Kitabı oxu: «Пламя мести»
Посвящается 100-летию Ленинского комсомола и пионерской организации
Давая возможность авторам высказаться, Издательство может не разделять мнение авторов.
* * *
© Никитчук И.И., 2022
© ООО «Издательство Родина», 2022
Часть первая
Уход от войны
Над селом Цебриково ярко сияло летнее солнце и клубилась горячая не оседающая пыль.
Купаясь в пыли, по улицам шло множество людей, вереницами тянулись автомашины, скрипели и тарахтели повозки, нагруженные домашним скарбом, поверх которого сидели напуганные и приумолкнувшие ребятишки. Между повозками и по обочине толкались лошади, стада коров и овечьи отары.
Словно воды в весенний разлив текли эти живые, шумные потоки, скапливались внизу, возле почти пересохшей речушки Малый Куяльник. В том месте, где было совсем мелко, шла переправа на восточный берег.
От моста вверх по улице поднимался плотный, среднего роста человек. Его полное лицо с крупным мясистым носом, таким же крупным ртом и круглым подбородком с ямочкой свидетельствовали о добродушии и ровном, спокойном характере. А светло-серые глаза, смотрящие как-то особенно пристально, да прямая, резкая черточка между насупленными бровями являлись признаком воли и настойчивости. Одет человек был в военную гимнастерку, подпоясанную широким офицерским ремнем, брюки-галифе, заправленные в грубые яловичные сапоги. На круглой бритой голове туго сидела защитная, военного покроя фуражка.
Несмотря на то, что нещадно палило августовское полуденное солнце и над всем властвовала изнуряющая жара, путник шагал бодро, несколько наклонившись вперед и энергично помогая себе руками. Казалось, он плыл по воздуху, преодолевая его встречное течение. Взгляд его был сосредоточен. Так обычно идет человек, которого впереди ждут неотложные дела.
О чем он думал сейчас? Он думал о многом: о своей семье, которую только что проводил на восток и которую не скоро увидит, да и увидит ли, о людях, что шли ему навстречу, покидая родные места, о тех, кто сейчас там, на линии фронта, грудью своей отстаивал каждую пядь родной земли. Думал он и о той дороге, по которой ему предстояло идти. Это была тяжелая, полная тревог и опасностей дорога подпольной борьбы с врагом.
Так, ускоряя шаг, шел по улице села Цебриково учитель географии и директор местной средней школы Григорий Иванович Платонов.
Он пересек село и вышел в степь. Здесь картина заметно менялась. После пыли и духоты воздух в степи был сухим и прозрачным. Грохот и людской гомон становились здесь мягче, умереннее, тише.
Солнце клонилось к горизонту. Его лучи скользили по земле, удлиняя тени. По равнинам и холмам тут и там стояли в солнечном сиянии спелые, нескошенные хлеба. Лишь кое-где темнели копны убранной пшеницы.
Григорий Иванович неожиданно для себе вспомнил почему-то некрасовское:
«…только не сжата полоска одна… Грустную думу наводит она…»
Далеко вокруг, в темной зелени садов, тонули села с белыми, как ромашки, хатами. И над всей этой земной красотой простиралось чистое, синее-синее южное небо.
Хорошо бывает в степи летом в предвечерний час! Солнце из ослепительно-желтого, искристого становится золотисто-багряным. Удушливая жара спадает, и в воздухе растекается благодатная прохлада. Каким-то неуловимым движением воздуха разносятся запахи спелой пшеницы, полевых трав и цветов, пахнет незабудками и с горчинкой дурманящей полынью. Из всех этих запахов степи всегда выделяется именно он, запах полыни. Еще всюду гудят труженицы-пчелы. Устало, перелетая с цветка на цветок, они торопятся набрать последний на сегодня взяток и, обремененные ношей своей, улетают на ночлег. Равномерно и резко кричат коростели. Вдруг у самых ног бросится в свою норку суслик или встрепенется вспугнутый шорохом шагов живой серый комочек – перепел, и не вспорхнет, чтобы перелететь, а как-то смешно ссутулившись перебежит дорогу, часто перебирая тоненькими, как спички, ножками и, спрятавшись в зарослях хлебов, нежно покличет подругу: «Спать пора, спать пора, спать пора!» Весь мир степной становится в этот час каким-то особенным, задумчивым. Мягче чем днем звучат его голоса, нежнее шорохи. Потом все как-то неожиданно смолкнет, притаится, словно к чему-то прислушается степь. И тогда вдруг откуда-то возникнет песня. Широко и плавно разольется над примолкнувшими нивами грудной девичий голос и, не успев вывести до конца начатый запев, потонет в стройном, наполняющем душу хмельной радостью, многоголосье…
Но не той была степь сегодня, в предвечерний час. Иными звуками, иными шорохами полнилась она. Смолкли, притаились, будто перед страшной грозой, пернатые ее обитатели. Казалось, все живое теперь тревожно замерло. Не слышно и волнующей душу стоголосой песни.
Вьется и вьется над дорогами пыль. Гул и грохот заполнили золотые просторы степи до самого неба.
Люди уходили от надвигающейся беды. Уходили на восток, вглубь родной страны. Труженики покидали родные гнезда, кормилицу-землю, на которой родились, за которую бились не раз. Велика была скорбь. Кажется, нет такой меры, которой можно было бы измерить ее, и нет таких слов, чтобы выразить.
Платонов шагал по обочине широкой дороги. По обеим ее сторонам стояли, поникнув тяжелыми колосьями, спелые хлеба.
Среди идущих навстречу людей изредка попадались знакомые. Это были чаще всего из других сел учителя, с которыми Платонову приходилось встречаться. Иные, заметив его, здоровались. Он отвечал на приветствия и шел дальше.
Вдруг взгляд его остановился на старом колхознике. Тот шел в стороне от дороги, по грудь в колосистой пшенице, шел, слегка наклонившись вперед, подставляя лицо под удары встречных колосьев.
– Уходишь, дедусь? – спросил Платонов.
Старик поднял голову и приостановился.
– Приходится, товаришок, чы як вас называть? – поправился он, исподлобья взглянув на собеседника. Но встретив прямой, открытый взгляд Платонова, кивнул головой вслед проезжавшей повозке, на которой сидели рослая светловолосая девушка лет шестнадцати и мальчик – поменьше. – Внучаток нельзя тут оставлять, батько их комиссаром полка там, у наших. Петро Гончарук, может слыхали?
– Слыхал, – ответил Платонов.
– Это сын мой, – с гордостью заявил старик.
– Как же, как же, знаю.
Имя, которое назвал старик, было знакомо Григорию Ивановичу. Петр Гончарук был вторым секретарем райкома в соседнем В.-Михайловском районе.
– Петр Анисимович Гончарук. Очень хорошо знаю.
Платонов заметил, как старик расправил под холщовой рубахой еще крепкие костистые плечи, как горделиво поднял седую голову.
– Хороший у вас сын.
– Да, добрый сын, – улыбнувшись, произнес старый Гончарук.
Но улыбка тут же сошла, и он вздохнул.
– Ну вот, стало быть, и уходим из родных мест.
Учитель взглянул в подернутые печалью стариковские глаза и тихо, задумчиво спросил:
– Тяжело уходить?
– Тяжко, сынку. Хоть и не в чужую сторону идем, а все же… дом… земля родная… Родился на ней, семьдесят лет прожил тут. – Старик на миг задумался, затем сорвал крупный, во всю ладонь, усатый колос пшеницы. – Видите, какой богатый уродился в этом году. И вот… остается тут. – Дед глубоко вздохнул и вдруг неожиданно спросил: – А вы что же, назад идете?
– Так нужно, – ответил Платонов, – ваш сын там, а я здесь… но дело у нас с ним одно.
– Понимаю, – с уважением произнес старик, – желаю вам всего наилучшего.
– Спасибо, и вам также.
Гончарук поклонился и, зажав в руке сорванный колос, пошел догонять повозку.
Платонов стоял и смотрел вслед старому колхознику, а тот шел, по-прежнему наклонившись вперед, подставляя лицо под удары колосьев.
Солнце садилось быстро, прямо на глазах. Вот оно, огромное и красное, уже коснулось краем своим дальней полоски лесопосадки, а еще через минуту погрузилось в его синеву, и только на короткое время задержался над землей большой золотой обод и спрятался. И, теперь уже на том месте, все разрастаясь по горизонту, полыхала багряная полоса заката.
А над дорогами все так же продолжала клубиться пыль, так же стояли неумолкаемый людской гомон, скрип множества повозок, фырканье моторов, мычание коров, овечье блеяние…
Перед оккупацией
Добравшись до села Цибулевки и посетив родителей, передав старикам на хранение свой партбилет и некоторые другие документы, в Цебриково Платонов возвращался ночью. Он шел не главной дорогой, а той, что глуше и малолюднее, – через село Ольгиново.
Он спустился в долину и берегом, густо заросшим молодыми вербами и камышом, направился к тому месту, где через речку Малый Куяльник был проложен бревенчатый мосток, соединяющий село Цебриково с соседним селом Малое Цебриково. Это было самое узенькое место на реке, всего три-четыре метра шириной.
От воды, подернутой белесой пеленой тумана, тянуло сыроватой свежестью. И только теперь Платонов в полной мере ощутил усталость. Лишь здесь, наедине с самим собой, он вспомнил, что все последние три дня совсем не отдыхал и не смыкал глаз. Прошлая ночь и весь сегодняшний день прошли в напряжении там, где он отправлял семью. В довершение ко всему почти двадцать километров, только что пройденные им, давали себя знать. От пота и пыли в теле стоял зуд, от усталости стучало в висках.
Прохлада воды манила к себе, притягивала, как магнит. И Григорию Ивановичу вдруг захотелось выкупаться. Ведь неизвестно, когда еще подвернется такой случай.
Он прошелся немного вдоль берега, где река была поглубже, и, выбрав бережок поудобнее, зачерпнул пригоршню воды и с размаху плеснул себе в лицо. Прохладные струйки потекли по шее, защекотали под гимнастеркой грудь.
– А-а-а-ааа! Хорошо! Уф! – с наслаждением крякнул Платонов, умывая лицо, шею. – Нет, не то, совсем не то…
Он быстро разделся и вошел почти по грудь в воду. Приседая, несколько раз подряд окунулся с головой. Но этого оказалось мало, и он стал приседать, считая до двадцати. Закружилась голова. Пошатываясь, вышел из воды, сразу ощутив огромное облегчение. Тело освободилось от соленой накипи и приятно покалывало, усталость как рукой сняло.
– Какая благодать! – произнес учитель вслух. – Теперь не мешало бы обсохнуть немного, впрочем… так лучше, прохладнее будет, – решил он и стал одеваться.
От мостка вела по селу узкая, извилистая улица. Вся в зарослях деревьев, она сейчас казалась высоким, причудливым коридором. Едва проступали из темноты то горбатые, то провисшие крыши хат и сараев. В селе царила тишина. Только вдалеке, невидимый в ночи, гудел, тарахтел и скрипел шлях. Гул то стихал, то вновь усиливался. И что-то тревожное, щемящее душу было в этом отдаленном слитном гуле.
На западе, словно подпирая темное ночное небо, дрожал гигантский багровый столб. Это от бомбежки немецких самолетов что-то горело на станции Веселый Кут.
Платонов подошел к сельсовету. У крылечка его строго окликнули:
– Кто идет?
– Свой, – тихо отозвался учитель, приглядываясь к часовому.
– Кто свой? – настойчиво повторил часовой.
– Ты, Осарчук? – вместо ответа спросил Платонов.
– Григорий Иванович! – уже мягко сказал Осарчук. – Не узнал вас…
– Все равно, Юра. Часовой должен окликнуть каждого, кто бы ни подходил, в особенности сейчас. Да и пост твой важный.
– Да, Григорий Иванович. Здесь и знамя сельсовета и мелкокалиберки нашего истребительного батальона – одиннадцать штук…
– Вот-вот. Оружие, знамя. Это «святая-святых». Там есть кто?
– Никого. Разошлись недавно.
– А кто был?
– Председатель совета и председатели колхозов. Эх, что тут было!
– Что? Ругались, спорили?
– Ругаться не ругались, а спорили сильно, чуть не до драки.
– О чем?
– Да все насчет скота. Дядько Яков Кульвальчук воевал. Кричал, что колхозный скот не надо отправлять в тыл, а раздать по домам.
– Вон чего захотел… – промолвил учитель. – Ну, ну?
– Говорит, что скот здесь целее будет.
– Вон как, – с усмешкой сказал Платонов.
– Вы сами-то откуда так поздно? – спросил Осарчук.
– Да проводил Зинаиду Ильиничну с Леночкой и бабушку. А в селе как дела?
– Кое-кто уехал сегодня, некоторые собираются в отъезд.
– Карп Данилович не уехал, не знаешь?
– Еще нет. Я видел его сегодня.
– Хорошо. Так ты, Осарчук, пока будешь здесь?
– До смены. Меня сменит Ваня Беспалов аж утром.
– Поста не покидать, хлопцы. Помните, вы все равно что на передовой.
– Понимаю, Григорий Иванович. Все будет в порядке.
– Если кто придет, скажи, чтобы не уходили, пока я не вернусь. Есть важные дела, очень важные. Так и передай.
– Есть!
– Я через два часа буду здесь.
Платонов направился прямо в школу, на свою квартиру, где он жил все годы, работая в Цебриково…
Цебриканская средняя школа была почти в центре села. Ее два небольших кирпичных здания, всегда сверкающие снежной белизной, тонули в зелени сада, зарослях акации и сирени. С улицы, с фасадной стороны, словно охраняя покой школы, строго стояла шеренга высоченных пирамидальных тополей. Эти серебристые великаны были видны отовсюду за несколько километров. В промежутке между двумя школьными корпусами была воздвигнута деревянная арка, на своде которой красовались сплетенные из хвойных веток слова: «Добро пожаловать». Эта гостеприимная надпись возобновлялась ежегодно перед началом школьных занятий. С задней стороны школы находился просторный двор с погребом и сараем, в котором хранились и съестные припасы, и инвентарь, и даже топливо. За этими служебными постройками без какой-либо изгороди простирался большой фруктовый сад – детище школы и гордость ее. Со всех трех внешних сторон вместо забора сад был окружен зарослями малины, черной смородины и крыжовника. Дальше за садом уходила на север ровная степь без балок и холмов. Это были поля трех колхозов Цебриканского сельсовета.
Платонов вошел во двор. Некоторое время он стоял, прислушиваясь. В селе было тихо. В просветах между рядами фруктовых деревьев на северо-западе метались по черному небу багровые вспышки, и до слуха доносился глухой гул орудийного боя.
– Вот она, война, движется сюда!
Учитель тихонько обошел двор, как бы желая удостовериться, что кроме него никого здесь нет, и направился к квартире. Он нашел ключ на крыльце под ковриком, на том месте, где прятали его все домашние, и открыл дверь.
Чем-то тоскливым повеяло на него из темноты опустевшего гнезда. Из предосторожности он тщательно проверил, плотно ли закрыты ставни, и зажег спичку. Огонек пламени задрожал, шатая на стене непомерно огромную уродливую тень.
Чтобы окинуть взглядом всю комнату, Платонов поднял спичку над головой. Тень скользнула вниз по стене, упала под ноги, и сразу стало видно и пустой шкаф в углу с распахнутой настежь дверцей, и маленькую разоренную кроватку дочурки, и разбросанные по полу вещи, и кипы школьных тетрадей на подоконниках.
Спичка обожгла пальцы и погасла. Учитель не хотел зажигать вторую, но вдруг вспомнил, что дочурка Леночка оставила здесь алую ленту, которую вплетала в косичку. Он вспомнил ее неутешный плач, в три ручья слезы, и пообещал, что вернется и непременно найдет.
«Милая моя девочка! Почуяла ли ты своим маленьким сердечком, что батько твой, давая это обещание, обманул тебя. Не знает он сам, когда вернется, если вообще вернется. Но ты не горюй, доченька, я найду твою ленту и сохраню до встречи вот тут», – он приложил руку к сердцу. Затем он опять зажег спичку и, опустившись на колени, принялся искать на полу. Одна спичка догорала, он зажигал следующую и все искал, искал. Под руки попадались разные вещи, не взятые в дорогу. Он брал одну за другой, рассматривал их и удивлялся, почему все эти дорогие и необходимые вещи оказались лишними.
Платонов обшарил весь пол, но лента не попадалась, и он стал искать на подоконниках.
«Это следовало бы сжечь», – подумал он, глядя на груды старых ученических тетрадей, и тут же вспомнил, что нужно разобрать школьную документацию, учебники, физический и химический кабинеты, библиотеку, отобрать все более ценное и подальше запрятать, зарыть, а остальное сжечь, уничтожить.
Он снова принялся искать ленту между тетрадями. Сердце защемило. Ведь все здесь до последних мелочей было родным и милым сердцу учителя. Вот в этих слежавшихся, пожелтелых от времени детских тетрадях была вся его долголетняя работа. По этим страничкам он пристально, с любовью наблюдал, как постепенно неверные кривые палочки и крючочки, выведенные на косых крупных линейках, превращались сначала в буквы, такие неуклюжие и смешные. Потом эти буквы день ото дня становились все увереннее и лучше, из них уже образовывались первые слова «папа», «мама». Позже из слов слагались мысли. Учитель открывал одну тетрадь за другой, и перед ним мысленно представали его ученики: темные, светлые, совсем белоголовые, с косами и косичками, с чубиками и озорными мальчишескими челками, наголо стриженые; кареглазые, сероглазые, с черными, как угольки, и голубыми, как озерца, глазами; и улыбки лукавые, затаенные, хитрые, простодушные… И тяжело было думать, что всех этих детишек теперь лишат радости учиться.
Григорий Иванович подавил вздох.
– Нет, не поднимется рука сжечь, – решительно вымолвил он вслух. – Спрячу, все спрячу.
Зажигая очередную спичку, учитель увидел, что их оставалось только две штуки. Он стал быстро искать ленту и нашел ее на комоде среди пустых коробочек и флаконов. Наконец, последняя спичка догорела, и в комнате стало черным-черно.
Григорий Иванович прилег на прохладный клеенчатый диван и силился сначала ни о чем не думать. Надо немного отдохнуть, успокоиться, ведь впереди много дел. Но вопреки желанию воображение его настойчиво работало, и все, что пришлось увидеть и пережить, вдруг навалилось на него. Замелькало виденное за минувший день: переправа, нескончаемый поток людей, машин, повозок, родная степь и горькая пыль на дорогах, в печальном поклоне спелые колосья пшеницы, старик Гончарук, увозивший внучат от расправы за отца-комиссара, скорбь в глазах людей, уходивших от надвигающейся беды. Затем мысли Платонова перешли к школе. Вот он, учитель, директор ее, проводит здесь последние часы. Не позже чем завтра он должен покинуть село, оставить школу, с которой сроднился душой и сердцем, отдал девять лет вдохновенного труда, школу, в которой воспитал не один десяток юношей и девушек.
Внезапно сквозь маленькую щелочку в ставне полыхнула вспышка, на миг осветив комнату, и оборвала размышления.
Он поднялся с дивана и чуть приоткрыл ставню. «Нельзя терять время. Сейчас же нужно в сельсовет. Первым делом надо выполнить срочное задание райкома партии – помочь колхозникам отправить скот к Лысой горе, а там дальше – на восток. Затем эвакуировать в тыл людей, которым нельзя оставаться в Цебриково. Хотя решение отправить скот вызвало возражение со стороны таких, как Яков Кульвальчук и ему подобные, но он, Платонов, – коммунист, он сумеет настоять на своем. Не Яковы Кульвальчуки решают дело».
Учитель решил все это сделать за остаток ночи, днем он займется разборкой в школе документации, оборудования, имущества. Еще нужно повидать кое-кого из своих учеников. Цебриково Платонов решил покинуть следующей ночью.
Он бережно свернул и спрятал в нагрудный карман гимнастерки ленту дочурки, вложил в барабан нагана два недостающих патрона и вышел. Дверь запер и ключ спрятал в обычном месте.
На дворе стояла предрассветная темнота. Над головой высоко в небе, между поределыми звездами висел ручкой вниз ковш Большой Медведицы. В стороне станции Веселый Кут тускнел и укорачивался гигантский багровый столб пожара. А там, на северо-западе, где шли бои, метались по горизонту багряные сполохи.
«Надо спешить, спешить, – подумал Платонов и энергичным, размашистым шагом направился в сельсовет. – Потом вернусь, чтобы все привести в порядок».
Учитель и ученик
Ранним утром по степи к селу Цебриково во весь опор скакали двое юношей. Их взмыленные лошади, прижав уши и раздувая ноздри, шли голова в голову, и если одна из них чуть отставала, всадник шпорил ее каблуками по потным бокам и она выравнивалась.
Один из юношей, что с карабином за спиной, сидел на рыжей белогривой лошади, был в плащ-палатке, на манер кавказской бурки, ниспадавшей на конский круп. Из-под черной барашковой шапки, лихо сбитой на затылок и держащейся, как говорят, «на честном слове», вилась и падала на лоб буйная светлая прядь волос. Сочный румяный рот с чуть приопущенными уголками губ и бирюзовые глаза придавали лицу юноши нежное, почти девичье выражение. Однако во всей посадке, в манере погонять лошадь проявлялась мужская удаль, в которой нетрудно было угадать стремление походить на Чапаева.
Другой всадник, скакавший на вороной лошади, был в матросском бушлате, полосатом тельнике и надвинутой до бровей фуражке-капитанке. Это был рослый белобрысый парень, сухощавый, крепкого сложения, с длинными жилистыми руками. Его продолговатое, совсем мальчишеское лицо с узкими прищуренными глазами, казалось, совсем не гармонировало с сильным мускулистым телом. Движения его были более медлительны и не так порывисты, как у товарища. Весь он казался угловатым и неуклюжим. Он часто поддергивал за ремешки две висевшие на левом плече мелкокалиберки.
