Житель потребовал объяснить, почему мы находимся в Албании. Мой папа немного говорил по-итальянски – этот язык сроден с ладино – поэтому поспешно что-то ответил. И на тот момент этого хватило, но наше присутствие в городе обнаружили. Оставаться там дольше было опасно. Нам нужно было как можно скорее уехать из Шкодера. Но куда? И как?
Отец придумал легенду и обратился с ней к главе местной мусульманской общины, шкодерскому кади. К счастью, тот говорил по-итальянски, и папа смог рассказать свою историю так, чтобы он его понял: мы, мусульмане из Боснии, спасаемся от кровной мести и нуждаемся в его помощи.
В Албании есть древняя традиция кровной мести: если кто-то – даже случайно – убивал члена чужой семьи, за это следовало отомстить. Так начинался цикл взаимного кровопролития между двумя кланами. Дело чести по родовому кодексу, который в начале XXI века все еще соблюдается15.
К счастью, существовала еще одна традиция: албанец должен предложить убежище любому, чья жизнь оказалась в опасности. И мой отец этим воспользовался. Он рассказал свою историю, тем самым обязав предложить нам помощь. Кади несколько минут размышлял.
«У реки есть деревня, – наконец сказал он. – Мы могли бы спрятать вас там».
Когда отец вернулся домой и рассказал нам о визите, мы испугались. Поверил ли кади в историю? Можем ли мы доверять ему? А не выдаст ли он нас? В конце концов мы приняли предложение. У нас не было выбора.
* * *
Кади был старым человеком. У него была длинная белая борода на исхудалом морщинистом лице, впечатляющий белый тюрбан и черное одеяние в пол, как у священников из церкви через дорогу от нас. Он подъехал к нашему дому и позвал в повозку. Мои бабушка и дедушка должны были присоединиться к нам позже, чтобы нас не поймали всех сразу. Меня посадили рядом с кади, лицом по ходу движения. Я старался уменьшиться. Хотел стать невидимкой. Пытался не дрожать и сидел неподвижно, уставившись на свои ноги. Помню, я думал: «Только бы не упасть в обморок». Моих родителей разместили лицом к нам, и мы отправились в путь.
Чтобы покинуть город, нужно было переехать мост через реку Дрин, охраняемый итальянскими солдатами. А вдруг это уловка кади, чтобы выдать нас? Даже если это не так, у нас могли попросить документы. Одни только наши имена и фамилии могли навлечь на нас неприятности. Даже самому невежественному итальянцу было ясно, что Саламон и Ицхак – еврейские имена. Спасут ли нас еще раз наши испанские паспорта?
Лошади потянули повозку вперед. Единственный звук – стук колес по булыжникам – казался преувеличенно громким. Кади напрягся, но старался этого не показывать. Почему? Тогда я не знал ответа.
Мы подъехали к мосту. Повозка остановилась. Я старался не шуметь и даже не дышать. Солдат открыл дверь и заглянул внутрь. Он увидел ребенка и знакомое лицо длиннобородого кади. Мои родители сидели к нему спиной. Он закрыл дверь. Видимо, у кади было достаточно авторитета, чтобы проехать через пропускной пункт без допроса. Телега снова тронулась, и мы вздохнули свободно.
Мы добрались до деревни Бердице, где нам предстояло провести остаток войны. Она располагалась на другом берегу реки Дрин напротив Шкодера, но мне в шесть лет казалось, что мы ехали туда несколько часов. Там не было дорог. Вдоль единственной пыльной улицы выстроились маленькие глиняно-каменные домики. Почти во всех дворах бродили куры. Не было ни электричества, ни водопровода. Местные жители грелись от печей. Женщины набирали воду в кувшины и несли их у себя на голове от единственной реки в полумиле от дома.
Нашим новым жилищем стал двухэтажный фермерский дом. Он принадлежал двум братьям, Али и Раджибу Брахими, с их семьями. Они жили на втором этаже, а нам предложили первый этаж – там держали скот.
Мы жили как первобытные люди: без денег и в страхе, что нас найдут. Каждый вечер мы слышали, как над нашими головами по деревянным балкам снуют крысы. Иногда одна их них падала с потолка и бегала по комнате, а однажды – вообще свалилась в емкость с питьевой водой. До сих пор у меня страх перед грызунами. Я тот человек, который прыгает на стул и кричит при виде мыши. Из дома ее прогоняет моя жена.
* * *
Отец поведал семье Брахими нашу легенду: мы – боснийские мусульмане, спасающиеся от кровной мести. Но что будет, если они узнают о нас правду? По традиции албанские братья всегда носили с собой пистолет и поясной кинжал. А время было военное. И от этого становилось страшно. Они могли решить, что мы нарушители какого-то правила и обычая. Или узнать, что мы евреи, а не мусульмане, за которых себя выдаем. Тогда бы нас ждало немедленное наказание. Возможно, даже смерть. Мы были вне закона, поэтому обратиться за помощью было не к кому.
Наши опасения были небезосновательны. Мы понятия не имели, как ведут себя мусульмане, как и когда они отмечают праздники. Даже не знали, как они молятся. Мой отец, всегда готовый к импровизации, сказал хозяевам дома: «В Боснии мусульмане молятся по-другому». Жители дома редко выезжали из деревни, и мы надеялись, что их провинциальность сыграет нам на руку.
Все осложнялось тем, что мы приехали в Бердице без денег. Как без них нам добывать продукты, чтобы есть? И тут нас снова спасла изобретательность отца. Наше прибытие совпало с деревенской свадьбой. Там было около 50 или 60 гостей: все танцевали, пели и стреляли в воздух из пистолетов. Внезапно раздался крик: кому-то в шею попала шальная пуля. Празднование прекратилось. Гости толпились и выкрикивали разные предложения, как оказать первую помощь, но врача не было ни среди них, ни во всей деревне. Все столпились вокруг раненого.
Мой отец понял, что это шанс, и властно сказал: «Дайте взглянуть». Его пропустили. Он промыл рану водой – другого дезинфицирующего средства не было. Пуля не задела артерию – это придало папе уверенности. «Ему нужно каждый день по два часа прогревать шею на солнце, – сказал он, – пока не заживет».
Лечение было несложным, но здравый смысл и немного опыта со времен работы в больнице сработали – так отец стал деревенским доктором. Он продолжал поддерживать легенду, по которой мы были мусульманами, но востребованным и своим в общине стал не поэтому: больные и раненые жители приходили к нему за лечением, а платили за услуги яйцами и курами. Через несколько недель после свадьбы бабушка приехала к нам с дедушкой и стала помощницей «доктора». Она знала какие-то народные средства от простуды и даже умела принимать роды.
