Kitabı oxu: «Скажи Алексу, чтобы не ждал»

Şrift:

Irene Diwiak

Sag Alex, er soll nicht auf mich warten

© Зубарева А., перевод на русский язык, 2024

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024

* * *

18 февраля 1943 года

Арестовали двоих – девушку и молодого человека – это все, что нам известно. Да не арестовали, просто держат за рукава! Глядите, смотритель напустил на себя важный вид, а ведь он настолько маленький, что даже девушка смотрит на него сверху вниз. Какой же это арест?! Что-то там с бумагами… Нет, у них с бумагами все в порядке, дурачок. Речь о бумажках, которые нашли во внутреннем дворике. Может, в них вообще бутерброды заворачивали… Бумага есть бумага, пусть смотритель примет меры! Для чего он здесь вообще?! Ты подобрал листовку? Я тоже нет, мне еще жить хочется. Значит, не мусор… Как ужасно! Сейчас, когда недавнее поражение под Сталинградом все еще болью отзывается в сердце, нужно воспрянуть духом, а не поддаваться моральному разложению. Выше голову, друзья! Выше голову, девушка! Ничего не доказано… Парень выглядит подозрительным, есть в нем какая-то хитринка. В нем – да, но не в малышке. Глаза у нее, как два лесных орешка… Читал листовку? Я тоже нет, но женщина такое не напишет, вот и все. Гляди, смотритель клещами вцепился ей в рукав! А ведь она и не пытается сбежать! Даже смотрители порой ошибаются, если она и бросила листовки, то наверняка случайно. А пусть даже и специально! Конечно же, она их не читала. А ты читал? Видишь, и я нет. Может, это все-таки пергаментная бумага?..

К сожалению, не она. Полиция уже здесь? Вот и хорошо, надо навести порядок, за словами последуют действия, а у нас, немцев, и без того проблем достаточно! Эй ты, попридержи язык! А не то присоединишься к этим двоим. Я уверен, что произошло недоразумение… Паренек мне знаком, он медик, служит в вермахте. Все служат в вермахте, но некоторые устраивают мятежи, хуже этих солдат нет. Что с того, что он медик? Какое отношение клятва Гиппократа имеет к присяге фюреру? Совершенно никакого, скажу я вам. А я вот что скажу: мальчишеская шалость, ошибка молодости, чистая глупость. Все прояснится. Нет, больше мы их не увидим. Думаешь, их отчислят из университета? Очевидно, что они ни при чем! Смотрите, какие спокойные! Их не уводят силком, они идут добровольно, шаг у них твердый – разве так идут виновные? Быть может, они не виновны, но мы все равно их больше не увидим. Да ладно тебе. Они выглядят серьезными, почти радостными. Эй, живее! Несколько полицейских собирают corpi delicti. Corpora, corpora 1! Третье согласное склонение, множественное число оканчивается на – ora, господин сокурсник! Да какая разница! В общем, полицейские собирают листочки. Довольно таращиться, шагом марш на следующую лекцию! Скоро отправитесь на фронт, там и будете таращиться! Пошел, пошел!

Внезапно молодой человек останавливается посередине внутреннего дворика, и девушка смотрит на него широко раскрытыми глазами. Неужели он все-таки будет сопротивляться аресту?..

Обращаясь к кому-то конкретному или ко всем нам, он бросает через плечо: «Скажи Алексу, чтобы не ждал!» После чего его грубо толкают вперед – пошел, пошел! – а мы, девушки и юноши, растерянно смотрим ему вслед.

Лето 1941 года

Казарма, ранний подъем, дух товарищества, умывание над железной бадьей плечом к плечу – есть в этом что-то кочевническое. Переодеваешься в форму, преисполненный надежд на будущее, на повышение в чине и звании. Потом молитва в тишине за завтраком, отвратительный кофе, черствый хлеб – да, есть в этом что-то аскетичное. Поблагодарив Господа за все сущее и попросив о большем, отправляешься в университет и проводишь утро в умственных изысканиях. Никто из знакомых Ганса не набрал столько предметов, сколько он. Но ведь люди состоят не только из кожи, костей и крови, и одной медицины недостаточно, чтобы изучить человека во всех его проявлениях. Больше всего Ганс любит посещать лекции по философии. Впрочем, фюреру плевать, научишься ты чему-нибудь или нет, главное – не опаздывай на занятия по военной подготовке. В здоровом теле здоровый дух и тому подобное. Тренировки на свежем воздухе, совсем как в Ульме в старые добрые. Вечером – письмецо какой-нибудь девушке, не важно какой, и распевание патриотических песен. Когда тут хандрить?

Как сильно можно измениться всего за несколько лет…

Ганс крутит педали. Каждое следующее нажатие дается труднее предыдущего: велосипед разваливается, скоро придется покупать новый, и не оставляй Ганс на прилавке книготорговца каждую рейхсмарку, которая попадает ему в руки, то давно бы скопил необходимую сумму. Однако философские труды не только безумно интересны, но и невообразимо дороги, поэтому пока приходится седлать старого железного коня. Если бы только на чтение оставалось больше времени, если бы только государство не дышало в затылок…

Вдалеке слышится звон церковных колоколов – полдень миновал. Ганс жмет на педали сильнее и сильнее, но велосипеду, кажется, все равно: быстрее он не едет. Интересно, думает Ганс, возможно ли, ну, с технической точки зрения, что его нежелание передается колесам? Затормаживает их? С технической точки зрения – вряд ли, но возможность все равно есть. Девушки на другой стороне улицы здороваются с Гансом, хихикают, оживленно машут, и он оборачивается. Нет, он их не знает. Пошатнувшись, Ганс на мгновение теряет равновесие и чуть не сносит газетный киоск. И чего они поздоровались? Ах да, он же в форме! Глупые гусыни. Из-за них он чуть не упал. Впрочем, эти девицы еще совсем молоденькие, они свято верят, что каждый солдат – герой или, по крайней мере, славный малый. Вот ведь глупые гусыни. Дурацкие газетные киоски вбивают им в голову эту чушь громкими заголовками и фотографиями бравых парней на первых полосах: «Наш победоносный вермахт идет на Восток», «Наш победоносный вермахт идет на Запад» – наш победоносный вермахт и здесь, и там, и вообще повсюду. И вот крохотная частичка этого самого вермахта чуть не врезалась в газетный киоск. Девушки на другой стороне улицы больше не хихикают. Идут себе дальше. Что? Не такой уж он и бравый, да? Газетчик ругается: во время своего маневра Ганс снес с прилавка стопку «Фёлькишер беобахтер». Пусть себе валяются на земле. У Ганса есть заботы поважнее. Истинному немцу не пристало опаздывать на занятия по военной подготовке, это строго карается. Газетчик размахивает кулаком – не столь угрожающе, сколь комично, как муж-рогоносец из сценической буффонады, – но не утруждает себя погоней за ржавым велосипедом. Похоже, здесь он согласен с Гансом: «Фёлькишер беобахтер» того не стоит.

Ганс мог бы облегчить себе жизнь. Остальные солдаты из его роты сейчас во дворе казармы (до войны там располагалась школа), докуривают последнюю сигарету, после чего неторопливо направляются к спортивной площадке. Но Ганс не вернулся в вест-эндовские казармы к полудню вместе с остальными. Несмотря на обязательное проживание в казарме, он по-прежнему платит за студенческую комнату – нужно же где-то разместить множество книг, да и себя тоже, когда становится совсем невмоготу. В этой комнате тихо, а из окна открывается вид на соседский сад. Цветов там сейчас мало, зато сад радует своей зеленью. К тому же Ганс наслаждается каждой минутой без приказов свыше. За что теперь расплачивается, потея в три ручья. Денек сегодня на редкость погожий для этого времени года. Кажется, будто солнце одобряет все, что сейчас происходит на земле. Что ж, по крайней мере помешать происходящему оно точно не в силах.

Возле ворот Ганс бездумно бросает велосипед в кусты. Украдут – невелика потеря, особенно в сравнении с дисциплинарным взысканием, которое почти наверняка будет стоить ему выходных. В такую погоду отправиться бы на гору Йохберг или на озеро Штарнбергер, но только не терять время в мрачной казарме. Нельзя же так себя мучить…

Наконец Ганс добирается до спортивной площадки. Никто не стоит по стойке смирно, душный летний воздух не вспарывают командирские выкрики. Ганс успел, он вовремя. Солдат пока нет, лишь десяток мальчишек. Перед глазами школьный двор, почти как в старые добрые времена, вот только детки большеваты, да и одеты одинаково. Одни болтают и смеются, другие пинают банку, третьи, полные энтузиазма, соревнуются в армрестлинге или отжимаются. Некоторые – их совсем немного – стоят в сторонке и кажутся такими же потерянными, как Ганс. Не успевает он как следует отдышаться, как начинается перекличка. Мальчишки сразу же становятся солдатами и встают по стойке смирно. Возможно, мы ничему в жизни не научимся, зато в шеренгу будем выстраиваться за считаные секунды. Наверняка это когда-нибудь да пригодится. Командир проверяет посещаемость, зачитывая фамилии от А до Я. На что мы тратим свое время…

– Аберер?

– Здесь!

– Ахляйтнер?

– Здесь!

– Бидерманн?

– Я!

На что мы тратим молодость…

– Шолль?

– Здесь!

Стоим, смотрим прямо перед собой и ждем, пока дойдет до буквы Я.

Наконец звучит последняя фамилия. Перед началом учений присутствующих делят на группы, по команде все расходятся по местам. А стоящий рядом долговязый паренек, на которого Ганс почти не обращал внимания, разворачивается и уходит прочь.

Похоже, никто этого не замечает. Неудивительно, в такой-то суете. А паренек знай себе идет в сторону леса: длинными ногами переступает через низенький заборчик, окружающий спортивную площадку, и исчезает вдали так непринужденно, будто сам командир приказал ему скрыться с глаз долой. Ганс задумывается. Донести на него? Но зачем? Во имя системы? Даже не смешно. Не обращать внимания? Как вариант. Однако любопытство одерживает верх. Минуту назад Ганс был готов пожертвовать велосипедом, чтобы избежать наказания, теперь же безо всякой причины рискует получить наказание куда серьезнее. Он снова озирается по сторонам. Все заняты, никто не обращает на него внимания, даже командир. Глубоко вздохнув, Ганс следует за юношей – перешагивает через забор и направляется к лесу. К свободе.

Вот и долговязый паренек. Сидит в тени дерева, спиной к Гансу. Ушел ровно настолько, чтобы со спортивной площадки его не было видно, и расположился на своей форменной куртке, которую расстелил на лесной подстилке, как одеяло для пикника. Склонился над чем-то, одетый в одну спортивную водолазку, и… читает? Трудно сказать наверняка. Вот чудак. Осторожность выглядит иначе. Наверняка он листает какую-нибудь брошюрку, которые любят раздавать в казармах и которые, по мнению Ганса, не более чем перевод бумаги. М-да, наглости ему не занимать. Это ж надо – пропускать тренировку ради такой ерунды… И все же Ганс подходит ближе. Сухие ветки тихо хрустят под сапогами, однако долговязый паренек, как будто не слыша, продолжает что-то листать. И Ганс, глядя поверх его плеча, наконец видит, что именно – не какую-нибудь жалкую брошюру, а книгу, причем с фотографиями! Люди, изображенные на фотографиях, напрочь лишены одежды, однако одежда им не нужна – они сделаны из камня.

– Роден! – изумленно восклицает Ганс.

Паренек испуганно вздрагивает – видимо, принимает Ганса за командира или кого-нибудь еще, от кого жди неприятностей, – и книга с шелестом выпадает у него из рук. Он вскакивает, пытаясь одновременно надеть куртку, отдать честь и извиниться, – причем делает это с притворной небрежностью, всем своим видом словно говоря: «Дружище, давай не будем раздувать из этого вселенскую трагедию». Ганс, не сдержавшись, издает смешок, и паренек понимает: этот трагедию не раздует.

С тренировочной площадки доносятся крики: «Раз-два-три-поехали!» И паренек тоже смеется, он успел продеть в рукав куртки только одну руку, да и то – неправильную.

