Kitabı oxu: «Войти в одну реку, или Воспоминания архитектора»

Şrift:

© Шилин А.А., предисловие, составление, 2023

© Чернов Д.В., иллюстрации, 2023

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023

* * *

Инженерам-строителям России

посвящается


Предисловие

Каким образом ко мне попала рукопись архитектора Ивана Ивановича Рерберга из библиотеки Эммануила Менделевича Генделя – история достаточно интересная. Исходя из своего возраста и по опыту работ, могу заметить, что любой профессиональный мир чрезвычайно тесен, тем более в одной стране, да еще и в одном городе, пусть даже таком большом, как Москва. Поэтому почти наверняка Рерберг и Гендель, являясь инженерами-практиками в области строительства, могли контактировать друг с другом.

И. И. Рерберг скончался в 1932 году, когда Э. М. Генделю было 29 лет, и он только начинал работать в области реконструкции. Старт активной трудовой деятельности Генделя – это 1933-й год, когда он стал осуществлять подводку и укрепление фундаментов зданий в зоне строительства московского метро.

Каким образом записки И. И. Рерберга, да еще их рукописный вариант, оказались у Э. М. Генделя – сказать трудно. Возможно, оба инженера имели контакты по профилю своей работы. Можно предположить также, что взаимодействие Рерберга и Генделя было шире, ведь в библиотеке Генделя хранилось множество карандашных набросков конструкций зданий, причем зданий из дерева. Эти наброски, вероятнее всего, были сделаны либо самим И. И. Рербергом, либо его братом (Ф. И. Рербергом).

Известно, что при проектировании линии метро тоннели проходили вблизи здания ГМИИ им. А. С. Пушкина, в строительстве которого участвовал И. И. Рерберг, а это значит, что Гендель и Рерберг могли обсуждать рабочие дела. Ведь И. И. Рерберг до конца своей жизни участвовал в судьбе музея, консультировал по строительным вопросам и, вероятно, даже согласовывал проектные решения по метрополитену. Известно, что Гендель и Рерберг были и считали себя инженерами-практиками, а это способствует установлению рабочих отношений.

Мне, инженеру, который связал свою жизнь с практикой ремонтных, реставрационных, строительных и противоаварийных работ, огромную помощь в развитии и выходе на определенный профессиональный уровень оказали встречи со специалистами, обладающими большим практическим опытом. Сегодня уже можно сказать, что мне очень везло на встречи с умными, образованными и грамотными людьми. В 90-е годы ХХ века при переходе к рыночной экономике два выдающихся специалиста, высококлассных инженера, предложили мне начать развивать направление ремонта подземных сооружений в Москве. До этого я много лет занимался этим вопросом применительно к горным выработкам. Такими специалистами были Александр Сергеевич Матросов, находившийся тогда на посту заместителя председателя исполкома города Москвы по городскому хозяйству, и Илья Дмитриевич Насонов, д.т.н., заместитель председателя ВАК СССР, профессор, заведующий кафедрой «Строительство подземных сооружений и шахт» МГИ, где я работал. Было создано предприятие, которое должно было обследовать, проектировать и ремонтировать подземные сооружения, в том числе коллекторные тоннели инженерных коммуникаций, я стал его первым руководителем.

При ремонте и реконструкции камер в коллекторах появилась необходимость в замене металлических конструкций, которые пришли в негодность. Часто камеры расположены на небольшой глубине, 1–3 метра, и единственным быстрым и экономичным способом решить задачу был подъем с помощью специальных домкратов перекрытия из плит. Как горняки мы использовали гидравлические шахтные стойки. После подъема – конструкции ниже плит менялись на новые, и перекрытие опускалось на прежнее место. Как все достаточно неопытные и молодые люди, мы думали, что совершаем переворот в технологии ремонта, и подали заявку на получение авторского свидетельства. При рассмотрении заявки нам ответили, что способ давно известен, и подъем зданий и сооружений таким способом был осуществлен давно и успешно Э. М. Генделем. Мало того, мне дали контакты Э. М. Генделя, сказав, что он еще жив, возможно. Я позвонил по телефону, и мне сообщили, что Гендель недавно умер, а я первый человек, который поинтересовался им. Дочь Генделя объяснила, что семья планирует ремонт, и встал вопрос о том, что делать с технической библиотекой. Мне предложили забрать библиотеку, и я, конечно, согласился. Там были книги, альбомы, фото по передвижке зданий, проекты, чертежи, включая чертежи домкратов, и т. д.

Разбирая эту техническую библиотеку, я понял, каким специалистом инженерного профиля был Э. М. Гендель. Сегодня, когда таких специалистов стало очень мало, а в нашей области ремонта и реконструкции зданий и сооружений их можно пересчитать по пальцам на одной руке, величина его таланта, диапазон инженерной мысли, умение решать проставленную задачу от начала до конца, да еще в тех условиях, вызывает восхищение.

Знакомясь с библиотекой Э. М. Генделя, которая оказала огромное влияние на мое развитие, я обнаружил рукописную и печатную, на тонкой папиросной бумаге, работу И. И. Рерберга, крупнейшего специалиста в выполнении строительных работ. Рерберг был тем инженером, который самостоятельно вел порученный ему объект от проекта до окончания строительства. Кроме того, он, как и Э. М. Гендель, был таким же аккуратным и педантичным человеком. Скрупулезные подсчеты нагрузок, расчет стоимости по оптимальным критериям и многое другое делает подход этих двух инженеров к делу схожим. Сегодня все не так, роль инженера размыта по причине большого объема строительства и его темпов, а также наличия массы ненужных документов, бумаг, законов, которые делают невозможным быстрое и эффективное решение задачи силами малого количества специалистов. Да и за экономией средств следят плохо. Тогда, возможно, было проще, была важна личность руководителя работ, но и ответственность этого руководителя была настолько серьезной, что неудача грозила потерей не только работы, но и жизни.

В библиотеке Э. М. Генделя есть много книг и журналов, где замазаны фамилии людей, которые были признаны врагами народа. Да, время было трудное и сложное, но было.

Получив рукопись И. И. Рерберга, изучив его опыт и поняв значение его личности в развитии инженерного подхода к строительным работам, я подготовил ее к публикации, единственное, что я добавил – это сноски. Процесс работы с рукописью меня очень захватил и заставил смотреть на многие вещи по-другому.

Когда мы производили ремонт и реконструкцию некоторых залов и помещений в ГМИИ им. А. С. Пушкина, я обратился к Ирине Александровне Антоновой с просьбой дать совет, что делать с рукописью. Ведь И. И. Рерберг, как я уже сказал, до конца жизни не терял своей связи с музеем. Она сказала, что знает про текст, и о том, что было несколько его экземпляров, а также считает, что хорошо было бы издать книгу, но с предисловием о работах В. Г. Шухова. Это предисловие было подготовлено, но было большим и в значительной степени рассказывало о работах В. Г. Шухова, а к материалу рукописи имело малое отношение. Постепенно дело заглохло, ни у кого не было времени, да и желания заниматься книгой. Интерес к рукописи возник вновь уже через много лет. Во время ковида появилась масса свободного времени, и при разборе бумаг мы довели текст до сегодняшнего состояния, а редакция любезно согласилась его издать.

В рукопись добавили прекрасные рисунки талантливого художника Д. В. Чернова, который очень увлеченно и творчески подошел к этой теме.

Рукопись И. И. Рерберга не имела названия, поэтому я и решил назвать ее: «Войти в одну реку» и посвятить российским инженерам-строителям, которые всегда стоят во главе важнейших работ, но редко получают народное признание. На мой взгляд, роль инженера сегодня сильно занижена по сравнению с чиновниками и другими профессионалами, но издание книги может повысить в общественном мнении престиж думающего и грамотного инженера.

Проф., д.т.н. Андрей Александрович Шилин

2023 г.

1869–1895

Глава первая

Мне было около двух лет, когда со мной произошло событие, о котором много говорили и рассказывали как мои родственники, так и жители прежней Рогожской части города Москвы. В 1871 году осенью я, сидя на подоконнике закрытого окна со своим сверстником, двоюродным братом, вцепился ему в волосы; стоявшая тут же нянька стала нас разнимать, а я быстро откинулся назад, пробил головой стекло и вылетел из окна третьего этажа на улицу. На отчаянный крик няньки прибежал мой отец, быстро сбежал вниз, и, когда он поднял меня на руки, я разревелся. Меня уложили в кровать и послали за доктором, который не нашел ни вывиха, ни перелома, но велел держать меня в кровати. На следующий день я уже стал протестовать против лежания, а на третий – бегал по комнатам мимо того злополучного окна, подоконник которого сыграл роль аэродрома для моего первого воздушного полета без всяких приспособлений.

Наша квартира была в четырехэтажном доме, выходящем своим фасадом на площадь Андроникова монастыря. Из окон больших светлых комнат третьего этажа открывался чудный вид на всю Москву. Остальные этажи и два флигеля при доме были заняты Управлением Нижегородской железной дороги, которой в течение двадцати пяти лет заведовал мой отец, почему и имел казенную квартиру.

За домом был расположен большой двор с надворными постройками, а за ним – сад с беседкой и колоссальным серебристым тополем перед ней. Зимой в саду устраивалась ледяная гора и каток.

В настоящее время Андроников монастырь ликвидирован, и все постройки сломаны, не исключая и большой колокольни монастыря, которую жаль потому, что в архитектурном отношении она была одной из лучших высоких башен Москвы.

Случай моего падения из окна я не помню и рассказываю со слов моих родственников, но многие, даже незначительные, факты, относящиеся к моему раннему детству, безусловно, зафиксировались в моей памяти. Я хорошо помню из того времени, когда мы жили на даче в Сокольниках, как нянька возила меня на круг в детской колясочке и как обязательно нас сопровождал черный, на коротких кривых лапках пес Цыган. Помню, что я очень любил один ходить по саду за нашей дачей и что сад был огорожен забором из барочных досок, покрытых многочисленными круглыми отверстиями, через которые я смотрел на соседние владения. Однажды, когда я приложил глаз к дырке и внимательно рассматривал, что происходило на соседнем дворе, то почувствовал сильную боль; закрыв глаз рукой, я помчался домой. Я не плакал, потому что был один, и мне не перед кем было выказывать своей обиды. Когда же меня обступили мои домашние, начал ругаться и топать ногами, соображая, что меня клюнула в глаз курица, которая была на навозной куче соседнего двора на одной высоте с моим лицом и увидела что-то блестящее. К счастью, удар клюва пришелся ниже глаза, и было повреждено только нижнее веко. Говорю «к счастью» потому, что, как это определилось много лет спустя, правый глаз у меня от рождения был почти слепым и, потеряв зрячий левый глаз, я остался бы калекой на всю жизнь, но об этом я расскажу в своем месте.

Я не плакал, когда был один, это – свойство многих детей; они не так умны, как мы это часто думаем, но они очень хитрые, они ревут и кричат без слез не потому, что не могут сдержаться, а чтобы возбудить к себе сочувствие и жалость и вызвать у старших желание наказать обидчика; чувство мести развивается с самых малых лет, а говорят еще, что это чувство неестественно.

Когда вспоминали мои детские годы, то говорили, что одним из положительных моих качеств было то, что я редко плакал, заменяя эту детскую потребность озорством и драчливостью. Когда ко мне приставили гувернантку, которая решила применить меры строгости, я просто залепил ей в лоб связкой ключей, которые попали мне под руку, и гувернантка ушла, прожив у нас не более недели.

