Kitabı oxu: «Книга чая»
© Перевод. И. Родин, 2023
© Перевод стихов. Н. Сидемон-Эристави, 2023
© ООО «Издательство АСТ», 2023
* * *
Книга чая
I. Чашка для человечества
Прежде чем стать всеобщим напитком, чай использовался в Китае в VIII в. как лекарственное средство, о нем слагали стихи, а чайные церемонии превратились в изысканное развлечение. В XV в. в Японии его возвысили до религии эстетизма, чаизма (teaism), культа, основанного на восхищении красотой в окружении мерзостей каждодневного существования и несущего с собой чистоту и гармонию, таинства общего милосердия и романтизма общественного устройства. По существу, это поклонение несовершенству, то есть мягкая попытка завершить то, что возможно во всем этом невозможном, которое мы понимаем как жизнь.
Философия чая – это не только эстетизм в обычном значении данного слова, но еще и выражение того общего, что существует между этикой и религией, нашей цельной точкой зрения на человека и природу; это и гигиена, поскольку принуждает к чистоплотности; это и экономический аспект, так как демонстрирует, что простота предпочтительнее вычурности и роскоши; это и моральная геометрия в той мере, в какой она определяет соотношение сил, явлений и предметов во Вселенной. Эта философия представляет истинный дух восточной демократии, потому что превращает всех в аристократов вкуса.
Долгая изоляция Японии от остального мира привела к углубленному самоанализу и оказалась в высшей степени благоприятной для развития чаизма. Жилище и обычаи, одежда и кухня, фарфор, лаки, живопись, даже литература – все подверглось его влиянию. Ни один знаток японской культуры не мог игнорировать его существование. Он пропитывает элегантностью гостиные аристократии, входит в жилища простолюдинов. Наши крестьяне научились составлять цветочные композиции, а даже самые бедные рабочие – приветствовать скалы и водные потоки. В нашей обиходной речи встречается выражение «в нем нет чая», когда мы говорим о ком-то бесчувственном, черством, равнодушном. Про безудержного эстета, который, не обращая внимания на то, что его личная драма сиюминутна, ведет себя несдержанно, предается безумству чувств, мы говорим, что в нем «слишком много чая».
Иностранцу может показаться это весьма необычным: что за буря в чайной чашке! – но когда мы поразмыслим над тем, как все-таки мала чаша радостей человеческих, как быстро наполняется она слезами, как легко осушается до дна в нашей невосполнимой жажде бесконечного, тогда не будем осуждать себя за то, что придаем так много значения чайной чашке. Поклоняясь Бахусу, мы слишком легко приносим жертвы, даже преображаем кровавый образ Марса. Почему бы не сконцентрироваться на королеве камелий и не насладиться теплой волной сочувствия, исходящего от ее алтаря? В жидком янтаре, который наполняет чашку из костяного фарфора, посвященному может открыться сладость сдержанности Конфуция, острота Лао-Цзы и неземные ароматы самого Будды Шакьямуни.
Те, кто не может ощутить ничтожество великого в себе, не всегда способны заметить величие ничтожества в других. Средний представитель Запада в своем лощеном самодовольстве увидит в чайной церемонии лишь очередной пример из тысячи и одной странности, которые для него определяют привлекательность и инфантилизм Востока. Он был готов рассматривать Японию как варварскую страну, пока она доставляла удовольствие своими изысканными мирными искусствами, но после того, как Страна восходящего солнца устроила массовую бойню на полях сражений в Маньчжурии, стал называть ее цивилизованной. В последнее время было опубликовано множество комментариев к кодексу самурая – искусству смерти, который заставляет наших солдат ликовать, когда они приносят себя в жертву, и почти никакого внимания не было проявлено к чаизму, который так много говорит о нашем искусстве жизни. Пусть лучше мы останемся варварами, если наше желание превратиться в цивилизованных будет основываться на отвратительном воспевании войны. Придется дожидаться того момента, когда нашему искусству и идеалам будет оказано должное уважение.
Когда же Запад начнет понимать Восток или хотя бы попытается понять? Мы, азиаты, часто приходим в ужас от странной паутины, сотканной из фактов и фантазий, касающихся нас. Нас изображают как неких существ с измененным из-за благовоний лотоса сознанием. Это не что иное, как бессильный фанатизм или какой-то иной вариант низменного сладострастия. Индийская духовность осмеивается как невежество, китайская рассудительность – как глупость, японский патриотизм – как результат фатализма. Говорилось даже, что у нас низкая чувствительность к боли и ранениям за счет примитивности нашей нервной организации!
Да и почему бы не развлечься на наш счет? Но Азия возвращает комплимент. Появится и другая пища для веселья, если вы узнаете, что мы придумываем и пишем о вас. Тут есть и великолепные виды на будущее, и неосознанное почтение, и молчаливое негодование в адрес всего нового и неопределенного. Вас перегружают достоинствами, чересчур рафинированными, чтобы им завидовать, и обвиняют в преступлениях чересчур карикатурных, чтобы их осудить. Еще в глубокой древности наши писатели – мудрые люди, если кто знает – шокировали мир сообщениями, что вы прячете где-то под своей одеждой покрытые густой шерстью хвосты и на завтрак порой едите фрикасе из новорожденных младенцев! Мало того, у нас имелось и кое-что похлеще: мы привыкли относиться к вам как к самым непрактичным представителям человеческой расы на земле, потому что вы учили тому, чего никогда не делали сами.
Среди нас подобные недоразумения быстро разрешались. Торговля открыла дорогу европейским языкам в восточные порты. Молодые люди из Азии толпами отправляются в западные колледжи в погоне за современным образованием. Наше понимание не проникает в глубь вашей культуры, но мы, во всяком случае, хотим учиться. Некоторые из моих соотечественников слишком усердно перенимали ваши обычаи и правила этикета, полные иллюзий, что, покупая жесткие воротнички и шелковые цилиндры, они приобретают достижения вашей цивилизации. Жалкие и не вызывающие ничего, кроме презрения, в своей манерности они доказывают тем самым, что мы готовы на коленях ползти на Запад. К сожалению, отношение Запада неблагоприятно для понимания Востока. Христианские миссионеры приходят, чтобы транслировать, а не воспринимать. Ваши сведения базируются на скудных переводах мизерного количества произведений нашей необъятной литературы, если не на недостоверных анекдотах каких-то заглядывавших к нам путешественников. Весьма редко случается, когда такие литераторы, как обладающий рыцарственным пером Лафкадио Хирн1 или автор трактата «Шесть систем индийской философии» М. Мюллер (р. 1823) оживляют темноту Востока, изображая наши реальные чувства.
Возможно, своим многословием я обнаруживаю невежество в отношении чайного культа. Вежливость требует, чтобы вы говорили лишь то, что от вас ожидают, и не более, но я не отношусь к слишком уж совестливым чаистам. Взаимное непонимание между новым и старым принесло уже столько вреда, что можно даже не извиняться за ту каплю, что добавляется во благо улучшения взаимопонимания. Начало XX в. будет избавлено от зрелища кровавой войны, если Европа снизойдет до того, чтобы узнать Азию лучше. Какие ужасные последствия для всего человечества заключены в высокомерном пренебрежении к восточным проблемам! Европейский империализм, который не гнушается лить слезы по «желтой жемчужине», не хочет понять, что в Азии тоже может пробудиться жестокость по отношению к «белым несчастьям». Можете высмеивать нас за то, что в нас «слишком много чая», а разве мы не можем считать, что у вас на Западе, в вашем устройстве, «нет чая» вообще?
Давайте сделаем так, чтобы континенты перестали набрасываться друг на друга с эпиграммами, и будем печальнее, если не мудрее, в достижении взаимной выгоды на половине полушария. Наше развитие шло разными курсами, и тем не менее нет причины, почему мы не можем дополнять друг друга. Вы осуществляете экспансию вширь, расплачиваясь за это общей агрессией; мы творим гармонию, которая слаба перед ее лицом. Можете ли вы поверить в то, что Восток в определенном смысле куда состоятельнее Запада?
Довольно странно, что человечество встречается пока в чайной чашке. Это единственная азиатская церемония, которая удостаивается вселенского пиетета. Белый человек с усмешкой воспринимает нашу религию, нашу мораль, но без колебания принимает в руки чашку с коричневым напитком2. Чай во второй половине дня сегодня стал важной составляющей западного общества. В тихом позвякивании блюдца о поднос, в мягком шуршании женского гостеприимства, в общем разговоре о сливках и сахаре – во всем этом мы видим культ чая, который для нас существует вне всяких сомнений. Философская сдача гостя на милость судьбы, которая зависит исключительно от качества заварки, свидетельствует о том, что в данном простом случае дух Востока одержал верх.
Считается, что самое раннее упоминание о чае в европейских документах было найдено в отчете арабского путешественника, в котором сообщалось, что после 879 г. главным источником дохода в Кантоне была пошлина на соль и чай. Марко Поло фиксирует случай отставки китайского министра финансов в 1285 г. из-за того, что тот произвольно повысил пошлину на чай3. Это была эпоха Великих открытий4, когда европейцы стали больше узнавать о Дальнем Востоке. В конце XVI в. голландцы привезли к себе новость, что на Востоке из листьев кустарника приготовляют приятное питье. Путешественники Рамузио (1559), Алмейда (1576), Маффено (1588), Тарейра (1610) также упоминают о чае. В 1610 г. корабли Голландской Ист-Индской компании привезли первый чай в Европу. Во Франции о нем узнали в 1636 г., до России он добрался в 1638-м5, Англия восторженно приветствовала его в 1650-м: «Это прекрасный тонизирующий напиток, одобренный врачами».