Всадники влетели в село и, обогнув школьный сад, осадили лошадей возле ворот.
На щеках юношей рдел яркий румянец, глаза горели ребяческим азартом.
– Ты, Миша, поезжай домой, – сказал юноша в барашковой шапке своему товарищу, – а я разыщу Григория Ивановича. Надо скорее предупредить его.
– Давай уж вместе, Ваня.
– Нет, нет, обоим маячить по селу не стоит, понимаешь?
– Ну, добрэ, – с неохотой согласился Михаил, видимо привыкший считаться с мнением товарища, и, хлестнув концом повода еще неуспокоившуюся лошадь, взял с места в галоп.
– Будь дома, я заеду к тебе и все расскажу! – крикнул вдогонку оставшийся и рысью въехал в ворота.
Посредине школьного двора он остановился и огляделся кругом. Все ему здесь было знакомо, все до последней жердочки, до камышовой тростинки на крыше погреба, до камушка малого. Необычными казались только безлюдье и тишина.
Юноша подъехал к небольшому флигельку, густо заросшему кустами сирени. Здесь помещалась квартира Платонова. Вот две каменные ступеньки с вытоптанными посредине углублениями, коричневая дверь с медной скобой, отполированной прикосновениями множества рук, черная восьмерка замочной скважины. Все это было хорошо знакомо.
Но вот взгляд юноши упал на большой висячий замок, не замеченный сразу. Стало грустно. Будто замок запирал от него все, что связывало его с этим домом.
Юноша приблизился к окну. Полуоткрытая ставня оставляла небольшую полоску. Заслонив ладонями свет солнца, он приник лицом к прохладному оконному стеклу. И когда глаза привыкли к темноте, увидел бóльшую часть комнаты. В квартире было пусто.
– Значит, уехали… что же делать теперь?
С тревогой в душе отъехал он от окна и снова оглядел двор. Открытый сарай зиял пустотой. Кругом тишина, от которой тоненько, как от комариного роя, звенело в ушах. И только пчелы в саду, кружившиеся над ульями, да аромат спелых яблок и груш живо напоминали родную школу.
«Григория Ивановича нет, – снова подумал юноша. – Оно, конечно, хорошо, что учитель вовремя уехал и опасность ему не угрожает. Но с другой стороны – что делать дальше? А ведь сейчас, как никогда, было необходимо его присутствие, нужен его верный разумный совет. Уж Григорий Иванович нашел бы выход, посоветовал бы, что теперь остается делать и как поступить далее им, его ученикам-комсомольцам, застигнутым врагами на селе. А может, еще не успел? Поехать по селу, может кто видел его… Объездить правления колхозов, заехать в сельсовет…»
Подобрав поводья, юноша двинулся через двор к садовой калитке.
– Никитин! – негромко окликнул его знакомый голос.
Юноша обернулся. В полуоткрытом окне школьной библиотеки стоял учитель.
– Григорий Иванович! – радостно воскликнул юноша.
– Ваня, тише, – приложив палец к губам, предупредил Платонов.
– А я решил, что вы уехали.
– Пока еще нет. Надо управиться…
– Нет, нет, – перебил его Никитин, – вам нельзя здесь.
– Ты почему здесь? Что-то случилось?
– Григорий Иванович…
– Не называй громко. Отведи лошадь в сарай и заходи сюда, только через окно. Дверь закрыта.
Ваня отвел лошадь и прыгнул через окно в библиотеку. Книжные шкафы были раскрыты, на столе, на окнах и просто на полу разложены географические карты, учебники, две высокие стопки книг в красных коленкоровых переплетах – сочинения Ленина.
– Григорий Иванович, вам нужно уходить, – горячо произнес Ваня.
Платонов вопросительно взглянул на ученика.
– Мы видели чужих солдат в степи.
– Когда?
– Только что. Мы прямо оттуда, чтобы сказать вам.
В спокойных, всегда улыбающихся глазах учителя промелькнула тревога.
– Может, вы ошиблась?
– Нет, точно.
– Минутку. – Платонов закрыл окно. – Расскажи подробнее.
– Сегодня ночью мы с Мишей Кравченко были там, в степи на вышке. Вы знаете.
– Ну, ну?
– Рано утром слышим – кто-то бормочет. Я выглянул в окошечко. Вижу, двое вылезли из лесопосадки на дорогу. Против нашей вышки остановились и озираются кругом. Смотрим – карабин у одного русский, вот этот самый… – улыбнулся Ваня. – Мы сначала решили, что это наши, хотели было спросить, далеко ли фронт, как вдруг слышим – забалакали они не по-нашему. Я толкнул Мишу, он меня, и мы вместе выстрелили из наших малокалиберных. Один из них упал, другой – тикать в посадку.
– Молодцы, не растерялись, – улыбнулся учитель, – Выходит, немецкая разведка напоролась на вас?
– Не похожи они на немцев. Маленькие, черные, как цыгане, и говорят не по-немецки. Наверно, румыны.
С минуту оба молчали. Учитель стал торопливо укладывать в ящик отобранные книги.
– Это все сохранить. Оно нам с тобой нужно будет.
Ване приятно было слышать «нам с тобой» из уст учителя, и он стал помогать.
– Еще как нужно, Григорий Иванович. Но как же быть сейчас?
Ваня ждал решающего слова учителя, он надеялся, что Григорий Иванович подскажет разумный выход. Ведь так было всегда. Он помнит, как они, ученики, чуть что бежали к нему попросить совета. Сколько всяких вопросов он помог разрешить им, сколько пылких надежд вселил он в их души, сколько сомнений рассеял! И не было, казалось, случая, чтобы хоть самая малая просьба была обойдена вниманием Григория Ивановича.
– Как вам быть? А как подсказывает тебе твое собственное чувство? Ты комсомолец, и вот теперь, когда ты своими глазами увидел врага, ты что-нибудь подумал?
– Подумал и сейчас думаю.
– Что именно?
– Всем нам надо уходить отсюда.
– Куда?
– На восток.
– Теперь, Ваня, пожалуй, поздно. Ночью шли бои здесь, совсем близко. Под утро отошли наши войска.
– Тогда к нашим, на фронт.
Платонов улыбнулся. Его радовало, что его ученики полны решимости не покоряться захватчикам и сражаться с ними.
«А почему бы не подключить ребят к организованному сопротивлению захватчикам? – подумал Григорий Иванович. – Ведь всем будет трудно, и молодежи тоже. Молодость и опыт при правильной организации могут дать нужный результат. Ведь именно на это нацеливал представитель обкома партии».
– Все это правильно, Ваня, но у меня есть другой план. Никуда не уходить.
– А как же?
– Оставаться здесь, в Цебриково.
– А… что же мы тут будем делать, на фашистов работать?
– Не работать, а бороться против них. – Учитель легонько взял юношу за плечи и привлек к себе. – Слушай меня. Сейчас на нашей земле, временно захваченной врагом, остаются тысячи вот таких же, как вы, комсомольцев, которые не станут изменниками или трусами. Так ведь?
– Конечно, Григорий Иванович.
– Так вот. Партия приказала нам с тобой создать здесь, в Цебриково, боевую подпольную комсомольскую организацию.
Ваня от неожиданности даже подтянулся, как в строю.
– Мне… тоже?
– Да, Никитин. Я знаю тебя как настоящего комсомольца и доверяю тебе. Уверен, что ты не подведешь.
Ваня почувствовал, как гулко застучала кровь в висках, задрожали ресницы и стало больно глазам. Он глянул в лицо учителя, но не увидел четких знакомых черт. Все расплывалось, двигалось, словно под водой. Плотно сомкнув веки, он выжал слезы, и сразу перед глазами все стало четче: и предметы, и теплая, понимающая улыбка учителя.
– Сделаю все, что…
– Тебе пока такое задание: надо узнать, кто из твоих товарищей-комсомольцев останется на селе. Прощупай каждого, чем он дышит, и только тогда привлекай. Группируй хлопцев вокруг себя осторожно. Бойся провокаторов и предателей.
Ваня слушал учителя, и в душе его рождалось и крепло гордое сознание, что ему доверяют такое великое дело.
– Помни, тут требуются осторожность, спокойствие и выдержка. На рожон лезть не нужно, горячиться не следует.
– Я это понимаю, Григорий Иванович. Буду поступать так, как вы говорите.
Платонов легонько опустил руку на плечо взволнованного юноши.
– Самое главное, помни, что рядом с тобой идут старшие – коммунисты. Они будут помогать тебе, направлять и оберегать. Как думаешь, справишься? Помни, что придется отвечать не только за себя, но и за товарищей. Цена риска в борьбе самое дорогое – жизнь.
– Понимаю, Григорий Иванович… А… вы?
– Я буду с вами.
– Но ведь вам здесь…
– Я уйду, но буду с вами. Понимаешь?
– Понимаю, – прошептал Ваня. Ему захотелось вдруг обнять учителя, но строгость минуты удерживала его от этого душевного порыва, и он только промолвил:
– Это очень хорошо, что вы с нами, что мы, как и раньше, вместе.
– Я сегодня уйду, но мы скоро увидимся.
– А как, где?
– Это мы устроим. Спасибо, что предупредил об опасности.
При этих словах учитель обнял Ваню и крепко прижал к себе.
– Главное – помните, что вы комсомольцы, не теряйте комсомольской чести.
– Не беспокойтесь, Григорий Иванович. С хлебом и солью врагов встречать не выйдем.
Учитель достал из-под полы пиджака сверток и подал Ване.
– Спрячь понадежнее. Это знамя нашего сельсовета и вашей будущей организации. Это знамя должно стать боевым.
Никитин принял из рук учителя знамя и спрятал на груди под рубашкой.
– Еще одно тебе поручение. Подыщи место, где можно сохранить оборудование физического кабинета.
– Сделаю, Григорий Иванович.
– Ну, до скорой встречи, Ванюша. На селе обо мне никому ни слова.
Еще раз крепко обнявшись, они простились.
Минуту спустя Ваня скакал к Михаилу Кравченко, чтобы поведать другу о том, что путь, который они сегодня искали, – найден. И на мучительный вопрос «что делать?» – есть точный ответ. Он знает теперь, что делать им, комсомольцам.
Ваня подскакал к хате Михаила Кравченко и, на ходу спрыгнув с лошади, побежал к товарищу.
– Миша, все в порядке! – воскликнул он громко.
– Что в порядке? – спросил выбежавший навстречу Михаил.
– Нашел, понимаешь? – Ваня понизил голос. – В школе застал, в библиотеке.
– Ну?
– Все, как было, рассказал ему, предупредил. Знаешь что, Мишка? Уходить не надо. Никуда не надо. Здесь останемся.
– Здесь? – недовольно протянул Михаил, удивляясь, почему это у Вани такое приподнятое настроение.
– Да, здесь, – твердо повторил Никитин и, озорно, по-мальчишески, подтянув к себе за ворот рубашки Михаила, полушепотом сообщил:
– Партизанить будем.
– Ну что ты? – поразился Михаил и в то же время обрадовался.
Это вполне соответствовало его характеру. Миша любил героику. Он упивался романтикой Гражданской войны, по несколько раз перечитывал книги о партизанах и завидовал героям, которых любил народ, чтил их память и слагал о них стихи.
– К нам скоро явятся «гости». Нужно будет по-хозяйски их встретить.
Михаил, до щелочек сузив серые глаза, довольно улыбнулся.
– Все правильно, Вань. Только я не знаю, как это будет…
– Я тебе все объясню. Пойдем на речку. Кстати, поможешь затопить лодку. Не хочу, чтобы попала в руки этих гадов.
– А кони, Вань? – спросил Михаил.
– Пока поставь в сарай, а там придумаем, что с ними делать.
Друзья завели лошадей в сарай, и побежали вниз к речке и дальше вдоль берега. Там, в узкой прогалине между камышами, стояла на приколе старая, утлая лодка, спутник Ваниного детства, друг, с которым связано много волнующих воспоминаний.
Прощай, школа!
Закончив свои дела в селе, Платонов осторожно вышел на прогалину школьного сада.
Вдоль северной стороны сада, обращенной к степи, проходила дорога. Через дорогу сразу же начиналось пшеничное поле, оно простиралось далеко вглубь степи. Все вокруг казалось величаво спокойным, но в этом на вид спокойном царстве кипела своя особая жизнь. Перекликались ленивые перепелки, откуда-то издалека доносились всхлипы жаворонка, щебетали, посвистывали и щелкали какие-то другие пичужки, стрекотали кузнечики. И от всей этой разноголосой трескотни село казалось необыкновенно тихим, обезлюдевшим.
Утро уже миновало. Занимался ясный день. По чистой синеве неба поднималось горячее солнце. Нагретый воздух восходил над степной далью струистыми голубоватыми волнами. Все предвещало знойный августовский день.
Платонов смотрел вдаль, как бы угадывая, где же проляжет его тропинка, куда поведет она и кто встретится на ней?
Поглощенный своими мыслями, он обернулся назад. Там меж стволов фруктовых деревьев белели стены школы.
– Ну вот, пожалуй, и все, – вслух произнес он и, с трудом подавив вздох, добавил: – Прощай, родная!
Учитель почувствовал, как сжалось сердце. Но усилием воли он тут же подавил щемящее чувство тоски. Мысль о том, что ждет его впереди, заставила внутренне собраться. Руки сами потянулись оправить, как в строю, гимнастерку. И только теперь, как следует оглядев себя, он нашел, что его одеяние совсем не годится. Все – от фуражки военного покроя до гимнастерки под командирским ремнем и брюк галифе – при первом же случае могло выдать его с головой.
– Вот этого не предусмотрел, горе-подпольщик, – с досадой упрекнул он себя. – Все нужно сбросить, сменить, и как можно скорее.
Он быстро прикинул в уме, где это можно будет сделать, и решительно пересек дорогу.
Густая, высокая пшеница укрыла его. И в первый раз за всю жизнь Григорий Платонов пошел по своей земле крадучись и пригибаясь.
На самом дальнем конце села, несколько на отшибе, стояла маленькая опрятная хатенка, скрытая с двух сторон вишневым садом и с третьей – закопченной кузницей.
Здесь жил колхозный кузнец – дед Михайло Бодюл. Был он в большом уважении у односельчан и громком почете в районе. Словом, это был один из тех цыган, у которых учатся и которые служат примером для среднего и младшего поколения колхозников своим отношением к труду. К нему-то и направился за помощью Платонов.
Тщательно осмотревшись, учитель подошел к хате и легонько постучал в дверь. Изнутри не отзывались.
«Не уехал ли дед Михайло? – с тревогой подумал Платонов. – Куда же еще можно пойти? Да нет, более подходящего места сейчас не найти».
Деда Михайла учитель хорошо знал и вполне мог довериться ему. «Да и по селу бродить теперь небезопасно – кто знает, на кого еще наткнешься».
Григорий Иванович снова принялся стучать в дверь, с каждым разом все настойчивее. Но по-прежнему было тихо, хата, казалось, была необитаемой. И когда надежда уже стала покидать учителя, в сенях послышался тусклый болезненный голос:
– Кто?
– Я, дед Михайло, – обрадовался Платонов.
Не сразу звякнула щеколда, и в дверях появилась высокая худощавая фигура старика в овчинном кожухе и шапке.
– Вы?! – не то растерянно, не то испуганно воскликнул дед Михайло.
– Да, да. К вам можно? – поспешил ответить учитель.
– Будь ласка, заходьте, Григорий Иванович! – оживился старик. – Извиняйте, что не сразу открыл вам. Я думал, что это они… – будто оправдывался дед Михайло, зябко поводя плечами. – Проходьте.
Пока хозяин запирал наружную дверь, Платонов вошел в хату и огляделся.
Дед Михайло Бодюл несколько лет тому назад похоронил свою жену и с тех пор жил один, отдавая все свое время кузнице. Но он был не одинок в большой дружной колхозной семье. И хотя в доме не было хозяйки, здесь всегда царили порядок и чистота. Старик сам следил за своим гнездом.
Сегодня в хате деда Михайла не было ни порядка, ни чистоты.
«Значит, жизнь старика тоже столкнула с рельсов», – подумал Платонов, внимательно оглядев и самого хозяина.
Вид деда Михайла невольно внушал чувство сострадания.
– Что же вы стоите, сидайте, – спохватился старик, указывая на скамью, кое-как застланную выцветшей тканой дорожкой.
Учитель сел.
– Да вы сами-то садитесь, – предложил Платонов.
Дед Михайло тяжело опустился на скамью рядом. Оба некоторое время молчали. Старик тихонько теребил на груди оборванную петельку кожуха. Большая узловатая рука его дрожала, как после тяжело перенесенной болезни. Платонову показалось, что этот всегда веселый, энергичный, острый на язык старик вдруг как-то сразу, неожиданно сдал, постарел на несколько лет.
– Похудели вы крепко, дед Михайло. Нездоровы? – участливо спросил Платонов.
Дед Михайло опустил голову и как бы про себя сказал:
– Горе, оно гнет человека хуже всякой хворобы. Как узнал, что вороги тут… – он неопределенно указал рукой, – так и подумал, что жизнь кончилась.
Старик часто заморгал, будто ему было больно смотреть на свет.
– Ну, до конца жизни еще далеко, дед Михайло. Мало ли мы бед переносили, а ведь вот все пережили, пересилили. И эту беду пересилим, – ободряюще говорил учитель. – Все это временно.
– Оно-то так, – слабо улыбнувшись, согласился старик, – но силы вот мало осталось. Боюсь, что не доживу.
– Доживем, дед Михайло!
Платонов понимал, что делается в душе старого колхозника, прожившего большую многотрудную жизнь. Он знал нелегкое прошлое Михайла Бодюла. Обычное детство в бедной многодетной цыганской семье, когда вечная нужда заставила рано испытать все тяготы подневольного труда, познать, как тяжело достается кусок хлеба. Восьмилетним мальчуганом Михайло холодными росными утрами гонял в поле хозяйское стадо, отогревая в теплом коровьем помете босые, исколотые жнивьем ноги. Затем юность, проведенная в темной и дымной кузнице у меха и наковальни, где за пятиалтынный в день он ковал хозяйских лошадей, оттягивал затупившиеся плужные лемехи, обувал в железные шины колеса повозок и арб. Потом революция, весть о том, что нет царя и что все помещичьи земли отныне будут принадлежать крестьянам. И вот теперь, на склоне лет, когда Михайло Бодюл был спокоен за свою старость, грянула беда, непомерной тяжестью легла на душу. Может, через час или два в село войдут чужие люди – враги. Они принесут с собой свои звериные законы, возродят рабство и гнет. И ему, деду Михайлу, познавшему радость жизни, страшно при мысли, что нужно будет возвратиться в то давно забытое царство мрака и бесправия.
– Доживем, – уверенно повторил Платонов. – Вот поправитесь и будете помогать нам гнать отсюда непрошеных гостей.
– Да я всей душой, Григорий Иванович. Если что потребуется от меня… Я ведь за эту нашу жизнь много сил положил…
– Мы им тут долго хозяйничать не дадим. Верно ведь?
– Правильно!.. Только как же вы?.. – вдруг озабоченно спросил дед Михайло. – Ведь вам опасно тут оставаться. Вы человек для них неподходящий.
– Я сейчас уйду. Только вы помогите мне.
– Чем же я?.. – забеспокоился старик.
– Видите, моя одежда не такая… У вас взамен что-нибудь найдется? Мне нужно переодеться.
– Это мы найдем, – оживился дед Михайло. Он, казалось, забыл про свою слабость. – Минутку.
С этими словами старик ушел на кухню. Он долго рылся там, хлопая тяжелой крышкой кованого крестьянского сундука, и наконец вернулся с отобранной одеждой. Это был почти новый стариковский пиджак плотного черного сукна, такие же брюки и картуз с лакированным козырьком и непомерно широкими полями на упругой стальной пружине.
– Если годится, одевайте, будь ласка. А сорочка вам тоже нужна?
– Давайте и сорочку.
– Зараз будет и сорочка.
Дед Михайло принес две рубашки, белую и ярко-розовую.
– Выбирайте, которая нравится.
– Да что же вы мне все отдаете, а сами?
– Куда мне наряжаться! А придет время, вы мне новую подарите, еще лучше.
Дед вышел. Платонов быстро переоделся. Костюм старика был ему немного узок и довольно смешно сидел на его плотной фигуре. Но ничего, это все же куда лучше, нежели его полувоенная форма. В довершение ко всему Платонов надел фуражку, служившую когда-то предметом сельского щегольства, и глянул на себя в зеркало. До того необычен был его вид, что учитель рассмеялся, увидев вместо себя в зеркале старомодного деревенского щеголя.
– Ну, как? – спросил он вошедшего в хату деда Михайла.
– Дужэ добрэ. Хоть зараз в церкву, – развеселился старик.
И Платонов вновь узнал в нем прежнего Михайла Бодюла.
– Можно и в церкву, только вот невесты нет. Невеста моя теперь уже далеко, за Днепром.
– Отправили?
– Да.
– Хорошо. И им лучше, и вам свободнее.
Платонов на минуту задумался. Напоминание о семье всколыхнуло улегшееся было чувство грусти.
– Ну, дед Михайло, мне пора. Спасибо вам за доброе дело.
– Нэма за що.
– Я надеюсь, что мы с вами еще увидимся и не раз.
– Будь ласка, что нужно будет, я все сделаю.
– Спасибо.
Платонов крепко пожал руку старого кузнеца.