Другой раз я, желая рассмотреть конструкцию детского ружья, приставил глаз к дулу и выстрелил, но и тут, к своему счастью, повредил только верхнее веко.

Помню, как на нашу дачу в Сокольниках приехал курьер с бумагами к отцу и привез маленького пестрого щенка, которого он отнял дорогой у каких-то хулиганов, рубивших ему лопатой хвост. Этот пес, названный Шариком, долго жил у нас и отличался удивительным умом, которым могут похвастаться только самые простые дворняги, и за время своего существования доставил нам, детям, много радости и удовольствия.

Когда мы жили на другой даче, при селе Троицком, в пяти верстах от станции Обираловка Нижегородской железной дороги, Шарик принимал обязательное участие во всех наших длинных прогулках. Когда его не хотели брать с собой и запирали в комнатах, он всегда находил способ выбраться через окно и нагонял нас за несколько верст от дома.

Несколько раз Шарик приносил в зубах пойманного им зайца и потом гонялся за ним с визгом, как настоящая гончая. Однажды на прогулке мы встретили двух субъектов в высоких сапогах, с длинными лохматыми волосами, на которых Шарик стал лаять; один из них вынул из кармана револьвер и стал целиться в Шарика, я же набросился на него, крича, что он не смеет убивать нашу любимую собаку. В это время Шарик подлетел к другому субъекту, укусил его за ногу выше сапога, разорвал ему штаны и быстро скрылся в кустах; мы торжествовали, и субъектам остался один выход – ускорить свои шаги и скрыться от нашей компании.

На террасе нашей дачи стояло большое мягкое кресло, и Шарик ночью, когда никто этого не видел, забирался на кресло и там спал. У кресла была сломана одна ножка, и ее приходилось подставлять, когда днем в него кто-нибудь садился. Очевидно, ножка кресла была плохо прилажена или просто лежала рядом, и сон Шарика был прерван падением кресла, пес очутился на полу. Он так был озлоблен или испуган, что стал рвать мягкую обивку кресла, и на утро пол был покрыт волосом и мочалой, кресло же пришлось убрать на чердак как негодное для сиденья.

Я буду несправедлив к памяти другой нашей собаки, если не скажу о ней несколько слов. Позднее у нас появилась большая черная собака, помесь с водолазом, по кличке Мильтон; кажется, эту собаку подарил нашему повару мясник. Мильтон прямо обожал Шарика и готов был для него на всякие жертвы, а Шарик, как более умный, этим пользовался. Когда появлялись чужие собаки, то Шарик бросал на Мильтона многозначительный взгляд и устремлялся в бой, но как только здоровенный Мильтон ввязывался в драку, Шарик удирал. Хорошо, что Мильтон всегда одерживал победу, и когда побежденные собаки начинали удирать, Шарик появлялся снова из-за угла и преследовал бегущих с громким лаем, а затем возвращался с веселым видом, очевидно, приписывая победу себе. Когда собаки получали от повара по кости, то Шарик, не доевший свою, отправлялся смело к Мильтону и чуть ли не изо рта отбирал у него кость, и Мильтон, дружески ворча, ему уступал. Нас, детей, это всегда возмущало, и мы отнимали у Шарика кость и возвращали ее Мильтону, который, опустив голову и хвост, сконфуженно шел в укромный уголок и догладывал свою порцию.

Нашу дачу в Сокольниках я помню только в течение одного года или двух лет, а затем мы жили на даче близ села Троицкого. Это было старое имение Голицыных, и мы занимали часть длинного каменного дома, очевидно, переделанного под жилье из большой прежней оранжереи.

Первая большая комната была высотою около десяти аршин, с громадными окнами, затем шла анфилада других комнат, которая кончалась деревянной террасой. С другой стороны также были комнаты, но меньших размеров и с несколькими выходами. В этих комнатах помещались кухни, кладовые, частично они были заняты домашней прислугой.

Перед домом был пруд с карасями, лягушками и ужами, а за домом – большая лужайка, покрытая цветами. С одной стороны дома протекала река Пехорка, запруженная на мельнице села и потому довольно широкая. В реке была масса рыбы всевозможных пород, и под руководством моего старшего брата я с малых лет стал большим любителем рыбной ловли на удочку. «Записки об уженье» Аксакова были нашей настольной книгой, и мы детально были знакомы со всеми породами рыб, практически изучили, в каких местах реки они водятся, как клюют, как надо их ловить и прочее.

Я бы и сейчас с удовольствием сел с удочкой на берегу небольшой уютной речки и наблюдал за поплавком так же внимательно, как рыболов на известной картине Перова.

Я бы и сейчас с удовольствием сел с удочкой на берегу небольшой уютной речки и наблюдал за поплавком так же внимательно, как рыболов на известной картине Перова.

Помню прекрасные леса Троицкого с массой грибов, длинную и широкую аллею с вековыми липами, идущую от нашей дачи до села Троицкого, на которой мы играли в крокет; дорогу, обсаженную березами екатерининских времен, ведущую на ферму «Кагул», названную так в память далеких побед над турками.

Помню, как кроме рыбы я ловил ужей. Я брал винную бутылку и наливал в нее молока столько, чтобы она могла плавать с одним горлышком над водой, привязывал за горлышко бечевкой и пускал ее на пруд. Скоро появлялся уж и, высунув из воды только свою красную головку, плыл от берега к бутылке и залезал в нее через горлышко. Оставалось только вытянуть из воды бутылку, закупорить ее пробкой, и я мог через стекло спокойно разглядывать ужа на близком расстоянии. Один раз мы гуляли по берегу пруда и увидели, что уж поймал лягушку и так сильно ее обмотал и сжал, что она раскрыла рот и вытянула лапки. Француженка гувернантка, которая была с нами, хотела отнять лягушку палочкой, а уж, оставив лягушку, бросился на гувернантку; та стала быстро убегать, но уж по крайней мере десять или пятнадцать шагов гнался за ней.

В селе Троицком на улице среди бедных изб красовался памятник времен Екатерины II. На гранитном камне был бронзовый бюст Екатерины, сбоку камня стояла фигура ангела, попирающего змею и держащего над бюстом лавровый венок. Памятник этот был поставлен в год освобождения крестьян села Троицкого от крепостной зависимости еще в екатерининские времена.

Осенью, когда мы возвращались в город, первое время бывало очень скучно, но вскоре мы забывали скуку, заменяя летнее времяпрепровождение более спокойными играми. Одной из любимых у меня со старшим братом была игра в оловянные солдатики, которых у нас было очень много (удивительно, что лучшие оловянные солдатики, сделанные с полным знанием всех форм русских полков, ввозились из Германии, у нас же, где так искусно «готовили» живых солдат, никак не могли сделать оловянных). Игра заключалась в том, что на двух столах мы строили из деревянных кирпичиков крепости, в них расстанавливали солдатиков, причем у брата всегда были русские, а у меня – турки, и начинали бомбардировку дробинками. Сначала мы бросали дробинки руками, но потом дошли и до стрельбы из пушек. Мы отвертывали от карандашей со вставным графитом кончики, закрепляющие графит, забивали свинцом нижнее отверстие и просверливали дырочку в широком конце; затем укрепляли маленькую порцию пороха, вставляли из ваты пыж, заряжали дробинкой и поджигали порох фитилем через затравку. Это было очень интересно, но, к сожалению, эта игра быстро прекращалась по требованию старших, потому что из нашей комнаты шла вонь горелого пороха и ваты, и последняя тлела на полу и на мебели и, конечно, могла вызвать последствия, которые происходят от неосторожного обращения с огнем. Вскоре мой брат, который был на четыре года старше меня, поступил в гимназию, и характер моих игр изменился. Я охладел к игре в солдатики и полюбил строить из деревянных кирпичиков дома, башни, мосты, туннели и другие сооружения. Мои родители были, вероятно, довольны этим занятием и подарили мне массу кирпичиков различных форм и размеров. Наконец, отец подарил мне две тысячи штук кирпичиков из белой гжельской глины, которые он специально заказал на кирпичном заводе при селе Кучино. Завод этот как государственный существует и работает до настоящего времени. Уже будучи взрослым, я делал из этих кирпичиков модели печей, а потом оставшуюся большую партию подарил строительному факультету Высшего технического училища, где состоял профессором.

Помню я и другие игрушки, которые мне дарили, и среди них были настолько интересные, что считаю необходимым рассказать и о них.

Помню я и другие игрушки, которые мне дарили, и среди них были настолько интересные, что считаю необходимым рассказать и о них.

В коробке с отделениями была масса различной длины медных проволочных прутиков с острыми концами с обеих сторон. В середине коробки – одинаковой величины кубики из пробки и целый ряд таблиц тех разнообразных фигур, которые можно делать из прутиков, соединяя их втыканием острых концов в пробочные кубики. Эта простая игрушка давала возможность строить все геометрические фигуры на плоскости и в пространстве, строить каркасы самых разнообразных сооружений и все это самым простым способом, доступным даже малому ребенку. Эту интересную игрушку не надо даже покупать, ее можно с успехом сделать дома.

Затем у меня был большой ящик с небольшим количеством таких инструментов, как пробойник, ножницы, молоток и паяльник со спиртовой лампой. К инструментам приложены листы жести и целый ряд рисунков всяких предметов, которые легко было выполнять из жести самыми простыми инструментами.

Игрушка под названием «Ано-като» состояла из коробки, наглухо закрытой сверху стеклом. Внутренность коробки была отделана серебряной бумагой, на которой были насыпаны всевозможные фигурки из мягкой сердцевины дерева, хотя бы из бузины. Фигурки были в виде палочек, шариков, маленьких примитивных человечков с руками и ногами на волосках и т. д. Если по стеклу потереть приложенным к коробке сафьяновым мешочком, то все содержимое коробки приходит в движение. Человечки вскакивают на шарики, подхватывают палочки, несутся из одного угла коробки в другой, падают, цепляются друг за друга и выделывают такие неожиданные фокусы, разнообразие которых даже трудно описать. Не только мы, дети, но и взрослые занимались этой игрушкой и хохотали до слез.

Затем у меня была коробка с массой рисунков на слюде в негативном изображении; к ним была приложена рамка со стеклом и в толстом черном конверте – пачка светочувствительной бумаги. Продержав эту бумагу с негативом на солнце в течение десяти минут, ее затем погружали в обыкновенную воду, и получался рисунок синего цвета. Уже значительно позднее, через много лет, стали изготовлять на синьке копии с чертежей.

Еще об одной игрушке. Двухэтажный белый дом под ярко-красной крышей. Крыша на петлях, и если ее открыть, то под ней увидите резервуар на полведра воды. Вы наливаете воду, открываете клапан, и вода по желобу льется на мельничное колесо, и оно начинает вращаться. Перед домом на скамейке сидит парень в красной рубахе и тотчас же начинает быстро пиликать на гармонике. Вдруг открывается дверь нижнего этажа дома, и появляется мельник с мешком муки на спине. Он идет по ярко-зеленой траве, описывая дугу в полкруга, входит в амбар, дверь за ним закрывается. Через некоторый промежуток времени опять появляется мельник и несет муку в амбар, а парень все пиликает и пиликает, пока не выльется вся вода в нижний резервуар; оттуда выдвижным ящиком ее снова можно перелить в верхний бак, и мельник опять затрудится, а парень снова запиликает. Можно часами смотреть на эту игрушку и слушать незатейливую музыку гармониста.