Как и все новое и прекрасное, популяризация чая столкнулась с сопротивлением. К ярым противникам чая принадлежал Генри Сэвил6, который назвал сам процесс употребления напитка грязным обычаем. Джонас Хенвей («Очерк о чае», 1756) в вину напитку поставил низкорослость: заявил, что после употребления чая мужчины теряют в росте и привлекательности, а женщины – свою красоту7. Сначала цена (примерно 15–16 шиллингов за фунт) мешала популяризации чая и превратила его потребление в «привилегию высокого обращения и развлечения, предназначенных для принцев и вельмож». Однако назло подобным препонам обычай пить чай распространился с удивительной быстротой. В первой половине XVIII в. лондонские кофейни на самом деле превратились в чайные, в места, посещаемые такими остряками, как, например, Джозеф Аддисон8 и Ричард Стил9, приятно проводившими время за «чайным блюдцем». Напиток очень скоро превратился в жизненную необходимость, а стало быть – облагался налогом. В этой связи мы напоминаем о том, сколь важную роль это сыграло в современной истории. Американская колония отказывалась выступать против метрополии, пока человеческое терпение не дало сбой под тяжестью налогов, которыми обложили чай. Американская независимость ведет отсчет с того момента, когда ящики с чаем побросали в воды Бостонской гавани10.
Во вкусе чая присутствует неуловимый шарм, который делает его неотразимым и достойным идеализации. Западные юмористы тут же начали смешивать благоухание своих мыслей с его ароматом. В нем не было ни надменности вина, ни самоуверенности кофе, ни жеманной невинности какао. Уже в 1711 г. «Спектейтор» писал: «По этой причине особым образом мне хотелось бы порекомендовать свои размышления всем приличным семьям, которые, отложив дела, каждое утро уделяют час времени чаю и хлебу с маслом, и на полном серьезе посоветовать ради их благополучия приказывать пунктуально подавать себе эту газету и сделать ее составной частью чаепития». Сэмюэл Джонсон11 описывал себя как «стойкого и бесстыдного любителя выпить чаю, который за двадцать лет разбавлял свою еду только настоем этого обворожительного растения, который развлекает себя чаем по вечерам, чаем утешает себя в полночь и с чаем встречает утро».
Чарлз Лэм12, открытый сторонник чая, озвучил истинную ноту, которую уловил в чаизме, когда написал, что величайшее наслаждение из известных ему – это сделать доброе дело, но тайно, и узнать об этом случайно. Чаизм – это искусство скрывать красоту, которую ты можешь обнаружить, или предположить, что никогда не осмелишься ее открыть. А еще это возвышенный секрет умения посмеяться над собой, спокойно и без купюр, чем, собственно, и является юмор сам по себе: философской улыбкой. В этом смысле всех истинных юмористов можно было бы назвать чайными философами – Теккерея, к примеру, и, конечно, Шекспира13. Поэты эпохи декаданса (когда мир не находился в эпохе декаданса?) через свой протест против материализма открыли дорогу к чаизму. Возможно, в наши дни это превратилось в скромное созерцание несовершенства, в котором Запад и Восток смогут взаимно утешиться.
Даосисты утверждают, что во времена великого начала Не-Начал Дух и Материя встретились в смертельной схватке. В конце концов, Желтая империя отпраздновала свой триумф над Шуюном, демоном темноты и подземелья. В смертельной агонии этот колосс ударился головой о солнечный свод и разбил вдребезги нефритовый голубой купол. Звезды сдвинулись со своих мест, Луна бесцельно бродила по пустынным расщелинам ночи. В отчаянии желтый император попытался починить небеса14, но все было напрасно. И тут на краю Восточного моря появилась королева, с хвостом дракона и в ослепительных огненных доспехах, божественная Ниука, голову которой украшали рога. В котле она сварила пятицветную радугу и восстановила китайское небо. Но также известно, что Ниука забыла заделать две крохотные трещины в голубом небесном своде. Это стало началом дуализма в любви – две души перемещаются в пространстве и не могут обрести покой, пока не найдут друг друга и не дополнят Вселенную. Каждый заново строит свои небеса надежды и мира.
Небо современного человечества действительно разбито в циклопической битве за богатство и власть. Мир пробирается на ощупь во тьме эгоизма и пошлости. Нечистая совесть покупает знания, добро совершают ради выгоды. Восток и Запад, как два дракона, которых бросили в бурное море, тщетно стараются добыть жемчужину жизни. Нам опять нужна Ниука, чтобы преодолеть великое опустошение; мы ждем великого Аватара. А пока давайте сделаем глоток чаю. Закатное солнце освещает бамбуковые заросли, фонтаны сладко журчат, шелест сосен отзывается в шуме нашего чайника. Давайте помечтаем об исчезновении и задержимся среди прекрасной глупости вещей.
II. Школы чая
Чай нуждается в руке мастера, который выведет на свет его самые благородные качества и превратит в произведение искусства. Есть чай хороший и плохой, как есть шедевры и копии, оригиналы и подделки. Не существует какого-то единого рецепта для приготовления совершенного чая, как не существует правил для создания гениального произведения живописи. Каждая подготовка листьев обладает своей индивидуальностью, особым родством с водой и жаром, воспоминаниями, передаваемыми по наследству, своей манерой поведать историю. В чае всегда должна присутствовать истинная красота, хоть мы особо и не страдаем от того, что общество упорно не желает признавать этот простой и фундаментальный закон для искусства и для жизни. Ли Цинчжао, китайский поэт эпохи Сун (960–1279), с печалью отмечал, что современный мир уродуют три прискорбные тенденции: когда талантливую молодежь портят неправильным образованием; когда происходит деградация изящной живописи из-за вульгарного восхищения ею, когда неправильно приготовленный прекрасный чай превращается в помои15.
У чая, как и у искусства, есть свои периоды и свои школы. В его эволюции можно грубо выделить три основных этапа: вареный чай, взбитый и заваренный. Наши современники принадлежат к последней школе. Эти несколько методик оценки напитка определяют дух эпохи, когда они превалировали. Всю жизнь нас сопровождает экспрессия, неосознанные действия всегда выдают наши глубинные мысли. Конфуций говорил, что «человек ничего не скроет». Возможно, мы слишком часто приоткрываем себя в мелочах, потому что в нас нет ничего такого, что стоит скрывать, истинно великого. Мелким происшествиям повседневности или комментариям о расовых идеалах придается такое же значение, как высшим достижениям философии или поэзии. Различия в выборе любимых сортов говорят о групповых предпочтениях разных эпох и разных национальностей в Европе. Точно так же чай-идеалы характеризуют разные настроения в культуре Востока. Плиточный чай, который варили, порошковый, который взбивали, и листовой, который заваривали, – все это отчетливый след эмоционального всплеска китайских императорских династий Тан, Сун и Мин. Если воспользоваться терминологией классификации искусства, вызывавшей в свое время многочисленные нарекания, мы могли бы соответственно выделить три школы чая: классическую, романтическую и натуралистическую.
Чай, как растение, происходит из южных районов Китая и издавна был хорошо известен местным ботаникам и целителям. О нем упоминают классики разных эпох, которые высоко ценили чай за способность снимать усталость, услаждать душу, укреплять волю, а также восстанавливать зрение. Его, настоянный, принимали не только определенными порциями внутрь, но очень часто использовали в виде примочек, чтобы облегчить ревматические боли. Даосисты считали чай важным ингредиентом эликсира бессмертия. Буддисты широко использовали его против сонливости во время своих многочасовых медитаций.
К IV–V вв. чай становится любимым напитком обитателей долины реки Янцзы. Примерно в то же время для его обозначения появляется дошедший до наших времен иероглиф «ча», явное искажение классического «тоу». В стихах поэтов южных династий мы находим следы их пылкого обожания «напитка из текучего нефрита». В то время императоры пользовались редкими рецептами приготовления чайного листа для награждения своих высокопоставленных министров в знак признания их особых заслуг, но способ употребления чая тогда поражал своим примитивизмом: сначала листья распаривали, затем толкли в ступе, формировали из них лепешку, а потом варили вместе с рисом, имбирем, солью, апельсиновыми корками, специями, молоком, а иногда даже репчатым луком!16 Такой обычай сохранился до наших дней среди тибетцев и различных монгольских племен, которые готовят из этих ингредиентов весьма специфический на вкус сироп. Традиция класть в чай ломтики лимона пришла от китайских караванщиков и жива до сих пор.
Потребовался гений династии Тан, чтобы избавить чай от приземленного статуса и привести к окончательной идеализации. В середине VIII в. с поэтом Лу Юем17 у нас явился первый апостол чая. Он родился во времена, когда буддизм, даосизм и конфуцианство пытались прийти к взаимному синтезу. Пантеистический символизм тех времен настоятельно требовал появления личности, которая сумела бы отразить Вселенную в индивидуальности. В чайной церемонии поэт Лу Юй увидел те же самые гармонию и порядок, что пронизывают все существующее в мире. После того как в своем знаменитом произведении он сформулировал чайный канон, с того момента он был признан богом-покровителем китайских торговцев чаем.
«Чайный канон» состоит из десяти глав в трех книгах. В первой главе содержатся рассуждения о природе чая как растения, во второй – о методах сбора чайного листа, в третьей – об отборе листьев. По мнению автора, листья самого высокого качества должны «сминаться, как кожаная обувь монгольских всадников, свиваться, как подгрудок у мощного вола, развертываться, как туман, поднимающийся из ущелья, блестеть, как озеро, тронутое ветерком, сохранять легкую влажность и мягкость, как плодородная земля после дождя».
Четвертая глава посвящена перечислению и описанию двадцати четырех участников «чайной свиты», начиная с сосуда на трех ножках и кончая бамбуковым сундуком для хранения всех этих предметов. Тут заметна склонность Лу Юя к символизму даосского толка. В этой связи также интересно отметить влияние чая на китайскую керамику. Хорошо известно, что история фарфора из Поднебесной начиналась с попыток воспроизвести изысканные оттенки нефрита, и закончилось это тем, что в эпоху Тан на юге страны появилась голубая глазурь, а на севере – белая. Лу Юй считал голубую глазурь идеальной для чайной чашки, потому что она придавала дополнительный зеленоватый оттенок напитку, в то время как белая – розоватый, что было проявлением безвкусия. Это все потому, что он употреблял плиточный чай. Позже, когда вошел в употребление порошковый чай, мастера стали отдавать предпочтение тяжелым чашкам сине-черного и темно-коричневого цветов. При династии Мин с ее заварочным чаем стали популярны легкие чашки из белого фарфора.
