Kitabı oxu: «Неизбежность. Книга 1. Нисхождение.»
Глава 1
Книга 1
Нисхождение
А тем, кто сам, добровольно
Падает в Ад
Добрые ангелы не причинят
Никакого вреда
Никогда…
Группа Агата Кристи
Глава 1
Две Стороны Реки
«В старом городе шептались. В новом — смеялись. И никто не знал, что станет искрой».
Сильвана
1
Я открыла глаза в тишине.
Не в той, что бывает перед рассветом, когда дом ещё спит, но уже слышно, как внизу на кухне осторожно двигают чугунок, как скрипит половица под тёплой сонной ступнёй. Не в той, что пахнет печным дымом и парным молоком.
Эта была другой. Плотной. Стоячей. Она лежала в комнате, как холодная вода в колодце, и давила на барабанные перепонки. Дом затаился, будто человек, который боится, что его услышат.
Я замерла и прислушалась.
Ничего.
Только занавеска у окна шевелилась — медленно, неровно, словно кто-то невидимый трогал её кончиками пальцев. Ткань вздымалась и опадала, и в этом движении оставалось единственное доказательство того, что за стенами всё ещё дует ветер. Что мир не умер окончательно.
А потом ветер принёс запах.
Запах вошёл в комнату не тонкой струйкой, а целой волной — густой, сладкой, почти осязаемой. Так пахнут цветущие яблони в мае, когда лепестки уже осыпаются, а воздух становится похож на разбавленный водой персиковый сок. Так пахнет свежескошенная трава — когда коса проходит сквозь неё и зелень истекает соком.
Я не помнила, когда в последний раз чувствовала это. За долгие недели в лесах, ночёвок в сырых подвалах, все те часы, когда единственными запахами были прелая листва, дым и чужой страх, я успела забыть, что мир может пахнуть жизнью.
Этот аромат ударил в ноздри.
И время треснуло.
— Ти-и-ише ты, коза! — горячий шёпот обжёг ухо. Влажная от пота ладошка сестры легла на мой рот. Пахла вишней. — Мама уже на «семи»! Сейчас сюда пойдёт!
Я укусила её за пальцы.
Она взвизгнула — тихо, сдавленно, как котёнок, которому наступили на хвост. Мы обе замерли, вжавшись в колючий куст. Ветки впивались в локти. По коже ползло что-то тёплое — то ли пот, то ли кровь из свежей царапины. Нам было всё равно.
С крыльца долетел голос матери:
— Де-е-евять…
Она тянула это слово, как тянут мёд из банки, — медленно, с наслаждением, с улыбкой, которую я не видела, но знала, что она есть. В этом растянутом «девять» заключалось всё наше детство. Весь его неторопливый, правильный ритм. Весь мир, который тогда казался вечным.
А потом — взрыв.
Визг, топот, две пары босых ног несутся через клумбы, ломая стебли, разбрасывая тёплую землю. Мы знали, что влетит. Знали, что мать потом будет ругаться, отряхивать нас, а отец — делать вид, что сердится, хотя в глазах у него пляшут смешинки. Но сейчас это не имело значения.
Мы упали в траву.
И хохотали до икоты. До слёз. До рези в животе, до судорожных всхлипов, когда лёгкие уже не успевают за сердцем. Смех рвался из меня, как река из берегов, — дикий, пьяный, счастливый. Помню, Лия держалась за живот и повторяла: «Не могу, не могу, умираю…»
А потом трава под ладонями стала холодной.
Я не сразу поняла, что изменилось. Просто в какой-то момент смех Лии — звонкий, взахлёб — начал затихать. Не резко. Как будто кто-то медленно убавлял звук. Я повернула голову — и увидела, что её лицо бледнеет. Веснушки на переносице проступили резче. Глаза — широко раскрытые, тёмные — смотрели не на меня. Мимо.
Я проследила за её взглядом.
Над яблонями, над клумбами, над крышей дома, где мать развешивала сушиться мяту, — небо было не голубым. Оно было чёрным. Плотным, как дёготь. И в этой черноте медленно проступал контур. Тонкий. Длинный. Как лезвие.
Видение дрогнуло и рассыпалось.
Я бежала по каменной дорожке, нагретой солнцем. Босиком, раскинув руки, и ступни горели от жара. Впереди стоял отец. Спиной ко мне. В этой спине, обтянутой льняным сюртуком, было столько надёжности, что хватало на весь мир. На все мои страхи. На все «а вдруг», которые ещё не успели во мне родиться.
Он обернулся.
И я прыгнула.
Не добежав. Не дождавшись. Прыгнула в полной уверенности, что он поймает. И он поймал. Подхватил меня, вскинул над головой, и я взлетела.
— Ну что, птица? Высоко летаешь?
Небо качнулось надо мной. Голубое. Огромное. Бесконечное.
А потом из-за его плеча я увидела лес.
Он стоял стеной — чёрный, мокрый, чужой. И в этой стене, между стволами, что-то двигалось. Медленно. Терпеливо. Как будто ждало, когда я наконец посмотрю.
Я не успела разглядеть.
Видение истаяло.
Я сидела на постели. Ладонь лежала на груди, под рёбрами. Там тлел тёплый уголёк. Присыпанный пеплом. Он грел — но не освещал. Не давал тепла — только напоминал, что когда-то был огонь.
Горло сжало. Ком встал где-то между ключицами, тяжёлый, сухой. Я дышала через нос. Медленно. Считая вдохи, как учил отец: «Раз. Два. Три. Держи. Выдох». Помогало не всегда. Но помогало.
Я сбросила одеяло, подставила лицо свету.
Рассвет уже просочился в комнату. Он был странным — не золотым, не розовым, а полупрозрачным, влажным, будто саму ночь разбавили водой, в которую капнули сок спелого персика. Свет без тепла. Свет-призрак.
Ставни резали его на полосы, и по моим щекам бежали золотые реки. Красиво. Но красота эта ранила.
Платиновые волосы рассыпались по плечам. Тяжёлые. Скользкие, как мокрый шёлк. В детстве я ненавидела расчёсываться. Мать битый час разбирала колтуны, а я вертелась, ныла, дёргалась. Теперь коса стала привычкой. В дороге распущенные пряди — непозволительная роскошь. В них можно запутаться. С ними можно не услышать, как сзади хрустнула ветка.
Но сейчас, в этой краткой передышке, я позволила им лежать свободно. Маленькое послабление. Знак того, что я ещё не до конца превратилась в воина.
Я покосилась на отражение в мутноватом зеркале напротив.
Глаза. Зелёные. Но какого-то холодного, прозрачного оттенка. Без искры. Без дна. Будто смотришь в воду лесного озера слишком долго — и перестаёшь различать, где заканчивается вода и начинается тьма. Во взгляде была решимость. Но где-то за ней, в самой глубине, ещё колыхалась тень сна.
Мне снился луг. Жёлтая бабочка. Бег без цели.
В этом сне на поясе не было меча. Не надо было помнить пароли и явки. И — главное — никто не умер.
Три «не». Три стены, отгородившие меня от той, кем я была.
На тумбочке стоял кувшин. Глиняный, кривобокий, с выдавленным узором из ромашек. Не идеальный. Но мамин. Я взяла его в ладони. Глина ответила сухим теплом. Может быть, мне только казалось, что она до сих пор хранит прикосновения материнских пальцев. Может быть. Но я всё равно прижала его крепче.
Умылась. Вода холодила кожу. Я растирала её по лицу, по шее, по ключицам, по затылку. Капли стекали за ворот рубахи, оставляя мокрые дорожки. Но тоска, застрявшая где-то между сердцем и горлом, не смывалась.
Я подошла к зеркалу вплотную.
Рама была тёмной, источенной жуком-древоточцем. Пахла старым лаком и временем. Из глубины стекла на меня смотрела девушка. Или уже женщина? Я не знала, где проходит граница.
Скулы заострились. Под глазами легли полумесяцы — следы бессонных ночей и решений, которые нельзя изменить. Я всматривалась в это лицо и искала ту Сильвану, что плела венки из одуванчиков и верила, будто мир устроен правильно. И не находила.
Её там не было. Как не было больше и Колтрейна — того, каким я его запомнила.
Я бросила взгляд в окно. Осколки вывески пекарни ржавели у ворот. На соседнем подоконнике торчали прутики мёртвых цветов. По каменной кладке напротив ползли чёрные языки копоти. Следы пожара. Следы войны.
Когда-то здесь пахло хлебом. Печным дымом. Мятой, которую мать развешивала сушиться на кухне. Дети слуг носились у ручья, строили запруды из глины. Осенью к усадьбе съезжались телеги, и торговля шла до темноты. Жизнь кипела.
Теперь флигеля смотрели заколоченными окнами, как пустые глазницы. А воздух звенел. Натянутый, как тетива перед спуском. Это была не тишина покоя, а тишина угрозы. Та, что предшествует выстрелу.
Я коснулась рамы кончиками пальцев. Нежно. Почти с любовью. Но не к себе — к тому, что осталось за стеклом.
— Ты не та, — сказала я тихо. — И это не дом. Это эхо.
Слова упали в тишину и не разбились.
«Ты не та» — отказ от прежней себя. «Это не дом» — признание, что стены больше не защищают. «Это эхо» — горше всего. Вокруг не было ни небытия, ни пустоты. Только эхо. Звук того, что уже отзвучало.
Но мысль эта была ясной. И именно в этой ясности родилось что-то новое. В груди прорезалось чувство — холодное, острое, но своё. Не детская надежда, а взрослое упрямство — идти, даже если путь лежит по осколкам.
Я выдохнула. Хватит воспоминаний. Пора.
Я села на край кровати. Собрала волосы в тугую косу. Пальцы двигались сами — привычное движение, отработанное до автоматизма. Затылок натянуло, кожа на висках заныла — приятно, отрезвляюще.
Лента. Выцветшая, алая. Лиина.
Я стянула косу и замерла на секунду, прижав ладонь к затылку.
— Готово! Теперь ты у меня привязанная, никуда не денешься!
Её голос ударил откуда-то изнутри. Короткая вспышка. Лия стоит сзади, дёргает меня за пряди, хохочет. Я вижу её лицо — веснушки на переносице, прилипший к виску рыжий локон. Тогда я фыркала и вырывалась. Теперь носила эту нить добровольно. То, что в детстве было игрой, стало ритуалом. То, что было оковами, стало связью.
Я поднялась.
Одевалась молча и быстро. Тело помнило движения лучше головы — недели скитаний сделали своё.
Холщовые штаны — мягкие, разношенные, не скрипящие на ходу. Льняная рубаха свободно скользнула по плечам, рукава до запястий. Кожаный пояс — два оборота — затянулся на талии. Ножны с коротким клинком привычно легли на бедро. Плащ — бурый, в разводах, цвета прелой листвы — накинула поверх, капюшон пока отбросила на спину.
В такой одежде лес принимал меня за свою. Шаг в сторону — и я тень среди теней.
В левый нагрудный карман легла карта. Тонкая бумага, помеченная уголками убежищ и безопасными бродами. Цель. Маршрут. Надежда, что где-то ещё есть безопасные места.
В правый — мешочек с травами. Ромашка — если накатит дурное. Подорожник — на случай пореза. Зверобой — чтоб не сломаться.
Я выпрямилась. Провела ладонями по груди, по поясу, проверила, всё ли на месте. Мышцы напряглись. Сердце стучало ровно.
Я была готова.
И всё же, прежде чем выйти, я ещё раз взглянула в зеркало. Из темноты на меня смотрела незнакомка с зелёными, прозрачными, как лесное озеро, глазами. Я ей почти поверила.
А тем временем — далеко, за лесом, за рекой, в другой части Колтрейна, где неон резал темноту, а стёкла не знали трещин, — кто-то поставил бокал на стол. Абсент качнулся. Зелёный. Ядовитый. И этот кто-то улыбнулся.
2
Тед возник на пороге бесшумно.
Не вошёл — просочился сквозь полумрак, как просачивается в комнату холодный утренний воздух. Взлохмаченный. Тёплый со сна. В мятой льняной рубахе, с красной полосой на плече — следом от жёсткого матраса. Босые ступни на прохладных досках пола.
Замер в дверном проёме и не сразу посмотрел на меня.
Сначала — прислушался.
Я знала эту его привычку. Сначала слушать, потом говорить. Сначала впустить в себя звуки дома, убедиться, что всё на месте, что ничто не треснуло, не сломалось, не умерло за ночь. Старые часы в углу щёлкали, откусывая от тишины секунду за секундой. За окном ветер шуршал, перебирая листву. В камине угли вздыхали, оседая в золу.
Он слушал дом.
И, кажется, только потом позволил себе посмотреть на меня.
Ему двадцать пять. Высокий, ладный — не от позы, а от привычки держать спину там, где другие гнутся. Русые волосы падали на лоб. Он машинально загрёб их пятернёй назад, и они встали торчком, смягчая жёсткую линию челюсти. Щетина на скулах.
Но глаза...
Светло-серые, почти металлические, когда он злился или боялся. Сейчас они смотрели иначе.
Я услышала его дыхание раньше, чем обернулась. И я знала, что это он.
Кивнула: заходи.
В этом кивке уместилось всё, на что у нас не было времени. «Ты — мой». «Держись». «Я вернусь». Три фразы, которые не будут произнесены вслух. Но он услышал.
Тед шагнул в комнату.
Медленно. Он не приближался ко мне. Он приближался к тому, чтобы начать разговор. А это куда труднее.
Остановился в шаге.
Не тронул. Не схватил за плечи. Сохранил дистанцию, которую мы оба держали как клятву: уважать путь друг друга, даже если путь уводит прочь.
— Ты уже… — начал он.
И осёкся.
Губы сжались. Слово «готова» встало поперёк горла. Он выдохнул и произнёс глухо, с хрипотцой:
— Уже выходишь.
Это не было вопросом. Констатация. Горечь, облечённая в форму утверждения.
Я затягивала шнурок на запястье. Пальцы не слушались. Я дёрнула сильнее, чем нужно, и узел вышел тугим, почти злым.
— Нужно успеть до полудня. В городе ждут. Лекарств нет, а дети…
Я не договорила.
Он и не нуждался в окончаниях. Он знал, что я делаю. И знал, почему я должна идти.
— Отец знает? — спросил он тихо.
Вот оно. Вопрос, который он не задавал вслух до последнего.
— Знает, что иду. Не знает — куда.
Тед закрыл глаза. На секунду. Долгую, как вдох перед прыжком.
— Я хотел бы с тобой, — сказал он. Почти про себя.
Он не просил. Не требовал. Просто положил передо мной эту правду, как кладут ключ на стол: вот, решай.
Я ответила мягко, но без зазора для спора:
— Нельзя. Ты нужен здесь. Кто-то должен ждать. Кто-то должен…
Мой взгляд метнулся по комнате.
Старое платье на спинке стула. Ещё пахнущее лавандой из нашего сада. Книга на подоконнике — раскрытая, с закладками из сухих цветов, собранных прошлым летом. Эти вещи тоже требовали защиты. Не меньше, чем те, кто ждал меня за воротами.
Я попыталась снять тяжесть. Улыбка вышла короткой, кривоватой:
— Вдвоём больше шансов нарваться на патруль. Особенно после того, как Инквизиция перетряхнула дом кузнеца. Слышал?
Он слышал. Кивнул, признавая. Взгляд снова упал на запястье.
На кожаный шнурок с кусочком янтаря.
Я сплела его сама. Давно. Ещё девчонкой, с тонкими, неловкими пальцами. Он не снимал его никогда. И сейчас его пальцы сами тянулись к талисману, оглаживали камень, ища в нём опору. Или, может быть, ответ на вопрос, который он ещё не задал.
— Тогда хотя бы пообещай, что будешь есть, — сказал он.
В голосе прорезалась та самая забота, которую он обычно прятал за делами и молчанием.
— Ты забываешь. Забываешь пить. Забываешь остановиться.
Я уже взялась за дверную ручку. Холодное железо обожгло ладонь.
— Обещаю. Буду жевать хлеб на ходу. Как всегда.
— Сильвана!
Я остановилась на пороге.
Его голос ударил в спину — не громко, но так, что не обернуться было нельзя.
Я взглянула на него.
Свет из окна полоснул по лицу, выхватывая выбившуюся прядь — белую на фоне тёмной рамы. И в этот миг я была не подпольщица. Не боец. Просто девушка, стоящая на пороге и не знающая, вернётся ли.
Тед преодолел разделявший нас шаг.
Он не схватил меня. Не стиснул. Он прижался лбом к моему лбу.
Я почувствовала его дыхание. Сбивчивое. Тёплое. Почувствовала, как колотится его сердце. Или, может быть, это моё колотилось, а он просто был слишком близко, чтобы отличить.
Мы стояли так — лоб в лоб, глаза в глаза.
Его руки висели вдоль тела. Мои — сжимали край плаща. Наша любовь не умела кричать. Она говорила тихо — через касания и молчание, через обещания, данные не губами, а чем-то глубже.
И вот здесь — в этой тишине, в этом тепле — со мной случилось то, чего я не поняла.
Тело отозвалось. Не на Теда. Не на его близость. На что-то другое. На то, чего в комнате не было.
Внизу живота разлилась тяжесть. Тёплая, густая, тянущая. Я почувствовала, как соски напряглись под рубахой — резко, болезненно, без причины. Между бёдер стало влажно. Я не поняла, что это.
И застыла.
Стыд ударил в лицо — жаром, до корней волос.
Что это? Почему сейчас? Почему здесь — с ним, с Тедом, который держит меня за плечи и говорит о любви?
