Kitabı oxu: «Эписодии одного Армагеддона»
Ни по земле, ни по воде не
найдешь ты пути к гиперборейцам.
Пиндар.
И я вернусь домой: со щитом или,
может быть, на щите.
Виктор Цой.
ПАРОД
На столе передо мной лежит старенький калейдоскоп, потрепанная колода карт, которые я никак не соберусь пересчитать, чтобы понять, какой не хватает, и два зеркала по обе стороны оплывшей свечи в позеленевшем от времени подсвечнике.
Из окна мне видно, как во дворе под раскидистой шелковицей Вероника лакомится спелыми ягодами. Встает на цыпочки, тянется руками к ветвям, и легкое в горошек платье взлетает, высоко обнажая загорелые стройные ноги. Вероника смеется и одергивает платье. Знает, что я за ней наблюдаю. Почему-то она всегда знает, когда я на нее смотрю.
Ну вот, собственно, все понятное на этом заканчивается.
Дальше понятней не станет, поэтому давайте договоримся сразу: глупых вопросов не задавать, а на умные я и сам был бы рад услышать ответ.
На все неизбежные «почему-как-откуда» могу лишь невразумительно буркнуть: «потому что-так-отсюда».
Не спрашивай у калейдоскопа: почему?
Спроси у того, кто его вертит.
Не спрашивай у изменчивых облаков: почему собака и зачем верблюд?
Спроси у ветра.
Не спрашивай у колоды карт: откуда шестерка, если я хотел туза?
Спроси у того, кто тасовал колоду, если только он не шулер.
Согласен, можно было применить известную уловку: обозвать эти листки «рукописью, найденной на помойке, под кроватью, присланной неизвестным самоубийцей или сброшенной с вертолета, рассыпавшейся и сложенной вашим покорным слугой так, как сложилось». То есть всяческими испытанными способами откреститься и встать в сторонке, оставив, тем не менее, свое имя на титульном листе.
Но зачем?
Да и не о том я.
Я записал это сам. Если быть точным, то начал записывать я, а заканчивал совсем другой человек, какой получился из меня, пока я это записывал.
Вот еще: не буду делать стыдливой оговорки, что все действующие лица, ситуации и учреждения вымышлены. Это не так.
А вот никакого наукообразного обоснования я не знаю и придумывать не стал.
Почему узор в калейдоскопе сложился так, а не иначе?
Есть ли вообще какой-то смысл в этом узоре, а если есть, то кто его знает?
Почему один раз пасьянс сходится, а потом, сколько ни бейся, – никакого толку?
Почему за полчаса до встречи с тем, кого не видел года два и думать забыл о его существовании, он вдруг вспоминается? Или, оказавшись в совершенно незнакомом месте, ловишь себя на мысли, что здесь уже когда-то, очень давно, бывал? А, войдя в собственную комнату, вдруг не можешь ее узнать.
Да, а чья это, собственно, физиономия в зеркале по утрам? Моя?
Позвольте, а откуда борода и усы?
Нет, нет и нет! Вынужден вас огорчить. Мое психическое состояние на известной шкале занимает среднее положение между двумя пограничными – шизофренией и маниакально-депрессивным психозом. То есть я, как надеюсь, и вы, совершенно нормален, о чем есть соответствующая запись в соответствующих документах.
Меня зовут Игорь. Мне, как и вам, миллион миллионов лет, но я еще не устал и не спешу увенчать себя венком и броситься в море. И ни одну жизнь я еще не прожил до конца. Кто-то нетерпеливый делает легкое движение рукой, и рисунок неуловимо меняется. Он похож на тот, что был, но уже совсем другой. Поэтому не знаю, как это – до конца? И что там дальше?
А еще меня зовут Самсон и Адраст, Радунк и Димон, Тарнад и Марк Клавдий Марцелл. А еще – Вероника, Сцилла и Ольга.
Вас как зовут?
Меня так же.
У меня много имен. Всех я не знаю, потому что много узоров в калейдоскопе, велика колода, еще не сошелся пасьянс, и никому не удалось пересчитать отражения в коридоре зеркал.
Кто знает, когда устанет рука, что вертит калейдоскоп, какой узор он ищет и каковы правила пасьянса?
Что касается гиперборейцев, то есть, говорят, такие люди. Солнце у них заходит раз в году и ненадолго, земля дает по два урожая, и урожаи те не гниют на корню и в закромах, а сами гиперборейцы отличаются необычайным долголетием, живут счастливо в мире лугов и рощ. У них есть свой способ остановить руку, вертящую калейдоскоп. Когда их старцы устают от жизни, они, увенчав себя цветами, бросаются в море и находят безболезненную кончину в волнах.
Не туда ли мы стремимся на протяжении сотен своих жизней? Или когда-то жили мы там, но потом за какое-то страшное прегрешение были изгнаны и вот теперь мечемся, ищем дорогу, вертим калейдоскоп судьбы, вновь и вновь пытаемся сложить пасьянс.
Может быть так, а может быть, по-другому или вовсе перпендикулярно.
Я честно предупреждал, что на умные вопросы ответа не знаю.
И, наконец «парод» – это не приятель «пародии». Так назывался проход на орхестру между амфитеатром и зданием скены, по которому вступал хор, и так же называлась в древних комедиях и трагедиях первая вступительная песнь. Так что по-нашему, попросту – это «въезд». А для тех, кто «въехал» -
ЭПИСОДИЙ ПЕРВЫЙ
Строфа 1
Стеклышки сдвинулись.
Возвращаться сюда приятно, потому что отсюда легко уходить.
И просыпаться приятно не на жарких шкурах в шатре Варланда и уж тем более не на соломенном тюфяке в казарме гладиаторов, а в просторной светлой комнате. И не от полночного воя волкодлаков, пронзительного визга нетопырей или хриплого баса децима Беляша, а просто потому, что спать больше не хочется.
Выспался до упора.
Но можно еще поваляться и лениво поразмышлять, стоит ли явиться в Институт вовремя или, по неписаному закону понедельника, часам к одиннадцати.
Размышлять, собственно, не о чем: к девяти все равно не успеть, а там, того и гляди, нарвешься на очередной бзик Мальчика-с-пальчик и доказывай, что приходить в десять или одиннадцать имеешь полное моральное право, потому как уходишь тоже не раньше одиннадцати. Кстати, очень интересно, как это Мальчику-с-пальчик до сих пор не пришло в голову посидеть на проходной до полуночи и посмотреть, когда уходят с переднего края науки те, кого он заставляет писать объяснительные за опоздания.
Давно мечтаю спросить его об этом, да боюсь, как бы старикашку не хватил удар. Он устраивал засады на проходной и блюл дисциплину в период Крутого Порядка, когда одного его слова было достаточно, чтобы нарушитель до конца дней толкал тачку на фатовых рудниках. И во времена Прозрения и Охаивания тоже блюл, а уж как он истово блюл и проверял кинотеатры и очереди в универмагах в краткий миг Ренессанса! Сейчас он тоже блюдет, проверяет и устраивает засады, но, конечно же, только по привычке, потому как в эпоху Покаяния и Самосознания никому нет дела до того, кто когда приходит, чем занимается и когда уходит.