– Что ж, вам удалось меня напугать, – говорит он. – Радуйтесь, что я уронил всего лишь книгу, а не бутылку хорошего вина.

Только сейчас Ганс замечает во мху темно-зеленую бутылку.

– Да, ее было бы жаль, – соглашается он, – но и Родена тоже.

– Роден не разобьется, – отвечает паренек. – Меня зовут Александр Шморель. Если хотите, можем выпить на брудершафт, прямо здесь и сейчас. Тогда я буду просто Алексом. Это короче.

– Ганс, – представляется Ганс и протягивает руку, – короче некуда.

– А полностью?

– Шолль.

– Ганс Шолль, – повторяет Алекс и неверяще качает головой: – Короче и правда некуда.

Он наклоняется, берет бутылку и вытаскивает пробку.

Лето 1941 года

Это становится ритуалом. Они приходят на тренировочную площадку – почти всегда с опозданием (Алекс тоже старается проводить в казарме поменьше времени, игнорирует правила и даже ночует дома), бросают велосипеды у кустарника, вбегают в ворота и успевают как раз к перекличке. Порой Алекс опаздывает сильнее обычного, и тогда Гансу приходится кричать «здесь!» дважды подряд: после фамилии Шморель и после идущей следом фамилии Шолль. Ужасно рискованно, конечно, однако каждый раз срабатывает. Как ни странно. В голове не укладывается, что это вообще возможно, что строгую немецкую организацию можно так легко обмануть… Видимо, все уверены, что солдаты и помыслить не могут об обмане. К тому времени как командир доходит до буквы Я, Алекс успевает вернуться, незаметно встает где-нибудь с краю и рьяно вытягивается по стойке смирно, зажав под мышкой портфель, который привычным движением прячет за спину – и прятать который уже наловчился. Когда приходит время разделиться на группы, два товарища целенаправленно пересекают тренировочную площадку, по-военному слаженно переступают через ограждение и направляются к лесу. Если кто-то когда-то и видел, как они уходят, то не донес на них: видимо, решил, что они действуют в рамках приказа.

Спрятавшись под сенью деревьев, юноши сбрасывают с себя форменные куртки, Алекс достает книги и непочатую бутылку вина. Смотришь и глазам не веришь: как только они помещаются в такой маленький портфель? Туда даже похожий на кирпич «Роден» поместится, если постараться. Ганс делает свой вклад – сигареты, но Алекс не вынимает изо рта трубку, даже если в ней кончается табак.

– До чего же приятно подносить трубку к губам, как делали древние поэты и мыслители, – говорит он. Мол, мир сразу кажется иным. Гансу тоже стоит попробовать.

– Нет уж, – возражает Ганс. – Я предпочитаю сигареты и настоящий дым. Будешь, кстати?

Алекс пожимает плечами: время от времени можно выкурить и сигаретку, пусть даже это немного банально.

Они курят, пьют и листают книги. Все книги Алекса посвящены искусству.

– Роден – гений, – говорит он, – а скульптура ни с чем не сравнится.

Сам он тоже пробует себя в искусстве, занимается с частными преподавателями и на курсах. Сложно сказать, выйдет ли из этого толк, но было бы неплохо. А вообще Алекс тоже врач, только не такой прилежный, как Ганс. Если те или иные лекции не обязательны для посещения, то Алекс на них и не ходит.

– Я видел скульптуры Родена в Париже, – говорит Ганс.

– Ты бывал в Париже?

– Да. Во время Французской кампании.

Делать там было особо нечего: французы не то чтобы сопротивлялись, скорее выжидательно слонялись вокруг оккупантов, которые занимали лучшие дома и забирали себе все ценности. Гансу до боли было стыдно за своих соотечественников.

Сам он отправился в столицу, посещал музеи. Наконец-то оправдалась покупка дорогой фотокамеры. В лазарете, где Ганс нес свою порой ужасно скучную, а порой просто ужасную службу, было на что посмотреть, но не сфотографировать. Ганс насмотрелся на страдания во время службы и в свободное время хотел созерцать прекрасное. Интересно, где сейчас те фотографии? Наверное, остались дома в Ульме… Надо попросить родителей выслать их, как смогут. Или пригласить Алекса поехать с ним в Ульм на каникулы. Да, это хорошая мысль…

– Во время Французской кампании, – повторяет Алекс. – Я тоже в ней участвовал, но, к сожалению, в Париже не был. – Он вздыхает и делает большой глоток вина. – Как думаешь, куда нас пошлют в следующий раз? И когда?

В дни, когда они распивают на двоих целую бутылку, приходится быть особенно начеку, чтобы не пропустить заключительную перекличку, а потом – ничем не выдать своего легкого опьянения. Алекс говорит, что из-за того, что он родился в России, у него высокая сопротивляемость спиртному, однако это не совсем так: порой он бродит по тренировочной площадке заметно пошатываясь.

После того как они пролистали толстенного «Родена» и еще несколько книг поменьше, тоже посвященных скульптуре, Ганс говорит, что теперь его черед. Он покупает себе портфель (подожди еще немного, новый велосипед!) и засовывает туда полное издание Ницше. Потом с сияющей улыбкой выкладывает книги перед Алексом:

– Ну, что скажешь?

– Что эти книги можно грызть долго, – отвечает Алекс, сморщив нос.

– Конечно, – соглашается Ганс, – но они того стоят.

– Даже не знаю, – говорит Алекс. – Философия… – Он пожимает плечами и, пожевав мундштук своей трубки, добавляет: – Бог ведь есть? Тогда что еще нужно?

Ганс с большим трудом сдерживает свое негодование и, немного запинаясь, выдавливает:

– Н-но… Ницше, он… его высказывания о современной культуре… форме без содержания и… о свободном человеке…

– А давай, – предлагает Алекс, – ты почитаешь своего Ницше, а я почитаю что-нибудь, что нравится мне?

Так они и поступают, однако случившееся не идет у Ганса из головы. В конце концов, этот Алекс разумный малый, так почему же отрицает высшую форму мышления?

В следующий раз Ганс снова приносит портфель, однако теперь в нем лежит одна-единственная книга. Алекс вытягивается на земле во весь рост и с любопытством смотрит на Ганса:

– Снова ты со своей философией?

Ганс лишь слегка усмехается, а потом вытаскивает книгу. Алекс удивленно округляет глаза.

Прежде они никогда не обсуждали политику. Негласно сошлись на том, что пропускать еженедельные военные учения – дело совершенно естественное, будь то просто из-за лени или из-за других причин. Между ними не существовало никаких договоренностей на этот счет.

– С первого апреля тысяча девятьсот двадцать четвертого года я начал отбывать свой тюремный срок в крепости Ландсберг-на-Лехе по приговору Мюнхенского народного суда, вынесенного в тот же день, – читает Ганс твердым голосом. Пропускает это предисловие и переходит к воспоминаниям Гитлера об отчем доме, точнее к призывам объединить германскую Австрию со Старой империей: – Тогда плуг станет мечом, тогда из слез войны вырастет хлеб для будущих поколений.

Алекс продолжает смотреть на него широко раскрытыми глазами.

– Что это вообще значит? – вдруг спрашивает Ганс, отрываясь от книги. – Речь о плуге или все-таки мече? Или это метафора ради метафоры? И с каких пор хлеб, словно какой-то овощ, растет из земли? То есть из слез?

Напряженное лицо Алекса чуточку расслабляется, губы растягиваются в широкой усмешке.

– Подожди-ка! – восклицает Ганс. – Здесь еще столько странностей… – Он перелистывает несколько страниц. – Вот, например. Он пишет, что родился в «небольшом городишке, освещенном золотыми лучами мученичества немецкого народа». Похоже, мученичество немецкого народа освещает целые города! Или вот, послушай. Эта фраза мне особенно нравится: «Когда этому тринадцатилетнему мальчику исполнилось семнадцать». Чтобы в тринадцать стать семнадцатилетним?! На такое способен только отец нашего фюрера! Или вот еще…

Ганс снова принимается листать страницы, но Алекс, громко расхохотавшись, протягивает ему бутылку с вином:

– Держи. Выпей и отложи книгу, пожалуйста. Эти отрывки звучат нелепо.

– А ведь я даже не дошел до политики, – возражает Ганс. – Но сначала давай почитаем о том, как наш фюрер преуспевал в каждой профессии, за которую брался, из-за чего у бедняги просто не было другого выбора, кроме как стать фюрером…

Они превращают это в игру: передают между собой книгу, по очереди открывают и читают вслух. На каждой странице находится кривое предложение, неуместное сравнение или неудачная метафора. Они зачитывают друг другу длиннющие предложения с бесконечным числом запятых и до смешного сложных конструкций. «Как пламенно вспыхнул бы Шиллер! С каким возмущением отвернется Гёте!»

Во время прочтения сего шедевра они думают о том, что негодование Шиллера описано как спонтанное самосожжение, а Гёте обошелся без сослагательного наклонения, которое звучит попросту странно. Столько глупостей, что приходится запивать вином, чтобы не отупеть, – это они и делают, с каждой фразой отпивая по глоточку.

Некоторые предложения они читают не вслух, а про себя. Предложения, которые оставляют на языке неприятный привкус. Ганс с Алексом не говорят о разных расах, об уничтожении еврейского народа, о делении людей на достойных и недостойных жизни. Пока не говорят, потому что не хотят сегодня об этом думать. Сегодня они хотят повеселиться и насладиться тем, что нашли друг друга. Сегодня они смеются над заботами и страхом, который мог бы сковать, не будь они вместе.

1917–1921 годы

Александр Шморель рождается в Оренбурге на Урале в том же году, когда в России вспыхивает революция.

Его отец, Гуго, родом из немецкой семьи, которая давным-давно обосновалась в Российской империи и нажила небольшое состояние на торговле мехами, вагоностроении, паровой лесопилке, – семья была большая и разносторонне одаренная.

Его мать, Наталья, – русская. Дочь священника, хорошенькая, как картинка. По крайней мере, такой будет вспоминать ее Алекс.

Они необычная пара. Немцы, как правило, женятся на своих: русские им не доверяют, да и богатство – это далеко не все. Но Наталья и Гуго настроены решительно. Главное, что они нашли друг друга, они вместе, вместе они и останутся. «В вере и в любви нужно проявлять упрямство», – говорит Наталья. Они венчаются по православному обряду в красивой церкви, где с золотых икон на них гордо взирают сотни святых.

Гуго не торговец и не ремесленник, а врач. Руководит больницей для немцев и австрийцев. Прежде он работал в московской университетской больнице, но после начала войны немцы там больше не в чести. Война не только сделала всех немцев подозрительными, но и превратила их во врагов. Гуго сослали в Оренбург как «гражданского военнопленного», и Наталья последовала за ним. Немецкая больница – по сути, полевой госпиталь, как теперь и все больницы, на койках лежат раненые и изуродованные солдаты, в бреду мечтающие о Германии.

Гуго старается не прислушиваться и все чаще спрашивает себя: «Что нас ждет? Какое будущее ждет эту страну?»

Дома безраздельно царствует Наталья, а значит – Россия: в каждом уголке диван или самовар, на стенах висят богатые иконы, с подоконников приветливо смотрит по меньшей мере одна матрешка. Наталья частенько садится за фортепиано, наигрывая «Калинку» и другие мелодии. Она продолжает играть и во время беременности, чтобы первым, что услышит пока не рожденный малыш, были звуки русских народных песен, а не войны.

«Что нас ждет?» – все чаще и чаще спрашивает себя Гуго, ведь с каждым днем ситуация ухудшается, все больше немцев покидает оседлые земли. Историческая родина манит обещаниями и надеждами, слова эмигрантов почти не отличаются от бредовых речей умирающих, и Гуго старается не прислушиваться. Но теперь и он порой задумывается об отъезде. Только после того, как газеты сообщают об отречении царя, Гуго осмеливается поделиться этими мыслями с Натальей. Наталья реагирует так, как Гуго и ожидал: смеется ему в лицо.