– Если в чем будет нужда, я обращусь к вам.
Дед Михайло понимающе кивнул головой и тепло улыбнулся.
Григорий Иванович почувствовал к этому доброму, честному старику почти сыновнюю любовь. Он обнял деда Михайла, как самого родного и близкого человека.
– Подождите трошки, – дрогнувшим голосом произнес старик, – я посмотрю там…
С этими словами он вышел на улицу, обошел вокруг хаты и кузницы, посмотрел хорошенько в саду и вернулся.
– Можно идти.
Платонов перешел дорогу, шагнул в высокую пшеницу и, улыбнувшись, махнул на прощанье рукой.
Дед Михайло стоял и смотрел, как тихо вздрагивали тяжелые колосья там, где шел учитель. По временам он видел, как на короткий миг в пшенице мелькал черный кружок фуражки и тут же скрывался.
Наконец движение колосьев прекратилось, а старик все стоял и смотрел.
И хотя перед ним уже расстилалась спокойная золотая гладь пшеничного поля, ему все еще казалось, что черный кружок фуражки вновь мелькнет или покажется в прощальном взмахе рука. И перед глазами стоял образ учителя, который ушел, чтобы вернуть ему, Михайлу Бодюлу, утраченное счастье. И по щеке старика скатилась скупая слеза.
Оккупанты
Всю ночь багровые сполохи колыхали черное небо на северо-западе. По временам доносился глухой гул – будто тяжко стонала земля. Там, на водном рубеже Днестра, стояли насмерть последние, прикрывающие отступление наших войск батальоны.
А стороной от Цебриково уже громыхали по дорогам орудия, машины, слышался приглушенный тысячеголосый гомон, в который поминутно вплетались охрипшие голоса, – воинские команды. То отходили на восток наши войска, чтобы закрепиться где-то на следующем рубеже.
Вместе с отходившими частями Красной Армии разносилась по селам юга Украины недобрая весть, что немецко-румынские войска форсировали Днестр и устремились на юго-восток, к Одессе.
Августовское солнце всплыло над дальними холмами. Поднимаясь выше, оно все уменьшалось, из оранжевого становилось ослепительно желтым. Под его живительным теплом зрели арбузы и дыни на бахчах, сладкими соками наливались фрукты в садах. Разнося опьяняющие запахи, досыхало в стогах сено.
А на просторах полей клонился долу колос перестоявшегося хлеба. Пройдись по тучным нивам даже самый легкий ветерок, и, кажется, потекло бы на землю тяжелое зерно. Но степь стояла в тоске, ожидая тех, кто отдал ей столько труда, столько силы вложил! Родные нивы! Напрасно томитесь вы ожиданием, чутко прислушиваясь, не раздастся ли где-нибудь на дороге знакомый вам грохот комбайна, не возникнет ли вдалеке дружная песня. Не ждите! Сегодня жнецы ваши не придут!
На рассвете по дороге спешно прошли небольшие, видимо, последние подразделения наших частей, и все смолкло, как-то странно обезлюдел степной простор.
До полудня стояла над селом зловещая тишина. И вдруг будто невидимая рука задела туго натянутую струну, и она, задребезжав, оборвалась. Дрогнула тишина. Завыла, заревела, загрохотала степь. Над дорогами взвилась желтая пыль, заклубилась над придорожными хлебами, окутала зеленые сады.
С запада от станции Веселый Кут хлынули вражеские колонны. Мутным потоком устремились они в долину, двигаясь прямо на Цебриково. Сначала громыхали черные, с белыми крестами на броне, тяжелые и легкие танки, сверкая на солнце отполированными гусеницами; с вибрирующим ревом моторов ползли черные, графитно-серые, песочные, пятнисто-зеленые, как болотные жабы, автомашины, тупорылые, будто обрубленные спереди тягачи волокли тяжелые пушки, прицепы, груженные снарядами, минами, патронами и прочим военным снаряжением. Потом на какой-то промежуток времени образовался разрыв, заполненный густо клубящейся пылью, и снова пошли машины, но уже набитые пехотой. Солдаты сидели на скамейках в кузовах строгими рядами и их головы в железных касках напоминали баллоны. Кое-где между машинами катились небольшими группами мотоциклисты. И все это свирепо рычало, выдыхало клубы черного, бурого и сизого дыма и отравляло воздух. Это шли на восток передовые части гитлеровской и румынской армий. Они проходили по пустынным улицам Цебриково и, миновав село, двигались дальше на восток.
Легковая машина чуть свернула с дороги и остановилась, пропустив вперед расстроенную колонну пехотной части.
Когда пехота прошла несколько вперед и пыль, поднятая ею, поредела, дверца машины открылась. Из машины проворно выскочил офицерик, худенький брюнет с туго перетянутой талией. На его голове щегольски сидела фуражка с необыкновенно широкими полями. Лицо офицерика было оливковое, с черными, подвижными, как пиявки, бровями; под тонким хрящеватым носом, будто нарисованная, темнела аккуратная щеточка шелковистых усов. И что особенно поразительным казалось на лице этого армейского щеголя – это неестественно алые губы.
Офицерик картинно поставил на подножку машины тонкую, обтянутую желтой крагой ногу, и, вскинув бинокль, долго смотрел в него.
– Домнул субколонел1, взгляните вниз, вон в ту долину реки, что перед нами. Какая изумительная картина! – с преувеличенным восторгом воскликнул офицерик.
Пожилой и тучный, с мясистыми щеками субколонел неохотно высунулся из кабины и приложил к глазам бинокль.
Внизу, куда указывал офицерик, лежала ярко освещенная солнцем просторная долина, разделенная на две половины извилистой рекой, окаймленной темной зеленью камышей, ярко-зелеными кустами лозняка и молодыми вербами. Справа зеленым разноцветьем уходила далеко на юго-запад широкая полоса лесных посадок. На север от долины, до самого горизонта желтели нескошенные хлеба. Вся долина была усеяна белыми хатами, тонущими в зелени садов. Все это жило, цвело, и, право, трудно было оставаться равнодушным при виде этой чудесной картины.
– Правда, очаровательное зрелище, домнул субколонел?
– Ммм-да… – лениво промычал подполковник, осматривая долину. – Правда, я городской житель и к сельскому пейзажу особой симпатии не питаю. Но этот вид недурен, что и говорить.
– А это село, домнуле! Оно похоже на огромную корзину с фруктами! – закончил восторженный офицерик, видимо питавший слабость к поэтическим сравнениям.
Подполковник неопределенно мотнул головой и развернул на коленях карту.
– Что это за местность? – спросил он себя. – Так, так, так… Это справа – лесополосы… сзади – железная дорога… а вот и река Малый Куяльник.
Подполковник повернул лицо к офицеру и тоном добродушного снисхождения к слабостям младшего сказал:
– А «корзина с фруктами», которая привела вас, локотенент2, в такой восторг, называется Цебриково. Кстати, тут два села. По эту сторону реки – село Цебриково, а по ту – похожее на него – Малое Цебриково.
– Цебриково! Какое странное название! Как вы находите, домнул субколонел?
Подполковник Модест Изопеску ничего не находил, не верил он и в искренность восторгов локотенента. И все же он отнесся к этому снисходительно и даже промычал нечто вроде «ммм-да». Он сам начинал службу с нижних чинов и отлично знает, чего стоит человеку подняться по иерархической жандармской лестнице. Изопеску все же принял назидательный тон. Скосив круглые, выпуклые глаза, он иронически улыбнулся.
– Однако, вы лирик, локотенент Гросул. А для жандармского офицера эта черта уж не бог весть какая добродетель, – сказал он и, смахнув улыбку с лица, наставительно добавил: – Рекомендую не забывать, что в этой волшебной корзине могут оказаться такие фрукты, что зубы поломаете. Да, да, уж поверьте старому субколонелу румынской королевской жандармерии.
Под вечер, когда над лесом виднелся лишь огромный золотой обод солнца, в Цебриково входила румынская часть…
Ваня с Михаилом Кравченко, забравшись на чердак сарая родителей Вани, наблюдали, как по улице тянулись повозки, крытые на манер цыганских кибиток брезентом. Мелкие, худые лошаденки, обряженные в узловатую пеньковую сбрую, тащились устало, еле волоча ноги. Но самым интересным явлением в этом шествии были волы. Они тянули повозки и даже пушки, большинство из которых было на деревянных колесах и бог знает какого образца. По обеим сторонам, заполняя улицу, валили пестрые шумливые толпы людей, одетых в солдатскую форму. В повозках, на лафетах орудий, верхом на лошадях восседали солдаты, иные из них горланили песни, да не сообща, как это делается в армии на походах, а вразброд, кому что вздумается. Кое-где то заунывно, то разухабисто пели скрипки, гремели бубны.
Юноши видели, как солдаты разбредались по огородам, рвали огурцы, дергали морковь и все это грызли на ходу, наспех вытирая бортом мундира или пилоткой мокрые рты. Некоторые из солдат забегали в хаты и выскакивали оттуда с какой-нибудь поживой – или горшком молока, или с пригоршнями горячей мамалыги, тут же глотали, обжигаясь. Иной выбегал из хаты и, осклабившись, прятал за пазуху вышитое полотенце, барашковую шапку или еще какой-либо предмет.
Семья Вани, Никитины, с первого же дня прихода румын спряталась в коморе. Три дня хата стояла на замке, окна были заставлены изнутри камышовыми щитками. Несколько раз приходили к хате солдаты, но потолкавшись, шли дальше. На войне солдату от пустой нежилой хаты никакого толку, а стало быть, и занимать ее нечего. Поэтому хату Никитиных три дня обходили мимо. Но вот на четвертый день под вечер к хате подошли трое солдат, они обошли вокруг, осмотрели окна. Потом один из них разбил прикладом окно и заглянул вовнутрь.
Мать Вани, Лукерья Кондратьевна, наблюдавшая эту картину, видела, как солдат ухмыльнулся и решительно направился к двери. Сбив замок, все трое ввалились в хату.
Внутреннее убранство хаты Никитиных всегда отличалось чистотой и опрятностью. Лукерья Кондратьевна была рачительной хозяйкой. Она ревниво хранила обычаи украинского быта. Хотя жизнь и внесла в семейный уклад Никитиных много нового, все же в убранстве оставалось национальное украинское, идущее от старины. Выбеленные до снежной белизны стены были увешаны традиционными коврами, полотенцами, рушниками, искусно вышитыми хозяйкой, видимо еще в пору ее девических досугов. С кровати и широких скамей свисали тяжелые, яркие ковровые полотнища. Аккуратно вымазанный глинобитный пол устлан ткаными узорчатыми дорожками. Большой стол под голубой скатертью до половины заставлен фотографиями, цветными открытками в ракушечных оправах.
Лукерья Кондратьевна незаметно пробралась в сени и в полуоткрытую дверь следила за тем, что происходило в хате. Она видела, как солдаты топтались по комнате, заглядывая под кровать и под стол, шарили под лавками, отворачивали и прощупывали матрац, трогали ковры, любовались узорами полотенец на стенах. Казалось, что они просто рассматривали незнакомую обстановку. Но вот один из солдат сдернул со стены понравившееся ему полотенце, и это как бы послужило сигналом для остальных. Все трое стали сдирать ковры, полотенца, рушники, скатывать ковровые дорожки.
Сердце женщины сжалось. Она решительно шагнула через порог в хату.
– Что вы делаете? – крикнула она.
Все трое переглянулись.
Больше она ничего не могла сказать и только смотрела на грабителей со страдальческой укоризной. Она походила сейчас на птицу, на глазах которой разоряли гнездо.
– Добре, домна3, – протянул он, жестами объясняя, что ему нравится хата и что он с товарищами желает остаться здесь на ночлег.
– Для вас как раз все и приготовлено, – в бессильной злобе проговорила Лукерья Кондратьевна.
– Хорошо, добре.
– Да, добре вам с бабами воевать.
Она пошла к выходу, но у порога остановилась и молча покачала головой.
После вторжения солдат скрываться Никитиным уже было нечего. В тот же вечер отец, мать и девочка Маня перебрались из коморы в кухню.
Ваня, прятавшийся четыре дня на чердаке сарая, в кухню перейти отказался.
– Что же ты, один тут останешься? – спросила мать.
– Не хочу показываться им на глаза.
– Чего их бояться? Не съедят они тебя. Побудут день, другой и уедут.
– Я не боюсь, мама. Просто видеть их в нашей хате не могу.
– Верно, сынку, – вмешался отец, – ты, мать, не мешай ему, пусть делает, как хочет. Он верно делает.
Вечером Маня принесла брату на чердак ужин.
– Ваня, а зачем ты прячешься? – спросила она.
– Так нужно.
– Солдат боишься?
– Нет, не боюсь.
– А чего же не пошел с нами?
Ваня посмотрел на сестренку и улыбнулся.
– Любопытная ты очень!
– Не хочешь сказать?
– После, Маня.
– Нет, сейчас скажи.
– Что ты пристала! А то совсем не скажу. Ты вот лучше проследи, когда не будет в хате солдат, залезь под печку, там в правом дальнем углу спрятан ящик с книгами. Достань «Войну и мир» и принеси мне.
– Добре.
– Только смотри, чтобы никто не видел. Девочка, польщенная тем, что ей доверяют тайну, которую не должен знать никто, заговорщицки шепнула:
– Понимаю. Раз секрет, значит секрет.
– Правильно, Манюша. Пионеры должны доверять старшим и помогать. Помнишь клятву пионера?
– Помню! В ней есть и нетерпимое отношение к врагам…
– Молодец! Враг ворвался в наш дом… Об этом мы с тобой потом поговорим. А пока я предлагаю тебе быть у меня за адъютанта. Согласна? Помогать комсомолу будь готова!
– Всегда готова!.. Согласна…
– Ну иди, только постарайся сделать это поскорее…
После разговора с Григорием Ивановичем Ваня осторожно начал налаживать связь с товарищами. На первых порах ему предстояло, как указал учитель, узнать, кто из комсомольцев остался в Цебриково. И теперь, пользуясь промежутками, когда в селе не останавливались вражеские солдаты, Ваня посылал сестренку собирать сведения о товарищах. Он считал, что ей, бойкой тринадцатилетней сельской девочке, легко было всюду пробраться, не обратив на себя внимания. И Маня охотно выполняла поручение брата. Она бежала в какой-нибудь дальний конец Цебриково, а иногда в Ольгиново или Вишневое, словом, всюду, где жили школьные товарищи Вани. Возвращалась всегда запыхавшаяся, но довольная, и рассказывала, что ей удалось сегодня узнать.
Однажды она сообщила Ване об упорных слухах, распространяющихся по селам, что колонны беженцев, среди которых находились и беженцы из Цебриково, где-то отрезаны немцами и теперь возвращаются обратно.
Ваня принял эту весть с волнением. Значит, его друзей в Цебриково станет больше и шире будет организация. И задание учителя он выполнит. Тут же он подумал: где теперь Григорий Иванович? Не схвачен ли? Но нет, он верил в учителя и не допускал мысли, что Григория Ивановича можно было так легко схватить. Он будет ждать того момента, когда учитель даст о себе знать.
В эти дни Ваня много читал. Маня приносила ему на чердак книги. Некоторые он перечитывал вновь. Но сейчас эти книги имели для него совсем иное значение. Он воспринимал события, описанные в них, их героев иначе, чем прежде. Теперь он все это оценивал применительно к себе. А как бы поступил он, Ваня, окажись на месте того или иного героя? А вот здесь он сделал бы точно так же.
На десятый день после прихода румын Маня, посланная Ваней в очередную разведку по селу, вернулась особенно возбужденная.
– Ваня, возвращаются наши, цебриканские, – сообщила она.
– Тише, Маня, расскажи толком.
– Немцы их отрезали на Днепре и приказали всем вернуться по домам, – сказала она, видимо повторив слышанные ею слова.
– Ты видела кого-нибудь сама?
– Митя Поплавский вернулся. Миша Климук тоже вернулся, и Ваню Беликова видела, – докладывала Маня.
– Хорошо, Маня, – сказал Ваня, крепко пожав сестре маленькую руку. – Ты хороший разведчик.
– Хороший, а секрета не хочешь сказать.
– Какая ты любопытная! Пионеры должны быть выдержанными. После, Маня. Сейчас еще рано, понимаешь?
– Рано… Чего же не понять, – примирительно сказала она.
Оставшись один, Ваня открыл книгу и, отыскав нужную страницу, углубился в чтение. И уже не книга была перед ним – сама жизнь, давняя, но яркая и правдивая, открывалась ему. За рядами букв вставал живой образ легендарного Павки Корчагина, комсомольцев Гражданской войны и 20-х годов, так талантливо воспетых Николаем Островским.
Первые ростки борьбы
– Маня! – поманил Ваня пробегавшую мимо сестренку.
Девочка забежала в сарай.
– Манюша, выйди и посмотри хорошенько – на улице никого?
Маня молча кивнула головой и выскользнула из сарая. Через минуту она вернулась.
– Никого, Вань. Я все кругом высмотрела, – приставив к губам сложенные рупором ладошки, полушепотом доложила она.
– Добре, Манюша. А теперь подойди поближе и слушай.
Маня стала под самое отверстие чердака, из полутьмы которого белело лицо Вани.
– Ты говоришь, Митя здесь?
– Да.
– Сбегай к нему. Если он сейчас дома, передашь ему вот эту записку. Поняла?
– Ага.
– Повтори.
Маня в точности повторила поручение.
– Молодец. Из тебя бы хорошая партизанка вышла.
– А то нет? Я ничего не боюсь. Ночью могу одна в лес, в другое село пойти.
– Хвастаешься, – подтрунил Ваня.
– А вот и нет, – обиженно протянула Маня. – Дай мне такое задание, чтобы ночью и чтобы далеко, тогда увидишь.
– Хорошо, в следующий раз. А сейчас беги, чтобы днем, и чтобы недалеко, и чтобы быстро! – шутливо сдвинув брови, сказал Ваня.
Маня понимающе поджала пухлые, еще совсем детские губы и проворно, как ящерица, прошуршав по соломе, скрылась за дверью.
Сестра высоко ценила доверие брата, и все, что теперь ни поручал ей Ваня, старательно и охотно выполняла. Она бегала по селу, узнавала, кто из товарищей Вани остался в селе и, строго соблюдая тайну, передавала им записки, заклеенные хлебом. Она не знала содержания этих записок и не пыталась узнать, так как считала преступлением нарушать запрет. Но по тому, в каком строгом секрете держал все это Ваня, она догадывалась, что ей доверяют очень важное дело, и была горда этим.
Мать с отцом заметили, что девочка в последние дни с особенной заботливостью относилась к брату, чаще чем нужно шмыгала в сарай, часто уходила куда-то и возвращалась серьезная и собранная. Отец молчал, а мать нет-нет да и спросит:
– Где ты пропадаешь?
Дочь уставится на мать серыми, быстрыми глазами и ответит:
– Не бойся, мама, не пропаду.
Отослав сестренку, Ваня спрыгнул с чердака и, зажав под мышкой небольшую вязанку камыша, вышел из сарая.
Тщательно осмотревшись кругом, он перешел улицу и соседским огородом спустился к речке.
Далеко за лесополосой заходило солнце. В вышине неподвижно парили белые с позолоченными краями, курчавые облака. Так прозрачен был предвечерний воздух, а речная свежесть так пахуча, что у Вани слегка закружилась голова. Привыкшие к чердачному полумраку глаза щурились от яркого света. Юноша глубоко, с наслаждением вдыхал ароматный воздух, по которому так скучал в эти дни.
Ваня прошел вдоль берега к месту, где речка растекалась на два рукава, образуя островок, сплошь поросший камышом. Река в этом месте была мелка, вся в дремучих зарослях камыша – «джунглях», как называли их школьники Цебриково. Особенно после лета, бедного дождями, река настолько мелела, что камыши обнажались, становились похожими на лесные заросли. И часто хлопцам приходилось подкатывать штаны и переправляться вброд, проминая в камышах «звериные тропы».
Весь остров сейчас тонул в густой синей тени. Уже смолкла разноголосая птичья суета. Лишь изредка шарахнется хищница-сова, в смертельном испуге закричит преследуемая ею пташка, и снова наступит тишина.
– Подожду, пока стемнеет, – вслух подумал Ваня и, закидав травой принесенную им вязанку, присел на выступе крутого бережка.
На гладкой поверхности воды тихо плескалась серебряная рыбешка, и от этих всплесков плавно расходились по поверхности тонкие спирали, переплетались между собой, образовывая причудливую паутину.
От берега наискосок уходил к середине реки промятый в камышах след, а чуть в сторону от следа хранилась теперь лодка Вани, затопленная им перед приходом оккупантов.
Глядя вглубь этой темнеющей в камыше тропинки, Ваня подумал о лодке. И как-то внезапно само собой его воображение перенеслось в детство. Представилась не эта старенькая утлая плоскодонка с выкрошенными бортами и с надписью, стершейся от времени, а та новая голубая лодка, что называлась романтическим именем «Мцыри».
И потянулась ровная прочная нить воспоминаний.
…Летние сумерки. Отец, мать, сестренка Маня и он на кухне за ужином после трудового дня.
Вдруг на пороге открытой двери появился человек, неожиданно, будто из-под земли.
– Добрый вечер! – нарочито пониженным голосом здоровается незнакомец.
– Добрый вечер, – отзываются отец и мать, не зная кому.
Неловкое молчание.
– Не узнаете? – по-прежнему басит незнакомец.
– Да вроде нет, – отвечает отец.
– Значит, богатым буду, Карп Данилович, – уже своим голосом произносит гость.
– Ваня! У, чтоб тебя! Вот загадку ты нам задал! Гляди, вот он, наш матрос Кошка! – весело кричит отец, увесистой рукой хлопая по плечу невысокого молодого моряка. – Какими ветрами?
