Kitabı oxu: «Невероятное преступление Худи Розена»
Переводчик: Александра Глебовская
Редактор: Анастасия Маркелова
Издатель: Лана Богомаз
Генеральный продюсер: Сатеник Анастасян
Главный редактор: Анастасия Дьяченко
Заместитель главного редактора: Анастасия Маркелова
Арт-директор: Дарья Щемелинина
Руководитель проекта: Анастасия Маркелова
Дизайн обложки и макета: Дарья Щемелинина
Леттеринг: Владимир Аносов
Верстка: Анна Тарасова
Верстка ePub: Юлия Юсупова
Корректоры: Диана Коденко, Марк Кантуров
Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.
Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
© 2022 by Isaac Blum
This edition published by arrangement with The Deborah Harris Agency and Synopsis Literary Agency
Иллюстрация на обложке © Lily K. Qian
© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина Паблишер», 2024
⁂


Моим родителям
Глава 1,
в которой я, по случаю празднования Ту бе-ава1, делаю первый шаг к своей погибели
По прошествии времени я попытался объяснить ребе Морицу, что такого смешного в том, что мое страшное преступление спасло всю нашу общину. Он ничего не понял – то ли слишком рассвирепел, то ли голова у него была занята другими мыслями, то ли у него вообще нет чувства юмора.
Теперь-то мне не до смеха: из-за этой истории я лишился будущего, попал в реанимацию, непоправимо испортил репутацию и себе, и всему своему семейству. Но тогда казалось – забавно.
Началось все в Ту бе-ав, один из самых малопонятных еврейских праздников. Я – из ортодоксов2, но даже я толком не помню, что там за история. Вспомнил, только когда выглянул в окно и увидел девушку в белом. Она шла по тротуару на противоположной стороне улицы.
Сам я был на занятии по галахе3 – учил еврейский закон. Обсуждали мы ритуальное омовение рук. Ребе4 Мориц ходил туда-сюда перед доской, читал выдержки из «Шулхан-арух»5, время от времени что-то писал на доске по-английски или по-древнееврейски.
Я иногда отвлекался, потому что рядом со мной Мойше-Цви Гутман чавкал овсяными хлопьями, а еще иногда отвлекался, потому что Эфраим Резников читал «Шулхан-арух» по своей книжке, но у них с ребе Морицем выходило вразнобой. Но сильнее всего меня отвлекали попытки вспомнить, чему же посвящен праздник Ту бе-ав.
Спросить лучшего друга Мойше-Цви я не мог – он бы стал надо мной смеяться из-за моего невежества. Мойше-Цви учится очень старательно, и, если ты не дотягиваешь до него в знаниях, он тут же дает тебе понять, какой ты шмук6. Поэтому я просто уставился в окно – мол, ответ можно найти где-то там, на улице. И нашел.
Потому что девушка вдруг начала танцевать, поводить руками, покачивать телом.
Тут я и вспомнил, что Ту бе-ав как-то связан с танцующими девушками и виноградом – в библейские времена урожай винограда был довольно важной штукой. Пока убирали виноград, все незамужние девушки из Иерусалима отправлялись на виноградники и танцевали там, одетые в простые белые платьица. А поскольку все девушки были в простых белых платьицах, юношам было не разобрать, богатая это девушка или бедная и даже какого она роду-племени. Воцарялось эдакое всеобщее равенство, и юноша мог выбрать себе жену, не думая о том, бедна ли она и не происходит ли из какого-нибудь нехорошего рода, соперничающего с его родом.
На девушке за окном не было белого платьица, у нас все-таки двадцать первый век. На ней была белая футболка, из-под коротких рукавов выглядывали худенькие руки. Футболка доходила до шортиков, почти полностью открывавших ее ноги. Ноги кончались белыми адидасовскими кроссовками с голубой полоской.
Она танцевала. Почему она танцевала? Рядом на тротуаре не было никого, кроме белой собачки. Я подумал: странное поведение, но кто их знает, нееврейских девушек, может, они все время танцуют для своих собак. Я без понятия. Мне вообще не положено глядеть на нееврейских девушек. Наверное, бывают и еврейские девушки, которые так одеваются, но я ни с одной такой не знаком. Да если она и еврейская девушка, одетая таким образом, мне все равно не позволено на нее смотреть.
А потом она перестала танцевать, подошла к стволу дерева, нагнулась, подняла мобильный телефон. Она что, снимала свой танец на видео? Девушка выпрямилась, огляделась, поймала мой взгляд. Ну или мне так показалось. Трудно сказать на таком расстоянии, но, когда она посмотрела на меня – или на нашу школу, – я рефлекторно отвел глаза, уставился на доску и на ребе Морица. Трудно представить себе больший контраст, чем между ребе и девушкой. Он был в плотном черном костюме, с огромной бородой. Кроме того, когда Мориц говорил, он плевался. На верхней губе у него блестели капельки слюны.
– Почему, согласно тексту, мы должны, вставая по утрам, омывать руки? – спросил ребе. – Почему, прежде чем пройти четыре локтя7, мы должны совершить омовение?
Рувен тут же зачастил:
– Ночью у злых духов появляется возможность войти в наше тело. Вот мы их и смываем – духов.
– Великолепно. Как сказал Рувен, ночью мы уязвимы, – продолжал Мориц, причем голос его нарастал до самого «уязвимы», а потом пауза – и голос пошел вниз, – не только для злых духов, но и для чего еще? – Опять нарастание, вместо вопросительного знака – тонкий писк. – Для чего еще?
Опять Рувен:
– Приходят духи, и, по одному из прочтений, души наши уходят, да?
– Верно. Души уходят через руки. Когда мы совершаем омовение и произносим молитву «Мойде-анье»8, души наши возвращаются, и мы готовы служить Хашему9.
У Морица все речи заканчиваются одинаково – служением Богу.
– А если надеть перчатки? – поинтересовался Мойше-Цви. Он еще не доел свои хлопья, но тут сделал паузу и помахал пластмассовой ложкой, забрызгав стол каплями молока. – В смысле когда спишь. Потом все равно нужно мыть руки?
Ребе Мориц перестал ходить.
– Хороший вопрос, – сказал он. – Я бы ответил, основываясь на тексте, что, если на тебе перчатки, душа останется в теле. Хотя, разумеется, спать в перчатках непрактично.
– Ясно, – сказал Мойше-Цви, почесывая голый подбородок. – Ну а если в перчатках будет дырочка? Какого душа размера? И она умеет… пролезать?
– Мне кажется, вопрос не в том, какого размера дырочка в перчатках, а в том, знает ли тот, кто надел перчатки, о ее существовании, – ответил ребе Мориц.
Вечная история. В иудаизме есть законы почти на любой случай: как закалывать животных, как смотреть телевизор, не нарушая при этом шабес (нашу Субботу, день отдыха), когда и как долго воздерживаться от пищи в дни поста (у нас их много). Но фишка в том, что следовать законам обязательно только в том случае, если вы про них знаете. Если вы еврей, но сами почему-то не в курсе, вы вообще не обязаны соблюдать эти законы. Ну это, типа, как пойти в «Уолмарт» и стащить кучу всякого барахла, потом приходит полицейский и хочет вас арестовать, а вы такой: «Стоп-стоп, я понятия не имел, что эти вещи нельзя брать, не заплатив», – а полицейский на это: «А, ну ладно, простите, пожалуйста. Хорошего дня. Смотрите свой краденый телик».
У меня тоже был к ребе вопрос, но я так увлекся происходившим за окном, что вопрос куда-то ускользнул. Как и девушка – была и нет.
– А если дырка довольно большая? – не отставал Мойше-Цви. – Такая большая, что вы не сможете потом отрицать, что знали про нее? Ну, например, так повернули руку, что вам дырку не видно, но вы ее все равно чувствуете.
– Тогда омовение необходимо.
Ребе Мориц снова взял книгу и собирался перевернуть страницу, но Мойше-Цви все не унимался.
– А если, допустим, Худи спит в перчатках, знает, что там дырка, а потом я как тресну его по голове тяжелым куском арматуры – и он из-за травмы головы забудет про дыру в перчатке?
Ребе Мориц призадумался, несколько раз медленно, размеренно кивнул.
– Все зависит от того, в каком состоянии рассудка он пробудится ото сна. Пошли дальше?
– Нет, – сказал Мойше-Цви. – Мы еще не поговорили о том, можно ли спать в перчатках без пальцев.
– Ой, Мой-ши-и-ик.
Мориц поехал дальше. Заговорил про собственно омовение, как его делать правильно. Я не слушал – отчасти потому, что, если не знать, как правильно, можно делать по-своему. Но в основном не слушал я потому, что совсем отвлекся, глядел в окно, высматривал эту праздничную девушку в белом. Она исчезла, и я начал сомневаться, видел ли ее вообще. Может, она просто плод моего воображения, физическое воплощение моих мыслей о Ту бе-аве, образ девушки, танцующей в платье на сборе винограда, сложившийся у меня в голове.
Нужно было это выяснить.