– Я, – говорит она, – русская береза, навсегда укоренившаяся в мерзлой почве, здесь я и останусь, здесь и появится на свет мое дитя.

– Но политические события, – возражает Гуго, – революция, царь свергнут, в городах стреляют, в деревнях крестьяне убивают помещиков, немцев гонят в Сибирь. Неужели тебе все равно?

– Нет, – отвечает Наталья, – но нам пристало всегда и во всем уповать на Господа.

На этом тема для нее закрыта.

В сентябре на свет появляется мальчик, которого называют Александром, как деда по материнской линии, а еще – как Пушкина.

Рассказывают, что один из предков малыша по отцовской линии смастерил ту самую карету, на которой Александр Пушкин, самый русский из всех русских поэтов, поехал на свою последнюю, смертельную, дуэль. Так гласит семейная легенда, которую нельзя проверить и которую любят передавать из уст в уста. Насколько тесно их семья связана с историей этой великой страны – и насколько грубо она их изгоняет!

Роды проходят хорошо, малыш здоров, Наталья быстро оправляется. На несколько дней Гуго с головой окунается в семейную идиллию – крики новорожденного заставляют забыть о стонах пациентов, но лишь ненадолго. Вскоре мысли Гуго возвращаются к внешнему миру: в Петрограде вооруженные протестующие свергли правительство, большевики захватывают власть. Поговаривают о гражданской войне.

– Петроград далеко, – говорит Наталья.

«Нам пристало всегда и во всем уповать на Господа», – эти русские слова Гуго пытается вспомнить, когда в ушах слишком громко звучат немецкие причитания. Порой ему это даже удается.

К ним переезжает дородная русская девушка, которая прежде вела хозяйство у одного из родственников Гуго, а теперь будет помогать Наталье с ребенком. Девушка спит на диване рядом с Натальей, возле колыбели с маленьким Александром, которого называет исключительно Шуриком, уменьшительным именем, фонетические метаморфозы которого понятны только русским. Саму девушку вся семья вскоре будет называть исключительно Njanja.

В один далеко не прекрасный день Наталья жалуется на головную боль. Гуго приносит из больницы лечебный порошок, Njanja заваривает чай из каких-то тайных корений – ничего не помогает. Потом у Натальи начинает болеть живот, на следующий день она ложится в постель с внезапной лихорадкой и больше не встает.

Поначалу Njanja лечит хозяйку компрессами и травами, но вскоре ей остается только молиться, что она и делает днями и ночами, прижимая к груди Шурика и не выпуская из виду икону Пресвятой Богородицы. Когда Наталья в беспамятстве кричит, чтобы ей принесли ребенка, Njanja не слушается – Гуго запретил. Он знает эту болезнь, он знает все болезни. Эпидемии поражают страну одна за другой, от врачей сейчас толку не больше, чем от служанок. Молись, Njanja, молись за нас. Двумя неделями позже Наталья уходит из жизни. Приезжает черная повозка, запряженная одинокой тощей клячей.

– Покойников теперь забирают не всех, – говорят гробовщики. – Павших в бою, например, оставляют лежать в канавах.

– Нехорошо, – добавляет один из них и поясняет: – С приходом лета снова вспыхнут болезни, все начнется сначала. Но ничего не поделаешь.

Они на носилках выносят из дома покойницу, которая еще выглядит живой и не начала распространять запах разлагающейся плоти. В воздухе витает тонкий аромат цветов, как позже расскажет Njanja и объяснит: так случается, когда умирают святые. Njanja больше не плачет, а в благоговейном ужасе молчит. Гуго тоже молчит, и даже Шурик притих, хотя еще ничего не понимает – по крайней мере, так считает Njanja.

Друзья – те немногие, кто остался, – уверены, что теперь-то Гуго уедет, ведь в России его больше ничего не держит. Однако через некоторое время можно увидеть, как Гуго после непродолжительного траура снова спешит по утрам в больницу. Теперь и сюда поступают раненые, которые пострадали от уличных стычек. Теперь не только немцы. Все распадается на части, мировой порядок разрушен.

Дома больше не раздаются звуки фортепиано, но зато поет Njanja – глубоким, сильным голосом. Гуго несколько притих, посерьезнел. Не отчаялся, а, напротив, стал более собранным: перестал спрашивать о том, что их ждет, почти не говорит о политике, даже не упоминает об эмиграции. Каждый вечер совершает паломничество на маленькое кладбище вместе с Njanja и малышом, украшает могилу Натальи цветами и свечами. Njanja молится и поет. Это первые неизгладимые и нежные воспоминания, которые остаются у Алекса в памяти: густой снег, похожие на медведей люди, огромные меховые шапки, гортанные звуки, запах квашеной капусты и черного чая, проникающий сквозь оконные щели, рыночные прилавки и конные экипажи, уличный шум, тишина кладбища, Njanja – теплая, мягкая, звонкоголосая, и Наталья – замолкнувшая навеки.

Однажды вечером Гуго выходит из кабинета, чтобы пойти домой, и натыкается на молоденькую медсестру, которая поджидает за дверью. Гуго знает эту девушку – он тысячи раз выкрикивал ей: «Скальпель!», «Бинты!», «Щипцы!», однако теперь даже не может вспомнить ее имени. Как неловко… Девушка бормочет что-то об ангине:

– Господин доктор, не могли бы вы… Просто на всякий случай…

Она говорит по-немецки. Почти все здешние медсестры – дочери немецких пивоваров или торговцев искусством, которые давно обосновались в России, но гордятся своей родной культурой. Если бы не война, эта девушка сидела бы сейчас в теплой гостиной и вышивала бы цитаты Гёте на салфетках, а не штопала бы раны в больнице.

Гуго впускает девушку в кабинет. Та садится на его рабочий стул и широко открывает рот. С первого взгляда видно, что ангины нет и в помине, однако Гуго все равно заглядывает в горло с фонариком. Ухоженные зубы, да и в целом девушка привлекательная – и ни капельки не похожа на Наталью. В противном случае смотреть на нее было бы невыносимо.

– Ничего необычного, – говорит он, убирая фонарик, – однако если боль усилится, то рекомендую вам длительные прогулки на свежем воздухе.

Медсестра благодарно улыбается и впервые смотрит ему прямо в глаза:

– Не соблаговолите ли составить мне компанию, господин доктор?

В эту секунду Гуго вспоминает ее имя: Элизабет Хоффман.

С тех пор он каждый вечер совершает две прогулки: одну с Njanja и Шуриком на могилу Натальи, а вторую – с фройляйн Хоффман в лесу. Фройляйн Хоффман хорошо воспитана, мало говорит, но все знает: родственники и друзья пишут ей со всех концов империи. Дела везде обстоят плохо. В отличие от Натальи фройляйн Хоффман очень сдержанна и осторожна: медленно говорит, медленно двигается, аккуратно ставит одну ногу перед другой, чтобы не споткнуться. Гуго подозревает, что ее «ангине» предшествовал долгий период размышлений и планирования. В работе фройляйн Хоффман трудолюбива и надежна. Она часто говорит о Германии. Она улыбается и слегка краснеет, когда однажды на прогулке Гуго берет ее руку в свою. Гуго любит ее, но совсем не так, как Наталью, и это обстоятельство делает ситуацию терпимой.

Церемония небольшая и скромная – осталось не так много яств, которые можно поставить на стол, и не так много людей, которые могли бы прийти на свадьбу.

Njanja обижена на Гуго: уж слишком быстро он отдал себя в руки другой женщины, да еще и католички! Слова о том, что Шурику нужна мать, она аргументом не считает.

– Есть же я! – возмущается она.

– А если я отправлюсь в Германию? – спрашивает Гуго. Он впервые за долгое время заговаривает об отъезде.

– Тогда я тоже отправлюсь.

Однако Элизабет нашла к Njanja подход: позволяет ей поступать по-своему и не вмешивается в воспитание ребенка. Только изредка, когда Njanja выходит из комнаты, она тайком прижимает к себе Шурика и шепчет ему на ухо несколько немецких слов: уж язык-то мальчик выучить должен.

Через несколько недель после свадьбы Элизабет сидит в кресле, бледная и изможденная, и жует кусок зачерствевшего хлеба, поскольку теперь не может проглотить ничего другого:

– Тебе известно, что это значит, Гуго.

Большевики захватывают все больше власти, в больницу все чаще попадают белогвардейцы – демократы и монархисты вперемешку. Они терпеть друг друга не могут, а немцев любят и того меньше, но, оказавшись перед лицом смерти, сражаются плечом к плечу и вместе идут к немецкому доктору, чтобы залечить свои гниющие раны.

– Тебе известно, что это значит, Гуго. Здесь у детей нет будущего.

Вскоре Гуго отправляется навестить свою Наталью в последний раз. В кармане у него уже лежат выездные документы. Они с Элизабет были и остаются гражданами Германии, а значит, по отцу Шурик родился немцем, поэтому выезд и въезд не должен представлять сложностей. С Njanja дело обстоит иначе: ее придется выдать за жену умершего родственника – у Гуго есть необходимые бумаги. Проглотят ли их пограничники, покажет время.

– Отныне тебя зовут Франциска. Слышишь, Njanja? Франциска Шморель.

Njanja пожимает плечами. Пусть называют как хотят. Она же навсегда останется тем, кто она есть. Русской.

Элизабет уже запихнула самое необходимое в чемодан, больше вещей они взять с собой не смогут. Njanja выносит из своей каморки самовар – без него никак, ведь больше у нее ничего нет, только самовар да иконы. Немногочисленный багаж стоит в прихожей, готовый к отъезду, и взрослые напоследок прогуливаются по родным комнатам, где остались почти все вещи; хочешь не хочешь, а скоро их заберут большевики. Шурик неуверенно шлепает следом, его растерянный испуганный взгляд блуждает между взрослыми. Прощание – слишком громкое слово для такого малыша. Гуго в последний раз смотрит на фортепиано, на котором играла Наталья, на кровать, где она умерла. Потом сжимает руку Элизабет, и они вчетвером отправляются в путь.

По крайней мере, так рассказывает эту историю Алекс.

Лето 1941 года

Алекс до сих пор живет с родителями – или, как он любит уточнять, «с отцом и мачехой». Дом Шморелей впечатляюще элегантен. На садовой скамейке перед входом сидит девушка лет шестнадцати и читает какую-то книгу. «Должно быть, это Наташа», – понимает Ганс. Единокровная сестра Алекса, о которой тот однажды рассказывал. Еще есть единокровный брат, он чуть младше Алекса и сейчас служит в армии. Вот и все, что Ганс знает об этой семье, – когда Алекс рассказывает о своем детстве, то редко дальше побега: он заканчивает историю на границе с Россией.

Стоит Гансу приблизиться, как Наташа отрывается от книги и приветствует его по-русски. Потом у нее внутри словно что-то щелкает, и она с ужимкой улыбается и произносит на тягучем баварском диалекте:

– Заходи, все уже в сборе.

«Все», – Ганс думал, что придет лишь несколько друзей, – это человек тридцать – сорок, они собрались в гостиной и поглощены оживленной беседой. Одни сидят вокруг большого стола, который, кажется, вот-вот проломится под тяжестью фаршированных яиц, медовых коврижек и банок с вареньем, другие нежатся на мягких диванах и креслах, третьи разбились на небольшие группы.

Под потолком клубится сизый сигаретный туман, но под ним все разноцветное: мебель, обои и женские платья. Звенят бокалы, уютно булькает самовар.

Все присутствующие похожи на художников или на русских или на русских художников, Ганс, чувствуя себя неловко в своем простеньком светлом костюме, оглядывается в поисках Алекса: куда же тот запропастился, черт побери? Подходит белокурая дама с подносом в руках, на подносе – множество маленьких стаканчиков, наполненных прозрачной жидкостью, и тарелка с солеными огурцами.

– Вы, должно быть, друг Шурика, – говорит она без тени улыбки и подает Гансу стаканчик.

– Кого? – спрашивает Ганс.

– Алекса, – поправляется она. – Берите, не стесняйтесь. – И кивком указывает на соленые огурцы: – В России водку принято закусывать, это традиция.