Я не знала.
И именно это пугало больше всего.
Где-то на периферии сознания мелькнуло видение.
Чужое. Непрошеное.
Металл. Холод, который не был воздухом. Прикосновение к коже, которое не должно было быть приятным. Но по позвоночнику прокатилась дрожь — и не от страха.
Чей-то выдох. На затылке. Близко. Так близко, что волоски встали дыбом.
Запах. Табак. Что-то травяное, горькое. Абсент.
Я вздрогнула.
И прогнала видение.
Но тело не отпустило. Ещё секунду. Две. Три. Я стояла в объятиях Теда, чувствуя, как что-то внутри меня медленно, неохотно закрывается обратно. Как зверь, которого спугнули.
Тогда я верила: настоящие чувства должны быть именно такими, как у нас с Тедом. Чистыми. Простыми. Взаимными.
Тогда.
— Я люблю тебя, — выдохнул Тед.
Без пафоса. Без надрыва. Просто сказал. И от этой простоты в комнате стало тесно — словно слова заняли собой весь воздух.
— Больше всего на свете.
В глазах защипало.
Я не позволила себе моргнуть. Слёзы — это для тех, кто может позволить себе слабость. А мне сейчас нужна была сила. Дойти. Вернуться. Не расклеиться.
— И я тебя. Всегда.
Сказала — и услышала, как голос дрогнул на последнем слоге.
Не от любви.
От стыда.
Потому что где-то глубоко, под сердцем, там, куда я сама боялась заглядывать, только что шевельнулось другое.
Не имеющее отношения ни к Теду, ни к этому дому, ни к тихой правильности наших чувств.
Не мысль. Даже не желание. Скорее — предчувствие. Смутное, как шум далёкой реки, которую ещё не видишь, но уже знаешь: она там. И течение у неё быстрое.
Оно не отменяло моей любви. Не делало её ложью. Просто рядом с ней — или под ней — зрело что-то иное. Безымянное. Острое. Нетерпеливое.
Тьма ли это? Голод ли? Или просто усталость, научившая меня чуять опасность раньше, чем её услышат другие?
Я не знала.
И именно поэтому прихлопнула это движение прежде, чем оно превратилось в мысль.
Уже на пороге я обернулась — жадно, быстро, забирая с собой его лицо.
Скулы. Щетину. Серые глаза.
Луч скользнул по янтарю на его запястье, и камень вспыхнул — рыжий, тёплый, живой.
Наша связь.
Пока ещё наша.
Дверь закрылась.
За ней — тишина.
А во мне — дрожь, которой я не понимала. И жар, которого не хотела. Который не должен был остаться.
Но остался.
3
Тело помнило дорогу лучше меня.
Шаг — лёгкий спуск. Два — ровное место. Три — незаметный подъём. Я не смотрела под ноги. Не нужно. Десятки таких переходов впечатались в мышцы, в сухожилия, в кости. Ноги сами находили нужные камни, обходили предательски скользкую россыпь щебня, ныряли в узкие просветы между корнями.
Утренний туман цеплялся за нижние ветки. Солнце пробивало листву косыми столбами, и роса горела так, будто кто-то рассыпал битое стекло.
Я не замечала этой красоты.
Мысли тёрлись внутри, как камешек в сапоге, — не вытряхнешь, не остановишься. Мешочек с травами на поясе качался в такт шагам. В голове — цифры, адреса, имена. В старой части города дети горели в лихорадке: грязная вода, антисанитария, отсутствие нормальных лекарств. У меня — несколько горстей сушёной мяты и ромашки. Если сегодня не раздобуду хинин, кто-то из них не переживёт эту неделю.
Под рубахой, на груди, у самого сердца — узел.
Простая верёвка. Потемневшая от пота и времени. Я носила её два года. Отец завязал её сам, в ту ночь, когда уходил в лес. «Пусть этот узел будет памятью. Пусть свяжет тебя с тем, чем был и однажды снова будет Колтрейн».
С тех пор я развязывала и завязывала её десятки раз. Каждый раз — как молитва. Как разговор с человеком, которого нет рядом.
Иногда, по ночам, я просыпалась от того, что верёвка холодела. Резко. Как металл на морозе. Я не знала, что это значит. Отец не объяснял. Но каждый раз после этого в старой части появлялись новые листовки — с призывами, с датами, с именами. И я понимала: он жив. Он работает. Он помнит.
Я сжала узел сквозь ткань.
Жив.
Пока — жив.
Память не спрашивает, готова ли ты.
Она врывается.
Отец стоял на крепостной стене.
Высокий. С сединой на висках. Ветер выдирал плащ из-под застёжки, и ткань хлопала, как крыло подбитой птицы. Закат за его спиной был багровым, густым, будто небо ранили, и оно истекало светом.
Он говорил ровно. Без пафоса. И от этого было страшнее всякого крика.
— Наша земля держится на трёх вещах: честь, память, верность. Пока мы помним — мы живы.
Мне тогда было семнадцать.
Я кивала, не понимая и половины.
Теперь я понимала каждую букву.
Отец сжал моё плечо. Пальцы впились так, что потом остался синяк. Я помнила этот синяк. Помнила, как он наливался сиреневым, как болел, когда я поднимала руку, как исчезал — медленно, неохотно, оставляя после себя желтизну.
— Ты — наша память, — сказал он.
Тогда это звучало как похвала.
Теперь — как приговор.
А потом пришёл тот день.
Первый день вторжения я помню до мелочей.
Утро было ярким, почти праздничным. Пахло цветущей вишней. Дети носились с воздушными змеями, и змеи плясали в небе — жёлтые, красные, с длинными лентами хвостов. Пекарь выставлял горячие булки на деревянные лотки. Я шла к реке за полевыми цветами для венка.
И тут земля вздрогнула.
Глухой удар.
Будто кулаком в грудь мира.
А потом — грохот.
Подкопы под городские ворота рванули так, что посуда попадала с полок, а люди — на колени. Я видела, как старик, сидевший на крыльце, вдруг оказался на земле, раскинув руки, и лицо у него было такое, будто он видит конец света.
Запах гари полез в горло — едкий, липкий. Он въелся в волосы, в одежду, в кожу. Я потом неделю не могла от него отмыться. Даже во сне чувствовала — горький, как пепел.
Крики. Ржание коней. Лязг оружия.
Всё смешалось в один сплошной вой.
Король Лагерт восседал на вороном жеребце.
Я видела его мельком — через дым, через бегущих людей, через ужас, который размывал всё. Он смотрел на происходящее с тем же выражением, с каким разглядывают скучную пьесу. Ни злости. Ни торжества. Только холод.
Старики шептали, сжимая иконы:
— Это не война. Это истребление.
А потом был подвал.
Мать прижимала меня и Лию к себе. Над головой топали чужие сапоги. Грохотала перевёрнутая мебель. Смех. Хриплый, чужой, страшный.
Мать шептала молитвы.
Она знала их наизусть — старые, бабушкины, с певучими окончаниями. Мы ревели в голос, а она всё шептала, и её голос тонул в нашем плаче, как тонет в бурю слабый огонёк.
Я не понимала, почему небо больше не синее.
А потом пришёл отец.
Вечером первого дня. Израненный. Лицо в засохшей крови, бровь рассечена, рука перетянута какой-то тряпкой. Но взгляд — прежний. Тот самый, с которым он смотрел со стены.
Он собрал тех, кто не согнул спину перед завоевателями.
Безлунная ночь. Они уходили в лес — тени среди теней.
Перед тем как исчезнуть, отец обнял меня. Его руки — всегда каменные, всегда спокойные — дрожали. Я почувствовала, как они сжимаются на моей спине, как пальцы цепляются за ткань, будто он боялся, что я рассыплюсь.
— Ты — наша память. Живи, чтобы рассказать. Чтобы однажды мы вернулись.
Завещание.
Не просьба.
Он ушёл в темноту, и тьма сомкнулась за ним, как вода.
Вестей не было.
Ни письма. Ни знака. Ни слуха.
Иногда я ловила себя на мысли: наверное, мёртв. И тут же отбрасывала её — потому что если мёртв, то у меня не осталось никого.
Мать и Лию лихорадка забрала в первые же месяцы.
Я хоронила их сама.
А потом появились плакаты. На стенах домов, на столбах, на заборах — везде. Лицо отца смотрело на меня с сотен стен. Седые волосы. Усталое, но гордое лицо. Прямая осанка даже на рисунке. Художник, рисовавший портрет, был талантлив — он поймал то, что нельзя поймать: непреклонность.
«РАЗЫСКИВАЕТСЯ. ДЖЕЙКОБ ЭТВУД. ГЛАВАРЬ МЯТЕЖНИКОВ. ОСОБО ОПАСЕН. ЗА СВЕДЕНИЯ — НАГРАДА».
Я знала эти слова наизусть. Каждую букву. Каждый завиток на портрете. Я проходила мимо них каждый день — и каждый раз отводила взгляд. Потому что смотреть на его лицо, зная, что он где-то там, живой, но недосягаемый, — это как глотать стекло.
Но иногда — не отводила.
Иногда я останавливалась. Смотрела. Долго. И шептала — одними губами, чтобы никто не услышал:
— Жив. Пока — жив.
Так я шла по лесу — а мысли несли меня дальше, через годы, к тому, чем стал мой дом.
Колтрейн теперь — два города на одном перекрёстке.
Перекрёсток этот — лакомый кусок для Леброна, огромной империи, поглотившей все Южные Земли. Через Колтрейн идут пряности с юга, руда с гор, шёлк с запада. Кто контролирует его — держит половину континента за горло.
Леброн пришёл с юга — и принёс с собой не только мечи.
Он принёс свою веру.
Языческую. Чувственную. Порочную — так говорили старики, крестясь. Там не молятся в тишине, не прячут тело под тканью, не стыдятся желания. Там порок возведён в абсолют. Там власть и наслаждение — одно. Там царит не бог, а плоть.
Я слышала рассказы. Шёпотом, в подвалах, у коптящих свечей.
О том, что правители Леброна — самые развратные короли, когда-либо правившие в этом мире. О том, как в полнолуние жители Леброна жгут костры, и танцуют вокруг них обнажёнными, и отдают тела богам — или друг другу. О том, что там нет стыда, нет греха, нет вины. Только желание. Только власть. Только ты — и то, что ты готов взять.
Старики плевались. Женщины отводили глаза. Мужчины сжимали кулаки.
А я слушала — и где-то в глубине, под сердцем, что-то отзывалось. Не пониманием. Не одобрением. Чем-то тёмным, чего я сама в себе боялась.
Я гнала это. Гнала молитвой. Гнала памятью о матери.
Но оно оставалось.
Их технологии казались нам дьявольскими.
Железные звери без лошадей — они рычали и неслись по асфальту, и старики крестились, глядя на них. Автомобили, лишь недавно я узнала как они называются. Стеклянные глаза на столбах — они вспыхивали по ночам, заливая улицы мёртвым светом, и в этом свете не было ни тепла, ни тени. Дьявольские огни — неоновые, ядовитые, зелёные и красные, — они горели в новой части, и от их блеска болели глаза.
Говорили, что в Леброне есть машины, которые слышат шёпот через стены. Есть зеркала, которые помнят лица. Есть двери, которые открываются от прикосновения только одной ладони — и не открываются ни для кого другого.
Это казалось невозможным. Колдовским. Греховным.
Но это было.
Граница между "было" и "стало" прошла по реке.
Широкая, мутная, — она отражала две реальности.
На одном берегу — тусклые огни и гнилые крыши.
На другом — неон и стекло.
Старая часть — лабиринт улочек, мощённых булыжником, который раскрошился и зарос мхом.
Дома — не дома, а остовы. Покосившиеся. С прогнившими стропилами, с выбитыми окнами — заколоченными досками, которые уже сами еле держатся. Стены в трещинах. Сквозь штукатурку торчат гнилые брёвна, как рёбра умирающего зверя.
Воздух здесь тяжёлый. Сырость. Тлен. Запах сырых углей и гниющих отбросов. Он оседает на языке, липнет к нёбу. Его не выплюнуть.
Днём улицы пусты. Изредка мелькнёт согнутая фигура в лохмотьях — тень среди теней.
Вечером зажигаются редкие фонари. Тусклые. Дрожащие. Они не разгоняют темноту, а лишь подчёркивают её.
В домах — холод. Дров нет. Уголь — роскошь.
Семьи ютятся в одной комнате. Спят на соломе. Укрываются ветошью. Дети с впалыми щеками и пустыми глазами бродят в поисках съестного. Старики умирают молча: лекарств нет, врачей почти не осталось.
Те, кто ещё может работать, нанимаются в новую часть — за гроши, за унижение, за право вернуться вечером и не смотреть в голодные глаза домашних.
А на том берегу — другая вселенная.
Широкие проспекты. Идеальный асфальт. Свет — яркий, заливающий всё, не оставляющий теням ни шанса. Здания с зеркальными фасадами. На первых этажах — бутики: бриллианты за пуленепробиваемым стеклом, платья, расшитые блёстками, меха на манекенах.
По дорогам скользят автомобили. Хромированные. Блестящие. Они отражают огни казино и ночных клубов, и кажется, что по улицам катятся жидкие зеркала.
Вечером улицы заполняются людьми в элегантных нарядах. Мужчины в костюмах с иголочки. Женщины в платьях, сверкающих, как рыбья чешуя. Из дверей клубов бьёт музыка, смех, звон бокалов.
В казино крутятся рулетки. За столами сидят те, кто может проиграть месячную зарплату за вечер — и не заметить.
Неоновые русалки извиваются над входом в «Глубинные соблазны», обещая забвение. Рядом — витрина «Лунного отблеска»: бриллианты подмигивают сквозь бронированное стекло. Лазерные лучи пронзают дым танцполов. Диджеи задают ритм. Толпа движется как единое существо.
А в укромных углах — за закрытыми дверями «Шепчущих садов» — продают иллюзию свободы. В подвалах «Глубинного прилива» на кон ставят не деньги. Годы жизни.
Жители новой части — дельцы, вовремя переметнувшиеся к новой власти. Чиновники на тёплых местах. Аристократия из Леброна.
Для них деньги — не средство. Воздух.
На старую часть они смотрят свысока — если вообще вспоминают о ней. Пережиток. Досадное недоразумение, которое скоро рассосётся само.
Река стала не просто водой.
Пропастью.
Иногда по ночам с нового берега доносятся фейерверки. Музыка. Смех. Хлопки петард. Они эхом катятся над старой частью, напоминая: вот она, другая жизнь.
Только мост почти разрушен.
А на единственном переходе охрана проверяет документы, задерживая взгляд на каждом шве, на каждой заплате.
Нищим вход закрыт.
Я шла по лесу.
Лес не знал границ. Лес не знал, где кончается старая часть и начинается новая. Лес просто был. Древний, мокрый, чужой. Он принимал меня — но не как свою. Как тень. Как временную гостью.
Я сжала узел сквозь ткань.
Жив.
Пока — жив.
В старой части шепчутся тише и оглядываются на тени у стен. В новой — усилили патрули. Колтрейн балансирует на лезвии.
Я шла по этому лезвию.
И под рубахой, на груди, у самого сердца, узел холодел.
4
Тропа виляла между древними дубами.
Их узловатые корни выпирали из земли, как вены на стариковских руках, и то и дело норовили ухватить за сапог. Один такой корень добился своего. Я запнулась, взмахнула руками, чудом удержала равновесие. Сквозь зубы вырвалось короткое ругательство — резкое, как выдох боли.
Присела на корточки. Замерла.
Слушала.
Тишина.
Где-то слева, в глубине леса, прокричала птица. Три ноты. Условный сигнал. Свои.
Я ответила свистом — резким, коротким, как щелчок хлыста, — и поднялась. На ходу отряхнула ладони. Тело снова пришло в движение. Но мысли уже свернули туда, куда я их не звала.
В Рокуэлле — дворце бывшего правителя Колтрейна, вырезанного вместе с семьёй, — теперь хозяйничал сын Лагерта.
Молодой.
Жестокий.
Ему двадцать один. Всего двадцать один — а за плечами уже столько, что старики бледнели, услышав его имя.
О нём шептали такое, от чего ночью просыпаешься в холодном поту. Его высочество Диамант, герцог Валентайн. Повелитель Колтрейна. Глава ордена Священной Инквизиции.
Я никогда его не видела.
Но в каждом рассказе, в каждом пересказе с чужих слов он выходил одним и тем же: лицо — будто вырезанное из мрамора, безупречное до дрожи. Глаза — холодные, прозрачные, как вода в горном озере, где никто не купается, потому что дна не видно. Улыбка — тонкая, почти незаметная, — не обещала ничего хорошего, но люди всё равно опускали взгляд первыми.
Не из почтения.
Из инстинкта.
От такой красоты хочется отшатнуться, как от лезвия.
Патруль прошёл здесь недавно.
Я заметила примятую траву. Потом — серый лоскут на ветке. Такие носили солдаты Леброна.
Сердце ударило в рёбра.
Я обошла это место по дуге, вжимаясь плечом в шершавые стволы. Движения стали осторожными, выверенными — охотник, почуявший чужое присутствие. Ноздри раздувались, ловя запахи. Ни дыма. Ни пота. Ни металла. Ушли.
Но мысли не отпустили.
Они снова вернулись к нему.
Слухи о Диаманте ползли по землям, как змеиный выводок: не остановишь, не пересчитаешь.
Казнит за косой взгляд. Задержался глазами на долю секунды дольше, чем дозволено, — и утром твоё имя исчезает из списков живых.
