Kitabı oxu: «Новая Элоиза, или Письма двух любовников»
Письмо I
ОТ ГОСПОЖИ Д’ОРБЫ
Сколько мук причиняешь ты тем, которые тебя любят! Сколько слез заставляет проливать ненастное семейство, коего покой один ты возмущаешь! Бойся прибавить к нашим слезам траур: страшись, чтоб смерть огорченной матери не была последним действом яда, которой ты вливаешь в сердце ее дочери, и чтоб не позволенная любовь не стала, наконец, для самого тебя источником вечного раскаяния. Дружество заставляло меня сносить ваши заблуждения, до тех пор, пока некоторая тень надежды могла их питать; но как терпеть суетное постоянство, которое честь и рассудок отвергают, и которое не производя ничего более, как муки и несчастия, не заслуживает ли имени упрямства?
Тебе известно, каким образом тайна вашей страсти, скрываемая толь долго от подозрений тетки моей, открылась ей твоими письмами. Как чувствителен ни был такой удар сей нежной и добродетельной матери, однако она не столько огорчается на вас, как на саму себя, и не взыскивает ни на ком, кроме ослепленного своего нерадения; она оплакивает несчастную свою мечту; самая жестокая ее мука от того происходишь, что она слишком почитала дочь свою; а печаль ее для Юлии есть сто раз горестнее укоризн наказание.
Нельзя вообразить уныния сей бедной сестры. Должно ее видеть, чтоб иметь о нем понятие. Сердце ее, кажется, задушено горестью, и чрезмерность чувствовании, кои его угнетают, дают ей вид исступления ужаснее пронзающих воплей. Она стоит день и ночь на коленях в головах у своей матери, с унылым видом, с потупленными глазами, в глубоком молчании; и услуживая ей с большею, нежели когда-нибудь, прилежностью и живостью, впадает потом в минуту в такое ничтожное состояние, которое заставит всякого ее почесть за другую. Очень ясно, что только болезнь матери подкрепляет силы дочери; и если б желание служить не оживляло ее ревности, то погасшие глаза ее, бледность и безмерное уныние заставляли бы меня страшиться, что ей самой очень нужны все те попечения, которые она употребляет для матери. Тетушка тоже примечает, и я вижу по беспокойству, с каким она меня просит беречь здоровье своей дочери, сколько сердца их борются с принуждением, которое они себе налагают, и сколько ты достоин ненависти за возмущение столь прелестного союза.
Сие принуждение умножается еще старанием таить то от глаз вспыльчивого отца, от которого мать, трепещущая о жизни своей дочери, хочет скрыть сию опасную тайну; что налагает на них закон употреблять прежнее обхождение в его присутствии. Но если нежность матери пользуется с радостью сим предлогом, то смятенная дочь не смеет предать сердца своего ласкам, которые она притворными считает, и которые ей столь же мучительны, сколько бы они были сладки, если б она им смела верить. Получая их от отца, она смотрит на мать с таким нежным и униженным видом, что он открывает ее сердце, которое говорит ее глазами: ах! для чего я недостойна принимать тоже от тебя!
Госпожа д’Етанг много раз говорила со мной наедине; и я легко узнала по кротости ее выговоров, и по тому как она о тебе напоминала, что Юлия очень много старалась укротить против нас справедливое ее негодование, и что она ничего не щадила, чтоб оправдать на свой счет того и другого, самые письма твои содержат с изображением чрезвычайной любви, и некоторый род извинения, что от ней не скрылось; она не столько упрекает тебя злоупотреблением своей доверенности, сколько себя за неосторожность, что тебе оную позволила: она тебя столько почитает, что не думает, чтоб кто другой на твоем месте мог более тебя сопротивляться; она взыскивает твои проступки на самой добродетели. Она теперь понимает, говорит она, что такое есть честность столь похваляемая, которая не препятствует ни мало честному человеку влюбленному развращать, если можно, непорочную девицу, и без угрызения бесчестить все семейство для удовлетворения минутной страсти. Но к чему служит напоминать прошедшее? Должно стараться скрыть под вечным покрывалом сию ужасную тайну; истребить се, если можно, даже до малейшего следа, и благодаришь небо, что не осталось чувствительного знака. Тайна хранится между верными особами. Спокойствие всего того, что было тебе любезно, жизнь отчаянной матери, честь почтенного дому, собственная твоя добродетель, все от тебя еще зависит; все тебе предписывает твою должность; ты можешь исправить зло причиненное тобою; ты можешь показать себя достойным Юлии и оправдать ее проступок, расставшись с нею навсегда; и ежели твое сердце меня не обмануло, то ему не осталось ничего более, как только важность такой жертвы, чтобы могло отвечать сей любви, которая ее требует. Утверждаясь на всегдашнем моем почтении к твоим чувствам, и на том, что столь нежной союз должен умножишь их силу, я обещала твоим именем все то, что должен ты исполнишь и осмелься вывести меня из заблуждения, если я о тебе лишнее думала, или будь ныне таков, как ты быть должен. Тебе осталось принести в жертву твою любовницу или твою любовь одно другому, и показать себя самым слабым или добродетельнейшим из людей.