Соленые огурцы Ганс прежде ел только с хлебом или в салате, но он не хочет разочаровывать эту даму. Водка обжигает горло, от огурца пощипывает язык.

– Вы познакомились с Шуриком… то есть с Алексом… на учениях? – интересуется дама, тон ее звучит вежливо, но взгляд ее остается строгим.

Ганс невольно усмехается – пожалуй, можно и так назвать, но вслух покорно отвечает:

– Да, мы познакомились на военных учениях – оказались в одной студенческой роте. Еще мы учимся вместе в медицинском, просто никогда не пересекались в лекционном зале.

Дама кивает:

– Алекс нечасто туда заглядывает, верно?

Ганс не знает, что на это ответить и какого ответа она ждет, поэтому просто пожимает плечами.

– Эх, что же будет с мальчиком, – бормочет дама, поглядывая на большой стол, где от горы фаршированных яиц осталось всего несколько штук. – И куда только подевалась Njanja, – продолжает она и рассеянно спрашивает: – Хотите чаю?

Ганс не хочет ее больше задерживать, но она, не дожидаясь ответа, говорит:

– Сейчас я вам принесу. – И исчезает в толпе.

Ганс, растерявшись, остается на месте. Вокруг звучит русская речь, и он слушает иностранные звуки как концерт. Повсюду гремят голоса, крещендо, форте, фортиссимо, ярко накрашенная женщина бьет кулаком по журнальному столику, стаканы на нем трясутся, один падает. Тут раздается смех, там – заговорщицкое бормотание, это бормотание образует контрапункт, в котором слышатся немецкие слова, но Ганс не может ничего разобрать, как ни вслушивается.

– А вот и чай!

Исходящую паром чашку подает не белокурая дама, с которой Ганс сейчас разговаривал, а Алекс. Широкая белая блуза, лицо сияет, волосы растрепаны – Алекс выглядит так, словно проехал через азиатские степи и совершенно случайно оказался здесь, в центре Мюнхена. Ганс с благодарностью принимает чашку.

– Горячий, – предупреждает Алекс, – но он того стоит!

Чай и правда горячий, а еще – невероятно крепкий, приятно горький, как дорогой табак, и даже немного сладкий. Ганс одобрительно приподнимает брови.

– Это настоящий русский чай из настоящего русского самовара, – говорит Алекс. – В этом весь секрет.

– Я тебя заждался, – шутливо, но вместе с тем немного укоризненно ворчит Ганс: – Твоя мать взглядом практически просверлила во мне дырку.

– Ах, моя мачеха, – говорит Алекс, закатывая глаза. – Что бы я ни делал, все ей не так. Она нетерпима ко всему, что мне нравится. И ко всем, кто мне нравится. Не принимай на свой счет. А теперь пойдем со мной!

Алекс радостно проталкивается сквозь толпу, перебрасываясь с окружающими то русским, то немецким словечком, потом вдруг указывает на пожилого господина, увлеченно беседующего с другими мужчинами:

– Это мой отец, но сначала я должен познакомить тебя кое с кем еще.

Ганс знает, что отец Алекса – уважаемый хирург-ортопед, ведущий частную практику, и он всегда недоумевал, почему у Алекса так мало медицинских амбиций, учитывая его происхождение. С другой стороны, отец Ганса управляет трастовыми фондами, в то время как сам Ганс не может отложить ни пфеннига.

«Так порой бывает у отцов и детей», – думает Ганс и следует за Алексом. Пройдя мимо группы мужчин и заставленных книжных шкафов, они оказываются в задней комнате. Здесь тише. Комната похожа на кабинет. На стене висит большая карта России времен империи. Молодые люди за письменным столом играют в карты.

Один сидит перед камином в кресле-качалке, поджав ноги, словно воробей на жердочке, и курит трубку. Алекс с Гансом подходят к нему.

– Кристель, это Ганс, – представляет их друг другу Алекс, словно салоньерка, и пододвигает к камину второе кресло, чтобы Ганс тоже мог сесть, а сам запрыгивает на мягкий подлокотник.

Ганс протягивает Кристелю руку со словами:

– Ганс Шолль, студент медицинского.

Этот Кристель нравится ему сразу, тем более что он тоже пришел в видавшем виды костюме. Однако Кристель вовсе не выглядит смущенным. Несмотря на моложавое лицо, он больше похож на хозяина дома, его можно было бы принять за отца Алекса, если бы не возраст.

Кристель улыбается и крепко отвечает на рукопожатие:

– Кристоф Пробст, тоже студент медицинского.

– А, значит вы с Алексом познакомились в университете, – заключает Ганс, на что Алекс смеется, а Кристель качает головой:

– Мы познакомились еще в школе. Учились в одном классе. Я перескочил через класс, в то время как Алекс остался на второй год. К счастью. Я был настоящим ботаником, а он никогда не признавал авторитетов. Я бы сказал, что мы хорошо повлияли друг на друга.

Алекс кивает в знак согласия и снова смеется, а потом вскакивает на ноги – из-за чего кресло вместе с Гансом резко заваливается набок – и пружинистым шагом покидает комнату. Кристель и Ганс смотрят ему вслед, причем последний удивлен немного больше, чем первый.

– Сегодня Алекс выглядит веселее обычного, – бормочет Ганс.

Кристель вздохнул, выпустив в потолок колечко дыма.

– Я даже знаю почему, – говорит он.

– Из-за девушки? – спрашивает Ганс и неожиданно понимает, что они с Алексом никогда, даже после целой бутылки вина, не говорили о девушках. Быть может, эта тема казалась слишком банальной или же, что более вероятно, Ганс просто не хотел рассказывать о себе. Лиза, ах, Лиза – она почти в прошлом, с Уте он заигрывал, но та еще слишком юна, и он никогда не относился серьезно к Эрике, но недавно катался на лыжах с Розой, которой до сих пор пишет, но Роза всегда была скорее хорошей подругой, чем возлюбленной. Теперь кажется, что все это было не более чем позерством – все равно что курить сигарету, в которой нет табака. А потом он чувствует укол в сердце, тоску и некую ревность из-за того, что Алекс нашел человека, вызывающего у него такую улыбку.

Ганс закуривает еще одну сигарету и глубоко затягивается.

– Не просто девушки, – говорит Кристель и снова вздыхает, – а моей старшей сестры.

– Ты, похоже, не слишком этому рад, – замечает Ганс.

Кристель выпускает в воздух еще одно колечко дыма, больше предыдущего.

– В конце концов, я знаю их обоих, – говорит он. – Знаю как никто другой. И поэтому уверен, что эти отношения не продлятся. По крайней мере, долго не продлятся.

Однако в следующую секунду Алекс возвращается, и Кристель прочищает горло, намекая, что нужно сменить тему, – впрочем, Ганс и сам бы все понял. Теперь Алекс двигается спокойнее, потому что держит в руках три полные до краев рюмки водки, а под мышкой – еще и банку с огурцами. Губы у него слишком большие для таких тонких черт, особенно когда он радуется, но улыбка необычайно привлекательная.

– Мы должны выпить, – улыбаясь до ушей, говорит Алекс и раздает рюмки, – за первый день рождения Миши.

– Миши? – переспрашивает Ганс.

– Это мой сын, – отвечает Кристель. – На самом деле его зовут Михель, но Алекс сказал, что по-русски – Миша. Так нам даже больше нравится.

Ганс прикидывает: судя по всему, Кристель младше Алекса на два года, а значит, на год младше его самого. Ему двадцать один. Конечно, и в двадцать один год уже можно стать отцом, но Ганс просто не может представить себя в этой роли – и не только потому, что для рождения ребенка без возлюбленной не обойтись.

Вероятно, именно отцовство придает молодому лицу Кристеля это серьезное, степенное выражение. А может, оно было у него всегда. Кристель и Алекс – полные противоположности, решает Ганс, один – само благоразумие, другой – неисправимый мечтатель, и какую роль он сам играет в этом трио, если играет вообще, Ганс пока сказать не может.

Они громко чокаются рюмками и пьют за Мишу, после чего Алекс снова усаживается рядом с Гансом, на подлокотнике.

– Настоящие русские, выпив, разбивают рюмки об пол, – говорит он, – но моя мачеха запрещает так делать.

– И не без причины, – добавляет Кристель, но Алекс все равно гримасничает. Потом выуживает из банки огурец и демонстративно откусывает конец с хвостиком. Кристель с Гансом смеются, воодушевленный такой реакцией Алекс снова подскакивает и теперь возвращается уже с бутылкой водки.

Выпив множество рюмок, съев бесчисленное количество огурцов и подробно сравнив и обсудив русские и немецкие обычаи, Кристель хлопает себя по колену и говорит:

– Пожалуй, мне на сегодня хватит. Миша кричит всю ночь, и назавтра я глаза разлепить не смогу. – Он встает, разглаживает брюки и на прощание протягивает Гансу руку: – Мы должны как-нибудь встретиться и обсудить Ницше. Да-да, Алекс мне об этом рассказывал.

Они провожают Кристеля в гостиную, где теперь заметно меньше людей, но так же шумно и накурено, как раньше. Мачеха Алекса выбегает из кухни с тарелкой яиц – один бог знает в который раз.

При виде Кристеля она улыбается теплой, даже материнской улыбкой. Если бы Ганс не видел сам – никогда бы не поверил, что ее лицо на такую способно.

– До скорой встречи, дорогой Кристель! – И гораздо холоднее добавляет: – Передавай привет своей сестре.

«Не принимай на свой счет», – говорил Алекс. Что ж, Ганс постарается.

Сейчас Алекс стоит рядом с ним и смотрит, как Кристель исчезает в ночи, а потом мечтательно глядит на захлопнувшуюся дверь.

– Ангели и правда возвращается в Мюнхен, – с горящим взором бормочет он. – До сих пор не верится… – Потом поворачивается к Гансу, как будто только заметив его присутствие, и бодро спрашивает: – Хочешь, покажу гипсовый бюст Бетховена? Сам слепил!

Ганс очень хочет, и Алекс снимает бюст с одной из книжных полок, некоторые книги падают, но ему, кажется, все равно. Столько книг – и все на кириллице.

«Я должен выучить русский, – внезапно думает Ганс, – должен научиться все здесь понимать. Должен все понимать».

Алекс взвешивает гипсовый бюст в руках и критически прищуривается:

– Я думал о нем лучше, чем он есть. Ну да ладно. Быть может, однажды из меня все-таки выйдет толк.

Он усмехается. Ганс внимательно осматривает бюст. Ему скульптура нравится. Можно было сделать аккуратнее, но, с другой стороны, в этом и заключается искусство – в стихийности, в движимости наитием. Ганс вспоминает о бесчисленных стихах, которые написал в юности, когда еще думал, что однажды сможет стать писателем, когда еще думал, что слова могут что-то изменить, и завидует Алексу почти до щемящей боли в груди.

– Ты голодный? – спрашивает Алекс.

Так они оказываются за большим столом, где сидят последние гости, и глотают фаршированные яйца, подслушивая беседу двух пожилых господ – к счастью для Ганса, говорят на немецком, речь о Библии и о том, что Павел называет политический строй порядком, данным Богом. Теперь они спорят, относятся ли эти слова к сегодняшней России, а если нет, то что это означает для народа и Германской империи. Ганс чувствует, как щеки начинают пылать, он хочет что-то сказать, но не осмеливается – к тому же у него между зубами остался кусочек яйца. Но тут в беседу вмешивается мачеха Алекса. Сначала заговаривает о погоде: «Интересно, будет ли завтра дождь? – а потом спрашивает: – Кому-нибудь положить кусочек пирога? А хлеба?»

Отец Алекса, который тоже сидит за столом и до сих пор молча следил за происходящим, поддерживает супругу: «В воздухе уже пахнет дождем, не правда ли?» На этом глубокомысленные разговоры заканчиваются.

– Она всегда ужасно осторожничает, – шепотом говорит Алекс, – хотя знает, что осведомителей здесь нет. Отец приглашает домой только проверенных людей. И я тоже. А ты что об этом скажешь?

– О чем? – спрашивает Ганс.