Карает за слово. Даже за шёпот в тёмном углу.
Инквизиторы приходят ночью, и ветер доносит из подвалов Рокуэлла приглушённые, нечеловеческие звуки.
Но говорили не только о казнях.
Говорили о другом. О том, что в его покоях творится то, о чём не рассказывают детям. О том, что он держит женщин — и не одну. О том, что они входят в его спальню — и не выходят. Или выходят — но другими. С пустыми глазами. С улыбкой, которая не сходит с лица, даже когда они плачут.
Говорили, что он дарит их. Приближённым. Гостям. Тем, кто заслужил. Или — тем, кого нужно унизить.
Говорили, что он заставляет смотреть. Что в его покоях есть зеркала — на потолке, на стенах, — и он не позволяет отводить взгляд. Ни от себя. Ни от других. Ни от того, что он делает.
Говорили, что он не знает слова «нет». Потому что для него его не существует.
И — самое страшное — говорили, что женщины возвращаются. Сами. Добровольно. Что они просят ещё. Что они не могут без него. Что он ломает их так, что они начинают любить свой слом.
Я слушала это — в подвалах, у костров, в очередях за хлебом.
И — вот что было странно.
Я запоминала.
Не имена. Не даты. Не лица. Детали. Зеркала на потолке. Улыбка, которая не сходит с лица, даже когда плачут. Женщины, которые возвращаются. Сами.
Я не понимала, почему это остаётся во мне. Почему я перебираю это в голове — снова и снова, как чётки. Почему слухи о его жестокости не отпугивают меня. А тянут. Тихо. Настойчиво. Как течение под водой.
Это не был страх.
Это не был гнев.
Это было любопытство. Тёмное. Липкое. Чужое.
Я хотела знать. Что происходит в этих покоях. Что он делает с ними. Почему они возвращаются. Что там — за зеркалами, за закрытыми дверями, за молчанием, которое кричит громче любых звуков.
Я ненавидела себя за это.
Потому что я — та, что хоронила мать и сестру. Та, что поклялась мстить. Та, что помнит лица и имена. Я не имела права хотеть знать это.
Но я хотела.
И это пугало меня сильнее, чем казни. Сильнее, чем инквизиторы. Сильнее, чем слухи о подвалах.
Потому что это было во мне.
А однажды я увидела его приближённых.
Пару раз, мельком. Они двигались бесшумно, говорили редко, и глаза у них были пустые, кукольные.
И от этого становилось ещё страшнее: никто не мог сказать наверняка, где заканчивались слухи и начиналась правда.
Одни клялись, что в жилах Диаманта течёт не кровь, а холодный огонь. Другие — что он не человек вовсе. Третьи плевали через плечо и крестились, хотя богов в Колтрейне не осталось.
Но одно я знала твёрдо: пока он дышит — Колтрейн не дом.
Колтрейн — ловушка.
Красота здесь — приманка. Тишина — предвестник беды.
Я сжала кулаки.
Ненависть отозвалась в груди тугим холодным узлом. Это была ненависть-память. Выкованная из любви к земле, которую у нас вырвали с корнем.
Она держала меня вертикально каждое утро. Она толкала в спину, когда страх наваливался и хотелось зарыться лицом во мху и не вставать.
В ушах снова звучал голос отца:
— Ты — наша память.
Так ясно, будто он шёл рядом.
И я помнила. Лица. Имена, которые уже начали стираться. Названия сожжённых деревень — каждое как шрам.
Последние слова тех, кто не успел уйти:
— Не дай им победить.
— Сохраните дом.
— Пусть знают, что мы были.
Запах крови на брусчатке площади. Даже ветер не мог выдуть его до конца. Иногда он возвращался — резкий, железный, тошнотворный. И тогда я останавливалась, прижимала ладонь ко рту и ждала, пока желудок перестанет сжиматься.
Тропа пошла под уклон.
За деревьями уже мелькали крыши старой части города. Хрупкие. Косые. Будто сложенные из щепок.
Но в окнах теплился свет.
Там люди передавали друг другу хлеб. Дети учили буквы по обрывкам книг. Старики рассказывали истории о былом величии — и врали, наверное, приукрашивая. Но это не важно.
Важно — что рассказывали.
Порыв ветра сорвал с ветки жёлтый лист. Закружил в воздухе.
Я поймала его на лету.
Рваный по краям. Похожий на клочок старой карты. Я сунула его за пазуху. Не знала зачем. Может, просто чтобы сохранить хоть что-то.
— Вернём, — сказала я тихо. Не разбирая, к кому обращаюсь: к ветру, к отцу, к земле под ногами. — Восстановим. Вспомним.
Поправила мешочек с лекарствами.
И шагнула из леса в долину.
Там ждали не только еду и снадобья. Надежду.
Пока во мне горела память, в них будет тлеть вера. А с неё и начинается пожар.
Но где-то под этой верой, под памятью, под ненавистью — осталось то, что я не могла назвать.
Любопытство.
Странное, ненормальное, почти болезненное.
И оно не уходило.
Диамант
1
В комнате стоял густой, спёртый полумрак.
Бархатные портьеры наглухо отсекали дневной свет, не пропуская ни единого луча. Воздух слоился, как испорченный парфюм: вишнёвый табак, травянистая горечь абсента, а под ними — сладковатый, животный запах разгорячённой кожи. И ещё — влажный, тяжёлый дух женского возбуждения. Он плыл в воздухе волнами, лип к нёбу, оседал на языке.
Время здесь не текло. Оно вязло, тянулось, как остывающая карамель.
Я сидел в кресле, лениво вращая бокал. Абсент вспыхивал в отблесках огня — зелёный, ядовитый. Полено в камине треснуло, как щелчок кнута.
Напротив, в кресле, сидела она. Ванесса.
Женщина, созданная для таких покоев. Порочная, гибкая. Шёлковый пеньюар стекал с плеч, ничего не скрывая — только обещая. Грудь просвечивала сквозь ткань, соски напряжены — тёмные на бледной, почти синеватой в отсветах пламени коже. Бёдра слегка разведены. Я видел, как она сжимает их, как по внутренней стороне бедра ползёт тонкая дорожка влаги.
Она не отводила глаз.
— Ты сегодня особенно хороша, — произнёс я.
Это не было комплиментом. Сухая констатация факта. Без тепла.
Она улыбнулась. Широко. Голодно. Провела языком по нижней губе, оставляя на ней влажный след.
— Я всегда хороша, — ответила она. Голос низкий, с хрипотцой. — Просто ты редко снисходишь до того, чтобы это заметить.
Она поднялась с кресла сама.
Не ждала приказа. Подошла, покачивая бёдрами. Опустилась на колени между моих разведённых ног. Пальцы с кроваво-красным лаком легли на мои бёдра, скользнули выше — к поясу, к застёжке.
— Можно? — спросила она, глядя снизу вверх.
В глазах — не мольба. Азарт. Голод. Готовность.
Я кивнул.
Она расстегнула мои штаны, достала член. Обхватила ладонью у основания, провела языком по стволу — медленно, от корня до головки. Слюна текла обильно, горячо. Она брала глубоко, без рвотного рефлекса, работая и рукой, и ртом. Голова двигалась ритмично, волосы рассыпались по моим бёдрам.
Я смотрел сверху.
Возбуждение нарастало. Но какое-то далёкое, почти чужое. Как будто между мной и моим телом была прослойка льда. Я мог бы кончить ей в рот. Мог бы схватить за волосы и насадить глубже. Но мне было скучно.
Она почувствовала. Подняла голову, выпустила член изо рта. По подбородку стекала слюна, губы раскраснелись, распухли.
— Чего ты хочешь? — спросила она.
— Чтобы ты перестала спрашивать.
Она улыбнулась. Дерзко. Вытерла рот тыльной стороной ладони.
— Тогда возьми меня так, как умеешь. Без жалости.
Я взял её за горло.
Не сильно. Достаточно, чтобы она почувствовала пальцы на пульсе. Большой палец лёг на ямку под подбородком, чуть выше — на сонную артерию. Я чувствовал, как под кожей бьётся кровь. Часто. Быстро. Она хотела этого.
— Встань, — сказал я.
Она поднялась.
Я развернул её спиной к себе, толкнул к креслу. Она упёрлась ладонями в подлокотники, прогнулась в пояснице. Пеньюар задрался, открывая задницу. Я рванул его одним движением. Ткань треснула по шву.
Она была мокрая. Сильно. Влага блестела на внутренней стороне бёдер, стекала к коленям. Я видел, как сжимается её вход — ритмично, голодно, в ожидании.
Я провёл ладонью по её спине, по позвоночнику. Кожа горела. Мышцы дрожали.
— Тебя так заводит, когда тебя имеют, как шлюху, — сказал я.
— Да, — выдохнула она. — Давай.
Я не вошёл.
Не сейчас.
Вместо этого подошёл к резному столику в углу.
На нём лежали инструменты. Плеть с кожаными хвостами. Наручники. Холодная сталь в серебряной оправе блестела в свете огня, как оскал зверя.
Я взял плеть. Рукоять легла в ладонь привычно — тёплое дерево помнило меня.
Она стояла спиной. Не видела — но чувствовала. Я видел, как напряглась её спина, как по лопаткам пробежала дрожь. Она знала, что будет дальше. И ждала.
Я подошёл сзади. Кончиком плети провёл по её ягодицам. Едва касаясь. Потом — вдоль позвоночника, к шее.
— Руки за спину, — сказал я.
Она повиновалась сразу. Скрестила запястья на пояснице.
Щелчок замка — сухой, окончательный.
Холод металла обхватил её руки.
Она втянула воздух сквозь зубы и выгнулась сильнее, подставляя спину.
— Проси, — сказал я.
— Ударь меня, — ответила она без паузы. — Так, чтобы осталось.
Я ударил.
Плеть рассекла воздух и опустилась на ягодицы. Кожа вспыхнула красной полосой. Она вскрикнула — коротко, рвано. Но тут же выдохнула:
— Ещё.
Я ударил снова. Ниже. По задней стороне бёдер.
Она застонала. Ноги подогнулись, но она удержалась, вцепившись скованными руками в воздух.
— Ещё, — повторила она. Голос дрожал, но в нём не было мольбы. Только требование.
Я бил размеренно. Без злости. Без азарта. Плеть ходила по кругу: ягодицы, бёдра, спина. Кожа розовела, потом краснела. Кое-где выступили капельки крови.
Она уже не кричала. Только всхлипывала и двигала бёдрами в такт ударам. Влага текла по внутренней стороне бёдер, смешиваясь с потом и кровью.
— Хорошая сука, — сказал я.
— Твоя сука, — отозвалась она, задыхаясь.
Я бросил плеть на ковёр.
Взял её за бёдра. Вошёл сзади. Без подготовки. Резко. Она вскрикнула — но не от боли. От того, что наконец-то получила.
Ритм был жёстким. Быстрым. Мой таз бил по её истерзанным ягодицам, кожа шлёпала о кожу — влажно, громко. Она стонала в голос, не сдерживаясь. Скованные руки беспомощно дёргались за спиной.
Я держал её за талию. Потом схватил за волосы, намотал на кулак, дёрнул голову назад. Она захрипела, прогнулась сильнее.
— Ещё, — прохрипела она. — Пожалуйста, ещё.
Я ускорился.
Под конец я вытащил и кончил ей на поясницу. Густая, тёплая сперма потекла по коже, смешиваясь с потом и выступившей кровью. Она замерла, тяжело дыша. По бёдрам всё ещё стекала её собственная влага — вперемешку с моей.
Я отступил.
Она осталась стоять, упёршись в кресло. Голая. Потная. Со скованными за спиной руками. С исчерченной плетью задницей и залитыми спермой ягодицами.
Я застегнул штаны и подошёл к окну.
Достал сигарету. Прикурил от пламени свечи. Огонёк дрожал, выхватывая мои черты.
Дым тянулся к потолку, сплетаясь в ленивые узоры.
За спиной шуршала ткань. Она поднималась.
— Я не снимал наручники, — сказал я, не оборачиваясь.
Шуршание стихло.
Пауза.
— Подойди.
Она подошла. Босиком по ковру. Встала рядом, всё ещё со скованными руками.
Я снял наручники. Бросил их на подоконник. Они звякнули о камень.
— Можешь убираться, — сказал я.
Она не вздрогнула. Только тихо усмехнулась.
— Ты сегодня был почти живым, — сказала она. — Почти.
Босые ступни по камню.
Щелчок замка.
Я остался у окна.
Сигарета догорала. Пепел сыпался на подоконник, оставляя серые метки на холодном камне.
Горький привкус на губах — табак, абсент, что-то ещё безымянное.
А за окном матово светились снежные пики. Вечные. Неприступные. Мёртвые.
Но даже они уступали тому, что жило — или не жило — у меня в груди.
Тому, что давно не жило.
2
Я вошёл в центральный зал Рокуэлла.
Здесь было холодно, несмотря на горящий камин.
Свет из высоких стрельчатых окон падал на каменный пол бледными, размытыми прямоугольниками. День снаружи угасал, но внутри время всегда стояло на грани сумерек.
Тяжёлые дубовые створки за моей спиной сомкнулись с глухим, сытым звуком, отрезая далёкое эхо коридоров.
Перед тем как войти, по пути, не глядя, коснулся панели на стене.
Плазма вспыхнула. Чёрный экран ожил — и по залу ударил звук.
Гитарный рифф. Тяжёлый. Мрачный. Симфонический. Dimmu Borgir. «The Serpentine Offering». Клип шёл по одному из лебронских каналов — норвежская группа, которую в новой части города обожали за «правильную» эстетику.
На экране — чёрно-белые кадры. Оркестр. Хор. Человек в гриме, с чёрными глазами, стоял в центре — и пел о змее, о предательстве, о том, что спасение приходит через тьму.
В кресле у огня, закинув ногу на ногу, сидел Роланд.
Массивный. Широкоплечий. Бычья шея. Руки, которые знали вес любого оружия. Светлые волосы зализаны назад, открывая высокий лоб. На щеке — старый шрам, белая молния через загар. Этот шрам придавал ему особый шарм человека, который не раз заглядывал в глаза смерти и всякий раз ухмылялся в ответ.
Глаза — ярко-синие, живые — искрились азартом. Тем особым, голодным огоньком, какой бывает у гончей за секунду до того, как спустят свору.
Ему двадцать четыре. Старше меня на три года. Но в нашей дружбе возраст никогда ничего не решал.
Мы выросли вместе.
Он — сын герцога Вейла, одного из ближайших советников отца. Я — сын короля. Но в детстве это не имело значения. Мы дрались на деревянных мечах в дворцовых коридорах, воровали вино из отцовских погребов, лазали по крепостным стенам, а несколько раз он спасал мне жизнь. Он — единственный, кому я позволял говорить со мной на равных. Не потому, что он был моим слугой. Потому что он был другом.
Роланд поднялся. Движение плавное, перекат мышц под тканью — хищник, который пока не бросается, но уже изготовился.
Он кивнул на экран.
— Опять твоя секта? — спросил он. — Ты бы хоть иногда что-то повеселее включал. Там, в новой части, есть клубы с нормальной музыкой. Помнишь, мы были в «Глубинном приливе»? Вот где жизнь. А это…
Он махнул рукой на экран, где Шаграт выводил что-то на древнем норвежском.
— Это похоронный марш для девственников.
— Тебе не понять, — отозвался я, опускаясь в соседнее кресло. Провёл пальцем по металлическому подлокотнику — холод обжёг кожу. — Это искусство.
— Искусство — это когда баба стонет под тобой. А тут — мужик в гриме кричит в микрофон. — Роланд усмехнулся. — Но ты у нас эстет. Я забыл.
Я не ответил.
На экране хор подхватил припев. Голоса звучали так, будто их записывали в аду.
Роланд поморщился, но не выключил. Он знал, что я любил эту группу. Знал, что я включал её, когда думал. Когда планировал. Когда убивал.
— Ты вовремя, — сказал он. — Я уже думал, ты застрял в очередной бабе.
— Завидуешь?
— Чему? Тому, что ты трахаешь всё, что движется, и не помнишь их лиц? — Он усмехнулся. — Нет, спасибо. Я предпочитаю запоминать.
— И как? — спросил я, не отрывая взгляда от экрана. — Помнишь?
— Всех. По именам. По запаху. По тому, как они стонут. — Роланд покачал головой. — Это проклятие, Валентайн. Ты забываешь. Я — помню. И знаешь, что хуже?
— Что?
— Что иногда я жалею, что не умею забывать, как ты.
Я промолчал.
Он вздохнул. Махнул рукой — мол, проехали.
Потом шагнул к камину. Пламя высветило его улыбку — кривую, с привкусом сарказма, который он позволял себе только наедине со мной.
Он вытянул из внутреннего кармана сложенный пергамент. Развернул. Бумага хрустнула, когда он бросил её на столик между нами.
— Ладно. Что скажешь? — спросил он, склоняясь над картой.
Я склонился следом.
Схема усадьбы. Маршруты патрулей. Точки засад. Каждая линия вычерчена с маниакальной точностью.
— Всё готово, — сказал Роланд. — Сеть установлена. Дочка мятежника влетит прямо в руки. Как птичка в клетку.
— Красиво, — сказал я, проводя кончиком кинжала по одной из линий. — Ты превзошёл себя.
— Я всегда превосхожу себя, когда речь о том, чтобы кого-то поиметь. — Роланд ухмыльнулся. — Но есть нюанс.
— Нюанс?