И это пригодилось. Однажды у женщины из деревни начались схватки. Она сильно кричала. Бабушка развела костер и раскалила на нем кирпичи, а девушке велела присесть над ними на корточки. Это сработало: ее родовой канал от жара открылся. Но вопли при этом не прекратились – я испугался и забился в дальний угол комнаты.
* * *
За лекарствами и припасами в Шкодер ездила мать. По традиции замужние мусульманки носили чадру, поэтому мама надевала черное одеяние, закрывающее тело и лицо так, чтобы видно было только глаза. Это помогало не привлекать внимание в городе. Она ходила в аптеку Ардити, чтобы купить там спирт, йод, марлю и ватные шарики. Иногда он предлагал ей немного аспирина. Элементарная медицинская атрибутика.
Без лекарств отец полагался на плацебо и гигиену XX века, которой обучал деревенских с примитивным образом жизни. При любых сомнениях он полагался на солнечные процедуры. «Проводите больше времени под лучами», – говорил он пациенту, ищущему исцеления. Врачом он чувствовал себя увереннее, чем в роли мусульманина. Кроме того, ему везло – лечение работало. Пациенты в конце концов выздоравливали. Вскоре слухи о нем разошлись по соседним деревням: если вы больны или собираетесь рожать, то обратитесь к хорошему врачу в Бердице.
Однажды мама пришла в аптеку, но двери были закрыты: Ардити арестовали. Мы с тревогой ждали вестей о нем и от одного из его соседей узнали, что его схватили итальянские фашисты и казнили без суда и следствия. Он был евреем, и этого было достаточно. Мама испугалась больше обычного. Она была уверена, что мы следующие на очереди. «Не высовывайся, – умоляла она отца. – Не хвастайся так сильно».
Но он не обращал внимания.
Чем он рисковал
В албанской деревне Бердице мой отец в первый и единственный раз в жизни гордился собой. Изменилась даже его походка. Он больше не сутулился и не шаркал ногами, а двигался уверенно, с высоко поднятой головой. Казалось, папа и сам поверил, что он врач.
Каждый день во дворе сидели толпы больных в телегах и ждали своей очереди на прием. Они входили в крошечный дом с голыми стенами и благодарили его еще до того, как он произносил хоть слово. Его забота не обделяла никого. «В конце концов, – говорил он, – я же деревенский врач».
Счастье и гордость переполняли отца. Он не только кормил семью, но и чувствовал свою значимость, наслаждался уважением со стороны жителей деревни. Но все остальные в нашей семье жили в страхе. Родители без остановки спорили: мать умоляла отца не быть на виду у всех и повторяла, что из-за его растущей известности нас обнаружат. Итальянские чернорубашечники могли услышать про популярного доктора из отдаленного поселка в горах без электричества и водопровода. И проверить его. Если они появятся у нас на пороге, мы не сможем представиться мусульманами. Как только они потребуют документы, нам конец. Или если умрет кто-то из пациентов, тогда его семья может потребовать возмездия по их обычаям. Поэтому страхи матери были обоснованы.
Однажды утром я шел за водой вместе с двумя женщинами из деревни. На извилистой тропинке к реке мы встретили двух всадников, одетых в черное с головы до ног. У каждого за поясом был кинжал, винтовка и запас боеприпасов на патронных лентах, перетянутых через грудь. Их лица почти целиком скрывали повязки. Их свирепые взгляды, как у злодеев, походили на те, что я сильно позже видел в вестернах. Казалось, они испепелят нас. Я собрал все мужество, чтобы не убежать.
Вслед за ними верхом ехала старая крестьянка и стонала при каждом шаге осла. Через серую марлю на ее руке проступала темная кровь.
«Бабушка, – спросила одна из женщин, – почему ты плачешь?»
Старушка рассказала свою историю. Двое вооруженных мужчин оказались ее сыновьями, и один из них недавно женился. Когда она пекла хлеб на свадьбу, от деревянной лопаты откололась большая щепка и проткнула ей руку. Сначала она не обратила на это внимания, но позже рана воспалилась: вся кисть распухла, а инфекция распространилась вверх по конечности. Тогда она обратилась к итальянскому военному хирургу в Шкодере.
«Слишком поздно, – сказал он ей. – Она сильно инфицирована. Ее нужно ампутировать».
Старушка не могла представить себе, как будет жить без правой руки. Не хотела даже думать об этом, поэтому решила вернуться в свою деревню и умереть. Поэтому сыновья везли ее домой.
«Нет, нет, не плачь, – успокаивали ее женщины из нашего села. – Только подумай, как тебе повезло, что наши пути сошлись!» Они возбужденно перекрикивали друг друга. «Прямо здесь, в этой самой деревне, есть врач, который творит чудеса! – объявили они. – Смотрите! Вот его сын!» Дамы указывали на меня, будто одно только мое существование доказывало истинность чудес, которые творил мой отец. Женщины настаивали, чтобы она обратилась к «доктору Селману» – такое имя взял мой папа. «Вот увидите, он спасет вашу руку!»
Я думал, что умру от страха прямо там. Мне было всего семь, но даже тогда было понятно, что случай слишком серьезный, чтобы отец мог помочь. Я знал, что у него нет медицинского образования. Армейский хирург уже поставил диагноз. Нужна операция. Разве можно вылечить ее воспалившуюся руку с помощью солнца и гигиены?
Я был в ужасе и молчал. Мужчины кивком указали в сторону нашей деревни. Выбора не было – нужно было вести их в «клинику». В смятении я плелся в деревню по знакомой тропинке, а за мной следовали стонущая женщина и ее грозные сыновья. У меня дрожали колени. Если с ней что-нибудь случится, они будут в ярости. Скорее всего, нам отрежут головы. Во время войны, в горах, вдали от цивилизации, нас некому было защитить.
* * *
Мы вошли в комнату для осмотра. Отец говорил своим резким, но приятным голосом врача. Его голос звучал уверенно. «Пожалуйста, бабушка, снимите повязки». Она послушно выполнила его указания и рассказала о диагнозе итальянского военного хирурга, пока папа осматривал руку.
Мама посмотрела на сыновей старушки. Пытаясь сдержать слезы, она взмолилась на ладино: «Estas loku? Tu no sos doctor! Que estas haziendo? Mos vas a matar a todos!»16 Она была в панике.