– Ну, о Божьем порядке и обо всем остальном.

Ганс пожимает плечами:

– Сложный вопрос. С одной стороны, все в мире совершается по промыслу Божьему, непостижимому для человека. С другой – мы обладаем свободой воли и, следовательно, всегда имеем возможность вмешиваться в колесо истории.

Алекс задумчиво кивает, а потом внезапно вскакивает и подбегает к фортепиано, стоящему в углу.

До этого мгновения Ганс считал это фортепиано не столько музыкальным инструментом, сколько своего рода алтарем: уж слишком много на нем икон. А в центре стоит фотография красивой женщины, одетой и причесанной по моде начала века, – покойной матери.

Алекс начинает играть, причем на удивление ладно, учитывая количество выпитого. Веселая музыка легко заглушает споры, и все присутствующие поворачиваются к фортепиано. Песня русская, и, кажется, все ее знают – все, кроме Ганса. Алекс поет чистым громким голосом, остальные присоединяются, поют громко, но не столь чисто. В конце концов Ганс запевает вместе со всеми, пусть не знает слов и даже языка. Эта песня заканчивается, Алекс принимается играть следующую, а Ганс поет и поет незнакомые ему песни, пока те не перестают быть незнакомыми, и чувствует, что однажды они ему пригодятся.

Лето 1941 года

Именно тогда, когда Ганс думает, что неплохо было бы обзавестись девчонкой и что любая сойдет, он встречает Трауте.

Это происходит во время антракта «Бранденбургских концертов», когда они с Алексом выходят в фойе и становятся в очередь к буфету, чтобы купить вино и булочку с ветчиной.

Они сошлись во мнении о классической музыке, которую оба любят, и о литературе. Алекс одолжил Гансу «Братьев Карамазовых», теперь эта книга лежит у него дома на столе. Ганс просмотрел начало и пока не знает, что думать. Взамен он принес Алексу «Будденброков», которые можно сравнить с «Братьями Карамазовыми» по количеству страниц.

Что касается музыки, то Алекс предпочитает русских композиторов, но восхищается Бахом и Бетховеном, произведения которых не имеют ничего общего с военными маршами, звучащими из уличных динамиков.

Всю первую половину концерта Ганс наблюдал за Алексом, тот сидел с закрытыми глазами и слегка покачивал рукой, словно был инструментом, органично вписавшимся в оркестр. Ганс тоже чувствовал себя поглощенным музыкой – но, видимо, несколько иначе, чем Алекс: не он становился частью звуков, скорее это звуки становились частью его самого, словно исходили изнутри, подобно чувствам.

Аплодисменты давно стихли, и вот Ганс стоит в очереди в буфет, однако волнение не улеглось до сих пор. Алекс – перед ним, роется в бумажнике, у него все еще немного подергиваются пальцы. К ним направляется высокая брюнетка, поначалу Ганс думает, что она просто пытается пройти, и уже делает шаг назад, чтобы пропустить ее, как вдруг слышит:

– Алекс, это ты?

Алекс вздрагивает и, едва не уронив бумажник, отвлекается от своих мечтательных поисков. Сосредоточенно прищуривается – Ганс практически видит, как в голове у него крутится мысль: «А это еще кто такая?» – а потом скорее вопросительно, чем утвердительно произносит:

– Труди?

– Трауте, – поправляет брюнетка. – Ничего страшного. В прошлую встречу мы лишь перебросились парочкой слов.

– Трауте! – Алекс хлопает себя по лбу, но тут наступает его очередь делать заказ, и становится не до разговоров. Трауте улыбается Гансу, демонстрируя идеально ровные молочно-белые зубы.

– А вы?.. – дружелюбно спрашивает она.

– Шолль, Ганс Шолль, – говорит Ганс и сразу же понимает, как преувеличенно официально это звучит. Он деловито пожимает брюнетке руку, отчего становится только хуже, однако девушку это, кажется, совсем не беспокоит. Она приветственно кивает.

Наступает очередь Ганса делать заказ, и он берет сразу же два бокала вина и две булочки с ветчиной. Что ж, похоже, следующие дни придется немного попоститься. Или написать матери и снова попросить у нее посылку: в Ульме на черном рынке все довольно дешево – не то что в Мюнхене! Кроме того, мама любит о нем заботиться. Неудобно только из-за денег, отцовской зарплаты налогового аудитора хватает ровно на то, чтобы содержать семью. Но что остается делать Гансу? Пока идет война с ее вечными учениями, казармами и угрозой призыва в армию, о подработке не может быть и речи.

Но как только Ганс станет врачом, он все вернет, причем с лихвой! От этой мысли становится хорошо, а от улыбки Трауте – еще лучше. Трауте невероятно вежливая, она горячо благодарит Ганса за булочку и вино. Она выглядит очень опрятно: искусно уложенные на затылке волосы, приталенный костюм, жемчужное ожерелье… А еще прямая осанка и внимательный взгляд – есть над чем задуматься.

– Мы с Алексом познакомились во время учебы в Гамбурге, – рассказывает она. – Разговорились как-то на уборке урожая, обсуждая Толстого и Достоевского, помнишь?

Алекс кивает, но Ганс знает, что Алекс обсуждает Толстого и Достоевского со многими людьми – это можно назвать одним из его любимых занятий. Поразительно, насколько его другу неинтересна эта женщина, которой явно есть что предложить – по крайней мере, с визуальной точки зрения. Вдобавок ко всему она еще и Достоевского читала. Однако Алекс стоит и как ни в чем не бывало жует свою булочку, будто происходящее его не касается и он вообще оказался здесь случайно.

Он думает только об одной женщине – той самой, которая скоро приедет в Мюнхен, – о своей Ангели. Ганс давно знал, что Алекс год проучился в Гамбурге, однако о том, что причиной тому была сестра Кристеля, узнал только недавно.

– Ах да, она работает в школе на севере Германии, – объяснил Алекс, когда они случайно заговорили о его пребывании в Гамбурге, а потом радостно добавил: – Она там работала!

В каком-то смысле Ганс рад за друга, в каком-то смысле – завидует и даже отчасти ревнует: сколько времени Алекс будет уделять ему, когда сюда приедет его Ангелика? Другого друга в Мюнхене Ганс пока не нашел. Поэтому неплохо было бы обзавестись девчонкой, думает он. Любая сойдет.

Трауте осторожно поправляет прическу, и Ганс начинает проявлять бурную заинтересованность («Значит, вы приехали из Гамбурга?», «Чему мы обязаны удовольствием лицезреть вас здесь, на юге?» – и тому подобное), отчего немного стыдится сам себя. Трауте сообщает, что тоже изучает медицину, но переводится сюда, в Мюнхен, только с нового семестра, ей хотелось бы посещать сразу все предметы – о, Гансу это прекрасно знакомо! – и когда в конце антракта раздается звонок, Алекс уже давно съел свою булочку, в то время как Ганс с Трауте даже не надкусили свои.

Трауте сидит впереди, со своих мест Алексу и Гансу виден ее красиво уложенный затылок. Алекс снова закрывает глаза, но Ганс – нет. Музыка с необыкновенной легкостью течет сквозь него, и после концерта они встречаются с Трауте на улице перед входом.

– Прекрасное выступление, – говорит она. – О, еще не очень поздно!

И вот Ганс уже предлагает прогуляться по Английскому саду. Поначалу Алекс идет с ними, но вскоре незаметно исчезает. Весь вечер Ганс и Трауте говорят исключительно о классической музыке, и все же ему удается найти подходящий момент, чтобы приобнять собеседницу за плечи. Трауте шутливо уворачивается и смеется. Алекс уже давно дома, пишет письмо своей Ангелике, думает Ганс, и правильно: Алекс поступил куда разумнее его.

Ганс прощается с Трауте у дверей ее квартиры, дерзко целуя руку, и она снова смеется.

Они с Трауте случайно встречаются несколькими днями позднее, в университете, на одной из лекций по медицине. Первые секунды Ганс не очень-то рад: он ожидал, что у него будет время все обдумать, однако Трауте снова выглядит очаровательно и, что самое главное, задает лектору очень умные вопросы. После лекции Ганс приводит ее в пивную, где они беседуют о философии. До чего приятно снова поговорить о философии, думает Ганс. Они уже перешли на ты, да и выпили лишнего, поэтому он набирается смелости и на прощание коротко целует Трауте в губы.

Они договариваются встретиться на следующий день у Трауте дома, она собирается приготовить что-нибудь перекусить, поставить пластинки и все такое, она не хочет тянуть кота за хвост, думает Ганс, и ему это нравится.

Но все складывается иначе. Ганс едет к Трауте на велосипеде – сегодня крутить педали ему так легко! – снова проезжает мимо газетного киоска и снова чуть не врезается в него, однако на этот раз виноваты не крикливые девчонки. В последний момент Ганс все же успевает затормозить.

– Повезло тебе, – мрачно бормочет продавец газет, но Ганс не слышит. Он вскакивает с велосипеда и покупает три разные газеты, что не имеет никакого смысла, когда вся пресса придерживается господствующей идеологии, однако он не раздумывая берет три. Стоя рядом с небрежно брошенным велосипедом, принимается подряд листать первую, вторую, третью газету… Продавец хмурится: – Правду там пишут, правду. Наш фюрер знает, что делает.

Но Ганс по-прежнему не слушает, он запрыгивает на велосипед, напрочь позабыв о газетах. Продавец удивленно глядит ему вслед, но жаловаться ему не на что: за газеты заплачено и можно продать их снова. Ганс что есть мочи крутит педали, но теперь держит путь не туда, куда раньше.

Когда он подъезжает к дому Шморелей, снаружи на скамейке не сидит Наташа, а внутри все выглядит подозрительно тихим. Ганс все равно стучит в дверь. Открывает сам Алекс, причем так быстро, словно стоял в прихожей и только его и ждал. Его светлые глаза слезятся, но он улыбается.

– Ганс, – говорит он, – война скоро кончится. Наполеон когда-то сломал себе о Россию зубы, теперь черед Гитлера. Если Германия начнет войну против России, то скоро все кончится.

Друзья падают друг другу в объятия, словно это уже произошло, и даже Ганс, который до этой минуты изнывал от беспокойства, внезапно верит услышанному.

Пританцовывая, Алекс проводит его внутрь и кричит:

– Пойдем же, выпьем за это! Сегодня я выпил бы даже за Сталина!

Они не пьют за Сталина, а сидят рядышком у камина и неторопливо смакуют водку прямо из горла не закусывая. Небольшой глоток обжигает Гансу горло и оседает в желудке теплым, но зловещим предчувствием. Некоторое время друзья просто сидят, молча передавая друг другу бутылку. Ганс смотрит на карту на стене, на царскую Россию – место, где родился Алекс, и только сейчас замечает, насколько эта карта пожелтела.

– Я ненавижу Сталина, – немного погодя бормочет Алекс, – но Гитлера я ненавижу больше. – И смотрит на Ганса так, словно только что задал ему вопрос и теперь ждет ответа.

– Я когда-нибудь рассказывал, что состоял в гитлерюгенде? – спрашивает Ганс.

– Как и все мы, – отвечает Алекс.

– Нет, – говорит Ганс, – не как все. Я горел идеями Гитлера, занимал руководящую должность и так далее. Я мог бы стать по-настоящему большой шишкой у нацистов!

Алекс задумчиво кивает, отпивает из бутылки большой глоток и спрашивает:

– А теперь?

– А теперь я ненавижу Гитлера, – говорит Ганс, – и войну.

Алекс снова кивает.

– Я тоже ненавижу войну, – бормочет он, – и эту немецкую наглость. Жизненное пространство на Востоке. Не смешите меня. Можно подумать, здесь нацисты разжирели недостаточно. Можно подумать, они что-то понимают в Востоке. В России. Как будто можно понять Россию, если ее не чувствуешь. Я ненавижу эти бессмысленные смерти, а еще больше – бессмысленные убийства. Я ненавижу Гитлера.