— Она не просто дочь. Она — связная. — Он ткнул пальцем в карту. — Девчонка таскает отцу информацию. Явки, пароли, списки. Она — его глаза и уши. Пока она дышит — старик не слеп.
Я откинулся на спинку кресла.
— То есть, если мы её возьмём…
— Мы его ослепим, — закончил Роланд. — Он потеряет связь с ячейками. Начнёт метаться. А когда он запаникует — он ошибётся. И тогда мы возьмём его.
Пауза.
— Или, — продолжил он, — он сделает что-то более глупое. Например, попытается её вытащить. И тогда мы возьмём обоих. И кстати, я запустил дрон над лесом. Если она выйдет на тропу — мы увидим её раньше, чем она услышит нас. Она едет помогать нищим. Вряд ли станет ждать ловушку. А мои люди встретят её по пути домой.
Я медленно провёл пальцем по линии лесной дороги.
Я видел не карту. Траекторию.
Чужую, до смешного предсказуемую судьбу.
Девочка с корзинкой лекарств. Думает, что спасает мир. А на деле — пешка, которой остался один ход.
— Хорошо, — выдохнул я. — Очень хорошо.
Роланд ждал.
Я позволил паузе повисеть ровно столько, сколько требовалось, чтобы он понял: продолжение — не похвала. Констатация.
— Ты всегда умел доставить мне удовольствие.
Роланд расхохотался, запрокинув голову:
— О, блядь, только не начинай! Я тебе не твои бабы. А вот доставить в твои руки нужного человека — это могу. Это, знаешь, куда занятнее постельных игр.
Он осёкся, но улыбка не сошла с губ. Наоборот — стала шире, наглее.
— Кстати, о Ванессе. Я сегодня видел, как она выползала из твоих покоев. Едва стояла на ногах. Шла, как после хорошей порки. И, судя по лицу, ещё и не раз кончила.
Я приподнял бровь.
— Ты следишь за моими любовницами, Роланд?
— Сложно не заметить, когда они покидают твою спальню на трясущихся ногах. — Он усмехнулся. — Она хоть до двери дошла сама? Или ползком?
— Дошла. Я не настолько жесток.
Роланд хмыкнул.
— Ну да. Ты же у нас сама доброта.
Он прошёлся вдоль камина, заложив руки за спину. Потом остановился и бросил через плечо:
— Долго ещё будешь держать её при себе? По-моему, она уже на грани. Ещё немного — и начнёт молить, чтобы ты её не прогонял.
Я пожал плечами.
— Пока забавляет — пусть остаётся. Надоест — уйдёт. Как все до неё.
— А если не захочет уйти?
— Тогда будет уползать, как сегодня. — Я позволил себе лёгкую усмешку. — В прямом смысле.
Роланд снова расхохотался. Громко. Открыто. Так смеются мужчины, обсуждая шлюх за бутылкой вина.
— Ты невыносим, Валентайн, — сказал он, отсмеявшись. — Она же влюблена в тебя по уши. А ты с ней как с уличной девкой.
— Она и есть уличная девка. Только дорогая. И, в отличие от дешёвых, умеет просить так, что это почти искусство.
— И что же она у тебя просит?
— Чтобы я её трахнул. Чтобы было больно. Чтобы остались следы. — Я поднял на него взгляд. — Ты прав, она сегодня была в ударе. Стона́ла так, что, думаю, слышно было в казармах.
Роланд присвистнул.
— Тогда понятно, почему ты так спокоен. Выпустил пар.
— Пар, — повторил я за ним с лёгкой брезгливостью. — Ты говоришь об этом так, будто я конь, которого выгуляли.
— А разве не так? — Роланд прищурился. — Ты после неё всегда сам не свой. Ненадолго. Но видно, что тебе полегчало.
Я не ответил.
Полегчало. Забавное слово. Мне не становилось легче. Просто на короткое время внутри что-то затихало. Как затихает ноющая рана, когда по ней прошлись лезвием. Не исцеление — отвлечение.
Клип на экране сменился. Тот же рифф, но теперь — крупный план. Шаграт смотрел прямо в камеру. Чёрные глаза. Чёрные губы. Белая кожа.
Роланд поморщился.
— Слушай, выключи ты эту хуйню. Реально. Я тебя прошу как друга.
— Тебе не нравится?
— Мне нравится, когда бабы танцуют в «Глубинном приливе». А это — кладбище. Ты когда-нибудь улыбаешься под эту музыку?
— Нет.
— Вот именно. — Он покачал головой. — Я не понимаю, как ты живёшь с этим в голове. Это же депрессия в чистом виде.
— Это честность.
— Это пиздец, — отрезал Роланд. — И ты знаешь это.
Я не ответил.
Он вздохнул. Снова склонился над картой.
— Ладно. Вечером возьмём девчонку. А там посмотрим, насколько она интереснее твоих подстилок.
Я медленно провёл пальцем по линии лесной дороги.
— Она не подстилка.
Роланд замер.
Медленно поднял на меня глаза.
— Что?
— Я сказал: она не подстилка. — Я не отводил взгляда от карты. — Она — цель.
— Цель, — повторил Роланд. — Ну да. Ключ к отцу. Я понял.
— Именно.
— А я уж подумал…
— Что ты подумал?
Роланд помолчал.
— Ничего, — сказал он. — Показалось.
Пауза.
На экране клип закончился. Титры сменились чёрным фоном. Повисла тишина.
Я поднялся.
— Пусть будет так, — произнёс я почти шёпотом. — Пусть узнает, что значит играть против нас.
Так объясняют ребёнку, почему не стоит совать пальцы в огонь.
Он всё равно сунет.
Но винить будет некого.
Роланд молчал.
А я чувствовал его взгляд. На затылке. Как холод. Как предупреждение.
И где-то глубоко, там, где давно ничего не двигалось, стало тихо.
Слишком тихо.
Как перед бурей.
Сильвана
1
Вечер упал на лес разом.
Густой. Вязкий, как дёготь. Лунный свет едва сочился сквозь кроны, дробясь на рваные полосы. Тропа под ногами угадывалась скорее чутьём, чем зрением.
Я шла по ней машинально — ноги помнили каждый выступ, каждую предательскую рытвину. Но сегодня дорога казалась бесконечной, будто кто-то разматывал её, как нить, и не собирался останавливаться.
Усталость гудела в икрах.
Тревога сидела под горлом — тугая, холодная, мешающая дышать полной грудью.
Хрустнула ветка.
Резко. Сухо. Как щелчок взведённого курка.
Я замерла. Рука сама нырнула в ножны, пальцы сжали рукоять ножа. Холод металла отрезвил, вернул в тело.
Шорох в кустах оборвался.
Я стояла долго, слушая, как колотится в висках кровь. Ветер шевелил ветви, и они нашёптывали что-то на незнакомом языке. Не предостережение даже — скорбную песню о тех, кто уже не вернулся.
Я затянула плащ плотнее.
Не от холода. От ощущения, что сама тьма пытается просочиться под одежду, тронуть кожу, напомнить: здесь больше ничьё тепло не живёт.
Запах далёкого костра мешался с сырой землёй и прелой листвой.
Раньше этот лес пах грибами и смолой. Теперь — гарью и страхом. Даже звери ушли. Только деревья остались — чёрные, корявые, склонённые над тропой, как судьи, взвешивающие, достойна ли я идти дальше.
Я тряхнула головой, отгоняя воспоминания о том, что видела сегодня.
И они пришли сами.
Марна. Сгорбленная, почти прозрачная в дверном проёме своей развалюхи. Глаза — два потухших уголька, в которых даже надежда уже не теплилась, только привычка ждать.
Я сунула ей в ладони мешочек с травами, немного муки — всё, что смогла наскрести.
Она выдохнула:
— Спасибо, дочка.
Узловатые пальцы впились в мою руку с неожиданной силой.
В этом «спасибо» не было благодарности. Только горькое знание: завтра будет хуже.
Я уходила, а взгляд Марны буравил спину до самого поворота. Не с укором. С немой мольбой: вернись, принеси хоть что-нибудь, не исчезай, как все.
А потом были дети. Пятеро. Сидели у порога, смотрели, как я режу хлеб.
Ни смеха. Ни возни. Ни жадного блеска в глазах. Только покорное ожидание.
Они не плакали.
Вот что было страшнее всего.
Дети, которые разучились плакать.
Лица с ввалившимися щеками. Недетские. Стариковские.
Самый младший, лет пяти, взял свой кусок, прижал к груди и прошептал:
— Это маме.
Меня перерубило пополам. Просто — раз, и внутри что-то оборвалось.
Дальше — женщина с младенцем.
Грудь пустая. Молока нет уже неделю.
Она не плакала — только смотрела в стену, пока я вливала в крошечный рот последние капли отвара.
— Он кричит, а я ничего не могу, — сказала она бесцветно.
Младенец хрипел, как раненый птенец.
Этот звук до сих пор стоял у меня в ушах. Не смолкал. Не выветривался.
В прошлый раз я не успела.
Старик умер, пока я искала лекарство.
Я остановилась посреди тропы.
Втянула ледяной воздух. Пальцы дрожали.
Лес молчал, но я знала: за деревьями — те, кто ещё ждёт.
«Может, я просто дура? Что я могу против всей этой машины? Если меня схватят, Тед останется один. Отец потеряет связную».
Мысль появилась — и тут же была отброшена.
Не сейчас.
Сдаваться нельзя.
Я вернусь. Найду способ. Даже если против меня — весь мир.
Гнев поднимался медленно, как прилив. Не слепил — прояснял.
Делал мысли холодными, острыми, как обсидиановый скол.
Кулаки сжались сами. Ногти впились в ладони. Кожа на скулах натянулась — как перед ударом.
Я вспомнила виселицы.
Форма «V». Так эффектнее. Так заметнее. Юный герцог не страдал излишней скромностью.
«Пусть все видят, что бывает с теми, кто забывает своё место» — гласил указ, прибитый к каждой перекладине.
Я обращалась к ним мысленно. К отцу и сыну. К Лагерту и Диаманту.
«Вы думаете, что победили? Думаете, сломали нас? Что мы забудем? Что согнёмся и перестанем быть собой?»
Нет.
Я не забуду.
Память — мой последний щит.
Каждый голодный ребёнок. Каждая высохшая женщина. Каждый старик, молча глядящий в пустоту.
Это приговор.
Не мне.
Им.
Тем, кто решил, что власть даётся для уничтожения.
Я шла дальше.
И тут — услышала.
Сначала не поняла. Приняла за шершня. За ночную птицу. За ветер, гудящий в проводах — хотя откуда здесь провода?
Звук был чужой.
Низкий. Ровный. Механический. Не лесной.
Я подняла голову.
Над кронами, медленно — почти лениво — проплыл дрон.
Чёрный. Гладкий. С четырьмя лопастями, вращающимися так быстро, что они сливались в прозрачные диски. По корпусу — красный огонёк. Пульсирующий. Как сердце.
И объектив.
Маленький. Тёмный. Но направленный вниз.
На меня.
Я замерла.
Он видел меня. Я знала это. Он смотрел. Запоминал.
Сердце ударило в рёбра. Раз. Два. Три.
Дрон проплыл над тропой — мимо меня — и исчез за деревьями. Тихий. Бесшумный как призрак.
Я стояла, не двигаясь.
Это новая часть города. Их технологии. Дьявольские изобретения, о которых шептались старики.
Раньше я только слышала о них. Только видела тени — далеко, над новой частью, где неон резал небо.
А теперь — здесь. Над лесом. Над моей тропой.
Надо мной.
Я заставила себя двинуться.
Шаг. Ещё шаг. Ещё.
Ноги слушались плохо. Руки дрожали. В горле стоял сухой ком.
Дрон ушёл. Но я знала: он вернётся. Или — пришлют другого. Или — уже передали сигнал.
Тропа вилась между стволов, уводила всё дальше.
И вдруг — тёплый, жёлтый свет.
Окна.
Мой дом.
Он пробивался сквозь листву, как маяк в шторме. Обещал покой, тепло очага, лицо Теда, ждущего на пороге.
Я ускорила шаг.
Совсем немного — и можно будет выдохнуть. Совсем немного.
Но где-то высоко, над кронами, — ещё пульсировал красный огонёк.
И я знала: он не ушёл.
Он ждёт.
2
Сначала был звук.
Тихий, почти невесомый — хрустнула сухая ветка под чужой ногой. Звук тут же оборвался, будто тот, кто наступил, замер на месте, осознав оплошность.
Я остановилась. Застыла.
Резко, всем телом, так что пришлось взмахнуть руками, ловя ушедшее вперёд равновесие. Сердце ударило в рёбра — один раз, другой, — и понеслось, заполняя уши горячим, нарастающим гулом.
«Дыши. Ровно. Не паникуй».
Приказ, отданный самой себе. Я заставила себя вдохнуть через нос, медленно, до самого низа живота. Выдохнуть. Ещё раз.
Кусты шевелились.
Не ветер.
Тень.
Ещё одна.
Они обступали меня полукругом — бесшумные, текучие, отрезая путь назад. Я чувствовала их не столько зрением, сколько кожей, тем особым холодком, который ползёт вдоль позвоночника, когда на тебя смотрят из темноты.
И где-то высоко, над кронами, — гудение.
Тихое. Ровное. Механическое.
Дрон.
Тот самый. Он не ушёл. Он вернулся. И привёл их.
— Кто здесь? — спросила я.
Голос вышел твёрже, чем я ожидала. Но на последнем слоге дрогнул, звякнул тревогой, как трескается тонкий лёд под сапогом.
Молчание.
Густое, давящее на виски, как чужие ладони.
Тени сдвинулись ближе.
Трое.
А может — четверо.
Они двигались, как звери: пригнувшись, прячась за стволы, сокращая расстояние без единого лишнего шороха. Профессионалы. Те, кого учили не оставлять жертве времени на решение.
Я сжала узел на шее. Верёвка обожгла холодом. Как никогда раньше.
Ледяной ком подкатил к горлу, и на миг мне показалось, что я не смогу вдохнуть.
А потом перед глазами вспыхнули лица.
Марна. Её узловатые пальцы, вцепившиеся в мою руку.
Дети. С пустыми, недетскими глазами.
Женщина с младенцем, у которой молчала грудь.
«Я не могу их подвести. Не имею права».
— Не сейчас! — внутренний голос хлестнул, как плеть, выдирая из оцепенения. — Не дай им победить!
И паника схлынула.
Она ушла не сразу, а волной, оставив после себя холодное, яростное спокойствие. Острое. Собранное в кулак. Я не стану лёгкой добычей.
Я развернулась и побежала.
К дому. К свету. К теплу.
Только бы успеть.
Лес бросился на меня.
Сапоги вязли во мху, как в мокрой золе. Ветка полоснула по щеке — я почувствовала, как лопнула кожа, как по скуле побежало что-то тёплое. Не боль. Пока только жар.
Я не сбавляла шаг.
В ушах — кровь. В горле — рваное, обжигающее дыхание. Лёгкие горели. Икры сводило. Где-то на бегу я потеряла мешочек с травами — он упал в мох, и я не стала возвращаться.
Запах прелой листвы смешался с потом и металлом. Липкая струйка крови доползла до губ, и я почувствовала её вкус — солёный, ржавый, живой.
Это не сон.
Не страшная сказка на ночь.
Это дышало в затылок.
— Держи её! — окрик, резкий, как удар хлыста, разорвавший ночь.
Топот за спиной. Дрожь земли — в ногах, в костях, как приближение грозы.
Я знала эту тропу наизусть. Каждую петлю. Каждый корень. Каждый поворот.
Но лес предал меня. Стал чужим. Перекроил сам себя.
Я свернула не туда.
Вместо знакомого поворота — заросли. Кусты встали стеной, колючей и глухой. Корни цеплялись за сапоги, рвали подол плаща, тянули обратно, в темноту.
Место было знакомым. Но что-то в нём сдвинулось. Тропа — та же. Корни — те же. А лес — другой. Будто кто-то переставил его. Чуть-чуть.
Они знали короткий путь.
Срезали угол.
Их дыхание уже жгло затылок. Я слышала, как они дышат — рвано, с присвистом, но ровно настолько, чтобы понимать: они не устали. Они только разгоняются.
Ещё несколько шагов — и я увидела бы крыльцо. Протянула бы руку к дверной ручке. Ворвалась бы в дом.
Я увидела свет. Жёлтый. Тёплый. В окне кухни. И тень Теда — за стеклом. Он ждал. Он не знал.
Не успела.
Удар пришёл сзади.
Обрушился на затылок — глухой, страшный, ослепляющий. Что-то хрустнуло в шее. Мир вспыхнул белым — а потом схлопнулся в чёрную точку. Тело стало чужим — тяжёлым, ватным, не моим.
Ноги подогнулись.
Я падала.
Но земли не почувствовала.
Только пустоту — холодную и вязкую, засасывающую, как трясина. Она тянула меня вниз, в самую глубину, где не было ни страха, ни боли, ни памяти.
Последним, что долетело сквозь гаснущее сознание, стал запах.
Чужой пот. Резкий. Кислый.
И ржавый металл.
А сверху, сквозь толщу воды, голос:
— Готово. Тащите её.
Хрустнула ветка под чьим-то сапогом.
И — смех.
Короткий. Довольный. Чужой.
А где-то высоко, над кронами, — снова гудение.
Дрон уходил. Докладывать.
И — тишина.
Глухая. Всепоглощающая.
Глава 2
Глава 2
Вниз
«Тело помнит всё. Даже то, что разум хочет забыть».