Мои бабушка и дедушка тоже испугались и пытались его вразумить. Он должен был согласиться с диагнозом военного хирурга и сказать женщине, что ничем не может ей помочь, отпустить ее домой. Иначе он рискует теми немногими членами семьи, которые еще остались в живых.
Отец кивал, но не слушал, а что-то искал в своем бритвенном наборе. Бабушка и дедушка заплакали, а мама упала в обморок. Папу это не смутило. Он вернулся в «смотровую», чтобы подготовиться к операции.
«Возьми с полки вон тот металлический тазик, – приказал он мне. – Держи его прямо под ее рукой». Я всегда его слушался. Если бы возразил, меня бы побили. Он взял бритву и несколько минут держал ее над пламенем свечи, дезинфицируя лезвие. Это выглядело так естественно и легко, будто он действительно был врачом. Затем провел им по коже ее воспаленной руки. От боли старушка зашипела. Это был лишь неглубокий надрез на поверхности. Отец обеими руками с силой надавил на ткани вокруг раны. В тазик стекали кровь и желто-зеленый гной. Я трясся и думал, что упаду в обморок. Перепугался, но мне удалось остаться в сознании и сделать то, что приказал отец. Полагаю, лишь по счастливой случайности он не перерезал вену. И даже сейчас от этой мысли сердце у меня бешено колотится. С тех пор мне не по себе от вида крови.
Когда гной перестал течь, отец отпустил руку, вывел женщину во двор и велел ей прогреть конечность на солнце – его излюбленное лечение. Когда она пришла в себя, он велел ей приходить каждый день.
Ежедневно отец повторял процедуру с бритвой и солнцем в разных местах руки. Каждый раз я держал металлический тазик. Каждый раз, выпустив гной, отец отправлял ее на улицу, чтобы она в течение часа держала руку на солнце. Не знаю, что бы он делал, если бы погода была пасмурной или дождливой. Или если бы он задел вену. Но в результате она выздоровела. Мой отец спас руку старухи. После этого ее сыновья начали нас опекать, и поэтому у нас всегда была еда.
* * *
Много лет спустя я посмотрел фильм «Мост через реку Квай». Пленный британский капитан напомнил мне моего отца. В кино командир японского лагеря приказал герою взять командование над пленными, чтобы построить мост через реку Квай. Одержимый этой идеей, тот забыл, что находится в плену, а его страна воюет с японцами.
Подобным образом мой отец как-то вычеркнул из своего сознания тот факт, что он еврей, прячущийся от фашистов, которые убили бы нас без лишних раздумий. Казалось, он забыл, что на самом деле он неграмотный цирюльник, притворный мусульманин и фальшивый врач.
Однако это был первый в его жизни опьяняющий успех. До войны он испытывал лишь унижения и насмешки. После – даже его дети, я и моя сестра, потешались над ним, не зная о дислексии. Всякий раз, когда он садился за руль, нам приходилось давать ему указания. Он не мог отличить лево от права, поэтому мы хлопали его по плечу, направляя на дороге. Если мать ненасытно читала, то отец никогда не брал в руки ни газет, ни книг. Нам было стыдно за него, как его отцу и старшему брату в детстве. Но во время войны он был героем. Для нас война стала самым несчастным временем в жизни, а для него – ярчайшим. В тот короткий албанский период его уважали, им восхищались. Для жителей деревни он был важным человеком. Он принимал роды, делал «операции» и лечил людей, которые верили, что он способен творить чудеса медицины. О нем слышали далеко за пределами Бердице. Он был знаменитостью. Он что-то значил в этой жизни.
* * *
От всеобщего восхищения отец осмелел. Мать сказала бы, что он стал безрассудным. Во время Рамадана, одного из важнейших мусульманских праздников, все сорок дней нельзя ничего есть от восхода до заката солнца. Мой папа решил, что не будет поститься, хотя от того, насколько хорошо мы сойдем за мусульман, зависела наша жизнь.
Меня назначили разведчиком. Он отправлял меня наверх к хозяевам дома – двум братьям с семьями. Я должен был притворяться, что играю, а на самом деле – прислушиваться к звукам трапезы отца через деревянный пол. Если я слышал, как скребут по тарелке или звякают приборы, мне нужно было скакать, как будто это такая игра. Такой сигнал для родителей, что наверху слышно, как они едят.
Отец донес до меня всю серьезность поручения. «Если ты услышишь, как мы трапезничаем, но не будешь прыгать или сделаешь это слишком поздно, то они узнают, что мы не мусульмане, и нам всем отрежут головы, – предупредил он. – Смотри, не проморгай».
Я поднимался наверх, до глубины души напуганный ответственностью за жизнь всей семьи, которая лежала у меня на плечах в семь лет. Я притворялся, что играю, и прислушивался к звукам снизу. Ужасно переживал, что в чем-то ошибусь и из-за моего промаха нас обнаружат и убьют. Хозяева постоянно были неподалеку, отчего мой страх только усиливался. Али и Раджиб появлялись рядом со мной внезапно, заставая меня врасплох. Я зациклился на пистолетах и охотничьих кинжалах у них за поясом, поэтому безоговорочно верил в слова отца: если провалю задание, нас обезглавят.
Больше месяца «разведка» была моим ежедневным ритуалом. Я ни разу не услышал, как ест отец, но стресс для меня оказался слишком сильным. Из-за него я перенапрягся, и через несколько дней случился нервный срыв. Я был на кукурузном поле около нашего дома. Солнце садилось, и все вокруг начало расплываться. В середине поля появилась странная фигура, похожая на человека. Но не простого. Это был немецкий солдат. «Все кончено», – подумал я. Мое сердце бешено забилось. Я весь облился потом, он капал со лба мне на глаза. Нацисты в итоге пришли арестовать нас. Я не смог вдохнуть, и все вокруг почернело.
Через какое-то время вышла мама и подобрала меня. Больше месяца я бредил, периодически приходя в сознание и снова теряя его. Время от времени я просыпался, ел, а затем снова погружался в зыбкий мир галлюцинаций. Над моей кроватью медленно разворачивала свои кольца огромная змея, свисающая с потолка. Я кричал без умолку.
Никто не знал, чем я заболел. Отец, чудо-доктор, ничем не мог помочь. От галлюцинаций меня избавила бабушка. Во время моего короткого прояснения она спросила меня, чего я боюсь. «Там змея», – прошептал я, показывая на потолок.