Я встал из-за стола. Мойше-Цви, когда я проходил мимо, вручил мне пластмассовую миску из-под хлопьев. Я вышел, допивая сладковатое молоко. Выбросил миску в урну у входа, надел свою черную шляпу.
Когда я иду погулять, то всегда стараюсь надеть пиджак и шляпу. Чтобы выглядеть солидно и почтенно. «Респектабельно», как говорит мой папа.
Лето еще не кончилось, на улице пахло скошенной травой. Вдалеке жужжала косилка. Деревья, растущие вдоль улицы, покачивались под приятным ветерком.
Обычно я хожу медленно, задумавшись. Не обращаю внимания, ни где нахожусь, ни куда направляюсь. Но сегодня я двигался целеустремленно, систематично осматривал все перекрестки, бросал хотя бы один взгляд на каждую улицу.
Увидел я ее на Целлан. Она дергала за поводок, тащила за собой собачку, но та учуяла что-то интересное у ствола дерева и рыла землю, согнув лапы, сопротивляясь.
Я медленно двинулся к девушке, с каждым шагом нервничая все сильнее. Я ни разу еще не говорил ни с одной из живущих по соседству девушек. Студентам иешивы10 не разрешается говорить с девушками, а уж тем более с девушками в такой одежде. Я, собственно, и не хотел с ней говорить. Но что-то меня заставляло. Меня к ней тянуло, как будто я попал в какой-то намагниченный луч из научной фантастики.
Нынче Ту бе-ав. Она в белом. Может, именно этого от меня и хочет Бог.
Она занималась собакой и не заметила, как я подошел. Я попытался придумать умную фразу, чтобы начать разговор.
– Э-э… – сказал я.
Взвесив множество равнозначных вариантов, я решил, что «э-э» подходит лучше всего.
– Ой! – Она подняла голову.
Собака воспользовалась возможностью, рванула к дереву и принялась шумно его обнюхивать. Пока девушка меня разглядывала, собака успела описать ствол.
Вид у девушки был такой, будто у меня восемь голов.
– Классная шляпа, – наконец сказала она.
Глаза у нее были темно-карие, иссиня-черные волосы связаны в тугой хвост.
– Спасибо, – ответил я. – Это борсалино.
Шляпа – самое ценное мое имущество, подарок родителей на бар-мицву11. Девушка не ответила, и я поведал ей, что шляпа итальянская.
– Ясно, – сказала она.
Я неловко переступил с ноги на ногу. Успел вспотеть. Ветерок стих, жара стояла страшная – в этом, наверное, все дело.
Мне хотелось сбежать. Было видно, что и ей хочется тоже. Когда собака потянула за поводок, у девушки на лице нарисовалось облегчение, она сделала шаг в сторону.
– А как зовут собаку? – спросил я. Вообще-то не собирался. Собирался промолчать. Пусть себе идет – а я тихо-мирно проживу всю оставшуюся жизнь без таких вот неловких ощущений. Но все-таки я заговорил, почти против воли.
– Борнео, – ответила она. – Ну, как остров.
Я про Борнео никогда не слышал, но решил не подавать виду.
– А, ну да, – сказал я. – Остров. Типа… в океане. – Острова ведь обычно там, верно? В океане. – А как тебя зовут? – Вырвалось само, я не успел удержать.
– Анна-Мари. – Фамилию она тоже назвала, Диаз-что-то-там, но я не расслышал.
– Блин, – сказал я. Что-то слова совсем перестали мне подчиняться.
– Чего? – не поняла она.
Спрашивая ее имя, я надеялся втайне, что она Хая или Эстер. Так ведь нет. Она Анна-Мари. Просто Анна – еще можно было бы на что-то надеяться. Я уже понял по шортам, что она не больно религиозная и уж явно не фрум12 – не как я. Анна без дефиса еще худо-бедно могла быть еврейкой, пусть и светской. Тут поблизости живут кое-какие светские евреи. В соседнем городке есть реформистская синагога и гастрономия.
Но Анна-Мари? Самое что ни на есть гойское13 имя.
Когда Анна-Мари дернула локтем и потянула за поводок, над воротом футболки мелькнул крестик. Прыгнул туда-сюда на серебряной цепочке прямо между ключицами. Я смотрел в полном отчаянии.
Она явно опять решила уйти.
– Я Худи, – сказал я.
– Худи?
– Типа, как свитер. – Я сделал движение, будто накидываю на голову капюшон.
Анна-Мари протянула мне руку для пожатия. Я посмотрел. Пальцы тонкие, ногти аккуратно выкрашены в аквамариновый цвет. Аквамарин. Анна-Мари. Страшно хотелось пожать аквамариновую руку Анны-Мари. Я оглянулся – не видит ли кто. Никого. И все равно не смог. Бар-мицва позади, мы с ней не женаты, дотрагиваться до нее нельзя. Так и таращился на ее руку, пока она ее не убрала.
– Ладно, Худи, нам с Борнео пора.
– А ты тут неподалеку живешь? – спросил я.
– Нет. Я, типа, на такси сюда езжу с собакой погулять.
Я рассмеялся, напряжение слегка спало.
– Дурацкий вопрос, – сказал я. – Приятно было познакомиться, Анна-Мари.
Она сделала шаг, потом оглянулась и вытащила телефон.
– Кстати, у тебя какой ник в Инсте? Подпишусь.
Я знал, что она имеет в виду Инстаграм14 – приложение для фотографий, которое устанавливают на смартфоны. Мне им пользоваться не разрешалось, но я не хотел об этом говорить. Полез в карман, достал свой телефон.
Увидев его, Анна-Мари прямо засияла. Улыбка озарила все ее лицо. Потом раздался смех.
– У тебя «раскладушка»? – удивилась она. – Так, постой. Минутку. Я должна это сфоткать. Кассиди вообще не поверит.
Я улыбнулся в камеру – приятно, что Анна-Мари мной заинтересовалась. Потому что и я ею заинтересовался. Ее ногтями. Улыбкой во все лицо.
– Прелесть какая.
То есть я прелесть. Я улыбнулся. Она, по-моему, тоже прелесть.
– Я про телефон, – уточнила она. То есть не про меня. – Маленький-то какой. Прямо игрушечный. Знаешь, – Анна-Мари продолжала смеяться, – у моей бабули тоже такой. Вам бы с ней познакомиться. Будете посылать друг другу одинаковые эсэмэски и читать книжки с огромными буквами. – Она уже прямо изнемогала от смеха. – Или сходите поужинать в четыре часа дня, почитаете меню сквозь лупу и, типа, поговорите про вязание крючком.
Я сообразил, что надо мной смеются. Вроде положено расстроиться. Но у меня не вышло. Я с радостью потусуюсь с ее бабулей. С удовольствием схожу с ней поужинать – если, понятное дело, в кошерный15 ресторан. Подтяну свои познания в вязании, чтобы с честью поддержать разговор. Будем надеяться, что Анна-Мари тоже придет, – пусть дразнит меня сколько хочет, я буду только потеть во всех своих одежках.
– Супер, – сказал я. – Попроси ее мне позвонить.
Но Анна-Мари только помахала на прощание. Я смотрел, как Борнео тащит ее по тротуару. Она повернула на Рид-Лейн, скрылась за углом.
– Иехуда.
Я поднял голову и увидел ребе Морица. Обычно если кто из нас уходит погулять во время уроков, значит, ему нужно что-то обдумать или осмыслить. Если он долго не возвращается, ребе идет следом проверить, все ли хорошо, не нужно ли ученику что-то обсудить. Я, похоже, здорово подзадержался.
– А, ребе. Очень интересное дерево, согласны? Чуть ли не лучшее дерево во всей округе.
– С тобой все в порядке, Иехуда?
– Да нормально у меня все.
– У тебя что-то на уме? – спросил Мориц.
На уме у меня была только одна вещь, поэтому я промолчал.
– А я думал, Мойше-Цви шутит, когда говорит, что дал тебе по голове.
– Вы знаете, где находится Борнео, ребе? – спросил я.
– Нет, – ответил он.
– В океане, – поведал я ему. – Это остров. Острова вообще в океане.
– Идем в школу, – сказал ребе Мориц. – Пора на молитву. По пути расскажешь мне про лучшие деревья в округе.
Я повернулся и зашагал с ним рядом.
В классе мы прочитали минху16, дневную молитву. Я пошел в бейс-медреш17, сел рядом с Мойше-Цви. Он, как всегда, молился сосредоточеннее всех, наклонялся, выпрямлялся, кончики его бело-голубых цицес18 плясали на поясе, молитвенник он прижимал к носу.
А я с трудом произносил молитвы. Попытался сосредоточиться на «Алейну»19 – прославлении Господа – и едва не забыл поклониться. И уж совсем забыл плюнуть, хотя обычно мы с Мойше-Цви всегда плевались одновременно.