Сильвана
1
Меня выдернуло из темноты, как выдёргивают из воды за волосы.
Только что вокруг была чёрная, вязкая глубина, в которой не было ни боли, ни страха, ни памяти. А потом — рывок. Резкий, безжалостный, выдирающий из небытия. Я распахнула глаза и тут же пожалела об этом.
Голова взорвалась болью.
В висках стучало — тяжело, рвано, в такт сердцу. Боль была тупая, рвущая, растекалась от затылка к глазам, и перед ними плыли багровые круги. Я попыталась сесть — и тело ответило судорогой, прокатившейся от плеч до поясницы. Мышцы скрутило так, что я зашипела сквозь зубы.
Руки были связаны за спиной.
Верёвка впилась в запястья, и от каждого движения, даже самого слабого, боль становилась острой. Я закусила губу, чтобы не застонать, и замерла, пережидая волну.
Потом осторожно открыла глаза.
Полумрак.
Узкие полоски света пробивались из-под обитой железом двери. Они лежали на каменном полу, бледные, мёртвые, ничего не освещая.
Воздух был густой, спёртый, пропитанный гнилью. Я вдохнула — и меня едва не вывернуло. Запах был не просто неприятным. Он был живым. Он лез в горло, оседал на языке, пропитывал нёбо. Запах сырого камня, плесени, застарелой крови и чего-то сладковатого, что я не сразу распознала. Потом поняла: гнилая солома.
Я лежала на ней. Липкая. Вонючая. Она пахла смертью.
От стен сочился могильный холод — не просто прохлада, а холод, который высасывал тепло из тела. Я чувствовала его спиной, бёдрами, затылком.
Где-то капала вода.
Монотонно. Размеренно. Кап. Кап. Кап.
Я перевела взгляд на стену. В полумраке проступали царапины — имена, даты, кривые кресты. Следы тех, кто был здесь до меня. Кто-то выцарапывал их ногтями, потому что больше было нечем.
У железного кольца в стене темнело бурое пятно.
Я знала, что это. Знала, что здесь люди молили о пощаде, и эти мольбы ничем не заканчивались.
В углу стоял бак с затхлой водой. Поверхность подёрнулась зелёной ряской. Рядом — ведро с нечистотами, и от него шла такая тошнотворная вонь, что желудок сжался в тугой комок.
Я сглотнула.
Попыталась собрать мысли.
Где я?
Ответ пришёл не из памяти — из запаха, из холода, из этой каменной сырости, которая могла быть только в одном месте.
Застенки.
Подземелья.
А потом я почувствовала — сквозь ткань рубахи, у самого сердца. Узел. Он был холодным. Ледяным. Как металл на морозе. Холоднее камня под спиной.
Я прижала его к груди. Как прижимают игрушку. Как хватаются за соломинку.
Отец.
Ты знаешь?
Ты знаешь, что я здесь?
Ответа не было. Только холод. Только тишина.
Я попыталась вспомнить — как я здесь оказалась. Лес. Погоня. Гул дрона над головой. Ветка, полоснувшая по щеке. Свет в окне. Тень Теда за стеклом. Удар.
Я дотронулась языком до щеки. Рана была на месте. Запёкшаяся кровь. Солёная. Ржавая. Я почувствовала её вкус — и вместе с ним вернулась боль. В затылке. В плечах. В запястьях.
А потом я услышала шаги.
Тяжёлые. Чёткие. Они медленно приближались. За дверью кто-то засмеялся, потом зашептались.
Я замерла.
Дверь отворилась.
На пороге стоял стражник.
Высокий. Плечистый. Серый мундир с серебряными пуговицами, тускло блеснувшими в свете факела за его спиной. Лицо грубое, с перебитым носом, который делал его похожим на бойцового пса. Сальная ухмылка. Глаза — пустые, с ленцой, как у человека, который давно привык к чужим страданиям и не находит в них ничего особенного.
На указательном пальце — обручальное кольцо. Простое. Медное. Стёртое до блеска. Он не снял его даже здесь. Даже сейчас. Это почему-то было страшнее всего остального.
— Очнулась, голубка? — протянул он.
Я не ответила.
Он прошёл внутрь, не торопясь, и остановился в шаге от меня. Я чувствовала его запах — пот, дешёвый табак, луковый дух изо рта. Он смотрел на меня сверху вниз, и в его глазах было не любопытство, а скука. И ещё — лёгкое, сытое наслаждение чужой беспомощностью.
— Что, не нравится у нас? — он хмыкнул. — Ничего. Здесь всем поначалу не по себе.
— Где я? — спросила я.
Голос получился хриплым, как будто горло забило песком.
Стражник широко улыбнулся, обнажив жёлтые зубы.
— Застенки Инквизиции. Подземелье Рокуэлла. Самое сердце тьмы.
Он наклонился ко мне. Ближе, чем нужно. Я отшатнулась, но верёвка впилась в запястья, и я замерла, чтобы не застонать. Его дыхание обдало моё лицо — горячее, зловонное.
— Скоро тобой займётся сам милорд Диамант, — произнёс он почти ласково. — Сын короля. Инквизитор. Слыхала о таком?
Диамант.
Имя ударило в меня, как разряд молнии.
Ледяной холод пополз по позвоночнику. Сердце сжалось, а потом забилось часто-часто, отдаваясь в висках.
Это имя было приговором. Оно звучало в моей голове, как звон похоронного колокола. Перед глазами вспыхнули картины: сожжённые деревни, чёрные остовы домов, детские глаза, полные ужаса, руки матерей, тянущиеся к небу.
А потом — слухи. Зеркала на потолке. Женщины, которые возвращаются. Сами. С улыбкой, которая не сходит с лица, даже когда они плачут. И — то тёмное, липкое, чужое, что я не хотела называть. Что я гнала. Но что осталось.
Я ненавидела себя за то, что оно вернулось. Сейчас. Здесь. В подземелье.
Я прихлопнула это чувство. Резко. Как комара. Не время. Не место.
Я сглотнула.
— Что ему нужно? — спросила я, хотя уже знала ответ.
Стражник выпрямился, пожал плечами.
— Мы приказы не обсуждаем, — сказал он. — Может, на допрос. Может, потешиться криками. А может, и то, и другое. У милорда вкусы особенные.
Он пошёл к двери, но остановился на пороге. Обернулся.
— Отдыхай пока. Скоро за тобой придут.
И добавил, уже выходя:
— Посмотрим, насколько крепка твоя воля.
Дверь закрылась.
Лязг засова.
Шаги.
Тишина.
Я закрыла глаза.
И стала ждать.
Ожидание — это единственное, что мне оставалось.
2
Эхо прокатилось по камере и растворилось, оставив после себя оглушительную тишину. Я слышала в ней только стук собственной крови в висках. Рваный, частый, как будто сердце билось не в груди, а прямо в голове.
Я зажмурилась.
Дыхание было коротким, рваным, и каждый вдох казался невыносимо громким в этом мёртвом безмолвии. Мне чудилось, что рядом кто-то дышит. Незримый. Наблюдает из темноты. Ждёт.
Во рту пересохло. Появился металлический привкус — как будто я слизнула кровь с разбитой губы. Руки дрожали, как бы сильно я ни сжимала кулаки. Пальцы онемели, костяшки побелели.
«Не показывай слабость. Ни им. Ни себе».
Слова стражника звучали в голове снова и снова. «Скоро за тобой придут». Каждое слово — гвоздь, загоняемый в череп. Оно входило в меня вместе с пульсирующей болью в затылке, и перед глазами всё плыло. Тьма на мгновение сомкнулась, грозя обмороком.
Я резко вдохнула через нос.
Вцепилась пальцами в шершавый камень стены. Холод обжёг ладони. Усилием воли я вернула себя в реальность — в это тело, в эту камеру, в эту боль.
Холод темницы пробирал до костей. Сковывал мышцы, суставы, каждый позвонок. Но гораздо страшнее холода было осознание: скоро я встречусь с человеком, чьё имя стало синонимом боли. С тем, кто превращает людей в тени, а затем стирает их в прах.
Я никогда его не видела.
Но слышала.
Все слышали.
Это случилось прошлой осенью. Деревня Вельд — маленькая, на границе с лесом, тридцать дворов. Никто не помнил, когда её основали. Она просто была. Всегда. Как камни на берегу. Как мох на стволах.
Когда пришли лебронцы, жителям предложили выбор: присягнуть новой власти — или уйти. Тридцать семей. Старики, женщины, дети. Они отказались. Все. До одного.
Через два дня в Вельд вошёл отряд Инквизиции.
Я не была там. Не видела. Но рассказывали так, что ужас ожил перед моими глазами.
Солдаты согнали людей в амбар. Заколотили двери. Подожгли — со всех сторон, одновременно, чтобы никто не вырвался.
Дети кричали.
Стариков — тех, кто не мог идти, — оставили в домах.
Сгорело всё: дома, деревья, поля. Дым шёл столбом до самого неба — чёрный, жирный, тяжёлый. Его видели даже в Колтрейне. За двадцать вёрст.
Потом, когда огонь погас, на месте деревни осталось только пепелище. Ровное. Серое. Как будто там никогда ничего не было.
Ни домов. Ни людей. Ни памяти.
Только пепел. И запах гари — тот, что не выветривался неделями. Тот, что въедался в одежду, в волосы, в кожу.
Все знали, кто отдал приказ.
Диамант.
Ему было двадцать. Двадцать лет — а он уже сжигал деревни. Уже стирал людей. Уже выжигал память.
И теперь он ждал меня.
Желудок скрутило в ледяной ком.
За стеной послышались шаги.
Тяжёлые. Размеренные. Они звучали, как метроном, отсчитывающий последние минуты покоя.
А потом — крик.
Отчаянный. Полный невыносимой боли. Он разорвал тишину, как нож — ткань.
Я вздрогнула.
Но заставила себя слушать. Не отворачиваться. Не зажимать уши. Чужое страдание было здесь частью воздуха, как сырость, как запах гнили.
Где-то рядом скрипнула ржавая петля. Ещё одна дверь. Ещё одна судьба. Я не одна. Где-то рядом бьются такие же испуганные, но ещё живые сердца.
Крик резко оборвался.
Тишина стала гуще. Плотнее. Как будто в неё что-то добавили.
Я не знала, что хуже — крик или его отсутствие.
Я сидела, привалившись спиной к стене, и пыталась ослабить верёвки на запястьях. Каждое движение отдавалось тупой болью — в затылке, в плечах, в зубах. Верёвка впивалась глубже, и кожа под ней становилась липкой.
Тьма давила. Заползала в лёгкие. Нашёптывала мысли о безысходности.
Я ощупывала стену в поисках трещины, за которую можно зацепиться, — и вдруг замерла.
Перед внутренним взором всплыло лицо отца.
Серые, как штормовое море, глаза. Твёрдый, но ласковый голос.
«Честь — это дыхание. Это каждый шаг человека».
В детстве я кивала на эти слова, не понимая их глубины. Теперь они стали якорем.
Я почувствовала их в теле. В плечах. В спине. Как будто отец стоял рядом — и держал ладонь на моём затылке. Тепло. Тяжесть. Уверенность.
Потом память перенесла меня к Теду.
Его тёплая, как утренний луч, улыбка. Мы сидели у камина. Он шептал, что я — его дом. Что он пойдёт за мной куда угодно.
Я вспомнила его руки. Как он держал меня за плечи. Как прижимался лбом ко лбу. Как говорил: «И я тебя. Всегда».
И как я соврала — дрогнувшим голосом.
Тед не знает, где я. Но он будет ждать. Будет верить.
И эта вера давала мне силы не просто держаться. Бороться.
Но страх всё же просачивался в душу. Обвивался изнутри. Шептал, что можно всё прекратить. Стоит лишь заговорить.
Я заставила себя думать о том, что нужно Диаманту.
Ответ пришёл мгновенно.
Отец.
Герцог Валентайн хочет знать, где скрываются остатки сопротивления. Ему нужен их главарь.
Всё просто.
Я внутренне сжалась — так сильно, что ногти впились в ладони.
Боль отрезвила.
Выдернула из омута сомнений.
Слабость — непозволительная роскошь.
Враги хотят, чтобы я заговорила. Выдала отца. Назвала имена. Указала тайные убежища. Чтобы сломать меня и превратить в орудие против тех, кто ещё жив.
Нет.
Мой рот останется запечатанным. Даже если бы я знала, где скрывается отец, не сказала бы. Ни за что.
Эта мысль стала щитом. Клятвой. Молитвой, высеченной в камне.
Я открыла глаза и всмотрелась в полумрак.
Где-то далеко за этими стенами существовал другой мир. Там цвели яблони. Смеялись дети. Люди ещё помнили, кто они.
Этот мир был моей ответственностью.
Я обязана защитить его, даже если для этого придётся пройти через ад. Выдержать пытки. Встретиться лицом к лицу с самим дьяволом.
Я выпрямилась. Насколько это было возможно со связанными руками.
В глазах, устремлённых в темноту, больше не было страха.
Только холодная, ясная твёрдость.
Я — голос Колтрейна.
И я буду молчать.
Даже если это молчание станет последним, что у меня останется.
3
Дверь распахнулась.
В камеру проникла полоска дрожащего, мутного света.
На пороге стоял тот же стражник.
Он ухмыльнулся — так же, как в прошлый раз. Сыто. Презрительно.
— Ну что, голубка? — протянул он. — Отдохнула?
Я не ответила.
— Встать, — бросил он уже без улыбки.
Я не пошевелилась.
Сидела, привалившись к стене, ощущая, как холод и сырость вытягивают последние силы. Внутри всё сжималось в тугой узел. Но я заставляла себя дышать ровно. Настоящий холод исходил не от камня. От осознания, что всё происходящее — лишь начало.
— Я сказал, встать! — повторил стражник.
Он шагнул вперёд, сжимая в руке короткий отполированный жезл. Блеск у него был зловещий. Жирный. Как у змеи, готовящейся к броску.
Я поднялась.
Медленно. Преодолевая слабость, которая наваливалась на плечи, как мокрая шкура. Ноги подкосились, но я выпрямилась. Расправила плечи. И встретила его взгляд прямо, не отводя глаз.
Он хмыкнул. Казалось, это его позабавило.
— За мной.
Он повёл меня по коридору. Тяжёлая рука легла на плечо — не грубо, но так, чтобы я чувствовала: он ведёт. Он хозяин.
— А ты ничего, — сказал он вдруг. — Крепкая. Милорд таких любит.
Я молчала.
— Только зря ты думаешь, что это тебя спасёт, — продолжил он. — Милорд не любит, когда ломаются сразу. Ему нравится смотреть, как ломаются такие, как ты.
Он засмеялся — коротко, грязно.
— А потом — как отдаются. С благодарностью. — Он покосился на меня. — Ты не слышала? Про его женщин?
Я не ответила.
— Они все возвращаются, — сказал он почти ласково. — Сами. Просят ещё. А потом — не могут без него. Ни с кем. Ни с кем другим. Он их так ломает, что они любят свой слом.
Он снова засмеялся.
— Может, и тебя научит чему хорошему. Ты же девка молодая. С такими — он умеет.
Я стиснула зубы.
Не отвечать. Не давать ему удовольствия.
Он не дождался реакции. Пожал плечами. Повёл дальше.
Меня вывели в узкий, сырой коридор.
Стены здесь были осклизлые, покрытые пятнами плесени.
Я шла, спотыкаясь на неровных плитах. Спиной ощущала тяжёлый взгляд конвоира. Каждый шаг отдавался глухим эхом в голове, и это эхо мешалось с болью в затылке.
После нескольких поворотов мы остановились перед массивной дверью.
Тёмное дерево. Железные полосы. Старая, но несокрушимая. Как врата в мир, где нет места надежде.
Стражник толкнул створку.
Дерево издало стон.
За ней был свет.
Не факелы. Не жаровня. Лампы. Длинные, белые, безжалостные. Они горели ровно, без дрожи, без тепла. И освещали всё — до последней царапины на стенах. До последней капли на полу.
В центре стоял стол. Металлический. С ремнями по краям. С подголовником. С датчиками — маленькими, круглыми, блестящими. Как глаза.
Рядом — тиски. Но не простые. С проводами и панелью управления. С лампочками, которые мигали зелёным.
Клещи. Ножи. Плети. Всё — на месте.
А рядом с ними — приборы. Стекло. Сталь. Кнопки. Экраны. То, чего я не могла назвать. То, что пугало сильнее крючьев и плетей.
В углу — дыба.
Не та, что я видела на картинках. Другая. Железная. С креплениями для рук и ног. С проводами, тянущимися к потолку. С кожухами, из которых торчали металлические наконечники. Как иглы. Как жала.
Стены были увешаны орудиями.
Хлысты с металлическими шипами. Ножи — от тонких, как иглы, до зазубренных тесаков. Крючья, изогнутые, словно когти.
В дальнем углу стояло кресло, обитое красным бархатом. Складки ловили свет, и ткань казалась влажной. Почти живой.
Воздух был густой и липкий. Пропитанный запахом железа и старой крови. И чем-то ещё. Озоновым. Холодным. Как перед грозой. Как от электричества.
Волосы на руках встали дыбом.
Ноги подгибались.
Но я заставила себя устоять.
И — смотрела.
Не могла не смотреть.
Датчики. Провода. Мигающие лампочки. Всё это было чужим. Страшным. Но именно поэтому — притягивающим.
Как красивая змея. Знаешь, что укусит. Но смотришь и не можешь отвести взгляд.