В пятой главе Лу Юй описывает способы приготовления чая, исключив все ингредиенты, кроме соли, и подробно рассматривает самый дискутируемый вопрос – о выборе воды и уровне ее кипячения. По его мнению, вода из горных источников самая лучшая, за ней следует речная и родниковая вода. Кипячение проходит три стадии: сначала мелкие, размером с рыбий глаз, пузырьки воздуха, поднимаются на поверхность, потом уже похожие на прозрачные бусины крутятся в фонтане и наконец вода вздымается волной. Плиточный чай разогревают над огнем до тех пор, пока не станет мягким и пластичным, потом растирают между двумя слоями тонкой бумаги. Соль кладут на первой стадии кипячения, на второй – чай, а на третьей в котелок доливают ковш холодной воды, чтобы осадить чай и оживить «молодость воды». Затем напиток разливают по чашкам и пьют. О, нектар! Прозрачные чаинки зависают в чашке, как чешуйчатые облака на ясном небе, или плавают, как водяные лилии в изумрудном потоке. Именно о таком напитке писал Лу Тон, один из знаменитых танских поэтов: «Первая чашка увлажняет мне губы и горло, вторая – разбивает мое одиночество, третья – обыскивает мое бесплодное нутро, но находит только пять тысяч томов странных иероглифов, четвертая – вызывает легкую испарину, все дурное в жизни утекает через поры, с пятой чашкой приходит очищение, шестая зовет меня в царство бессмертных, седьмая… – Ах, больше не могу! Я только чувствую прохладное дыхание ветра, который вздымается в моих рукавах. Где тут гора бессмертных Пэнлай? Я перенесусь туда вместе с ветром».
В остальных главах трактата автор указывает на вульгарность повседневных способов чаепития, рассказывает о прославленных любителях чая, описывает знаменитые чайные плантации Китая, делится возможными вариантами сервировки чая, а также прилагает изображения чайной посуды и сопутствующей утвари. К сожалению, последняя глава была утеряна.
Появление «Чайного канона» в то время должно было произвести серьезное впечатление. Лу Юй был дружен с самим императором Дайцзуном (763–770), что только усиливало его популярность и увеличивало число последователей. Некоторые особо изощренные утверждали, что могут отличить чай, приготовленный самим Лу Юем, от напитка его учеников. Один из высокопоставленных чиновников обессмертил свое имя тем, что не смог отличить чай великого мастера и отказался его пить.
Во времена династии Сун в моду вошел взбитый чай, что привело к появлению второй школы чая. Листья измельчали на небольшой каменной мельнице до состояния порошка, потом взбивали в горячей воде маленьким веничком, сделанным из расщепленного бамбука18. Это внесло некоторые изменения в список утвари, представленный в свое время Лу Юем, а также в способ выбора листьев. Соль исключили навсегда. Восторг в отношении чая у людей эпохи Сун не знал границ. Любители чая соперничали друг с другом, разрабатывая новые варианты приготовления напитка, регулярно устраивались состязания, на которых определяли победителя. Император Хуэйцзун (1101–1124), который был слишком большим художником, чтобы стать достойным правителем, тратил огромные деньги на приобретение редких сортов чая и даже написал труд о двадцати разновидностях этого растения, среди которых особо выделил белый чай, как сорт редчайшего и самого изысканного качества.
Чай-идеалы современников династии Сун, как и воззрения на жизнь, отличались от идеалов их предшественников. Это была попытка актуализировать то, чему раньше придавалось символическое значение. Для неоконфуцианского сознания было характерно представлять, что космические законы не отражаются в мире отдельной личности, а отдельная личность и есть сам космический закон. Вечность сиюминутна, Нирвана всегда находится в пределах достижимого. Даосская идея, что бессмертие заключено в непрестанном изменении, проникло во все направления умственной деятельности. Стал интересен процесс, а не поступок. Процесс завершения, а не завершенность, – вот что было жизненно важным. Человек, таким образом, обращался лицом к природе. Новое значение приобретало искусство жить. Чай переставал быть поэтической формой времяпрепровождения, зато становился способом заняться самореализацией. Ван Юйчэн19 восхвалял чай, который «наполняет душу, словно в ответ на прямую просьбу, и его деликатная горечь напоминает послевкусие от хорошей беседы». Су Дунпо20 писал о силе незапятнанной чистоты, заключенной в чае, которая бросает вызов разложению как реальный добродетельный человек. Среди буддистов южной секты дзэн, которая впитала в себя так много даосских доктрин, возник подробно расписанный ритуал. Монахи собирались перед изображением Бодхидхармы и пили чай из простых чаш, придерживаясь правил, которые полагается соблюдать при осуществлении таинства. Этот самый ритуал развился в настоящую чайную церемонию в Японии в XV веке.
К сожалению, неожиданное нашествие монгольских племен в XIII веке обернулось опустошением и завоеванием Китая, подпавшего под варварскую власть Юаньских императоров, которые уничтожили все плоды сунской культуры. Местная династия Мин предприняла попытку восстановить страну, но в середине XV в. столкнулась с внутренними проблемами, и к XVII Китай вновь попал под власть чужеземцев, на этот раз маньчжуров. Поведение и обычаи изменились, не оставив и следов от прежних времен. Про порошковый чай полностью забыли. Мы наткнулись на одно высказывание из эпохи Мин, автор которого пытался вспомнить, как выглядел веничек для взбивания чая, о котором он прочитал в классическом произведении времен династии Сун. Теперь чай готовили, заваривая листья в горячей воде в чайнике или прямо в чашке. Именно потому, что в Европе стало известно о чае лишь на закате династии Мин, западный мир ничего не знал о старых способах чаепития.
И в новые времена китайский чай хоть и остается напитком восхитительным, но далеко не идеальным. Из-за бедствий, постигших его страну, чай лишился способности придавать жизни смысл, стал современным, то есть лишенным чар, потерял ту возвышенную веру в иллюзию, которая творила вечную молодость и питала силами поэтов и мудрецов. Он эклектично и вежливо воспринял традиции Вселенной. Он заигрывает с природой, но не снисходит до того, чтобы завоевать ее или служить ей. Листовой чай иногда прекрасен своим ароматом, похожим на цветочный, но романтизма, присущего танским и сунским церемониалам, в его чашке не найти.
Япония, которая шла по стопам китайской цивилизации, была знакома с чаем на всех трех его этапах. Мы читаем, как уже в 729 г. император Сёму в своем дворце в Нара устроил чаепитие для сотни монахов. Чайные листья, вероятно, привез его посол при танском дворе. Приготовили чай по тогдашней моде. В 801 г. монах Сайтё привез по возвращении на родину несколько семян и посадил их. В последующие века обрели известность многие чайные сады, так что аристократия и духовенство наслаждались напитком. Сунский чай добрался до нас в 1191 г., когда Эйсай вернулся после изучения южной школы дзэн. Новая порция семян, которую он привез с собой, была удачно посеяна в трех местах, в том числе близ Киото, в Удзи, который дал имя лучшему чаю в мире. Южная ветвь дзэн распространялась с поразительной быстротой, а заодно с ней чайный ритуал и чайные идеалы периода Сун. К XV в. под покровительством сёгуна Асикага Ёсимаса чайная церемония полностью устоялась и превратилась в независимое, светское действо. С этого времени чаизм полностью утвердился в Японии. Использование заварочного чая позднего Китая – явление у нас относительно недавнее: стало известно с середины XVII в. Заварочный чай заменил порошковый в общем употреблении, но не вытеснил полностью: порошковый сохранил свои позиции как чай из чаев.
Именно в японской чайной церемонии мы видим кульминацию чайных идеалов. Наше успешное сопротивление монгольскому вторжению в 1281 г. дало возможность продолжать движение, начатое в эпоху Сун и так безжалостно прерванное в Китае набегом кочевников. С нами чай стал не просто идеализацией формы его питья, а превратился в религию искусства жить. Напиток поднялся до уровня, на котором начинается поклонение чистоте и утонченности, осуществляется священная функция, когда хозяин и гость соединяются в нем, чтобы обрести всеобъемлющее земное блаженство. Чайная комната превращается в оазис в безотрадной пустыне утекающей жизни, где усталые путники могут встретиться, чтобы утолить жажду от всеобщего источника искусства взаимопонимания. Церемония – это импровизированная драма, интрига которой соткана вокруг чая, цветов, живописи. Никакое цветовое пятно не должно нарушать общий тон чайной комнаты, звук – ритм передвижения вещей, жест – гармонии движений, слово – единства окружающей обстановки; все телодвижения должны быть простыми и естественными – такова главная цель чайной церемонии. И что удивительно – этого удавалось достичь. За всем скрывалась утонченная философия. Чаизм представлял собой изменившийся внешне даосизм.
III. Даосизм и дзэн-буддизм
Связь дзэн-буддизма с чаем вошла в поговорку. Мы уже отмечали, что чайная церемония стала развитием дзэн-ритуала. Имя Лао-Цзы, основателя даосизма, также тесно ассоциируется с историей чая. В китайской литературе, касающейся происхождения традиций и обычаев данной философской школы, утверждается, что церемония предложения чая гостю началась с Гуаньинь – богини милосердия и почитательницы Лао-Цзы, которая, встретив его у ворот Хань, преподнесла старому философу чашу с золотистым эликсиром. В будущем мы еще обсудим аутентичность этой легенды, которая, однако, ценна тем, что подтверждает раннее использование даосистами данного напитка. Наш интерес к даосизму и дзэн-буддизму определяется большей частью теми идеями, касающимися жизни и искусства, которые вошли в плоть и кровь чаизма.