Пусть его. Не буду я ничего спрашивать. Буду просто валяться, пока не надоест, лелеять ногу, подвернутую во время ночного бегства по темным коридорам замка Дорвиль, и разглядывать свою комнату.
Комната моя, за которую дед Порота плату взимает чисто символическую, обставлена в лучших традициях царя Леонида: диван, платяной шкаф, книжная полка, письменный стол и стул со сломанной спинкой. Все имущество мое движимое, и очень часто движимое, состоит из фанерного чемодана на шкафу, нескольких реквизированных в библиотеках книг, одежды, которую неплохо бы обновить, и двух фотографий над диваном.
Было время, когда я еще увлекался фотографией.
Правый снимок я назвал «Тиранозавр пришел умирать на кладбище динозавров». Освещение и ракурс мне тогда удались, умирал зверюга убедительно. Кожа его, в молодости упругая и гладкая, сморщилась, покрылась трещинами, шрамами и бородавками, глаза подернулись мутной пленкой, а некогда мощные задние лапы подогнулись, с трудом поддерживая тяжелый костяк в подобающем повелителю плато Ондера положении. В кадр не вошла растерзанная туша стегозавра, или как там по науке называется шипастое бронированное чудище, едва не ухайдакавшее моего любимца, но так даже лучше.
Вид обреченного гиганта, тихого и задумчивого, стоически ожидающего неизбежную кончину, наводит на мысли о бренности, преходящести и недолговечности.
Я вздохнул. Ящер всегда был мне симпатичен. И дрался честно, хвост в дело не пускал, подножек не ставил, засад не устраивал.
Все-таки немного жаль, что туда я больше не попадаю.
Вторая картинка, не моего, к сожалению, производства, составляет с первой диалектическое единство: это цветной плакат с длинноногой смеющейся девушкой на фоне невероятно синего моря.
Я вздохнул еще раз, и вздох был намного протяжнее первого.
Уймись, приятель, говорил я себе этим вздохом. Кому, как не тебе, знать, что такие девушки водятся только в сказочно прекрасных местах, где небо синее и море цвета неба, где всегда тепло, а если вдруг пойдет снег, то непременно огромными пушистыми хлопьями в звенящей лунной тишине. Среди светлых стволов там неслышно скользят снежный единорог, и она на его спине, задумчивая и прекрасная…
Уймись, приятель!
Там, где ты бываешь, таких девушек давно уже нет. Не каждая шестиклассница останется в живых, доведись ей встретиться с единорогом. А эта твоя разлюбезная девица наверняка подвизается стриптизеткой в закрытом клубе ответработников среднего звена. От хорошей жизни нагишом на плакат не полезешь.
Ну, хорошо, хорошо, даже если это не так, ты не встретишь ее на улице, а если вдруг встретишь, не осмелишься познакомиться. А если познакомишься, не сможешь пригласить куда-нибудь. А если сможешь, то куда пригласить-то? Не в эту же конуру. Таких девушек нужно приглашать как минимум в отдельную квартиру, а откуда у тебя отдельная квартира? Пока простой смертный дождется очереди на жилье в родной конторе, кожа его, в молодости упругая и гладкая, сморщится, покроется трещинами, шрамами и бородавками, глаза подернутся мутной пленкой…
Так что, приятель, сам понимаешь…
Комната вдруг стала не такой уж светлой и просторной, обстановочка и вовсе убогой, а летнее утро за окном – хмурым и холодным.
За стеной на кухне сердито гремел посудой дед Порота. Из гундосого сопения простуженной радиоточки выяснилось, что наш славный Парадизбург опять переименовали в Новый Армагеддон, что только на моей памяти случалось трижды.
Армию мы нынче сокращаем, и сокращение начали с увеличения числа призывников.
Ничего светлого и сияющего на линии горизонта больше не строим, а само существование линии поставлено под сомнение.
Нового, сильного, морально устойчивого и непривлекавшегося больше не воспитываем, зато будем выращивать умного, предприимчивого, с острыми локтями, хорошим запахом изо рта и широкой улыбкой.
Друг к другу опять обращаемся «сударь» и «сударыня».
Территориальные амбиции западных, восточных, северных, южных, а также срединных территорий признали необоснованными.
С понедельника, то есть, с сегодняшнего дня, живем по закону управляемого базара, каковой закон, после должного обсуждения сударями и сударынями, будет принят единогласно в будущем году.
А глава Совета Архонтов теперь называется не главой Совета Архонтов, а вовсе даже басилевсом, что соответствует моменту, чаяниям, а также гораздо благозвучней для тех, кто говорит на заморских языках.
Такие дела.
Я тихонько присвистнул. Круто замешиваете. С вами, ребята, не соскучишься. Что-что, а находить себе новые развлечения вы умеете. А впрочем, какое мне до всего этого дело? Никакого. Я здесь человек временный, и чем дальше, тем больше.
Гораздо интереснее и важнее узнать, не натворил ли я чего-нибудь здесь, пока был там, в моем Дремадоре.
Поначалу очень меня это смущало: преследовать стаю нетопырей где-нибудь у черта на куличках, в Дырявых Холмах, и в то же самое время париться на экзаменах в лицее. Бывало и другое: в разговоре увлекался, начинал что-нибудь рассказывать и только после насмешливого «ну ты и брехать, старик» спохватывался, что рассказываю здесь о той, дремадорской жизни, или наоборот.
С дедом Поротой Тарнадом мы так и познакомились в забегаловке под мостом. Через полчаса я вдруг обнаружил, что обсуждаем мы с ним не что иное, как приемы скрадывания горных клюванов, тварей мерзких, опасных, но невероятно вкусных, когда их зажаришь целиком на вертеле, поливая кислым соком дерева ку-шу.
Сдается мне, дед тоже знает способ попадать в Дремадор. Определенно встречал я его там и не один раз. А уж один раз встречал точно: я тогда по молодости и глупости затесался в развеселую компанию гетайров Великого Рогоносца – молодой веселый предводитель, охота с молосскими догами, терпкое хиосское вино, головокружительная сладость покорных рабынь… А дед Порота командовал отрядом скифов, нанятых для охраны города.
Ох, и врезали они нам по первое число в харчевне старого Клита! До сих пор вздрагиваю, вспоминая дикие вопли скифов, яростные глаза под надвинутыми на брови островерхими шапками и свист сыромятных ремней.
Иногда мне кажется, что дед Порота тоже меня вспомнил и узнал, но говорить с ним или с кем другим о путешествиях в Дремадор я теперь опасаюсь.
Скверно это кончается. Склянкой с диэтилдихлорсиланом это кончается. И вспоминать об этом мне больно и стыдно.