Плюемся мы понарошку, потому что на полу в бейс-медреше лежит ковер. Нужно только издать соответствующий звук, такое «тьф-фу», прижав язык к передним зубам. Смысл в том, что мы протестуем против давления христиан на еврейскую молитву и отплевываемся между произнесением отдельных строк. В старых синагогах стояли специальные плевательницы – это было классно, потому что «плевательница» – отличное слово, а еще потому, что плевательницы стоило бы поставить повсюду.
Мойше-Цви несколько раз плевался по-настоящему, на пол к его ногам шлепались большие жирные плевки. Ему за это не влетело. За молитвенное рвение не влетает. Можешь на Песах принести в жертву козу, и раввины, стоя по колено в крови и глядя, как коза перед смертью сучит ногами, скажут:
– Мальчик предан своей вере.
А перестал Мойше-Цви плеваться не потому, что плевки нужно за собой убирать. Передумал он, когда соседи стали плевать ему на ботинки. Официально он это оправдал так:
– Если мы отплевываемся, дабы умерить тщеславие неверующего, это можно оправдать, но если речь идет только о протесте против средневекового преследования, значит, все это основано на светской традиции, а не на еврейском законе, в каковом случае переход к простой пантомиме вполне приемлем. Насколько я помню, ребе Исмар Эльбоген говорил…
– Дело точно не в том, что Рувен харкнул тебе на ботинки? – уточнил я у него.
– Совершенно точно.
– Прямо вот безусловно?
– А что в мире безусловно, Худи?
Когда минха завершилась, я повесил шляпу на свой крючок и вышел из бейс-медреша на солнышко. Нужно было возвращаться в главное здание на уроки, но я точно знал, что сегодня больше уже ничего не выучу.
Глава 2,
в которой я знакомлю вас со своим семейством
По понятным причинам познакомиться с моими родными вы не можете. Я про них просто расскажу. Начнем с меня. Я же тоже собственная родня.
Почти все зовут меня Худи, но это прозвище. Имя мое Иехуда – еврейский вариант имени Иуды, сына Иакова. Известен этот сын прежде всего тем, что из зависти бросил брата своего Иосифа в яму. У меня брата нет, поэтому по поводу братобросания в ямы можно не переживать.
Фамилия моя Розен.
Вы, наверное, уже мысленно нарисовали мой портрет. Если вы основываетесь на сильно преувеличенных еврейских стереотипах, то попали прямо в точку. Мазл-тов20. Я такая ходячая бар-мицва: темные курчавые волосы и весьма выдающийся нос. Я худой, среднего роста. Не больно проворный, однако бросок левой в прыжке у меня очень приличный. В нашей команде иешивы первой ступени только Хаим Абрамович забивает больше меня. Мы – единственные младшие ешиботники21, которых пускают тренироваться с университетской сборной.
Единственное, наверное, в чем я не подпадаю под стереотип, – я не ношу пейсы22. Семья у нас ортодоксальная. Весьма соблюдающая. Фрум. Но мы не хасиды23, и в некоторых вещах у нас есть свобода выбора. Папа баки стрижет коротко, я тоже.
Вы, наверное, уже мысленно нарисовали портрет моей семьи. Если вы основываетесь на сильно преувеличенных стереотипах касательно ортодоксов, вы попали в самую точку. Мазл-тов. В свою «Хонду-Одиссей» мы помещаемся только при одном условии: если кладем Хану на колени, – и вот прямо сейчас, пока я вам это рассказываю, родители наверняка вовсю стараются, чтобы нас хватало на целый минивэн.
В нашей иешиве, как и в большинстве ортодоксальных учебных заведений, двойное расписание. С утра мы изучаем иудаизм – Тору, еврейскую библию. После обеда – общеобразовательные предметы, типа историю и математику. Из школы возвращаемся в шесть вечера.
В тот день я собирался сразу после уроков пойти домой ужинать, но старшая сестра Зиппи прислала мне сообщение, что папа задержится на работе, так что ужинать всей семьей мы не будем. Вернее, так я это понял. На самом деле там было написано: «Папа задался на роте. Едем бес его».
Зиппи у нас умора24.
«Заду поглажу как он и отпишусь», – послал я в ответ.
Стройплощадка почти по дороге из школы к дому, я туда завернул по пути. Зиппи у нас никогда не ошибается, потому что – оп-па! – вот он папа, стоит на краю стройплощадки рядом с большой кучей мусора.
И мое семейство, и вся наша ортодоксальная община раньше жили в городке Кольвин. А потом многим семьям из общины жить в Кольвине стало не по карману. Некоторые перебрались сюда, в Трегарон, где открыли новую школу и новую синагогу.
Мы не из-за денег переехали. А потому что папа работает в проектировочной фирме, которая строила – вернее, пыталась построить – многоэтажку для семей, переехавших вместе с нами.
Когда было принято решение перевезти часть общины в Трегарон, папина фирма купила большое здание рядом с железнодорожной станцией. Раньше тут был кинотеатр, но он давно закрылся, здание пустовало.
Кинотеатр папина фирма снесла. На его месте теперь огромный пустырь, засыпанный песком, – похоже на маленькую Сахару.
Папа стоял и разглядывал кучу мусора рядом с бездействующим экскаватором. Солнце уже садилось, но желтые дверцы все еще ярко блестели.
– Ненависть их не знает границ, – сказал он. – И они трусы, Иехуда. Ослеплены своим фанатизмом. Мы снова и снова начинаем одну и ту же битву, поколение за поколением, тысячелетие за тысячелетием.
С того самого момента, когда мы открыли иешиву, а папина фирма купила кинотеатр, местные постоянно пытаются помешать нашему переезду. Говорят о нас как о захватчиках – мы, типа, прискачем на конях с факелами и копьями, подожжем их дома и перережем их самым кошерным образом. В онлайн-газете написали, что мы погубим их «уклад» – типа, будем ходить из дома в дом и умыкать их бекон, конфисковывать морепродукты25, днем в пятницу вытаскивать аккумуляторы из их машин, чтобы в шабес они никуда не смогли поехать. Женщине, которая сдала нам свой дом, поступали угрозы от соседей.
– Когда возникает такой страх, страх перед нами, это всегда заканчивается одним и тем же, – сказал папа. – Тем, что случилось на Украине с твоими прабабкой и прадедом. Тем, что сейчас происходит в Бруклине.
На Украине, в родном местечке26 моих предков, произошел погром. Поубивали многих мужчин-евреев, а оставшихся силком забрали в армию. Мой прадед отрезал себе палец на ноге, чтобы его не забрали. В Бруклине в последнее время было несколько нападений на евреев. Но здесь ничего такого не случится. Это же не Старый Свет. Если я, например, лишусь пальцев на ногах, то только по какой-то нелепой случайности. И это не Нью-Йорк. Трегарон – тихий сонный городишко. Не станут местные на нас нападать.
– Все везде одно и то же, – повторил отец. – Одно и то же.
Я это от него слышал и раньше, но в интонации всегда звучала надежда. Сегодня было иначе. На кучу мусора он смотрел не торжествуя, не воображая себе, как семьи евреев садятся за субботнюю трапезу, готовят на кошерных кухнях, где два холодильника27, отплевываются в новенькие блестящие плевательницы. Взгляд у него потух, он видел только мусор.
– Мы собирались начать стройку сегодня, – сказал папа. – Но вчера вечером состоялось экстренное заседание городского совета. В десять вечера оно состоялось. Чтобы изменить закон о зонировании, они созвали заседание в десять вечера. И по новому закону этот участок можно использовать только под коммерческую застройку. Никакого жилья.
Папа почесал бороду, но отнюдь не задумчиво. И вдруг будто состарился. Ему только исполнилось сорок, но в бороде уже проседь, глаза усталые, веки набрякшие.
– И все эта женщина, – добавил он.
Я огляделся в поисках женщины, но кроме нас двоих никто не вышел полюбоваться на закат солнца над пустой стройплощадкой.
– Какая женщина?
– Диаз-О’Лири, – сказал он.
Моника Диаз-О’Лири, мэр городка. Главная наша противница. Она написала статью в онлайн-газету, она организовала кампанию, по ходу которой жители начали выставлять таблички перед домами. Таблички с надписью: «У ТРЕГАРОНА СВОЕ ЛИЦО. СКАЖИ “НЕТ” НОВОМУ СТРОИТЕЛЬСТВУ».
У нашей соседки таких стояло целых две.
– И что теперь?
– Ну, можно набрать в городской совет своих людей и отменить решение, но для этого нужно поселить в городе достаточное число выборщиков, а это будет не прежде, чем мы закончим строительство, а нам к нему даже не приступить, пока не изменится состав совета. Так что не знаю. Начнем с юридических разборок.
– Я тебя понял. Только очень есть хочется. Можно сперва ужин, а потом юридические разборки?
Я зашагал к дому, оставив папу над кучей мусора. Дошел только до кошерного магазина, а там не выдержал и с голоду купил ирисок «Старберст». Кошерный магазин – единственный еврейский бизнес в городе. Он открылся в преддверии нового строительства. Принадлежит семье Хаима Абрамовича, он там тоже работает после занятий.