– Зюйд-вестом, Карп Данилович! – козыряет матрос. – В отпуск пришвартовался к вашей пристани.
Это сосед Никитиных Иван Криницкий – теперь моряк Черноморского флота. Он с гордостью носит морскую форму и щеголяет непонятными морскими словами.
– Ну, как тут, в вашей бухте, все спокойно, без аварий?
– Да, будто все в порядке, бедствий не терпим, – отшучивается отец. – Зажигай, мать, лампу.
Впервые Ваня видит настоящего матроса в полосатом тельнике, клешах и бескозырке с золотыми якорями на ленточках. Как зачарованный, смотрит он и не может оторваться. А молоко из ложки льется на колени.
– Ешь, весь облился уже, – говорит мать.
– Не хочу, – отвечает Ваня.
Не до еды ему.
– Ваня, тезка! – удивленно восклицает матрос. – Какой большой стал!
Схватив мальчика, он подбрасывает его под самый потолок. Ване немного страшно, но признаться в этом стыдно – что подумает о нем матрос?
– Скоро на флот пойдет, моряком будет! – смеется матрос и примеривает на льняной голове Вани свою бескозырку.
Заблестели от счастья голубые глазенки под непомерно большой бескозыркой, две ленточки ласково обвили шею, легли золотыми якорями на грудь.
В тот памятный вечер моряк много рассказывал о своей интересной морской жизни. Ваня не знал, правду ли говорит матрос, или по привычке многих моряков привирает, выдумывая интереснейшие истории, но только он, Ваня, не пропустил ни одного слова и во все поверил.
Было уже поздно, а спать не хотелось. Так бы вот сидел и слушал до самого утра.
Но вот матрос собирается уходить. Как не хочется расставаться с дядей Ваней и с его чудесными рассказами. Ваня нехотя возвращает бескозырку, уж больно по душе пришлась она ему.
Моряк видит грусть мальчика. Все моряки особенно уважают людей, которые разделяют с ними любовь к морю, лучше которого, по их мнению, нет ничего на свете.
– Не горюй, Ваня, – ласково говорит дядя Ваня на прощание, – я тебя возьму с собой на корабль. Будем вместе плавать. Пойдешь на флот?
– Когда? – не задумываясь, выпаливает Ваня.
– А вот отбуду отпуск, и махнем с тобой. Хорошо?
– Да, – поспешно соглашается Ваня.
Все хохочут. Но Ваня, насупившись, молчит. Ему совсем не смешно, напротив, досадно и непонятно, почему все смеются. Он срывает зло на сестренке:
– А она чего регочет? Дам вот!
– Ну конечно, ничего тут смешного нет, – говорит дядя Ваня, смеясь. – Поедем, Ваня, обязательно поедем. А то, что они смеются, – ты не обращай внимания, это они от зависти. Их во флот не примут.
Обрадованный Ваня согласно кивает головой.
– На кого же ты мамку оставишь, сынок? – с грустью спрашивает мать.
Но Ваня не чувствует подвоха и резонно отвечает:
– Тато остается и она, – указывает он на сестру, – она все равно во флот не годится. – И чтобы не опечалить родных, он успокаивающе добавляет: – А мы с дядей Ваней в отпуск приедем.
Снова все хохочут, а матрос заливается пуще всех, приговаривая:
– Правильно, Ваня, пусть смеются, мы их все равно не возьмем на корабль. – И шепотом на ухо добавляет: – Ты приходи завтра ко мне, я тебе такое расскажу!
При этих словах дядя Ваня загадочно подмигнул и на прощание руку подал, как большому.
С этого вечера началась их дружба.
Словно чудные сказки слушал Ваня рассказы о морях с мудреными названиями, об островах, где живут люди разных цветов кожи, о деревьях, совсем непохожих на наши, о страшных штормах, которые нипочем могучим кораблям, величиною, пожалуй, с самый высокий дом в Одессе. Моряк рассказывал об отважных советских матросах и капитанах, не ведающих страха. Но особенно запомнились Ване рассказы о далеких чужеземных портах, где очень тяжело живется черным, желтым и краснокожим мальчикам.
О многом, о многом еще поведал Ване черноморский матрос.
Потом дядя Ваня уехал. Но тот волшебный мир, что привозил с собой, моряк оставил Ване. Этот мир прочно вселился в детскую душу и зажег в ней еще не совсем понятную, но неугасимую мечту.
Ваня чаще стал бывать на речке. Теперь он как-то по-особенному стал воспринимать ее, то зеркально-гладкую, то подернутую свинцовой рябью. Это была уже не просто вода, в которой купаются, стирают, а широкое, необъятное пространство, по которому, пусть в воображении, плавают большие корабли. Закрыл глаза – и остров, порос уже не простыми вербами и камышом, а могучими тропическими деревьями-великанами. И появились в этом лесу львы и тигры, пантеры и слоны, полосатые зебры и быстроногие антилопы.
– Тату, я хочу корабль, – заявил Ваня отцу.
– Игрушку такую?
Нет, не об игрушке завел речь мальчик.
– А какой же ты корабль хочешь?
– Такой, на котором чтобы капитан и матросы. Большой… выше самого большого дома в Одессе.
– Ах, вон что! – удивился отец и, не удержавшись, захохотал. – Что же ты с таким кораблем делать будешь?
Но вопрос этот нимало не смутил Ваню. Он заявил:
– Плавать.
– Где?
– На Куяльнике или… Хаджибее. Дядя Ваня будет капитаном, а я матросом. И Миша Кравченко, и Митя Поплавский, и Ваня Беликов тоже будут матросами.
Тут отец захохотал пуще прежнего.
– Мать, слышишь? Сын хочет адмиралом быть.
Отец долго смеялся, и мать смеялась, и Маня смеялась. Потом отец перестал смеяться и сказал:
– Хорошо, сынок, вот пойдешь в школу, станешь хорошим учеником, тогда у тебя будет корабль.
– Большой?
– Ну, может и поменьше дома в Одессе, но плавать на нем можно будет.
И каждый из них сдержал свое слово. Ваня пошел в школу и стал хорошо учиться. А когда перешел во второй класс, отец подарил ему новую голубую лодку «Мцыри», ту, что теперь, постаревшая, хранилась в камышах.
А время шло. Проворно бежали школьные дни. Вот второй и третий класс остались позади. Ваня любил школу, дружную школьную семью. Но больше всего он полюбил книги. Много прочел он их, многое из них узнал. И тот мир, который раскрыл перед ним черноморский матрос Иван Криницкий, стал тесен. Новый, более широкий мир засверкал перед мальчиком яркими волшебными огнями. Жалко, что школьная библиотека так бедна.
– Тату, я хочу книжки.
– Какие книжки?
– Интересные.
– Разве в школе мало книжек?
– Про моря, про путешествия я все прочитал. А про лису и про волка я не хочу.
– Не знаю, сынок, какие тебе книжки нужны.
– Вот какие, – сын протянул отцу записку.
– Ну, ну, что мы тут имеем?
Это был список книг, составленный для Вани Григорием Ивановичем.
– О-го-го-го-го! Да тут что-то очень много, пожалуй, на целую бричку наберется, – сказал отец, озабоченно сдвинув брови.
Но отец любил Ваню, понимал, что хочет сын, и старался исполнять его желания. Сердцем простого человека он чуял, что эти желания были отнюдь не прихоть избалованного ребенка, а нечто большее. Он видел, с какой любовью и страстью сын тянется к знаниям, и шел ему навстречу. Сам-то он, Карп Никитин, вырос в батраках, малограмотным и знает, «почем фунт лиха».
– Хорошо, сынку, будет сделано. Вот поеду в Одессу, привезу тебе книжки, какие надо.
Зимними ночами, когда все домашние засыпали, Ваня тихонько вставал с постели, зажигал свет и читал украдкой, заслонив лампу от матери.
Но чуток материнский сон. Неосторожное движение на стуле или громкое шуршание переворачиваемой страницы, и мать открывала глаза.
– Ваня, ложись, поздно уже.
– Сейчас, мама, – отвечает Ваня.
– Ложись, – настаивает мать.
– Ложусь, ложусь.
Ваня привстает для видимости. По-прежнему шелестят одна за другой страницы. То хмурятся, то поднимаются в удивлении брови, падает на глаза, мешая читать, упрямая золотистая челка.
Мать снова поднимает отяжелевшую голову.
– Одну минуту, мамонька, – пытается упросить Ваня, но, видя, что мать решительно поднимается, шепчет:
– Ложусь, ложусь. Вот только до точки…
– Где она, твоя точка? – сердито перебивает мать и задувает лампу.
Мысль о неведомых океанах манила все сильнее и сильнее. Зрела мечта стать моряком, капитаном дальнего плавания.
Еще больше полюбил Ваня родную речушку Куяльник. Летом, вечерами, после полевой работы он, наскоро поужинав, бежал к речке. Там, у берега, примкнутый цепью, его ждал голубой челн «Мцыри».
Два-три сильных взмаха веслом – и лодка, отвалив от берега, неслась по «фарватеру», оставляя за кормой крутящиеся лунки от весел да быструю рябь.
Раскинулось море широко,
И волны бушуют вдали…
Крупными толчками несется гордый «Мцыри», журчит вода у бортов, разливается песня. Она самая любимая, в ней оживают просторы родных и чужих морей, в ней печальная судьба далекого кочегара, в ней волнующая душу тайна. И ничего, что Куяльник так тесна, а корабль всего лишь маленькая плоскодонная лодка, об этом на минуту можно забыть.
Товарищ, не в силах я вахту стоять,
Сказал кочегар кочегару…
Мелькают камыши, за ними, чуть медленнее, бегут прибрежные кусты лозняка, позади еще медленнее плывет зубчатая стена лесопосадки. Все это бежит, вращается, будто на огромном диске. И вдруг, за поворотом, берега как-то сразу суживаются и сдавливают песню. И ей, рожденной морем, становится тесно в речной колыбели, она перехлестывает через камыши. Тогда эхо полей подхватывает песню и, размножая ее, несет дальше от берегов. И в ответ поют и долина Куяльника, и лесополоса за рекой, и колосистый степной океан…
Тихий свист оборвал вереницу воспоминаний. Ваня настороженно вслушался. Сначала послышались два продолжительных свистка и третий короткий, точь-в-точь как проверка времени по радио. Это были позывные, которыми с детства перекликались друзья-школьники.
Ваня привстал на колени и так же тихо отозвался. Вслед за этим в густой вечерней синеве перед ним выросла высокая, с крутыми, будто приподнятыми от холода плечами, фигура.
– Митя! – вскочил Ваня и бросился к товарищу.
– Я, – отозвался тот глуховатым, ломающимся баском.
Молча, крепко обнялись товарищи. Тишина. Только два сердца стучат рядом. И обоим юношам хотелось продлить эту минуту душевного единения.
Ваня пристально всмотрелся в лицо товарища.
– Похудел ты за эти дни или мне в темноте так показалось?
– Жутко, Вань. Что творилось в дороге, да и после этого… Я ведь два дня в погребе сидел, как мышь. – Дмитрий помолчал и затем тихо промолвил: – Тьма, Вань, и не видно в ней просвета. Что делать теперь?
– Что делать? – переспросил Никитин. – А вот давай подумаем. Головы у нас не только для шапок. Что же мы стоим, присядем.
– Да я уже насиделся и належался в этом погребе до тошноты. И сейчас кажется, что сыростью да прелой картошкой отдает.
– Я хоть и наверху обретался, но режим у нас с тобой был одинаковый – сиди да лежи. Все-таки давай приляжем, чтобы не маячить.
Они легли в густую траву у самого берега. Некоторое время лежали молча, с наслаждением вдыхая сладковатый, с легкой примесью прели запах травы. Кругом было тихо. Только где-то очень далеко гудели моторы тяжелых автомашин. Их гул постепенно стихал и, наконец, растаял совсем. По темному высокому небу, рассыпая золотые искры, чиркнула падающая звезда, в тишине показалось, что она издала шипящий звук. Дмитрий нарушил молчание.
– В своем доме от чужих людей прячемся. Прямо не верится, что все это не в страшном сне, а наяву.
– Да, не привыкли мы прятаться. Нас учили жить открыто. Некого нам было опасаться.
– А что будет теперь, Ваня? Ну возьми, к примеру, нас с тобой. Вот ты хотел окончить нашу школу, потом поступить в одесское мореходное, стать капитаном дальнего плавания. Помнишь?
– Помню, как же.
Помолчали.
– Я мечтал стать инженером-конструктором. Самолеты строить собирался. И до чего это дело тянуло меня. Ты знаешь, Вань, я ведь часто по ночам не спал. Иногда лежу, закрыв глаза, и вижу, как машина взвивается в воздух. День солнечный, теплый, небо чистое-чистое, и в нем серебристая птица моя. Выше и выше уходит она, а я все больше задираю голову. А сердце стучит, того гляди выскочит… Да не только мы с тобой, а и другие хлопцы тоже. У каждого была своя мечта.
Митя смолк на короткий миг и уже совсем другим, дрогнувшим голосом заговорил:
– А теперь вот видишь… Все оборвалось…
– Знаешь, Митя, мечтать надо. Обязательно надо, но и о деле не забывать. Я вот тоже, когда увидел врагов, не знал, что делать и к чему руки приложить. Но когда поговорил с одним человеком, все стало ясно, что делать мне и всем нам.
Дмитрий вопросительно посмотрел на товарища.
– Будем воевать. Не сдаваться же нам. Земля должна гореть под ногами оккупантов.
Ваня рассказал другу о поручении создать подпольную организацию в Цебриково, о борьбе с захватчиками. Умолчал только о своем разговоре с учителем и о будущей связи с ним. Об этом Ваня твердо решил не говорить пока никому.
– Вот оно что! А я, чудак, в панику чуть не ударился. Теперь и мне все ясно и понятно, Вань, – взволнованно произнес Дмитрий и, помолчав, добавил: – Значит, с нас двоих начинается?
– Миша Кравченко третий. Это пока, а там пойдет дальше. Я знаю, настроение у хлопцев такое же, как и у нас с тобой. Я хорошо знаю наших хлопцев. Цебриканские комсомольцы не подведут.
Лица друзей были не видны в темноте сгустившейся летней ночи. Но радость встречи горячей волной хлынула по жилам. И четыре руки сплелись в крепком клятвенном пожатии.
Все плотнее становилась ночная темень. Деревья за рекой, потеряв свою форму, выглядели черной причудливой громадой. Над водой, едва проступая из темноты, тянулся белый туман. Низко над землей, обдавая лежащих легким ветерком, бесшумно проносились летучие мыши.
Юноши долго говорили о том, что предстоит им делать, перебирали в памяти школьных товарищей, на которых можно было рассчитывать, ну и – как всегда бывает с юношами – друзья уносились в фантастический мир борьбы, навеянный прочитанными книгами. Мечтали о подвигах во славу Родины, видели себя прославленными героями и снова возвращались к действительности.
– Не будем ждать, раскачиваться, – сказал Ваня, – а начнем работу завтра же, сейчас же. С организацией дело пойдет своим чередом, а пока будем собирать листовки, их сбрасывают на поля наши самолеты, и распространять по селам.
Дмитрий молча соглашался с Ваней.
– Будем добывать оружие, где только можно. Мы же не собираемся только разговаривать да агитировать, а будем бороться, как партизаны.
При этих словах Ваня взял руку Мити и всунул ее в торец камышовой вязанки.
– Вот, щупай-ка.
– Что это?
– Щупай хорошенько.
– Ого, приклад!.. Винтовка?
– Два карабина, – поправил Ваня.
Митя глубже запустил руку в камыш.
– В самом деле!
– Это для начала.
– Где это ты?
– «Гости» у нас останавливались на ночлег. Двух кур съели. А ночью я… Вроде как в обмен на кур.
– И утром не хватились?
– Это было в машине под брезентом.
– Здорово! – восхищенно прошептал Митя.
– Но этого мало, Митя. Оружие для нас – всё.
– А куда девать его?
– Давай решим вместе. Я думаю, на островке спрятать. Глухо, никто теперь туда не заглядывает, самое подходящее место.
– А если заглянут, то едва ли наткнутся, там такая гущавина.
– Вот именно, – согласился Ваня, – айда вместе?
– Вброд? Завязнем в намуле.
– Зачем вброд? Мы навигацию откроем, по всем правилам. У меня тут корабль на причале стоит.
Ваня указал на темнеющую тропинку в камыше.
– Твой «Мцыри»? – обрадовался Дмитрий.
– Он.
– Цел?
– А ты как думал? Я затопил его.
Товарищи разделись, попрятали одежду в траве и зашли в камыш.
Лодку покрывал небольшой слой воды, так что ее без труда можно было поднять. Друзья пригоршнями вычерпали воду, и «Мцыри», тихо шурша, заскользил среди густых камышей. Грести было нельзя, поэтому пришлось хвататься за камышовые тростинки и подтягиваться. Часто останавливались, прислушивались из предосторожности. Наконец лодка уткнулась в мягкий илистый берег.
– Вот и приехали, Робинзоны, – весело шепнул Митя.
Сейчас он готов был шутить и смеяться.
– Теперь, Пятница, давай отыщем подходящее место, – так же шуткой ответил Ваня.
Они ступили на островок.
Здесь было много укромных мест, глухих уголков. Буйно росли молодые вербы, образуя густые заросли. И всюду, по всему острову, с весны и до поздней осени зеленела трава.
Друзья остановились возле старой вербы, ее корни, напоминающие оленьи рога, торчали из-под земли.
– Вот это самое глухое место на острове, – сказал Ваня.
– И самое высокое, а значит, и самое сухое. Это местечко даже весной не каждый год заливает.
– Вот тут мы и заложим наш временный арсенал, – заключил Ваня, – давай за работу.
Где перочинным ножом, где просто руками они вырыли ямку под самым корнем дерева, дно ее выстелили сухими ветками и положили драгоценную ношу.
– Не поржавеют? – побеспокоился Митя.
– Не должны, они густо смазаны, – успокоил Ваня, – конечно, время от времени будем проверять.
Товарищи забросали оружие ветками и листвой, засыпали землей и сверху покрыли дерном. И когда работа была окончена, оба радостно вздохнули.
– Как-то на душе стало легче, Вань, – сказал Дмитрий.
– И совесть спокойнее.
Товарищи переправились обратно, затопили на прежнем месте лодку и, обнявшись, тихо пошли по берегу. Шли медленно, мечтая вслух. По ногам брызгала роса, от реки пахло туманом. Высокое темное небо то и дело чертили падучие звезды, на короткий миг оставляя за собою огненные хвосты. То была пора августовских звездных дождей.
Оскал «бульдога»
С приходом румынских оккупантов в Цебриково кто-то из хлопцев-школьников назвал односельчанина Семена Романенко «бульдогом». Комсомольцы говорили, что эту кличку дал Семену Андрей Буряк – шутник и балагур. А уж прозвища давать Андрей был мастер, в этом с ним никто сравниться не мог. Еще в школе, бывало, как влепит кому кличку, так и присохло.
Словом, кличка была подхвачена, быстро привилась и так закрепилась за Семеном, что на селе теперь Романенко иначе и не называли. «Вон бульдог пошел», «сегодня бульдог с цепи сорвался», – говорили цебричане.
Да и в самом деле. Стоило только взглянуть на этого человека, как сразу возникала мысль, что если бы кто-нибудь подумал над тем, какую кличку выбрать для Семена Романенко, то сколько бы ни ломал голову, а лучше и хлестче этой ни за что не выдумал бы.
Романенко – низкорослый, непомерно широкий, колченогий человек. Круглая голова его, за отсутствием шеи, сидит прямо на плечах. Плоский лоб разделен на две части неглубокой бороздкой. Небольшой вздернутый нос, вдавленная переносица, выдавшаяся вперед квадратная челюсть с отвислыми губами и складки за короткими, будто обрезанными ушами, точь-в-точь как у насторожившегося бульдога. В довершение сходства с этой породой собак Романенко был молчалив, и если говорил или ругался, то глухим хриплым голосом, а смеялся резким смехом, похожим на лай.
О происхождении Романенко на селе было мало известно. Одни говорили, что он коренной житель села, другие утверждали, что пришлый.
Молодежь Цебриково совсем ничего не знала о Семене. И только теперь, с приходом оккупантов, когда «бульдог» начал ретиво угождать им, хлопцы заинтересовались этим человеком. Они стали допытываться у стариков, какого роду-племени был их односельчанин. И только после рассказа колхозного кузнеца, деда Михайла Бодюла, ребята узнали о темном прошлом Семена.
Семен Романенко – коренной житель Цебриково. Еще при покойном его отце хата Романенко стояла на бугре, неподалеку от хаты Карпа Даниловича Никитина. Задолго до революции отец Семена был в Цебриково урядником. Про лютость его и притеснения крестьян-бедняков в те времена ходили рассказы по всей округе. Семен унаследовал от отца не только бульдожью внешность, но и черты характера. Еще мальчишкой он не знался и не дружил с детьми бедняков. В праздники, встретив на улице мальчика, одетого в новое, он резал складным ножом обновку. В сады и огороды Семка лазил из чистого озорства, фрукты рвал с ветками, овощи с ботвой. Пострадавшие сельчане не решались жаловаться отцу, боясь крутого нрава урядника. Когда Семену минуло двадцать восемь лет, грянула Октябрьская революция. С первых же ее дней Семен исчез из села и снова появился в Цебриково только в девятнадцатом году. Он въехал в село в пролетке на паре лошадей, с кучером на козлах. На заднем сиденье – граммофон с трубой. На шарообразной фигуре Романенко глянцево блестела кожаная куртка, он был в широченных, зеленого цвета галифе, сшитых из сукна с бильярдного стола. Вдоль бедра до самого колена болтался маузер в деревянной кобуре.