«О, – сказала она просто и искренне. – Я про нее знаю».
«Знаешь?» Какое облегчение. Она знает. Бабушка прошла на кухню и какое-то время рылась там. Она вернулась к моей кровати и начала бить по металлической кастрюле большой деревянной ложкой, чтобы спугнуть змею. Наконец она отбросила все в сторону и торжественно объявила: «Змеи больше нет».
Я ей поверил.
Лишь спустя годы я смог собрать единую картину того, что произошло на самом деле. В семь лет я пережил травмирующее событие. В сумерках мое воображение разыгралось, и я принял большой кукурузный стебель за немецкого солдата с развевающейся на ветру «бородой».
Но опасность была вполне реальной. Не было никаких сомнений, что наше положение серьезно. Когда в сентябре 1943 года Италия капитулировала, Албанию почти сразу же оккупировали немцы. Для нас это могло стать смертельным приговором, поэтому тревога возрастала. Мы не знали, что происходит за пределами страны: у изолированных людей есть только воображение и оно не успокаивает.
Галлюцинации прекратились, но я не перестал бояться за жизнь. Все оставшиеся дни войны и много лет после нее я начал внезапно, без видимых причин терять сознание. Или, что еще хуже, страдал диареей.
Даже сегодня, когда у меня слегка кружится голова, я боюсь, что упаду в обморок и никогда не очнусь. Отгоняю мысли о потерянном детстве, но, кажется, они все равно никуда не денутся. Глубокое дыхание, счет, медитация – я научился не терять сознание при тревоге или стрессе.
Спустя годы, изо всех сил стараясь открыть свое сердце, я прошел через симуляцию смерти, чтобы освободиться от страхов.
Мир приближается
В разгар мировой войны мы оказались в бедной мусульманской деревне и понятия не имели, кто побеждает, а кто проигрывает. Газеты и радиосообщения туда не доходили. Мы знали ровным счетом ничего. Неужели нам суждено прятаться здесь под видом мусульман до конца дней? Или эта деревня станет полем битвы и все закончится?
Отец размышлял о знаках конца войны. «Если военные грузовики останавливаются прямо на дороге, потому что у них кончилось топливо, – рассуждал он, – возможно, это сигнал, что война скоро закончится». – «Почему?» – «Потому что цепочка поставок больше не работает».
Догадка не бессмысленна. Мы стали следить за дорогой у окраины деревни – не заглохнет ли там военная машина. Трасса вела в Тирану, столицу Албании.
И вот однажды это все-таки случилось. Выглянув из окна, я увидел, как толпа сельчан проносится мимо нашего дома. Красные от ярости, люди бежали с вилами и выкрикивали слова, которые было сложно разобрать. Я последовал за ними. За поворотом у дороги на боку лежал мотоцикл, а рядом с ним стоял мальчик в немецкой форме. Ему было лет 12. Окаменев от ужаса, он озирался по сторонам в поисках кого-то дружелюбного. Или пути к спасению. Но ничего из этого не было.
Тогда я не понимал: как мальчик может быть солдатом? Только после войны узнал, что нацисты под конец стали посылать на передовую детей. Подросток, скорее всего, был курьером, а в его мотоцикле просто закончился бензин. Как и предсказывал отец, ему пришлось остановиться. Его окружили жители деревни с вилами и ножами в руках. Немецкий ребенок трясся от страха. Его умоляющие глаза встретились с моими. Я ответил на его взгляд, но сам был напуган не меньше. В конце концов меня точно так же могли убить. Участь каждого из нас решала война. Он, немецкий мальчик в военной форме, и я, еврейский ребенок, переодетый в мусульманскую одежду, – мы оба боялись за свою жизнь.
Я молча смотрел, окутанный страхом за него и за себя. Толпа увела его. Не знаю, убили они его или нет. И никогда не хотел знать. Но его глаза так и не смог забыть – отчаянные, встревоженные, – когда он искал сочувствующее лицо, а потом встретился взглядом со мной. Годы спустя, когда я жил в Израиле, именно память о нем вдохновила меня на поступок: в то время мало кто из евреев совершил бы его добровольно.
* * *
Вскоре после того случая проявился еще один признак, что война подходит к концу. Однажды мы услышали громкий гул. В небе над деревней летело полно самолетов. Я выбежал за родителями на улицу, держась за подол маминой юбки. На север направлялись огромные бомбардировщики Соединенных Штатов с американскими звездами на крыльях. Отец старался говорить равнодушно, но на этот раз его стальной голос дрогнул. «Они летят в сторону Германии», – сказал он.
Мама зарыдала и что-то повторяла шепотом, но слов было не разобрать. Я придвинулся поближе, чтобы расслышать. «Esto es. Esto es («Вот оно, вот оно»), – шептала она сквозь слезы. – Si mos salvamos, Dios Piadoso, vamos a ir a Palestina, estar con nuestros i no mas escondir. No mas sufrir, Dios Piadoso, Dios Piadoso» («Боже милостивый, если мы спасемся, мы поедем в Палестину. Чтобы быть с нашим народом. Не будем больше прятаться. Не будем больше страдать. Боже милосердный»). В тот день впервые появилась надежда: возможно, мы выживем.
Первое знакомство с Америкой произошло у меня тогда, при виде этих бомбардировщиков со звездами на крыльях, под звуки молитвы матери. Мне было всего восемь, но само слово «Америка» вызывало у меня особое чувство: страна свободных, которая борется за права угнетенных. Та, которая приходит на помощь.
* * *
Вскоре мы убедились, что война действительно близится к концу. Албанские партизаны, сражающиеся с немцами, все ближе и ближе подходили к Шкодеру. Они привозили в деревню раненых, чтобы отец их лечил. Один солдат наступил на мину, и ему оторвало ноги. Его принесли на носилках. Он пролежал у нас несколько дней. Жуткое зрелище: ног нет, тело исполосовано шрамами от осколков, а постель залита кровью. Я старался не смотреть, но деться от этого было некуда. На этот раз отец не смог ничего сделать для пациента. Пролежав двое суток в лихорадке, солдат умер.
Однажды партизаны спустились с гор в сторону Шкодера и прошли через нашу деревню. Все были уставшими и грязными, но их лица сияли от торжества. Один из них остановился, чтобы ответить на вопросы моего отца. Догадки подтвердились: немцы капитулировали.