Алекс говорит, но смотрит не на Ганса, а поверх него, словно в невидимый горизонт. Смотрит на стену, где на самом деле нет ничего, кроме устаревшей карты:

– Теперь все скоро закончится, правда? Прежде ни один тиран не выстоял против России!

Алекс говорит, и глаза его наполняются слезами, и слезы безудержно текут по щекам, как будто в глубине души он не верит, что все закончится.

Германия вступила в войну с Россией. Одна его родина развязала войну с другой.

Ганс остается с Алексом до поздней ночи. Они больше не обмениваются ни словом, но теперь в этом и нет необходимости.

Трауте обиделась. Она понимает все «исключительные обстоятельства», однако Ганс мог бы по меньшей мере позвонить или передать сообщение как-нибудь иначе, а не бросать ее и ее вкусную домашнюю еду. Ситуация с Советским Союзом угнетает и Трауте: теперь она опасается, что война станет еще более ожесточенной.

Ганс и Трауте говорят о войне, лежа на берегу Изара, она одета в ярко-красный купальный костюм, и солнце светит так сильно, как будто это лето ничем не отличается от других. Лежишь себе, слушаешь журчание реки, осторожно, кончиками пальцев, касаешься теплой кожи Трауте и ощущаешь всепоглощающее умиротворение…

– Пойдем ко мне, – предлагает она, – если хочешь. Я разогрею тебе оставшуюся еду.

Они с Трауте встречаются все лето. Несколько раз приезжают в Ульм – родители приходят в неописуемый восторг от «будущей невестки», которая умеет быть полезной всегда и во всем: матери помогает по хозяйству, отцу – с бумажной работой. Даже брат и сестры очарованы Трауте. А Ганс просто думает: «До чего славно снова обзавестись подружкой, которая будет отвлекать тебя от политических событий и казарменной службы». Волнуются только рядовые солдаты. Ганс полагает, что офицеры из «верхушки» предвидели разрыв с Советским Союзом, быть может даже знали о нем. Повсюду разворачивается военная деятельность, учеба отодвигается на второй план – стране больше не нужны врачи, только солдаты. Женщины тоже должны вносить свой вклад, и Трауте определяют трудовую повинность в Крайбург-на-Инне. Ей давно об этом известно, но теперь, когда она нашла Ганса, назначение делает ее несчастнее прежнего. Крайбург-на-Инне – чего стоит одно название! Вкалывать на заводе по производству боеприпасов!

– Меня заставят собирать боеприпасы и тем самым сделают соучастницей войны, – причитает Трауте, склонив голову на его груди, и Ганс думает: «Как же с ней хорошо».

На какое-то время.

Осень 1941 года

– Почему ты не хочешь выйти за меня замуж? – внезапно спрашивает Алекс, нарушая тишину.

Ангелика поворачивается так медленно, словно ее стройное тело весит непомерно много. Уже поздно, она лежит в постели, натянув одеяло до носа. Она еще час назад попросила Алекса уйти – если он не вернется в казарму к завтрашней перекличке, то быть беде, – но Алекс настоял на том, чтобы остаться, пока она не заснет, и теперь сидит на маленьком табурете возле кровати и смотрит на нее, как было условлено. Вот только обещанного молчания он выдержать опять не смог – казалось, словно между ними осталась некая недосказанность.

– Ты и сам знаешь, – сонным голосом отвечает Ангелика.

– Нет, скажи, – настаивает Алекс.

– Я не могу выйти за тебя замуж, потому что я уже замужем.

Один и тот же диалог, всегда один и тот же. Они, как актеры, произносят заученные фразы и не могут вырваться из этого замкнутого круга, снова и снова подпитывают слабые ростки надежды, чтобы потом безжалостно их растоптать. Воскрешение и смерть, сменяющие друг друга с головокружительной скоростью, – вот на чем зиждется их страсть.

И Алекс, как и всегда, говорит:

– Ты можешь развестись.

Ангелика зевает, и зевок ее душераздирающе похож на вздох, затем она отвечает:

– Ты же знаешь, что я не верю в брак по любви.

Он спрашивает:

– Почему?

Конечно, Алекс знает, что родители Ангелики развелись, когда дети были совсем маленькими. Еще он знает, что, когда Ангелике едва исполнилось восемнадцать, ее отец, впав в умопомешательство, выбросился из окна лечебницы и погиб.

Ангелика отвечает лишь:

– Ах, Aljosha.

Aljosha. Она дала Алексу это прозвище, потому что хотела называть его как-то по-особенному, не «Алекс» или «Шурик», как называют другие. Алекс зовет ее «Ангели», «Энгсляйн» или «Ее Светлейшее Высочество графиня Ангелика Элизабет», когда хочет немного подурачиться.

Ангелика потягивается, показывая, что хочет спать, – она и правда сонная. Алекс молча сидит на табурете, который сам и соорудил. Для нее. Алекс нашел эту квартиру – для нее. Смастерил мебель, нарисовал на голых стенах лошадей, заплатил за первый месяц аренды, заехал за Ангеликой на Мюнхенский вокзал, куда она прибыла со слезами на глазах и двумя чемоданами, и привез сюда. Ангелика потом и сама не могла объяснить, почему плакала, ведь на самом деле все было хорошо. Она никогда не чувствовала себя как дома, пока жила на севере Германии, где ее супруг руководит школой, а сама она работала учителем. Супруг ничего не мог поделать: бескрайние просторы и мрачная зимняя темнота делали Ангелику несчастной, как и одиночество и сознание того, что семья и все друзья находятся за много часов езды на поезде. Только Алекс, которого Ангелика в то время считала почти членом семьи, Алекс, лучший друг Кристеля, ставший для нее вторым братом – более взрослым и веселым, частенько приезжал погостить.

Алекс решил изучать медицину в Гамбурге, хотя тоже терпеть не может Северную Германию. Ангелика приняла это за жалость и была ему благодарна – да, вначале она испытывала в первую очередь благодарность, однако позже эта благодарность переросла в нечто большее, много большее.

Алекс снова начинает говорить, Ангелика этого ждала и даже не открывает глаз:

– Мы будем работать. Я буду рисовать, переводить и создавать такие скульптуры, каких никогда еще не создавал, буду сидеть на берегу Изара и за деньги писать портреты. Что ты на это скажешь? Еще я могу давать уроки русского, а ты будешь выступать со своей блокфлейтой, публиковать стихи и рассказы, мы будем вкалывать как проклятые, и в один прекрасный день эмигрируем.

– В Москву, в Москву! – с усталой иронией в голосе произносит Ангелика, цитируя Чехова. Между ними существует негласное правило: не говорить о войне, даже не упоминать ее, потому что в их отношениях не должно быть ничего некрасивого, и говорить о Москве как о Москве, которую знал Чехов. Которую знал отец Алекса.

– W Rossiju, – без всякой иронии бормочет Алекс. Прежде во время таких разговоров он вяло говорил, что доучится и станет настоящим врачом, уважаемым человеком и высокооплачиваемым профессионалом, способным прокормить семью. Но Ангелика все равно никогда ему не верила.

Мужу она призналась раньше, чем рассказала об измене кому-либо еще. Ей была невыносима сама мысль о том, что однажды он наткнется на чужие любовные письма, как делают мужья-рогоносцы из великих романов мировой литературы.

Да, она слишком много читает, однако стоило вообразить такое развитие событий, как ей становилось настолько больно, что она предпочла сразу во всем признаться и смиренно ждать, какое наказание назначит ей уважаемый господин директор. Однако поначалу он ничего не сказал, задумался, на лице у него застыло непроницаемое выражение. Минута проходила за минутой, и Ангелике ничего не оставалось, кроме как надеяться… На что? Может быть, даже на развод. Но затем он спокойно сказал, что бросит руководство школой и переедет с Ангеликой на юг – как будто ее любовь к Алексу была лишь своего рода тоской по дому! Не то чтобы он был полностью неправ, однако и не совсем прав, и тогда они поссорились: «И речи быть не может! А как же ученики?! И самое главное – твоя военная бронь?! Неужели тебе не терпится на фронт? Не делай глупостей!»

На самом деле говорила только Ангелика, супруг ее сидел и молча слушал.

– И вообще, – кричала она, – нам нужно побыть порознь, подумать, я еще так молода, а ты – уже давно нет! – И выбежала из комнаты, как будто это он причинил ей зло – так ей почему-то казалось.

Несколько дней спустя муж сказал: школе пригодился бы человек, умеющий печатать на машинке и стенографировать, так почему бы Ангелике, его собственной жене, не стать этим человеком? Если она хочет, то может вернуться в Мюнхен на несколько месяцев – исключительно ради повышения квалификации, конечно, так мы и скажем ученикам. Да, именно в Мюнхен, именно туда, куда вернулся Алекс.

– Я не могу жить там, где постоянно натыкаюсь на твоего мужа, – утверждал Алекс, но на самом деле у него закончились деньги и вдохновение, и втайне он, должно быть, получал некоторое удовольствие, проверяя, последует ли за ним Ангелика.

И она последовала, но с пагубного благословения мужа. Порой Ангелике в голову приходила мысль о том, что Алекс – человек, которого можно любить, но с которым невозможно жить, и почти беззаботное поведение ее мужа только усиливало эту мысль. Дошло до того, что одно присутствие Алекса рядом стало откровенно неприятным, она предпочла бы просто думать о нем, мечтать о нем, как раньше, предпочла бы просто заснуть и спать. В мире снов не приходится принимать решений – тем более окончательных, любовь там существует без каких-либо последствий и совершенно безрассудно.

Алекс уже знает, когда притворный сон Ангелики сменяется настоящим, она похрапывает – но, конечно, никогда не призна́ется в этом даже себе. Алекс тоже ничего не говорит, но негромкий шум ее дыхания ему несказанно мил. Похож на мелодию флейты. До чего же хочется нарисовать ее прелестное личико, а еще лучше – забраться к ней под одеяло, да нельзя будить, слышишь, Aljosha, Ее Светлость нуждается во сне. Алексу нравится это слово – оно напоминает светлячков, и он забавляется, слушая похрапывание своей возлюбленной.

Он влюбился в Ангелику с первого взгляда. Он познакомился с ней в конюшне, куда пришел, чтобы научить Кристеля верховой езде.

– Я всегда хотела научиться ездить верхом, – дерзко сказала она, и единственная мысль у него в голове была: «Вот так, должно быть, выглядела моя мать. Тоже высокая и стройная, с такими же умными глазами и такой же нахальной улыбкой на губах. Ее голос, наверное, звучал так же звонко, только по-русски, и с той же интонацией. Старая дореволюционная Россия, должно быть, была такой же красивой и правильной, как это лицо».

Он полюбил ее с первого взгляда.

Всякий раз, когда они с Ангеликой и Кристелем совершали прогулки верхом, пешком или на велосипеде, для Алекса это было чем-то иным, чем для них, потому что он любил Ангелику. Даже когда она вышла замуж. Быть может, тогда он любил ее особенно сильно.

Сейчас она, похрапывая, лежит в снятой Алексом квартире, которая находится в двух шагах от родительского дома и куда он всегда может прийти и посмотреть на нее, свою возлюбленную, как на экспонат в музее. Не сдержавшись, он целует Ангелику в лоб, она недовольно бурчит под нос и поворачивается на другой бок.

Алекс с тяжелым сердцем покидает квартиру, стараясь не попасться на глаза любопытным соседям. Здесь приличный дом, и хозяйка слишком часто об этом напоминает. Горизонт чист, и Алекс, подобно вору в ночи, крадется из квартиры своей замужней любовницы, сейчас он не студент-медик и не солдат, а герой романа, представитель богемы. Спускаясь в темноте по лестнице, Алекс наслаждается сладкой болью разлуки, которая уже вдохновенно обжигает пальцы, но стоит открыть входную дверь, как его обдает холодом.

Снаружи поджидает ясность.

Он знает, что Ангелика никогда не выйдет за него замуж.

Знает, что Ангелика не похожа на его мать, а если и похожа, то он никогда об этом не узнает: мать умерла слишком давно, слишком маленьким он тогда был.

Знает, что его Россия потеряна, более того, «его России» никогда не существовало, это мечта, как и «его Ангелика».