Сия несчастная мать хотела писать к тебе, она уже начинала. О Боже! сколько бы жестоких ударов терпел ты от горьких ее жалоб! Сколько бы ее трогающие укоризны раздирали твое сердце! Каким бы стыдом униженные просьбы ее тебя пронзали! Я изорвала сие убийственное письмо, которого бы ты не снес: я не могла видеть сей верх ужаса, чтоб мать унижала себя перед обольстителем своей дочери, по крайней мере, ты того достоин, чтоб не употреблять с тобой таких способов, кои изысканы для смягчения чудовище, и которые могут уморить с печали чувствительного человека.
Если б тут было первое усилие, которого бы любовь от тебя требовала, я могла бы усомниться об успехе, и колебаться в принадлежащем тебе почтении. Но жертва, какую уже ты принес в честь Юлии, оставив сию землю, уверяет меня в том, что ты прервешь и бесполезное сношение, для ее спокойствия. Первые добродетельные действа всегда самые трудные; и ты никогда не захочешь потерять цены за преодоление, которое столько тебе стоило, упорствуя подкреплять тщетную переписку, коей следствия ужасны для твоей любовницы, которая вам обеим не приносит никакого облегчения, и ни к чему иному не служит, как только продолжает бесплодные мучения того и другого. Не сомневайся более, сия Юлия, которая тебе была всего милее, не должна уже больше быть ничем для того, кого столько она любила; тщетно ты скрываешь от себя свои несчастия: ты потерял ее с самой той минуты, как с нею расстался. Или лучше сказать, небо похитило ее у тебя прежде, нежели она отдалась тебе, ибо отец обещал ее другому от самого своего возвращения; а ты совершенно знаешь, что слово сего неумолимого человека непреложно.
Каким образом ты ни располагай себя, невидимой рок противится вашим желаниям, и ты никогда не будешь владеть ею.
Единый выбор остается тебе сделать, или ввергнуть ее в бездну несчастий и бесславия, или почтить то, что в ней ты обожал, и возвратить ей вместо потерянного благополучия благоразумие, спокойствие, и, по крайней мере, безопасность, которой пагубные ваши узы ее лишили.
Сколько б ты был опечален, сколько бы терзался жалостью, если б мог видеть настоящее состояние сего несчастного друга, и упадок, в какой привели ее стыд и угрызения! Как цвет лица ее померк! В каком томлении ее приятности! Как все прелестные и сладкие ее чувствования погружаются в том только одном, что их снедает! Самое дружество в ней хладеет; едва ли уже разделяет она удовольствие, какое я нахожу ее видеть; и страждущее сердце ее не может ничего чувствовать, кроме любви и печали. Увы! куда девался сей характер, жаждущий любить и чувствительной, сей вкус столь чистой ко всему похвальному, сие столь нежное участие в горестях и утехах ближнего? Она еще, я признаюсь, искренна, великодушна, сострадательна; приятная привычка делать добро в ней не может истребиться, но то слепая только привычка, вкус без размышления. Она делает всё то же, но не с таким рвением; сии высокие чувствования ослабели, сей пламень божественный погас, сей ангел уже не что иное, как обыкновенная женщина. Ах! какую душу отнял ты у добродетели!
Письмо II
К ГОСПОЖЕ Д’ЕТАНГ
Пронзен горестью, которая во всю жизнь мою будет продолжаться, я упадаю к вашим ногам, не с тем, чтоб приносишь вам мое раскаяние, которое не может происходить от моего сердца, но чтоб загладить невольное преступление, оставляя все то, что могло составить сладость моей жизни. Как никогда человеческие чувствования не уподоблялись тем, которые обожаемая ваша дочь во мне произвела, так никогда не бывало жертвы равной с тою, какую приношу я почтеннейшей из матерей: но Юлия совершенно научила меня жертвовать благополучием должности: она подала мне весьма мужественной в том пример, дабы хотя один раз я умел ей последовать. Если б для излечения ваших скорбей довольно было моей крови, я пролил бы ее в молчании, и жалел бы, что не мог показать вам кроме такого слабого опыта моей преданности; но разорвать сладчайший, совершенно непорочной, священнейший союзе, какой только мог когда-нибудь соединять два сердца, ах! такое усилие, к которому вся вселенная не могла б меня принудить, вам только одной получить возможно!