Паршивое утро.
Дед Порота по-холостяцки завтракал бумажной колбасой, вареными вкрутую яйцами и луком, запивая все сладким чаем. Действо это, выполняемое с каменным выражением бородатого лица, он называл по-солдафонски – «принимать пищу». Мою распухшую лодыжку он заметил сразу, покачал неодобрительно головой, но ничего не спросил, буркнул хмуро командирским голосом:
– Бардак.
Ну, бардак и бардак, что тут возразишь? Я сдержал позыв вытянуться по стойке «смирно» и гвардейски рявкнуть «так точно!», согласился молча, развел покрепче кофе и, чувствуя внутреннюю готовность все ж таки вскочить и рявкнуть, примостился на подоконнике у раскрытого окна и закурил.
– Съешь чего-нибудь, пузо загубишь, – сказал дед Порота, а когда я отказался, опять подвел итог каким-то своим мыслям:
– Полный бардак.
– Где?
Это было стратегической ошибкой, дед завелся с полоборота:
– А везде! Куда ни сунься – полный бардак! Как ему не быть? Раз нет порядка, значит, бардак. А порядка, сам знаешь, нет!
Ну, началось, фиг остановишь… Жажда порядка у деда Пороты в крови. По рассказам, был он кадровым офицером, воевал, немалые имел награды, да вышел у него какой-то конфуз с подавлением мятежа на фатовых рудниках. Не то слишком многих он подавил своими танками, не то совсем не тех подавил, кого надо было. Вот и сослали его с повышением в звании в отставку, но пенсию и наградные платили регулярно. Из дедовой комнаты, куда я по молчаливому уговору никогда не заглядывал, доносился частенько какой-то грохот, слышались вопли, бряцанье и урчанье, а иногда тянуло паленым и почему-то мокрыми шкурами.
– …эти, тоже мне, звездные герои! Который уж месяц на орбите болтаются, вернуться не могут. Третий раз объявляют о запуске ракеты, а она все не взлетает. Бардак? Бардак.
Дед Порота загибает палец.
– Белых лучников я в молодости сам топил, каменюку на шею и в омут, а теперь – пожалуйста! Всю жизнь прожил в тупике Малый Парадиз, а сегодня выхожу – новая табличка висит: проспект Юных Лучников, тьфу!
Дед загибает еще один палец.
– Жрать нечего, пить нечего, курить тоже нечего. Куда все подевалось? А времена Крутого Порядка ругаем, как же, обидели кого-то, сопатку разбили! Зато, помню, в магазин зайдешь – глаза разбегаются, а сейчас? Шампуня по сто грамм на полгода дают, хочешь сразу на плешь вылей, хочешь – нюхай полгода.
Из загнутых пальцев образовался кулак, и дед грохнул им по столу.
– Не бардак, скажешь?! До чего докатились, призыв объявлен, а в армию народ не идет, западные территории отделяться вздумали, я б им отделился! Чего ж тут удивляться, что в Старом Порту нечисть завелась: ростом с человека, а голова песья. Разве в прежние времена такое бывало? Зато радуемся, сударь мой, все у нас теперь как у заморцев. Бабе… бня…тьфу, пропасть, язык не поворачивается! Басилевс теперь у нас, вот! В точности, как у заморцев, пропади они пропадом.
По-военному безыскусная болтовня эта изрядно мне надоела, а проклятия заморцам вызывали раздражение сродни чесотке, потому что в существование заморцев я никогда особо не верил. Как-то не доводилось мне видеть заморца живьем, а все рассказы о заморских странах воспринимаются как сказка.
Красиво, но не бывает.
Я пробормотал вежливо-неразборчиво в том смысле, что как-нибудь все образуется и украдкой глянул на часы. Уже можно было идти без опасения нарваться на Мальчика-с-пальчик.
– Плюну на все и пойду! – объявил дед Порота. Сам своей неожиданной идее обрадовался и глянул на меня вопросительно: – А что?! Хоть бы и в Дружину. Должен же кто-нибудь порядок навести.
Дружина – это что-то новенькое, Но деду Пороте наверняка подойдет. Раньше он все собирался в партизаны, сушил в духовке страшненькие сухари, закупал рулонами холсты и байку для портянок и штопал по вечерам невесть где раздобытые вонючие телогрейки. При этом на кухне гасился свет, и зажигалась сделанная из танковой гильзы керосинка. Потом мешки с заплесневевшими сухарями под покровом ночи стыдливо перекочевывали на помойку, и недели на две дед объявлял перемирие.
Сколько ему, собственно, лет? – подумал вдруг я. Сорок, пятьдесят, семьдесят? Слегка постричь, сбрить эту дикую скифскую бородищу, седые патлы перетянуть кожаным ремешком… Десантные высокие башмаки, маскировочную камуфлу, ремень потуже… Ничего себе будет вояка.
– А возьмут в Дружину?
Дед Порота оскорбился.
– Кого ж брать, как не меня? – Он поддернул рукав, утвердил на столе жилистую ручищу с внушительным кулаком. – Попробуем?
А ведь он, точно, он тогда был со скифами. И кулак этот преотличнейше мне знаком.
– Не хочешь? То-то же! – хмыкнул довольно дед Порота. – Не возьмут! Пусть только попробуют! Уж мы наведем тут порядок, не в таких местах наводили. Порядок, он порядок и есть. Первым делом в военных комиссиях поможем, призыв обеспечим, гадам всяким хвост прищемим, а там и еще кой-какие задумки имеются… Это вы, молодежь, все сомневаетесь да языками треплете, лишь бы не делать ничего. Нам же сомневаться некогда, мы жизнь прожили. Ты вот тоже хорош: сидишь тут, заболтал меня совсем, а там, небось, работа стоит. Не так, скажешь?
– Уже иду.
Я выбросил окурок за окно, спрыгнул с подоконника и зашкворчал от пронзившей все тело острой боли.
– Э-э-х! Молодежь, молодежь, все-то у вас через афедрон проистекает… – Дед Порота сгреб меня в охапку, усадил на табурет: – Давай сюда ногу. По девкам, небось, шлялся?
Пока он сильными пальцами мял мне щиколотку, я мужественно мычал.
– Легче, легче, не зажимайся! Не зажимайся, кому говорят! В-о-т! Молодцом. Жениться тебе надо, парень, вот что я скажу. Сколько ж можно кобелировать. Так никогда до мужика не дозреешь, всю жизнь в пацанах пробегаешь. Ого! Гляди, что полетело! – удивился он, а когда я поддался на уловку и глянул в окно, резко дернул.
В щиколотке хрустнуло. Я взвыл, потому что…
* * *
…звенит смех Вероники, загорелая, гибкая, она убегает от волн, сбивает ладонями их белопенные верхушки, а рассыпавшиеся по плечам волосы пахнут морем и солнцем, и вся она пахнет морем и солнцем. Соленые брызги на податливых губах, пустынная подкова пляжа, удивленно-счастливый шепот, прикосновение прохладных пальцев, благодарный стон, и в высоких стаканах на столике под полосатым тентом не растаяли прозрачные айсберги.