И он знает, что ему все равно, что он все равно ее любит, любит, любит, и, насвистывая, он уходит прочь.

Осень 1941 года

На улице еще по-летнему палит солнце, однако у Ганса в душе внезапно наступает осень. Прежде такое уже случалось, но это состояние терзает его каждый раз, как в первый, – все вокруг словно засыхает и умирает, и остается только ждать весны, возрождения всего живого. Ганс знает, что весна непременно придет, но сейчас он настолько подавлен, что с трудом встает с кровати, и присутствие Трауте он тоже переносит с трудом. Трауте много говорит, она не может не говорить, и в такие минуты Ганс снова и снова понимает: какое счастье, что у него есть Алекс, который прекрасно умеет молчать. В последнее время они почти не разговаривают, просто сидят напротив друг друга, курят и думают о России. Алекс почти забросил учебу, он снова записался на художественные курсы – сейчас, когда на Востоке одни его собратья убивают других, ничего нельзя откладывать на потом. Элизабет занята тем, что пишет своим родственникам и знакомым, оставшимся на советских землях. Можно только гадать, дойдут ли письма до получателей, и каждое утро Njanja проделывает долгий путь до православной церкви, чтобы помолиться за свою родину. Русских вечеров в доме Шморелей больше нет, а если они и случаются, то проходят молчаливо.

Одна Трауте все говорит и говорит и обижается, когда Ганс не отвечает. Ах эта слабая плоть! До чего же злит ее зов… Как ни крути, а Трауте довольно современна и не торопится говорить о браке, поэтому Ганс возвращается к ней снова и снова, как бы она его ни раздражала. Трауте бредит своей школой, Рудольфом Штайнером и его мировоззрением – антропософией (само слово звучит глупо, считает Ганс) – и снова обижается, потому что Гансу нечего сказать по этому поводу. Потом они ругаются, но из-за проклятой меланхолии у Ганса даже на ссоры нет сил.

– Жду не дождусь, когда уже уеду на трудовую повинность, – с вызовом говорит Трауте. – Разлука пойдет нам на пользу. Я тебе не собачка, чтобы гонять меня туда-сюда, то зайди, то выйди.

– Ну, – отвечает Ганс, – а я с нетерпением жду практики. Тогда у меня все равно не будет на тебя времени.

Он намеренно умалчивает о том, что будет дежурить в клинике только до двух часов. Пусть Трауте думает, что ему и так приходится нелегко, даже без ее непрерывных стенаний. Она постоянно говорит что-то типа «я тебе не собачка». Гансу нравятся умные женщины, но не те, которые упрекают его и указывают, как ему жить.

Когда Трауте отправляется в Крайбург-на-Инне, они прощаются на вокзале так же холодно и официально, как при первой встрече, – одним крепким рукопожатием. Трауте поднимается по ступенькам в вагон, напоследок оглядывается через плечо, и Гансу кажется, что у нее на лице появляется жалость. Это приводит его в ярость – зачем ему ее жалость? Если кто и заслуживает жалости, так это Трауте, которая уезжает отбывать трудовую повинность.

Он что есть мочи пинает лежащую на земле консервную банку, и та летит вслед уходящему поезду. Становится немного легче.

По дороге домой Ганс позволяет себе сделать крюк через Английский сад. В июне они с Трауте гуляли здесь под руку, но сейчас эти воспоминания не вызывают грусти. Напротив. «Осень еще толком не наступила, – думает он, – почти все вокруг выглядит таким же, как тогда; может пройти какое-то время, прежде чем с деревьев опадут листья. Внутри меня и снаружи – два разных мира, и мир снаружи на самом деле очень красив».

Одна беда: люди вокруг слишком шумные, рот у них никогда не закрывается, совсем как у Трауте. «Вот бы выбраться из города, – думает он, – вот бы оказаться в нетронутой природе, в нетронутом мире».

Вечером, сидя в биргартене, они с Алексом не без злорадства совершают величайшее в Баварии оскорбление – заказывают бутылку красного вина. Трактирщик смотрит на них с таким отвращением, что Алекс набрасывает на салфетке его нелепый карикатурный портрет, и Ганс впервые за долгое время по-настоящему смеется. Этот вечер похож на первые тайные встречи у перелеска на краю тренировочной площадки – еще до появления Трауте, до нападения на Советский Союз. Беззаботными те встречи уже не были, но все равно отличались. Когда трактирщик приносит вино и, не говоря ни слова, уходит прочь, Ганс начинает делиться мыслями, которые пришли ему в Английском саду.

– Скоро нас назначат санитарами-фельдфебелями, – говорит он.

– По крайней мере, этому мы обязаны не своим военным заслугам, – отвечает Алекс и театрально, словно знаток, покачивает бокалом с вином. Он знает, что трактирщик где-то там, наблюдает злыми глазами, и не может удержаться от провокации.

– Верно, – отвечает Ганс, – но это означает, что скоро мы вырвем себе клочок свободы. Санитары-фельдфебели не просиживают штаны в казармах. Не знаю, как тебе, а мне хочется выбраться из города.

Алекс пробует вино, громко причмокивает и одним глотком опустошает половину бокала.

– Итак, что скажешь? – спрашивает Ганс.

– Ну, – говорит Алекс после недолгого колебания, – если мы отделаемся от практики, то я с удовольствием погляжу на мир. Отправлюсь в приключение.

– Ангелика не будет возражать? – осторожно спрашивает Ганс.

Алекс пожимает плечами:

– Порой мужчине нужно побыть в одиночестве, – говорит он, и это «одиночество» как бы само собой включает Ганса.

Ганс переживал, что с появлением Ангелики он потеряет Алекса навсегда, однако опасения его не оправдались. Поначалу они даже пытались встречаться втроем или вчетвером с Трауте, но ничего хорошего из этого не вышло. Дело никогда не доходило до ссор или какого-то противостояния, Ангелика общалась с Гансом исключительно дружелюбно, но смотрела на него так же неодобрительно и холодно, как Элизабет. Есть определенная трагикомичность в том, что Алекс всю жизнь искал женщину, похожую на мать, а нашел копию своей мачехи. Конечно, Ганс никогда не произнесет этого вслух – у Алекса совершенно нет чувства юмора. Как бы то ни было, в определенный момент Ганс решил избегать дальнейших встреч с Ангеликой, что не составило особого труда. Как ему кажется, Алекс теперь ищет его общества больше прежнего, особенно когда газеты снова сообщают о военных успехах на советской земле или когда Элизабет получает письма от своих русских родственников. В такие дни Алекс предпочитает молчаливое курение с Гансом общению с возлюбленной. Правда, когда об Ангелике все-таки заходит речь, то Алекс отзывается о ней в самых лестных выражениях. Возможно, даже слишком лестных. Лишь однажды он обмолвился о том, что у Ангелики есть другой мужчина, более того – она замужем.

– Но чисто формально, – сразу же отмахнулся он, когда Ганс захотел узнать подробности. На этом тема была закрыта, однако Ганс понял: отношения с Ангеликой не такие безоблачные, как Алекс пытается себе внушить. Почему-то это успокоило, быть может, даже немного обрадовало: теперь у них было еще больше общего. Однако Ганс по крайней мере не скрывает, что Трауте действует ему на нервы. Он до сих пор не ответил ни на одно из писем, которые она прислала ему из своего захолустья.

– Значит, решено! – кричит Ганс и поднимает бокал: – Отправимся же навстречу приключениям!

– Na sdarowje, – отвечает Алекс.

К немалому удивлению, даже страшная бюрократия не встает на пути их планов: главный врач без колебаний подписывает практикантам Шморелю и Шоллю заявление на отпуск. Алекс рад, а Ганс еще больше укрепляется в уверенности: этой стране больше не нужны врачи. Нет, это остальной мир должен исцелиться от неметчины, что, судя по всему, вряд ли произойдет.

У Алекса есть старая лодка, на которой они хотят проплыть по Дунаю, захватив с собой только зубные щетки, ни дать ни взять – настоящие бродяги. На короткое время планирование, вернее игра воображения, затмевает все остальное: политику, сердечные дела, даже свинцовую меланхолию Ганса. Однако в глубине души всегда остается страх, что по какой-то причине ничего не получится, что кто-то подставит подножку – не столько главный врач, которого, похоже, ничуть не заботит их присутствие или отсутствие, сколько отечество, которое в любую минуту может призвать их в армию, как всю роту, так и всего нескольких человек, и направить бог знает куда: фронтов более чем достаточно. Каждую минуту они проживают под контролем Гитлера.

– Кристель сейчас в Страсбурге, – однажды говорит Алекс, когда они стоят во дворе клиники и курят бок о бок.

– Что он там забыл? – удивляется Ганс.

– Что он там забыл? Его туда направили, он служит в люфтваффе.

– Но у него жена, ребенок…

– Тем, кто отдает приказы, все равно, – презрительно отвечает Алекс и в знак уважения к старому другу, которого сослали подальше на Запад, пускает колечко дыма, пусть даже не совсем правильной формы. Ганс с удивлением качает головой: как-никак, а у Кристеля маленький ребенок…

– И рождение второго не за горами, – бормочет Алекс. Ганс удивленно моргает. – Дарить детей фюреру – дело благое, однако после того, как оно сделано, тебя просто отправляют в Страсбург.

Гансу и Алексу везет. Ничто не мешает их планам, разве что погода: небо над головой зловеще серое. Сойдя с железнодорожной станции, они поднимают лодку высоко над головой и начинают идти – Ганс впереди, Алекс позади. Кроме весел, прижимаемых ими к борту лодки, у них с собой лишь то, что помещается в карманах. Когда они опускают лодку в воду Дуная, начинается дождь.

– Что скажешь? – спрашивает Ганс. – Рискнем?

– Конечно, – отвечает Алекс. – Плохая погода меня не смущает. Сил больше нет терпеть это лживое солнце.

И Ганс смеется над тем, как похожи порой их мысли.

Осень 1941 года

Открыв входную дверь, Инге Шолль не на шутку удивляется, когда видит перед собой двух промокших насквозь мужчин. В одном из них она узнает своего младшего брата Ганса, второго же за лодкой почти не разглядеть. Инге держит в руках кухонное полотенце: мама сейчас моет посуду, а она вытирает.

– Добрый вечер, сестренка, – говорит Ганс и лукаво улыбается: – Знаешь, одного полотенца нам двоим будет мало.

Инге радостно кричит:

– Мама, мамочка, скорее сюда! Ганс приехал!

Слышно, как мать торопливо спускается по лестнице: жилые помещения находятся на втором этаже, а на первом располагается отцовская контора, сквозь молочно-белые стекла в двери виден свет – значит, отец до сих пор работает. Мать тяжело дышит, добравшись до нижних ступеней, она уже немолода и в последнее время сильно исхудала: колики не дают покоя. Однако глаза у нее видят по-прежнему ясно, и причину неожиданного визита она понимает гораздо раньше, чем ее взволнованная дочь.

– Так-так, – смеется она, – у нас здесь жертвы кораблекрушения!

Двум бродягам приходится отказаться от своего первоначального плана: заехать в Ульм, быстро заделать дыру в лодке и сразу же отправиться в путь. Инге не терпит возражений. Первым делом она приносит полотенца, затем – старую одежду Ганса. Очень старую. Поношенная рубашка гитлерюгендцев налезает на Алекса впритык, и Ганс рад, что ему Инге приносит что-то другое. Мать на кухне тем временем разогревает остатки только что законченного ужина, через приоткрытую дверь слышно, как она тихонько напевает.

– Лодка пусть останется за дверью. О ней позаботитесь позже, – почти строго говорит Инге. – Главное сейчас – здоровье.

Вскоре Ганс и Алекс, одетые в узкие рубашки и короткие брюки, сидят за большим кухонным столом, пьют чай и едят суп. Не совсем так они представляли свое приключение, но что поделать. В первый же день они весьма драматично перевернулись, пробили днище лодки и на ближайшей железнодорожной станции обменяли мокрые насквозь купюры на билеты до Ульма.