Так, я даю слово жить в отдалении от ней столь долго, сколько вы определите; я удержусь ее видеть и к ней писать; я клянусь в том вашими дражайшими днями, толь нужными к сохранению ее жизни. Я подвергаюсь, не без страху, но без роптания всему, что вам для ней и для меня повелеть угодно будет. Я скажу еще более: что ее благополучие может облегчить мою горесть, и я умру доволен, если вы изберете ей достойного ее супруга. Ах! только бы его сыскали, и чтоб он мне смел сказать: я лучше тебя любить умею! Тщетно будет он иметь все то, чего у меня не достает; если он не имеет сердца моего, он не будет иметь ничего для Юлии. Но я более не имею, как только честное и нежное сердце. Увы! я ничего больше не имею. Любовь, которая уравнивает всё, не возвышает человека, а одни только чувствования. Ах! если б я смел внимать моим к вам чувствам, сколько бы раз говоря с вами, язык мой произнес сладкое имя матери!
Удостойте поверить клятвам, которые не будут тщетны, и человеку, которой не сотворен обманывать. Ежели я некогда мог во зло употребить ваше почтение, то я первому изменял самому себе. Сердце мое без испытания, не узнало прежде опасности как тогда уже, когда поздно было от нее избегнуть; и когда еще я не научился от вашей дочери жестокому искусству побеждать любовь самою любовью, которому потом она меня так совершенно научила. Истребите ваши страхи, я о том вас умоляю. Если кто на свете, кому бы ее спокойствие, ее благоденствие, ее честь были дороже, как мне? Нет, мое слово и мое сердце вам поруки в обязательстве, которое я даю именем моего знаменитого друга, и моим собственным. Никакая нескромность, будьте в том удостоверены, употреблена не будет, и я испущу последний вздох, не показав, какая печаль дни мои скончала. Утишите же снедающую вас горесть, от которой во мне она еще более умножается: отрите слезы, которые из меня вырывают душу; восстановите свое здоровье; возвратите нежнейшей дочери благополучие, от которого она для вас отказалась; будьте и сами счастливы ею: живите, наконец, чтоб заставить ее любить жизнь. Ах! невзирая на заблуждения любви, быть матерью Юлии, есть еще участь столь приятная, чтоб веселишься жизнью!
Письмо III
К ГОСПОЖЕ Д’ОРБЕ
прилагая к ней предыдущее
Возьми, жестокая, вот мой ответ. Читая его, утопай в слезах, если ты знаешь мое сердце, и если твое еще может чувствовать; но пуще всего не обременяй меня более сим немилосердным почтением, которое продаешь ты мне так дорого к мучению моей жизни.
Твоя ли варварская рука дерзнула разорвать сии сладкие узы, утвержденные в твоих глазах почти из детства, и в чем твое дружество, казалось, участвовало с таким удовольствием? Я уже столько несчастлив, как ты хотела, и сколько я могу быть. Но знаешь ли ты все зло, которое ты делаешь? Чувствуешь ли ты совершенно, что ты вырываешь у меня душу, что то, чего ты меня лишаешь, ненаградимо, и что легче сто раз умереть, нежели жить не друг для друга? Почто ты говорить мне о Юлиином благополучии? Может ли оно быть без сердечного удовольствия? Почто ты говоришь мне о опасности ее матери? Ах! что значит жизнь матери, моя, твоя, и даже ее самой? Что значит существование целого света в сравнении с сладчайшими чувствами, кон нас соединяли? Безрассудная и свирепая добродетель! Я повинуюсь жестокому твоему голосу; и ненавидя тебя, все для тебя делаю. Что приносят суетные твои утешения против лютейших мук душевных? Исчезни печальной идол несчастных, ты только умножаешь их бедствия, отнимая последнее прибежище, оставленное им счастьем. Я повинуюсь однако ж; так, жестокая, я повинуюсь: я сделаюсь, будет можно, нечувствителен и свиреп как ты; я позабуду всё, что было любезно мне на свете; я не хочу больше слышать ни произносить имени Юлии и твоего. Я не хочу больше приводить несносного о том воспоминания. Досада и непреодолимая злоба ожесточают меня против толиких превратностей. Непреклонное упорство займет во мне место мужества: дорого стоило мне быть чувствительным; лучше отказаться от человечества.
Письмо IV
ОТ ГОСПОЖИ Д’ОРБЕ
Ты написал ко мне отчаянное письмо; но оно показывает столько любви и добродетели в твоем поведении, что тем заглаживается горесть твоих жалоб: ты столько великодушен, что нельзя осмелиться тебя бранить. При всей вспыльчивости, когда так умеют жертвовать собою тому, что любят, тогда заслуживают более похвалы, нежели укоризны; и не взирая на твои брани, ты никогда мне не был столь любезен, как с тех пор, когда я узнала все, чего ты стоишь.
Благодари сию добродетель, которую ты чаешь ненавидеть, и которая для тебя делает больше самой твоей любви. Нет никого, даже до тетки, кою бы ты не пленил приношением, которого она чувствует всю цену. Она не могла прочесть твоего письма без жалости; она даже имела слабость показать его своей дочери; и насилие, какое делала бедная Юлия при сем чтении, чтоб удержать, свои вздохи и слезы, повергло ее в обморок.