Достойно сожаления, что до сих пор не существует адекватного описания даосских и дзэн-буддийских доктрин на любом из иностранных языков, хотя для этого и предпринимались некоторые попытки.
Перевод всегда измена. Как отмечали авторы эпохи Мин, в лучшем случае он может показать лишь изнанку парчи – вот вам все нити, все узелки, но нет даже намека на цвета и общий рисунок. Но, в конце концов, что можно с легкостью извлечь из величайших доктрин? Мудрецы древности никогда не придавали своим учениям систематической формы и говорили парадоксами, потому что боялись сказать полуправду. Начинали свои беседы как глупцы, а заканчивали тем, что делали своих слушателей мудрецами. Сам Лао-Цзы, обладавший оригинальным чувством юмора, говорил: «Если бы люди с самым заурядным умом услышали про Дао, то расхохотались бы. Это не было бы Дао, если бы они не засмеялись над ним».
Значение иероглифа «дао» – дорога21. Его не один раз переводили как «путь», «абсолют», «закон», «природа», «верховная причина», «обычай». Нельзя сказать, что все эти интерпретации неправильны, потому что использование данного термина даосистами отличается в зависимости от темы обсуждения. Лао-Цзы так говорил об этом: «Существует нечто, что включает в себя все. Оно родилось до того, как появились небо и земля. Такое молчаливое! Такое одинокое! Оно остается само по себе и не подвержено изменениям. Оно обращается без опасности для самого себя и является матерью Вселенной. Я не знаю его имени и поэтому назвал «дорогой». С неохотой я еще называю его бесконечностью. Бесконечность – это мимолетность, а мимолетность – это исчезновение, а исчезновение – это возвращение».
Дао скорее «переход», чем «дорога». Это душа космического чередования – вечное движение, при котором происходит возврат к началам, чтобы затем произвести новые формы. Дао отталкивается от самого себя, как дракон – любимый символ даосистов. Оно сворачивается и разворачивается, как облако. О Дао можно говорить как о великом осуществлении перехода. Субъективно говоря, это настроение Вселенной, абсолют в своей относительности.
Необходимо помнить в первую очередь, что даосизм, как и его законный наследник дзэн-буддизм, представляет индивидуалистическое направление в южно-китайской мысли в противовес коллективизму Северного Китая, который выражает себя в конфуцианстве. В Срединном государстве, огромном, как Европа, существовали групповые отличительные особенности, территориально связанные с районами двух великих рек, которые пересекают его: Янцзы и Хуанхэ. Даже до сегодняшнего дня, после многовековых попыток унификации, жители Южного Китая по образу мыслей и верований значительно отличаются от своих северных собратьев, примерно как латиняне от тевтонов. В древние времена, когда общение было намного труднее, чем сейчас, а в особенности в период феодальной раздробленности, эта разница в образе мыслей казалась особенно очевидной. Искусство и поэзия тех, кто дышал одной атмосферой, совершенно отличались от искусства и поэзии других. У Лао-Цзы и его последователей, а также у Цюй Юаня, предтечи плеяды поэтов, воспевавших красоты Янцзы, мы находим проявления идеализма, совершенно несовместимого с этическими понятиями прозы, принадлежавшей современным им писателям с Севера. Лао-Цзы жил за пять веков до начала христианской эры.
Зародыш умственных построений, характерных для даосистов, можно обнаружить задолго до прихода Лао-Цзы, недаром получившего прозвище «Длинные Уши»: древние письменные памятники Китая, в особенности «Книга перемен», предваряли его мысли. Но величайшее уважение вызывают законы и обычаи этого классического периода китайской цивилизации, кульминацией которого явилось установление династии Чжоу в XVI в. до н. э., которая поддержала подконтрольное развитие индивидуализма надолго вперед, вплоть до распада Чжоу на несколько независимых царств, что способствовало дальнейшему бурному расцвету свободомыслия. Лао-Цзы и Чжуан-Цзы оба были южанами и величайшими представителями Новой школы. С другой стороны, Конфуций с его многочисленными последователями стремился сохранить унаследованные традиции. Даосизм невозможно понять без определенных знаний о конфуцианстве и наоборот.
Мы уже говорили, что даосский абсолют является относительным. В этических проблемах даосисты руководствовались законом и общественными моральными нормами, для них «хорошее» и «плохое» были всего лишь родственными понятиями. Формулировка всегда является ограничением – термины «неподвижный» и «неизменный» обозначают остановку в развитии. Упомянутый уже Цюй Юань говорил: «Мудрецы двигают мир». Наши стандарты морали выработаны в соответствии с прошлыми нуждами общества – но всегда ли общество остается тем же самым? Соблюдение общественных традиций включает в себя постоянное принесение индивидуального в жертву государству. Образование, для того чтобы поддерживать иллюзии, поощряет определенные виды невежества. Людей учат не истинной добродетели, а всего лишь умению вести себя пристойно. Мы безнравственны, потому что страшимся осознать себя. Мы никогда не прощаем других, потому что понимаем, что сами дурны; мы баюкаем в себе совесть, потому что боимся сказать другим правду о себе; мы прячемся за гордость, потому что боимся сказать правду самим себе. Как можно всерьез относиться к миру, когда этот мир настолько смешон и нелеп! Дух меновой торговли чувствуется повсеместно. Честь и непорочность! Посмотрите, как торговец распродает в розницу Бога и истину. Кто-то может купить даже так называемую «религию», которая всего лишь является общественной моралью, благословляемой цветами и музыкой. Очистите церковь от всех ее аксессуаров, и что останется? Тем не менее вера пышно цветет за абсолютно ничтожную цену – требуется лишь молитва о пропуске на небеса, о сертификате на гражданство среди почтенных. Быстро спрячься между множеством таких же, и если твоя реальная полезность очевидна для мира, ты будешь сразу востребован на людском аукционе. Почему мужчины и женщины так любят рекламировать себя? Не является ли это остаточным инстинктом, приобретенным во времена рабства?
Зрелость идеи скорее проявляется в силе, в способности прорваться сквозь существующий на данный момент образ мыслей, чем в возможности доминировать над возникающими потом движениями. Даосизм был активной силой во времена династии Цинь, целой эпохи унификации страны, из которой мы получили название – Китай. Было бы интересно проследить, как он влиял на мыслителей того времени – математиков, законников, летописцев, мистиков и алхимиков, на более поздних поэтов, воспевавших реку Янцзы. Нам ни в коем случае нельзя забывать о тех, кто размышлял над существованием реальности, кто, например, сомневался в том, что эта белая лошадь реально существует, потому что она белая или потому что сильная, а также тех любителей бесед времен шести династий, которые, как и философы дзэн-буддизма, наслаждались дискуссиями о чистоте и об абстрактном. Но главным образом, нужно выразить почтение даосизму за то, что он так много сделал для формирования китайского характера, придав ему определенный запас прочности, чтобы сохранять и улучшать себя, сделав его «хранящим тепло, как нефрит». Китайская история полна примеров, когда приверженцы даосизма – принцы или отшельники – добивались неоднозначных и интересных результатов, осваивая учение. Такой рассказ мог содержать наставления на фоне забавной истории и что-то веселое. Он мог быть хорошо сдобрен анекдотами, аллегориями, афоризмами. Мы могли бы насладиться беседой с общительным императором, который не умер, потому что никогда не жил, или оседлать ветер вместе с Ле-Цзы22 и обнаружить, что все стихло, потому что мы и есть сам ветер. Даже в такой гротесковой апологии даосизма, с которой мы встречаемся в Китае в наши дни, мы можем наслаждаться буйством фантазии, невозможной в других культах.
Но основной вклад, который даосизм привнес в азиатскую жизнь, был сделан в области эстетики. Китайские историки всегда напоминали, что даосизм – это «искусство присутствовать в мире», потому что имеет дело с сочетанием «настоящее – мы сами». Это в нас Бог встречается с природой, а вчера отделяется от завтра. Настоящее является перемещающейся Бесконечностью, узаконенной сферой относительного. Относительность стремится к адаптации, а адаптация – это искусство. Искусство жить заключается в постоянной адаптации к окружающему миру. Даосизм воспринимает окружающий мир таким, какой он есть, в отличие от конфуцианства и буддизма, которые пытались увидеть красоту в нашем мире, полном горя и страданий. Аллегория времен Сун о трех мудрецах, которые пробуют уксус, с восхитительной выразительностью объясняет разницу между тремя философскими доктринами. Однажды Шакья-Муни, Конфуций и Лао-Цзы остановились перед кувшином с уксусом – символом жизни, и каждый из них сунул палец в кувшин, чтобы попробовать его на вкус. Реалист Конфуций нашел его кислым, Будда – горьким, а Лао-Цзы – сладким.
Даосисты утверждают, что драматургия жизни может стать куда интереснее, если каждый будет оберегать гармонию. Поддерживать пропорциональность вещей и давать место другим, не теряя собственной позиции, – вот в чем секрет успеха земной драмы. Нам нужно знать всю пьесу целиком для того, чтобы правильно сыграть свою роль; концепцию цельности нельзя упускать из виду, когда речь заходит об индивидуальном. Лао-Цзы иллюстрирует это своей любимой метафорой о пустоте. Он утверждает, что только в пустоте заключена истинная сущность. Реальность комнаты, например, обнаруживается в свободном пространстве, заключенном между крышей и стенами, а не в крыше и стенах. Полезность кувшина для воды определяется пустотой, которая может быть заполнена водой, а не формой кувшина или материалом, из которого он изготовлен. Пустота – могущественна, потому что может вместить в себя все. В пустоте любое движение становится возможным. Тот, кто может превратить себя в пустоту, чтобы любой смог свободно войти в нее, превратится в хозяина любой ситуации. Целое всегда может доминировать над частью.