– Мы столько о вас слышали, – говорит Инге, обращаясь к Алексу, и с любопытством подпирает голову руками: – А вы настоящий русский?

Алекс смеется и говорит чуть ниже, чем обычно:

– Da, nastojaschij russkij!

Ганс шутливо предупреждает:

– Не подначивай его, а то он весь вечер будет болтать по-русски и разобьет все наши стаканы!

Инге хихикает, а фрау Шолль молча улыбается, потому что всегда души в Гансе не чаяла, отчего остальные ее дети порой были не в восторге. В десять лет Ганс чуть было не оказался между движущимися льдинами во время ледохода, отец спас его в последний момент, и тот отделался лишь несколькими ссадинами. С тех пор при взгляде на повзрослевшее лицо сына фрау Шолль всегда вспоминает о Божьей милости. Еще она знает, что Ганс всегда старался быть послушным ребенком и что это давалось ему труднее, чем остальным детям, поэтому она улыбается и поглаживает золотой крестик, висящий на тонкой цепочке у нее на шее.

В очередной раз опустошив тарелки и чашки, Ганс и Алекс, в которых больше ничего не влезает, начинают собираться к отъезду. Однако Инге вмешивается:

– Нет, нет, нет, не может быть и речи! Конечно же, вы останетесь на ночь. Вернер уехал, его кровать все равно пустует.

«Почти все кровати пустуют», – думает Ганс. Его младшая сестра Лизерль работает няней где-то под Тюбингеном, самая младшая – Софи – отбывает трудовую повинность в приюте на границе со Швейцарией. Вернеру – единственному брату Ганса, самому младшему из детей – сейчас девятнадцать, и он служит во Франции. Ганс смотрит на большой кухонный стол, а потом на бледную мать. Каким пустым, должно быть, кажется ей этот стол теперь, когда уехал и Ганс! Только Инге всегда рядом, она мамина помощница и отцовский секретарь, она словно срослась с домом, и Ганс от всего сердца желает ей поскорее выйти замуж. Иначе ей отсюда не выбраться. Как бы Ганс ни любил своих родителей, – и своего строгого отца в особенности, – он знает, что Инге приходится нелегко. Быть может, именно поэтому она не хочет отпускать их с Алексом.

– В такую погоду нельзя спать на улице! – восклицает она и осуждающе поднимает указательный палец: – Так и помереть недолго.

Не сосчитать, сколько раз Ганс спал под открытым небом – со своими товарищами по гитлерюгенду, как солдат, в любую погоду, – однако Инге и слышать ничего не хочет. Она уже поднимается в мансарду, в бывшую комнату братьев, чтобы застелить кровати свежим бельем. Мать только молча улыбается ей вслед.

– Эх, мамочка, неужели с твоей дочерью никак не договориться? – укоризненно спрашивает Ганс, но потом смеется и целует мать в щеку.

Немного отвернувшись от стола, Алекс прикрывает зевок коротким рукавом рубашки, однако Ганс все видит и думает: глупо отказываться провести эту ночь в теплой постели, да он и сам устал. Еще он может показать Алексу фотографии из Парижа, путевые заметки из Швеции и вообще – всю свою прежнюю жизнь. Алекс столько рассказывал о своем детстве в России: три коротких года оказались источником бесконечных историй и анекдотов. Теперь Ганс должен показать ему Ульм, каким бы скромным он ни казался по сравнению с великой царской Россией.

Возвращается раскрасневшаяся Инге и говорит, что кровати готовы.

– Хорошо, мы останемся, – сдается Ганс, – но рано утром уедем.

– А лодка? – спрашивает Алекс.

Ганс напрочь забыл о пробоине – он вообще склонен либо не замечать препятствия, либо не считать их таковыми в зависимости от настроения.

– Починим завтра, – предлагает он.

– Лучше сейчас, – возражает Алекс и едва заметно кивает, указывая на Инге, которая радостно потирает свои трудолюбивые руки. Алекс прав: если они будут возиться с лодкой завтра утром, то не уедут.

На мгновение Ганс задумывается, не позволить ли лени вопреки здравому смыслу победить, но в конце концов соглашается:

– Хорошо. Давай спустим лодку в подвал, там есть все необходимое.

Основную работу предстоит выполнить Алексу, чьи руки годятся для создания не только бюстов Бетховена, но и вполне полезных вещей. Ганс всегда любил строить шалаши, плоты, плотины и все такое, но не отличался большим мастерством и потому никогда не мог полностью воплотить свои идеи в жизнь. Впрочем, заделать небольшую дырку в днище лодки – невелика хитрость, а если и окажется таковой, то Алекс что-нибудь да придумает.

Женщины скрываются на кухне, чтобы второй раз за вечер помыть посуду, а Ганс с Алексом выходят на улицу и взваливают на плечи еще влажную лодку. Лестница в подвал старая, узкая и неровная, спустить по ней лодку – та еще задача. Теперь Алекс идет впереди, а Ганс – сзади, нетвердым шагом они спускаются по ступенькам. Дверь в подвал закрыта – и это странно: в детстве она всегда была нараспашку. Ганса осеняет внезапная догадка, но не успевает он произнести ни слова, как Алекс уже толкает дверь.

Колокольный звон, и объявление: «Here is the BBC News» 2. Герр Шолль стоит спиной к двери, склонившись над верстаком, где, судя по всему, лежит радиоприемник. Он выпрямляется и, обернувшись, вглядывается в лицо незнакомого молодого человека в плохо сидящей коричневой рубашке и с чем-то тяжелым на плече. Диктор говорит по-английски, и герр Шолль понимает: выключать радио нет смысла, пусть работает себе.

– Это Томас Манн? – спрашивает незнакомец.

– Пока нет, – бесстрастно отвечает отец.

В подвал втискивается Ганс, «чем-то тяжелым» оказывается деревянная лодка, и Ганс обращается к отцу:

– Папа, это мой друг Александр Шморель.

Он говорит это тоном, который мгновенно возвращает герру Шоллю уверенность и ощущение безопасности, и тот отвечает, коротко бросив на сына строгий взгляд:

– Вам следовало постучать.

Затем закрывает дверь и делает радио погромче.

1933 год

Небо над полем светлое и ясное, как глаза новорожденного, воздух как никогда чист, а по земле радостно шагают брат и сестра. Они с трудом сдерживают веселость, девочка несет корзинку с яйцами, взятыми у крестьянина, – мать велела, их нельзя разбить. А девочке очень хочется попрыгать и потанцевать, солнышко так тепло светит, а впереди – длинная ровная дорога, иди себе и иди. Мальчик идет впереди, ему нет еще и пятнадцати, но гордо выпяченная грудь в коричневой рубашке хорошо смотрелась бы и в солдатской шинели.

– И тогда, Инге, – говорит мальчик, – придут коммунисты, марксисты и все остальные, толпой нападут на нашу дорогую родину. Как ты думаешь, Инге, что тогда будет?

Инге хихикает, в корзинке перекатываются яйца.

– Не знаю, ты мне скажи.

Все она прекрасно знает, каждый немец должен это знать, потому и хихикает.

Мальчик забегает вперед, преграждает девочке дорогу и вскидывает правую руку – жест представляет собой нечто среднее между немецким приветствием и знаком остановиться.

Мальчик кричит:

– Гитлер встанет перед ними и остановит их нашествие громким, нескончаемым приказом «стоять!». А за спиной у него будет целая армия, и мы с тобой, Инге, мы тоже будем там!

Инге хохочет, хохочет всем телом, отчего в корзинке разбиваются два яйца, повсюду желтая слизь, мама будет ругаться. Отец тоже, но не из-за яиц. Ничего не поделаешь: отец вечно устраивает много шума из ничего, думает Инге. Сегодня такой славный день, единство – это славно, скоро все немцы поладят, как сегодня ладит со своим братом Инге, скоро все они будут братьями и сестрами, как братья и сестры Шолль. И Гитлер будет их отец, потому что нет нужды в отцах, которые ничего не понимают и устанавливают свои правила, теперь дети будут маршировать с Гитлером. Вперед, вперед!

Место молодых – вместе с молодыми, у Ганса есть друзья в гитлерюгенде, и не только друзья: на Ганса равняются, с таким рвением он скоро поднимется на вершину, многие последуют за ним, не только Инге со своей корзинкой яиц. В глубине души Ганс давно знал, что ему суждено стать лидером, суждено изменить этот мир, вот только не знал как – но теперь Гитлер скажет, что делать. Гитлер – великий, умный человек, таким Ганс станет, когда пройдет обучение в гитлерюгенде и по-настоящему вырастет. У них есть цели, у Германии снова есть цели! Если придут красные или прохвосты из «Союза католической молодежи», то им не поздоровится – как на днях после службы в церкви. Не стоит католикам наглеть, Гитлер сокрушит то, что не сокрушили кулаки Ганса. Ему тоже хорошо досталось, но в компании других гитлерюгендцев забываешь о боли, по вечерам они сидят у костра и поют, и песни эти эхом разносятся по всей стране.

К тому времени, как Инге с Гансом приходят домой, отец уже поднялся из своей конторы. Это видно, как только входишь в дом: фотография Гитлера убрана в ящик, и на стене зияет белое квадратное пятно.

Ганс вешает фотографию снова. Каков отец, таков и сын – Ганс давно научился упрямиться. Выбегает мама:

– Ох, бедные яички!

Мама не ругается, только выглядит немного грустно. Она уходит на кухню с оставшимися яйцами, и в дверях гостиной появляется отец. Теперь, знает Инге, снова будут слезы.

Оказывается, отец прознал о драках, которые устроили ребята из гитлерюгенда, прознал о подвигах Ганса, которые считает глупостями. Мальчишки должны драться, думает Инге, и те другие заслужили взбучку, но отец вообще категорически против Гитлера, он всегда видит все в черном свете.

Отец громоподобно спрашивает: неужели Ганс думает, что играть в войну весело? Что он знает о жестокости? Кто из них двоих был на войне – Ганс или он, отец? Борьба с инакомыслящими – это только начало, вскоре в ход пойдет оружие, бомбы. Именно этого Гитлер и хочет – неужели Ганс настолько глуп, что не понимает?

Глаза Ганса наполняются слезами, слезы бегут по детским щекам, но голос звучит твердо и упрямо:

– Что ты вообще знаешь о современном мире, отец? Вы навлекли на Германию хаос эпохи, но Гитлер наводит порядок, чтобы у нас была молодость! Настоящая молодость и будущее! Я не позволю говорить о Гитлере в подобном тоне!

Инге бросается мимо отца в гостиную и принимается играть на пианино патриотическую песню «Адольф Гитлер проложит путь к блаженству» – так она больше не слышит крики, но вместе с тем оказывает отцу сопротивление, а брату – поддержку. Прибегают младшие брат и сестры и с любопытством наблюдают за происходящим. Вернер тоже хочет вступить в гитлерюгенд, а Софи – в «Союз немецких девушек», Лизерль пока не знает, но, скорее всего, последует примеру старшей сестры.

В конце концов, отец не может им запретить, песня звучит задорно, а слезы брата обладают особой убедительной силой.

Отец поднимает руки, словно сдаваясь, он больше не выглядит сердитым, только усталым. Он удаляется к себе в кабинет и не показывается до обеда, фотография Гитлера остается висеть на стене. Ганс и Инге довольны: раньше отец кричал больше, но теперь, наверное, настроен менее категорично. Быть может, однажды они его переубедят, обратят в свою веру. А если и нет, то не важно – будущее принадлежит не ему, а им. Ганс вытирает остатки слез рукавом, и там, где ткань становится влажной, ее коричневый цвет делается только темнее.

1.Corpora delicti – улики (лат.).
2.«В эфире новости Би-би-си» (англ.).

Pulsuz fraqment bitdi.

4,2
11 qiymət
10,96 ₼
Yaş həddi:
18+
Litresdə buraxılış tarixi:
15 mart 2024
Yazılma tarixi:
2023
Həcm:
310 səh. 1 illustrasiya
ISBN:
978-5-04-200282-3
Naşir:
Müəllif hüququ sahibi:
Эксмо
Yükləmə formatı:

Oxşar kitablar