А как забавно было смотреть на маленьких танцовщиц, сделанных из пробки и одетых в пестрые платья, стоящих на четырех щетинках на деке открытого рояля. Если начать играть на рояле, то эти фигурки с удивительным ритмом ходили, поворачивались, сплетались руками, кружились, дрыгая своими маленькими ножками на весу между щетинками.

Я никогда не собирал коллекций бабочек, жуков, цветов и растений, но по книгам и атласам, которые у нас были, и по моим наблюдениям я уже отлично знал с малых лет все названия и породы животных, птиц, рыб и насекомых, деревьев, трав и цветов, грибов, причем больше всего любил собак и меньше всего кошек.

Лет семи я стал увлекаться выпиливанием лобзиком, и это увлечение, приняв более широкие формы, оставалось во мне очень долго. Сначала я пользовался для работ рисунками для выпиливания, которые прилагались к журналу «Нива», а потом делал рисунки сам и особенно любил изготовлять миниатюрную мебель и полностью меблировать комнаты, сделанные из картона. Покупая фанерки для выпиливания, я познакомился со многими хорошими породами деревьев; русский и американский орех, красное и розовое дерево, агар, или «птичий глаз», каштан, амарант, палисандр, груша, бакаут и другие были у меня всегда в достаточном для работы запасе.

Помню, как для сестер выписывали заграничный французский журнал и к нему в виде приложения присылали рисунки для вырезания и склеивания моделей разных архитектурных сооружений, отделки комнат, морских судов и прочего. Один год стали присылать декорации театра, это было удивительно интересно. Столяру был заказан деревянный остов портала и сцены, а присылаемые великолепные рисунки занавесей, кулис и задних декораций мы наклеивали на картон и вырезали или выпиливали тончайшие абажуры деревьев, павильонов, террас и других рисунков, потом мы их дополняли всевозможной мебелью и фигурками людей в разнообразных костюмах.

Нас, детей, было десять человек, пятеро старше меня и четверо моложе, причем мы появлялись на свет аккуратно через два года, и разница в возрасте требовала различных условий воспитания, старшие же сестры все свое развитие и образование получили исключительно дома.

Несмотря на обилие гувернанток, учительниц и репетиторов, которые у нас жили и приходили за период моего пребывания дома – от рождения до девятилетнего возраста, – я пользовался полной свободой и зимой, и летом.

Меня никто не стеснял в моих играх на дворе с детьми курьеров и сторожей, служивших при Управлении Нижегородской железной дороги и имевших квартиры в одном доме с нами. Любимой моей игрой была игра в бабки. Почему-то эта игра считалась вульгарной и была запрещена в учебных заведениях, а я этой игрой очень увлекался. Бабки – это короткие кости от ног рогатого скота, продавались они в мясных лавках и в трактирах после изготовления студня. Для игры бабки устанавливались в ряд попарно; пара бабок составляла «гнездо». Всякий играющий должен был поставить одинаковое количество «гнезд». Самые крупные бабки шли на сшибание «гнезд» и назывались битой. Иногда биту через просверленное отверстие заливали внутри свинцом, и тогда она называлась свинчаткой. Перед тем как начать выбивать «гнезда», играющие «канались», кому раньше бить. Для этого биту бросали на землю, и если она ложилась закругленной своей частью кверху, то это был «жох»; боковое положение с выпуклостью на головке кверху давало «плоцку», и положение желобком кверху или боком со впадиной на головке кверху – «ничку». Первые били с дальнего расстояния плоцки, потом – жохи и последним оставались нички, которые должны были бить левой рукой, но с ближайшего расстояния.

Любимой моей игрой была игра в бабки. Почему-то эта игра считалась вульгарной и была запрещена в учебных заведениях, а я этой игрой очень увлекался.

Я очень любил посещать кухню и проводить время с нашим поваром Константином Капустиным. Он долго жил у нас, был прекрасным поваром и очень интересным человеком по своему развитию и жажде к самообразованию. Я с удовольствием беседовал с ним о политике, об явлениях природы, о физических свойствах, и мы взаимно «поучали» друг друга. Он выписывал газету, прочитывал ее целиком и иногда просил меня почитать ему вслух, что было особенно часто в 1877 году, во время турецкой войны. Между прочим, я хорошо помню, как мимо окон нашей квартиры проводили партии пленных турок, сильно загорелых и в красных фесках или цветных чалмах. Пленных отводили в построенные для них бараки на Введенских горах; говорили, что они там умирали, как мухи, от сыпняка. Впоследствии эти бараки служили для летнего отделения военного госпиталя в Лефортове.

Повар Константин прекрасно готовил и был прямо художником в своей специальности. Надо было посмотреть, как он из бумажного фунтика выдавливал крем на сладкий пирог и выводил различные орнаменты или как он с чайной ложечки выливал на обратной стороне медного тазика корзиночку из распущенного на огне сахара для мороженого к праздничному обеду. А когда у нас должны были быть гости, то он приготовлял холодные заливные к ужину и украшал их целыми букетами цветов, сделанных из моркови и репы с листиками из сахара, окрашенного шпинатом.

После турецкой войны деньги несколько упали в цене, и фунт хлеба вздорожал на полкопейки и продавался по цене 11/2 или 2 копейки за фунт. До чего многие были возмущены этим вздорожанием, вы не можете себе представить! «Вот до чего мы дожили, – ворчали недовольные, – хлеб две копейки фунт да и пятикопеечный калач стал меньше!»

При этом воспоминании я задумываюсь, и теперь, в 1932 году, я за маленький калачик охотно заплатил бы десять рублей и ел бы его с маслом и сыром так, что за ушами трещало бы.

Повар наш тоже был любитель половить рыбу и летом постоянно ставил жерлицы и ловил щук, а когда к нам приезжал его брат, кларнетист в оркестре Большого театра, то это было для меня торжество, и мы уходили с ним на целый день ловить рыбу за несколько верст.

Я любил ходить в конюшню, где у нас стояли три выездные лошади и корова. Я кормил лошадей сахаром и морковью. Я помню всех лошадей, которые у нас были, но больше других мы любили серого в яблоках жеребца Ваську. Он был уже старый и постепенно белел. Когда уже вследствие старости его перестали запрягать, мы, дети, просили его никуда не отдавать, и Ваську пустили на свободе в наш сад. Он ходил за нами, как собака, и спал на лужайке на правом боку, потому-то этот бок у него был окрашен всегда зеленью от травы. Он прожил все лето и осень, и однажды, когда мы пришли утром в сад, Васька лежал на лужайке на правом боку и был уже мертвый.

Иногда зимой нас, детей, возили в Большой театр на балет, из которых любимым был «Конек-Горбунок». Однажды я был в балагане, который устраивался раз в году на Андроньевской площади, и в памяти у меня остался один номер. На сцену выходила разряженная женщина, она вставала на стул и поднимала локти на высоту плеч. Под локти ей подставляли острые пики, затем ее усыпляли и вынимали стул, а она оставалась висящей в воздухе, опираясь лишь двумя локтями на острия пик. Потом вынимали одну пику, но она продолжала держаться в той же позе, опираясь только одним локтем, после чего ее поворачивали в горизонтальное положение. Я никак не мог догадаться, в чем состоит фокус, и только потом, через много лет, когда я был за границей и видел представление на сцене какого-то парижского кафе, я узнал, что фокус основан на преломлении зеркал и публика видит только то, что ей хотят показать.

Как-то в Малом театре устраивались для детей сеансы фокусника Фельдмана, и наиболее интересным номером был последний, когда Фельдман выходил на авансцену и раскидывал свои визитные карточки по зрительному залу. Ловкость и сила его рук были настолько велики, что карточки летели через весь зал и попадали в верхний ярус.

Несколько раз мы были в Манеже на Моховой, или, как он тогда назывался, – московский Экзерциргаус; в нем устраивались гулянья с музыкой, хорами певцов, лотереями-аллегри1, тирами для стрельбы, театром марионеток и т. д. Я помню, что зимой в Манеже было всегда очень жарко, и с потолка капала вода. Потом я узнал, что арендатору вешалок для верхнего платья сдавали и отопление, потому он и старался сильнее топить печи. Как-то появилось в афишах и в газетах широковещательное объявление о необыкновенном освещении, которое будет во время вечернего гулянья демонстрироваться в Манеже. Оказалось, что к потолку были подвешены два электрических фонаря системы инженера Яблочкова. Это был первый случай, когда жители Москвы увидели электрическое освещение, и я прекрасно помню, как снаружи на обрезе цоколя здания Манежа стояли сотнями элементы Бунзена, от которых горели два электрических фонаря. Я часто думаю, в какую интересную эпоху мне пришлось жить: полное развитие электрической энергии, телефоны, фонографы, радио, рентген, аэропланы и т. д., и т. д. с самого начала и до современного совершенства – все это прошло перед моими глазами и так полно питало мою мысль.

Я часто думаю, в какую интересную эпоху мне пришлось жить: полное развитие электрической энергии, телефоны, фонографы, радио, рентген, аэропланы и т. д.

Но из всех игр и развлечений самым большим удовольствием для детей была елка. Каждый год 24 декабря у нас была елка. Двадцать третьего декабря вечером в зал приносили это чудно пахнущее дерево, снимали люстру и привязывали его за верхушку к крюку, а низ вставляли в деревянную подставку. Двери в зал запирались. Первым делом на елку надевали три деревянных обруча, обклеенных красной и зеленой бумагой с золотом. По этим обручам выравнивали и подвязывали ветки елки и к ним укреплялись гирлянды стеклянных бус. Я не буду перечислять всех мелочей, которые вешали и которыми украшали елку, скажу только, что мы, дети, еще за недели начинали готовить всякие картонажи, золотили сусальным золотом грецкие орехи и делали из цветных бутылочных колпачков бадеечки, вклеивая внутри картон и делая из проволоки ручку. Помимо той красоты, которую представляла собой убранная и освещенная сотнями свечей елка, мы любили ее и потому, что в это время мы получали самые лучшие подарки. Не знаю, откуда взялось это обыкновение, но в вечер елки всегда подавали у нас подносы со всевозможными орехами и изюмом.

Я вспоминал свое детство до девятилетнего возраста; с этих пор мое положение и мои воспоминания резко меняются, так как я перестаю жить дома у родителей и приезжаю домой только в отпуск по праздникам. Дело в том, что моя излишняя резвость и шалости дошли до предела, и никому в семье от меня не было покоя. То я запущу в голову брата деревянным кирпичиком, то выдерну стул, когда кто-нибудь из сестер хочет сесть, то подожгу целую коробку спичек на письменном столе моего отца или подпалю свечкой портьеру, одним словом, насколько я помню сейчас, я сделался совершенно нетерпимым и нуждался в постоянном надзоре. Один раз моя старшая сестра, увидев, что мы с ней в комнате вдвоем, в испуге закричала: «Подите сюда кто-нибудь, а то я одна с Ваней в комнате осталась!» Это было очень характерно. Отец не хотел отдавать меня пансионером в закрытое учебное заведение и решил поселить меня в семействе какого-нибудь воспитателя при учебном заведении, чтобы я, находясь в хороших условиях, мог поступить в среднюю школу. Отцу рекомендовали одного воспитателя – офицера 1-й московской военной гимназии А. Д. Бунина. Было решено отдать меня за год до вступительного экзамена, чтобы я мог подготовиться по тем наукам, которые требуются для поступления. Меня занимала перемена положения, и я безболезненно покинул родительский кров.