На какое-то время воцарилась тишина. Затем были слезы, переходящие в рыдания. Мы испытывали неуемную радость, смешанную с пустотой и страхом. Свобода пришла внезапно, но мы никогда не думали о том, что будет дальше. Хотелось уйти и вернуться домой – но где он теперь? Нам нужно место, которое можно было бы назвать своим.
* * *
Шкодер не был нам домом. Это был мусульманский город, евреи не жили там. Что оставалось делать нам, обездоленным и потерявшим все? Мама знала: ехать на родину. Мы не были уверены, что когда-нибудь доберемся до Палестины – места, которое сегодня называют Израилем, – не говоря уже о том, как это сделать. Это была мечта – Земля обетованная, родина наших предков, где мы наконец будем в безопасности. (Очевидно, что надежда не оправдалась. В Израиле все еще небезопасно.)
Первым делом надо уехать из деревни и вернуться в Шкодер. Оттуда – добраться до Югославии, а затем уже решить, как иммигрировать в Израиль. Мы собрали наши скудные пожитки и подготовились прощаться с жителями Бердице. Нагрузили телегу, запряженную двумя быками. Покрыли одеялами небольшую кипу наших вещей, а сверху посадили меня. Вся деревня собралась, чтобы попрощаться с нами. Вспоминая ее сейчас, я понимаю, что это было бедное и унылое селение: выжженные солнцем холмы, бесплодные угодья, никакого водопровода с электричеством и маленькие крестьянские домики, в которых ютилось по несколько семей. Люди из развитых стран сочли бы это местом для нищих, которое ждет запустение и упадок. Но для нас оно более двух лет было домом.
Дружелюбные люди приютили и спасли нас, а не погубили. Мы жили под маской другой веры, но все равно стали своими среди людей тут. Когда мы уезжали, мама разволновалась и зарыдала. Сельчане тоже растрогались: тихо переговаривались, а некоторые из женщин тоже плакали. Если бы мы решили остаться, они бы обрадовались. Однако мой отец, как обычно, был полон решимости и готов к отъезду.
Несмотря на расположение жителей деревни, мы до последнего боялись признаться, что мы не мусульмане и – особенно – что мой отец не настоящий доктор. Мы поблагодарили их за гостеприимство. В знак признательности хозяевам за кров мой отец пообещал когда-нибудь вернуться и выкопать для них колодец, чтобы им не приходилось носить воду из реки. Учитывая наше положение, это выглядело хвастовством и шло от чувства собственного величия моего отца. Тогда он еще был деревенским врачом, который спасал бедных, но добрых крестьян.
* * *
Когда мы выехали на мост по дороге в Шкодер, я вспомнил свой страх от первой поездки по нему вместе с кади. В этот раз наш путь вел на свободу. Но куда нам ехать? Где мы будем жить? Чем будем заниматься? У нас не было ни еды, ни денег, ни друзей. Мы по-прежнему были чужаками, хотя нам больше не нужно было скрывать свое еврейство и бояться, что нас поймают.
Мой отец, готовый к любым трудностям, легко подстроился под новую реальность. Практически за ночь он нашел себя, став солдатом-освободителем: присоединился к партизанам, чтобы разыскать прячущихся немцев. Его привлекал не коммунизм, а возможность добыть пищу и другие нужные припасы. Преследуемый стал преследователем. И вновь адреналин, статус и власть преобразили его. Теперь он активно боролся против небольших групп деморализованных, разбитых фашистов, которые еще оставались в округе. Он стал вождем, самопровозглашенным освободителем своего народа.
Однажды он нашел прячущегося немецкого солдата в ящике из-под муки. Осторожно приблизившись, он открыл крышку и увидел напуганного до смерти молодого человека с выпученными глазами. Его тут спрятал албанец, чтобы спасти ему жизнь. Он не был фашистом – просто помог бы любому, кто окажется в опасности и попросит спасения. Вчера – евреям. Сегодня – немцам.
Мой отец и солдат уставились друг на друга. Я не знаю, какие мысли пронеслись в голове у папы. Думал ли он о Монополе и наших родственниках, которых увезли в вагонах для скота? Или о годах, когда семье приходилось бегать и скрываться? Он так и не рассказал, что сделал с ним.
Я заподозрил, что отец прикончил его, и начал безудержно плакать. Да, нацисты обращались с нами как с недолюдьми. Они убили моих бабушек и дедушек, дядь и теть, двоюродных братьев и сестер – всех моих родственников. Но мне было жаль того солдата. Я вспомнил двенадцатилетнего посыльного, у которого перевернулся мотоцикл. Может быть, тот немец был просто ребенком чуть постарше, которого отправили на войну. А мать ждала, что он вернется.

Мои двоюродные братья Моша и Заки и сестра Кэти, заживо сожженные в Треблинке. Моша умолял взять его с собой и спасти, но мой отец испугался
* * *
Партизаны присвоили отцу звание капитана и выделили ему джип и водителя. Он выслеживал немецких солдат и искал евреев, которые все еще прятались в горах. Он ездил в Шкодер несколько раз, чтобы доставить их в безопасное место.
Однажды он ехал по горам, разыскивая путь в отдаленную деревню. Крутая дорога в рытвинах шла вверх – ехать на джипе дальше было невозможно. Отец выпрыгнул из машины, оставил в ней водителя и пошел дальше пешком. Он решительно настроился найти евреев, которые могли там прятаться. До этого глухого селения могла не дойти новость о конце войны, и многие так и остались в укрытии.
Он подошел к окраине деревни и понял, что на нем военная форма – издалека она кажется немецкой. Если он окликнет евреев, они примут его за врага и убегут. Как сообщить напуганным людям, что он – свой?
Отец остановился и закричал: «Шма Исраэль, Адонай Элоэйну, Адонай эхад!» Он снова и снова повторял самую священную еврейскую молитву. Он рассудил так: евреи, которые еще прячутся в деревне, услышат ее и сразу поймут, что он один из них. И не будут бояться.
Вышел к нему не кто иной, как его родной брат Леон. С ним была его жена Анна и двое детей. Мой отец и Леон не виделись с тех пор, как жили в Шкодере, откуда все сбежали в разные стороны. Мы точно не знали, живы ли Леон и его семья или нет, но больше склонялись к тому, что они погибли.
И вот они здесь, живые.
Братья сначала медленно и с недоверием приближались друг к другу, а потом бросились бежать с криком. Они обнимались так, словно снова потеряют друг друга, если отпустят. Говорили на ладино сквозь слезы: кто выжил, а кто нет? Они плакали и стискивали друг друга, чтобы еще раз убедиться, что оба целые и невредимые.