Сия нежная мать, которую твои письма уже и так сильно поразили, начинает познавать по всему, что она видит, сколько ваши сердца выходят из общих правил, и что ваша любовь носит черты врожденной склонности, чего ни время, ни человеческие старания истребить не могут. Она, которой столь нужно самой утешение, охотно утешала бы дочь свою, если б от того не удерживала ее благопристойность; и я очень вижу, что она сама больше готова сделаться ее поверенною, вместо того чтоб не простить меня зато, что я была оною. Вчера не могла она удержаться и в ее присутствии, чтоб не сказать, может быть несколько и нескромно: ах! ежели бы только от меня зависело… хотя она остановилась и не окончила, однако я видела по тому, с какой горячностью Юлия поцеловала ее руку, что она то очень разумела. Я знаю также, что много разе она хотела говорить своему непреклонному супругу; но, может быть, опасность подвергнуть дочь свою ярости раздраженного отца, или собственный страх удерживали от того всегда по ее застенчивости; а слабость ее и страдания умножаются так чувствительно, что я боюсь увидеть ее прежде не в состоянии исполнить свое намерение, нежели она его хорошо расположит.
Как бы то ни было, невзирая на проступки, коих ты причиною, сия честность сердца, которая чувствуется в вашей взаимной любви, дает ей такое о вас мнение, что она полагается на ваше слово о пресечении вашей переписки, и не берет никакой предосторожности, чтоб примечать за дочерью прилежнее. Действительно, если б Юлия не соответствовала ее доверенности, то она была бы не достойна ее попечений, и надлежало б вас обеих удушить, если б вы еще были в состоянии обманывать лучшую из матерей, и во зло употреблять почтение, которое она к вам имеет.
Я не ищу возобновить в сердце твоем надежду, которой я сама не имею; но хочу показать тебе, как справедливо то, что которое мнение честнее, то и благоразумнее, и ежели еще может оставаться вашей любви некоторое прибежище, то оно состоит в жертвах, налагаемых вам честью и рассудком. Мать, родня, друзья, всё теперь на вашей стороне, кроме отца, которого может склонить сей общий голос, или уже все для вас погибло. Каковы бы ни были твои заклинания, которые минута отчаяния тебе внушила, однако ты нам сто раз доказал, что нет надежнее пути к благополучию, как путь добродетели. Если достигают до нее, она делает сей путь чистым, твердым и приятнейшим, если же и не удается, то она может одна наградить все утраты. Прими же прежнее свое мужество, будь опять сам собою. Если я хорошо знала твое сердце, то самой жестокой способ для тебя потерять Юлию, есть тот, чтоб быть недостойным получить ее.
Письмо V
ОТ ЮЛИИ
Ее уж больше нет. Глаза мои видели, как ее сомкнулись вечно; уста мои приняли последний ее вздох; мое имя было последнее слово ею произнесенное; последний взгляд ее на меня обратился. Нет, не жизнь то была, что она, казалось, оставляла; я очень мало ее умела сделать ей приятною; а казалось, что от меня одной она отторгалась. Она видела меня без руководства и безе надежды, обремененную несчастиями и проступками: умереть для нее было ничто, и ее сердце ни о чем больше не стенало как о томе, что покидало дочь в таком состоянии. Справедливую имела она причину. Чего было жалеть ей на земли? Что могло здесь стоить в глазах ее бессмертного воздаяния, ожидающего ее в небесах, за ее кротость и добродетели? Что ей было делать в свете, как только оплакивать мое посрамление?
Душа чистая и непорочная, достойная супруга, и мать беспримерная, ты живешь ныне в селении славы и блаженства; ты живешь, а я преданная раскаяниям и отчаянию, лишенная на всегда твоих попечений, твоих советов, твоих нежных ласк, я умерла уже для благополучия, для спокойствия, для невинности! Я ничего более не чувствую, как твою утрату; я ничего кроме стыда моего не вижу; жизнь моя не что иное, как только мука и печаль. О мать, нежная мать моя; увы, я больше тебя мертва!
Боже мой! какой восторг заблуждает несчастную, и заставляет забывать, на что я решилась? Перед кем я проливаю мои слезы и стенания? Перед тем жестоким, который их причинил? С тем, кто творец несчастий моей жизни, я смею их оплакивать? Так, так, бесчеловечный, разделяй мучения, которые ты меня терпеть заставил. От тебя пронзила я грудь матери, стени от мук нанесенных мне тобою, и чувствуй со мной ужас отцеубийства, которого ты был виновник. Чьим глазам я смею показаться, быв столь презренна? Кому открою мою низость, в удовлетворение моих угрызений? Кто другой, кроме сообщника в моем преступлении, может так знать их? Самая несносная казнь моя быть обвиняемой только своим сердцем, и видеть, что приписывают еще добродетельным чувствованиям порочные слезы, которые нестерпимое раскаяние извлекает. Я видела, я видела с трепетом, как ядовитая скорбь отравляла последние дни огорченной моей матери и ускоряла ее смертью. Тщетно жалость ее ко мне удерживала признаться; тщетно хотела она приписывать умножение своей болезни произведшей ее причине; напрасно Клера старалась подтверждать тоже. Ничто не могло обмануть моего сердца терзаемого тоской: и к вечному мученью моему, я не истреблю до гроба ужасной мысли, что я сократила жизнь той, которой я должна своею.