Покуражившись несколько дней, Романенко вдруг исчез из села и как в воду канул.
В ту самую пору, в крови, в самогонном хмелю, в пухе распоротых еврейских перин, гуляла по Украине петлюровщина. Нюхом почуял Романенко, где можно погулять и пограбить. Недаром подался к Петлюре.
Но живет в народе пословица: «Сколько ни вей веревочку, а концу быть». Кончился и Семенов разгул. Отвечать пришлось перед рабоче-крестьянской властью. Преступника судили и сослали куда-то в далекие места. Отбыл ли Романенко свое наказание, сбежал ли, неизвестно. Но только видели его люди то в Одессе, то в Николаеве. Чем он занимался – никто не мог сказать определенно, но некоторые говорили, что занимался он нечистыми делами.
В Цебриково Романенко вернулся года за два до войны. Прошмыгнул тихо, незаметно, словно пес побитый.
Потом помалу огляделся, освоился и вступил в колхоз. Работал рядовым колхозником. «Ну и пусть работает, – думали односельчане. – А что касается прошлых его грехов, то мало ли кому Советская власть прощала».
Работал Романенко прилежно, молча выслушивал задания бригадира, молча выполнял их. На колхозных собраниях тоже просиживал молча, забившись куда-нибудь в уголок, всячески старался быть тихим, малоприметным.
С приходом оккупантов Семен преобразился. Будто рукой сняло прежнюю замкнутость. Не прошло и месяца, как жители Цебриково увидели клыки ощерившегося бульдога. Теперь, нимало не стесняясь, Романенко радушно встречал вражеских солдат, разводил их по хатам, указывал, у кого должно быть сало, молоко, корм для лошадей.
Цебричане поражались расторопности и угодливости Романенко.
– Семен усердствует, будто гостей дорогих встречает.
– Не гостей, а хозяев.
– Чего доброго, еще начальством его над нами поставят.
– Похоже на то. Им нужны такие, как Романенко.
Удивляясь, негодовали, но спросить самого Романенко побаивались.
Как-то раз дед Бодюл, пряча усмешку в седые усы, спросил:
– Слышь, Семен, да ты никак начальством заделался?
Романенко метнул в деда взгляд из злых круглых глазок, двинул тяжелой челюстью и пролаял:
– Ты у меня договоришься, колхозный ударник.
Сегодня, в погожее летнее утро «бульдог» бегал по дворам, стучал палкой и хрипло орал:
– Эй, кто дома? Выходи!
Иные не хотели выходить, возражали, и тогда Романенко шагал через порог и, побагровевший от злости, хрипел:
– Цыц! Без разговоров! Это вам не в колхозе рассуждать да голосовать. Зараз вся ваша дискуссия – вот где! – Он держал в вытянутой руке вишневый, с медным отливом дрючок. – Марш к клубу сейчас же!
Вскоре всему селу стало известно, что в Цебриково появились «власти» и приказывают «всему населению мужского и женского пола, в возрасте от пятнадцати до семидесяти лет, явиться к зданию бывшего сельского клуба».
Как плетью хлестали слова приказа. И каждый чувствовал и понимал, что начинается подневольная жизнь.
Первая победа
Посреди села, под зеленой железной крышей стоит большой кирпичный дом. Он выкрашен в ласкающую глаз нежную розоватую краску. По фасаду расположено шесть окон с белыми рельефными наличниками. Это сельский клуб, здание бывшей церкви – любимое место цебричан. Здесь до войны проводило свой досуг все население Цебриково от мала до велика. Тянулась сюда и молодежь из соседних сел. На колхозных подводах, а то и на машинах, по-праздничному, с гармошкой и песнями подкатывала молодежь к известному во всем районе цебриканскому клубу.
Да и прямо сказать, в Цебриково было что посмотреть, было чем развлечься. Здесь что ни праздник, то зрелище. Либо кинофильм новый, либо постановка местного драмкружка, лучшего в районе. А по окончании программы – танцы, да не как-нибудь, а под духовой оркестр. Как зальются, бывало, по вечерней заре трубы, да запоет, легко вибрируя, бархатный баритон, да рявкнут басы, – говорят, и в Раздельной было слышно. На такую музыку за двадцать километров поскачешь, не посчитаешься. Перед самой войной построили новый театр на окраине села. Но работать театр так и не начал: помешала война, а вскоре и вовсе его фашисты разбомбили.
Сегодня воскресный день в Цебриково был тревожен и мрачен. Ни звука, ни живой человеческой речи. В тягостном молчании сходился к клубу народ.
Подходили цебричане и читали над парадной дверью новую вывеску:
ЦЕБРИКОВСКИЙ ЖАНДАРМСКИЙ ПОСТ И ПРЕФЕКТУРА.
После того, как Семен Романенко объявил по селу о сборе, Ваня решил покинуть свое убежище на чердаке.
Он шел к клубу вместе с отцом. Еще издали за поворотом улицы показалось знакомое здание. Затрепетало сердце, когда подумал, что многих своих товарищей, с которыми до сих пор не удавалось наладить связь, повстречает здесь.
– Быстрее, тату. Тащимся, как на волах, – торопил он отца.
– Некуда спешить, сынку, незачем, – с грустью ответил отец, – ничем нас с тобой там не обрадуют.
Карп Данилович не был посвящен в тайну сына. Поэтому не мог он разделить радости Вани. Все, что он видел, угнетало его. И только в глубине сознания таилось чувство протеста честного советского человека.
– Опоздаем, тату, – с нетерпением говорил Ваня отцу, уже и без того едва поспевавшему за ним.
– Ты прямо как в кино на «Чапаева» спешишь, опоздать боишься.
– Лаяться будут, – пояснил Ваня, ускоряя шаг.
В большой толпе, собравшейся у клуба, он уже успел узнать некоторых товарищей. Вот Андрей Буряк в своей неизменной красно-клетчатой ковбойке, и Володя Донченко, и Ваня Беликов в полосатом тельнике, а вон в гуще людей на миг мелькнула голубая майка Миши Климука. «Значит, борисовские тоже здесь», – подумал Ваня.
Чем ближе подходил Ваня к клубу, тем больше видел своих хлопцев и девчат, тем спокойнее становилось на душе. Ведь почти с каждым из них он был связан юношеской дружбой. Сейчас в большинстве из них он уже угадывал будущих боевых друзей.
– Ну, тату, так мы к вечеру не дотащимся, – не вытерпел Ваня и побежал вперед.
И так, с разгона, врезался в кучу ребят.
– Вернулся? – спросил он, здороваясь с Мишей Климуком.
– Вернули, – поправил Миша.
– Ничего, Миша.
– Конечно, Вань. Я думаю, как они сюда пришли, так и уйдут отсюда.
– Еще похлеще уйдут, с треском.
– Вот именно!
– А ну, не галдеть! – пронесся над толпой хриплый, лающий голос.
Некоторые обернулись на крик. На каменных ступеньках клубного крылечка, с вишневым дрючком в руках, стоял Семен Романенко. Он грозно оглядывал односельчан, ожидая, когда утихнет разговор. Те, которые стояли ближе к крыльцу, стихали, но основная масса собравшихся еще продолжала гудеть.
И вдруг, неожиданно из группы молодежи, державшейся поодаль особняком, раздался насмешливый голос:
– Тише! Слово имеет начальство!
Толпу всколыхнул негромкий, но дружный смех. И кто-то, воспользовавшись шумом, крикнул:
– Семен хочет речь произнести!
– Внимание!
– Дайте слово орателю!
Новый взрыв смеха прокатился по толпе.
– Сегодня торжественное открытие! Приглашаются граждане обоего пола в возрасте от нуля до ста двадцати лет! – с преувеличенной торжественностью провозгласил все тот же голос.
Вдруг на ступеньку поднялся Яков Кульвальчук.
– Какое открытие? Вы чего языки чешете? – сердито крикнул он.
– Обыкновенное открытие! У господина Романенко голос открылся.
Снова раздался дружный, долго не унимающийся хохот.
Романенко слышал эти слова и понимал издевку народа, но ничего не мог поделать. Он зло озирался во все стороны, будто ища зачинщика. Но его нелегко было найти в настроенной против него гуще людей. Да и голоса кричащего он узнать не мог. Не узнали его и односельчане. И только хлопцы знали, кому принадлежит этот голос. С детства им известен был талант Андрюши Буряка «откалывать» всякие номера.
Но вот смех стал униматься, стихал говор. Головы собравшихся поворачивались в сторону входной двери.
На крылечке с угодливой улыбкой на злом лице стоял, почтительно согнувшись, Романенко, а рядом чуть впереди, – невысокий стройный офицер с тонко перетянутой талией, в фуражке с непомерно широкими полями, в желтых крагах. У него был оливковый цвет лица и черные блестящие усики над пунцовым ртом.
Он некоторое время молча улыбался, делая вид, что разделяет веселое настроение собравшихся здесь людей.
– Здравствуйте! – непринужденно поздоровался он, приставив к козырьку фуражки два пальца. – Я очень рад, что вы такой хороший настроение. – Офицер говорил довольно прилично по-русски, коверкая лишь отдельные слова. – Мы еще с вами не знакомы?
– Да, не знаем мы вас, – прогудел чей-то угрюмый, немолодой голос.
– Познакомимся. Я есть локотенент Траян Гросул. По-русски есть лейтенант, – пояснил он. – Я есть начальник цебриковского жандармского поста. – Он указал на вывеску над головой. – А по-русски это как?
– Трудно сказать. У нас эту должность еще в семнадцатом ликвидировали.
– А-а-а-ааа! У вас был сельсовет?
– Вот, вот, сравнил божий дар с яичницей, – заметил Карп Данилович, обращаясь к деду Михайлу Бодюлу.
Дед Михайло махнул рукой.
– Язык без костей, Карпо.
– Теперь опять будет жандармский пост. Это для порядка, – пояснил Гросул, удерживая на лице приятную улыбку.
Жандармский офицер Траян Гросул был убежден, что здесь на селе только молодежь, возможно, будет некоторое время настороженно держаться, а старики, конечно, рады приходу их, румынских «освободителей от большевизма». Так, по крайней мере, им втолковывали еще до вторжения в эту непонятную и загадочную страну.
– Теперь у вас новая власть будет.
– Слышь, Карпо? Вот так новая, если жандармов ставят над нами, – кивнул дед на вывеску.
– Это не над нами с тобой. Пусть Семен да вот такие прохвосты, как Яшка Кульвальчук, радуются, – ответил Карп Данилович, взглянув в сторону Якова Кульвальчука, внимательно слушающего речь офицера.
– Мы скоро наладим дело, и все пойдет хорошо, – продолжал ораторствовать локотенент Гросул. – Правда?
Дед Михайло воспользовался вопросом офицера и вставил свое соображение:
– Трудновато будет.
– Что такое?
– Я говорю, трудновато будет налаживать.
– Почему? – удивился Гросул, вскинув вверх черные подвижные брови.
– Потому… как война еще не кончилась… неизвестно, как все это обернется и в какую сторону, так сказать…
– Нет, все известно, – уже с меньшей оживленностью продолжал офицер, – война далеко, очень далеко. Там… – он махнул рукой на восток. – Мы победим большевиков очень скоро. Нам надо хорошо работать и… война скоро кончится. Наш король и генерал Антонеску хотят, чтобы украинским крестьянам было лучше, чем при Советах. Только нужно много работать, хорошо работать.
Это было главной задачей румынского офицера – подчинить себе людей и заставить их работать. Поэтому он долго не мог съехать с этой темы.
– Вот это оратор, – тихо сказал Миша Климук товарищам, – меня аж слеза прошибла.
– А меня он просто уговорил. Хоть сейчас иди к нему на службу, – со смехом проговорил Ваня.
Локотенент еще долго говорил о великой Румынии, о новой области, которую он назвал Транснистрией, о каком-то рае, который обещало румынское правительство оккупированным районам после войны, и еще о многом другом. Наконец офицер остановился, видимо не зная, что говорить дальше. Все, что он заучил, было сказано. Помявшись, он так закончил свою речь:
– Сейчас нужно убирать хлеб. Я приказываю сегодня всем идти в поле.
– Ах, вот оно в чем дело, Карпо, – протянул дед Михайло, – а мы с тобой сами не могли догадаться. Хлеб наш им понадобился, вот он и старается, агитирует. Мамалыжку, видать, им, бедолагам, надоело жрать. Пшеничка, она вроде лучше. Ты бы с этого, милый, и начинал, а то трынды-рынды балалайка…
Гросул немного постоял и, решив, что он все сказал, прошептал что-то на ухо Семену Романенко и скрылся за дверью.
Романенко смахнул с лица подобострастную улыбку и, подражая офицеру, заложил руки за спину.
В толпе снова засмеялись. Но это не смутило «бульдога», и он начал:
– Господин локотенент желает вам добра. Будем слушаться и делать то, что прикажут. Сейчас, прямо отсюда пойдете на регистрацию в школу. Там все узнаете, кому куда идти и что делать. – Он поискал глазами. – Дядько Митрий тут?
– Тут, – нехотя отозвался Дмитрий Полищук, невысокий сухощавый старик со светлыми проворными глазами. Деду Митрию двух годов не хватало до семидесяти. Он работал в колхозе конюхом и не тревожился за свою старость.
– А дядько Степан?
– Эге-ж, – глухо, будто издалека прогудел высокий, могучего сложения плотник Степан Квач. Он носил широкую, дремучую с проседью бороду, большие сивые усы, как у всех курящих стариков подернутые желтизной. Над круглыми карими глазами его нависали густые пучки бровей.
– Вам задание такое. Явиться сюда через час с инструментом. Будете делать перегородки тут в клубе для жандармского управления. Поняли?
Старики мялись, поглядывая по сторонам, как бы спрашивая согласия односельчан – подходящее ли это дело – портить сельский клуб? Но видя, что цебричане явно не одобряют этого, старики попытались как-нибудь отделаться от работы.
– Какой уж я плотник, Семен, – первым начал дед Степан.
– Да и я тоже. Очи у меня плохо видят, руки ноют, ревматизма мучает. Я и топора не удержу, – вставил дед Митрий.
– Отставить разговоры! – рявкнул Романенко. – Я знаю, какие вы плотники. Ты, дядько Степан, не хитри. Я знаю, как ты в колхозе работал, и как на районной доске почета твоя фотография висела, тоже помню. А что ревматизм или какие там другие болячки открылись, то это мы живо поправим. Вот приложу к каждому вот этот «аргумент», и сразу ваша хвороба пропадет.
Романенко поднял над головою вишневый дрючок.
– Это что же, Семен, самый новый порядок и есть? – спросил Карп Никитин, кивнув на палку в руке Семена.
– С вами иначе нельзя, – бросил косой взгляд Семен и громко крикнул: – Приказ всем ясен?
– Как стеклышко! – отозвался язвительно кто-то в толпе.
– Тогда гуртом к школе. А вы, – указал он на группу хлопцев, – останетесь помогать плотникам.
– Что же ты, Семен, дрючком размахиваешь? Ты у них ружье попроси, они тебе дадут! – кричал кто-то вслед уходящему «бульдогу».
Но Семен Романенко не обернулся. Он боялся недоброго народного смеха, что хлестал сильнее бича. Он глушил в себе ярость, но односельчане видели, как судорожно сжимали вишневый дрючок за спиной его куцые толстые пальцы.
Когда народ стал расходиться, к группе ребят, оставленных помогать плотникам, подошел одноклассник Вани Сашка Кульвальчук. Он смущенно поздоровался.
– Ты что, брат, откололся от нас? – полушутя спросил Ваня. – Уж не в начальство ли метишь, вроде Семена Романенко и… – У Вани чуть не сорвалось с языка – «твоего батьки», но он сдержался, подумав, что Сашка за отца не ответчик.
Кульвальчуку и самому было неловко перед хлопцами и за поведение отца, и за то, что он был там рядом с отцом.
– Не отпускал меня батько от себя, – оправдывался Кульвальчук, – стой, говорит, около меня, нечего тебе там делать. А после, как вы стали кричать, сказал мне, что это до добра не доведет.
– Бдительный у тебя батько, – иронически заметил Митя Поплавский.
– А как же он сейчас тебя отпустил?
– Дядько Семен перегородки оставил делать с вами.
Вышел Романенко.
– Вы тоже все на регистрацию! – крикнул он хлопцам. – Вас в первую очередь пропустят. Только сразу же марш обратно сюда!
– Дядько Семен, а пальцы там отпечатывать не будут? – спросил Андрей Буряк.
– Я вот тебе отпечатаю! – взмахнул дрючком Романенко.
От клуба к школе цебричане и ольговцы шли группами. Позади всех, как бы замыкая шествие, шли трое: Семен Романенко, уже в полной мере вошедший в доверие к начальству, Яков Кульвальчук, который прилагал все усилия, чтобы войти в доверие, и Никифор Поплавский, упорно думавший, каким способом это сделать.
Яков Кульвальчук незаметно отделился от своей группы и словно невзначай догнал Карпа Никитина, идущего вместе с дедом Михайлом.
– Слышь, Карпо, вроде все хорошо налаживается. Только бы этих колхозов не было, а землю бы роздали законным хозяевам.
– Ты, Яков, еще не забыл про свою землю? Какой ты, брат, памятливый, – со злой усмешкой заметил дед.
– А разве справедливо это было? Человек, можно сказать, владел землей по закону от дедов, а тут взяли да отняли, нашлись охотники до чужой земли. Верно я говорю?
– Нет, Яков, неверно.
– Это почему же? – удивился Кульвальчук. Он считал свои доводы законными.
– А кто этот закон составлял? Царь да помещики, – усмехнулся Карп Данилович.
Дед Михайло рассмеялся.
Кульвальчук покосился на собеседников и, что-то буркнув себе под нос, отстал.
– Вот этот хотел, чтобы пришли чужинцы, ждал их, видно, с нетерпением, – заметил дед Михайло.
– А теперь дождался и будет служить им верой и правдой. Видно, надеется, что новые хозяева дом ему вернут, и мельницу, и землю, – добавил Карп Никитин.
– Ну что ж, пойди, Яков, в поле и выбери себе землицы аршина три, да смотри, которая получше, чтоб сгнил ты в ней поскорее, – приговаривал дед, чувствуя позади злой, сверлящий взгляд рысьих глаз Кульвальчука.
В прошлом Яков Кульвальчук принадлежал к числу богатеев на селе. Он имел большой надел земли, мельницу в Цебриково. В дни коллективизации был раскулачен и за сопротивление сослан. Потом вернулся в Цебриково тихий и смирный. Жил, работал, молчал. Но в глубине души он вынашивал надежду, что, может быть, изменится все и вернется прежний порядок, а вместе с ним и земля, которой владел, и мельница, и дом.
В последние дни перед приходом оккупантов Яков Кульвальчук начал ловить свою мечту за хвост, как жар-птицу. На собрании он открыто стал протестовать против эвакуации колхозных ценностей, вместе с Семеном Романенко возражал против отправки колхозного скота на восток и предлагал раздать его по дворам. Яков потерпел поражение, колхозники не разделили его взглядов. Но это не изменило убеждений человека, который был и остался кулаком.
Приход оккупантов развязал руки Кульвальчуку. Яков метался по селу, ставил к себе на квартиру приезжее и проезжее румынское и немецкое начальство, щедро, хотя и был алчен по натуре, угощал самогоном. Не прекращалось пьяное веселье в доме Кульвальчука, который был милостиво возвращен ему «новыми хозяевами»…
К клубу, как и было приказано, старики явились с инструментами. Пришли и хлопцы.
Начальник жандармерии сам планировал перестройку клубного помещения. Он мелом по полу расчерчивал будущие перегородки и писал название каждой клетки.
– Вот здесь – мой кабинет. Это – приемная, коридор, а вот это будет моя квартира, – пояснял он Семену надписи, выведенные по-румынски.
– Семен, ты бутешь инженер, – хлопал офицер по плечу Романенко. Польщенный Семен суетился, хлопотал, словом, лез из кожи вон.
– Ну, деды, нажмем. Надо с первого дня угодить начальству.
– А где же лес брать, Семен? – спросил Степан Квач.
Романенко на минуту задумался, осмотрелся кругом.
– А вот, рядом, – указал он на рощицу перед клубом. – Прямо с этого конца и пилите, тут покрупнее.
Никто не двинулся с места. Плотники неловко мялись, растерянно поглядывая то на недвижно стоящих хлопцев, то на Семена.
И вдруг кто-то спокойно спросил:
– Это зачем же из рощи пилить?
– Я тебя не спрашиваю, а приказываю! – крикнул Романенко, не зная сам, к кому это относится.
– Деревья мы губить не будем и никому не позволим.
На мгновение Романенко опешил. Он не ожидал такого ответа. Но вдруг угреватое лицо его преобразилось, нижняя челюсть выдвинулась вперед, обнаружив разительное сходство его с бульдогом, готовым наброситься.
– Кому это жалко рощу? – прохрипел он, нащупывая ногой ступеньку ниже.
– Всем, – коротко ответил Ваня.
– Ах, это тебе, Никитин, жалко?
– Я сказал – всем.
Бульдог сошел с крыльца.
– А ну, выйди сюда!
– Зачем?
– Выйди, говорят!
Ваня сделал шаг вперед, за ним все хлопцы.
– Ничего, – обернулся он к товарищам и уже один шагнул вперед.
Несколько секунд они молча стояли друг перед другом. Юноша смотрел на бульдожью морду Романенко и не мог определить, какое же чувство он испытывал к этому выродку, почему-то называвшемуся человеком. По какому праву этот гад сейчас распоряжается рощей, ими самими? Ну что может сделать этот презренный предатель? Ударить? Пусть попробует!