* * *
Один из сыновей Леона, мой двоюродный брат, старше меня всего на два года. Имя у него, как мое, только пишется по-другому: Йицхак Адийес. Нас назвали в честь деда. Йицхак – тот самый слепой от рождения мальчик, который спал в Монополе в нескольких футах от меня. Когда они прятались в той албанской деревне во время войны, его единственным другом была курица. С ней он обходился как с любимым питомцем: брал ее на руки, кормил, водил по дому и болтал, как брат с сестрой.
Семья часто голодала. Однажды родители в отчаянии зарезали курицу. Ему об этом говорить не стали, потому что боялись, что он расплачется и устроит скандал. Они надеялись, что он не поймет, что съел, из-за слепоты. В тот вечер вся семья пировала. Только после еды младший брат сказал Йицхаку, что только что они все вместе съели его лучшего друга. Думаю, он до сих пор не оправился от этого. Курятину он больше никогда не ел17.
В поисках дома
Вскоре после воссоединения с Леоном и его семьей мой отец отыскал колонну британских грузовиков. Они ехали из Греции в Сербию через Албанию. Командиру – англичанину – нужен был переводчик с албанского. Мой отец вызвался добровольцем и на своем ломаном итальянском убедил командующего перевезти в Югославию еврейских беженцев. Тех самых, которых отец вызволил из деревень со всей Албании. В каждый грузовик поместилось по одной семье, и колонна отправилась, как они надеялись, в безопасный путь к своим покинутым домам.
Мы влились в потоки еврейских беженцев, переживших нацистское нашествие на Европу. Народ снова пустился в путь до Югославии, Польши, Венгрии и полудюжины других стран. Но дорога на истинную родину была пока туманной.
Каждой семье выдали несколько мешков с едой и канистры с питьем – их должно было хватить до конца путешествия. Вода хранилась в старых канистрах, которые пропитались вкусом и запахом бензина, поэтому пить ее было нельзя. Лишь когда мы пересекали заснеженные горы, то ненадолго останавливались, спрыгивали из грузовиков и жадно набирали снег, чтобы утолить жажду.
Наконец мы пересекли границу с Югославией и добрались до Охридского озера уже изрядно голодные. Там я впервые в жизни попробовал форель. Это напомнило мне Монополь, откуда я выскользнул в попытке поймать золотую рыбку, за что получил удар прикладом от болгарского солдата. На этот раз ее поймали для меня и зажарили на костре. Нож скользнул под хрустящую кожу, а хребет вытащили. Вся масленая форель была только моей. Я ел ее медленно – очень медленно, – боясь, что она слишком быстро закончится.

Мой отец Мони Адизес в Скопье, после освобождения в 1945 году. Справа – Любица Станкович, которая научила меня читать по-сербски
* * *
Сначала мы отправились в Скопье, чтобы найти вещи, которые оставили в день отъезда в концлагерь. Но все исчезло.
Отец сказал, что дом разграбили соседи, когда нас увезли. Но мы не могли осмотреть соседние жилища, а другого способа доказать кражу не было. Нам не удалось ничего вернуть. Кроме этого, мы столкнулись с новой реальностью: у папы не было работы, а значит, нам было нечего есть. Мы снова голодали. Отец больше не мог притворяться врачом, не был партизаном, который выслеживает остатки немецкой армии. Вернувшись в Македонию, он не нашел ни дома, ни еды – только самого себя, прежнего: бедного мальчика с дислексией, который не умел читать.
В Скопье умерла моя бабушка Венеция. Я любил ее, но не плакал по ней, потому что не позволял себе чувства по отношению к тем, кто был дорог мне. Не помню даже ее похорон. Она покоилась на еврейском кладбище, которое много лет спустя снесли и построили там шоссе.
Ехать было некуда. Только в Белград, который тогда был столицей Югославии, а теперь – Сербии. Мы отправились туда, потому что там родилась и выросла моя мама в доме своих родителей. Всей семьей мы молились, что сможем расположиться в нем.
Я до сих пор помню наш адрес в том городе: улица короля Александра, дом № 120. Это было маленькое простое жилье с двумя спальнями, но сейчас, когда у нас ничего не осталось, оно был всем. Раньше в передней части дома была лавка моего деда: тут он покупал, ремонтировал и продавал подержанную одежду. На здании над входом была табличка с семейным гербом и надписью «MK 1894». «МК» – инициалы моего деда Мушона Кальдерона, а 1894 – год постройки дома.
Белград превратился в поле боя, поэтому все дома пострадали. Лавка деда наполовину разрушилась во время бомбардировки в 1941 и 1944 годах, а после здание поизносилось.
Мы не могли ничего поделать с отсутствием отопления и холодом, но пытались хотя бы отремонтировать дом и прилегающие улицы после бомбежек. Правительство созвало группы добровольцев из граждан, чтобы расчистить завалы по мере сил. Все бригады сами руководили своей работой. У меня, как и у многих измученных годами войны, наконец-то появилась цель.
Когда мне исполнилось девять, я сразу вступил в пионеры, еще до начала школьных занятий. Мы носили красные галстуки и работали под развевающимися флагами того же цвета, пока не садилось солнце. Гланды у меня распухли от недоедания. Своими маленькими слабыми руками я мало что мог сделать, но очень хотел быть причастным, выбраться из изоляции и завести друзей, поэтому просто складывал в кучу битые кирпичи.
Нам предстояло построить новое государство. Мы были будущим Югославии. Во время работы мы обычно пели: «Druže Tito, ljubičice bela, tebe voli omladina cela» («Товарищ Тито, белая фиалка. Тебя любит вся молодежь страны»).
Вождь Иосип Броз Тито воспевался во многих песнях. Все время оккупации его армия из партизан пряталась в горах, сражалась с немцами и помогала ему править страной. В Югославии было много национальностей и религий, которые жили (и частично так до сих пор живут) в жестокой вражде и вечном противоборстве. Новая коммунистическая Югославия должна была стать единым государством с вождем-диктатором во главе. Без инакомыслия, с неоспоримой властью Тито и лаконичной идеей: больше никаких войн между государствами, религиями или этническими группами. Мы все – югославы, а Тито – отец нации.