Такие даосские идеи оказали огромное влияние на все наши теории действия, даже на фехтование и борьбу. Джиу-джитсу23, японское искусство самозащиты, обязано своим именем одному отрывку из «Дао Дэ Цзин»24. В джиу-джитсу боец старается вытянуть все силы из противника и вымотать его отсутствием сопротивления, пустотой, при этом сберегая собственные силы, чтобы одержать победу в последней схватке. Важность этого принципа для искусства иллюстрируется ценностью намека. Оставляя что-то недосказанным, автор дает зрителю шанс дополнить идею, и, таким образом, великое произведение привлекает ваше неотрывное внимание, пока вам не покажется, что вы стали частью шедевра. Существующая пустота предназначена для вас, чтобы вы вступили в нее, и наполнили ее до краев своим эстетическим чувством.
Тот, кто сумел превратить себя в художника искусства жить, стал настоящим человеком даосизма. При рождении он вступает в мир снов, чтобы пробудиться к реальности только в момент смерти. Он умеряет свою собственную яркость для того, чтобы сливаться с заурядностью других. Он делает все «с неохотой, словно переходит водный поток зимой; он колеблется, как тот, кто боится соседей; он дрожит, будто лед, который вот-вот начнет таять; он непритязательный, как кусок дерева, из которого еще ничего не вырезали; свободный, как долина; бесформенный, как бушующая вода». Для него нет ничего важнее в жизни, чем жалость, бережливость и скромность.
Если теперь мы обратимся к дзэну, то обнаружим, что в нем делается особый акцент на учениях даосизма. Название «дзэн» происходит от санскритского слова «дхьяна», что обозначает медитацию. Утверждается, что посредством священной медитации можно достичь высшей самореализации. Медитация – это один из шести путей, пройдя который можно достичь состояния Будды, и последователи дзэна подтверждали, что Шакья-Муни в своих поздних учениях наложил особый запрет на этот способ, передав основные правила своему главному последователю Кашьяпе. В соответствии с существовавшей традицией Кашьяпа, первый патриарх дзэна, поделился тайной с Анандой, который в свою очередь передал ее следующим патриархам, пока она не стала достоянием Бодхидхармы, двадцать восьмого по счету. В первой половине XVI в. Бодхидхарма переезжает в Северный Китай и становится первым патриархом китайского дзэна. Об этих патриархах и их доктринах не существует достоверных исторических сведений. Представляется, что в философском аспекте ранний дзэн очень близок к индийскому негативизму Нагарджуны и в то же время к джайнистской философии, сформулированной Шанкарачарьей. Первые учения дзэна, как мы сейчас понимаем, связаны с именами шести китайских патриархов: Хуэйнэна (637–713), основателя южного дзэна (учение доминировало в Южном Китае). За ним сразу следует великий Мацзу Даои (?—788), который оказал существенное влияние на жизнь Поднебесной. Его ученик Хуайхай (719–814) основал первый монастырь дзэна, учредил ритуалы и правила для управления им. В дискуссиях внутри школы дзэна, развернувшихся после Мацзу Даои, мы находим воздействие сознания, свойственного тем, кто тяготел к территориям рядом с Янцзы, что выражалось в усилении влияния местных видов мышления в ущерб индийскому идеализму. И невозможно было не заметить, что южный дзэн разительно напоминал учения Лао-Цзы и даосских любителей бесед, какие бы доводы против этого ни приводились. В «Дао Дэ Цзин» мы уже находим указания на важность сосредоточенности и необходимости правильно регулировать дыхание – главнейшее требование для практики дзэн-медитации. Некоторые из лучших комментариев к трактату Лао-Цзы были написаны последователями дзэна.
Дзэн-буддизм, как и даосизм, боготворил относительность. Один из учителей определял дзэн как искусство ощущать присутствие Полярной звезды в южном небе. Истины можно достичь только при постижении противоположностей. И опять дзэн-буддизм, как и даосизм, является стойким приверженцем индивидуализма. Нет ничего реального, кроме того, что заставляет наш мозг работать. Однажды Хуэйнэн, шестой патриарх, увидел двух монахов, которые наблюдали, как над пагодой вьется флаг на ветру. Один из них сказал: «Это ветер заставляет его колыхаться». Второй возразил: «Это флаг заставляет дуть ветер». Но Хуэйнэн объяснил им, что реальное движение зависит не от ветра или от флага, а от чего-то, что заключено в их сознании. Мацзу Даои гулял в лесу со своим учеником. Неожиданно из-под ног у них выскочил заяц и умчался в чащу. «Почему заяц ускакал от тебя?» – спросил Мацзу Даои. «Потому что он меня испугался», – ответил ученик. «Нет, – сказал учитель, – потому что в тебе сидит инстинкт убийцы». Этот диалог напоминает разговор даосиста Чжуан-Цзы со своим другом. Они шли вдоль берега реки, и тут Чжуан-Цзы воскликнул: «С какой радостью рыбы встречаются в воде друг с другом!», – на что друг сказал: «Ты же не рыба. Откуда тебе известно, что они радуются друг другу?» – «Но ты ведь не я, – возразил Чжуан-Цзы. – Откуда тебе известно, что я не знаю о том, как рыбы радуются друг другу?»
Дзэн очень часто не соглашался с заповедями ортодоксального буддизма, а даосизм возражал конфуцианству. Для трансцендентального видения дзэна слова были всего лишь преградой мыслям; вся власть буддийских текстов сосредоточена в комментариях к размышлениям отдельного человека. Последователи дзэна стремились к прямому контакту с внутренней природой вещей, рассматривая их внешние аксессуары только как помеху для ясного восприятия истины. Отсюда начинается любовь к абстрактному, которая заставляет дзэн предпочитать черно-белую графику тщательно выполненным цветным картинам классической буддийской школы. Некоторые из представителей дзэн-буддизма даже бросали мятежный вызов традициям в попытках найти Будду в самих себе, а не в его изображениях и символизме. Мы читаем, например, о Танкавосё, который в один из зимних дней разрубил деревянную статую Будды, чтобы разжечь огонь. «Какое святотатство!» – в ужасе воскликнул свидетель происшествия. «Я хотел в пепле отыскать шали»25, – холодно заявил Танка. «Но в этой статуе ты наверняка не найдешь шали!» – не успокаивался свидетель, на что Танка возразил: «Если не найду, то это точно не Будда, и тогда нечего обвинять меня в святотатстве», – и, повернувшись к разгоревшемуся костру, стал греться.
Особым вкладом дзэн-буддизма в восточную мысль стало признание им важности земного наравне с духовным. То есть в великом соединении вещей нет никакой разницы между малым и большим, атом обладает теми же возможностями, что и Вселенная. Желающий достичь совершенства должен найти в собственной жизни отражение внутреннего света. Устройство монастырей дзэна выражает эту точку зрения. За каждым монахом, за исключением настоятеля, закреплялась определенная работа по уборке монастыря, и, что весьма необычно, новички выполняли более легкие задания, а самым уважаемым и опытным поручали тяжелую и черную работу. Все это формировало дисциплину дзэна, и даже самое мелкое поручение должно было быть выполнено идеально. Таким образом, самые важные дискуссии происходили во время прополки грядок, чистки репы или подачи чая. Абсолютный идеал чаизма есть результат дзэн-идеи о проявлении великого в жизненных мелочах. Даоизм основал базис для эстетических идеалов, дзэн-буддизм перевел их в практическую плоскость.
IV. Чайные комнаты и домики
Европейские зодчие при создании своих шедевров привыкли работать с камнем, кирпичом или деревом, но японские постройки, легкие и воздушные, с трудом можно назвать зданиями. Лишь совсем недавно знатоки западной архитектуры обратили внимание на наши великие храмы и дали им высокую оценку. И если так получилось с нашей классической архитектурой, то вряд ли кто-то посторонний сможет оценить утонченную красоту комнаты для чаепитий, принципы ее конструкции и декорирования, которые совершенно непохожи на те, что существуют на Западе.
Чайная комната (сукия) не претендует на большее и остается просто домиком – соломенной хижиной, как мы ее называем. Иероглифы, которыми обозначают сукию, переводятся как «жилище фантазий». Последнее время разные мастера чайной церемонии используют китайские иероглифы в соответствии с собственными концепциями устройства помещения для чаепитий, и название «сукия» может заменяться на «жилище пустоты» или «жилище асимметрии». Все три названия имеют право на существование. Это «жилище фантазий», поскольку хрупкая конструкция выстроена для того, чтобы обретать в ней поэтическое вдохновение; это «жилище пустоты», поскольку в нем отсутствуют какие-либо элементы декора, за исключением тех, что могут понадобиться для удовлетворения эстетических запросов в данный момент; это «жилище асимметрии», поскольку оно посвящено почитанию несовершенства, специально оставляющего какие-то вещи незаконченными, чтобы подстегнуть воображение и завершить их. С XVI в. идеалы чаизма оказывают такое сильное влияние на нашу архитектуру, что обычный японский интерьер в наши дни представляется иностранцам пустым из-за исключительной простоты и утонченного декорирования.
Первое независимое помещение для чаепитий было устроено Сэн-но Соёки, более известным под своим поздним именем Рикю, этим величайшим мастером чайных церемоний, который в XVI в. под покровительством тайкё26 Хидэёси, ввел в обиход и довел до высших уровней совершенства формальную сторону церемонии. Пропорции чайной комнаты предварительно определил Дзюко – знаменитый мастер XV в. Поначалу помещение представляло собой часть обычной гостиной, отгороженную ширмой. Оно так и называлось – «какои» (огороженное место). Название сохранилось и для тех чайных помещений, которые были частью дома. Сукия, отдельный чайный домик, устраивалась так, чтобы одновременно принять не более пяти гостей. Кроме того, имеется передняя (мицуйя), где моют и расставляют чайные приборы перед подачей, и галерея (мачиай), в которой гости дожидаются приглашения пройти в чайную комнату. Есть также садовая тропа (родзи), которая связывает ее с галереей. Вид чайной комнаты не производит впечатления: она меньше любого, даже самого маленького дома в Японии – в то время как материалы, которые пошли на отделку, должны выводить на предположение об изысканной бедности.