О ты, которого небо наслало в своем гневе, чтоб сделать меня ненастною и виновною, прими в последний раз в свои недра слезы, коих ты творец. Я не прихожу более как прежде, разделять с тобой горести, которые нам были общи; прими вздохи последнего прощанья, которые вырываются против моей воли. Все уже свершилось; власть любви исчезла в душе, преданной единому отчаянию: я посвящаю остаток дней моих на то, чтоб оплакивать достойнейшую мать; я принесу ей в жертву те чувствования, которые стоили ей жизни; я буду весьма благополучна, когда сей победой могу загладить все то, что они заставили ее терпеть. Ах! если бессмертный дух ее может проникнуть в глубину моего сердца, он увидит, что жертва мною ему приносимая, не во все его не достойна. Разделяй усилие, которое ты сделал мне необходимым. Если еще в тебе осталось некоторое почтение к памяти сколь сладкого, столь и вредного союза, им я тебя заклинаю убегать меня навсегда, не писать ко мне более, не ожесточать моих угрызений, и дать мне позабыть, буде то можно, что мы были друг для друга. Да глаза мои тебя больше не увидят; да не услышу я больше твоего имени; да воспоминание о тебе не возмутит моего сердца. Я смею говорить еще именем любви, которая не должна уже существовать: к толиким причинам к сокрушению не прибавь еще, чтоб я увидела презренными последние ее просьбы. Прости же в последний раз, единственный и любезный… Ах, безрассудная!.. Прости навеки.
Письмо VI
К ГОСПОЖЕ Д’ОРБЕ
Наконец завеса уже разодрана; сие долгое мечтание исчезло; погасла сия сладкая надежда; мне не остается ничего в пищу от вечного пламени, как воспоминание горестное и приятное, которое подкрепляет мою жизнь, и питает мучения тщетным чувствованием благополучия, которого уже более нет.
Правда ли, что я вкушал высочайшее блаженство? То ли я существо, которое было некогда счастливым? Кто может чувствовать то, что я терплю, не для того ли и рожден, чтоб терпеть вечно? Кто мог наслаждаться благом, какого я лишился, может ли тот еще жить, его лишившись? И чувства столь противные могут ли рождаться в том же сердце? Дни утех и славы, нет, вы были не для смертного! Вы были столь приятны, что не должно было вам в забвении исчезнуть. Сладкий восторг поглощал все ваше продолжение, и собирал как вечность в одну точку. Не было для меня ни прошедшего, ни будущего: я наслаждался вдруг тысячи веков утехами, которые, увы! как молния сокрылись! Сия вечность благополучия была только одно мгновение моей жизни. Бремя возвратило опять свою медленность в минуты моего отчаяния, и скука измеряет продолжительными годами несчастные остатки дней моих.
А к совершению того, чтоб они были мне несносны, чем больше угнетают меня печали, тем более все то, что было мне любезно, кажется, меня оставляет. Может быть, что ты еще меня любишь, но другие попечения тебя отводят, другие должности занимают.
Мои жалобы, которые ты прежде слушала с участием, стали теперь нескромны. Юлия, Юлия сама теряет мужество и меня оставляет. Горестные угрызения выгнали любовь. Все для меня переменилось; мое одно лишь сердце всегда то же, и мой рок тем ужаснее.
Но нужно ли, что я есть и чем быть должен? Юлия страждет, время ли о себе думать? Ах! ее скорби ожесточают мои муки. Так, я лучше бы желал, чтоб она перестала меня любить и была благополучна… перестать меня любить!.. надеется ль она?.. Никогда, никогда. Напрасно мне запрещает она себя видеть и к себе писать. Не избавляя себя мучения, увы! она отнимает у себя утешителя! Потеря нежной матери должно ль ее лишить еще нежнейшего друга? Чает ли она облегчить свои муки, их умножая? О любовь! или можно на твой счет отмстить природу?
Нет, нет; тщетно хочет она меня забыть. Может ли нежное ее сердце от моего отделиться? Не удержу ли я его против ее воли? Позабываются ли такие чувства, какие мы ощущали? И возможно ль их воспоминать, еще не ощущая? Любовь торжествующая сделала несчастие ее жизни; а любовь побежденная сделает ее еще больше жалости достойною. Она будет провождать дни свои в тоске, мучась вдруг тщетными сожалениями и тщетными желаньями, не мочь никогда удовольствовать ни любви, ни добродетели.