Американские «Старберст» не кошерные, а английские – да; в этот магазин их привозят из Англии.
Пройдя центральную часть города, я пересек железнодорожные пути и двинул напрямик через кладбище, которое отделяет деловую часть от основного жилого массива. Я тут каждый день прохожу по пути в школу, но как-то ни разу толком не вглядывался. А сегодня начал читать имена на надгробьях. Все типа ирландские: Квинн, Фланаган, О’Нил. Но нашлись еще и какой-то Бернье, Лопес, Оливьери – хоть устраивай викторину на опознание покойников.
Рядом с покойным Оливьери обнаружился такой же неживой Хоновски. Уже стемнело, но я сумел прочитать имя полностью: Мириам Хоновски. Понятно: покойная еврейка. Я улыбнулся своей предшественнице.
За последним поворотом петлистой кладбищенской аллеи я отыскал одного Коэна и одного Кантора. А вот еще одну штуку я не заметил – то ли потому, что уже стемнело, то ли потому, что закат солнца возвестил об окончании Ту бе-ава и мысли мои вернулись к Анне-Мари, ее накрашенным ногтям, к ее крестику, плясавшему у ворота футболки.
Я еще и в дверь войти не успел, а меня уже поприветствовали: с крыши рухнула коробка, задела мне плечо.
– Хана, приветик, – сказал я.
У меня целая куча самых разных сестер. Хана одна из них. Она недавно выяснила, что через окно спальни можно вылезать на крышу, и теперь у нее новое любимое занятие: стоять там и кидаться в прохожих предметами средних размеров. Начала она со штуковин потяжелее: мячей, книг. У меня до сих пор на руке синяк от степлера, которым она в меня запустила неделю назад. Но после этого она, хвала Господу, обнаружила, что снаряды полегче, но неправильной формы, вроде коробок с «Амазона», куда лучше подходят для оттачивания крышного снайперского мастерства.
– И я тоже рад тебя видеть. Как день прошел? – спросил я, глядя вверх, в темноту. Приспособиться глаза не успели – здоровенная коробка стукнула меня в висок, отскочила, наделась мне на голову.
– Меткое попадание, – объявил я из коробки.
– Спасибо, – глухо откликнулась сверху Хана.
В прихожей я сбросил рюкзак на пол, пробрался по минному полю из игрушек и книжек, добрел до кухни. Зиппи сидела за кухонным столом. Зиппи всегда за кухонным столом. Остальные – я, родители, сестры, которые не Зиппи, и даже сам наш дом – только планеты, вращающиеся вокруг Зиппи, нашего солнца, место которого всегда за кухонным столом.
Сверху доносились треск и грохот – там бесились еще какие-то сестры. Я слышал – а точнее говоря, не слышал, – как мама в своей спальне проверяет работы или пишет планы уроков. Слышал, как у меня урчит в животе. Но на Зиппи все это не производило никакого впечатления. Как и всегда. Зиппи сидела за компьютером, рядом – стопка бумаги и чашка кофе. Одета она была в длинную черную юбку и джинсовую рубашку. Воротник скособочился там, где на нем лежала коса.
Я подошел к разделочному столу и встал между двумя нашими электрическими бутербродницами; осматривал их, пытался принять решение.
– Которая из вас желает нынче отправиться со мною в странствие к сытости? – спросил я у бутербродниц. – Ты, молочная, желаешь в сырную одиссею? Или тебе, мясная, угодно поискать себе добычи?
– Это будет одиссея… нет, даже не буду говорить какая. Молочную бери, – посоветовала Зиппи.
– А тебя никто не спрашивает, – ответил я, обшаривая холодильник. – Вопрос мой был адресован…
– Мясные нарезки у нас кончились. Голди слопала последний кусок индейки.
Я произнес надлежащее благословение, вымыл руки. Потом засунул между двумя кусками хлеба побольше сыра и включил бутербродницу. Перебросил горячий бутерброд на бумажное полотенце, произнес благословение хлеба – хотя, если честно, хлеба там почти не было, один сыр, особенно если говорить о калориях.
У нас на все есть благословения. Если бы в библейские времена делали бутерброды, мы благословляли бы и бутербродницу. Но бутербродов тогда еще не было. Тяжелые выпали на долю евреев испытания: блуждали, бедные, по пустыне, и ни одного горячего бутерброда насколько хватает глаз.
Я пристроился поесть прямо у разделочного стола. Обеденный весь забрала себе Зиппи, не притулишься.
– Как занятия прошли? – спросила Зиппи, не поднимая головы.
Она что-то прокручивала на экране компьютера и записывала цифры на листке бумаги.
Сердце у меня екнуло. Не стала бы она задавать такой вопрос, если бы ничего не знала. Что, встретилась с одним из раввинов? Или кто-то видел, как я разговариваю с Анной-Мари?
– Да… нормально, – ответил я.
– Спрашиваю я потому, – продолжает Зиппи, – что мы тут получили мейл от ребе Морица, что у тебя уже «неуды» по математике и геморе28.
Мейл наверняка отправили родителям, но они еще сто лет до него не доберутся. Может, и вовсе читать не станут. Зиппи уже под двадцать – можно было бы вычислить ее точный возраст, но, как вы уже поняли, с математикой у меня неважно, – поэтому она у нас такими вещами и занимается: отслеживает мейлы и звонки от учителей из своего офиса за столом.
– Мне кажется, ты не расстраиваться должна, а гордиться.
– Ну, пожалуй, – согласилась она. – Есть чем гордиться: ты всего за две недели сумел так запустить ситуацию, что ребе счел нужным нас об этом уведомить.
Впрочем, ни радости, ни гордости я у нее на лице не заметил. У Зиппи тут включаются личные чувства, потому что сама она очень сильна и в математике, и в священном писании. Школу окончила год назад, а теперь учится в колледже на инженера. Когда она снова заговорила, голос ее звучал устало и обреченно:
– И как это яблочко упало так далеко от яблони?
Я разгрыз корочку.
– Ты же не яблоня. Ты тоже яблочко. Так что вопрос в другом: как на одной и той же яблоне выросли яблочко спелое и наливное, а рядом – гнилое, кривобокое и червивое?
– Никакой ты не кривобокий и не гнилой, – сказала Зиппи (против моей червивости она не возражала). – Ты что вообще проходишь в этом году? Геометрию? Я знаю, тебе она плохо дается, но… ты что, не можешь постараться?
– Математика – из Ситры-ахры29.
– У тебя все, что тебе не нравится, «с нечистой стороны».
– Ну прости. Я, видимо, неправильно выразился. Я хотел сказать вот что: Зиппи, дорогая моя старшая сестричка, математика – классная штука. Позанимаешься со мной?
– Сдалась тебе эта математика. Ты еврейский мальчик. Кого волнует, умеешь ты считать или нет? А вот гемора – другое дело. Еврейский мальчик должен знать Талмуд.
Она подняла голову, и впервые за все время взгляды наши пересеклись. У Зиппи глаза темные, глубоко посаженные, как и у меня. Смотреть на нее – все равно что смотреть на самого себя, если бы я вдруг стал старше, умнее, мудрее. И женщиной.
Я иногда совсем не прочь с ней поменяться.
Тяжелое это дело – быть единственным сыном в семье, на которого навалили все соответствующие ожидания. А я их не оправдывал: учился средненько. За всю жизнь ни разу не предложил ни одного приличного толкования Талмуда. По-древнееврейски читал с трудом. А вот Зиппи никто и не просил брать никаких высоких планок, но она все равно проделывала это с легкостью. Умела цитировать всякие заумные религиозные комментарии, а компьютерные симуляции по своей инженерной специальности создавала, потратив на это столько же умственной энергии, сколько у меня уходило на то, чтобы, скажем, надеть носки.
Над головами у нас что-то бухнуло, а потом плюхнулось, да так, что задрожал потолок. Так обычно плюхается Голди, но я, оказывается, ошибался.
– Это Ривка, – сказала Зиппи. – Я вижу по тому, как качается люстра.
Гипотеза ее оказалась верной, потому что следом раздались звуки, которые точно издавала Ривка: только она у нас умеет завывать как сирена скорой помощи.
– Ну вот что. Я с тобой позанимаюсь геморой, но только если ты разберешься с этим. – Зиппи указала ручкой на потолок.
– Я с этим разберусь, если ты сделаешь мне еще два бутерброда.
– Да ни за что.
– Ну и ладно.
Я подошел к столу, оставил на нем бумажное полотенце, а потом отправился наверх утешать Ривку.
Глава 3,
в которой мы обсуждаем разные виды скота и разницу между ними
Мойше-Цви Гутман сочетает в себе строго противоположные качества. Я к нему отношусь соответственно. С одной стороны, он мне не нравится, потому что нет в нем ничего особо хорошего, он невоспитанный, с ним вечно неловко, он не умеет себя вести в обществе и то и дело задирает нос по всем мыслимым поводам, причем совершенно зря, потому что толком он ничего не знает, вот разве что в Талмуде дока.