Однако мы должны помнить, что все это – результат глубокой художественной продуманности, и что детали отделки были выполнены с такой тщательностью, что могли лишь сравниться с возведением дворцов и храмов. Хорошее помещение для чайной церемонии обходилось дороже, чем строительство приличного особняка, из-за подбора материалов, а также стоимости работ, которые требовали безмерной тщательности и точности. Из-за этого плотники, которых нанимали мастера церемоний, образовывали отдельный, пользовавшийся особым уважением класс, поскольку работа их требовала не меньше деликатности, чем у тех, кто создавал лаковые кабинеты.
Чайные домики не только отличались от произведений западной архитектуры, но также резко контрастировали с классическими японскими строениями. К нашим старинным зданиям – светским или духовным – никогда не относились с пренебрежением, даже несмотря на их миниатюрность. Некоторые из тех, что уцелели в разрушительных пожарах в течение веков, по-прежнему вызывают благоговение своей пышностью и богатством отделки. Огромные колонны из дерева двух-трех футов в диаметре и тридцати-сорока высотой с помощью сложной системы скоб поддерживают гигантские балки, которые стонут под тяжестью покрытых черепицей наклонных крыш. Материал и конструкция, несмотря на беззащитность перед огнем, доказали свою стойкость во время землетрясений и оказались прекрасно приспособленными к климатическим условиям нашей страны. В качестве примера долговечности нашей деревянной архитектуры можно привести золотой зал храма Хорю-дзи и пагоду храма Якуси-дзи. Эти сооружения стоят практически невредимые в течение почти двенадцати веков. Интерьеры старых храмов и дворцов щедро декорированы. В храме Хоодо в Удзи, который датируется X в., мы все еще можем увидеть искусно выполненный полог и позолоченные балдахины, расписные, инкрустированные кусочками зеркал и перламутром, а также остатки живописи и скульптур, которые когда-то покрывали стены. В Никко и в замке Нидзё в Киото мы видим, как красотой структуры пожертвовали ради богатства орнаментов, которые по цветовому решению и изяществу деталей равны роскошным арабским и мавританским творениям.
Простота и пуризм помещений для чайных церемоний – это результат подражания монастырям дзэна. Они отличаются от монастырей других направлений буддизма, поскольку были предназначены для проживания монахов. Часовни не использовались для богослужения или для паломников, это были учебные помещения, где ученики собирались для бесед и практики в медитации. В помещении было пусто, за исключением центрального алькова, в котором за алтарем находилась статуя Бодхидхармы – основателя дзэна, или статуя Шакья-Муни, сопровождаемая Махакашьяпой и Анандой, двумя патриархами. На алтаре цветы и фимиам в память великого вклада, который сделали эти мудрецы в дзэн. Мы уже упоминали, что монахи дзэна установили ритуал чаепития из чаш перед изображением Бодхидхармы. Этот ритуал лег в основу чайной церемонии. Мы могли бы добавить также, что алтарь в дзэн-часовне стал прототипом токонома – почетного места в японской комнате, куда помещают картины и цветы для поучения гостей.
Все наши великие чайные мастера были учениками дзэна и прилагали усилия к тому, чтобы привносить дух дзэн-буддизма в повседневную жизнь. Так, в помещении, как и в оснащении чайной церемонии, отражается множество доктрин учения. Размеры традиционного помещения для чайных церемоний: четыре с половиной татами (или десять квадратных футов) – определены по отрывку из сутры «Викрамадитья». В этом интереснейшем произведении описывается, как Викрамадитья принял святого Манджушри и восемьдесят четыре тысячи последователей Будды в помещении как раз такого размера – аллегория, основанная на поверье, что для истинно просветленных не существует пространства. И вновь родзи – садовая тропа, которая ведет из галереи в помещение для церемонии и символизирует первый этап медитации – переход к самопросветлению. Родзи предназначалась для того, чтобы отрезать общение с внешним миром и вызвать свежее чувство, приводящее к полному восприятию эстетики самой чайной комнаты. Тот, кто шел по этой тропе, не мог не вспомнить, как в пробивавшемся сквозь вечнозеленые заросли сумеречном свете ступал по камням, уложенным в беспорядке и усыпанным засохшей сосновой хвоей, как потом проходил мимо заросших мхом гранитных светильников и дух его воспарял над обыденными мыслями. Можно было в этот момент находиться в центре огромного города, но все равно чувствовать себя так, словно идешь по лесной чаще вдали от пыли и грохота цивилизации. Поражает изобретательность, проявленная чайным мастером для того, чтобы вызвать эффект спокойствия и чистоты. Природа ощущений, вызываемых прохождением по родзи, отличалась у разных мастеров чайных церемоний. Такие, как Рикю, ставили своей целью добиваться чувства полного одиночества и утверждали, что секрет воздействия родзи заключен в старинной песне:
Поглядел назад:
Нет ни цветов,
Ни яркой листвы.
Хижина на берегу
В затухающем свете.
Канун осени.
Другие, такие как Кобори Энсю, стремились к иному эффекту. Энсю утверждал, что идею садовой тропы отражают эти стихи:
Кроны деревьев,
Моря кусочек,
Бледность луны в небесах.
Совсем не трудно уловить его намерение. Ему хотелось создать образ вновь проснувшейся души, которую все еще одолевают туманные сны прошлого, но которая уже купается в сладком бессознательном духовного света и желает вкусить свободы, заполняющей небесные своды.
Подготовленный таким образом гость в тишине вступал в святилище, и если это был самурай, то оставлял свои мечи на подставке под свесом крыши – помещение для чайных церемоний было местом мира – затем ползком пробирался в комнату через низкую, не больше трех футов в высоту дверь. Эта процедура соблюдалась всеми гостями, независимо от статуса и положения, и предназначалась для того, чтобы призвать к покорности. Очередность входа обговаривалась заранее, пока гости оставались в галерее (мачиай), затем один за другим бесшумно проходили в комнату и занимали свои места, сначала поклонившись картине или цветам в токонома27. Хозяин не появлялся в комнате, пока гости сами не рассаживались по местам, а руководил, чтобы ничто не нарушало тишины, за исключением звука, издаваемого водой, кипящей в чугунном чайнике. А пел он чудесно, и это из-за уложенных на дне в определенном порядке кусочков чугуна, которые и воспроизводили своеобразную мелодию. Кто-то мог услышать в ней отзвуки дождя, заглушенного облаками, или отдаленный шум морских волн, разбивающихся о скалы, или рев урагана с ливнем, пронесшегося через бамбуковый лес, или шуршание сосен на ветру на дальней горе.
Даже среди дня свет в комнате был приглушенным благодаря низкому свесу крыши, который пропускал очень мало солнечных лучей. Все здесь от пола до потолка было выдержано в мягкой цветовой гамме; гости также должны были тщательно подбирать одежду – неяркую, скромную. Во всем присутствовала печать времени: запрещалось использовать вещи, которые своим видом могли навести на мысль, что их приобрели совсем недавно. Исключение делалось только для бамбукового ковша и полотняной салфетки – и то и другое должно было быть безупречно белым и новым. Даже в самом темном углу не допускалось и пылинки, а если таковая обнаруживалась, хозяина клеймили позором. Самое главное для мастера чайных церемоний – это знать, как мести, чистить и мыть, а это тоже искусство, которому надо учиться. Кусочек древнего металлического предмета не должен подвергаться чистке с безудержным рвением немецкой домохозяйки. Капающую из цветочной вазы воду не нужно вытирать: пусть создает иллюзию свежести и прохлады.
В этой связи есть одна история о Рикю, которая прекрасно иллюстрирует отношение мастера чайных церемоний к чистоте. Рикю как-то наблюдал, как его сын Сёан подметал и поливал водой дорожку в саду. Когда тот закончил работу, Рикю заметил: «Недостаточно чисто», – и предложил сделать все заново. После часа трудов сын не выдержал: «Отец, но здесь больше нечего делать. Ступени вымыты три раза, каменные фонари и деревья политы водой, мох и лишайник блестят свежей зеленью. Я не оставил на земле ни веточки, ни листочка». – «Юный глупец! – выбранил его Рикю. – Садовую дорожку метут не так». Затем он вышел в сад и потряс дерево. Вниз посыпались золотые и бордовые листья, покрыв дорожку ярким осенним ковром! Рикю требовал не просто чистоты, но еще и красоты, причем естественной.
Название «жилище фантазий» подразумевает определенную конструкцию, которая должна отвечать индивидуальным артистическим требованиям. Чайное помещение создается для мастера церемоний, а не мастер подбирается для помещения. Оно не предназначено для потомков и потому недолговечно. Идея, что у каждого должен быть собственный дом, основана на древней японской традиции. В соответствии с синтоистскими предрассудками каждое жилище должно быть покинуто со смертью его хозяина, а новобрачные непременно начинают совместную жизнь в новом доме28. На счет подобных традиций можно отнести и то, что в старые времена столицы империи часто переезжали с одного места на другое29. Перестройка каждые двадцать лет храма Исэ является примером одного из этих древних обрядов, который сохранился до наших дней. Наблюдение за такими традициями стало возможным благодаря определенным формам строительства, которые представляет деревянная архитектура: легко разобрать, легко возвести вновь, – в отличие от монументальных зданий из кирпича и камня, которые делают переезды невозможными. Более прочные и массивные деревянные конструкции в Китае появились лишь по окончании периода Нара30.