Вероника…
До боли реальные воспоминания о том, чего не было.
Воспоминания о том, что будет или могло быть, а пока…
…линялое небо с ошметками серых облаков, сухой звенящий воздух, и похожая на колючую проволоку бурая трава ломается с хрустом под башмаками, рассыпается в пыль, от которой першит в горле, глаза слезятся и все время хочется чихать.
Замор.
Стало быть – замор.
Будь проклят – замор!
Заскорузлая от пота камуфла липнет к спине, трет шею и подмышками. Соленые капли, зарождаясь где-то под каской, ручейками стекают по щекам и носу, задерживаются на бровях, чтобы вдруг едко укусить в глаз.
Ремень автомата с каждым шагом все сильнее врезается в плечо, тянет, гнет книзу и вбок, пока не соскальзывает в мягкую пыль бесполезным в заморе куском мертвого железа. Если оставить его там, через пару дней он превратится в кучку ржавой трухи и рассыплется под ногой, неотличимый от сожравшей его пыли.
Не забыть бы подобрать на обратном пути.
А вот клинок – двумя руками и покрепче.
И по инструкции – горизонтально перед собой, упираясь в живот локтями и рукоятью с круглым набалдашником.
И по инструкции – чутко прислушиваться к ощущениям в руках.
И по инструкции – корректировать направление на центр замора, отклоняясь на несколько шагов то в одну, то в другую сторону.
Живые компасы на двух подгибающихся от усталости ногах вялым зигзагом бредут от границы замора к центру.
Когда мозги плавятся, надежда только на вколоченную в них инструкцию.
Не расслабляться, не дать замору поймать себя фальшивыми воспоминаниями, предательски красивыми и желанными, как тихая улыбка по ту сторону свечи. Думать о чем-нибудь простом и надежном. Об инструкции по вычислению размеров аномальных областей, или, попросту, заморов.
По пунктам.
Пункт первый, пункт второй, пункт третий…
Стихает и растворяется вдали смех Вероники и шорох волн, смывающих на изумрудном песке следы, которых там никогда не было. Громче хруст травы, бурая пыль забивается под камуфлу и в башмаки, жжет кожу, шершавеет язык, клинок тяжелеет.
Атака замора не удалась, он отступил и затаился, чтобы выждать, выбрать время и ударить еще раз, неожиданно и сильно.
Медленными и неопасными становятся мысли.
Сунуть сопревшие ноги в таз с чистой и теплой водой. Блаженно шевелить пальцами. С бессмысленно-счастливой улыбкой вернувшегося откинуться на лавке – банка пива в одной руке и сигарета в другой. Отсохнуть полчасика, а кто-нибудь из салажат уже форму надраит и положит аккуратной стопкой рядом на лавку и уйдет на цыпочках, чтобы не потревожить и не схлопотать по ушам. А потом под душ. Долго стоять там, подставляя лицо упругим струям, и чувствовать, как в иссушенное, измятое замором тело возвращается желание жить. Вода сначала будет теплой, потом горячей, потом нестерпимо горячей, а когда доверчиво раскроются распаренные поры – ошарашить их ледяным потоком. Из глотки вырвется восторженный вопль и сменится довольным урчанием, когда вода опять станет горячей.
Раз за разом обрушивать на себя водопады, озера, океаны воды, пока миллионы иголочек не оживят кожу, и она не станет упруго поскрипывать под пальцами.
А потом состричь ногти, побриться и – к Витусу в кантину, и отыграть свой нож, отличный нож, доложу вам, ребята, старой ручной работы, сбалансированный, с рукояткой из кожи клювана. И выпить за тех, кто не вернулся из рейда. И за то, что, хвала Предыдущим, не гробанулись на этот раз, вовремя Малыш Роланд неладное почуял, вот уж у кого чутье! И еще выпить, и отбить какую-нибудь девицу у задастых штабистов. И пить, пока она не станет красивой и куда-нибудь денется, вечно они куда-то деваются, стоит им стать красивыми. А когда Витус закроется, взять у него с собой, и не дать Малышу Роланду влезть в безнадежную драку. И орать во все горло, до хрипа, и если в патруле будут салаги и начнут рыпаться, вмазать им по зубам, а если ветераны – дать отхлебнуть, потому как они свои парни и понимают, зачем пьют после рейда.
Чтоб не свихнуться, вот зачем.
Чтоб не озвереть, не провонять псиной и не начать крушить черепа своим, и чтоб свои не пристрелили из жалости.
Чтоб не забыть, что кроме этого мира есть другой, где не нужно стричь ногти по два раза на день, где в чистом стакане позвякивают льдинки, смеются девушки, и следы на изумрудном песке ведут в кружево прибоя…
Вероника…
Будь проклят – замор!
* * *
…взорвалась, притухшая было, боль, ослепила, оглушила и рассыпалась горячими брызгами.
– Да ты никак сомлел, парень! Очнись, ну очнись же!
Дед Порота совал мне под нос какую-то вонючую дрянь. Я поглубже вдохнул. От пронзительной холодной струи в голове так просветлело, что из глаз брызнули слезы, и волосы на макушке встали дыбом.
– Все. Я уже вернулся. Хватит, дедушка, хватит.
– Ну, народ пошел хлипкий, ну народ! – озабоченно бормотал дед Порота, без нежности охаживая меня по щекам ладонью, шершавой, как наждак, и такой же твердой.
– Да хватит уже!
– Вижу, что хватит. Очухался. Ну, ничего эти нынешние толком не умеют: ни ногу подвернуть, ни в обморок упасть. Я вот помню, когда мне палицей по макушке прилетело, так меня три дня не могли дозваться. И огнем и водой пробовали, а я только мычал, слюни пускал да глаза закатывал… Нога-то как?
Я осторожно пошевелил стопой. Все в порядке, работает, будто и не болела никогда.
Волновало другое: мой Дремадор. В нем сотни миров, но я все чаще попадаю в тот, который нравится мне меньше других. Нет, «нравится меньше других» – это слишком мягко. Я терпеть его не могу, потому что не понимаю и боюсь.
И уже на улице я сообразил, что подсовывал мне под нос дед Порота: помет клювана, сильнейшее лечебное снадобье.
А клюваны водятся там же, в ненавистнейшем из миров.
Строфа 2
Наверное, это была осень.
Зиму или лето я бы сразу узнал. А тут – что-то непонятное: не жарко и не холодно. Солнце, словно нарисованное, на него можно смотреть, не прищуриваясь. Застиранное небо и приклеенные к нему редкие облака, которые не могут решить, собраться им в тучи или плюнуть на все свысока и раствориться в небе.