Не думай, однако ж, чтоб жалея о ее заблуждениях, я их не чтил. После толиких жертв, поздно уже не повиноваться. Когда она повелевает, то сего довольно; она не услышит больше о моем имени. Суди, ужасен ли мой рок! Самая жестокость моего отчаяния не в том, чтоб от нее отказаться. Ах! в ее сердце лютейшие мои болезни, и я более терзаюсь ее несчастьем, нежели собственным. Ты, которую она больше всех любит, и ты одна, по мне, которая достойно любить ее умеешь; Клера, дражайшая Клера, ты единое добро, какое ей остается. Оно столь драгоценно, что может лишение всех других сделать ей сносным. Замени ей и те утешения, кои у нее отняты, и те, коих она сама себя лишает; пусть божественное дружество займет вдруг у нее место нежности материной и любовника, и приятности всех чувств, долженствовавших составлять ее благополучие. Пусть она им наслаждается, буде возможно, за какую бы то цену ни было; пусть возвратит тишину и спокойствие, которые я у нее похитил; я меньше буду чувствовать мучения, кои она мне оставила. Когда я стал уже ничто в собственных глазах моих, когда мой жребий влачишь жизнь, а для нее умереть, то пусть она считает, что меня уж больше нет: я согласен, если сия мысль сделает ее спокойнее. Да возвратит она с тобою первые свои добродетели, первое свое благополучие! Да будет она опять всем тем чрез твои старания, чем без меня была!
Увы! она была дочь, а теперь не имеет больше матери! Вот урон, который ничем не наградим, и о котором никогда нельзя утешиться, если им можно укорять себя. Колеблемая совесть ее требует от нее нежной и любезной ее матери, и в такой жестокой скорби ужасные угрызения присоединяются к ее горестям. О Юлия! сие ненавистное чувство должно ли быть тебе известно? Ты, которая была свидетелем болезни и последних минут сей несчастной матери, я тебя прошу, тебя заклинаю, скажи вине, что я должен о том думать. Терзай сердце мое, если я виновен. Ежели печаль от наших проступков свела ее в гроб, то мы два чудовища недостойные жизни; и помышлять об узах толь зловредных, как и видеть свете, есть уже преступление. Нет, я смею думать, что столь чистый пламень не мог произвести толико гнусных действий. Любовь внушала нам несравненно благороднее чувства, чтоб возможно было из них произойти злодеяниям душ бесчеловечных. Небо, небо! будешь ли ты неправосудно? И та, которая жертвовала своим благополучием творцам дней своих, заслуживает ли, что стоила мне жизни?
Письмо VII
ОТВЕТ
Как можно уменьшить к тебе любовь, вседневно умножая почтение? Как могу я истребить прежние мои к тебе чувства, когда ты всякой день заслуживаешь новые? Нет, мой любезной и достойной друг, все то, что мы были друг для друга с первой нашей молодости, мы будем и во весь остаток нашей жизни; и ежели взаимная наша привязанность не умножается, то потому что уже более умножиться не может. Вся разность в том, что я тебя любила как брата, а теперь люблю как сына; ибо хотя мы обе тебя моложе, и при том твои ученицы, однако я тебя несколько и нашим учеником считаю. Научая нас мыслить, ты научился от нас быть чувствителен; и чтоб ни говорил твой философ английский, а сии наставления одно другого стоят: ежели рассудок составляет человека, то чувствование его руководствует.
Знаешь ли ты, от чего кажется, что я переменила с тобой поступок? Не от того, поверь мне, чтоб мое сердце не было всегда равно; а от того, что состояние твое переменилось. Я благоприятствовала вашей страсти до тех пор, пока оставался еще некоторой луч надежды. Но се того времени, как упорство твое получить Юлию, делает ее только несчастною, к вреду бы твоему служило говорить о толи с тобою. Я лучше хочу, чтоб ты был меньше жалости достоин, хотя бы тем и умножилось твое неудовольствие. Когда общее благополучие стало невозможным, то искать его в благополучии того, кто мил, не есть ли все, что остается делать любви безнадежной? Ты не только то чувствуешь, великодушной друг мой, ты исполняешь в самых плачевных жертвах то, чего не делал никогда любовник верной. Отказавшись от Юлии, ты покупаешь покой ее ценою своего покоя, и для нее себя позабываешь.
Едва смею я сказать тебе вздорные мысли, какие мне после сего приходят; однако они утешительны, что меня и ободряет их открыть. Во-первых, я думаю, что прямая любовь имеет такое же преимущество как добродетель, что она награждает за все, чем ей жертвуют, и что наслаждаются некоторым образом в лишениях на себя налагаемых, самым чувствованием того, чего они нам стоили, и причиной, которая нас к тому побуждает. Ты докажешь, что Юлия была тобой столько любима, как она того достойна, и чем более ты станешь любить ее, тем будешь счастливее. Сие превосходное самолюбие, которое умеет воздавать за все трудные добродетели, присоединит свою прелесть к прелестям любви. Ты себе скажешь: я умею любить, с удовольствием продолжительнее и нежнее, которого бы ты не мог чувствовать, говоря: владею тем, что мне любезно. Ибо сие последнее истребляется наслаждением; но первое всегда пребывает; и ты еще им будешь наслаждаться, когда даже не станешь и любить.