В XV в. при преобладающем влиянии дзэн-индивидуализма старая идея, однако, приобрела новый смысл в том, что имело отношение к помещениям для чайных церемоний. Дзэн с его буддийской теорией об исчезновении и требованием признавать первенство духа над материей рассматривал дом как временное пристанище для тела. Само тело было всего лишь хижиной в дикой местности, хрупким убежищем, образованным из сплетения растущих вокруг трав; когда травы все вместе увянут, опять станут изначальным прахом. О мимолетности говорит и конструкция чайного помещения – соломенная крыша, хрупкость стройных столбов, легкость бамбуковых опор, очевидное неприятие обычных материалов. Непреходящее обнаруживает себя лишь в духе, который, заключая в себя эту простую окружающую обстановку, украшает ее нежными отсветами изысканности.
То, что помещение для чайной церемонии должно быть выстроено с учетом определенного индивидуального вкуса, шло вразрез с принципом жизненности в искусстве. Для абсолютного и полного приятия искусство должно быть правдивым по отношению к современной жизни. Речь не о том, чтобы игнорировать прошлое: просто надо больше радоваться настоящему. Творениями прошлого нужно не пренебрегать, а пытаться ассимилировать их в своем сознании. Рабское следование традициям сковывает выражение индивидуальности в архитектуре. Мы можем лишь оплакать эти бессмысленные имитации европейских построек, которые встречаются в современной Японии. Удивительно, почему среди самых прогрессивных западных наций именно архитектура так обделена оригинальностью, так переполнена перепевами старомодных стилей. Возможно, в настоящее время31 мы проходим через период демократизации искусства, одновременно ожидая прихода великого мастера, который учредит новую династию. Может, будем больше любить старину и меньше ее копировать? Уже общепринято, что греки великие потому, что никогда не уходили из античности.
Смысл названия «жилище пустоты», помимо выражения даосской теории всеобщего ограничения, включает в себя концепцию постоянной необходимости перемен в декоративных мотивах. Чайная комната абсолютно пуста, если не считать того, что может быть помещено сюда на время для удовлетворения сиюминутных эстетических требований. Какие-то особые объекты искусства вносятся на всякий случай, а все остальное отбирается и подготавливается соответствующим образом, чтобы подчеркнуть красоту основной темы. Невозможно слушать разную музыку одновременно: настоящее постижение красоты возможно только через концентрацию на главной мелодии. Таким образом, становится понятно, что система декорирования в наших чайных помещениях противоречит тому, чего достигли на Западе, где интерьер дома зачастую превращается в музей. У японцев, привыкших к простоте орнаментов и частой смене приемов декорирования32, западные интерьеры, заполненные огромным количеством картин, статуями и безделушками, вызывают впечатление вульгарности, будто все это для того, чтобы продемонстрировать богатство. Требуется отменное здоровье, чтобы испытывать удовольствие от постоянного созерцания даже шедевра, а также безграничные запасы воображения у тех, кто может день за днем существовать в центре такой мешанины цветов и форм, которая наблюдается в домах Европы и Америки.
«Жилище асимметрии» предлагает другую фазу нашей декоративной схемы. Отсутствие симметрии в произведениях японского искусства западные критики комментировали часто – это также результат проникновения даосских идеалов в дзэн-буддизм. Конфуцианство с его глубоко укоренившейся идеей дуализма и северный буддизм с его поклонением троичности никогда не выступали против выражения симметрии. Неоспоримый факт: если мы возьмемся изучать старую китайскую бронзу или религиозную утварь Танской династии и периода Нара, то заметим постоянное стремление к симметрии. Декоративность, бесспорно, присутствовала в наших классических интерьерах и носила регулярный характер в их аранжировке. Концепции совершенства дао и дзэна, однако, отличались. Динамический характер их философии оказывал бо́льшее давление на процесс поиска совершенства, чем на само совершенство. Истинная красота может быть доступна только тому, кто сумеет мысленно завершить незавершенное33. Вирильность жизни и искусства заключается в их способности к росту. В чайной комнате каждому гостю предоставлялась возможность мысленно завершить общий эффект в отношении самого себя. После того как дзэн-буддизм стал главенствующим образом мыслей, искусство Дальнего Востока целенаправленно избегало симметрии не только как выражения завершенности, но и повторяемости. Единообразие дизайна рассматривалось как конец свежести воображения, поэтому пейзажи, птицы и цветы стали любимыми объектами для рисования в отличие от человеческих фигур: они были представлены лично, самими зрителями. У нас немало тому свидетельств, и назло нашему тщеславию даже себялюбие склонно становиться монотонным.
В чайных комнатах все должно быть продумано до мелочей во избежание повторяемости. Предметы для украшения подбирают так, чтобы ни цветом, ни формой они не повторяли друг друга. Если есть живые цветы, то картина с изображениями цветов уже неприемлема. Если вы пользуетесь круглым чайником, то кувшин для воды должен быть граненым. Черная эмалированная чашка не должна ассоциироваться с чайницей из черного лака. Когда ставите на токонома вазочку с курящимися благовониями, проследите, чтобы она не оказалась в самом центре, потому что нельзя делить пространство ровно пополам. Столб в токонома не должен быть из той же породы дерева, что остальные столбы, чтобы даже намека не возникло на присутствие монотонности в комнате.
Японские способы декорирования интерьеров и этим тоже отличаются от европейских, где мы всюду видим симметрично расположенные предметы на каминной полке и часто сталкиваемся с тем, что кажется нам бессмысленным повторением. Самое ужасное ощущение мы испытываем, когда, разговаривая с человеком, видим у него за спиной его портрет в полный рост, и испытываем странную уверенность, что один из них подделка. Много раз нам приходилось сидеть за праздничным столом и с тайным шоком для нашего пищеварения разглядывать изобилие, представленное на стенах столовой. Зачем нужны эти изображения спортивных состязаний или жертв охоты, эти тщательно вырезанные орнаменты с рыбами и фруктами? Зачем нужна эта демонстрация фамильных тарелок, напоминающих о тех, кто когда-то здесь обедал, но уже умер?
Простота убранства чайной комнаты и свобода от вульгарности превращают это место в настоящее убежище от вызывающего раздражение внешнего мира. Только тут возможно сконцентрироваться на безмятежном созерцании красоты. В XVI в. чайное помещение даровало передышку всем – от рабочего люда до свирепых воинов и чиновников, участвовавших в объединении и реконструкции Японии. В XVII в. с введением строгого соблюдения правил, учрежденных сёгунатом Токугава, такая возможность предоставлялась только свободным художникам. Перед лицом великих произведений искусства не существует различий между крупными феодалами, самураями или кем бы то ни было еще. В наши дни из-за прогресса индустриализации истинная утонченность сталкивается со все большими сложностями по всему миру. Разве сейчас мы не нуждаемся в чайных церемониях в специально устроенных для этого местах в большей степени, чем прежде?
V. Восприятие искусства
Вы когда-нибудь слышали даосскую легенду об укрощении арфы? В древние времена в ущелье дракона Лунмэна в Хунани росло дерево кири, истинный царь лесов. Оно вознесло голову до небес, чтобы беседовать со звездами; его корни ушли глубоко в землю, бронзовыми кольцами сплетаясь с когтями серебряного дракона, спавшего тут же, под деревом. Шло время. Получилось так, что могущественный волшебник сделал из этого дерева чудесную арфу, чью непокорную душу мог укротить лишь величайший из музыкантов. Инструмент высоко ценил император Китая, но все попытки извлечь мелодию из струн оканчивались ничем. Арфа презрительно отвечала скрежетом, совершенно несозвучным с радостными песнями, которые музыканты хотели исполнить. Арфа не признавала в них хозяина.
И вот тут, наконец, появился Пэй У, величайший из музыкантов, ласково погладил арфу, как успокаивают непокорного коня, нежно коснулся струн и запел о природе, о временах года, о высоких горах и текучих реках, – и все воспоминания, таившиеся в дереве, ожили, опять заиграл в его ветвях свежий весенний ветер, потоки дождя заструились вниз по ущелью, наполняя ароматом распускавшиеся цветы. Стали слышны мечтательные голоса лета, гудение мириад насекомых, причитания кукушки, рычание тигра. А это уже осень: в пустынной ночи в небе, над замерзшей травой, сияет месяц, узкий как меч. На смену ей приходит царство зимы: сквозь снежные вихри летят стаи лебедей, и град стучит по ветвям с жестокой радостью.
Пэй У умолк на мгновение и запел о любви. Закачался лес, как горячий деревенский парень, глубоко погрузившийся в свои думы. Высоко в небе, как заносчивая девица, мчалось облако, ясное и сияющее, но оставляло за собой длинную тень на земле, черную, как отчаяние.
И опять изменилось настроение: Пэй У запел о войне, и все услышали звон стали, тяжелый топот конских копыт. И арфа бурей звуков разбудила дракона Лунмена: он показался верхом на молниях, с грохотом обрушив горы. В восторге повелитель Поднебесной спросил Пэй У, в чем секрет его победы. «Мой господин, – ответил тот, – другие потерпели неудачу, потому что пели от себя. Я же позволил арфе самой выбрать тему, но так и не понял до конца, то ли это арфа была Пэй У, то ли Пэй У был арфой».
Эта история прекрасно иллюстрирует магию восприятия искусства. Шедевр, как симфония, играет на наших самых тончайших чувствах. Истинное искусство – это Пэй У, а мы – арфа дракона Лунмэна. При магическом прикосновении красоты тайные струны нашего естества просыпаются, и мы вибрируем и содрогаемся в ответ на ее призыв. Разум говорит с другим разумом. Мы вслушиваемся в невысказанное, вглядываемся в невидимое. Художник заставляет звучать в нас ноты, о которых мы не догадывались. Давно забытые воспоминания возвращаются и приобретают новый смысл. Надежды, когда-то подавленные страхом, желания, в которых мы не осмеливались признаться, обещают новый успех. Наше сознание как полотно, на которое художники наносят свои цвета; их краски – это наши эмоции; их светотень – свет радости и тень печали. Шедевр – это часть нас, так же как мы сами – часть шедевра.