Я думаю, что эта перемена имела для меня много положительных результатов и хорошо повлияла на всю мою жизнь. Я продолжал шалить, но шалости мои приняли более осмысленную форму, и в кругу большого количества товарищей во мне стала вырабатываться самостоятельность, чего были лишены совершенно мои братья и сестры. Затем я был освобожден от вредного влияния в религиозном отношении. Дело в том, что у нас в доме жила одна старушка, которая была воспитательницей моей матери, некая Е. О. Берера. Мы ее называли по-французски «Bonne amie», а по-русски Боночка. Она была родом итальянка и католичка, но после одной серьезной болезни приняла православие и стала ужасной ханжой. Она взяла на себя наше религиозное воспитание, и так как мы ее любили и слушались, то ее ханжество имело на нас весьма вредное влияние. Она заставляла нас каждую субботу ходить ко всенощной и в воскресенье – к обедне. На первой, четвертой и седьмой неделях Великого поста мы должны были есть постную пищу, даже вместо коровьего молока нам давали миндальное. Постом она еще чаще таскала нас в церковь и заставляла слушать дома всякое ерундовое чтение «О житии святых», доводя нас до слез. Я лично мало поддавался этому влиянию, но мои старшие сестры стали не в меру религиозны. Стоя в церкви, я ужасно скучал, не мог дождаться конца службы и находил, что веселый, плясовой напев «Взбранной Воеводе» придуман оттого, что им кончается служба всенощной. Иногда я удирал из дому и потом лгал, что был в другой церкви. Впрочем, я иногда заходил в Андроников мужской монастырь и мне было даже занятно слушать, как монахи громко переругивались с одного клироса на другой. Это был монастырь, где совершенно не стеснялись. С площади в главные ворота открыто привозили целые полки́ пива; молодые горничные постоянно пропадали в монастыре; повар архимандрита, приходя в гости к нашему повару, рассказывал презабавные истории из жизни монастыря. Тем не менее постоянные религиозные объяснения и чтения Боночки, хождения в церковь и пример старших сестер вносили какое-то смутное чувство в мою детскую голову, и отъезд из дома сразу дал мне в этом отношении какое-то облегчение и установил другой взгляд на все религиозные обряды. Я помню, как в церкви на даче меня больно укусила оса в шею; при выходе я, еле удерживая слезы, рассказал об этом Боночке. «Ты, вероятно, плохо молился», – сказала она. «Я даже совсем не молился, а она меня все-таки укусила», – отвечал я.

Спасо-Андроников монастырь


Москва, Андроньевская площадь, 10

Монастырский комплекс, названный по имени первого игумена – Андроника, ученика Сергия Радонежского. Был закрыт большевистским правительством в 1918 году. До 1922 года на территории монастыря располагался один из первых концентрационных лагерей ВЧК, где массово расстреливали людей. В 1929–1932 годах была уничтожена колокольня монастыря, которую упоминает И. И. Рерберг. В 1927-м – некрополь, где были похоронены Андрей Рублев, воины, погибшие во время Северной войныи Отечественной войны 1812 года, основатель русского театра Федор Волков, меценат Павел Демидов, представители многих дворянских родов: Лопухины, Толстые, Волконские.

Возрождение архитектурного комплекса началось после войны, когда выяснилось, что Спасский собор монастыря – самое древнее сохранившееся здание Москвы. Иноком Андроникова монастыря был Андрей Рублев. Спасский собор был вновь освящен в 1993 году, в настоящее время в нем проводятся богослужения.


Один раз, когда мы жили на даче в Троицком, Боночка повезла меня и еще кого-то из детей на лошадях в монастырь Николо-Угреши. Дорогой нас застигла ужасная гроза, и мы промокли до костей. В монастыре мы остановились в гостинице и пробыли там два дня. Я помню, что в монастыре был монах, который лечил от бесплодия, и из Москвы к нему приезжало много женщин. В большом соборе монастыря на стене была картина Страшного суда, и на ней был изображен большой зеленый черт, державший на коленях маленького Иуду, в руках которого был мешок с надписью «200 000 р.». На другой стене были изображены двое граждан, причем один из них указывал пальцем на другого. У стоящего с опущенными руками торчала из глаза маленькая веточка с зелеными листиками, а из глаза гражданина с поднятой рукой выступало огромное бревно. О Николо-Угрешском монастыре у меня осталось одно светлое воспоминание – это замечательно вкусные просфоры, и жаль, что их не полагалось есть с маслом.

Когда я уже перестал жить дома и только в субботу приезжал в отпуск до вечера воскресенья, все-таки Боночка принуждала меня ходить в церковь, но я открыто протестовал, что вызывало у ней постоянные слезы.

Глава вторая

Двадцать второго сентября 1878 года мне исполнилось девять лет, а в октябре или ноябре этого же года я переехал в семью воспитателя А. Д. Бунина, который имел казенную квартиру в том же громадном старинном здании, где были размещены 1-я и 2-я военные гимназии. Здание это называлось Головинским дворцом; сооружено оно было в Лефортове еще в царствование Екатерины II и выходило своим передним фасадом на большое поле, сзади которого была Анненгофская, или Гофинтендантская, вековая сосновая роща. Предание гласило, что эта роща была посажена в несколько дней перед приездом Екатерины во дворец. В один момент за несколько минут небывалым по силе местным ураганом роща была снесена дочиста в буквальном смысле этого слова, потому что даже не пришлось выкорчевывать ни одного пня. Все деревья были вырваны с корнем, и оставалось только их распилить и увезти, чтобы на месте рощи осталось чистое поле. Я был свидетелем этого небывалого в Москве явления природы, потому что жил в то время недалеко от места катастрофы, в здании Лефортовского дворца на берегу Яузы. Кроме Анненгофской рощи сильно пострадал и чудный парк за Головинским дворцом. В этом парке, доходившем до самой реки Яузы, были вырваны все большие деревья, в большинстве своем роскошные липы и вязы, и остался один молодняк. Вы себе не можете представить, до чего мне больно было смотреть на это бессмысленное разрушение великолепного парка, в котором я чуть ли не ежедневно гулял в продолжение семи лет моего пребывания в среднем учебном заведении.

На воспитании у А. Д. Бунина кроме меня было еще двое юношей, поступивших уже в гимназию. Квартира состояла из анфилады четырех больших комнат, сеней с лестницей и длинной низкой комнаты над проездными воротами. Комнаты были перекрыты коренными сводами, а наружные стены были такой толщины, что окна помещались в глубоких нишах. Квартира была на первом этаже, не считая полуподвала, и окнами выходила на поле и рощу. Занятия мои состояли в решении арифметических задач по Евтушевскому, в изучении русской грамматики, в писании диктантов, ну и конечно, в чтении Ветхого завета и продолжались около пяти часов ежедневно. Вставали мы в шесть часов утра, в семь пили чай с молоком и французской булкой, в одиннадцать завтракали кашей и молоком, в три обедали и в восемь часов вечера пили чай с хлебом. Около девяти шли спать, причем я часто бегал на кухню и выпрашивал у кухарки кусочек хлеба и вареного мяса, которые я на сон грядущий ел с большим удовольствием. В свободное от занятий время ходил гулять или рисовал дома, копируя с журналов, и составлял рисунки для выпиливания. Каждую субботу я отправлялся домой в отпуск, и было заметно со стороны моих сестер и родителей усиленно ласковое обращение, причем я старался не шалить и не безобразничать, что мне не всегда удавалось.

Я был свидетелем этого небывалого в Москве явления природы, потому что жил в то время недалеко от места катастрофы, в здании Лефортовского дворца на берегу Яузы.

Зима прошла быстро и скучно, а на лето мы перебрались на дачу в подмосковное село Коломенское, где были расположены и лагеря военных гимназий. На даче занятия продолжались, но в свободное время было гораздо веселее гулять в интересных окрестностях села. Я помню громадные сады, густо засаженные красными вишнями, группу кедровых деревьев, скованных железными обручами, где, по рассказам, висела колыбель Петра I. Помню реку Москву с песчаным обрывом, где было так приятно прыгать вниз на мягкий песок. Помню архитектуру старинных церквей и ворот, а также место, засаженное акацией, где прежде находился большой деревянный дворец, который сгорел. Одна из церквей в Дьяковом овраге была очень оригинальна и во многом похожа на церковь Василия Блаженного на Красной площади Москвы. Эти постройки приписывают одному архитектору. Предание гласит, что когда царь Иван IV похвалил архитектора этих храмов, то тот ответил, что может построить еще лучше. Царь велел выколоть ему глаза, чтобы он никогда ничего лучшего не выстроил. В одной из башен хранились древние орудия пытки и цепи; я помню в одной из церквей восковую фигуру Христа в терновом венце и с палкой в руке; фигура эта была сделана в натуральную величину и помещалась в какой-то палатке из шелковой материи с галунами; впечатление было отвратительное.

Однажды хозяин избы, в которой мой воспитатель нанял три комнаты под дачу, пригласил нас к себе на чай. Стол был уставлен закусками и водкой, а нам, детям, дали шоколад в великолепных фарфоровых чашках. Потом я узнал, что многие крестьяне села Коломенского служат сторожами, уборщиками и камердинерами при Кремлевских дворцах и, очевидно, не видели ничего предосудительного в том, что «делились» с царем государственным имуществом. Тут же в Коломенском мне рассказывали о бывшем побоище между крестьянами и кадетами, которое произошло, кажется, при Александре II. Кадеты Первого московского корпуса залезли в сад воровать вишни; одного кадета крестьяне поймали и хотели вести к начальству, но другие кадеты за него вступились, и поднялась драка. Из лагерей и из села побежали к обеим сторонам на помощь, толпа озверела, и началось побоище. С обеих сторон были убитые. В наказание за это кадетские корпуса были переименованы в военные гимназии, и только когда я был уже в третьем или четвертом классе, снова стали называться корпусами. Разница однако состояла только в том, что вместо кепи нам надели фуражки, а младший, средний и старший возрасты стали называться третьей, второй и первой ротами.

Осенью я благополучно выдержал экзамены, поступил в военную гимназию и надел первый форменный мундир, шинель и кепи с кокардой. Я продолжал жить у воспитателя А. Д. Бунина и числился в гимназии приходящим, посещая регулярно все занятия. Наш день был распределен так: вставали мы в шесть часов утра и собирались в класс на утреннюю репетицию от семи до половины восьмого, затем выходили на полчаса на прогулку, причем зимой выбегали на воздух в одних мундирах без шинелей. От восьми до двенадцати четыре урока по часу и затем от часа до трех еще два урока. В три часа обед и затем прогулка и игры на воздухе до шести часов вечера. В шесть часов опять в классы на вечернюю репетицию, за которой мы под наблюдением воспитателя готовили уроки до восьми часов. Затем чай и в девять часов спать, причем на раздевание, умывание и разговоры не более часа, в десять часов должна быть тишина, а я, как приходящий, после вечерней репетиции возвращался к Бунину. Заведенный порядок не изменялся за все время моего пребывания в гимназии и потом в корпусе. Только последние два года, в шестом и седьмом классах, я жил уже в самом корпусе и иногда заходил по старой памяти к А. Д. Бунину, о котором у меня до сих пор остались самые лучшие воспоминания, несмотря на всю его строгость.

Воспитателем моего класса был К. П. Смысловский, штатский, как и многие другие воспитатели и преподаватели, о которых мне непременно хочется рассказать в своих воспоминаниях. Учитель математики и геометрии Н. В. Флейшер, чудак и балагур; он вызывал кадет непременно с какими-нибудь прибавлениями: «Господин Головин, иди сюда», «Беловенец – подлец, выходи», «Глинка, мой друг, отвечай», «Рерберг Иван Иванович, докладывай» и т. д. Перед его приходом мы тоже шутили и писали на доске по-немецки: «Дизер ман ист ейн Флейшер». Он относился к этому добродушно и приказывал: «Дежурный дурак, сотри». Несмотря на свои чудачества, Флейшер был очень хорошим преподавателем, и мы его любили.