Сверх того, если справедливо, как Юлия и ты мне много раз говаривали, что любовь есть самое сладчайшее чувствование, какое только может входить в человеческое сердце, тогда все то, что его продолжает и укрепляет, даже ценою бесчисленных страданий, есть еще добро. Ежели любовь есть желание, которое усиливается препятствиями, как вы же говаривали, то не хорошо, чтоб она была удовольствована; лучше продолжаться ей в несчастиях, нежели погаснуть среди утех. Ваша любовь, я знаю, претерпела опыт обладания, времени, разлуки, и мучения всех родов, она преодолела все препятствия, кроме труднейшего из всех, то есть, не иметь ничего более, что побеждать, и питаться единственно самой собою. Вселенная никогда не видела страсти, которая бы выдержала такой опыт; какое же право имеешь ты надеяться, чтоб твоя страсть могла его снести? Бремя присоединило бы к скуке продолжительного обладания старость и упадок красоты: но оно, кажется, остановилось вашей разлукой вам благоприятствовать; вы будете всегда в цвете лет друг для другая вы, будете непрестанно видеть себя такими, как вы расставались; и сердца ваши, соединенные до гроба, продлят в сладком мечтании вашу молодость с вашею любовью.
Если б ты не был счастлив, непреодолимое беспокойство могло бы тебя мучить; сердце твое воздыхая жалело бы о утехах, коих оно достойно было; пламенное воображение твое непрестанно требовало бы от тебя тех приятностей, коими ты не наслаждался. Но любовь не имеет таких сладостей, какими бы она тебя не наградила; и чтоб сказать твоими словами, ты истощил в продолжение одного года утехи целой жизни. Вспомни о том письме столь страстном, писанном на другой день дерзкого свидания. Я читала его с движением, которое мне было неизвестно: но в нем не видно непременного состояния души смягченной, а только совершенное беспамятство сердца, горящего любовью и упоенного сластолюбием. Ты утверждал сам, что не испытываются подобные восторги два раза в жизни, и что насладившись ими должно умереть. Тогда-то, мой друг, было совершенство страсти; и хотя бы счастье и любовь все для тебя сделали, однако твой пламень и благополучие к упадку только бы склонялись. Сие мгновение было также началом и твоего несчастия, и твоя любовница была у тебя отнята, в ту минуту, как скоро ты не мог уже новых чувств от ней вкушать; но судьба как будто хотела защитить твое сердце от неминуемого истощения, и оставить тебе в воспоминание прошедших утех твоих, удовольствие сладостнее всех тех, коими бы еще мог ты наслаждаться.
Утешься же о утрате такого добра, которое бы от тебя всегда ушло, и при том лишило бы тебя и того, которое тебе осталось. Благополучие и любовь исчезли бы вдруг; по крайней мере, ты сохранил чувствование: не вовсе лишаются тогда утех, когда еще любят. Образ погасшей любви ужаснее для нежного сердца, нежели образ любви несчастной; и отвращение от того, чем обладают, есть состояние во сто раз хуже сожаления о томе, чего лишаются.
Ежели бы укоризны, кои огорченная сестра моя делает себе о смерти матери, были основательны, я признаюсь, что сие жестокое воспоминание отравляло бы память вашей любви; и столь вредная мысль навсегда бы погасить ее долженствовала: но не верь горестям ее, они ее обманывают; или справедливее сказать, мечтательная причина, чем она их ищет увеличить, есть только предлог для оправдания их излишества. Сия нежная душа всегда боится, что не довольно чувствует печали; и находит некоторой роде удовольствия, прибавлять к чувствованию муке своих все то, что может их горестнее сделать. Будь уверен, что она себя обманывает; и сама против себя нечистосердечная, Ах! Если б она точно думала, что прекратила дни своей матери, могло ль бы снести ее сердце столь ужасные угрызения? Нет, нет, мой друг: она бы не оплакивала, а последовала бы за нею. Болезнь Госпожи д’Етанг очень известна; у нее была водяная болезнь в груди, от которой она не могла излечиться, и уже отчаивались в ее жизни еще прежде открытия вашей переписки. Справедливо, что она приключила ей жестокую печаль; но сколько удовольствий заглаживали зло, от того произошедшее! Сколь утешительно было для сей нежной матери, стенающей о проступках дочери своей, видеть, коликими добродетелями были они искуплены, и удивляться душе ее, оплакивая ее слабость! Как сладко было ей чувствовать, сколько она была от нее любима! Какое неутомимое усердие! Колико беспрерывных попечений! Какая неусыпная прилежность! Какое отчаяние за то, что ее опечалила! Сколько сетования, сколько слезе, какие трогающие ласки, какая не истощаемая чувствительность! На глазах дочери изображалось все то, что мать претерпевала; она услуживала ей днем, просиживала над ней ночи: от ее рук получала она все вспоможения: ты бы подумал, что видишь другую Юлию; природная нежность ее исчезла; она сделалась сильною и крепкою; самые трудные услуги ей ничего не стоили, как будто бы душа ее давала ей новое тело: она делала все, а казалось, ничего не делает; она была везде и от нее не отлучалась: ее находили всегда на коленях возле материной постели, уста ее непрестанно были прилеплены к ее руке, всегда стеня или о своем проступке, или о болезни своей матери, и соединяя сии два чувства к умножению печали. Я не видела никого из входящих в последние дни в ту комнату, кто б ни был поражен до слез сим плачевным зрелищем. Тут видно было, какое усилие делали сии два сердца для теснейшего соединения в минуту горестной разлуки. Тут видели, что одно только сожаление расстаться мать и дочь занимало, и что жить и умереть было для них равно, только б могли они или остаться иль свет покинуть вместе.