Демисезонные тетки за стеклами киосков сторожат сигареты, бутылки, пирамиды яблок и апельсинов и что-то еще в плоских ящичках, круглое, лохматое и зеленое, не то съедобное, не то спортивный инвентарь.
Транспаранты на растяжках поперек дороги призывают построить, разрушить и построить заново, чтобы было что разрушать.
Вокруг универмага кольцом замкнулась очередь. Первые, купив, тут же пристраиваются в хвост, потому что в одни руки по три штуки, а запас карман не тянет.
В то время, как я стаптывал башмаки об асфальт этого мира, перемещаясь из точки А в точку В, из дома в Институт, мир изо всех сил пытался вовлечь меня в свою суету.
На перекрестке улицы Святого Гнева и проспекта имени Благородного Безумия меня едва не задавил заехавший на тротуар грузовик-истребитель с молочными бидонами. Я успел отскочить в сторону. Поняв, что у него ничего не получилось, водитель лениво выплюнул изжеванный окурок и, глядя сквозь меня свежеморожеными глазами, пообещал еще встретиться.
Пока я отряхивал налипшую на башмаки грязь, меня трижды записали в партию зеленых, дважды в партию клетчатых, а упитанный молодой человек в яловых красных сапожках и черной до колен рубахе, подпоясанной витым шнурком, пристально вглядевшись и поигрывая топориком, выдал орластое с золотом удостоверение и значительным тоном сообщил, что завтра в семь сорок все наши собираются в трактире «Под лаптем» и идем громить. Только об этом пока никому.
На клумбе перед Институтом под бюстами постоянных Планка и Больцмана расположилась компания голодающих девиц из Союза Обнаженной Души, Тела и Мысли. После интервью с телевизионщиками девицы мирно закусывали на травке булочками с котлетками. На аппетитные тела, вникая в глубины душ и приобщаясь к полету мыслей, глазели из окон сотрудники Института.
Ага, все-таки весна, потому что под розовыми бастующими попками пробивается свеже-зеленая травка.
Мальчик-с-пальчик если и встречал зорьку на номерах, засаду свою уже покинул, так что я беспрепятственно миновал турникет и оказался в авангарде, на переднем крае и в форпосте пытливой мысли.
Первым, кого я увидел, был Лумя Копилор, с поясным кошельком похожий на беременного кенгуру. Подпрыгивая и смешно размахивая короткими ручками, он безуспешно пытался прикрепить на доску объявлений большой лист ватмана. Я никогда не мог сосчитать, сколько у него рук, но сейчас ему их не хватало. Непослушный лист норовил свернуться в рулон, и это ему удавалось.
Заметив меня, Лумя мотнул головой.
– Пободи, – пробулькал он, не разжимая зубов. – Кбай подебды.
– Чего?
– Кбай подебды, дебт дебя подеби!
Лумя поперхнулся, дрыгнул толстенькой ножкой, выплюнул что-то на одну из левых ладоней и ясным голосом сказал:
– Мать твою! Проглотил, кажется.
Шевеля пухлыми губами, он пересчитал на ладони кнопки и удрученно сообщил:
– А брал десять. – Оглядел меня с ног до головы подозрительным взглядом черных маслянистых глаз: – Будешь должен.
– С чего бы это? – попробовал возмутиться я, но Лумя был неумолим и резонно возразил:
– А кто же еще?!
Было понятно, что проглоченная кнопка огорчила его вовсе не из соображений гастрономическиго толка. Я сам был свидетелем того, как Лумя съел на спор чайный сервиз вместе с серебряными ложечками и лопаткой для торта. Что до кнопки, так это ерунда, на один зуб, не будь они таким дефицитом в Институте, а ко всяческому дефициту Лумя уважением исполнен трепетным.
– Когда отдашь? – наступал Лумя. – Суются тут под руку всякие… Ну подержи, куда пошел?! Обидчивые такие…
Совместными усилиями непокорный лист был обуздан. На нем обнаружился выведенный каллиграфическим луминым почерком текст:
1. Феномен замора. Лекция профессора Трахбауэра.
2. Сообщение военного комиссара Ружжо.
3. Единодушное выдвижение Л. Копилора в депутаты Советы Архонтов.
4. Разное.
– Разве он не помер? – неосмотрительно удивился я, имея в виду не бессмертного комиссара Ружжо, а профессора Трахбауэра, портрет которого в траурной рамке своими глазами видел в газетах и на доске объявлений не далее как… А когда, собственно?
Лумя фыркнул.
– Смешной ты! Конечно, помер. Так ведь это когда было! Потом он передумал. Во такой мужик! – Лумя оттопырил большой палец на одной из рук, а тремя другими схватил меня за плечи и горячо зашептал, подмигивая и озираясь:
– Я его в аэропорту встречал, потом в гостиницу отвозил, сам понимаешь, больше некому. – Он значительно посмотрел на меня, как бы проверяя мою понятливость на прочность. – Представляешь?.. Среди ночи с постели подняли… Девочка была – супер! Потом познакомлю, скажешь – от меня. Лумя, говорят, надо! Ну, ты ведь меня знаешь…
Лумю Копилора я знал преотлично. Был он лжив, нечистоплотен с женщинами, предавал друзей и никогда не отдавал долги, но была, была в нем какая-то гипнотическая липкая сила, и от женщин он редко слышал отказ, а друзья отдавали ему последние гроши, понимая, что назад их не получат.
Я осторожно попытался высвободиться, но не тут-то было. Моих двух рук против его – уже шести – не хватило. Стены, колонны, доска объявлений, черно-белый шахматный пол и пыльная люстра закружились вокруг, сливаясь в неразличимом мелькании. Лумя выпустил липкую нитку и принялся тихонько жужжать, бесцеремонно поворачивая меня так и эдак, заплетая в кокон.
– …рад, говорит, с вами познакомиться. Большая, говорит, честь для меня. По глазам вижу – честнейший вы человек. Скоро на таких бо-о-льшой спрос будет, так уж вы, говорит, своего не упустите. Вот сейчас, пока мы с вами, как у нас, заморцев, говорят, в четыре глаза…
– Так он из заморцев? – издалека услышал я свой голос и удивился еще сохранившейся способности соображать.
– Спрашиваешь!
– А переводчик?
Лумя оскорбился, на мгновение прервав свое занятие.
– Фу! За кого держишь? Так разве ты забыл, что я по-заморски лучше, чем на родном?! Их-либе-дих-фак-юселф-гибен-зи-алиментара-пыне-твою-флорь!
Он выпалил это на одном дыхании и с удвоенной энергией продолжил накручивать паутину.
Чувствуя, что последние силы сопротивляться покидают меня, я постарался улизнуть в Дремадор, бросив себя здесь на съедение, но то ли плохо старался, то ли момент был упущен, то ли Лумя был вездесущ.
Скорее, все вместе.
И тогда я сдался, начал впадать в летаргию, веки стали тяжелыми и сомкнулись. Лумя оплел меня уже в несколько слоев. Желудочный сок впрыснут, жертва начала перевариваться и скоро будет готова к употреблению.