Как ни странно, никто не знает настоящей истории человека, назвавшего себя Тито. Он утверждал, что его настоящее имя – Иосип Броз. Он родился в маленькой хорватской деревушке, где все друг друга знают, но никто никогда не слышал ни о нем, ни о его семье. Он играл на классическом фортепиано, которому никак не смог бы научиться у сельчан, и плохо говорил на местном сербохорватском языке. Все, что люди знали, – при Тито у них появился шанс на мир, поэтому они просто верили в легенду.
Помимо стихов, посвященных культу личности, мы также пели о bratstvo i jedinstvo (братстве и равенстве). Теперь я понимаю, что это выражение – сокращенный лозунг Французской революции. В нашей версии, правда, речь шла только о égalité (равенстве) и fraternité (братстве) – о liberté (свободе) речи не было.
* * *
Мой предприимчивый отец отремонтировал лавку в доме и начал продавать обувь. Леон, который переехал с семьей в квартиру соседнего квартала, управлял магазином. Папа снова стал его помощником. Больше он не был ни уважаемым деревенским доктором, ни освободителем или спасателем евреев. Просто еще один торговец, который зарабатывает на жизнь в катастрофически разрушенной послевоенной экономике. Он не мог даже накрыть на стол.
Нехватка еды тяжело на мне сказывалась. Я ужасно отощал и с опухшими гландами казался хроническим больным. Дважды в день мать давала мне рыбий жир, который я ненавидел: каждый раз, когда приходилось его глотать, меня тошнило. Но других лекарств не было. Когда наш пионерский отряд отправился на гору под Белградом, я нашел сливовое дерево. Его плоды были еще зелеными, но мне было все равно – я съел несколько штук. Когда человек по-настоящему голоден, он тянет в рот все, что похоже на еду. Мой живот ужасно разболелся, поэтому всю обратную дорогу я плакал.
Однажды днем отец ворвался в дом с небольшим свертком под мышкой и протянул его матери. Увидев, что внутри, она вытаращила глаза на отца, но тут же принялась за работу. «Изи, вот, возьми, – сказала она, протягивая мне монеты. – Сходи в магазин на углу и купи чашку муки». Я повиновался без малейших колебаний. Слишком волновался, чтобы задаваться вопросом, что было в свертке.
Когда я вернулся домой, в нашей маленькой кастрюльке уже варился лук. Мама взяла муку и добавила другие ингредиенты. Мой отец, дедушка и я зачарованно смотрели, как она работает, а наши головы кружились от запахов и голода. «Можно чуть-чуть попробовать?» – спросил я маму. Она соскребла ложкой то, что было на стенках кастрюли, и дала мне. Я смаковал вкус, чтобы растянуть мгновение. Она раскатала тесто, и я понял, что она делает бурек – pastel de carne, или мясной рулет, который в последний раз мы ели на наших субботних ужинах в Скопье.
Мы праздновали так, словно выиграли в лотерею. Дедушка вспоминал буреки, которые делала бабушка, и произносил слова, которые я не слышал с довоенных времен: «Bendichas manos» — «Благословенны руки, приготовившие это блюдо». «Bendichas bokas», – ответила мама. Она ответила машинально.
Когда мы ели, я спросил отца, где он взял мясо. «Это конина», – ответил он, пожав плечами. В Албании мы однажды съели кошку, но ни собак, ни лошадей я никогда раньше не пробовал. Я поперхнулся, но заставил себя жевать дальше. Это был голод. Очень сильный. Когда человек по-настоящему голоден, он съест что угодно.
Однако весь остаток зимы 1946 года мы не чувствовали себя такими благословленными. Мы мало ели, у нас не было отопления и не хватало одежды, чтобы защититься от постоянного холода. Дед к этому времени стал похож на домашнее полупрозрачное привидение. Он зависел от своего сына и больше не был главой семьи.
Аккордеонист
Мое официальное образование началось в Белграде. Мне было девять лет – на два года старше других детей в классе. Так распорядилась война. Денег на трамвай не хватало, поэтому в начальную школу и обратно я ходил пешком. Эта дорога была пыткой. Встречные дети бросали в меня камни и называли «чифут», как наши соседи в Скопье, когда мы шли в Монополь. К тому же у меня не было теплой одежды, и, когда была метель, у меня замерзали уши, нос и пальцы ног. Каждый день я приходил домой в слезах. Мама нагревала воду и держала мое лицо и руки над паром, чтобы отогреть. Когда они оттаивали, было еще больнее.
Хрупкий, косоглазый, плохо одетый, робкий, все еще оцепеневший после четырех лет войны и жизни в бегах, я был соблазнительной мишенью. В школе меня обзывали не только чифутом, но и шиптаром — уничижительное прозвище албанцев. Оба слова я услышал в первый же день, причем не шепотом, а открыто и с презрением. Как я должен был ответить? Нужно ли было драться? Я был слишком мал и напуган, к тому же едва мог говорить на их языке.
Масла в огонь подливала моя тревожность. В школе и на улице я падал в обмороки и страдал диареей. В классе надо мной насмехались и физически издевались из-за неприязни. Казалось, попросить помощи было не у кого: отец ездил закупать обувь для лавки, а мать искала еду и вела хозяйство в ветхом доме. Мне было одиноко и страшно.
Мои страдания не помешали мне увлечься девочкой из моего класса – темноволосой Милицей Милосавлевич. Все, на что хватало смелости, – это наблюдать за ней издалека. Я и думать не мог о том, чтобы подойти к ней, а уж тем более заговорить. Я был чифутом. Я также был шиптаром. Дети напоминали мне об этом каждый день.
Моим главным мучителем был Сира, мальчик из моего класса. Однажды на перемене, когда учителя не было в классе, Сира толкал меня и оскорблял сильнее обычного. «Чифут! Шиптар!» – кричал он, сам себя подначивая. Ругал меня и мою мать. Кричал все громче и громче, бил все сильнее и быстрее. Такое уже случалось много раз, но в этот раз меня защитили.
В класс вошел учитель, господин Вукадинович, и прервал издевательства Сиры. Он вызвал его к своему столу. Затем назвал мое имя и велел мне встать перед классом. Почти минуту было тихо, и только потом господин Вукадинович заговорил.
«Посмотрите на них, – обратился он к классу. – Разве они не похожи друг на друга как братья?»
В классе воцарилось долгое молчание.
«У обоих этих мальчиков есть сердце. Мать и отец, которые их любят», – продолжил он. Сначала я ждал от него одну из его обычных проповедей, напоминающих о призывах Тито к единству. Но в этот раз все было иначе.