С другой стороны, он мой самый лучший друг. Должны ли друзья нам нравиться? Мне кажется, в дружбе это не главное. Мойше-Цви не больно-то мне нравится, и я никогда не задавался вопросом, нравлюсь ли ему я, но я точно знаю, что ради меня он готов на все. Даже убить, в буквальном смысле. Он, собственно, сам мне это говорил, и не раз. Ему, можно сказать, не терпится убить кого-нибудь ради меня. Его вообще интересуют оружие и насилие.
– Ты мне только слово скажи, Худи, – вызывается он.
Прежде чем пойти учиться на раввина, он хочет послужить в израильской армии.
Сегодня на нем футболка Армии обороны Израиля. В футболках у нас ходить не положено, но раввины закрывают глаза на любую одежку, на которой изображена Звезда Давида30. Хоть в плавках в школу приходи, главное, чтобы на заду красовался израильский флаг.
А еще на Мойше-Цви перчатки без пальцев. Он утверждает, что в них и спал, – в этом никто не сомневается. Правая мокрая от молока: есть хлопья в перчатках – дело нелегкое.
В дополнение к уроку, посвященному утреннему омовению рук, ребе Мориц пустился рассказывать о других утренних обрядах.
– Сами ритуалы совершенно ясны, – начал он. – Посмотрим, в каких комментариях говорится об этом предмете.
Я посмотрел на комментарии, написанные на странице по бокам, но слова почему-то не складывались. Сердце все неслось вскачь после утренней прогулки до школы.
Похоже, ответа не знал никто. Даже Мойше-Цви молчал.
– Вопрос, которым они вынуждены были задаться… – Голос ребе Морица пополз вверх, и «задаться» вышло уж совсем фальцетом. – Да, мы знаем, что обязаны делать, начиная день. Это просто. Но от этого никакого проку, если мы не знаем, когда именно начинается день.
По всему классу закивали.
– Итак. Когда, согласно средневековым толкователям, начинается день?
Я смотрел, как левая перчатка Мойше-Цви заскользила по тексту, а правая тут же взметнулась вверх.
Ребе Мориц опознал его и подался вперед над своим столом у доски.
– День, – заговорил Мойше-Цви, – начинается, когда достаточно света, чтобы отличить ручного осла от дикого.
У толкований Талмуда в исполнении Мойше-Цви есть одна постоянная особенность: они какие-то кривоватые, но при этом правильные, поэтому ребе не за что его ругать. Сосредоточившись на странице, я увидел, что Мойше совершенно прав. Средневековые комментаторы сошлись на том, что день начинается, когда можно отличить домашнее животное от дикого.
– То есть когда можно различить, кто осел, а кто нет, – пояснил Мойше-Цви, указывая большим пальцем на нужное место в книге. – Тут так сказано. То есть речь о дифференциации ослов. Можно сказать, о восприятии ослов. Короче, все дело в ослах: про кого видно, что он осел, а про кого, несмотря на все попытки разглядеть, вы не можете этого сказать…
Ребе Мориц откашлялся и поправил галстук.
– Правильнее сказать не «что он осел», а «что это осел». Если посмотреть в…
– То есть вы хотите сказать, ребе, что в моей формулировке комментаторы называют ослами не ослов, а друг друга? Но таких меньшинство?
– Не развивай эту тему, Мойше-Цви. Ты верно ответил на вопрос, но не скатывайся в богохульство, в невул-пе.
– А можно я все-таки еще немножко ее разовью? Я хотел, ребе, попросить вашего благословения называться не ешиботником, а ослоботником.
Ребе Мориц плотно сжал губы и уставился на Мойше-Цви.
– Не благословляется, – вставил Рувен.
– Ребе переходит в атаку, – заговорил я тоном спортивного комментатора, – и влепляет благословение прямо Гутману в физиономию. Болельщики…
Мориц меня прервал, возвысив голос.
– Почему пальцы у меня прямые? – завопил он. Слюна с верхней губы разлетелась по всему столу. – Почему? Почему? В геморе сказано, что пальцы у меня прямые. Почему? – Он уже орал на нас во весь голос.
Ребе оглядел нас всех по очереди, буквально буравя взглядом. Мы один за другим покачали головой.
Разумеется, Мойше-Цви знал ответ. Когда Мориц к нему повернулся, голубые глаза Мойше-Цви блеснули. Он дружелюбно махнул ребе перчаткой.
– Что тебе, Мойше-Цви?
– Я могу вам ответить на вопрос, ребе, но только если вы благословите меня стать ослом.
В обсуждениях Талмуда ты всегда как на войне. Битва умов, познаний, а в данном случае еще и характеров. Наверное, оно всегда так было.
Еврейская традиция основана на Торе. Торы существует две. Одну из них Господь даровал Моисею на горе Синай. Это Письменная Тора, Моисею ее выдали свежеотпечатанной и сброшюрованной. Другая – Устная Тора. Видимо, у Бога не нашлось времени ее записать – этот прохвост вечно чем-то занят, – и он просто нашептал ее Моисею в виде такого постскриптума. А Моисей забыл в Египте зарядник для ноутбука, так что набить ее было не на чем. Поэтому он просто пересказал ее своему народу. А потом народ пошел пересказывать дальше, и с тех пор эта Тора передается изустно из поколения в поколение – а это, на мой взгляд, не самый лучший способ сохранять бесценное божественное знание.
Меня-то, понятное дело, никто не спрашивает, но у некоторых вавилонских раввинов сложилось такое же впечатление, и они эту штуку все-таки записали. По памяти, где на арамейском, где на древнееврейском, без знаков препинания. Потому что основывалось все на старых преданиях, рассказанных их отцами, вот они и записали их на смеси двух устаревших языков, пропустив все точки с запятыми, так что текст получился не слишком внятный.
Целые две тысячи лет разные раввины пытаются понять, что там сказано, пишут собственные комментарии, аргументы и возражения и добавляют их к исходному тексту. Эти добавления и называются геморой. Талмуд – это изначальная Устная Тора плюс все эти комментарии. Гигантский лабиринт еврейских законов, правил, мыслей. Соображений, домыслов. Изучение этой штуки, как однажды выразился Мойше-Цви, «по сути – средневековая пытка, но такая веселая, еврейская. Приятная боль».
В иешиве мы изучаем Талмуд каждый день.
В битве характеров победу одержал ребе Мориц.
– Почему? – спросил он в последний раз. – Почему, Мойше-Цви?
Мойше-Цви медленно, театрально стянул с правой руки перчатку, потом согнул длинные тонкие пальцы.
– В геморе сказано: пальцы у меня прямые, чтобы, услышав невул-пе, я мог засунуть их в уши и не слышать.
– Совершенно справедливо, – согласился ребе Мориц.
Так оно со всеми талмудическими битвами: вопрос решен – и противники опять лучшие друзья. Ребе кивнул Мойше-Цви, снова открыл свою книгу и перевернул страницу вперед.
А я мысленно перевернул страницу назад, к тем волнениям, которые пережил по дороге в школу. Сердце все еще колотилось, ноги слегка тряслись. Я-то думал, что войду в учебный ритм и успокоюсь, но ничего не вышло.
В тот день я проснулся от будильника. Будильник у меня простой – нога Зиппи. Нижний край моей двери весь во вмятинах от ее утренних пинков, потому что у нее слишком много забот и сестер на руках, ей некогда стучать нормально.
Даже если бы на газоне у нас перед домом стояло целое стадо ослов, я бы все равно ничего не разглядел в темноте. Я произнес «Мойде-анье», встал, вымыл руки, съел пять или семь злаковых батончиков и вылетел за дверь.
В школу я шагал в том же полусонном трансе, что и всегда, глядя себе под ноги и заставляя их двигаться.
Вы верите в совпадения? В Торе сказано, что совпадений не существует, а все в руке Божией. Ну и ладно. С другой стороны, этот тип – он что, обращает внимание на все детали? Ну, он наверняка взбесится, если я нарушу какую-то из его заповедей. Но где проходит граница? Ему не все ли равно, если я перейду улицу на красный свет? Или надену разноцветные носки?
А спрашиваю я потому, что, когда я заклеил пластырем ссадину у Ривки на коленке, сказал Голди, чтобы она поаккуратнее спихивала людей с подоконников, убедился, что Хана и Лия по крайней мере прикидываются, что делают уроки, и съел еще несколько бутербродов, почти весь остаток вчерашнего вечера я провел в мыслях об Анне-Мари: прокручивал в голове наш короткий разговор, воображал себе, как мы сидим за столом с ней (и ее бабулей), жалел, что не пожал ей руку, когда она мне ее протянула. Я рассматривал свою руку в свете, вливавшемся в окно моей спальни, пытался себе представить, как ощущалась бы ее ладонь в моей.
А как встало солнце и я пошел в школу, я все гадал, что сейчас делает она. Так и гадал, пока не увидел, что именно она делает.
Вошел на кладбище – и вот она прямо передо мной. Резко затормозил. Кладбище, все еще в утренней сырости, было тихим и безлюдным.