Ряднов – офицер, учитель географии, отличался тем, что прекрасно чертил на доске карты, а когда спрашивал учеников приготовленные уроки, постоянно читал газету и ничего не слышал, чем мы, конечно, пользовались и иногда вместо урока вставляли фразы, не имеющие никакого отношения к географии; хорошие отметки получал тот, кто хорошо чертил. Ряднов был страшным патриотом и написал свой курс под названием «Родиноведение».

Боголепов, старик, учитель русского языка; помню, как он нам советовал больше читать и рассказывал, что когда он молодым бывал в обществе, то старался всегда что-нибудь сказать из прочитанного «и все были довольны».

А. Ф. Спасский, который жил на Спасской улице в доме Спасского, учитель истории, никогда не садился и ходил по классу, заложив руки назад. Он рассказывал на уроках слишком точно по «Истории» Иловайского и заставлял учить наизусть хронологию, не сопоставляя исторические события по различным государствам, потому мы и не знали, что делалось во Франции во времена Ивана Грозного или как вела себя Англия при папе Борджиа в Италии.

Чугаев – прекрасный учитель физики. Он необыкновенно ясно объяснял физические явления и законы, демонстрировал физические приборы и неудивительно, что на его уроках не было шалостей. Если кто-нибудь начинал безобразничать, то он не кричал, не наказывал, а только удивленно смотрел; шалуну становилось совестно, и он утихомиривался.

Генерал Падлов, старый учитель русского языка, которого я застал только при моем поступлении в гимназию. Падлов отличался исключительно некрасивым лицом, и когда его, еще молодого, должны были произвести в офицеры из юнкеров, Николай I, увидев его, сказал: «Он испортит мне своим лицом состав офицеров, – и, подумав, продолжал: – Произвести его в офицеры и сейчас же назначить преподавателем в Первый московский корпус, пусть учит детей». И вот с молодых лет до самой смерти Падлов учил детей русской грамоте.

Падлов отличался исключительно некрасивым лицом, и когда его, еще молодого, должны были произвести в офицеры из юнкеров, Николай I, увидев его, сказал: «Он испортит мне своим лицом состав офицеров, – и, подумав, продолжал: – Произвести его в офицеры и сейчас же назначить преподавателем в Первый московский корпус, пусть учит детей».

Француз Керков великолепно рисовал и оставлял на кафедре после урока свои рисунки; мы нарочно подкладывали ему бумагу и мягкий карандаш.

Немец Вейцлер всегда называл не знающего урока «Гусина голов» и это стало его прозвищем. При входе в класс дежурный кадет подходил с рапортом и обязан был называть его «Ир экселенц».

Священник Смирнов, сын которого был моим одноклассником, постоянно его преследовал; за незнание урока он драл сына за ухо и ставил на колени перед всем классом, чего никогда не делал с другими учениками. Мы не любили попа и постоянно над ним смеялись. Когда он объяснял фразу «Не заботьтесь о завтрашнем дне, довольно для каждого дня своей заботы и т. д.», то спрашивал нас, как же мы готовим на зиму варенье, соленье и маринованье, не грех ли это? И пояснял, что это не грех, так как зимой мы не можем достать свежих ягод и фруктов. Кто-то из кадет принес из дому «Физику» Гано, где в статье о звуке сказано, что звук имеет свойство усиливаться и что в горах бывает достаточно человеческого голоса, чтобы заставить скатываться мелкие камни. Этим следует объяснить разрушение стен иерихонских при трубном звуке, что приписывается чуду. Конечно, нам было достаточно только прочесть это, и мы полетели с «Физикой» Гано к попу и указали ему «на ересь». Поп был так озлоблен, что сейчас же побежал к директору корпуса, и был издан приказ, который запрещал иметь книгу «Физики» Гано под страхом исключения из корпуса. Я думаю, что у нас не было ни одного кадета, который не смеялся бы над попом и над директором и не стоял на стороне Гано. На исповеди поп допрашивал наши грехи, а затем доносил директору все предосудительное.

Одним из учителей гимнастики и фехтования был А. В. Убранцев; он, совсем бодрым стариком, живет в настоящее время по соседству с нашей дачей.

У нас было еще много учителей и воспитателей, но они были или уж слишком обыкновенными, не стоящими внимания людьми или обладали отрицательными качествами, которые мне и вспоминать-то нет желания.

Здание, в котором помещался наш корпус, было чудесным. Со стороны поля и Анненгофской рощи была расположена парадная наружная лестница, которая через тамбур вела в вестибюль с двумя широкими маршами лестниц во второй этаж. Перила лестниц были украшены медными касками и щитами, всегда начищенными до полного блеска. Швейцар был всегда в красной ливрее и фуражке, а по большим праздникам надевал треуголку и брал в руки булаву с медным шаром сверху. На обширной площадке лестницы во втором этаже было три двери. Дверь налево вела в квартиру директора, дверь направо – в лазарет и католическую церковь с органом, дверь прямо – в две приемные комнаты, из которых одна служила для уроков танцев с артистом Большого театра Литавкиным и для музыкальных занятий. За приемными шла громадная комната с двумя рядами колонн – столовая; в ней не только свободно усаживались за столами между колоннами и окнами все кадеты корпуса, но еще с двух сторон оставались большие площади. С одной стороны столовой – дверь в церковь, а с другой – гимнастические приборы: канаты, шесты, лестницы, заборы и прочее.

За столовой была буфетная комната с лестницей в первый этаж на кухню. За буфетной – три большие спальни кадет старшего возраста, а за спальнями – громадный двусветный зал, так называемый Тронный зал, который имел квадратную форму, и сторона квадрата равнялась длине Колонного зала Дома союзов. Зал этот был настолько велик, что перед празднеством коронации Александра III в нем писали сразу четыре декорации на сцену Большого театра. В зале стоял на мраморном пьедестале бюст Михаила Павловича, брата Николая I, с надписью «Благодетелю». Какая злая ирония в этом лаконичном определении, когда мы знали, что он засекал кадет до смерти в свою бытность начальником кадетских корпусов. В начале революции был в здании пожар, и удивительные деревянные стропила, перекрывавшие этот зал, погибли. В настоящее время зал разделен на два этажа и мелкие помещения.

Когда в корпусе устраивались танцевальные вечера и балы, то в Тронном зале собиралось несколько тысяч человек, и танцевать было просторно.

В третьем этаже были расположены спальни и классы второй и третьей рот. Спальня второй роты, состоявшей из третьего, четвертого и пятого классов, помещалась над столовой и тоже имела два ряда колонн.

Кроме обширных спален, рекреационных залов и классов были классы специальные. Рисовальный класс с амфитеатром скамеек имел массу рисунков для копирования и коллекцию гипсовых геометрических фигур. Естественный класс – с человеческим скелетом под стеклянным колпаком и с массой шкафов, наполненных моделями животных, птиц, рыб и разборными фигурами цветов. Физический кабинет – с большим количеством всевозможных физических приборов и машин. Мы всегда были чрезвычайно заинтересованы, когда урок проходил не в обычном классе, а в специальном, но, к сожалению, это бывало нечасто.

Кормили в корпусе очень плохо. Утром давали кружку жидкого, неопределенного вкуса чаю с половиной французской булки. Завтракать, пока была гимназия, в столовую даже не водили, а на грязных столах рекреационных залов раскладывали без скатерти по два ломтика черного хлеба и по одной маленькой сухой котлетке или пирожок с жилами от мяса. Продукты эти приносили в корзинах, и дядьки грязными руками раскладывали их на столы; рядом с хлебом сыпали щепотку соли.

Обед состоял из жидкого супа, котлеты, куска говядины или печенки на второе и сладкого: кисель, пшенная каша с изюмом, подслащенные макароны; вечером – снова напиток, называемый чаем, с полубулкой. Все это давалось в таком ограниченном количестве, что мы постоянно чувствовали голод и пополняли желудок водой, после каждого урока перед краном образовывалась очередь. Почему-то когда гимназии переименовали в корпуса, нас стали кормить несколько лучше, но все-таки плохо. Завтракать нас стали водить в столовую, котлеты стали давать в каком-то белом соусе, к меню прибавили гречневую размазню с маслом и кофе с пеклеванным хлебом, в котором кроме изюма всегда попадались мелкие камешки.

Все это давалось в таком ограниченном количестве, что мы постоянно чувствовали голод и пополняли желудок водой, после каждого урока перед краном образовывалась очередь.

Во время нашей утренней прогулки по углам прятались, как мы их звали, фараоны, мелкие торговцы с калачами, сайками, кренделями и халвой; счастливы были те, у кого имелся гривенник или пятачок на калач, который мы уплетали за обе щеки.

Наш эконом никогда не решался появиться в столовой во время обеда, и, когда он принужден был прийти по вызову начальства, мы встречали его громкими криками «котлета» и бросали в него корки хлеба.

Во время послеобеденной прогулки от трех с половиной часов до шести мы все время были заняты играми. Зимой – катание с гор, коньки и снежные крепости с яростными штурмами, а в теплое время, весной и осенью – городки и излюбленная нами лапта. Игра в городки сохранилась и до сих пор, но в то время она разыгрывалась много «тоньше». Форма и размер городка были строго определенные. Палка, которой выбивались городки из аккуратно очерченных квадратов, выбиралась по возрасту и силе играющего. Мы определили, что лучшей битой была палка от распиленной оглобли; она имела выгиб, лучше вращалась в воздухе, и в ударе был расчет, чтобы по городкам била выпуклая сторона палки. Игра в лапту теперь совершенно забыта, между тем она очень интересна и полезна для физического развития. Разве ее можно сравнить с глупым перебрасыванием мяча через веревку при волейболе!

Для игры в лапту играющие разделялись поровну на две партии. Одна партия была в поле, а другая занимала две крепости в расстоянии ста или ста пятидесяти шагов одна от другой. Принадлежностями игры были маленький литой резиновый мячик и лапта. Из крепости лаптой подавали мяч, и в тот же момент надо было перебегать из одной крепости в другую, а стоящие в поле, поймав мячик, должны были попасть в бегущих. Подбитый бегущий попадал в плен. Каждому из крепости надо было перебежать в другую и вернуться назад. Если больше чем половина партии успела перебежать, то она выигрывала и оставалась в крепости, если же половина была в плену, то вступала в крепость партия, которая была в поле. Если кому-нибудь из находящихся в поле удавалось поймать мячик на лету, т. е. пока он не коснулся земли, то его партия сразу выигрывала.

Вспоминаю некоторые из наших многочисленных проделок и шалостей; говорю «некоторые», потому что большинство из них были неостроумны, жестоки и указывали на ту низкую степень развития и воспитания, которую дети получали дома. В первый и второй кадетские корпуса принимали детей дворянских семей, и эти дети были живыми примерами вырождения этого класса. Не говорю уже о внешнем виде многих кадет: маленького роста, плохо сложенные, с уродливыми лицами, с постоянными прыщами, с типами самых разнообразных национальностей. До третьего класса, т. е. до тринадцати- и четырнадцатилетнего возраста, некоторых кадет клали спать отдельной группой на соломе без матрасов, потому что ночью не по болезненному состоянию, а только по дурной привычке они проделывали то, за что мы бьем глупых собак и кошек.