«Ненависть разрушает людей, – сказал он. – Чтобы жить вместе, нам нужно ценить единство. Уважать различия, доверять и заботиться друг о друге. Мы все люди».
Класс молчал, раздавался лишь скрип стульев, на которых от неловкости ерзали дети.
Затем он сказал нам с Сирой, что мы должны сидеть за одной партой до конца года. Не знаю, кого из нас больше расстроило это требование, но выбора не было. Это прозвучит неправдоподобно, но благодаря тому разговору и времени, проведенному с Сирой за одной партой, мой главный мучитель стал мне единственным другом.
* * *
Несмотря на то что в школе у меня появился друг, моя жизнь все равно проходила в постоянном одиночестве. Я умолял родителей: «Пожалуйста, я больше не хочу быть один. Мне нужна сестра или брат».
Только что закончилась война. Еды почти не было. Как можно было даже подумать о том, чтобы содержать еще одного ребенка? Дедушка рассказал мне про выкидыш, который случился у мамы в концлагере в начале войны. Она не хотела еще раз это испытать. Тогда-то я и понял, почему она не взяла меня на руки, когда мы шли в Монополь.

Европа около 1946 года
Но отказа я не принял. Каждый день я умолял и плакал. Мой довод всегда был один и тот же: я не хочу оставаться одиноким в этом мире. И вот день, о котором я молился, наконец настал. Но вместо радости от беременности моей матери начались ссоры. Отец возвращался домой поздними вечерами. Он часто уезжал на закупки, а иногда не возвращался даже в конце рабочего дня. Мать подозревала, что он увлекается другими женщинами.
Однажды вечером пришли мои тетя и дядя, чтобы вместе с дедушкой и беременной мамой сделать отцу выговор. Я был в другой комнате, но все слышал. Мама горько плакала. Леон, повысив голос, упрекал моего отца. Я упал на колени и сцепил перед собой руки, как на иконах, которые видел. Пожалуйста, Господи, пожалуйста. Не дай им развестись. Пожалуйста, Господи. Трудно было представить, что жизнь может стать еще хуже, чем сейчас. Кто будет нас кормить? Все наши родственники погибли!
Мой отец сказал, что исправится, и просил шанс. Никто по-настоящему ему не поверил, но мама не хотела развода. Без него мы бы не выжили. Страна лежала в руинах. У нее не было профессии, не было возможности зарабатывать на жизнь, тем более беременной. Она оказалась в ловушке, но продолжала заботиться о семье. «Это жизнь, сынок. Это жизнь, – говорила она мне. – Ты должен принимать ее такой, какая она есть, и идти дальше». Это стало мантрой. Какие бы трудности ни случились в жизни, я вспоминал маму и ее слова и продолжал идти вперед.
Весной 1947 года мои молитвы услышали. Родилась моя младшая сестра. Ей дали имя моей nona – Джентиль. В Израиле она сменила его на Адина. Я был очень взволнован, но не предвидел, что у мамы появятся новые обязанности. Теперь одиночество было сильнее, чем прежде.
* * *
Из дома я выходил только в школу. Сидел дома и читал кипу книг, которую подарила мне мамина двоюродная сестра Мара (она взяла это имя вместо Мириам). В войну она выжила благодаря тому, что вышла замуж за серба-христианина. Ее родители строго запрещали ей встречаться с язычником, поэтому Мара и Синиша сбежали и спрятались в Косово. Так они выжили, в то время как вся ее семья – родители, сестры, братья – стали пеплом Холокоста. (У них было две дочери, одна из них потом стала верховным судьей Сербии, а другая – преподавателем литературы.) Я читал и перечитывал все книги, которые мог достать. Они стали моим спасением, за которое я держался изо всех сил. Это помогло мне выучить сербский язык.
Вместо игрушек я использовал то, что было под рукой. Например, мамины кухонные приборы. Большая ложка была вождем индейцев, а огромная вилка – предводителем ковбоев. Остальные приборы – индейцами и ковбоями из моих любимых книг Карла Мая о Диком Западе.
Эта изобретательность развивала мое воображение, а значит, и творческие способности, которые очень выручили меня позже в профессиональной жизни. Я заметил, что самые смелые предприниматели среди моих клиентов пережили похожий опыт. Их изолированное из-за отвержения или болезней детство заставило их мыслить нестандартно. Я счел, что этот урок стоит усвоить и моим детям. Когда они сидели в креслах, болтая ногами и жалуясь, что им нечем заняться – в то время у нас не было телевизора, – я велел им встать и найти себе занятие.
* * *
Однажды днем по пути домой из школы я увидел на тротуаре мальчика примерно моего возраста. Он играл на аккордеоне. Ему бросали монетки совершенно незнакомые люди, а я, стоя как зачарованный, вспомнил, как пытался продавать «шнурки» в Приштине. Ребенок-музыкант заворожил меня: он получал внимание, деньги и даже симпатию, не прикладывая особых усилий.
Меня ошеломила его уверенность в себе и достоинство, с которым он держался в потрепанной одежде, углубившись в игру. Красота музыки, казалось, помогала забыть о невзгодах окружающим и ему самому.
С этого момента я бредил аккордеоном. (Как только дети в Югославии становятся достаточно взрослыми, они часто выбирают аккордеон, в отличие от американских детей – те предпочитают гитару.) Я безостановочно умолял отца. Даже сильнее, чем просил о младшей сестре. Обычно он просто отмахивался, когда я клянчил, и на этом «разговор» заканчивался. Но папа любил петь, а если у меня будет аккордеон – убеждал я, – я смогу ему аккомпанировать. Идея ему понравилась, и однажды, спустя несколько недель, на кухонном столе появился он – крошечный, блестящий, черно-белый инструмент. Самая маленькая модель, на 32 басовые кнопки.
Да, это был дешевый аккордеон, но мне он казался спасением. Чудом, что заменит мне любовь и дружбу, которых мне так не хватало. Поскольку у нас не было денег на уроки с учителем музыки, я учился сам. В пятницу вечером после ужина родители, дедушка и дядя с семьей собирались в гостиной, чтобы петь. Я всегда участвовал, потому что владел крошечным тридцатидвухбасовым аккордеоном. У меня не было никакого образования, но это не имело значения. Я учил песни на слух. «Просто играй», – приказывали мне. Если мелодия не складывалась хорошо, мне говорили: «Отправляйся в ванную и не выходи, пока не получится». Я плакал, перебирая клавиши, но научился играть быстро. По крайней мере, семья была довольна.
Pulsuz fraqment bitdi.