А Лумя все жужжал и жужжал, ткал свою липкую прочную паутину.
– …и по всем, говорит, расчетам и пророчествам начнется это именно у вас. Случаи с нестартовавшими ракетами есть признак наивернейший и безошибочный. Не вы, говорит, первые, не вы последние…Хотя, наверное, все-таки последние… Сначала встанут все атомные станции, потом заглохнут реактивные двигатели и моторы машин. Тогда они и появятся: морды длинные, собачьи, шерсть жесткая. Какие-то двое, Квинт и Эссенция, они знают, в чем тут соль…
– Лумя, милый, – донесся до меня мой расслабленный голос из глубины кокона. – Отпусти меня на волю, не бери грех на душу. Все, что надобно, все исполню. Отпусти, родимый, отпусти, друг сердешный…
– Совсем другой теренкур! – обрадовался Лумя. – Я всегда говорил, что с тобой можно иметь дело, хоть ты и не от мира сего. Так бы сразу и говорил, что, мол, можешь, дружище, на меня рассчитывать, весь я, мол, в твоем полном распоряжении, а то слова доброго от тебя не добьешься. Мямлишь, как… Дело, собственно, плевое…
Я потряс головой, напрягся и – о, чудо! – путы ослабли.
– Нету, – твердо сказал я, и это было правдой. – Ты мне еще четвертак должен.
Лумя весело рассмеялся, хлопнул себя по бокам и сказал ласково, как ребенку:
– Глупенький, все о насущном печешься? Нельзя так, нехорошо это, не по-нашему… Деньги тебе скоро все равно не понадобятся, я у Ружжо списки видел. Перейдешь ты, сударь мой, добровольно на казенный кошт, а когда вернешься, я тебе сразу все и отдам с учетом инфляции, девальвации и конверсии. Но это все ерунда, не про то я, – Лумя пригорюнился, покачал головой, и даже слеза блеснула в маслянистом глазу. – Ты вот все плохое про меня думаешь, подозреваешь во всяком, а у меня сердце болит за тебя день и ночь.
– С чего бы это? – подозрительно спросил я. – Отродясь у тебя сердце не болело. Тем более – за меня.
– С того, милый ты мой, что по простоте своей и политической девственности ты весь коллектив подвести можешь. Видишь, что здесь написано: «Пункт третий. Единодушное выдвижение и так далее». Видишь?
Я кивнул. Лумя обрадовался так, как будто только что исцелил меня от врожденной слепоты.
– Я так и знал, что ты видишь! А теперь скажи мне, друг любезный, кто объявление вешал?
– Лумя, кончай эту бодягу, – попросил я. – Мы с тобой его только что повесили. Давай короче.
– Куда уж короче! Все знают, все видели: мы с тобой его вешали, ты же сам только что признался! Теперь представь, какой будет для тебя позор, если вдруг окажется, что выдвижение не единодушное. Если ты вдруг по ошибке, без злого умысла проголосуешь не так, как надо, а?
Лумя пристально уставился на меня с выражением врача, ждущего, последует ли за первым вздохом второй, или этот был последним, и больной безнадежен. Выдержав паузу, он вздохнул сам, решая невероятно сложную задачу, отстранился:
– Даже не представляю, как тебе в этом случае помочь. Как ты жить дальше сможешь, как в глаза людям смотреть…
– Лумя, – тихо, но твердо сказал я. – Ламбада.
В отличие от известного персонажа, который сначала обернулся, а потом остолбенел, у Луми последовательность действий была другая.
Пока остолбеневший Лумя Копилор со скрипом поворачивался, провожая взглядом недостижимую свою мечту, от которой не слышал ничего, кроме «нет», – директорскую секретаршу Сциллу-ламбаду, прозванную так за головокружительную амплитуду бедерных колебаний, – я напрягся, сбросил с себя остатки кокона и метнулся прочь.
Взлетая по лестнице, я вспомнил, что Лумя так и не объяснил, о каких списках шла речь, и почему мне скоро не понадобятся деньги.
Впрочем, это неважно.
Строфа 3
Полное название Института было Институт Проблем. Он просторно расположился своими пятнадцатью корпусами в торце короткого, гладкого и толстенького, как рукоять боевой палицы проспекта Проблем Мироздания. По обе стороны проспекта разновеликими шипами торчали за частоколом сосен и елей другие институты, поменьше. Они занимались частными вопросами, проблемками, уточнениями формулировок проблемок и дополнениями к уточнению вопросов.
Институт Проблем венчал собой проспект, как тяжелый набалдашник венчает палицу, делая из простой дубинки смертельно опасное оружие.
Дубина науки по замыслу создателей должна была наносить мощные удары по тайнам и проблемам мироздания, крошить их в мелкую дрызь, раздалбывать в песок с последующим занесением выводов и результатов в толстые фолианты, которые потом рассыплются книжной пылью.
Сейчас мироздание могло спать спокойно, ему ничто не угрожало.
Сначала очень удачно сгорел один из корпусов Института, за стенами которого скрывался вычислительный центр. Однажды утром город проснулся в кислом удушливом тумане – это был едкий пластмассовый дым от горящих компьютеров. Они горели всю ночь и половину дня, радикально разрешив спор мудрейших о том, что делать – модернизировать вычислительный центр или закупить новую технику. И то, и другое стоило одинаково недешево; мудрейшие день за днем безуспешно пытались сделать выбор, пока председатель в сердцах не воскликнул: «Да гори оно все синим пламенем!».
Оно послушалось и сгорело.
А следующий катаклизм сделал будущее мироздания и вовсе безоблачным: на подстанции запил дежурный электрик, энергию отключили, и Институт Проблем погрузился в глубокое летаргическое оцепенение.
В нашем теоротделе компьютеры не считали разложение судеб на нормальные, орто- и парасоставляющие. На мертвых экранах, где обычно медленно и важно поворачивались проекции чьей-нибудь непростой судьбы, поселились маленькие паучки и принялись шустро заплетать края мониторов аккуратными сеточками паутин.
Паучков не прогоняли, заключая пари, чей экран зарастет быстрее, но при этом договорились обходиться без допинга и не орать у монитора соперника, чтобы не нарушить честный ход соревнований.
Мой паучок не лидировал, но и не плелся в аутсайдерах, прочно обосновавшись где-то в середине. Тройку фаворитов уверенно возглавлял энергичный трудолюбивый паучок Камерзана. Все подозревали, что хозяин втихушку подкармливает его фруктовыми мушками дрозофилами, но доказательств ни у кого не было.
Сам Камерзан взгромоздился коленями на стул у окна, вооружился полевым биноклем и очень переживал за голодающих девиц, что ясно читалось на его обтянутых линялыми джинсами тощих ягодицах.