Таким типам ничего не стоило утопить мышь в чернилах или засунуть живую лягушку в чернильницу преподавателя и затем хохотать, когда лягушка прыгает и оставляет пятна на кафедре. Один раз они привязали конец веревки к ногам вороны, а другой конец – к хвосту кошки и пустили их на волю.

Когда кто-нибудь из кадет проигрывал пари в споре или был побежден в игре, ему «загибали салазки», для чего клали на скамейку на спину и поднимали ему ноги; вторая степень была «загибание салазок с проявлением личности», тогда человека складывали пополам так, что между ног приходилось лицо, для третьей степени мелом рисовали очки на «мадам сижу» и затем «чистили» штаны хлопками ладошкой.

Когда готовили постели ко сну, то многие любили подгибать нижний и боковые стороны простыни и одеяла под матрац и делать мешок, в который они залезали сверху. Чтобы «насолить» такому любителю, в его отсутствие складывали верхнюю простыню пополам и укрепляли концы к подушке. Когда он быстро нырял ногами в свой мешок, то мог сделать это только наполовину, так как упирался в петлю, не мог выдернуть из-под себя простыню и путался в западне; для большего неудовольствия под простыню пускали несколько десятков майских жуков.

Если кто не знал урока и боялся получить единицу, то прятался под возвышение кафедры преподавателя и смирно лежал там целый час. Преподаватель делал в журнале отметку против фамилии отсутствующего, но чернила кафедры всегда были нашего приготовления и совершенно обесцвечивались от слабой соляной кислоты: уроки химии шли нам впрок.

Однажды мы нарисовали и вырезали из бумаги несколько чертей, укрепили им для тяжести на животах кокарды и привязали за головы нитками, которые пропустили за картами на задней стене класса; дергая за нитки, можно было чертей поднять и заставить плясать. Для первого сеанса мы избрали урок Флейшера, рассчитывая на его добродушный характер. Но дело повернулось иначе, Флейшер был не в духе и велел позвать воспитателя. Нам было объявлено, что до указания виновных весь класс будет сидеть без отпуска. Дело было в среду, и до субботы времени для принятия решений оставалось достаточно. В пятницу, во время вечерней репетиции первый встал и заявил, что он рисовал одного черта, второй заявил, что раскрашивал черта, третий – вырезал, четвертый – тянул и т. д. На лице нашего воспитателя появилась улыбка, он понял нашу хитрость, выругал нас дураками, и инцидент был исчерпан.

Попу мы задали вопрос: «Может ли Бог сотворить такой камень, который бы он сам не мог поднять?» Если не может сотворить, – значит не всемогущ, если сотворит и не может поднять, – тоже не всемогущ; как не верши, а всемогущество божие было опорочено. Поп сделал грозное лицо, но не жаловался, потому что сам не мог разгадать этой загадки.

Обращение с кадетами со стороны воспитателей и учителей было вполне приличным. Случаи затрещин и дранья за уши бывали очень редко. Из наказаний практиковались: в младших классах ставили между уроками под висячую лампу; оставляли без третьего блюда за обедом; не пускали в отпуск; сажали в карцер и грозили розгами. Хотя при мне телесные наказания еще не были отменены, но применяли эту высшую меру очень редко. При мне за семь лет был только один случай: двух кадетов поймали за скверным занятием, их высекли и исключили из корпуса. «Ну, порка еще могла служить к их исправлению, – рассуждали мы, – а зачем же исключили?» Родители имели право сказать: «Вы взяли наших детей, испортили их, опозорили и вернули нам их обратно».

По субботам после трех часов я уходил в отпуск. До двенадцати лет очень любил ездить в цирк и почти каждую субботу в компании со сторожем при Управлении дороги Афанасием я посещал цирк и с удовольствием смотрел одну и ту же программу представления.

Я выучился точить, и отец подарил мне прекрасный станок, который был изготовлен ковровскими вагонными мастерскими для Всероссийской выставки.

Немного позднее у меня появилось более интересное занятие, и я увлекся им на многие годы, вернее, десятки лет. В корпусе были мастерские: токарная, столярная и переплетная. Желающие обучались в них этим мастерствам. Я выучился точить, и отец подарил мне прекрасный станок, который был изготовлен ковровскими вагонными мастерскими для Всероссийской выставки. На станке были приспособления для точки эллипсов и суппорт для работы по металлам. К станку были приложены шкаф с массой инструментов и бруски дерева разных пород. После смерти моего дяди я получил от его жены в подарок еще один маленький токарный станок и много инструментов, а впоследствии сам завел кроме токарных и столярных инструментов – слесарные, для резьбы по дереву и проч. Я очень увлекался токарным делом, в особенности когда мой старший брат уехал в Петербург в Академию художеств, а я остался один и мог беспрепятственно работать целую ночь напролет. В настоящее время станок находится в мастерских Художественного театра, а точная деревянная модель с него, сделанная мною в 1905 году, стоит на видном месте в моей мастерской.

Я несколько вернусь назад в своих воспоминаниях, которые я не могу точно датировать, но и не хочу что-нибудь пропустить. На площади Андроникова монастыря был большой бассейн, к которому была подведена мытищинская вода через напорные резервуары на Сухаревой башне. Таких бассейнов в Москве было несколько, и водовозы черпали из них деревянными на палке черпаками воду в бочки и развозили по домам, где стояли большие кадки с запасом воды. Мне не раз приходила в голову мысль бросить в бассейн кристаллы марганцовокислого калия и посмотреть, какой эффект и переполох это произведет; к счастью, я не решился проделать этот опыт.

На углу площади помещалась аптека Кименталя, и мы, дети, часто туда ходили, чтобы купить очень вкусный молочный или ячменный сахар и карамель из красных и желтых шариков, называемую «буль-де-гом». Помню, что из этой аптеки отпускали лекарства в удивительно красивых коробочках, и шикарные аптекари любили хвастаться, что нет такого лекарства, которого не было бы в их аптеке. На окнах всех московских аптек обязательно были выставлены стеклянные шары, наполненные разными цветными жидкостями и освещенные сзади по ночам, чтобы аптеку легко было найти.

На всех магазинах были большие вывески и многие – с картинками; например, на табачной лавочке непременно были нарисованы турок и турчанка, курящие кальян; на бакалейной – голова сахара в синей бумаге и китаец, сидящий на цыбике2 чая; на мясной лавке – свирепый бык и петух с курами; на парикмахерской – банка с пиявками и т. д. Надписи на вывесках иногда вызывали улыбку, например: «Здесь коптят окорока – Генералов»; над рисунком детской колясочки с сидящим ребенком надпись: «Сих дел мастер»; «Тут стригут и бреют – Козлов»; «Мясо-торговля»; «Городская школа для детей обоего пола».

На улицах стояли лоточники и продавали печенку с ситниками, грешники, политые из бутылки подсолнечным маслом; на лотке лежал острый нож, которым предлагалось ловким ударом срубить сразу у десяти грешников головки; если кто срубал, то ел их даром, а если хоть один остался целым, – платил за все.

Между кучерами и извозчиками, мерзнувшими зимой у театров, ходили сбитенщики и продавали сбитень, варенный из спитого чая с патокой и имбирем для возбуждения.

На масляной неделе перед Великим постом все обязательно ели блины, а в трактирах продавали блины на аршин, т. е. стопочками высотой в четыре вершка, в пол-аршина и т. д.

Помню, как в Москве появились конки, или конные железные дороги. Пассажиры сидели внутри вагона и на крыше, куда влезали по узкой винтовой лестнице, и за то платили три копейки вместо пятачка в вагоне.

Так как зимой снег с улиц почти не вывозили, то по снегу вместо вагонов ходили большие сани с кондуктором на запятках. Во многих переулках бывало столько снегу, что по тротуарам прочищали узкую траншею, и перейти с одной стороны улицы на другую было нельзя. Этим обстоятельством пользовались фонарщики, они подставляли свои лестницы и переносили желающих на другую сторону и драли за эту услугу пятачок. Уличные фонари освещались керосиновыми лампами, почему у фонарщиков кроме лестницы был еще бидон с керосином.

На пересечении улиц стояли, как говорилось, «для всякого безобразия» городовые, а так как по городу были рассеяны будки, то городовых называли будочниками; отсюда каламбур: «Когда городовой бывает цветком?» – «Когда он не за будкой».

Все пожарные части имели высокие каланчи, на которых круглые сутки дежурили пожарные, и при пожарах вывешивали шары и фонари как установленные знаки для каждой части. При мне еще было время, когда часть пожарных под барабанный бой бежали по улицам на пожар, на лошадях же везли не только машины, но и бочки с водой.

Когда я был в первом классе гимназии, то серьезно заболел, болел несколько месяцев, лежа дома. В этом же году умерла моя мать на даче в Троицком.

Отец не хотел больше оставаться там, на даче, и семья в следующее лето жила в Люблино по Курской железной дороге в имении Голофтеева, у которого было много дач, и он сдавал в аренду участки под застройку. В Люблино была масса жуликов, и они часто обчищали дачи, не трогая голофтеевских, потому что он через местное начальство платил ежегодно отступного. Рядом с нашей голофтеевской дачей была дача Ремизовых; они переехали в начале июня, через два дня их обворовали, и они уехали сейчас же обратно в Москву. Местность в Люблино была неинтересная, кроме великолепного пруда от запруженной речки с массой рыбы. В пруду водились даже судаки, но на удочку ловилось рыбы очень мало. Помню только один удачный вечер, когда мы с братом поймали шесть больших линей. Гуляя в окрестностях Люблино, мы как-то встретили мужика, который вез воз с огурцами, и через дырявую рогожку огурцы сыпались на дорогу. Когда мы крикнули мужику, он обернулся, посмотрел на дорогу, на огурцы и сказал: «Ну их к ляху, все равно некуда девать!» В Люблино семья прожила только одно лето, а на следующее переехала в Старое Гиреево близ станции Кусково Нижегородской железной дороги. Здесь мое любимое занятие свелось к ловле только одних карасей, но зато у меня был интересный компаньон – артист Малого театра Н. И. Музиль3. Бывало, принесешь ему червей, он посмотрит и скажет: «Эх, хороши, не черви, а малина со сливками».

Самым скучным временем в корпусе было время поста, когда нас водили в церковь по три раза в день и держали там по часу. Мы не так уставали от стояния, как от скуки слушать «Иисусе Сладчайший» на все лады. Чтобы переменить положение, мы становились на колени, присаживались и упирались головой в пол, точно мы усердно молились.

Бывали случаи, когда кадет с головой, прижатой к полу, засыпал и падал на бок. Тогда мы сейчас же хватали его под мышки и за ноги и тащили, как упавшего в обморок, в лазарет. Если дежурный фельдшер был добрый, он говорил: «Ну, ложитесь до конца службы, а там идите в классы», а если – злой, то давал валерьяновых капель и отправлял обратно в церковь.

Последние два года корпуса после шестого и седьмого классов нас не отпускали на лето в отпуск, а возили в лагеря при селе Коломенском. Там мы учились ружейным приемам, маршировали, строили укрепления и совершали военные прогулки, а осенью нас отправляли в разные военные училища.

В лагерях мы устроили сцену под навесом столовой, я написал лесную декорацию, и мы поставили спектакль. Мы играли комедию Островского «Лес», и я исполнял женскую роль помещицы.

Во время выпускных экзаменов, когда нам задавали письменные работы, в классе постоянно присутствовал воспитатель-офицер, в обязанности которого входило следить за тем, чтобы мы друг у друга не переписывали и не передавали шпаргалки. Воспитатель, заложив руки за спину, ходил по классу. Когда он приостанавливался на одном конце класса, ему за шпору затыкали шпаргалку, а на другом конце шпаргалку вынимали, и он бессознательно помогал нам в том, против чего должен был бороться.