Вместо того, чтоб принимать мрачные мысли Юлиины, будь уверен, что все то, чего возможно надеяться от человеческой помощи и от утешений сердечных, было употреблено с ее стороны к облегчению болезни ее матери, и по справедливости одна только Юлиина нежность и старания сохранили нам ее доле, нежели бы без того мы могли успеть. Тетка сама говаривала мне много раз, что последние дни ее были самые сладчайшие минуты в ее жизни, и что единого только благополучия дочери не доставало к совершенному ее благополучию.
Если должно приписать смерть ее печали, то оная имеет источнике гораздо далее, и одному ее супругу должно то причесть. Быв долго непостоянен и ветрен, он расточал жаре своей молодости ко многим предметам, меньше достойным нравиться, нежели добродетельная его подруга: а хотя лета и возвратили его к супруге, однако он всегда употреблял се нею ту непреклонную суровость, коею неверные мужья имеют привычку умножать свои обиды. Бедная сестра моя то испытала. Суетное кичение благородством и сей грубый и ничем несмягчаемый характер, сделали твои и ее несчастья. Мать ее, которая всегда имела к тебе уважение, и которая тогда узнала вашу любовь, когда уже поздно было ее гасишь, очень долго сносила печаль втайне, не могши победишь ни страсти своей дочери, ни упрямства своего мужа, и, быв первою причиною зла, которого излечить была не в состоянии. Когда ей попались твои письма, которые ей открыли, до чего вы употребили во зло ее доверенность, тогда, желая все сохранить, боялась она всего лишиться, и подвергнуть опасности дни своей дочери для восстановления ее благополучия. Много раз испытывала она своего мужа без всякого успеха. Много раз хотела отважиться на совершенную доверенность и показать ему во всем пространстве его должность; но страх и застенчивость всегда от того ее удерживали. Она откладывала, пока еще могла говорить; а когда хотела, тогда было уже поздно; силы ей изменили; и она умерла с сею несчастною тайною; а я, ведая нрав сего сурового человека, но не зная, сколько бы чувства природы могли его смягчить, я теперь покойна, видя по крайней мере Юлиину жизнь в безопасности.
Все то ей известно; но сказать ли тебе, что я думаю о мнимых ее угрызениях? Любовь хитрее ее. Поражена сожалением о матери, она хотела бы тебя забыть, но не взирая на то, любовь тревожит ее совесть и принуждает о тебе мыслить. Любовь хочет, чтоб ее слезы относились к тому, кого она любит. Она не смеет более заниматься собственно о тебе напоминанием; и любовь принуждает ее еще хотя чрез раскаяние тобою заниматься. Любовь обольщает ее с таким искусством, что она лучше хочет умножать свое страдание, лишь только бы и ты входил в причины ее мук. Тебе, может быть, непонятны движения ее сердца: однако тем не меньше они естественны; ибо ваша любовь хотя равна силою, но различна в действах. Твоя стремительна и пламенна, ее наполнена кротости и нежности: твои чувствования изливаются с силою; а ее к ней самой возвращаются, и, проницая существо души ее, заражают и переменяют его нечувствительно. Любовь оживляет и подкрепляет твое сердце, но ее приводит в слабость и уничижает; все силы его ослабели, твердость исчезла, погасло мужество, и добродетель его стала уже ничто. Но толико героических действ не вовсе погибли, хотя на время и престали: решительная минута может возвратить им всю силу, или истребить их невозвратно. Если она сделает еще один шаг к отчаянию, то она погибнет; если же сия превосходная душа на одно мгновение возвысится, она будет величественнее, сильнее, добродетельнее, нежели была прежде, и не должно уже будет опасаться вторичного падения. Верь мне, дражайший друг мой; умей почитать в сем опасном состоянии то, что было тебе любезно. Все, что ей от тебя приходит, хотя бы то было и против самого тебя, не может быть для нее меньше, как смертельно. Если ты будешь в том упорен, чтоб ее не оставить, то можешь легко восторжествовать; но тщетно будешь ты надеяться владеть той же Юлией, ты не найдешь ее уж больше.
Pulsuz fraqment bitdi.