Романенко занес дрючок над головой Вани. Ни один мускул не дрогнул на лице юноши. Он только чуть поднял голову и прищурил глаза.
Семен опустил палку и куцей корявой пятерней левой руки наотмашь ударил Ваню по лицу.
Позади стояли товарищи. Они ждали, что произойдет в следующую минуту. Гнев захлестывал и сами сжимались кулаки. Если бы в этот миг кто-нибудь проронил слово «бей», произошла бы, может быть, непоправимая ошибка. Но было тихо, и в этой тишине спокойный вопрос:
– За что?
– За язык длинный, – сказал Семен и поднялся на ступеньку.
– А деревья пилить все равно не будем, – тихо произнес Ваня и громче добавил: – И никому не дадим. Они наши.
Ваня глядел в побагровевшее лицо Романенко, только две крупные слезы горели на щеках у юноши. Он обернулся к товарищам и громко, чтобы слышал Романенко, сказал:
– Он ответит за это.
– Что-о-о?! Я вас в бараний рог согну, комсомолия!
Все заметили, как задрожал в его руке дрючок и снова выдвинулась вперед тяжелая челюсть. Он ушел.
– Натворили вы, хлопцы, делов, – вздохнул дед Митрий, – он офицеру жаловаться побежал.
– Пусть жалуется.
– И на что она сдалась тебе, эта рощица, Ваня? Хай она сказится, не до деревьев теперь.
– Жалко, дедусю. Ведь мы сажали ее разве для этого? А им только волю дай. Сегодня рощицу, а завтра… Нечего их пугаться.
Деду Митрию, старому человеку, стало от этих слов мальчика стыдно за свою минутную слабость.
– Кто испугался? Я испугался? Эх ты, да я… знаешь! Пусть только этот выйдет, я ему скажу… это я вначале трошки того, не раскумекал. Дед Митрий Карпаты перешел, в прорыве на германской участвовал. Эх, ты!
…Восемь лет назад, на одном из школьных собраний, молодой директор Григорий Иванович Платонов обратился к ученикам:
– Цебриково наше – одно из красивейших сел на Одесчине. Школа у нас лучшая в районе. У нас хороший сельский клуб, но вот напротив клуба – пустырь. Давайте все дружно возьмемся и устроим там парк. Пусть каждый из нас посадит по два дерева и ухаживает за ними до тех пор, пока они вырастут. В Цебриково будет парк культуры и отдыха. Вы понимаете, как это хорошо и как благодарны будут нам колхозники. А там и другие села последуют нашему примеру. И будут говорить – «по примеру цебриканских школьников». А как приятно, ребята, быть зачинателями хорошего и полезного дела.
Слова учителя запали в душу учеников, пробудили желание сделать доброе дело. И сколько в эти дни было хлопот, волнений! В школе и дома только и разговоров, что о парке. Ребята уже заранее с гордостью произносили «наш парк».
Ранней весной, как только оттаяла земля, школьники дружно взялись за дело. Ежедневно по окончании занятий ребята бежали на пустырь, копали ямки, бережно сажали акации, клены, ясени и тут же мчались к речке за водой. Ребята постарше носили воду ведрами, малыши таскали банками, молочными горшками с веревочными дужками. Потом огораживали маленькие хрупкие саженцы, чтобы не поломала «несознательная» скотина.
И пошла расти молодая рощица, зазеленели на деревцах ярко-зеленые листочки, зашелестели по ветру, стали тень бросать. Из года в год все длиннее и толще становились ветки, все гуще покрывались листвой, раздавались в толщину стволы, вместо молодой кожицы покрывались крепкой, шероховатой корой.
Так и выросла юная рощица – детище и гордость цебриканских школьников…
И вот в Цебриково пришли чужие люди и заставляют рубить рощу! Уничтожить то, что с такой любовью создано!
– Значит, решено? – спросил Ваня товарищей.
– Не пилить деревья, – сказал Митя Поплавский и, поймав одобряющий взгляд деда Митрия, улыбнулся.
На площадке, как из-под земли, вырос локотенент Гросул, а рядом из-за его спины выглядывал Романенко.
– В чем дело? – тихо спросил офицер. Хлопцы молчали. Молчали и старики-плотники.
– Почему не хотели исполнить мой приказ? – Гросул улыбнулся, хотя этой улыбке никто не верил. Понимали, что наказания не миновать.
Ваня собирался было говорить, но дед Митрий дернул его за рукав рубахи и выступил вперед.
– Нехорошо получается, господин начальник… – Дед Митрий оглянулся на ребят, будто спрашивая: «ну как, начало правильное?», и продолжал: – Жалко хлопцам рощицу, сажали они ее, старались, – и вдруг на тебе, взять, да и срубить. Вон она, какая красавица вытянулась. И главное – прямо против вашего… этого… заведения. В окно глянете и глазу радостно. Да и тень, к тому же, холодок. Лето у нас, видите, какое жаркое, спаси бог.
И вдруг дед Митрий переменил тон: от хитрого, льстивого он перешел на живой, убеждающий.
– Теперь с другого боку глянем. Что толку в этих деревах? Никакого. Уж мы, старые плотники, знаем. Там одни кривули да сучья и ни на что они не годны.
– А что делать? – спросил офицер.
– Вот же лесопосадка рядом, за речкой, видите? Хлопцы оттуда натаскают, и перегородки будут первый сорт, и рощица перед вашим окном цела. А то прицепился ваш Семен. – Дед Митрий подчеркнул слово «ваш». – Роща да роща, а что в ней проку? Только помещение испортите. Ты, Семен, ни беса в этом деле не смыслишь, – закончил дед Митрий и победоносно глянул на ребят.
– Верно он говорит, – вставил дед Степан.
Офицер колебался. Видимо, доводы старых плотников подействовали на него.
Конечно, ни старики, ни хлопцы еще не могли предположить, чем закончится эта забастовка и как поступит в этом случае начальник жандармерии. Одно для всех было ясно, что Романенко потерпел поражение. Пусть этот прохвост знает, что они его не признают за начальника.
Романенко видел ехидные взгляды стариков и явно издевательские гримасы хлопцев. Он то бросал злобный взгляд на бунтарей, то вопросительно глядел на офицера, ожидая, как тот поступит. Ему хотелось настоять на своем, чтобы эти непокорные люди были жестоко наказаны.
Гросул оглядел рощу и задумался. Видно, ему в самом деле стало жалко этой поистине красивой рощицы в центре села против его резиденции.
– Хорошо, – сказал он, – я разрешаю вам брать лес там, – он указал за речку.
Офицер молча постоял несколько секунд и, заложив руки за спину, приподнялся на носках.
– А все-таки, кто же из вас зачинщик?
– Все мы, – ответил дед Степан.
– Ах, все-е-е!
– Врет он, господин локотенент, начал вон тот белый, – поспешил вставить Романенко.
– Какой белый?
– Никитин, выйди! – крикнул Семен.
Ваня шагнул вперед.
– Это ты против меня бунт поднял? – как бы шутя спросил офицер. – Ну что же, мне не хотелось с первой встречи ссориться, но ничего не поделаешь, дисциплина, – развел он руками. – На первый раз легкое наказание: всем по пяти плеток, а этому белому – десять.
– Слушаюсь! – ликовал Романенко.
– За оскорбление Семена еще две плетки.
– Он ударил меня, – сказал Ваня.
– Он имеет право.
– Какое?
– Он начальник полиции.
На пороге двери Гросул обернулся.
– Не будете слушаться, буду наказывать еще строже.
Пожар в степи
Вечером Ваня Никитин попросил сестру Маню сбегать к Мите Поплавскому и Мише Кравченко и сказать им, что он ждет их у себя.
Маня быстро собралась и убежала.
– Ты куда Маню отправил? – неожиданно спросила мама.
– К ребятам попросить одну книгу, хочу почитать вечером.
– Лучше б отдохнул после сегодняшних неприятностей.
– Это не неприятности, мама, это стычка с врагами, которых нам не миновать.
– Ох, Ваня, боюсь я этих стычек. У них сила…
– А у нас правда. Мы на своей земле, мама. Ты не волнуйся, все будет хорошо… Я выйду во двор, подышу.
Ваня вышел, когда во двор вбежала Маня.
– Ребята сказали, что будут через полчаса, – доложила Маня.
– Молодец! Что бы я без тебя делал?
Мане было приятно услышать такие слова похвалы от старшего брата.
– Ты здесь побудь во дворе, а когда придут Миша и Дима, отведи их в сарай. Я их буду там ждать.
– Хорошо, – ответила Маня. – А для чего ты их пригласил?
– Любопытной Варваре нос оторвали. Это пока секрет. Мы же с тобой договорились обо всем.
– Ну, ладно…
Сначала пришел Миша, а потом и Дима. Все трое удобно устроились в углу сарая.
– Как вы думаете, ребята, не пора ли нам заняться конкретным делом… – начал Ваня. – Неужто мы будем спокойно смотреть на то, как здесь хозяйничают румынские оккупанты?
– Что ты предлагаешь, Вань? – спросил Дима. – Нам каждому противно на происходящее смотреть. Вот и сегодня мы все в этом участвовали. Оккупанты почувствовали себя хозяевами вместе с местными прихлебателями.
– Все, что мы сегодня видели и слышали, – омерзительно, особенно для советского человека, – отозвался Миша.
– Мне кажется, мы можем устроить им крупную неприятность и вселить в людей веру, что не все собираются сотрудничать с врагами. Сегодня жандарм сказал, что он собирается посылать наших людей на уборку пшеницы.
– Я, кажется, улавливаю твою мысль, Ваня, – сказал Миша. – Надо сделать так, чтобы пшеница исчезла.
– Ты правильно мыслишь, Мишань, – продолжил Ваня. – Я предлагаю поджечь поле пшеницы, чтобы враг с нашего поля не получил ни грамма хлеба.
– Но тогда делать это надо не откладывая в долгий ящик, – сказал Дима.
– Правильно, я думаю, поджечь надо сегодня ночью, пока румыны не установили посты, – предложил Ваня. – Согласны?
– Согласны, – ответили Миша и Дима почти одновременно.
– Достанется Гросулу и «бульдогу», – тихо рассмеявшись, сказал Миша.
– Это их проблемы. И чем больше, тем лучше. Земля должна гореть под ногами оккупантов, – сказал Ваня. Собираемся в час ночи в посадке, которая подходит к пшеничному полю. Пробираться надо осторожно, огородами и садами, чтобы не наткнуться на жандармов. Не забудьте взять с собою спички. Сигнал – два коротких свиста. Договорились?
– Договорились, – ответили ребята.
– Тогда до встречи!
После ухода ребят Ваня, захватив коробок спичек, отправился в лесопосадку, чтобы там на месте, до прихода ребят, все внимательно посмотреть и продумать, как лучше осуществить их замысел.
Добрался Ваня до лесопосадки без приключений. Кругом было темно и тихо, только звезды светили да цикады нарушали тишину своим непрерывным треском.
Ваня вышел к пшеничному полю. Ветерок принес запах хлеба, сжатой соломы и меда.
«Какое красивое пшеничное поле, какой богатый урожай в этом году, сколько труда вложено в это поле… – подумал Ваня. – И вот все это надо предать огню».
И ему стало жаль этого поля, этой пшеницы с ее колосками, обильно наполненными созревшим зерном.
– Нет, урожай не должен достаться врагу.
Ваня устроился под деревом и стал ждать ребят. Мысли кружились вокруг задания о создании подпольной комсомольской организации: «Нас трое – вот он костяк организации, а дальше других ребят подтянем».
Где-то через час раздались два свиста. Ваня ответил. Первым пришел Миша. Дима почему-то задерживался. Через минут двадцать раздался свист Димы.
– Еле-еле вырвался из дома. Отец за мной следит, – объяснил он свое опоздание.
– Ладно, приступаем к делу. Ты, Миша, уйдешь налево метров на двести, а ты, Дима, вправо на такое же расстояние. Я остаюсь здесь, примерно на середине поля. Когда будете на месте, дадите один короткий свист, и сразу поджигайте. После этого выбросьте спички и возвращаемся в село тем же путем.
– Ваня, тебе не жалко поджигать пшеницу?
– Жалко, Миша, но сегодня нами должна руководить не жалость, а гнев и ненависть к оккупантам, к врагу, который вторгся в наш дом. Пошли, ребята, время бежит быстро.
Миша и Дима разошлись по своим местам. Через несколько минут прозвучал их свист, подтверждая готовность к поджогу.
Ваня собрал пучок сухой соломы, чиркнул спичкой и поднес ее к соломе. Вспыхнуло пламя. Ваня бросил горящий пучок в пшеницу. Высушенная на солнце, пшеница вспыхнула как порох. Такие же вспышки Ваня увидел слева и справа от себя.
«У ребят тоже все получилось, – подумал он. – Пора уходить».
Уходя, он видел, как пламя горящего пшеничного поля озарило небо.
– Это тебе, Гросул, первый подарок от комсомольцев Цебриково, – про себя сказал Ваня.
Добравшись домой, Ваня услышал поднявшийся шум где-то в районе клуба, а потом и крики.
«Опоздал лейтенант Гросул, теперь уже ничего нельзя сделать, все сгорело», – улыбнувшись, подумал Ваня.
Забравшись на чердак, он разделся и лег, намереваясь уснуть. Но сон не шел, он долго ворочался, переживая все случившееся за день…
Утром свирепствовал Гросул. Он собрал у себя всех, кто начал сотрудничать с румынскими оккупантами.
– Семен, все, со всех шкуру спущу, если вы мне не найдете тех, кто поджег пшеницу, – верещал он, бегая по кабинету и грозя кулаком Романенко. – Что я буду докладывать начальству? Ты понял, Семен?
– Понял, домнул локотенент, – мрачно ответил Романенко.
Несколько дней в селе только и говорили о пожаре в поле.
– Придется все же румынам не хлебом нашим питаться, а жевать свою мамалыгу, – шутили цебричане.
Все попытки жандармов найти поджигателей оказались безрезультатными.
Возвращение
В непроглядную августовскую ночь у садовой калитки цебриканской школы оказались две женщины, молодая и пожилая. С ними была маленькая девочка, робко прижимавшаяся то к одной женщине, то к другой.
Долго стояли, чутко прислушиваясь.
Кругом царила такая тишина, будто все было погружено в тяжелое раздумье.
– Что делать, мама? – шепотом спросила одна другую.
– Не знаю, Зина, – горестно вздохнув, ответила мать, – нужно пойти.
– Страшно, мамо.
– Выбирать нам нечего. Куда мы теперь?
Молодая шагнула к калитке, но отшатнулась.
– Иди же, – настойчиво прошептала мать.
– Боюсь я, а вдруг…
– Экая ты!.. Пусти, я сама пойду, – с сердцем произнесла пожилая и, отстранив молодую, исчезла в темноте двора.
– Мама, мы опять дома? – тихо спросила девочка.
– Дома, – неуверенно ответила молодая женщина.
– А тато тоже будет дома?
– Тише, Леночка, сейчас ночь и громко говорить нельзя, чужие дяди услышат.
Девочка смолкла. За последние дни она наряду со взрослыми испытала много горя Она видела, что чужие дяди, о которых сейчас говорила мать, убивали людей.
И теперь, когда ей снова напомнили о них, она вся, ежась в комочек, прильнула к матери и терпеливо ждала.
Через некоторое время пожилая женщина вернулась.
– В школе ни души. Я все замки ощупала. Квартира наша тоже на замке. Ключ на месте. – Она облегченно вздохнула и добавила: – Значит, Гриша был здесь.
С минуту обе женщины молчали. Каждая из них думала, где теперь их Гриша и знает ли о том, что они вернулись?
– Пойдем, Зина, хоть ночь переночуем, а там… будь что будет.
Они вошли в темную квартиру, не зажигая света, отыскали кое-что из оставшихся старых вещей, чтобы постелиться, и как подкошенные повалились на пол.
Сон не шел. Горькие, тягостные думы о завтрашнем дне не давали сомкнуть усталые глаза. Крепко и безмятежно спала Леночка, для которой «завтра» еще не существовало.
Утром чуть свет к ним вошли трое людей. Один из них был цебриканский печник дед Илья Паламарчук, остальные двое – незнакомые. Все трое в замешательстве остановились у порога.
– Да тут, оказывается, живут люди, – удивленно протянул забрызганный белилами молодой парень с ведерком в руке.
Дед Илья нерешительно поздоровался.
– Как же быть, Зинаида Ильинична? – спросил он.
– А что такое, Илья Севастьянович?
– Да вот… приказано начать тут ремонт, – нерешительно объяснил печник, оглядывая потолок и стены комнаты. Его смущало присутствие здесь семьи Григория Ивановича Платонова, которого уважало все село. И он сам, Илья Паламарчук.
– Для кого же эта квартира? – спросила Зинаида Ильинична.
– Говорят, для агронома.
– Какого агронома?
– Да этого… Николайчука, – дед Илья не назвал его по имени и отчеству, вопреки заведенным сельским правилам.
– Зачем ему понадобилась эта квартира? У него свой хороший дом здесь.
– Не знаю, Зинаида Ильинична, так было приказано.
– А кто приказал?
– Начальник румынский.
Зинаида Ильинична хорошо знала агронома Николайчука. Он так же, как и они, много лет работал в Цебриково. Нередко заходил он к ним на чашку чая и был в числе товарищей Григория Ивановича. И вот теперь вдруг для Николайчука отделывается эта квартира. Что бы это значило?
– Что же, нам уходить надо? – спросила Платонова.
– Да нет… я не знаю, как тут быть… я ведь думал, что нет никого, я бы… вы уж извиняйте, Зинаида Ильинична. Я пойду, скажу, что, мол, там люди.
Дед Илья был так смущен и растерян, что, уходя, забыл свой завтрак, завернутый в белую тряпицу.
– Вот так-то, Андрей Игнатьевич. Семью друга на улицу, а сам… Квартира понравилась…
– Погоди, мама, – перебила Зинаида Ильинична, – что раньше времени говорить. Ничего еще неизвестно. Они знают, что мы уехали из Цебриково и квартира осталась пустой. Только непонятно мне, почему Николайчук? Неужели… Не может быть, чтобы Андрей…
Вскоре пришел сам агроном Николайчук. Он неловко, сухо поздоровался.
– Вернулись? – удивленно спросил он, будто не знал.
– Вернулись, – ответила Зинаида Ильинична.
Она не знала, что говорить и как вести себя в присутствии этого человека.
– А где Григорий?
– Мы расстались в дороге. Были бомбежки, обстрелы, и Гриша, видимо, погиб.
Николайчук недоверчиво покосился на женщину.
– А по-моему, его видели здесь ночью перед самым приходом румынских частей. – Николайчук махнул рукой. – Ну, то его дело. Каждый по-своему с ума сходит, – закончил он и плюхнулся на стул, широко расставив колени. – Я к вам по одному неприятному делу.
Зинаида Ильинична заметила, что он за восемь лет знакомства в первый раз сказал ей «вы».
– Трудно сейчас рассчитывать на какое-то приятное дело.
– Видишь ли… видите ли, – поправился он, – они хотят занять школу под огородническую ферму. А эта квартира отведена мне, как агроному фермы.
– Ах, вот что! Поздравляю с высоким назначением.
Агроном встал, прошелся на середину комнаты.
– Напрасно ты так говоришь, Зина, мы люди подневольные.
– Кто это мы?
– Мы с вами. Все, кто остался тут. Мы теперь вынуждены делать то, что нам прикажут.
– Это зависит от совести.
– Совесть тут ни при чем. В конце концов, везде люди живут и при любой власти можно работать. Вот Григорий ушел, бросил вас тут одних. Вот где нет совести. Вам тут трудно будет, очень трудно.
– А разве другим людям будет легко?
– Если будут честно работать и не вредить, то будет хорошо.
– Это работать на них вы считаете – работать честно?
– Почему на них? На себя.
– Нет, Андрей Игнатьевич, это против себя. Так я это все понимаю.
– А-а-ааа, все это бредни Григория. Социализм, коммунизм! Чепуха! Твой муж плохо сделал, что бросил семью. Вам не поверят, что Платонов, как мальчик, заблудился и потерял взрослых.
– Это их дело, верить или нет.
– Мне-то все равно. Я только хотел вас предостеречь. Я вам зла не желаю.
Зинаида Ильинична молчала. Она с предельной ясностью поняла, что между ней и этим человеком пролегла пропасть. Не было сомнений, что агроном Николайчук продал свою честь, совесть, пошел по другой, враждебной народу, а стало быть, и Григорию и ей, дороге. И разговор с Николайчуком был ненужным и отвратительным. Она отошла к окну и стала для вида перебирать старые школьные тетради.
– До свидания. Постарайся сегодня освободить квартиру. Завтра с утра придут рабочие, – услышала она за спиной голос агронома и его грузные удаляющиеся шаги.
Зинаида Ильинична продолжала стоять у окна. По небу медленно плыли белые, нежные облака. Легкий ветерок ласково перебирал перламутровые листья тополей. Велико было горе женщины, тяжелые думы одолевали ее. Что станет с ними завтра? Куда пойдут они, выброшенные на улицу? И когда подумала, что Гриша ушел для борьбы за нее, за мать, за дочь, ей стало легче. Ведь одно, самое основное, было ясно и непреложно: что на их с Гришей стороне оставалась всепобеждающая правда.
Тем временем четверо сельчан, по приказу жандармерии, освобождали школьные комнаты. Они выносили парты и доски и складывали их во дворе. Кто-то из окна спустил большой глобус. Вслед за глобусом из окна физического кабинета один за другим упали на землю еще какие-то предметы. И вдруг из окна, наклонившись вперед, будто готовый прыгнуть, показался человеческий скелет.