Учился я в корпусе плохо, но как-то выкарабкивался на экзаменах и переходил из класса в класс, нигде не задерживаясь на второй год.

В аттестате, выданном мне, первая отметка была по закону божьему – одиннадцать, потому что меньше никому не ставили; последняя по рисованию – двенадцать, потому что я выделялся среди остальных: хорошо рисовал карандашом и писал акварелью; по другим предметам шли шестерки, сквозь которые скромно выглядывали две-три семерочки. Считалось это за удовлетворительные успехи, и я был выпущен в Московское юнкерское Александровское училище4 в 1885 году.

Но тут произошел один случай, который чуть не изменил всю мою военную карьеру. Дело в том, что при окончании корпуса нам делали подробный медицинский осмотр, и выяснилось, что мой правый глаз почти ничего не видит. Я от рождения так привык пользоваться только одним глазом, что никогда не обращал на это внимание и никому не говорил, что правый глаз видит плохо. Отцу моему написали из корпуса, что у его сына имеется серьезный дефект, который не позволяет ему продолжать военное воспитание. Отец был возмущен, поехал к директору корпуса и высказал свою претензию на то, что меня держали в корпусе семь лет, и никто не догадался за это время выяснить недостаток моего зрения, и что по окончании корпуса мне чрезвычайно трудно будет поступить в какое-нибудь гражданское высшее учебное заведение. Конечно, директор и старший врач чувствовали себя виноватыми и после ряда обсуждений решили допустить меня в Александровское училище на испытание. Как раз вместе со мной наш старший врач переходил на службу из корпуса в Александровское училище, так что второй медицинский осмотр должен был производить он же. Когда стали определять степень моего зрения, то закрыли правый глаз, и левым я хорошо видел все буквы таблицы, до самых маленьких. Когда доктор закрыл мне левый глаз, то оставил между своими пальцами щель, и я назвал самые крупные буквы таблицы, хотя правым глазом не видел ничего. Мне определили для правого глаза удовлетворительный, двухсотый номер зрения, и все уладилось.

Но тут произошел один случай, который чуть не изменил всю мою военную карьеру. Дело в том, что при окончании корпуса нам делали подробный медицинский осмотр, и выяснилось, что мой правый глаз почти ничего не видит.

В Александровском училище я был не из плохих стрелков и стрелял с правого плеча; но чтобы видеть левым глазом через прицел-мушку, мне приходилось очень плотно прижимать щеку к прикладу ружья, и при большом числе выстрелов я набивал себе правую щеку.

Я с радостью покинул кадетский корпус. У меня не осталось ни одного светлого воспоминания, ни одного радужного пятна. Семь лет гнетущей скуки без всякого изменения, без всякого прогресса. Я слышал, что и дальше продолжалась такая же рутина, что при назначении начальником военно-учебных заведений великого князя Константина Константиновича, который считался наиболее развитым среди царской семьи, был поэт и писатель, продолжалась все та же «мертвечина», и только кадет еще чаще водили в церковь, и еще дольше продолжалось божественное стояние.

Я уверен, что все воспитатели и преподаватели становились ненормальными в течение нескольких лет, а бедные кадеты, которым было некуда ходить в отпуск, наверное, оставались на всю жизнь меланхоликами.

Я помню свое душевное состояние, когда приходилось возвращаться в корпус после летних каникул и после непродолжительных отпусков на Рождество и на Пасху. Первые несколько дней я не находил себе места, машинально зубрил уроки, и в голове оставалась одна пустота. За все семь лет корпусного «воспитания» мы не видели со стороны наших воспитателей никакого участия, ни малейшей ласки, одно лишь формальное холодное отношение и сухое выполнение своего долга и своих обязанностей.

Такое же отношение друг к другу и со стороны кадет. Я не помню настоящей, бескорыстной дружбы между кадетами, и лично у меня не было ни одного товарища, с которым я продолжал бы общение или хотя бы иногда переписывался. Перед выпуском нас посетил бывший тогда военным министром Ванновский 5. Случилось так, что я в седьмом классе сидел на той же скамье и спал на той же кровати, на которых сидел и спал он. Ванновский предсказал мне, что я – будущий военный министр. Как он в своей шутке ошибся, показало будущее; я не только не увлекался никогда военной службой, но всегда думал о том, как бы мне переменить мою профессию, что и удалось мне осуществить после 1905 года.

Глава третья

В конце августа 1885 года, около десяти часов утра, в назначенный день мы стали собираться в здании Александровского военного училища на улице Знаменка. Юноши прибывали из разных московских кадетских корпусов, которых в Москве было четыре; три из них были в Лефортове, а четвертый кадетский корпус, основанный значительно позднее, помещался на углу Садовой и Спиридоньевки.

Мы скромно и почтительно входили в подъезд нового для нас училища и собирались в большом зале. Из дверей за нами наблюдали с улыбкой юнкера старшего класса, добродушно встречая своих новых товарищей. В Александровском училище было всего два курса, с несколькими отделениями в каждом.

В зале стали появляться офицеры, которые очень любезно с нами разговаривали, и было заметно, что с самого начала все держали себя так, чтобы произвести на вновь поступающих хорошее впечатление.

Мы ждали появления начальника училища генерала Самохвалова, о котором мы в корпусе слышали немало. Говорили, что он очень любит своих юнкеров, относится строго к преподавателям и постоянно заступается за учеников, считая, что самой важной наукой служат строевые занятия. Рассказывали, что незадолго до нашего поступления у Самохвалова вышла крупная ссора с одним из младших офицеров училища Квалиевым, и что последний без свидетелей ударил генерала по лицу. Ждали со дня на день увольнения Самохвалова, а Квалиева возводили в герои и сообщали, что когда его должны были вести на гауптвахту, он как георгиевский кавалер потребовал, чтобы по статуту его вели по улицам со знаменем и оркестром музыки. Перед приходом начальника училища нас выстроили в зале в один ряд. Появился Самохвалов в сопровождении ротных командиров и стал медленно обходить ряд кадет, сообщая номер роты, в которую того или другого назначал, что отмечалось сейчас же в списках новоприбывших.

В училище было четыре роты, и соображения генерала относительно нашего распределения состояли в следующем. В первую роту выбирали самых высоких ростом и роту комплектовали до конца. Дальше выбирали в третью роту – самых смазливых. Затем самых маленьких ростом назначали в четвертую роту, а всех остальных, без разбора их внешнего вида, определяли во вторую роту. Юнкера уже давно присвоили каждой роте свою кличку в зависимости от порядка распределения: первая рота называлась «Жеребцы», вторая – «Звери», третья – «Девочки» и четвертая – «Вши». Я лично попал во вторую, звериную, роту и был, как и все мои товарищи по роте, очень доволен, что не отличаюсь никакими внешними особенностями. Начальство наше состояло из ротного командира, младшего офицера и фельдфебеля из юнкеров старшего курса, не считая нескольких портупей-юнкеров, которые распоряжались и командовали только в строю.

После распределения кадет по ротам, что продолжалось часа три-четыре, нас повели обедать строем поротно, и мы были поражены и окончательно подкуплены, когда в столовой нас встретили музыкой великолепного духового оркестра, игравшего веселый марш из балета «Конек-Горбунок». Мы шли такой легкой и радостной походкой, точно что-то поднимало нас на воздух, и не могли удержаться от полной улыбки, которая вызывала гордость в юнкерах старшего класса: «Смотрите, мол, как у нас хорошо», и действительно, нам было хорошо, и я запомнил этот день до мельчайших подробностей.

Мне приходилось часто наблюдать, какое впечатление производит музыка в воинских частях. Случайные военные, как вольноопределяющиеся, поступившие в полки для отбывания воинской повинности и часто настроенные против солдатчины и военщины, маршировали чуть ли не вприпрыжку под оркестр музыки, как старые кавалерийские лошади.

Здание Александровского военного училища выходило своим главным фасадом на улицу Знаменка и было построено в форме каре с большим закрытым двором для строевых занятий. За главным корпусом на другом дворе помещались здания манежа для верховой езды, ряд других зданий, назначения которых я не помню, и, наконец, – жилые корпуса, выходившие в Антипьевский переулок, параллельный Знаменке. Таким образом, училище занимало целый квартал, окруженный улицами со всех сторон. Главное здание имело два этажа. Верхний этаж, выходивший на Знаменку, имел в середине большой зал во всю ширину корпуса, по бокам которого размещались спальни третьей и четвертой рот; по углам были помещения церкви и комнаты для занятий третьей и первой рот. На Знаменский переулок выходила спальня первой роты и на Пречистенский бульвар – спальня второй роты. Между корпусом, выходившим на Пречистенский бульвар, и проездом этого бульвара был сад, отделенный от улицы низким и длинным зданием тира для учебной стрельбы из винтовок и револьверов.

Задний корпус был отведен для двух рядов классов со средним коридором, освещенным световыми фонарями на крыше. Три уличных корпуса имели односторонние светлые коридоры, выходившие на закрытый двор. Спальни первой и второй рот имели два ряда опорных колонн. На антресолях переднего фасада по Знаменке помещались цейхгаузы для склада обмундирования. В первом, нижнем этаже по Знаменке было два вестибюля и из них двумя прямыми маршами лестницы, под церковью – комната дежурного офицера и приемная, а под второй ротой – большая сводчатая столовая. Остальная площадь первого этажа была занята квартирами офицеров, служащих и канцелярией.

Но вернемся к нашему первому обеду под веселые звуки, которые продолжались в течение всего вкусного и обильного принятия пищи. После него нас повели в цейхгаузы, где мы должны были оставить наше кадетское обмундирование и надеть будничную форму училища, состоявшую из длинных навыпуск штанов и «бушлата» с белыми погонами. Парадная наша форма – короткие штаны и высокие сапоги, а взамен бушлатов – мундиры без пуговиц – на крючках и погоны, обшитые золотыми галунами, так как мы приобрели первый чин – унтер-офицеров – и с этого момента находились на действительной военной службе.

Кое-какие прозвища и привычки корпусов переезжали вместе с нами и в училище. В корпусе меня многие называли не по фамилии, а по имени и отчеству и, наконец, некоторые даже думали, что Иван Иванович – это мое прозвище. В первый же день приезда в училище я услышал за своей спиной: «Иван Иваныч! Скинь портки на ночь. Повесь их на гвоздок. И ложись спать без порток».

Наши ротные командиры имели свои прозвища. Командир первой роты Алкалаев-Калогеоргий назывался хухриком, не пользовался симпатией юнкеров и при его появлении откуда-нибудь раздавался протяжный звук «Ху». Рассказывали, что на пограничном столбе между Европой и Азией вырезано по камню «Хухрик» и подписи офицеров, проезжавших на службу в Среднюю Азию и Туркестан. Командир второй роты Клоченко имел кличку «Рыжий пес», хотя цвет его волос и имел рыжий оттенок, но он вовсе не был свиреп, и кличка была неудачна. Командир третьей роты был Ходнев, прозвища его я не помню, а может быть, он его и не имел. Четвертой ротой командовал Фофонов, который между словами вставлял звук «е». Иногда этот звук он тянул, подыскивая нужные слова и выражения; его прозвали «е-дрозд». Помню офицера Темирязева, он отличался красивым лицом восточного типа и был всегда исключительно хорошо и шикарно одет, а офицер Страдовский отличался тем, что великолепно стрелял и имел целую серию призов за стрельбу. Когда в лагерях на учебной стрельбе юнкера первоначально не попадали даже в мишень и жаловались на ружье, Страдовский его брал и быстро всаживал пять-шесть пуль в средний черный кружок.