Необходимая для восприятия искусства сочувствующая общность умов должна основываться на взаимных уступках. Зритель должен культивировать в себе правильное отношение к направленному ему посланию, а художник – понимать, как передать его. Мастер чайной церемонии Кобори Энсю, аристократ, оставил потомкам удивительные слова: «Подходить к великой картине до́лжно так, словно перед тобой великий государь». Для того чтобы понять великое произведение, нужно пасть перед ним ниц и ждать, затаив дыхание, опасаясь пропустить хоть звук. Знаменитый критик эпохи Сун однажды сделал одно весьма оригинальное признание: «В юности я хвалил художника, чьи картины мне нравились, но когда мои суждения стали более зрелыми, стал хвалить себя за то, что мне нравится, как художник подобрал для меня картину, которая должна была мне понравиться».
Достойно сожаления, что лишь немногие из нас берут на себя труд узнать, как меняются настроения художника. Проявляя упорное невежество, мы отказываем им в этой простой дани вежливости и, таким образом, очень часто теряем возможность насладиться красотой, развернувшейся перед нашими глазами. У художника всегда есть что предложить, а мы ходим голодными исключительно потому, что в нас отсутствует способность восприятия.
Произведение искусства через сочувствие становится живой реальностью, в которую нас завлекают дружеские связи. Художники бессмертны благодаря любви и страхам, которые снова и снова воспроизводятся в нас. Скорее душа, а не рука, скорее человек, а не его техника, привлекают нас – чем больше человеческого в призыве, обращенном к нам, тем глубже наш отклик. Секрет понимания между автором и нами заключается в том, что, читая поэзию или романы, мы страдаем и радуемся вместе с героем и героиней. Знаменитый Тикамацу Мондзаэмон, наш японский Шекспир, считал одним из главных принципов драматической композиции необходимость сделать всю аудиторию соучастником автора. Его ученики приносили ему множество своих пьес для оценки, но только одна получила одобрение мастера. Пьеса напоминала «Комедию ошибок», в которой герои-близнецы страдают от того, что их постоянно путают. «Это правильный подход к драме, – сказал Тикамацу, – потому что автор принимает во внимание публику. Зрителям позволено знать больше, чем актерам. Публика знает, где скрывается ошибка, и жалеет бедняг на сцене, которые безвинно страдают от своей судьбы».
Великие художники, как на Западе, так и на Востоке, никогда не забывали о цене намека как средства взять зрителя в соучастники. Как можно созерцать произведение искусства и не испытывать трепета от широкой панорамы мыслей, предложенных для нашего рассмотрения? Сколько в них теплоты и любви! Как можно сравнивать их с современными банальностями! В старых произведениях мы чувствуем тепло человеческого сердца; в новых встречаем всего лишь формальное приветствие. Будучи гением в технике, наш современник редко поднимается над самим собой. Как музыканты, которые тщетно взывали к арфе дракона Лунмэна, он поет только о себе. Его произведения, возможно, ближе к науке, но совершенно точно далеки от человечности. Кто-то из японских мудрецов как-то сказал, что женщина не может полюбить мужчину, который откровенно тщеславен, потому что в его сердце нет трещины, через которую в него способна проникнуть любовь и заполнить до краев. В искусстве тщеславие так же фатально для чувства либо со стороны художника, либо со стороны публики.
Для искусства нет ничего более важного, чем единение родственных душ. В этот момент поклонник искусства возвышается над самим собой. Он одновременно здесь и не здесь. Он ловит отсвет Вечности, но не может выразить в словах свое наслаждение: у глаз нет языка. Освобожденный от пут материи, его дух совершает движение в ритме вещей. Именно поэтому искусство становится сродни религии и облагораживает человечество. Именно это превращает шедевр во что-то священное. В старину японцы относились к работам великих мастеров с глубоким благоговением. Мастера чайной церемонии охраняли свои сокровища с религиозной страстью, однако частенько приходилось открывать весь набор шкатулок, одна внутри другой, чтобы добраться до самой святыни – свертка из шелка, между слоями которого находилась святыня. Очень редко ее выставляли на всеобщее обозрение, и то только посвященным.
В период, когда чаизм обладал доминирующим влиянием, генералы тайкё с большим удовольствием получили бы в подарок редкие произведения искусства, чем обширные территории в качестве признания их побед. Сюжеты многих наших любимых драм основаны на потере и обретении знаменитых шедевров. В одной из пьес, например, дворец знаменитого даймё Хосокавы Тадаоки, где висела картина с изображением Бодхидхармы авторства Сэссона Сюкэя, был охвачен пожаром из-за небрежности караульного самурая. Решив спасти бесценную картину, он бросился в горящий дом, сдернул со стены свиток, и тут обнаружил, что огонь отрезал ему путь назад. Думая только о картине, самурай мечом вспорол себя, обмотал свиток оторванным рукавом и засунул его себе в кровоточащую рану. Пожар, в конце концов, погасили. Среди тлеющих остатков здания обнаружили полуобгоревшее тело, а в нем – нетронутый огнем свиток. Ужасная история, как и все, подобные ей, но прекрасно демонстрирует, как высоко ценилось то, что мы называем шедеврами, а также силу преданности верного самурая.
Необходимо помнить, однако, что искусство обладает ценностью лишь в пределах, что-то нам говорящих. Это мог бы быть какой-то универсальный язык, если бы мы сами проявляли универсальность в наших симпатиях. Ограниченность нашей природы, сила традиций и консерватизма, а также унаследованные нами инстинкты сужают границы наших возможностей наслаждаться искусством. Наша индивидуальность сама по себе накладывает на нас ограничения для понимания искусства, а личные представления об эстетике заставляют искать родство в произведениях прошлого. Это правда, что, культивируя в себе чувство прекрасного, мы расширяем границы нашего восприятия искусства и становимся способными наслаждаться многими, доселе непонятными нам проявлениями красоты. Но, в конце концов, мы видим только свой собственный образ Вселенной – индивидуальные особенности диктуют нам способ восприятия. Мастера чайной церемонии собирали лишь те произведения, которые строго укладывались в мерки их индивидуального восприятия.
В этой связи хотелось бы вспомнить одну историю о Кобори Энсю. Ученики знаменитого мастера высоко ценили его исключительный вкус, который проявлялся в том, как он подбирал свою коллекцию, и однажды сказали ему: «Каждый предмет у вас такой, что им невозможно не восхищаться. Это говорит о том, что ваш вкус превосходит вкус Рикю, потому что его коллекцию может воспринимать только один человек из тысячи». Энсю ответил на это с печалью: «Это лишь доказывает, насколько я зауряден. Великий Рикю любил лишь то, что привлекало его лично, в то время как я невольно подстраиваюсь под вкусы большинства. Воистину Рикю был единственным среди тысячи мастеров чайных церемоний».
Достойно огромного сожаления, что такой очевидный энтузиазм в отношении искусства в наши дни не имеет основы в реальности. В наш век демократий людям требуется лишь то, что популярно, потому что оно считается лучшим, даже если не учитывает их чувства. Им требуется что-то дорогое, а не изысканное; модное, а не прекрасное. Для масс людей чтение иллюстрированной периодики, пользование дорогими продуктами индустриализации может обеспечить их более легкоусвояемой пищей для художественного наслаждения, чем ранние итальянцы или мастера времен Асикаи, которыми они восхищаются для вида. Имя художника для них важнее, чем качество работы. Много веков назад один из китайских критиков отмечал: «Люди оценивают картину ушами». Именно отсутствие настоящего восприятия искусства ответственно за весь тот псевдоклассический ужас, который встречает нас на каждом шагу.
Еще одна распространенная ошибка заключается в смешении искусства с археологией. Благоговение, рождаемое античностью, одно из лучших качеств человеческого характера, а также радость, если мы будем взращивать ее в себе. Старых мастеров по праву высоко ценят – они открывали дорогу к будущему просвещению. Один лишь факт, что они невредимыми преодолели века критицизма и пришли к нам в лучах славы, вызывает уважение, но мы совершим глупость, если станем оценивать их достижения только подсчитывая количество прошедших веков. К сожалению, позволяя нашим историческим симпатиям преобладать над эстетической проницательностью, мы часто приносим цветы в знак одобрения художнику, когда он уже покоится в могиле. Вынашивавший теорию эволюции XIX в., помимо всего прочего, выработал в нас привычку не замечать отдельную особь какого-либо вида. Собиратель коллекции беспокоится о том, чтобы приобрести образцы для иллюстрации достижений культурного периода или творческой школы, и совершенно забывает, что один шедевр может научить нас большему, чем любое количество посредственных произведений данного периода или школы. Мы слишком много занимаемся классификацией, а вот наслаждаемся ничтожно мало. Жертвовать эстетическим подходом в угоду так называемому «научному» методу превратилось в бедствие для многих музеев.
Претензии к современному искусству невозможно игнорировать с любой точки зрения. Нынешнее искусство – это действительно неотъемлемая наша часть – наша собственная рефлексия. Осуждая его, мы осуждаем себя. Мы говорим, что в современную эпоху искусства не существует – и кто за это в ответе? Вызывает чувство стыда то, что мы, несмотря на все наши восторги по поводу старины, уделяем так мало внимания своим собственным возможностям.
Борющиеся художники, усталые души, пребывающие в тени ледяного презрения! Сфокусированные на самих себе, что мы можем им предложить? Прошлое, наверное, с жалостью смотрит на нищенство нашей цивилизации; будущее будет смеяться над бесплодием нашего искусства. Мы разрушаем искусство в процессе разрушения прекрасного в нашей жизни. Найдется ли такой великий кудесник, который сумеет из ствола современного общества выточить всесильную арфу, струны которой зазвучат от прикосновения гения?
Pulsuz fraqment bitdi.