– Разве можно так неосторожно? – зазвенел девичий голос.
В темноте оконного пролета замер белый скелет. Его пустые глазницы, казалось, глядели удивленно. Все, кто работал сейчас в школе, услышали этот голос.
В распахнутой настежь садовой калитке стояла девушка в белой батистовой блузке, заправленной в серую клетчатую юбку. Она стояла, вся подавшись вперед, словно вот-вот готовая взлететь.
Скелет покачнулся и опустился обратно.
Девушка стремительно пересекла школьный двор и подошла к вороху учебных приборов у окна.
– Ах, дядьки, дядьки! Сколько лет мы собирали все это, старались для нашей школы, для ребят, а вы…
Невысокая, стройная, с тонкой талией, она на первый взгляд казалась хрупкой девочкой. Но в ловких, энергичных ее движениях угадывалась сила.
– Ведь у вас у всех есть дети. Вот у дядька Михаила – двое, у вас, дядько Кондрат, аж четверо, а у деда Трофима внук в Киеве студент. Вы забыли, дедушка Трофим, что он тоже в нашей цебриканской школе учился, и вот по этим же самым приборам.
– Да мы что же… мы ж не хотели… нам тоже жалко… да вот приказали жандармы…
– Жандармы? Я понимаю, не сами вы. Все же можно осторожнее как-нибудь.
Белое лицо девушки, слегка тронутое загаром, рдело от волнения, черные смоляные полудуги бровей выпрямились, сомкнулись над переносицей. Она подняла с земли один из приборов и бережно поставила в сторону.
– Ну вот, хотя бы вот так. – Она взяла из груды другой предмет и также аккуратно поставила у стены.
– Знаете, я вас попрошу, выносите через дверь и вот сюда складывайте, а я побегу подыщу место, куда спрятать. Хорошо?
Девушка увидела глобус и подняла его.
– Вот на этом шаре вся наша земля. Вот это Америка, здесь Африка, тут Азия, вот, зеленая, Австралия. А это – Европа. А вот здесь, от самого севера и аж до сих пор, а здесь от Польши до Тихого океана, – тут девушка перешла почти на шепот, – наш Советский Союз – самая великая, самая красивая и самая дорогая страна на всем свете.
Она замолчала и стояла, чуть улыбаясь одними черными, как антрацит, глазами. И люди, слушавшие ее, тоже улыбались. Видимо, слова девушки, сказанные так просто и задушевно, проникли в сердце. Неловко стало людям, несмотря на то, что их принудили это делать. А девушка уже совсем мягко, почтительно, как подобает говорить со старшими, сказала:
– Я скоро приду, а вы выносите, складывайте вот сюда, в сторонку, только, пожалуйста, поосторожнее.
Она приветливо улыбнулась, заговорщицки кивнула головой и пошла к калитке.
Проводив отеческим взглядом удаляющуюся гибкую, проворную девушку, дед Трофим сокрушенно промолвил:
– А в самом деле, некрасиво у нас получилось.
– Да, – протянул Кондрат, – молодец дивчинка.
– Чья она такая? – спросил дед Трофим.
– Наша, цебриканская, – не без гордости ответил дед Кондрат, – Ефима Попика дочка, Поля.
– Ефима Попика? Это того, за школой? Вот-вот. Хорошая дивчина.
– У вас в Ольгиново, небось, нет таких, – подтрунил Кондрат.
Дед Трофим покосился на него и строго приказал:
– Давайте выносить и аккуратно складывать.
Вскоре вернулась Поля вместе с учительницей Зинаидой Ильиничной.
Пользуясь промежутками, когда на дворе не было ни румын, ни агронома Николайчука, они вдвоем украдкой до позднего вечера таскали к учительнице приборы и муляжи и прятали их.
– Спасибо вам большое, Зинаида Ильинична, мы с вами хорошо сделали, и многие нам спасибо скажут.
Прощаясь с учительницей, девушка задумчиво проговорила:
– А завтра знаете, какой день?
– Вторник?
– Да нет, я не об этом.
– Не знаю, о чем ты.
– Забыли? Завтра же первое сентября, начало занятий в школе.
– Забыла, – призналась учительница, – в голове сейчас все перепуталось.
– Знаете, что я думаю? Пройдет время, и снова откроется наша школа, и дети будут заниматься опять по этим приборам. Как вы думаете, Зинаида Ильинична, ведь будут?
– Я уверена, – ответила учительница и ласково погладила по голове ученицу. – Чудесная ты девушка, Поля. Прямая, ясная и честная. Только мечтательная немного, как пушкинская Татьяна. Ты ведь всегда была такая, правда?
– Может быть, – зарделась девушка и, чтобы скрыть смущение, спросила: – Зинаида Ильинична, а если вас румыны заставят учить детей на их лад, станете?
– Думаю, что нет.
– Вот и я, если бы была учительницей, ни за что не стала. А если бы заставили, то учила бы так, как вы учили нас.
Первое сентября
На следующий день Зинаиду Ильиничну Платонову вызвали в жандармерию.
Она шла в полной уверенности, что объяснение с начальником будет не из приятных. Неспроста ее требуют именно после резкого разговора с агрономом.
Она старалась сосредоточиться. Необходимо было предстать перед румынским жандармским офицером спокойной и уверенной в каждом своем слове. Зинаида Ильинична перебирала возможные вопросы жандарма, больше всего останавливалась на одном: «где ваш муж?» и обдумывала ответ.
На цементной площадке у входной двери жандармерии стоял часовой. Зевая и переминаясь с ноги на ногу, он лениво смерил женщину взглядом и спросил:
– Что надо?
– К начальнику, – ответила Платонова.
Жандарм посмотрел на женщину, затем на солнце, явно недоумевая, почему так рано являются к его начальнику, и ушел доложить.
Просторный зал сельского клуба был разделен перегородками на несколько комнат. От входной двери до задней противоположной стены здания тянулся узкий коридор с двумя дверьми по обеим сторонам. Дверь вправо, куда ушел часовой, вела в приемную начальника, влево в кухню, где готовился стол офицеру и его писарю адъютанту Петре. Прямо в конце коридора виднелась в полутьме узкая дверь в кладовую, превращенную теперь в камеру для арестованных.
Вскоре часовой вернулся и впустил женщину в приемную, обстановка которой состояла из трех некрашеных табуреток и плаката на стене. Плакат изображал румынского солдата, с улыбкой пожимающего руку старику-украинцу.
Из приемной в кабинет вела дверь, обитая паклей и серым солдатским одеялом.
Жандарм несмело открыл дверь и впустил женщину.
В дальнем углу кабинета, за столом, между двумя бронзовыми тяжелого литья подсвечниками, сидел начальник жандармского поста локотенент Гросул.
Он оторвался от бумаг и, слегка побарабанив пальцами по настольному стеклу, взглянул на женщину.
– Садитесь, – сдвинув черные подвижные брови, предложил он.
Платонова опустилась на табурет. Гросул некоторое время шарил глазами по бумажкам на столе, будто разыскивая что-то, и вдруг неожиданно пропел себе под нос:
Выходила на берег Катуша…
– Платонова?
– Да, – ответила женщина.
Гросул пристально посмотрел на нее и не то спросил, не то утвердительно сказал:
– Вы не регистрировались вместе со всеми.
– Нет.
– Почему, домна?
– Меня не было в Цебриково.
Офицер поиграл бровями.
– А где же вы были? Если это не секрет, – явно насмешливо спросил он.
– В дороге.
– Какой дороге?
«Притворяется, что не знает», – подумала женщина и ответила:
– Я хотела уехать на восток.
– Ну и что же?
– У меня ребенок, старуха мать. В глубоком тылу, я думала, будет спокойнее.
– А почему не уехали? Раздумали?
– Нет. Нас вернули немцы.
– Где?
– На Днепре.
– Гм, – промычал Гросул, – но ваши сельские давно вернулись, почему вы так задержались?
– На обратном пути заболела мать, и мы не могли идти, пока она не поправилась…
– Вы вдвоем с матерью уезжали?
– Нет.
– Точнее.
– Я, муж, маленькая дочь и мать мужа.
– И все вернулись?
– Кроме мужа.
Офицер откинулся на спинку и удивленно посмотрел на женщину.
– Куда же вы девали вашего мужа?
– Мы потеряли его.
Гросул громко, развязно рассмеялся.
– Можно подумать, что ваш муж, такой крупный, как мне известно, мужчина, превратился в булавку и выпал из вашей блузки.
Зинаида Ильинична как бы не заметила циничной шутки жандарма.
– Были бомбежки, обстрелы с воздуха, и муж… видимо, вместе с другими погиб. – Платонова сказала это, будто жалуясь на действия немцев, но тут же упрекнула себя в слабости. Она подумала, что сидящий перед ней жандарм все равно не разделит ее возмущения.
Офицер узким прищуром глаз окинул сидящую, глянул в серые глаза женщины.
– Вы говорите не то, что знаете, домна Платонова.
– Больше я ничего не знаю, – ответила она, а про себя подумала: «Так я и скажу тебе, держи карман шире».
– Скажите проще, что ваш муж-коммунист не захотел вернуться и бросил вас. И что за мораль у этих коммунистов? Бросить семью и трусливо бежать? Не понимаю, – развел он картинно руками и снова стал рассматривать бумажки на столе.
В ожидании дальнейших вопросов Зинаида Ильинична глядела в окно. Там, за окном, зеленела молодая роща. Еле заметно трепетали от легкого движения воздуха широкие лапчатые листья кленов, мелкие кружевные – акаций. Меж тонких стволов деревьев простиралось небо, голубое и безоблачное.
– Чем занимался ваш муж здесь, в Цебриково? – прервал ее размышления начальник жандармерии.
– Он учил детей географии.
– Он, кажется, был и директором школы?
– Был.
– Вот видите, а вы чуть не скрыли.
– Я думаю, вы сами знаете об этом.
– Это вас не касается. Раз спрашиваю, нужно отвечать, – раздраженно сказал локотенент, скривив пунцовый рот, отчего черная полоска усиков неприятно скользнула в сторону, – а вы чем занимались?
– Я тоже учительница. Мой предмет – литература и родной язык.
– Благородное занятие. Что же вы теперь думаете делать с такой хорошей профессией?
– Не знаю.
– Надо что-то думать, домна Платонова. Вам теперь с нами придется жить. И долго.
Учительница промолчала.
– Школа будет вновь открыта, начальная, конечно. Вы с мужем могли бы работать. – Офицер произнес это тоном неоспоримой искренности, но женщина не поверила в эту искренность. Она понимала, что все это не что иное, как попытки расположить к себе, вызвать на откровенность. Но Гросул вдруг переменил тон разговора и сухо спросил:
– Вы из школы выбрались?
– Нас выгнали.
Офицер развел руками.
– Что делать. Там теперь будут жить люди, которые имеют отношение к нашей ферме. Будете работать с нами, и о вас позаботимся. Вы где теперь находитесь?
– У Григория Онуфриенко.
– Там и оставайтесь. А сейчас вам придется сдать все ваши документы. Такой порядок.
Зинаида Ильинична протянула свой паспорт.
– Положите на стол и подпишитесь.
Он протянул бумажку.
– Что это?
– Вот здесь нужно расписаться, больше ничего.
– Я должна знать, в чем расписываюсь.
– В том, что с сегодняшнего дня вы ни на час, даже ни на минуту не отлучитесь из Цебриково без моего разрешения, а также и у себя не будете собирать народ. За нарушение моего приказа будете отвечать по закону военного времени.
Гросул все это говорил хотя и внешне спокойно, но сухим, резким тоном. От вежливости и игривости в его разговоре не осталось и следа.
– Я надеялся, что домна будет со мной откровенна, но этого не вижу.
Женщина пожала плечами. Гросул поймал это движение.
– Мы знаем о вашем муже больше, чем вы предполагаете, домна Платонова. Советую вам хорошо подумать. У вас семья. Надеюсь, вы меня поняли? – многозначительно закончил он и в заключение буркнул:
– Можете идти.
Платонова вышла из кабинета. В приемной ее задержал Романенко.
– Ну что? – спросил он.
Женщина не ответила. Семен недовольно покосился.
– Хуже делаешь и себе, и другим.
Учительница будто и не слышала этих слов полицая.
Не удостоив его взглядом, она вышла на улицу.
Романенко, уязвленный пренебрежением к нему учительницы, вышел следом за ней на площадку и, обращаясь к часовому, громко, чтобы услышала она, кинул вдогонку:
– Муж у нее коммунист.
– Плохо коммунист, – равнодушно резюмировал жандарм, – коммунист – турма.
– Вот, вот, – поддакнул Семен и еще громче крикнул: – Или петля! – показал он на свое горло и засмеялся.
Жандарм посмотрел на полицейского. Даже он был удивлен, почему этот урод смеется, когда речь идет о тюрьме и петле? Да еще о петле для своего соотечественника?
– Семен! – позвал Гросул.
Романенко бросился на зов начальника.
– Кто этот Григорий Онуфриенко? – спросил Гросул.
– Старик один, господин локотенент.
– Надо говорить «домнул», – поправил Гросул. – Хорошо, – офицер нахмурился, дав понять, что ждет ответа.
– Григорий Онуфриенко здешний житель, работал тут в колхозе. Старик, ему за семьдесят, живет один.
– Не коммунист?
– Нет, домнул.
Гросул погрозил пальцем и внушительно предупредил:
– Смотри, Семен, за стариком и за учительницей.
Романенко поклонился. Он был доволен, что офицер сошелся с ним хорошо, но вдвойне доволен, что судьбы ненавистных ему людей вверены ему. Уж он постарается теперь.
Платонова медленно шла по улице. Мысль, что начальнику жандармерии известно о муже, удручала ее. Правда, если бы Гросул был уверен, что Григорий скрывается, он бы не так с нею разговаривал. «Советует подумать… Прохвост! Я и без твоего совета знаю, что мне думать и как поступать». Эта последняя мысль вернула ее к семье. Что ждет каждого из них завтра? За мужа она была почти спокойна, у него хоть и трудная, опасная, но верная, наполненная ясным и глубоким смыслом жизнь. Гораздо сложнее им, оставшимся здесь. Зинаида Ильинична понимала, что ее, беззащитную женщину, жену скрывающегося коммуниста, здесь будут постоянно тревожить, притеснять. Она была убеждена, что Гросул не поверил ее сообщению о гибели мужа.
«Ничего, нужно терпеть, не на весь же век это лихо», – мысленно заключила она и пошла быстрее. Она шла туда, на край села, где ждет ее не дождется маленькая девочка. Должно быть, расплющив носик о стекло, смотрит она в окошко и в который раз спрашивает бабушку: «Скоро придет мама?», и бабушка тихо говорит в ответ: «Скоро, Леночка», а сама с тревогой думает: «Когда же, в самом деле, вернется Зина и какие недобрые вести принесет с собой?»
Подходя к дому, Зинаида Ильинична услышала глухой гул. Она остановилась и прислушалась. Звуки доносились из хаты.
Подойдя совсем близко, она убедилась, что это гудели детские голоса, но звучали не обычно по-ребячьи, со смехом и криками, а сдержанно и несмело.
«Странно, откуда у Григория Свиридовича с утра столько ребятишек?» – в недоумении подумала она и, легонько приоткрыв дверь, заглянула в хату.
Удивительная картина предстала перед ней. На лавках, вдоль стен, на табуретках посреди хаты и прямо на кровати сидели празднично одетые и причесанные сельские ребятишки, девочки с аккуратно заплетенными косами. И почти у всех букеты цветов в руках.
Это было так неожиданно, что учительница растерялась и не знала, что подумать. С приходом оккупантов на селе стало уныло, дети под влиянием старших были замкнуты и подавлены, и не замечалось, чтобы сельские ребятишки собирались, как раньше, на игры. А тут вдруг такое.
Платонова тихонько вошла. Собравшиеся, заметив ее в дверях, встали, как это бывало в классе, и поздоровались.
– Здравствуйте, – ответила она. И только теперь догадалась, что сегодня первое сентября, начало занятий. Ей стало неловко, что она, учительница, забыла об этом большом и радостном дне.
– В гости до нас пришли, Зинаида Ильинична, принимайте, – сообщил дед Григорий. Он был в приподнятом настроении.
– В гости? – переспросила Платонова, и такое хорошее чувство охватило ее. Душевная тяжесть, с которой она пришла из жандармерии, спала. Она оглядела своих учеников, которых знала чуть ли не с колыбели. А они стояли перед ней с букетами в руках небольшой пестрой стайкой, различные по возрасту, ученики разных классов. Невзирая на запрет, они собрались здесь, в их мыслях не укладывалось, что можно в такой день сидеть дома. Им хотелось, чтобы что-то напоминало класс, где в чуткой тишине слышится голос учителя. Их глаза словно говорили: «Нас здесь немного, но мы сегодня представляем всю школу. Ведь и те, что не смогли прийти сюда, так же, как и мы, тоскуют по школе. Ее отняли у нас враги, запретили учиться, но думать о ней они запретить не могут. Ведь не могут, правда?»
– Что же вы стоите? Садитесь! – спохватилась учительница, и ребятишки оживленно, но без шума и споров, стали рассаживаться. Мест не хватало, и каждый старался усесться поскромнее, бочком.
– Что, тесно? – забеспокоился дед Григорий. – Это мы сейчас поправим.
Григорий Свиридович вышел и тут же вернулся с двумя почерневшими досками. Он положил их концами на табуретки. Получились две длинные скамейки.
– Это еще не все, погодите, – проговорил он, подтаскивая стол к двери и покрывая его чистой скатертью. – А цветы давайте сюда. Для них у нас и вазы найдутся. – Он принес два молочных кувшина с водой, опустил в них цветы и водрузил на столе.
– Вот теперь правильно, как в классе, – довольно улыбался он.
Все это так близко напоминало школьную обстановку, что дети невольно внутренне собрались, будто в самом деле приготовились слушать урок.
– Вы поговорите с ними, а я тут на одну минутку, по хозяйству, – полушепотом сказал он и удалился.
Зинаида Ильинична почувствовала смущение. Все это было так неожиданно и в то же время радостно, что не находились слова, чтобы хоть как-нибудь начать разговор. Она было хотела рассказать им о тех ужасных днях, которые пережила за две недели тяжелого пути до Днепра и обратно, но тут же раздумала. «Зачем отравлять детям настроение в такой день, им самим еще придется испытать много горя и мучений, пока здесь оккупанты».
Платонова решила просто побеседовать с ребятишками и предложила:
– Вы спрашивайте, что вас интересует, а я буду отвечать.
И первый вопрос, который она услышала, был о том, что, видимо, больше всего волновало школьников:
– Мы совсем не будем учиться? И школы у нас не будет?
– Нет, нельзя, чтобы дети не учились. Это временно.
Лица детей засветились надеждой. Они привыкли верить учителям, и слова, сказанные здесь, они также считали непреложными.
Беседа становилась все более непринужденной. Ребята засыпали учительницу вопросами. Она с готовностью отвечала, и в ней самой с каждой минутой крепла уверенность в том, что скоро они станут свободными, скоро откроется школа и все то мрачное, что окружает людей сейчас, рассеется.
Дети незаметно перешли на обыденные вопросы. В хате царили оживление и смех.
В самый разгар веселья вошел дед Григорий. В руках у него была большая глиняная миска, доверху наполненная кусками сот с тягучим янтарным медом.
– Раз пришли гости, надо угощать, как полагается, – весело заявил он, ставя миску на стол.
– Как же у вас все это сохранилось, Григорий Свиридович?
– Практика, – хитро подмигнул он. – Я ульи хворостом закидал. Пчелки находят свою хату, они умные. Кушайте, дорогие гости. Сегодня праздник ваш школьный, хоть учиться вам пока и не приходится. Но такое время настанет, детки, и все вернется.
Неудавшиеся именины
Локотенент Траян Гросул проснулся сегодня рано. Окна еще были завешаны черной бумагой, в спальне царил мрак.
– Петре! – позвал он писаря, жившего в передней.
Петре приоткрыл дверь.
– Доброе утро, домнул локотенент. С днем ангела вас!
– Спасибо. Открой эту маскировку и скажи, что за погода сегодня.
– Обыкновенная облачная погода, но я надеюсь, она не омрачит вашего ангела.
– И я надеюсь, Петре. Там на столе в бутылке цуйка4. Налей себе и выпей.
Петре налил.
– За ваше здоровье, домнул локотенент, и… за военную карьеру.
– Не увлекайся цуйкой, Петре, – снисходительно заметил шеф, видя, как Петре снова потянулся к бутылке, – не забудь, что у нас с тобой уйма дел сегодня. В первую очередь приведи в порядок мой корсет. Вчера лопнул по шву, черт его побери!
– Ему досталось вчера, после того как вас этот старик угостил нюхательным табаком. Я боялся, что у вас от чиханья не только корсет лопнет, но и брю…
– Заткнись, Петре.
– Слушаюсь, домнул.
– Горячей воды, да поживее!
Гросул сел перед зеркалом и беспечно замурлыкал:
Бритвы, ланцеты, гребенки и щетки,
Куда бы ни шел, при себе я держу…
– Я побреюсь сам, а ты вызови мне срочно сельского старосту.
Намыливая щеки, Гросул стал думать, как лучше справить сегодня именины. Он заранее решил отпраздновать их с блеском и помпезностью, соответствующими его положению.
– «Нужен я франту, тра-ля-ля-ля, даме-красотке, всем угожу я, тра-ля-ля-ля!..» Черт возьми, – сказал он сам себе в зеркало, – и какой дурак утверждает, что война – скверная штука? Этот болван не знает войны.