Я недавно сказал, что наши мундиры были без пуговиц, и вспомнил по этому поводу, как наше интендантство «провалилось» со своим предложением. В царствование Александра III, который, между прочим, был очень скупым, стали думать о разных сокращениях расходов по содержанию армии. Было внесено предложение уничтожить медные пуговицы и заменить их железными крючками во всех воинских частях, что даст миллионную экономию. Пуговицы уничтожили и ввели крючки, но через несколько лет получили не миллионную экономию, а миллионный перерасход. Дело в том, что медная пуговица считалась бессрочным имуществом и пуговицы перешивали со старых мундиров на новые. Если кто пуговицу потерял, то отвечал своим карманом и должен был ее купить или украсть. Воинские части приобретали партии пуговиц из своих хозяйственных сбережений без расходов для казны. Железный крючок никак нельзя было считать бессрочным имуществом и, несмотря на его незначительную стоимость, расход на крючки при каждом новом обмундировании явился громадным, а интенданты со своим необдуманным предложением сели в лужу.

На другой же день после нашего приезда начались учебные занятия по классам и строевые по ротам с настоящими ружьями. По наукам были новые предметы, нам незнакомые: фортификация, артиллерия, тактика, военная история, механика, администрация. Преподавателем по тактике был тогда еще молодой офицер Генерального штаба Кондратович, тот самый, который уже большим генералом в войну 1914 года первым вторгся со своим корпусом в Восточную Пруссию и был так жестоко побит немцами.

Механику, или, вернее, начала высшей математики, преподавал Пржевальский, брат знаменитого путешественника. Остальные предметы читали военные инженеры и офицеры Генерального штаба Московского округа.

В классах мы сидели тихо, слушали внимательно и чувствовали себя уже взрослыми людьми. Мальчишеские выходки мы позволяли себе только на уроках немецкого языка при учителе «черном» Соколове, который очень плохо видел и почти совсем не знал русского языка, несмотря на свою русскую фамилию. За его уроком мы дремали, а сидевшим на передних скамьях мы рисовали на верхних веках глаза, так что с закрытыми глазами они производили на подслеповатого Соколова впечатление внимательно смотрящих людей. Брат нашего Соколова был директором Института гражданских инженеров в Петербурге и тоже плохо владел русским языком; объяснялось это тем, что они были детьми священника при русской церкви в Берлине, родились там и там же получили свое образование. Однажды бывший военный министр Ванновский, который одно время заделался министром народного просвещения, приехал в Институт гражданских инженеров и, удивляясь, что директор не может вести с ним свободно беседу, спросил его фамилию. Соколов отвечал: «Зокколов, Зокколов». Тогда Ванновский обернулся к своей свите и громко сказал: «Первый раз вижу, что директор высшего учебного заведения так плохо говорит по-русски», на что Соколов, обернувшись к своим профессорам, тоже громко сказал: «Первый раз вижу, что русский министр говорит только по-русски», и действительно, Ванновский совершенно не знал иностранных языков.

Начальник училища Самохвалов посещал классы во время занятий и, желая раз во время репетиции по артиллерии выгородить юнкера, не знавшего заданного ему вопроса, обратился к преподавателю и спросил: «Пуля летит, когда она долетит?» Преподаватель отвечал, что этого вопроса нельзя разрешить, потому что в нем нет никаких данных. «Что вы мне говорите, – сказал Самохвалов, – с данными всякий юнкер решит задачу, а профессор должен решать и без данных». Профессор не догадался ответить, что пуля долетит тогда, когда встретит самого Самохвалова.

Другой раз профессор Московского университета Ключевский6 читал нам лекцию о событиях 1812 года и, когда вошел в класс начальник училища, Ключевский, рассказывая о Наполеоне, сказал: «Наполеон был маленький паршивенький генералишко и притом ужасный самохвал». Это была последняя лекция Ключевского и больше он в училище не читал. Самохвалова вскоре уволили в отставку, а ударившего его по лицу Квалиева осудили на ссылку в Сибирь. Говорили, что по протекции кого-то из высоких особ Квалиев по дороге в Сибирь бежал и скрылся за границей.

После Самохвалова назначили начальником училища генерала Анчутина. Это был высокий, сухой во всех отношениях человек, за время моего пребывания в училище ничем себя не проявил, если не считать распоряжения всем юнкерам носить на голове пробор с левой стороны. Я помню, как меня, носившего всегда прическу бобриком, мазали фиксатуаром7 и зачесывали пробор, а на макушке всегда торчал вихор.

Ключевский, рассказывая о Наполеоне, сказал: «Наполеон был маленький паршивенький генералишко и притом ужасный самохвал». Это была последняя лекция Ключевского и больше он в училище не читал.

Кормили нас в училище превосходно: сытные и вкусные завтраки и обеды, по утрам кофе, днем молоко. Хозяйством заведовали сами юнкера, для чего по очереди от каждой роты выбирался артельщик, и каждый день назначался дежурный по кухне. Каждая рота хотела перещеголять другую, и артельщики вели дело прекрасно в пределах отпускаемых сумм. Раз в неделю, по четвергам, за обедом наш оркестр под управлением Крейнбринга играл музыку. В Москве оркестр Александровского военного училища считался лучшим, и многие музыканты были из консерватории, отбывая воинскую повинность. Часть оркестра образовывала струнный оркестр, который давал концерты.

По учебным предметам нам не задавали уроков, и в конце года не было экзамена по всему курсу, а введена была репетиционная система, лучшая из всех существующих систем. Четыре раза в год назначались репетиции по каждому предмету, и мы сдавали их по отделам курса.

Когда первый раз пришел училищный священник читать нам богословие, я заметил, что вместо слова «учение» он употребляет слово «учёба». Потом на протяжении многих лет мне приходилось слышать это гнусное семинарское слово, но исключительно из уст попов. Как мне стало больно, когда после революции 1917 года я начал часто слышать это слово, которое уже твердо приобрело права гражданства и даже проникло в литературу. Товарищи! Бросьте это слово, чем оно лучше слова «учение», ведь вы не говорите «учёбник», «учёбное заведение» и «учёник». Слово это рождено попами, ими взлелеяно, и теперь они должны торжествовать.

Отношения между всеми юнкерами старшего и младшего курсов, а также между юнкерами и офицерами были самыми безупречными. Самым большим наказанием были иногда назначения на лишнее дежурство или дневальство – в очень редких случаях; я даже не помню ни одного случая ареста в карцер. Если кого назначали на лишнее дневальство, то фельдфебель зачитывал его в очередь и пропускал следующее очередное назначение, так что в конце концов на каждого юнкера приходилось одинаковое число дежурств.

В отпуск нас отпускали по субботам до десяти, а иногда и до двенадцати часов вечера воскресенья и, кроме того, мы могли уходить вечером по средам, когда мы преимущественно посещали театры. Я увлекался тогда Малым театром и посещал его, даже не зная репертуара. Каждое представление было настолько увлекательно, что я готов был по нескольку раз смотреть одну и ту же вещь. Я живо помню еще молодыми Федотову, Ермолову, Садовскую, Акимову, Яблочкину, Лешковскую, Южина, Ленского, Правдина, Горева, Рыбакова, Музиля, Садовского и многих других. Шекспир и Островский не сходили со сцены.

Как мы устроили спектакль в училище и поставили старинный водевиль «Вицмундир»! Я играл женскую роль кухарки. По сценарию чиновник по рассеянности забывает закрыть кран самовара, и вода из чайника через край льется на пол, вода же через полсцены проникла в зал и по уклону потекла к первому ряду зрителей. По моей роли надо было начать подтирать пол, конечно, на сцене; но я решил спасти положение и, произнеся слова своей роли, перешагнул через рампу к публике и начал там собирать воду на тряпку. За эту выдумку я удостоился громких аплодисментов и неоднократных вызовов со стороны публики.

В мае месяце мы выходили в лагеря на Ходынку и помещались там в бараках поротно. Перед нашими бараками был устроен большой бассейн с бревенчатой обделкой стен для купанья; помню, что вода была всегда очень холодной.

У нас велись строевые занятия и почти каждый день – учебная стрельба: в ожидании очереди мы ложились на траву и прекрасно спали под непрерывную ружейную трескотню.

У нас велись строевые занятия и почти каждый день – учебная стрельба: в ожидании очереди мы ложились на траву и прекрасно спали под непрерывную ружейную трескотню.

Среди товарищей у меня было шесть человек наиболее близких друзей, которые каждое воскресенье приезжали к нам в дом. Среди них один пел, один играл на скрипке и один – на виолончели; сестры играли на рояле, и мы устраивали форменные концерты. Местом для наших кутежей, которые, между прочим, бывали довольно редко, преимущественно ранней весной, служили Воробьевы горы. Мы забирали провизию и выпивку и отправлялись на лодках компанией в несколько десятков человек. Несмотря на постоянные требования большинства держать себя прилично, не напиваться и не орать песни, все-таки бывали случаи сильного опьянения среди товарищей. Я помню, как один юнкер настолько был пьян, что свалился без сознания, и мы принуждены были обливать его холодной водой, но и это почти не подействовало. Тогда пришлось положить «мертвое тело» на дно лодки и везти его в Москву. От Бабьегородской плотины я нанял извозчика, велел поднять верх, несмотря на прекрасную погоду, и повез пьяного к себе домой к Андроникову монастырю. По приезде домой пришлось с помощью дворников перенести его в мои комнаты внизу и положить на диван. Тут я принялся его отрезвлять, для чего первым делом разжал отверткой стиснутые зубы и влил ему в рот рюмку воды с тремя каплями нашатырного спирта. Это сильное средство сразу подействовало, он сморщил физиономию и стал проявлять признаки жизни. Вторым приемом я поднял его с дивана, подтащил к открытому окну и сильно встряхнул, держа его за плечи; содержимое желудка оказалось за окном во дворе, после чего самочувствие значительно улучшилось. Я провозился с ним часа три-четыре, учил его, как надо себя держать перед дежурным офицером в училище, и, наконец, в десять часов вечера отвез на Знаменку. Я видел в стеклянную дверь, как он стоял, пошатываясь, перед дежурным офицером, но все обошлось благополучно, и я сдал его товарищам по роте, которые уложили его спать. После этого случая я получил прозвище «крестного папаши» и еще не раз ко мне обращались в подобных случаях, даже когда я был уже в Петербурге в Инженерном училище.

1.Аллегри (от итал. «будьте веселы») – вид лотереи, в которой выигрыш вручается сразу. – Здесь и далее примеч. ред. и Шилина А. А.
2.Пакет, ящик с чаем (устар.).
3.Му́зиль Николай Игнатьевич – бесконечно любимый московской публикой и вначале получавший жалованье из ее пожертвований, заслуженный артист императорских театров. Похоронен на Ваганьковском кладбище в «актерском некрополе» с разрешения митрополита, несмотря на лютеранское вероисповедание.
4.Московское юнкерское училище готовило офицеров пехоты.
5.Ванновский Петр Семенович – военный министр (1881–1898 гг.), заканчивал Московское кадетское училище.
6.Ключевский Василий Осипович – выдающийся русский историк.
7.Помадой для приглаживания волос и закрепления формы прически.

Pulsuz fraqment bitdi.

5,0
11 qiymət
8,80 ₼