Я ненавидела себя за это любопытство. За то, что вместо ужаса во мне просыпалось что-то другое.
Но смотрела.
Стражник втолкнул меня внутрь.
Я переступила порог — и ощутила, будто пересекла невидимую черту. За ней осталась прежняя жизнь.
Он полоснул ножом по верёвкам. Запястья обожгло свободой. Кровь прилила к кистям — резко, больно, до искр перед глазами.
— Жди, — бросил он. И добавил, уже выходя: — Скоро придёт милорд. Постарайся не опозориться. Он не любит, когда игрушки хнычут.
Дверь захлопнулась.
Я осталась одна.
Тишина навалилась густая, давящая, полная невысказанных угроз.
Я осматривалась, хватая взглядом каждую деталь.
Вместо окна — узкая щель под потолком. Из неё сочился мертвенный, бесцветный свет.
Дверь железная. Без ручки изнутри.
Выхода нет.
Лампы гудели. Тихо. Ровно. Как пчёлы. Как что-то живое.
Я сделала шаг вперёд.
Под ногой хрустнуло.
Я замерла. Потом медленно наклонилась.
На полу лежал осколок кости. Маленький. Заострённый. Похожий на обломок птичьего крыла.
Желудок мгновенно подступил к горлу.
Я резко отвернулась, прижимая ладонь ко рту, сдерживая тошноту. Глотка сжалась спазмом, перед глазами поплыло.
«Это всего лишь комната. Всего лишь комната».
Он хочет сломать меня ещё до начала пыток.
Этого допустить нельзя.
Холод внутри усилился. Но я цеплялась за голос отца, прозвучавший в памяти:
«Бойся не боли. Бойся слабости».
Мысли метались. Бились о невидимые прутья отчаяния.
Отец.
Тед.
Они не должны увидеть меня сломленной. Я не предам их веру.
Я зажмурилась.
Перед внутренним взором всплыли светлые образы: цветущие яблони, запах весны. Тед подбрасывает меня в воздух, а я хохочу, раскинув руки. Свободная. Невесомая.
Потом — лицо Марны.
Её дрожащие пальцы, сжимающие краюху хлеба.
Обещание помочь.
Это стало якорем.
А потом тишина изменилась.
В ней прорезались звуки: гул ламп. Шипение проводов. Мигание лампочек. Звон металла.
И где-то — далеко, за дверью — шаги.
Медленные. Уверенные. Не стражник.
Я сжала кулаки. Я здесь. Я жива. И я всё ещё держусь.
Но шаги приближались.
И гул ламп становился громче.
4
Дверь отворилась с протяжным, мучительно медленным скрипом.
Будто сама вечность нехотя разжимала челюсти.
В проём хлынул холодный свет. На мгновение он ослепил меня, ударил по глазам, и я зажмурилась, выставив перед собой ладонь.
Очертания вошедшего проступали из сумрака медленно, как проступает из тумана фигура, которую до последнего надеешься не увидеть.
А потом я забыла, как дышать.
Он был красив.
Той красотой, от которой внутри что-то обрывается и падает в пустоту. Высокий. Стройный. С грацией хищника, который никуда не спешит, потому что добыча уже загнана.
Чёрные волосы цвета воронова крыла падали на плечи тяжёлой волной, переливаясь в свете ламп. Лицо будто вырезано из мрамора. Прямой аристократический нос. Скулы, очерченные лезвием. Чувственные, твёрдые губы цвета спелой вишни. В их изгибе таилась не улыбка — обещание. Не ласки. Боли.
Глаза ярко-голубые.
Как зимнее небо.
Бесстрастные. Острые. Они смотрели с холодным, расчётливым интересом, каким разглядывают редкое насекомое, прикидывая, куда лучше воткнуть булавку.
В них не было ни тепла, ни сочувствия.
Только лёд.
И он действительно был юн.
Ненамного старше меня.
От этого делалось ещё страшнее: в столь молодом лице не должно быть столько тьмы и понимания того, как ломать души.
Он возвышался надо мной. Я едва доставала ему до плеча.
Его облик был продуман до мелочей. Кожаные сапоги, начищенные до зеркального блеска. Чёрные кожаные штаны в обтяжку. Шёлковая рубашка угольного цвета, расстёгнутая у горла ровно настолько, чтобы открыть бледную кожу и тонкую алую царапину — след чьей-то чужой игры.
На поясе висела плеть с серебряной рукоятью. Свернувшаяся, как змея.
В его облике не было ни одной лишней детали. Только власть. Сдержанная и опасная, как клинок, который не прячут в ножны, а держат на виду, чтобы жертва знала: он будет использован.
И — запах.
Табак. Что-то травяное, горькое. Абсент.
Тот самый.
Я почувствовала его раньше, чем увидела. Раньше, чем поняла. Тело узнало его до того, как разум успел связать запах с именем.
И тогда вернулось то, что я гнала.
То, что было в комнате с Тедом. Когда я стояла, прижавшись лбом ко лбу Теда, и чувствовала, как внизу живота разливается тяжесть. Как соски напрягаются под рубахой. Как между бёдер становится влажно.
Тогда я не поняла.
Теперь — поняла.
Это был он.
Тело почувствовало его раньше, чем разум успел возмутиться. Раньше, чем я узнала его имя. Раньше, чем увидела лицо.
Он заговорил первым.
Голос мягкий, почти ласковый. Но под бархатом ощущалась сталь.
— Ну что, вот мы и встретились, Сильвана.
Моё имя в его устах прозвучало иначе, чем у других. Оно не было просто набором звуков. Он словно пробовал его на вкус, как пробуют редкое вино, — медленно, с наслаждением.
Я сглотнула.
Горло сжало. Язык прилип к нёбу.
«Не показывай страха. Не смей».
— Не припомню, чтобы мы были знакомы, — ответила я.
Голос, к собственному удивлению, почти не дрожал.
Он усмехнулся. Медленно. Смакуя.
Губы изогнулись, но глаза остались ледяными. Два безжизненных и безжалостных осколка неба.
— Мы действительно не были знакомы, — произнёс он. — Но я много о тебе слышал. Как и ты обо мне.
Он сделал паузу, и в этой паузе было что-то невыносимое. Воздух между нами натянулся, как струна, готовая лопнуть.
— Диамант. Герцог Валентайн. Повелитель Колтрейна. Его судья и палач. Или просто глава Инквизиции. Как удобнее.
Он шагнул ближе.
Я отступила прежде, чем успела приказать себе стоять на месте.
Он заметил это. В его глазах мелькнуло что-то, похожее на довольство.
— Сильвана, — продолжил он, растягивая моё имя, как тянут шёлковую ленту, — дочь мятежного лорда. Героиня подполья. Женщина, осмелившаяся встать против короны.
Его взгляд скользнул по мне.
Медленно. Сверху вниз.
Мурашки побежали по телу, будто ледяные пальцы прошли вдоль позвоночника.
— Я ожидал увидеть измождённую, озлобленную тень, — сказал он. — А ты оказалась хорошенькой.
Он достал тонкую сигарету. Прикурил от углей жаровни. Сладковатый, тошнотворно-приторный дым смешался с запахом кожи, металла и чего-то звериного.
— Даже в моём вкусе, — добавил он небрежно. — Тем хуже для тебя.
Кровь отлила от моего лица.
Щёки стали ледяными. Губы — сухими.
Но я заставила себя стоять прямо. Не опускать взгляд.
— Я не нуждаюсь в твоих комплиментах, — ответила я холодно. — Раз пришёл за ответами — спрашивай.
Он рассмеялся.
Звук чистый, почти музыкальный. Но от него мороз продирал по коже, потому что в нём не было ни капли веселья. Только холодное удовольствие от игры.
— Так тебе не терпится начать? — спросил он с иронией. — Похвально. Обычно люди до последнего оттягивают этот момент. Молят. Плачут. Обещают золото, верность, тела своих жён.
Он сделал ещё шаг.
Я не отступила.
— А ты смотришь мне в глаза и говоришь, чтобы я начинал, — продолжил он. — Забавно.
— Я не твои обычные люди, — сказала я.
— Да, — согласился он. — Я уже понял.
Его взгляд прошёлся по моему лицу снова. Остановился на губах. Потом спустился к шее, где под кожей бешено билась жилка.
— И всё же, — произнёс он тише, — ты дрожишь.
— От холода.
— Нет. — Он покачал головой. — От меня.
Я подняла взгляд.
Посмотрела прямо в его бездонные глаза.
— Ничего не будет, — сказала я. — Мне нечего тебе сказать. Ни слова. Ни звука.
Он приблизился.
Остановился в шаге. Настолько близко, что я видела тонкую сеть капилляров под его бледной кожей. Лёгкий блеск пота на виске. Крошечную родинку у уголка рта.
И — запах. Ближе. Сильнее. Табак. Абсент. Что-то ещё. Тёплое. Живое. Его.
Его дыхание коснулось моего лица.
— Неужели? — произнёс он спокойно. — Ты будешь молчать даже тогда, когда я покажу тебе, что бывает с теми, кто упрямится? Когда ты почувствуешь боль, которую я могу подарить?
Это не было угрозой.
Будничное обещание.
И это пугало сильнее крика.
— Боль — это всё, что ты умеешь? — спросила я.
Голос дрогнул. Совсем чуть-чуть. Но он услышал.
— Нет, — ответил он. — Боль — это только начало. Есть вещи гораздо интереснее. Есть то, что происходит с человеком, когда он понимает: его тело больше ему не принадлежит. Когда он сам начинает просить о том, чего боялся.
Он наклонился ко мне.
Его губы оказались так близко, что я почувствовала их тепло.
— И ты будешь просить, Сильвана, — прошептал он. — Рано или поздно.
Тишина звенела натянутой струной.
Его взгляд прощупывал меня. Искал трещину. Ту единственную точку, нажав на которую, можно расколоть целиком.
Я держалась прямо. Несмотря на дрожь в коленях. Несмотря на холодный пот вдоль позвоночника.
Но внутри творилось нечто, чего я сама не понимала.
Да. Я испытывала отвращение. Страх. Ненависть.
Всё это было.
Но глубже, там, куда я боялась заглядывать, шевелилось иное.
Горячее. Липкое. Поднимающееся от низа живота и растекающееся по венам.
Между ног стало горячо. Влажно.
Я сжала бёдра, надеясь, что он не заметит. Не поймёт. Но он смотрел на меня так, будто видел всё. Будто читал каждую постыдную мысль, каждую предательскую дрожь.
Соски напряглись под рубахой. Резко. Болезненно. Без причины. Как тогда.
От этого хотелось провалиться сквозь землю.
И одновременно — чтобы он не отводил взгляд.
Я ненавидела его.
Ненавидела всей душой, всем сердцем, каждой клеткой.
Но моё тело — предатель, лживое, животное — тянулось к нему. К его запаху. К его голосу. К его дьявольской, нечеловеческой красоте.
Это было отвратительно.
Я была отвратительна самой себе.
Он не просто человек.
Он испытание. Искушение. Воплощение той тьмы, что живёт в каждом, но в нём она обрела плоть, голос и безжалостный разум.
Его красота завораживала.
Жестокость готова была разорвать.
Холод замораживал душу.
А жар — тёмный, запретный — не давал укрыться.
Его взгляд скользил по моему лицу. Задержался на губах. Спустился к шее. Ниже — к ключицам. К дрожащим рукам.
Я чувствовала этот взгляд кожей. Осязаемый. Как ледяные пальцы.
Мурашки. Жжение.
Каждый дюйм моего тела оказался под микроскопом. Дрожь ресниц. Сбитое дыхание. Напряжение мышц. Всё, что я пыталась скрыть, он считывал без усилия.
От этого хотелось одновременно бежать и стоять на месте.
Ударить и замереть.
От него невозможно было отвести взгляд.
Даже зная, что этот взгляд может стать последним.
Он смотрел на меня ещё секунду.
Потом — улыбнулся. Тонко. Уголком губ. И отошёл.
Но запах остался.
В воздухе. На моей коже. Под рубахой. В лёгких.
И я знала: он не уйдёт. Ни из комнаты. Ни из меня.
5
Что-то оборвалось внутри.
Всё зло, весь кошмар, все потери — всё это было связано с ним. С этим безупречным лицом. С этими ледяными глазами. С этой ленивой, сытой властью, которая стояла передо мной и улыбалась.
Перед глазами пронеслись образы.
Дым над сожжёнными деревнями, где ещё вчера дети плескались у колодцев. Крики женщин, захлёбывающиеся в лязге стали и собачьем лае. Лица друзей, уведённых в застенки, — их глаза снились мне каждую ночь.
Языки пламени, пожирающие родной дом.
Отец на пороге с мечом в руках. За его спиной рушатся стены, но в глазах горит непокорённый огонь.
Этот же огонь разгорался во мне.
Ярость — острая, как обсидиановый скол, — прошила меня насквозь. Разлилась по венам расплавленным свинцом.
Я больше не могла выносить это безупречное, бесчувственное лицо. Этот изучающий взгляд, в котором не было ни раскаяния, ни тени сочувствия. Только ленивое любопытство.
— Ты — чума, — выкрикнула я. Голос дрожал, но не от страха. От бешенства. — Язва на теле мира. Ты — сама смерть, одетая в шёлк.
Он едва заметно приподнял бровь.
На губах появилась лёгкая, почти доброжелательная улыбка. Так улыбается человек, слышавший проклятия тысячу раз и воспринимающий их как скучный, но неизбежный аккомпанемент власти.
В этой улыбке было что-то до отвращения спокойное. Почти отеческое.
От этого мне стало ещё хуже.
— Громкие слова, — произнёс он. — От кого-то другого я, возможно, даже растрогался бы. Но от тебя они звучат почти приятно. Как музыка. Как гимн моей силе.
Это стало последней каплей.
Кровь гулко застучала в ушах. Я на долю секунды замерла. Во рту появился металлический привкус — я прикусила губу до крови. Солоноватая влага стекла по подбородку.
Краем глаза я заметила подсвечник у стены. Тусклое золото в свете ламп. Опрокинутый стул со сломанной ножкой, торчащей, как обломок кости.
За стеной — тяжёлые, размеренные шаги стражников.
«Сейчас или никогда».
Мысль обожгла.
Я метнулась вперёд, как распрямившаяся пружина. Рука сама нашла на краю стола короткий нож, забытый среди пыли и бурых пятен. Сталь обожгла пальцы.
— Сдохни! — крикнула я, бросаясь в атаку.
Целилась в горло. Стремительно. Отчаянно. Но с холодной точностью змеиного укуса.
Он не дёрнулся.
Смотрел на меня с тем же ленивым интересом, с каким смотрят на мотылька, летящего на пламя.
А потом, в последний миг, сделал едва уловимый шаг в сторону. Движение плавное, почти нечеловеческое. Небрежно перехватил моё запястье и резко вывернул руку.
Запястье хрустнуло.
Его пальцы были сухие и холодные. Но хватка — как раскалённые тиски.
Нож со звоном упал на камень и отлетел в угол. Звук эхом отразился от стен, как похоронный звон моей неудачи.
Я вскрикнула.
Но тут же стиснула зубы. Попыталась вырваться.
Бесполезно.
Его пальцы впивались в запястье, вдавливая кожу до кости. Оставляя отметины на память.
— Не думал, что ты настолько пылкая, — протянул он с искренним, почти чувственным восхищением. — Живая. В тебе столько огня, что я чувствую его кожей.
Он слегка наклонил голову, рассматривая меня, как редкую бабочку, пришпиленную к доске.
Но в его глазах было не просто любопытство мучителя. Нечто более опасное.
От этого меня захлестнула паника.
Я не понимала, кем он меня видит. Жертвой? Соперницей? Женщиной?
— Большинство на твоём месте уже бы рыдало и молило, — продолжил он. — А ты нападаешь. Это неожиданно. Даже восхитительно. Мне нравится, когда добыча не сдаётся без боя. В этом есть жизнь.
Я задыхалась от ярости.
Каждая клетка тела кричала о желании исцарапать это безупречное лицо. Заставить его почувствовать хоть каплю той боли, что он причинил.
Я рванулась вперёд.
Он сжал запястье крепче.
Суставы хрустнули. Острая боль прошила руку до плеча.
— Отпусти! — прошипела я сквозь зубы, глядя на него с такой ненавистью, что, кажется, могла бы испепелить.
Он улыбнулся с лёгким азартом. С предвкушением.
— А что будет, если я не отпущу? — спросил он. — Попробуй что-то другое. Мне любопытно, насколько далеко ты готова зайти. Насколько ты изобретательна. И насколько отчаянна.
Его голос упал до шёпота.
Дыхание коснулось моей щеки. Табак. Гвоздика. Корица.
Его близость ударила в голову, смешивая ярость с чем-то иным. С чем-то предательским и инстинктивным.
Сердце забилось чаще вопреки ненависти.
И это пугало меня больше, чем боль. Больше, чем угроза смерти.
«Что со мной происходит?»
«Остановись».
«Ты — Сильвана. Голос Колтрейна. Ты не растаешь перед этой тварью, как глупая девка».
— Ты — ничто, — выдохнула я ему в лицо. — Инструмент в руках папочки тирана. Пустое место, которое думает, что оно власть. Тень.
Он рассмеялся.
Чисто. Почти весело.
Смех резал по оголённому нерву.
— Тень? — переспросил он. — Нет. Я — сама рука судьбы. Я решаю, кому жить, а кому умереть. И мне нравится, как ты на меня смотришь. Будто готова разорвать на части. Но в этом взгляде есть не только ненависть. Есть нечто горячее. Оно делает тебя ценной.