Жандармскому офицеру Гросулу нравилось сравнительно быстрое продвижение по советской территории за первые месяцы войны. Правда, его соотечественники несут большие потери в боях с Красной Армией, особенно тяжелы потери под Одессой, эти черти матросы дерутся, как львы. Но какая же война обходится без потерь? Все это в порядке вещей. Только вот его самолюбие офицера-боярина несколько страдает от того, что Румыния идет в пристяжке у немцев. Но и на это, в конце концов, можно смотреть философски. Цель похода – завоевание жизненного пространства, и какая разница, кто идет в пристяжке, а кто в корню. Долю свою Румыния получила, и довольно крупную. Давняя мечта генерала Антонеску осуществилась. Заднестровские земли захвачены и теперь составляют часть Романия Маре5.
– Транснистрия, – вслух проскандировал Гросул, – Транснистрия. Это что-то вроде румынской Индии. Неисчерпаемые богатства. Море, порт мирового значения. В самом деле, как подумаешь, кружится голова. Теперь только нужно подобрать ключ, как подойти к этому народу. Говорят, капризны русские и что они, как сталь, – чем больше их бьют, тем тверже становятся. Стало быть, зуботычиной многого не добьешься. Словом, жизнь сама покажет.
– Староста села явился, – доложил писарь Петре, оборвав размышления начальника.
– Пусть обождет.
Гросул не торопился. Он взял себе за правило не сразу принимать подчиненных. Локотенент считал, что местных, тех, кто служил им, нужно держать в руках, примерно так, как он, офицер, привык держать своих нижних чинов. Поэтому он не спеша добрился, протер одеколоном лицо, прошелся по усикам фиксатуаром и, посидев еще, просто разглядывая себя в зеркало, приказал впустить.
В кабинет вошел невысокого роста, плотный, вислоплечий староста Фриц Шмальфус. Он много лет живет в Цебриково, здесь порядком обрусел. С приходом в Цебриково оккупантов объявил себя немцем румынским властям и был назначен старостой села Цебриково. И сразу же, будто из-под спуда, вытащил совсем не свойственные ему ранее привычки, появилась характерная немецкая гортанная хрипотца, резкий отрывистый разговор и начальнический тон, заимствованный им от проходивших через село немецких солдат. Наряжался Фриц теперь в серо-зеленый немецкий мундир и с короткими голенищами сапоги, подбитые морозками (шипами). С виду он походил на мелкого бюргера, обращенного в ефрейтора вермахта. Староста Шмальфус, хотя и являлся подчиненным румынскому жандармскому офицеру, но, войдя в кабинет, держался непринужденно. Он знал, что в этой войне хозяевами являются его соотечественники – немцы, а румыны лишь компаньоны с небольшим паем и весьма ограниченными правами.
Не снимая фуражки, староста остановился на пороге.
– А, Фриц, здравствуй!
– Гут морген, гер локотенент, – ответил Фриц, с трудом выговаривая слова забытого родного языка.
– Фриц, сегодня день моего ангела.
– Поздравляю, – сдержанно ответил Шмальфус.
– Спасибо. Обязательно объявишь населению от моего имени, что я разрешаю сегодня с полудня прекратить работу. Пусть отдыхают и веселятся.
– Что же, это неплохо придумано, – одобрил Шмальфус.
– Тебя, дорогой Фриц, прошу сегодня быть моей правой рукой.
Фриц пожал плечами.
– Будешь главным распорядителем сегодняшнего званого вечера. Привезешь сюда продуктов разных человек так… на сорок.
У старосты екнуло сердце. Он знал, что почти все съестное было уничтожено немецкими и румынскими солдатами. А то немногое, что оставалось у населения, было далеко запрятано. Во всяком случае, о добровольном пожертвовании со стороны населения не могло быть и речи. Фриц Шмальфус подавил в себе вздох и промямлил:
– Слушаюсь.
– Найди двух или трех женщин поопрятнее, умеющих хорошо готовить. Это в помощь моей кухарке.
– Это мы подыщем.
– Составь мне список учителей и учительниц, оставшихся в Цебриково. У кого есть взрослые дочери – пометь.
– Это тоже нетрудно.
– Пока все.
Староста облегченно вздохнул.
– Днем почаще заходи сюда. Может, еще что понадобится. Понял, Фриц?
– Понял, – снова вздохнул Фриц, мало веря в успех дела с продуктами.
Гросул любезно взял старосту за локоть и проводил до двери.
– Иди, выручай, Фриц. – Офицер понизил голос. – А вечером придешь ко мне как гость, с женой, конечно.
Проводив старосту, Гросул стал думать о своей роли в сегодняшнем представлении. Он остановился перед зеркалом, отражавшим его в полный рост.
– Вы, Траян Гросул, офицер румынской королевской жандармерии, должны сегодня показать, что вы не только офицер-победитель, но и гостеприимный хозяин. Пусть эти дикари увидят, что румынские офицеры умеют не только воевать и управлять, но и веселиться. Сегодня я им закачу такую феерию, какую они ни в цирке, ни во сне не видели. Петре! – крикнул он.
– Я здесь, домнуле.
– Здесь в кладовой, кажется, есть музыкальные инструменты?
– Есть какие-то.
– Просмотри их хорошенько. Я хочу, чтобы у меня на именинах играл русский оркестр.
– Чудесная идея, домнуле!
– Записывай, Петре. Не мешкая послать машину в Балту, пусть сделают закупки.
– Я слушаю.
– Купить побольше конфетти и серпантина.
– Едва ли это есть, домнуле.
– Тогда цветной бумаги, сами наделаем.
– Это еще возможно.
– Распорядись, чтобы купили сотню свечей для иллюминации.
– Есть.
– Несколько букетов живых цветов.
– Есть.
– Пусть возьмут дюжину бутылок цуйки и дюжину итальянского рому.
– Рому… – как эхо, повторил Петре, записывая.
Гросул задумался.
– А не мало напитков?
– Хватит, домнуле. Вы прикажите старосте доставить самогону.
– Не забудь сказать, чтобы купили два флакона духов «Шануар». Лучше, конечно, если достанут «Красную Москву». Сколько это будет стоить?
Петре подсчитал.
– Около тысячи марок, домнуле.
Гросул вынул бумажник, не раскрывая, повертел в руках и решительно спрятал обратно в карман.
– Передай старосте, чтобы достал эту сумму. Скажи, что взаймы.
– Он не поверит, домнул локотенент.
– Это его дело. Действуй, Петре.
– Может, мне самому катануть в Балту, домнуле? – спросил Петре.
– Нет, ты мне тут нужен. Пошли Лопашку, он из буфетчиков.
После того, как еще много всяких поручений и наставлений выслушал писарь Петре, колесо завертелось. Забегали люди. Обливаясь потом, носился по дворам староста Шмальфус, то уговаривая, то бранясь, требовал именем Гросула деньги, сало, кур, яйца, брынзу и грозил навести гнев начальника жандармерии на упиравшихся.
Собрать музыкантов по селу было поручено Семену Романенко. Но это оказалось самым трудным делом. Оркестр, созданный задолго до войны, состоял частью из сельской молодежи, которая теперь была на фронте, и частью из школьников старших классов. Оркестр был душою села: он провожал ранней весною на сев, летом на уборку урожая, под оркестр отправлялись в город колхозные обозы с хлебом. Он гремел по всей округе в дни праздников, украшал демонстрации и митинги, клубные вечера и колхозные свадьбы. Село гордилось своим оркестром, и ребята любили его, отдавая ему часы своего досуга. Теперь он стал лишним, как веселый смех, как звонкая песня. Сурово молчало село, позеленела медь на трубах в кладовой бывшего клуба. Комсомольцы дали зарок: пока захватчиков не выгонят из Цебриково, ни один медный звук не раздастся над селом.
В поисках музыкантов Романенко зашел к Бурякам.
– Андрей, ты, помнится, играл в оркестре.
– Играл, но все забыл.
– Ничего, припомнишь.
– А что такое, дядько Семен? – насторожился Андрей.
– Сегодня у начальника именины, он хочет, чтобы вы играли там.
Андрей задумался.
– Трудновато, дядько Семен, многих хлопцев нет.
– Уж как-нибудь выручайте, хлопцы, это же для вашей пользы.
– Я понимаю…
– Припомни, кто еще играл.
Андрей морщил лоб, делая вид, что старается припомнить. На самом же деле он сейчас думал, как бы предупредить товарищей, обсудить, как им поступить в этом случае.
– Помоги, Андрюша, – упрашивал «бульдог».
– Хорошо, я вспомню, потом побегу к хлопцам. Через два часа я вам скажу.
Успокоенный Романенко ушел, а Андрей опрометью побежал к Ване Никитину и рассказал, в чем дело.
– Играть у румынского жандарма на именинах мы не будем, – твердо заявил Ваня.
– Само собой, Ваня, – согласился Андрей, – но как нам увильнуть от этого?
– Очень просто, – сказал Ваня, – предупредим хлопцев, чтобы попрятались, вот и вся музыка.
Через два часа, как было условлено, Андрей Буряк с наигранным сожалением доложил Романенко, что никого из музыкантов ему разыскать не удалось. Большинство, мол, на фронте, а троих, оставшихся в Цебриково, не оказалось дома.
Тем временем квартира Гросула наполнялась шумом. Из кухни доносились голоса кухарок, стук ножей, звон посуды.
Хозяин в это время у себя в кабинете диктовал машинистке. Один за другим браковал он варианты пригласительного билета. Одно дело, если бы речь шла, скажем, о полицаях, старостах и прочих, чье отношение к ним, румынам, было уже определено. Но учителя были для Гросула до сего дня еще загадкой. Сегодня он делал первую попытку расположить к себе сельскую интеллигенцию, которая имела большое влияние на население до войны, да, пожалуй, имеет и теперь. Черт их знает, что эти учителя думают.
В пригласительных билетах требовалось соблюсти правила гостеприимства, но в то же время положение завоевателя обязывало его к покровительственному тону. Только после больших усилий текст приглашения был, наконец, составлен.
– Фу, – вздохнул он облегченно, – прочитайте-ка, – сказал он машинистке.
В билете значилось:
«Господин Федоренко!
Начальник цебриковского жандармского поста приглашает вас сегодня, 24-го сентября, в семь часов вечера, прибыть с женой и разделить с ним скромный ужин в день его ангела.
Локотенент Траян Гросул»
– Очень хорошо. Напечатайте по этому списку приглашения. А ты, Петре, срочно передашь старосте, пусть разнесет по назначению.
– Слушаюсь, домнуле. Там ждет начальник полиции.
– Пусть войдет.
Вошел измученный Романенко.
– Ну, как с оркестром, Семен?
Семен растерянно развел руками и, запинаясь, проговорил:
– Нету на селе музыкантов, господин локотенент. Кажуть, что все на фронте…
– Болван! – выругался Гросул. – Какой ты начальник полиции!
– Виноват, господин локотенент, – промямлил Семен.
– Домнул, свинья.
– Виноват, домнул локотенент, – поправился Романенко.
Он стоял, втянув голову в плечи, и, часто моргая маленькими глазками, что-то мычал, видимо, пытаясь оправдаться.
– Ну, что теперь делать? – раздраженно спросил Гросул.
– Не знаю, господин локотенент, извиняйте, домнул…
– Именно, не знаешь. Ты мне весь вечер испортил, идиот.
– Идиот, домнул локотенент, извиняйте.
Но тут всеведущий Петре решил спасти положение.
– Я предложу вам прекрасный выход, домнуле.
– Ну, ну?
– Здесь, за селом, расположен цыганский табор.
Локотенент поморщился.
– Цыгане?
– Да, домнуле. Это наши румынские цыгане. Прекрасные музыканты и веселый народ.
– Больно уж они грязны.
– Это ничего, домнуле. Мы их дальше передней не пустим.
– Да и воры они отъявленные. Еще стащат что-нибудь.
– А вы заставьте Семена в наказание все время присматривать за ними.
– Ты мудр, как змий, Петре. Действуй.
В скором времени с музыкой было улажено. В передней шептались оборванные, неумытые и нечесаные цыгане-музыканты. Их было пятеро: два скрипача, два гитариста и один с бубном.
К назначенному часу все приготовления были закончены. В кабинете на столах, расставленных буквой «П», громоздились бутылки с цуйкой, ромом и самогоном, сифоны с сельтерской водой. Между бутылками и посудой музейного происхождения, в разномастных подсвечниках были установлены, по числу лет именинника тридцать четыре свечи.
Ровно в семь часов стали собираться гости.
Явился агроном Николайчук, ставший одним из советчиков Гросула, начальник полиции Романенко, староста Фриц Шмальфус, полицай Антон Щербань из села Ольгиново и еще несколько человек.
Хозяин встречал гостей у порога, кланяясь легким кивком головы, выслушивал поздравления, принимал подарки и тут же, через Петре, отсылал их к себе в комнату. Гости шептались, рассаживаясь вдоль стен, на скамейки.
Не было только учителей. Время шло. Хозяин поминутно глядел на часы. Собравшиеся стали замечать, что именинник волнуется, начинает проявлять раздражение. Это порождало неловкость и растерянность присутствующих.
В восемь часов Гросул отозвал в сторону старосту и тихо, с деланным спокойствием, спросил:
– Фриц, правильно ли поставлено время на пригласительных билетах?
– Точно. Кроме того, я лично предупреждал всех, что ровно в семь, без опозданий.
– Так в чем же дело? Может, у русских опаздывание на званые вечера считается признаком хорошего тона?
Гросул произнес последние слова с нескрываемым раздражением. Это привело всех в замешательство. Хозяин заметил это и, чтобы сгладить неловкость, сделал знак музыкантам. Запели скрипки, задребезжали гитары, застучала по полу нога дирижера, отбивая такты тягучего танго.
Траян Гросул вышел на улицу. Над селом стоял тихий туманный вечер, только глухо изнутри доносились рыдающие звуки цыганских скрипок да мерный цокот бубна.
Гросул обошел кругом все здание клуба. Всюду по-прежнему было тихо. Ему хотелось, чтобы на этом вечере были учителя. Собственно, из-за них он и затеял всю эту историю с именинами. И вот, получилось, что его приглашением пренебрегли. Конечно, он не допустит, чтобы его дурачили. Им, учителям, это дорого обойдется. Он ощутил, как по спине поползли мурашки, неприятные, колючие, это был знакомый ему приступ ярости. Он готов был сейчас на любой поступок, но в его положении именинника и гостеприимного хозяина нельзя было выходить из себя. Нужно срочно придумать что-то такое, что могло бы ослабить напряжение нервов. Он быстро вошел в переднюю, молча ударил по лицу подвернувшегося под руку цыгана-гитариста.
– Фриц! – вызвал он старосту в переднюю. – Через десять минут все приглашенные учителя должны быть здесь. Скажи, что я приказал, иначе… – Он поднес пистолет к лицу перепуганного старосты. – Ты меня понял, Фриц?
Было около десяти часов, когда появились «приглашенные» учителя.
Одетые во что попало, они пришли сюда будто не на званый вечер, а по вызову в жандармерию. Тихо входили, угрюмо и не кланяясь, останавливались у порога.
И хозяин встречал гостей не так любезно и радушно, как подобает в таких случаях. От его гостеприимства и внешней галантности не осталось и следа. Он стоял спиной к гостям, отвернувшись к окну. Царило гнетущее молчание. Никто из присутствующих не мог предположить, что будет дальше, но каждый был почти уверен – должно произойти что-то особенно неприятное.
Долго длилось это молчание, наконец именинник повернулся, прошелся взад-вперед по комнате и сердито глянул на присутствующих. Смешанное чувство унижения и гнева кипело в нем. Он пересилил себя и спокойно, как ему казалось, начал говорить:
– Господа, признаюсь, я не ожидал от вас такого нехорошего отношения к себе. Вы сегодня оскорбили не только дружественного вам румынского интеллигента, который хотел найти сегодня, вот за этим столом, духовное общение с русской интеллигенцией. Вы оскорбили офицера армии, которая освободила вас от большевиков, представителя королевской власти, под покровительством которой вам придется жить и работать в будущем. Сегодня вы навели меня на мысль о том, что нам придется искать для наших взаимоотношений иные, менее приятные формы. Мы, конечно, их найдем. Не знаю, господа, как вы, но я в тревоге за завтрашний день…
Гросул сделал большую паузу, затем демонстративно вздохнул и мрачно произнес:
– Но я готов все это забыть во имя сегодняшнего дня. А теперь – прошу к столу.
Гости двинулись, молча рассаживались за столом, от неловкости кашляли, зачем-то звякали приборами. И, казалось, не нашелся бы такой человек, который смог бы предположить, каким же образом и с чего начнется это «духовное общение» румынской и русской интеллигенции.
Именинник сел посредине стола, образующего вершину буквы «П». Некоторое время присутствующие молчали. Сам хозяин говорить не мог, он ждал, что начнет кто-нибудь из гостей. Он знал, что во все времена и у всех народов существует обычай: сначала поздравляют именинника, затем преподносят ему подарки, говорят приятные тосты за здоровье, благополучие и успехи, а уж потом пьют, танцуют, веселятся. Почему здесь не получилось? Неужели неприязнь сельских учителей к нему так глубока? Сквозь пальцы рук, подпиравшие голову, он искоса оглядел безучастно сидящих учителей, и волна ярости вновь хлынула на него. «Ничего, – подумал он, – не хотите по доброй воле, насильно заставлю, сотру в порошок». Ему захотелось крикнуть: «Я приказываю!», но подавив это желание, он сдавленным голосом выговорил:
– Прошу пить и… веселиться.
Полицай, агроном, староста подняли стаканы. Учителя оставались неподвижны.
– Я хочу видеть бокалы осушенными, – произнес Гросул, пытаясь улыбнуться, и поднял стакан.
Над столом поднялся агроном Николайчук.
– Я предлагаю выпить за здоровье нашего дорогого начальника и пожелать ему всех благ.
– Вот это правильно! – воспрянул совсем было скисший Романенко. – А то сидят, как на похоронах.
– Зер гут, – брякнул Шмальфус и чокнулся с агрономом.
Недружно звякнули бокалы, кое-кто выпил. Некоторые из учителей приподняли бокалы, иные поднесли к губам, но, не выпив, поставили обратно.
– Господа учителя, пейте, что вы, в самом деле, – тихо уговаривал Фриц.
Романенко нагнулся к пожилому учителю Еременко, любителю выпить.
– Некрасиво поступают учителя. Разве так можно? Все-таки власть, обидится, может выйти неприятность. Начните хоть вы, Савелий Викторович.
– Вот, вот, – подхватил Шмальфус, услышавший разговор, – по вашему методу, Савелий Викторович, с пивком.
Еременко поднял свой стакан, глотнул и… поставил обратно.
Тост за здоровье именинника не был поддержан учителями. Они сидели в полном молчании, неподвижно, словно закованные в кандалы.
Стенные часы глухо пробили одиннадцать.
Гросул поднес к губам бокал. Заметно дрожала его рука. Он выпил цуйки, запил сельтерской, налил рому, выпил, снова запил сельтерской и, расстегнув ворот мундира, вышел из-за стола.
– Петре! Объяви всем присутствующим, что вечер окончен, – сухо приказал он и ушел к себе в комнату, хлопнув дверью.
Гости стали расходиться. Первыми дружно поднялись и покинули стол учителя, за ними вразброд расходились остальные. С грустью покидали переднюю цыгане-музыканты, пожирая яства на столах голодными глазами.
Через полчаса в жандармерии было тихо. Гросул вышел из комнаты. Лицо его было багрово от выпитого вина и возбуждения. В передней лихо храпел Петре. Именинник сел на свое прежнее место и мрачно оглядел столы. Оплывали догорающие свечи, от порывистого дыхания дрожали язычки пламени, их отражения плескались в не выпитых бокалах, плясали в чесночном соусе, барахтались и вязли в застывшей чорбе6.
Локотенент выпил еще бокал цуйки и тяжело опустился на стол. Он долго сидел, обхватив голову руками, как бы стараясь удержать расползающиеся мысли. Хмель путал в голове все происшедшее в этот вечер. Через некоторое время он открыл глаза и огляделся. В синем дыму нелепо качались предметы, сдвигались с мест, двоились и троились, теряя свои очертания. Гросул попытался сосредоточить взгляд на каком-нибудь предмете и выбрал стенные часы. Но и те, ему казалось, двигались, цифры прыгали, а стрелок получалось так много, что нельзя было угадать, какие из них настоящие.
И вдруг все эти бесчисленные стрелки сдвинулись и исчезли. Остались только две, опущенные вниз, точно усы на широком скуластом лице. Да, да, темные усы, а под ними рот, растянутый в злую усмешку. И настолько знакомым показалось ему это лицо, что он отшатнулся назад. Он стал рыться в помраченной вином памяти, где же он встречал это лицо, и не раз. И вдруг… о, ужас!
Он чувствует, как хмель проходит, возвращая расстроенную память. И встают картины. Одно за другим мелькают села, люди, точь-в-точь вот с такими же вислыми усами и всегда враждебными глазами. И это лицо, что было сейчас на стене, вдруг приняло какое-то необычайно страшное выражение: брови грозно нахмурились, губы сжались в тонкую, злую змейку. Гросул зажмурился, тряхнул головой, стараясь отогнать навязчивый призрак. Но лицо преследовало его. Наконец оно отделилось от стены и двинулось.
Траян Гросул в ужасе выскочил из-за стола и, выхватив пистолет, выстрелил в надвигающийся призрак.
Через секунду в дверях стоял перепуганный Петре и смотрел, как посреди комнаты его начальник в исступлении топтал ногами стенные часы.
Pulsuz fraqment bitdi.