Андрей обложился свежей прессой и временами вслух комментировал экономическую статью из «Вечернего Армагеддона». Дорофей помогал студенту сочинять введение к диплому и, заикаясь, бубнил:
– Тут д-думать нечего, все давно за тебя п-придумано. Так и п-пиши – великий заморский ученый Био-Савара-Лаплас р-родился в б-бедной крестьянской семье.
Студент от непривычного напряжения высунул кончик языка и потел. Лишившись привычной клавиатуры, он тяжко осваивал шариковую ручку, не подозревая, что коварный Дорофей приготовил ему на будущее составление документации на полученный под расписку из музея арифмометр «Феликс».
Все было как всегда. Ни появлениям, ни исчезновениям никто не удивлялся. Отмечали как данность и тотчас забывали, продолжая заниматься своими делами.
Мой стол был покрыт тонкой пыльной вуалью. Когда успела? Я сдвинул белый лист бумаги, и под ним обнаружился блестящий коричневый прямоугольник. Оказывается, стол полированный, не матовый. Острым скальпелем я очинил и без того острый «кохинор», занес карандаш над безнадежно чистым листом, да так и застыл.
Мне было тоскливо, скучно и одиноко.
Мне все чаще бывает тоскливо и одиноко в этом суматошном бестолковом мире.
И опять подумалось, что все это я когда-то уже видел, и оно не имеет ко мне никакого отношения, не может иметь. Когда-то я учился, сдавал экзамены, зубрил толстенные книжки и мечтал о поиске и великих открытиях. А пришлось обсчитывать на компьютере никому не нужные бредовые идеи наших теоретиков, вести пустые споры о политике и видах на победу в чемпионате городской футбольной команды, делить поступающий в Институт дефицит, ссориться с теми, кто лезет без очереди и насмерь обижаться, если не хватило…
Это не мое.
Меня это волновало не больше, чем картинка из колоды, которую я когда-то уже разглядывал. Как скверный фильм в кинотеатре, из которого я всегда могу уйти домой. Или в другой кинотеатр.
В сущности, мой Дремадор – это длинная-предлинная улица из кинотеатров, и в каждом идет фильм с одним и тем же главным героем.
Нет, не так.
С одним и тем же актером в роли главного героя. И актер этот – я.
С тех пор как еще мальчишкой мне впервые довелось попасть в эту гроздь миров, которую я потом назвал Дремадором, я уже не могу остановиться, только и делаю, что меняю миры и обличья, тасую колоду, верчу калейдоскоп, изредка и ненадолго возвращаясь домой.
Кончик карандаша коснулся бумаги, и кто-то другой, не я, изобразил идеально ровную окружность. У меня бы такая никогда не получилась. Она была такая же правильная и скучная, как лист, на котором появилась.
Вот только все чаще и чаще появляется откуда-то гнусная мыслишка, что не я верчу калейдоскоп, и не я тасую колоду. Незаметный мощный поток несет меня по длинному коридору. Без моего ведома и согласия то заносит в кинотеатр, то размызывает по запертой двери. И калейдоскоп тоже не в моих руках; все чаще я ощущаю себя цветным стеклышком в его внутренностях, крохотной частичкой узора, которым любуется кто-то другой, поворачивая калейдоскоп, когда рисунок надоедает.
Кто знает, когда еще раз сложится тот рисунок, с которого все началось?
Может быть, через мгновение, или завтра, или никогда.
Картинка сложилась, но достаточно легкого движения чьей-то прихотливой руки, чтобы потерять ее навсегда.
Я медленно встал, обошел бубнящего Дорофея, на ватных ногах подошел к окну. Камерзан, не отрываясь от бинокля, посторонился.
За окном был город, в котором я родился и вырос. Из зелени сосен росли белые монолиты институтов. За ними, у горизонта, громоздились многоэтажки жилых кварталов и офисов. В дальнем конце проспекта Проблем Мироздания неожиданно обнаружились золотые луковки куполов строящегося здания, которого я раньше не замечал.
– Что это за дом строится?
Камерзан покосился на меня через плечо.
– Не выспался? Его уж года полтора ваяют. Храм какой-то…
Мой родной город… Мой ли? Впервые я в этом усомнился и не смог себя переубедить.
Внизу на площади рядом с девицами собрались какие-то люди с барабанами, дудками и трещотками. Они размахивали транспарантами, хором скандировали:
– Копилора депутатом! Ко-пи-ло-ра де-пу-та-то-м!
От их криков поднялись до небес цены и кружили стайкой над городом, не собираясь снижаться. В длинных заморских машинах в сторону квартала ресторанов, закусочных и киосков с бижутерией промчалась компания разухабистых рэкетболистов. Постовой отдал им честь, они прихватили ее с собой. К дверям школы подошел седой в замшевом пиджаке, выбрал девчушку посимпатичней, подарил блок жвачки, пообещал подарить еще и увел под завистливый шепот подружек.
Почему я всегда был уверен, что этот мир мой?
Я ничего не сделал, чтобы он стал таким.
Я ничего не сделал, чтобы он стал другим.
Меня здесь ничто не держит. Разве это возможно в мире, который называешь своим?
Кто сказал, что после первого же бегства в Дремадор я вернулся туда, откуда ушел?
Кто сказал, что, повернув калейдоскоп вправо, а потом влево, получишь тот же узор?
Если же это кто-то все-таки сказал, то почему я должен ему верить?
Вдруг это просто одна из карт колоды, очередная дверь в очередной кинотеатр с очередным фильмом, куда меня занесло неведомым потоком, а свой мир я потерял навсегда?
Самого себя обокрасть на целый мир!
Я застонал.
– Да, – сказал Камерзан. – Ты прав. Такие телки витаминные и такой дурью маются, эх-х…
– Да, – сказал Дорофей. – Может быть, б-басилевс это хорошо, но лично я за твердую р-руку. Не забудь, завтра в семь сорок.
– Да, – сказал Андрей. – Эта девица из «Вечернего Армагеддона» права, природу не обманешь. Один раз уже пытались, хватит. Наше спасение не в управляемом, а в свободном базаре.
А студент ничего не сказал, ему было на все наплевать, как и мне десять минут назад.
– Нет, – сказал я. – Все не так, ребята. Вы как хотите, а я попробую добраться домой.
Голоса стали отдаляться, таять, издалека донесся телефонный звонок, позвали меня. Я взял трубку. Комиссар Ружжо говорил о каких-то списках, я что-то спросил, но ответа не расслышал, потому что шел уже знакомыми улочками Заветного Города, и была тихая ночь, и за ветхими ставнями не было огней, но было не…
Строфа 4
…не страшно, я верил Варланду, который обещал, что ничего плохого со мной в Заветном Городе случиться не может.
Поросшие мхом лохматые стены сдвинулись. Сжатая ими осклизлая мостовая выгнулась спиной горбуна, заерзала, норовя ускользнуть из-под ног. Я погрозил пальцем, стены послушались и отступили на исходные позиции.