Одета Анна-Мари опять была очень легко, руки и ноги открыты. В моей общине есть такая штука, цниес31, правила скромности, которые она нарушала сразу по восьми пунктам. На ней было что-то вроде туники, только без юбки снизу. Чуть ниже талии эта штука превращалась в широкие легкие шорты. Кроссовки на Анне-Мари были те же самые, а черные волосы она распустила, они спадали чуть ниже плеч и ровной линией лежали на лопатках.
Я издалека заметил, что она плачет, – удивляться нечему, на кладбище вообще-то положено плакать. Она стояла у новенького надгробия и смотрела на него. Раз примерно в секунду с подбородка сползала слеза и капала на траву.
Первым моим побуждением было спрятаться за каким-нибудь надгробным памятником. Я уже было рванул туда, но потом подумал: как бы сделать так, чтобы меня не приняли за маньяка? Исподтишка разглядывать человека, сидя за могильным камнем, – не лучший способ.
Тогда я решил, что просто пойду по кладбищу, как нормальный человек, который идет по кладбищу. Люди постоянно ходят по кладбищам. Вот и я иду.
Но там была единственная дорожка, которая проходила совсем рядом с Анной-Мари. Я попытался смотреть в землю. Но силы воли – ее сколько есть, столько есть. Когда она подняла глаза, взгляды наши встретились.
Я понял, что она меня узнала, даже улыбнулась сквозь слезы. Я тут же самовоспламенился и перестал существовать.
Нет, не совсем так. Я только подумал, что так произойдет. А на деле она сказала:
– А, это ты.
– Да, – ответил я, подтверждая ее правоту.
– Худи.
– Ага. Анна-Мари.
– Мило, – сказала она и принялась оправлять и так нормально сидевшую одежду – потянула себя за рукав.
Она как бы избегала смотреть мне в глаза, и мне от этого почему-то стало легче. Когда мы разговаривали накануне, я, хотя и был одет как положено, чувствовал себя обнаженным. Мне было далеко до Анны-Мари по части выдержки и уверенности в себе – и это делало меня уязвимым. А сейчас уязвимой оказалась она. Я совсем не специально застал ее в такой трогательный момент, однако меня это радовало, потому что я стал гораздо меньше ее бояться. Она не какое-то там небесное видение. Она живой человек, такой же, как и я.
– А где Борнео? – спросил я.
– Вон тут похоронен, – ответила она.
– Ой, я…
– Господи, я не всерьез, конечно. Сама не пойму, как у меня такое вылетело. Ужас какой. Господи Иисусе. Прости. А ты тут… с кем-то встречаешься?
– Нет. Просто это самая короткая дорога в школу. Наша семья вообще-то не отсюда. Ну, понимаешь, – закончил я, как бы оправдывая тем самым свой статус чужака: белую рубашку, ермолку32, таблички на газонах. Хотя, может, Анна-Мари и не знает про таблички на газонах. Может, если они к тебе не относятся, ты их просто не замечаешь.
– А, да, – сказала она. – А моя родня – ну, по большей части, – живет здесь давным-давно. Прадеды тоже здесь похоронены.
После шутки, что это могила Борнео, я инстинктивно взглянул на памятник, рядом с которым она стояла. Вот только сфокусировать взгляд сразу мне не удалось – мне вообще это редко удается часов до десяти утра. Но тут все-таки в конце концов получилось.
Фамилия – О’Лири. Имя Кевин. Я посмотрел на даты, справился с вычислениями. Умер он в этом году в сорок с чем-то – как раз подходящий возраст, чтобы быть отцом Анны-Мари.
– Так это… он…
– Мой папа? Да. – Анна-Мари перестала плакать, но все еще вытирала глаза.
– Блин, – не сдержался я.
– Да, – согласилась она. – Жесть полная.
Вот только мы говорили о разных вещах. Если бы мое невул-пе относилось к смерти ее отца. Так ведь не относилось. Дело в том, что фамилия ее отца была О’Лири, получается, что она – (Диаз)-О’Лири, то есть и мама ее Диаз-О’Лири, то есть мэр города, та самая, которая запретила строительство многоквартирного дома и пытается выдавить нас из Трегарона.
Я не знал, что сказать, поэтому сказал то, что полагается сказать любому хорошему еврейскому мальчику: «Зихроно ливраха»33. А когда Анна-Мари ответила мне удивленным взглядом, я перевел: «Благословенна будет память о нем».
– Да, – подтвердила она. – Благословенна. – Она сдвинулась с места. Я собирался подождать, пока она уйдет, но она позвала: – Пошли, да?
И я ее догнал.
– Тебе здесь нравится? – спросила она.
– Ну да, в смысле красивое кладбище.
– Да нет. Я про город. В Трегароне.
Если честно, я вообще об этом не думал. Никто меня не спрашивал, хочу я сюда переезжать или нет. Вместе со мной приехало много друзей и одноклассников, так что я почти что не замечал разницы.
– Ну вроде ничего, – сказал я. – Только местным не нравится, что…
Тут Анна-Мари оборвала меня, вскрикнув, точнее резко втянув ртом воздух.
Я тогда тоже посмотрел нам под ноги. Рядом с ее кроссовкой в голубую полоску находился Коэн, которого я приметил накануне. Оказалось, что он Оскар Коэн. Умер в конце 1940-х годов.
Только теперь стало видно, что на надгробии нарисована свастика. Черной краской из баллончика. Середина нацистского символа находилась выше имени, а нижняя полоса тянулась к датам. На соседней могиле Элси Кантор тоже была свастика, примерно того же размера, тоже черная. Надгробие Кантор было побольше, там нашлось место еще и для надписи: «Валите отсюда, жиды».
Я попытался это осмыслить. Послание на могиле Кантор было обращено непосредственно ко мне: мне предлагали отсюда убираться, меня здесь не ждут, место, которое должно было стать моим новым домом, меня отвергает.
О существовании антисемитизма я знал всю свою жизнь, но напрямую с ним никогда не сталкивался. И вот я смотрю ему прямо в лицо. Или должен смотреть.
Но, вместо того чтобы таращиться на граффити, я поднял взгляд на Анну-Мари. Глаза у нее расширились. Она застыла, будто на фотографии. Я почему-то понял, что она хочет взглянуть на меня, но сдерживается усилием воли.
Потом она все-таки медленно повернула ко мне голову.
– Я… – начала она.
– Да ладно, ничего, – сказал я.
– Вовсе не «да ладно».
– Ясно, что не «да ладно». Я не это имел в виду. Я имел в виду – да ладно. Пошли отсюда.
Не хотел я больше во все это вдаваться. Не хотел, чтобы мне испортили общение с Анной-Мари. Но было уже поздно.
Дальше мы шагали в молчании. Неловком. Оно затянуло нас, будто пелена тумана. И душило.
Нам хотелось разбежаться в разных направлениях, но никто не решался сделать это первым. Я шел в школу обычным путем и на каждом углу только и мечтал, чтобы она свернула в другую сторону. Но дом ее оказался в том же квартале, что и школа, прямо на моем обычном маршруте.
Подойдя к дому, Анна-Мари остановилась. На газоне у нее за спиной на очень высокой подставке стояла та самая табличка. Похоже, Анна-Мари попыталась ее от меня заслонить, но я в этом не уверен.
Я думал, она что-нибудь скажет, но она промолчала. Просто повернулась и пошла по дорожке к крыльцу.
Дом – в колониальном стиле, с открытой верандой. Мезонин на втором этаже поддерживают две толстые белые колонны. Очень похож на тот дом, который мы снимали на другом конце города, только куда более ухоженный, и на крыше никто не стоит и не кидается в проходящих мимо.
А вот во дворе, у входа на веранду, кто-то стоял. Видимо, сама мэр, Моника Диаз-О’Лири. В свободной футболке и спортивных штанах – из тех, в которых ты выглядишь так, как выглядел бы голым, если бы покрасил задницу в черный цвет. Она держала Борнео на поводке, а он обнюхивал клумбу.
Увидев на дорожке дочь, миссис Диаз-О’Лири подняла голову. Она не могла не заметить меня на тротуаре, но не помахала мне, ничего такого. Вытянула руку, обняла Анну-Мари за талию, и они вместе скрылись в доме.
Я все стоял у калитки, и тут Анна-Мари пулей вылетела обратно. Промчалась по дорожке.
– У тебя какой номер телефона, Худи? Я бы тебя нашла в Инсте или ТикТоке, но… – Она умолкла.
Я переводил взгляд с таблички на нее и обратно. Она – из этих. Даже если с ними и не согласна. Я решил не давать ей свой номер телефона.
Я дал ей свой номер телефона.
– Можешь сказать бабуле – пусть звонит мне перед сном. То есть в любое время не позже восьми.
Анна-Мари нервно хихикнула. Но все же хихикнула.