Он наклонился ещё ближе. Почти беззвучно, едва касаясь губами моего виска, произнёс:
— Ты думаешь, что ненавидишь меня. Но ненависть и желание — две стороны одной монеты. Особенно когда между нами так мало пространства и так много невысказанных возможностей.
Он отпустил моё запястье.
Но не отстранился.
Его глаза изучали меня с пристальностью учёного, рассматривающего редкий образец. В них было жадное любопытство. И предвкушение.
Тишина стала тяжёлой, напряжённой, давящей на плечи.
Я пыталась восстановить рваное дыхание. Унять дрожь в пальцах.
Ярость билась о рёбра. Но я держала её в кулаке, как раскалённый уголь: обжигает, но даёт силу.
— Встань на колени, — произнёс он тихо.
Почти шёпотом.
Но оттого ещё более властно.
Слова звучали как приговор, высеченный в камне.
Кровь прилила к лицу жарким потоком. И тут же отлила, оставляя щёки ледяными. В висках застучало. Мир сузился до биения сердца и его голоса.
Я не двинулась.
Просто смотрела на него.
И в этом взгляде было всё, что я не могла сказать словами.
Он шагнул вперёд.
Слишком близко.
И тогда я сделала единственное, что ещё могла.
Я плюнула ему в лицо.
Слюна попала на скулу, растеклась по бледной коже. Я видела, как капля ползёт вниз, к уголку губ.
Он не вздрогнул.
Не отшатнулся.
Медленно поднял руку. Стёр слюну тыльной стороной ладони. Посмотрел на неё, будто изучая.
— Это было зря, — произнёс он иронично.
Его голос не изменился. Всё тот же бархат. Всё та же сталь.
Он отстегнул с пояса плеть.
Она развернулась в его руке, как змея, почуявшая тепло. Серебряная рукоять блеснула в свете ламп.
— Встань на колени, — повторил он.
Теперь это звучало иначе.
Не приказ.
Предупреждение.
— Нет, — ответила я.
Голос не дрогнул.
Он шагнул ко мне.
Я отступала. Пока спина не упёрлась в холодный камень.
Он прижал меня к стене.
Не рукой — всем телом.
Я почувствовала его жар. Его силу. Его запах.
Его грудь вдавилась в мою. Бёдра прижались к моим бёдрам. Я чувствовала каждую мышцу его тела — твёрдую, горячую, живую.
И — о боги — низ моего живота отозвался.
Тепло. Влажное. Предательское.
Оно растеклось, спустилось ниже, запульсировало там, где я не хотела это чувствовать. Мои соски напряглись, прижавшись к его груди через ткань. Я знала, что он чувствует это. Знала, что он чувствует, как дрожат мои бёдра, как учащается дыхание, как тело — проклятое, животное тело — отвечает ему.
«Нет. Нет. Нет».
Я мысленно кричала.
Но тело не слушало.
Его близость, его сила, его запах — всё это проникало в меня, будило что-то тёмное, первобытное, постыдное. Я ненавидела его. Ненавидела. Но моё тело хотело, чтобы он не отстранялся. Чтобы прижался ещё сильнее. Чтобы...
Рукоятка плети упёрлась мне в подбородок.
Он приподнял моё лицо.
Наши глаза встретились.
Наши губы оказались друг напротив друга.
Так близко, что я чувствовала его дыхание на своих губах. Тёплое. С запахом табака и гвоздики.
Он посмотрел на меня долго. Изучающе.
Потом его губы изогнулись в медленной, циничной улыбке.
— Ты чувствуешь? — спросил он шёпотом. — Чувствуешь, как твоё тело хочет меня? Как оно стало мокрым и горячим? Оно уже моё, Сильвана. Осталось только, чтобы твоя гордость перестала мешать тебе раздвинуть ноги и признать это.
Он прижал рукоятку сильнее, заставляя меня смотреть ему прямо в глаза.
— Я обещал показать тебе, что бывает с теми, кто сопротивляется, — продолжил он, не меняя тона. — Урок будет долгим. И я прослежу, чтобы ты усвоила его.
Его взгляд скользнул ниже.
К моей шее.
К верёвке.
К узлу.
Я почувствовала, как он увидел его. Как понял, что это. Как что-то изменилось в нём. Не в лице. В глазах. Что-то тёмное. Голодное. Другое.
— Что это? — спросил он тихо.
Я не ответила.
Не могла.
Он не ждал ответа.
Его рука отпустила рукоятку плети. Пальцы коснулись моей шеи. Медленно. Осторожно. Как будто он трогал что-то живое. Что-то хрупкое.
Верёвка. Потемневшая. От пота. От времени. От слёз.
Он провёл по ней пальцем. От ключицы до узла. Я почувствовала его прикосновение кожей. Каждую линию. Каждую шероховатость.
Дыхание перехватило.
— Интересно, — произнёс он.
И наклонился.
Ближе.
Ещё ближе.
Его губы коснулись моей шеи. Рядом с верёвкой. Тёплые. Мягкие. Не поцелуй. Прикосновение. Изучение.
Я замерла.
Сердце билось где-то в горле. В висках. В низу живота.
Он нашёл узел губами. Зубами.
Потянул.
Медленно.
Верёвка натянулась. Впилась в шею. На секунду — больно. Потом — свободнее.
Он развязывал её зубами. Не спеша. Смакуя. Как будто это была не просто верёвка. Как будто это было что-то большее.
Я чувствовала его дыхание на коже. Тёплое. Влажное. Живое.
Я чувствовала его губы. Не на шее. На самой границе. Там, где верёвка касалась кожи.
Я чувствовала его.
И — не могла двинуться.
Не могла отстраниться.
Не могла даже дышать.
— Нет, — прошептала я. — Не надо.
Но это был не протест.
Это была мольба.
Мольба, которую я сама не понимала.
Он не остановился.
Ещё одно движение зубами. Ещё одно.
Узел развязался.
Верёвка скользнула вниз. По шее. По груди. Упала на пол.
Тихо. Почти беззвучно.
Но я услышала это.
Как будто что-то оборвалось.
Что-то важное. Что-то моё. Что-то, что связывало меня с отцом. С домом. С прошлым.
Он не отстранился.
Не отступил.
Не отпустил.
Его тело всё ещё вжимало меня в стену. Его грудь всё ещё давила на мою. Его бёдра — на мои.
Он поднял голову.
Медленно.
Наши глаза встретились.
И в его взгляде не было ни удивления. Ни интереса. Ни любопытства.
Была уверенность.
Так смотрят на то, что уже принадлежит тебе. На вещь, которую ты купил. На землю, которую ты завоевал. На женщину, которая уже — твоя. Даже если она сама ещё не знает об этом.
— Ты думаешь, что я развязал это, чтобы тебя освободить, — произнёс он тихо. — Нет. Я развязал это, чтобы ты поняла: здесь больше нет ничего твоего. Ни верёвки. Ни отца. Ни прошлого. Только я.
Его рука легла мне на затылок. Пальцы запутались в волосах. Потянули — не грубо, но так, чтобы я почувствовала: он держит.
— Ты уже моя, Сильвана, — сказал он. — Ты просто ещё не поняла.
Он не поцеловал меня.
Не ударил.
Не сделал ничего.
Просто держал.
Просто смотрел.
И это было хуже всего.
Потому что я чувствовала — каждой клеткой — что он прав.
Что я уже его.
И что бы я ни делала — это уже не изменить.
Диамант
1
Дверь пыточной заскрипела протяжно, натужно, будто сама не хотела впускать нового гостя.
Пришлось оторваться от Сильваны.
И это стоило мне заметного усилия.
Не потому, что она что-то значила. Просто её близость — тепло тела, запах страха, смешанный с потом и чем-то неуловимо свежим, — действовала на нервы. Натягивала их, как струны.
Внизу живота ещё теплился тот самый тёмный, ленивый жар, который всегда просыпался, когда добыча начинала сопротивляться по-настоящему.
Я бросил взгляд через плечо.
На пороге возник Роланд. Вошёл, как всегда, небрежно, покачивая папкой с пергаментами. За ухом — ручка. Он выудил её двумя пальцами, поиграл ею в воздухе, как сигаретой, и убрал обратно. Весь его вид говорил: «Я тут мимо проходил, не помешал?». Глаза блестели — живой, почти озорной огонёк, как у мальчишки, притащившего новую игрушку.
Его взгляд — синий, пронзительный — сначала скользнул по Сильване. Оценивающе. Жадно. С любопытством коллекционера, прикидывающего, в какую витрину поставить редкий экспонат.
Потом Роланд перевёл взгляд на меня и едва заметно кивнул: «Готов подыграть».
— Ну что, наша заключённая уже во всём созналась, потеряв голову от обаяния вашей светлости? — произнёс он со смешком.
Сильвана метнула в него взгляд — острый, как бросок ножа.
Я видел, как её пальцы дёрнулись, пытаясь сжаться в кулаки, несмотря на боль в запястьях. «Чтоб вы оба сгорели» — читалось на её лице. Но внешне — не дёрнулась, спина прямая, подбородок вздёрнут, губы — в тонкую линию.
Я позволил себе задержать на ней взгляд чуть дольше, чем требовала вежливость.
Босая. Измученная. Спутанные волосы упали на лицо. Но взгляд — упрямый, несломленный. Загнанный зверь, ещё не осознавший, что клетка захлопнулась, но готовый биться до последнего.
Не сломалась.
Интересно, на сколько её хватит?
В ней что-то есть — не просто упрямство, а стержень. Несгибаемый. Каждое её слово — гвоздь в гроб её семьи, поэтому она молчит.
Вызов.
Хочу его принять. Сломать — или убедиться, что не сломается никогда.
— Почти, но не совсем, — я равнодушно пожал плечами. — Раз уж ты прервал процесс — веди допрос.
Спектакль начинал отдавать пылью: все реплики известны, актёры забыли, как играть с душой. Все, кроме неё. Ей, видимо, было не до скуки.
— Всё готово для протокола, ваша светлость, — кивнул Роланд, доставая ручку и бумагу. — Повеселим милорда?
Я усмехнулся. В улыбке — предвкушение зрителя, который надеется, что представление окажется не таким уж пресным.
Но внутри всё ещё пульсировало раздражение: от того, что пришлось отойти от неё. От того, что её запах застрял в ноздрях. От того, что рука до сих пор помнила, как её запястье вырывалось из хватки — бешено, горячо, живо.
— Знаешь, Роланд, — произнёс я, не глядя на него, — а ведь все эти революционные настроения у женщин обычно от недотраха.
Роланд замер на полпути к столу. Обернулся. На его лице расплылась широкая, почти мальчишеская ухмылка.
— О? — протянул он. — И к чему ты это?
— А к тому, — я лениво повёл плечом, — что, возможно, наша пленница просто ни разу не была в умелых руках. Отсюда и вся эта злость. Отсюда и нож. Отсюда и плевок.
Роланд рассмеялся.
— Вот как? А мне показалось, ты как раз собирался предложить ей свои... умелые руки. Прямо перед тем, как я вошёл.
— Не передёргивай, — сказал я, опускаясь в кресло. — Я всего лишь показывал ей, насколько бесполезно сопротивление.
— Ну да, ну да. — Роланд кивнул с серьёзным лицом. — Прижимал к стене, дышал в губы, а она, бедняжка, наверное, просто не поняла твоих педагогических намерений.
— Педагогических, — повторил я. — Хорошее слово. Мне нравится. Пожалуй, я им воспользуюсь. — Я повернулся к Сильване. — Слышишь, девочка? У тебя будет урок. Долгий. Обстоятельный. Но сначала — ты скажешь нам всё, что нужно. А потом — мы продолжим. Наедине. Без свидетелей. Я покажу тебе, что бывает с теми, кто плюётся и кидается с ножами. И почему после этого они уже не сопротивляются.
Сильвана вскинула голову.
Её глаза — зелёные, прозрачные, как лесное озеро, — вспыхнули.
— Ты можешь продолжать сколько угодно, — произнесла она спокойно. Но в этом спокойствии было больше ярости, чем в крике. — Ты можешь меня бить. Жечь. Ломать. Но ты не услышишь ни слова. Ни о моём отце. Ни о сопротивлении. Ни о чём. Потому что я — не ты. Я не продаю своих.
Она выпрямилась.
— И ещё, — добавила она, глядя мне прямо в глаза. — Насчёт «недотраха». Если ты думаешь, что женщина может быть верна только тому, кто её трахнул, — ты себя выдал. С головой. Ты не знаешь, что такое верность. Ты знаешь только владение. И это — твоя слабость.
Тишина.
Роланд присвистнул.
Я смотрел на неё.
И чувствовал, как что-то во мне — тёмное, голодное, давно спящее — шевелится.
Она не просто сопротивлялась. Она била. Туда, куда нужно. В слабое место. Которое она даже не знала.
И это было восхитительно.
Я улыбнулся.
Медленно. Искренне. Впервые за долгое время.
— Ты забавная, Сильвана, — сказал я тихо. — Глупая. Самонадеянная. И забавная. Я давно так не развлекался.
Я не поднялся с кресла.
Наоборот — откинулся на спинку. Потянулся к столику рядом. Там стояла бутылка абсента. Зелёное стекло. Пробка. Бокал. Я налил себе. Медленно, не торопясь. Как будто мы были не в пыточной, а в гостиной. Как будто она — не пленница, а гостья.
Абсент качнулся в бокале. Зелёный. Ядовитый. Я поднёс его к губам. Сделал глоток. Не отрывая взгляда от неё.
— Знаешь, что я сделаю? — спросил я. — Я дам тебе время. Подумать. Остыть. Понять, где ты и что тебя ждёт. А потом — мы снова пообщаемся. Наедине. В более… приватной обстановке.
— Не дождёшься, — процедила она.
— Посмотрим, — ответил я. И добавил, улыбнувшись в бокал: — И запомни: чем быстрее ты сознаешься — тем быстрее мы окажемся вдвоём. Так что подумай. Хорошенько. Может, стоит поторопиться?
Сильвана вспыхнула.
— Ты — мерзавец, — произнесла она сквозь зубы. — Самодовольный, избалованный мерзавец, который думает, что всё в мире крутится вокруг его члена. Ты не получишь ничего. Ни слова. Ни стона. Ни меня. Слышишь? Ничего.
Роланд расхохотался.
Громко. Открыто.
— О, Валентайн, — сказал он, вытирая глаза. — Она тебя расписала. По буквам. Это лучшее, что я слышал за последний год.
Я улыбнулся.
Не ей. Роланду.
— Согласен, — сказал я. — Она умеет говорить. Посмотрим, как она умеет молчать.
Я снова поднёс бокал к губам.
Абсент был холодным. Горьким. Тёплым — только на дне.
Я смотрел на неё сквозь зелёное стекло.
Она стояла. Связанная. Босая. Злая. И — моя.
Она ещё не знала этого. Но я — знал.
И это было слаще абсента.
— Роланд, — бросил я. — Начинай.
Сильвана
1
— Имя? — спросил Роланд.
Голос лёгкий, почти светский. Будто он спрашивал, что подадут на ужин. Ручка замерла над пергаментом. Он смотрел на меня поверх бумаги и явно ждал развлечения.
Я молчала.
Губы сжаты. Внутри всё ходило ходуном. Не от страха — от бессильной, жгучей ярости. Двое мужчин решали мою судьбу. Для них это была вечерняя партия в шахматы. Я — пешка.
— Имя, — повторил Роланд чуть громче.
Без злости. С досадой человека, которому приходится объяснять очевидное непонятливому ребёнку.
— Не затягивай, — добавил он. — У нас впереди долгая ночь.
— Сильвана Этвуд.
— Возраст?
— Девятнадцать.
Роланд кивнул, записал что-то. Потом повернулся к Диаманту:
— Обвинение?
Диамант закурил. Дым потянулся к потолку — серый, сладковатый. Он не торопился. Затянулся, выпустил дым через ноздри, и только потом ответил:
— Мятеж. Сопротивление короне. Укрывательство изменников. Подрывная деятельность. И совсем недавно покушение на королевскую особу.
Он сделал паузу, стряхнул пепел на пол.
— Мелочи.
Роланд усмехнулся и начал писать.
Скрип ручки разносился по пыточной, как царапанье когтей по камню. Он записывал с аккуратностью человека, составляющего список покупок, а не перечень преступлений, за которые вешают.
— Признаёшь себя виновной? — спросил Роланд с усмешкой.
— Нет.
Колени дрожали. Я вжимала ногти в ладони, чтобы унять эту дрожь. Каждый вдох давался спазмом. Во рту — металл от прикушенной губы.
«Держись».
Роланд с удовлетворением вывел очередную строку. Сделал ручкой изящный завиток, будто рисовал миниатюру.
— Отказ от признания, — произнёс он. — Ожидаемо. Но слова — это слова. А вот тело… тело говорит куда красноречивее.
Диамант поднялся.
И шагнул ближе.
Я отступила. Спина упёрлась в холодную, влажную стену, пропитанную запахом чужого страха.
Его одеколон — гвоздика, корица, пряный и насыщенный — на секунду перебил даже запах крови и пота.
— У нас есть множество способов развязать язык даже самым стойким, — сказал он почти ласково. Участливо. Отчего становилось ещё страшнее. — Ты не первая, кто думал, что выдержит всё.
Я вскинула голову.
— И не последняя.
Роланд сухо хохотнул. Будто треснула ветка на морозе.
— Отвага без разума — просто глупость, — заметил он.
— А жестокость без причины — безумие, — отрезала я.