Звук шагов прыгал вокруг меня, то большими скачками уносился далеко вперед, то возвращался обратно и через мгновение опять убегал. Он заглядывал в темные провалы подворотен, любопытно тыкался в запертые ставнями окна, взлетал на черепичные крыши, чтобы поздороваться со знакомыми флюгерами и гугукнуть в каминные трубы. Оттуда вылетали стайки серых теней, пугливо шарахались, прятались под карнизами и обиженно хлопали ему вслед лемурьими глазищами.
Рядом с башней Братьев-звездочетов, неприлично растолстевшей за время моего отсутствия, дорогу заступила фигура в мерцающих одеждах, под которыми не угадывалось тела. Фигура протянула в пустых рукавах чашу с парящим напитком, простуженным голосом из темного провала капюшона предложила освежиться.
– Путник, пришедший издалека, ты слаб и голоден, – шмыгая носом, или чем там она шмыгает, забубнила тень гостипреимства. – Ноги твои гудят от усталости, а стоптанные сапоги полны болотной влаги… Ветхие одежды истлели, не греют истощенного дорогой озябшего тела и сваливаются с исхудавших плеч…. Глаза твои слипаются, а из-под век, иссеченных ветром пустыни, текут гной и слезы… Выпей, путник, освежись…
Фигура сделала паузу, изо всех сил стараясь поспевать за мной, и отчаянной скороговоркой забормотала с новой силой:
– Цинга и кариес, извечные спутники морских скитальцев, лишили тебя зубов. Твои пародонтозные десны не могут пережевать пищу, но я помогу тебе, путник… Тело твое покрыто…
Я побряцал для острастки клинком в ножнах.
– А струпья?! – жалобно взвыла фигура за спиной, поняв, что добыча вот-вот ускользнет. – Я же еще не рассказал про струпья и авитаминоз!.. И про аллопецию… и любовные болезни дальних стран…
Я ускорил шаг, стараясь не поскользнуться на мостовой.
Чихая, гундосо жалуясь на судьбу и проклиная недоверчивость путников, тень гостипреимства плелась следом и отстала лишь у монастыря Меньших Братьев, где в полумраке клубилось обычное для полночного часа сражение.
Гвалт на лужайке у монастырской стены стоял до небес, которые благосклонно раздвинули тучи и освещали побоище краешком лунного диска.
Тюрбан, остроносые сапожки и кривая сарацинская сабля сцепились с огромным двуручным мечом и ведрообразным шлемом. Шеренга медных лат охватывала подковой, тесня ко рву с тухлой водой, кучку вооруженных дубинами панцирей из сыромятных кож. Угрюмо хэкая, громадный топор едва успевал отмахиваться от юркого трезубца и сети из металлизированных нитей.
В дальнем конце лужайки на вытоптанную ботфортами траву летели шляпы с пышными плюмажами, и с мелодичным звоном скрещивались элегантные шпаги. А у самой стены в ожидании своего часа холодно мерцали в складках плащей стилеты. Их презирали за коварный нрав и вероломство и не брали в компанию.
Под ногами что-то зашевелилось, я отпрыгнул в сторону. Озабоченно шипя, во все стороны расползались пращи. Они набрали камней, со свистом раскрутились, залпом шарахнули по кустам, сбивая попутно грифоны со шлемов и увеча павлиньи перья, и с радостным шипением спрятались в траве. Своего они добились: из кустов выполз замшелый таран с медной бараньей головой, мутными глазами оглядел веселье, разбежался и тяжко ахнул в монастырскую стену, после чего, вполне довольный развлечением, опять залег в кустах.
Закончилась вечеринка как обычно: проснулась от шума вечно недовольная кулеврина, жахнула картечью по всему этому безобразию, и собравшиеся, грозясь и ругаясь, разбрелись по домам.
Сразу за монастырем, почуяв воду, дорога круто пошла под уклон, а потом и вовсе разделилась на несколько тропинок, которые наперегонки побежали к реке.
К Русалочьему омуту за Старой Мельницей мне сегодня не надо, и уж тем более не хотелось испытывать судьбу на Гнилом Мосту, так что я выбрал самую спокойную и ровную тропинку, которая привела меня к переправе, где старый слепой Лодочник уже отвязывал цепь.
Говорят, он был самым старым в Заветном Городе, где ни у кого нет возраста. Белые волосы лежали на худых широких плечах Лодочника, сплетались с белой бородой, мягкими волнами спускались до середины груди, обтянутой белой рубахой с широкими рукавами.
Почуяв мое приближение, старик выпрямился во весь свой немаленький рост и ждал, пока я подойду. Голову с высоким лбом он держал высоко, как все слепые, но мне всегда казалось, что за круглыми черными плошками очков скрываются внимательные все видящие глаза.
Он ничего не сказал, когда я подошел. Он вообще никогда ни с кем не разговаривал. Дождался, пока я устроюсь на корме лодки, вошел следом, осторожно переступив через лежащий на дне лодки длинный сверток.
Уключины скрипнули, весла без всплесков мягко погрузились в воду, и лодка поплыла по лунной дорожке к невидимому берегу.
Тихо журчала вода у бортов, неторопливо взмахивал веслами молчаливый слепой старик. Он отвозил только на тот берег, и никто не мог похвалиться, что он привез его обратно.
– Хорошая погодка, – сказал я, чтобы не молчать.
Лодочник не ответил, зато как по сигналу откликнулось множество голосов в зыбком тумане по обе стороны лунной дорожки.
Там пищало:
– Погодка! В день откровения всегда хорошая погодка!
Квакало:
– Де-е-нь последний вместе с нами, заходите, кто с усами!
Верещало:
– Сказанул! Сам придумал или в Своде подсмотрел?
Потом хриплый бас прикрикнул:
– Тихо вы! Разорались. Погода как погода, обычная.
И все стихло, только булькнуло что-то в стороне. Из темноты на лунную дорожку выплыл любопытный перископ субмарины водяного, но слепец замахнулся на него веслом, и перископ испуганно юркнул под воду.
Показался заросший кустами берег. Днище лодки заскрежетало по песку. Я выпрыгнул, обернулся, чтобы поблагодарить вечного молчальника, но лунная дорожка уже пропала, и лодка растворилась в густом тумане.
Юркая тропинка выскальзывала из-под ног, ветки ивняка больно хлестали по лицу, из чего я заключил, что Варланда или нет дома, или же он работает над новым заклинанием.
Шатер Варланда, разрисованный звездами, иероглифами и похожими на причудливые светящиеся узоры надписями на неведомом языке, стоял неподалеку от Ушкина Яра, где живет эхо. Сейчас вокруг было непривычно тихо. Свирепый псаук бросился навстречу из засады, но в двух шагах затормозил, упираясь в землю всеми шестью лапами. Поднял к небу голову с чудовищными жвалами, шумно втянул воздух, узнал и медленно враскачку подошел с виноватым попискиванием.
Pulsuz fraqment bitdi.