И мне от этого вдруг стало очень хорошо, и было очень хорошо всю дорогу до школы, а там за Шахарис34, утренней молитвой, я опять вспомнил про кладбище. Закрыв глаза, покачиваясь взад-вперед, я все видел свастики на внутренней стороне век. Они застряли там, будто спроецированные на экран, напоминая о собственном смысле. Под этим знаком и властью этого знака были уничтожены миллионы евреев. В то утро я поминал их в своей молитве.
После молитвы я сказал ребе Морицу, что мне нужно с ним обсудить одну вещь. Я совершенно не собирался мутить воду – на мой взгляд, мутная вода много хуже чистой, – но просто не знал, как еще поступить. Молчать про осквернение могил я попросту не мог. Что об этом подумают мои предки?
Когда все с топотом вылетели из класса перекусить на перемене, я остался.
– Иехуда, – обратился ко мне ребе Мориц, раскладывая книги на столе.
Я как раз собирался замутить воду, но тут в кармане завибрировал телефон. Я инстинктивно вытащил его, открыл крышку. Сообщение с незнакомого номера. Вот такое:
«Худи! Это твоя новая знакомая Анна-Мари. Меня бесят эти граффити. Поможешь разобраться?»
Я даже обдумать ничего не успел, а сразу ответил:
«Да. Прямо сейчас?»
«Я думала, ты в школе», – ответила Анна-Мари.
«Типа того».
«Как это в школе типа того?»
«Потом объясню».
«Заходи ко мне в □», – написала она. Вместо квадратика явно должна была быть картинка, но мой телефон эмодзи не воспроизводит. Наверное, там был домик.
– Иехуда, – повторил Мориц. – Ты хотел мне сказать что-то важное?
– А, да, – вспомнил я. – Просто я вчера забыл рассказать вам про одну березу, которая мне очень понравилась. Я так увлекся этим дубом, что у меня из головы вылетело. Только сейчас я… занят. Мне нужно идти. Придется отложить на потом.
Мориц засунул под мышку парочку книг, подчеркнуто расправил плечи и слегка поклонился.
– Буду с нетерпением ждать того дня, когда ты мне изложишь все подробности.
– Вам точно понравится! – заверил я и вышел следом за ним из кабинета.
Сбежал вниз по лестнице, вылетел наружу и во весь опор рванул в сторону дома Диаз-О’Лири. Борнео выскочил ко мне навстречу, а потом помчался назад к моей новой подруге Анне-Мари. Новая подруга меня не поприветствовала. Просто зашагала со мной рядом по тротуару в сторону центра. Борнео семенил сзади на поводке.
Анна-Мари была высокой, почти с меня ростом, но очень длинноногой. Шагала она размашисто, длинные ноги как бы опережали тело, тянули ее за собой – так собаку тянут на поводке.
– Как это ты «типа, в школе»? И почему ты вообще в школе в августе? – осведомилась она.
– Мы учимся в августе, потому что в прошлом году пропустили очень много дней из-за праздников. Нам в праздники разрешается не учиться. И… – Я приостановился, подумал, как бы это получше ей объяснить, что я могу в любой момент уйти с занятий. – Ну, в общем, зачем вообще нужно ходить в школу? – спросил я у нее.
– Учить физику, математику, историю? Готовиться к поступлению в колледж? Пялиться на прикольных парней и делать вид, что не пялишься?
Мы с ней ходили в очень разные школы. Впрочем, у нас ей бы, наверное, понравилось. Парней сколько хочешь.
– Ходить в школу нужно для того, чтобы стать настоящим мужчиной, научиться жить как положено, служить Богу. По крайней мере так оно в моей школе. Мы вот уже мужчины и должны понять, как выстраивать свои отношения с Богом и с нашей религией, понять, почему мы живем как живем и почему важно так жить, – а для этого иногда нужно погрузиться в себя, и, если нам нужно погрузиться в себя, нам разрешают пойти погулять.
– То есть ты сейчас погружаешься в себя?
– Угу, – ответил я. – Я как с виду, погруженный в себя?
– А то. Прямо такой погруженный, что дальше некуда. Господи Иисусе, если б я ушла из школы, они б вызвали полицию.
– У нас, похоже, следуют другим правилам, – сказал я.
– Это я заметила, – фыркнула Анна-Мари.
– Ты это в каком смысле? – уточнил я.
Анна-Мари посмотрела на Борнео.
– Ну, я не хотела…
– Погоди. Ты в каком смысле?
– Я не хотела тебя обидеть. Прости.
Да я и не обиделся. Нет, стоп. Обиделся. В Анне-Мари меня обижало все: ее одежда, ее шуточки на отцовской могиле, табличка перед ее домом. Но к ней подходило то же, что и к Мойше-Цви: друзья не обязаны тебе нравиться. Анна-Мари может обижать меня сколько угодно, я все равно постоянно хочу быть с ней рядом.
– Я просто не понимаю, что ты имеешь в виду, – объяснил я.
– Ну, эти ваши… нет, не «эти ваши». Я… Ладно, мы же друзья, да?
– Да, мы друзья, – подтвердил я, прежде всего потому, что сам хотел услышать, как звучат эти слова. А потом повторять их снова и снова.
– В общем, просто иногда я замечаю… ну, что ваши – так, наверное, их правильно называть, – вообще не замечают реальности. Ну, типа, мужик переходит дорогу и не видит, что на него едут машины, или детишки топают напрямик через чужие дворы по дороге в школу – всякое такое. Наши новые соседи… я просыпаюсь, а их дети носятся по двору и перекрикиваются, а вообще-то два часа ночи. Я не… я не имею в виду, что…
– Гм, – сказал я. Про первое я вообще никогда не думал. А что, разве не все переходят дорогу на красный свет? По второму пункту у меня у самого рыльце в пушку. Я каждый день по дороге в школу прохожу как минимум через два чужих газона. И не могу не признать, что Хана сидит в своем снайперском гнезде примерно в любое время дня и ночи. – Реальность… – протянул я. – А что такое реальность?
– Да вот это, – ответила Анна-Мари, указывая на окрестности, яркое солнце, деловую часть города, до которой мы уже почти дошли пешком.
Я был с ней не согласен, но спорить не собирался.
Минутку мы шагали в молчании. А потом она сказала:
– Было бы неплохо, если бы можно было иногда сбегать в другой мир. В этом-то не всегда классно, правда? Ну, я бы как минимум не возражала против мира, куда можно смываться от мамы.
Анна-Мари привязала Борнео перед хозяйственным магазинчиком.
Снаружи стоял летний зной. По крайней мере мне так казалось. Но народу по улице шлялась уйма – всем это пекло было в удовольствие. Молодые родители катили детишек в колясках. Наши ровесники заходили в кофейни, покупали напитки со льдом, выходили обратно. Иногда появлялся, пыхтя, как Борнео, очередной мазохист, совершавший пробежку.
В хозяйственном магазине было прохладно и пахло опилками. Когда мы вошли, женщина на кассе подняла голову. Я ни разу еще не был ни в одном магазине в центре, кроме кошерного, – уж больно косо тут на меня смотрели. Но у этой женщины на лице не читалось никакой злобы. Она просто задумчиво подняла брови, точно спрашивая: «Ну, а этому что тут надо?» Как будто у евреев болты и гайки не такие же, как у гоев.
А вот когда она увидела мою подругу, выражение ее лица изменилось.
– Анна-Мари! – сказала она. – Чем обязана такой чести?
Лгун из меня никакой. Просто отвратительный. Вы бы, например, никогда не поверили, что я люблю цукини.
Я просто обожаю цукини. Такая вкуснятина! Особенно потому что он такой… мягонький.
Нет. Все это вранье. Я терпеть не могу цукини. Гадость полная.
Поняли мою мысль?
Поэтому меня очень удивило, с какой легкостью Анна-Мари соврала продавщице.
– Мама меня кое за чем послала, – пояснила она.
– И как у нее дела? – с заботливым видом осведомилась продавщица.
– Да все хорошо.
– Чем могу помочь?
Анна-Мари подошла к прилавку. Я топтался сзади, подаваясь корпусом вперед, потом назад, потом опять вперед, медленно.
Анна-Мари повернула телефон экраном к продавщице.
– Я толком не знаю, зачем ей это, но она просила что-то в таком духе. Отчистить краску.
Женщина ловко выскользнула из-за прилавка и зашагала в дальний конец магазина.
Мы пошли следом.
Она сняла с полки бутылку, протянула Анне-Мари.
– Это должно помочь, – сказала она. – Плюс немного ветоши.
– А вы ее продаете?
– Чего? Ветошь? У мэра, что ли, нет ветоши?
– Не знаю. Не хочу к вам бегать второй раз.
– Дам тебе пару губок – должно подойти. Жду у кассы.
Анна-Мари заплатила, заверила продавщицу, что передаст маме привет, а потом мы вышли на улицу, отвязали Борнео и зашагали к кладбищу. Очень странным путем – не по главной улице, а закоулками.
– Меня тут каждая собака знает, – объяснила Анна-Мари.
Это видно. Продавщица в хозяйственном магазине знала ее по имени, и даже на боковых улочках, вдали от центра, при встрече все махали ей рукой.
Мне это чувство было знакомо по Кольвину. Там жили одни евреи, все знали меня и моих родных. Останавливались, расспрашивали, как дела у родителей, говорили, что только что видели Зиппи и Йоэля в магазине еврейской литературы (и как этой парочке хорошо вместе) и еще что я «с каждым днем все больше и больше похож на отца».
А когда я иду по Трегарону, никто меня не замечает. Сразу после переезда такая анонимность меня совсем не смущала, но теперь, после этих надписей на могилах, опущенные глаза стали казаться зловещими. Как будто все намеренно избегали на меня смотреть, делали вид, что меня вовсе не существует.
– Я жду не дождусь, когда свалю отсюда, – поведала мне Анна-Мари. – Поеду учиться в Университет Нью-Йорка, самый большой в самом большом городе, где меня никто не знает. Постараюсь ни с кем там не встречаться дважды.
Мы зашли на кладбище через боковой вход и прямиком зашагали к Коэну и Кантор. В ярком полуденном свете свастики были видны еще отчетливее.
Анна-Мари присела на корточки, вытащила бумажный пакет. Я присел с ней рядом, она поставила бутылку и положила губки на землю перед надгробием. Мы были совсем близко: я, она, оскверненные могильные плиты. Она потянулась, положила руку мне на локоть. Я немного закатал длинные рукава рубашки, она слегка коснулась одним пальцем моей голой кожи. Ощущение было до странности нормальным – невероятно, как такая странная, почти невозможная вещь может вдруг оказаться чем-то совершенно обычным! В такой момент ждешь грома, извержения серы, какого-нибудь знака свыше. Ждешь, что мистер Коэн сейчас выскочит из могилы и заорет на тебя на идише.
Но ничего такого не случилось. Я улыбнулся про себя, а Анна-Мари сказала:
– Худи, мне жуть как неприятно. Такие гады попадаются! Даже не представляю, что бы я чувствовала, если бы кто-то сделал такое с моими…
А потом, вместо того чтобы навеки оставить свою ладонь у меня на локте – я так на это надеялся, – она открыла бутылку, и мы принялись за работу.
Должен признать: не так я прежде воображал себе свое первое свидание. Я все не мог решить, что невероятнее: то, что она не еврейка, или то, чем мы занимаемся – старательно стираем с надгробий антисемитские надписи.
«Стираем» – не совсем подходящее слово. Скорее «размазываем».
– Мне жуть как стремно, что так вышло, – сказала Анна-Мари, выдавливая на губку еще средства. – Такое бывает со стариками. Они не любят перемен. А в Трегароне уже невесть сколько времени ничего не меняется. Все друг друга знают. Все учились в одних школах, закупаются в одних и тех же старых магазинах. И не хотят, чтобы что-то менялось.
– А ведь мир меняется, – заметил я.
– И это говорит парень с телефоном-«раскладушкой».
– Да я же не хочу… – начал я и осекся. – Оно просто защищает меня от… – Но это предложение мне тоже не хотелось заканчивать. «Раскладушка» защищала меня от всего, что отвлекает от чтения Торы: чтобы я не тратил время на просмотр видео, мемов, фотографий девчонок, одетых так же, как и та, которая только что до меня дотронулась. – Просто ощущается это по-другому. Если бы речь шла не о… нас, все было бы иначе. О нас говорят так, будто мы захватчики.
– А разве нет? В определенном смысле?
– Мы же никого не трогаем. Просто ищем себе место для жизни.
– Я, наверное, слышу только то, что говорит мама, – произнесла Анна-Мари. – Но, если вы построите эту многоэтажку, у нас ведь население города вырастет вдвое, да? Наверняка многое изменится.
Видимо, она права. В этом и состояла наша цель: сделать город другим – еврейские магазины, кошерные рестораны, новая синагога и учебный центр, эрув35, Суббота – выходной день.
– Вряд ли это сделали старики, – заметил я, имея в виду рисунки на могилах.
– Да, скорее подростки. Потом будут хвастаться в соцсетях. Когда я говорю «такие гады бывают», я имею в виду – все люди гады.
Мы доработались до того, что пот выступил на подбородках, зато ни свастику, ни надпись на могиле Кантора было уже не опознать. Просто казалось, что кто-то шмякнул на надгробия темной грязи. Я приостановился, посмотрел время на телефоне – да так и ахнул.
– Мне нужно идти, – выпалил я.
– Мы почти закончили, – сказала Анна-Мари.
– Мне… мне нужно идти. Пропущу минху. Молитву. Можно хоть весь день пропустить. На математику хоть весь год не ходи – я, собственно, и не собираюсь. Но если пропустил молитву, тебя уводят за дровяной сарай и бьют ремнем еврейской вины.
Анна-Мари вытерла лоб и посмотрела на меня c ошарашенным видом.
– Сарай в фигуральном смысле, – прояснил я. – На самом деле у нас нет сарая. И ремня тоже нет.
– А.
– Я просто хочу сказать, что мне здорово влетит.
– Понятно. Мне самой закончить?
– Да. – Я встал, размял ноги. Увидел краем глаза какую-то фигуру у входа на кладбище, в темном костюме и шляпе. Впрочем, возможно, это просто заговорила моя совесть, потому что, когда я снова поднял глаза, там уже никого не было.
– Мы как, повторим? – спросила Анна-Мари, а потом поправилась: – В смысле, не это. Ну, ты понял, о чем я. Потусуемся.
Не хотелось ей улыбаться. Лучше сохранять невозмутимость – типа, тусоваться с симпатичными гойками для меня самое обычное дело. И все-таки я просиял. Губы растянулись сами собой. Я вовсю закивал, а потом поспешил обратно в школу.
Вернулся я с опозданием и весь в поту. Проскользнул на свое место рядом с Мойше-Цви и стал молиться. Минху нынче читал ребе Фридман, как всегда нараспев. Тон у него тихий, безмятежный – сразу забываешь про существование внешнего мира и про то, что находишься в блочном здании.
В душе воцарился мир, я покачивался взад-вперед и думал про Анну-Мари. Я по-прежнему переживал из-за рисунков на могилах, но душа так и пела – ведь мы с этим разобрались. А еще я до сих пор ощущал на локте ее пальцы – этим прикосновением она показала, что мы друзья. Нет, не только это. Девушка не будет дотрагиваться до парня, если речь идет о простой дружбе.
К концу службы я заметил, что ребе Мориц то и дело поглядывает на меня, а потом он подошел ко мне в узком коридорчике на выходе из бейс-медреша.
– Зайди ко мне в кабинет, – сказал он.
– У меня занятие.
– Это не просьба.
Тут я наконец посмотрел на него и понял, что он очень сердит. И вспотел. Хотя математик из меня никакой, я смог сложить два и два.
До того, как в прошлом году иешива приобрела этот участок, в главном здании находилась пресвитерианская церковь. Я мало что знал про пресвитерианцев. Знал только, что они христиане, потому что изображения Христа у нас были повсюду: на витраже, в резьбе над входной дверью.
Не сомневаюсь, что, когда в здании школы находилась церковь, кабинет Морица был кладовкой. Кабинетики наших раввинов были раскиданы по всему зданию. Кабинетик Морица был без окон, и дверь, открывшись, стукала по письменному столу. Стены без всяких украшений, только портрет Хафиц-Хаима36 на стене.
– Хочешь газировки? – спросил ребе Мориц.
У Морица под столом стоит маленький холодильник, всем посетителям он предлагает газировки. Если увидят, что вы ходите по школе с бутылкой газировки, вас обязательно спросят: «Ты чего натворил?»
Потому что по газировке видно, что тебе влетело.
– Страшная жара на улице, – сказал ребе. – А газировка холодная.
Я молчал. Лучше первый ход оставить ребе. Может, он просто сердит на меня за опоздание к минхе.
Но ребе тоже молчал. Наклонился, открыл дверцу холодильника. Аккуратно выбрал банку газировки. Взял с покосившейся полки справа пластмассовый стаканчик, аккуратно налил в него газировки. Она пузырилась. Ребе отхлебнул, глядя на меня поверх стаканчика.
– Я не нашел на кладбище ни одной березы, – негромко произнес Мориц – могло показаться, что он обращается к газировке.
Мне хотелось ему возразить, что все не так, на кладбище полно берез. Но была одна проблема: я понятия не имел, как выглядит береза.
– А, ну да, видите ли, ребе, береза эта настолько изумительна, что совершенно невозможно находиться с ней рядом более или менее длительное время. Осмыслять ее великолепие лучше с безопасного расстояния, откуда можно… знаете, я бы, пожалуй, выпил газировки.
Сразу отметим, что по всему тексту еврейские слова – вне зависимости от их происхождения, из древнееврейского, иврита или идиша, – даны так, как они произносятся на языке восточноевропейских евреев идише (а не на иврите), потому что так их произносят американские ортодоксы. Например, вместо более привычного нам «шаббат» они говорят «шабес». – Здесь и далее прим. перев.
Pulsuz fraqment bitdi.