Роланд замер.
Ручка повисла над пергаментом.
В его взгляде на миг мелькнуло нечто — то ли раздражение, то ли невольное восхищение дерзостью. Но уже в следующую секунду лицо снова стало маской.
— Посмотрим, что скажет твоё тело, — произнёс он буднично и вернулся к записям.
Диамант подхватил:
— Тело.
Он произнёс это слово со странным, почти интимным знанием. Как произносят имя любовницы, с которой провели не одну ночь.
— Тело всегда говорит раньше, чем разум успевает солгать. Ты скоро это поймёшь. Своими связками. Суставами. Дыханием.
Он сделал паузу. Стряхнул пепел.
— И я послушаю. Мне нравится, когда тело признаётся первым.
К горлу подкатила тошнота.
Не от его слов. От того, как он их произносил. Спокойно. Со вкусом. Как смакуют дорогое вино.
— Ты не услышишь ничего, — выдавила я. — Ни от меня. Ни от моего тела.
— Посмотрим, — ответил он.
И щёлкнул пальцами.
Вошли двое стражников.
Они схватили меня за руки и оторвали от стены. Железные пальцы впились в кожу, оставляя синяки, которые, возможно, никто никогда не увидит.
— Отпустите! — крикнула я, рванувшись. — Вы ничего не добьётесь!
Меня волокли к центру комнаты.
К дыбе.
Железная. С ремнями для запястий и лодыжек. С датчиками на раме. С проводами, тянущимися к потолку.
А рядом — стойка. На ней — пульт. Чёрный. Блестящий.
Диамант подошёл к стойке.
Взял пульт.
Провёл пальцами по кнопкам. Медленно. Как будто ласкал.
— Знаешь, что это? — спросил он тихо. — Это — прогресс. Твои предки использовали верёвки. Варвары. Мы — технологии. Леброн принёс их сюда. И они работают лучше. Быстрее. Точнее.
Он нажал кнопку.
Дыба загудела. Тихо. Ровно. Как пчелиный улей.
Ремни на запястьях затянулись сами.
Кожа под ними вздулась. Покраснела. Я почувствовала, как металлические пряжки впиваются в сухожилия. Как каждая жилка натягивается, будто струна.
Верёвки подняли мои руки вверх.
Сначала — глухое натяжение. Где-то в предплечьях. Далёкое.
Потом — жжение в запястьях. Словно кожу сдирали по кругу. Медленно. Сантиметр за сантиметром. Обнажая розовое, живое.
Пальцы онемели. Стали чужими. Как будто их отрезали и пришили обратно — не той стороной.
Я чувствовала, как в ладонях собирается влага. Кровь. Тёплая. Липкая. Она стекала по запястьям. Капала на пол.
Он нажал ещё раз.
Что-то щёлкнуло.
Левый сустав вышел из впадины.
Я услышала это раньше, чем почувствовала. Хруст. Сухой. Короткий. Как ломается сухая ветка.
А потом — боль.
Она ворвалась.
Раскалённым штырём. В плечо. В шею. В глазницы.
Мышцы выли. Связки натягивались до предела, готовые лопнуть.
Я закричала.
Не хотела. Клялась себе. Но закричала.
Он улыбнулся.
Широко. Искренне. Как ребёнок, получивший долгожданную игрушку.
— Вот так, — произнёс он. — Ещё раз.
Он нажал кнопку снова.
Правый сустав хрустнул.
Боль была белой. Ослепительной.
Я чувствовала, как кость трётся о кость. Как суставная сумка рвётся. Как что-то внутри — тёплое, живое — лопается.
Я хрипела. Дёргалась в ремнях. Ногти царапали воздух.
Он смотрел.
И — наслаждался.
Не скрывал этого. Не прятал улыбку. Не отводил взгляд.
Он любовался.
Мной. Моей болью. Моим криком.
Как художник — своей картиной.
— Предыдущая сломалась на пяти оборотах, — задумчиво произнёс он, не отрывая пальцев от пульта. — Посмотрим, каков предел этой.
Роланд отложил ручку.
— Слушай, — сказал он. — Может, хватит? Ей больно. Она не скажет. Ты же видишь.
— Не мешай, — ответил Диамант, не оборачиваясь.
— Я не мешаю. Я предлагаю сделку. — Роланд улыбнулся мне. Широко. Почти дружелюбно. — Давай закончим поскорее. Ты скажешь нам всё, что нужно. Я оставлю вас наедине. А его милость покажет тебе истинное гостеприимство. В своей спальне. Там тепло. Мягко. Только вы. Вдвоём.
Он подмигнул.
Меня передёрнуло.
Не от боли.
От того, как он это сказал.
Спокойно. Буднично. Как будто предлагал выбор между двумя сортами чая.
— Ты — мерзавец, — процедила я. Но голос дрогнул. От слабости. От унижения. От того, что он озвучил то, о чём я боялась думать.
— Я знаю, — ответил Роланд без злости. — Но я хотя бы честный мерзавец. Он — тихий. А я — громкий. Выбирай, кого бояться больше.
Диамант нажал кнопку снова.
Ещё один сустав. Ещё один хруст.
Мир схлопнулся в белую точку.
Я перестала видеть. Слышать. Чувствовать что-либо, кроме боли.
Она была всюду. В лёгких. В сердце. В костях. В мыслях.
Я потеряла счёт времени.
Кровь из запястий уже не капала — текла. Тёплая. Густая. Я чувствовала её на бёдрах. На коленях. На камне под собой.
Дыхание прерывалось. Лёгкие горели. Я не могла вдохнуть — только сипела и хватала воздух ртом, как рыба, выброшенная на берег.
— Она теряет сознание, — произнёс Роланд. — Диамант. Останови.
— Ещё раз.
— Нет. — Роланд шагнул вперёд. Взял его за запястье. — Она сдохнет. А тебе нужна информация. Не труп.
Пауза.
Диамант посмотрел на него.
Долго. Холодно.
Потом — улыбнулся.
— Ты прав, — сказал он. — Труп мне не нужен.
Он отпустил кнопку.
Пульт упал на стойку с глухим стуком.
Дыба замерла.
Ремни ослабли.
Я упала на колени. На камень. На холодный, мокрый пол.
Перед глазами плыло.
Я видела расплывчатые очертания. Стол. Стойку. Стражников у двери. Роланда, который что-то писал. Диаманта, который подошёл ближе.
— Ну что, Сильвана, — произнёс он тихо. — Где твой отец?
Я подняла голову.
Насколько хватило сил.
— Иди ты... — прошептала я. Голос сорвался. Но слово было сказано.
Он рассмеялся.
Громко. Искренне.
И в этот момент — я увидела.
На полу у ног Диаманта. Рядом с его сапогом.
Узел.
Он лежал на камне. Брошенный. Забытый. Никому не нужный.
Отец.
Прости.
Я не удержала.
Диамант проследил за моим взглядом.
Увидел узел.
Улыбнулся шире.
Наклонился.
Поднял его двумя пальцами, покрутил в воздухе.
— Сентиментальная штучка, — произнёс он. — Верёвка. Связь с папочкой? Или с женихом? Не важно. — Он разжал пальцы. Узел упал обратно на пол. — Всё это — прошлое. А прошлое здесь не работает. Ты уже не та девочка, что пришла сюда. Ты — моя. И скоро ты это поймёшь. В постели. Или на дыбе. Выбор за тобой.
Он поднял ногу.
Медленно.
Сапог — чёрный, кожаный, начищенный до блеска — опустился на узел.
Подошва коснулась верёвки.
Я услышала хруст.
Он надавил.
Медленно.
Вдавливая узел в камень.
Верёвка расплющилась. Потемневшие волокна разошлись. Узел — тот, что отец завязал своими руками, — превратился в бесформенный комок.
Он держал ногу на нём.
Смотрел на меня.
Улыбался.
— Видишь? — произнёс он тихо. — Ничего не осталось. Ни верёвки. Ни отца. Ни тебя прежней. Только я. И то, что я с тобой сделаю.
Он снова засмеялся.
Смех эхом отразился от стен.
Я смотрела на его сапог, на узел под подошвой.
На то, что осталось от связи с отцом.
И тьма — глухая, абсолютная — накрыла меня.
Последнее, что я почувствовала, — что-то тёплое и влажное ползло по щеке.
Слеза или кровь.
Уже не важно.
Диамант
1
Вечер опустился на Рокуэлл тяжёлой бархатной тряпкой.
Коридоры тонули в полумраке, и лишь дрожащий свет факелов отбрасывал на стены изломанные тени, похожие на призраков былых попоек. Сквозняк разносил запах воска, кислого вина и чего-то приторно-сладкого: то ли перезрелых фруктов, гниющих где-то в углу, то ли дешёвых благовоний, которыми Роланд любил окуривать свои покои.
Этот липкий, как патока, запах оседал на языке и вызывал тошноту.
Я шёл не спеша, даже не слушая эхо собственных шагов. Я точно знал, куда направляюсь. В покои Роланда, где смех всегда звучит слишком громко и истерично, а границы приличий стираются быстрее, чем воск на свече.
Дверь была приоткрыта.
Из-за неё доносились приглушённые смешки, звон бокалов и томные вздохи — мелодия, знакомая до оскомины.
Я переступил порог без стука, даже не потрудившись обозначить своё появление.
Комната утопала в дыму и винном перегаре. Повсюду хаос, будто здесь только что закончился пир вакханалии, а гости сбежали, бросив всё как есть. Шторы задёрнуты наглухо.
На низком столике — опрокинутый бокал, из которого ещё сочилась тёмная лужица. Рассыпанные ягоды, похожие на капли крови на белой скатерти. Крошки хлеба, разбросанные, как пепел.
В центре комнаты на широком ложе, обитом бордовым бархатом, полулежал Роланд.
Одной рукой он небрежно обнимал за талию молоденькую служанку. Её платье было смято и расстёгнуто ровно настолько, чтобы ткань прилипала к вспотевшей коже. Одна грудь вывалилась наружу. Сосок — тёмный, набухший — блестел от слюны. Роланд только что его лизал. Не стесняясь.
Заметив меня, служанка вздрогнула и попыталась отстраниться. Роланд удержал её. Грубо притянул обратно, как игрушку, в которую пока не наигрался.
— О, милорд! — воскликнул он, лениво махнув свободной рукой. — Присоединяйтесь. Компания лишней не бывает.
Голос гулкий, с хрипотцой, выдающей сытость и пресыщенность после долгих часов в компании вина и женского тела.
Я приподнял бровь.
Окинул сцену холодным, почти брезгливым взглядом.
Всё это было предсказуемо. Вино, женщины, показная щедрость — дешёвые декорации к одной и той же истории. Приторная, липкая ваниль, от которой сводит скулы.
Но я подошёл.
Склонился над служанкой. Провёл пальцем по её губам. Они были влажные, распухшие от поцелуев. От её подбородка до груди тянулась влажная дорожка. Слюна. Его. Или её. Уже не разобрать.
— Хочешь сделать мне минет? — спросил я.
Она замерла. В глазах — страх, смешанный с любопытством. С возбуждением. С пониманием, что отказывать не принято.
— Никто тебя не принуждает, — добавил я.
Она сглотнула.
Потом кивнула.
Я расстегнул штаны.
Она опустилась на колени.
Колени коснулись камня. Она вздрогнула, но не отстранилась.
Я видел её затылок, тонкую шею, линию позвоночника, исчезающую под смятой тканью. Её губы сомкнулись на головке — неуверенно, с дрожью. Слюна потекла обильно, горячая, стекая по стволу. Тёплая. Тягучая как сироп.
— Осторожнее, милочка, — протянул Роланд, устраиваясь удобнее на подушках. — Его светлость не любит, когда кусаются. Хотя, знаешь, некоторым нравится лёгкая щекотка зубами. Но не ему. Ему нравится, когда глубже. И без зубов. Попробуй.
Служанка замерла на миг, потом продолжила.
Её голова двигалась ритмично, неумело, но старательно. Я чувствовал её язык, её нёбо, её зубы — она старалась не задевать, но получалось плохо. Слюна текла из уголков рта, стекала по подбородку, капала на грудь, на смятое платье. Тёмное пятно расползалось по ткани. Мокрое. Липкое.
— Расслабь горло, — бросил Роланд. — Да не так. Глубже. Он не сломается. Давай, открой рот шире. Вот так. Ещё. Ещё глубже.
Она попыталась взять глубже.
Её горло сжалось вокруг меня. Тёплое, влажное, пульсирующее. Она закашлялась, по подбородку потекли слюна и слизь. Глаза наполнились слезами. Но она не остановилась. Не могла. Не смела.
— Вот так, — одобрительно кивнул Роланд. — Теперь работай языком. Да не как корова! Нежнее. И быстрее. Тебе же не впервой. Хотя, судя по лицу, впервой. Ну ничего. Научишься. Он не первый, кого ты учишься брать в рот.
Он отпил вина, не сводя с нас глаз.
— Знаешь, — произнёс он задумчиво, — она недавно у нас. Повариха сказала, что она с севера. Может, поэтому такая неумелая? Северяне обычно дикие в постели, а эта... как бревно. Тёплое. Влажное. Но бревно.
Он махнул рукой.
— Впрочем, для твоих целей сгодится.
Я не отвечал.
Чувствовал только её рот. Тёплый. Мокрый. Податливый.
Она двигала головой, заглатывая меня глубже, чем, кажется, сама ожидала. Её горло сокращалось, сжималось, вызывая механическое удовольствие. Губы скользили по стволу, оставляя влажные следы. Слюна смешивалась с предэякулятом, текла по моим бёдрам, пачкала штаны. Мокрые пятна расползались по коже.
— Слышишь? — Роланд ухмыльнулся. — Эти звуки. Как будто полощут бельё. Но заводит, правда? Или у тебя уже не стоит? Она же не сопротивляется. Тебе же такие не нравятся.
Я бросил на него короткий взгляд.
— Скорее утомляет.
Он рассмеялся.
— Ну, ты всегда был привередлив.
Служанка продолжала.
Её ритм сбивался, она то ускорялась, то замирала, пытаясь справиться с рвотным рефлексом. Слёзы текли по щекам, смешиваясь с потом. Тушь расплывалась, оставляя чёрные дорожки. Из носа текло. Она всхлипывала, но не останавливалась. Не могла остановиться. Я не разрешил.
— О, боги, — протянул Роланд. — Посмотри на неё. Красотка, да? И такая старательная. Может, оставишь её себе? Будет развлекать по вечерам.
— Мне хватает Ванессы и прочих, — ответил я.
— Ванесса — это другое. А эта — свежая. Наивная. С такими интереснее: они ещё не научились притворяться. Хотя эта уже не первый раз стоит на коленях. Видишь, как она держит спину? Прямо. Не гнётся. Странно.
Служанка закашлялась, но не выпустила меня изо рта.
Платье промокло насквозь, прилипло к груди. Я видел очертания её сосков под тканью. Один — тот, что вывалился — блестел в свете факела. Мокрый. Тёмный. Набухший.
— Ну как? — спросил Роланд. — Стоящая?
— Сносная, — ответил я.
Это было правдой. Не более.
Рот у неё был тёплый, влажный, податливый. Но внутри не было ничего. Ни вызова, ни огня, ни сопротивления. Просто влажная полость, которая двигалась в такт. Как механизм. Как игрушка. Как труп.
Я кончил быстро.
Она сглотнула. Почти безропотно.
По лицу её текли слёзы, слюна и моя сперма. Всё смешалось в одну липкую массу. Она смотрела на меня снизу вверх — заплаканная, дрожащая.
— Свали, — приказал я.
Она поднялась. Ноги дрожали, колени подгибались. Поправила платье. Бросила на меня короткий испуганный взгляд и исчезла в смежной комнате.
Я застегнул штаны и опустился в кресло.
— Она смоталась с такой скоростью, будто я вот-вот прикажу содрать с неё кожу, — произнёс я. — Это утомляет.
Роланд расхохотался, откинувшись на подушки. Смех густой и сытый, как у кота, объевшегося сливок.
— Просто она не привыкла к высочайшим визитам, — сказал он. — А ты, признаться, бываешь пугающе холоден. Даже я иногда ёжусь. Вот как сейчас, например. Ты вошёл — и стало холоднее.
— Мне скучно, — отозвался я. — Покорность меня не развлекает. В ней нет вызова. Нет огня. Это как трахать тёплый труп. Технически возможно. Но зачем?
Роланд закашлялся, подавился смехом, но быстро пришёл в себя.
— Тебе подавай драму, кровь, слёзы и мольбы, — заметил он. — Извращённый вкус, ваша светлость.
— У меня есть вкус, — холодно парировал я. — Разница существенная.
Я замолчал.
Взгляд скользнул к окну, за которым чернела ночь.
И перед глазами вспыхнула Сильвана.
Не та, что кричала на дыбе. Не та, что потеряла сознание. А та, что смотрела на меня в пыточной — прямо. В глаза. С ненавистью. С вызовом.
Колючка, застрявшая в ладони. Больно, но невозможно не трогать.
Она не боится. Или боится, но прячет это так умело, что сама становится охотником.
Это будило древний, первобытный азарт.
— Ты всё ещё думаешь о ней? — спросил Роланд.
Он приподнялся на локте. Взгляд стал острее, трезвее. Алкоголь не смог затуманить его проницательность.
Голос понизился до шёпота, который в тишине звучал почти интимно:
— О нашей строптивой пленнице?
Я не ответил сразу.
Провёл пальцем по краю бокала. Холодное, влажное стекло. Будто взвешивал слова на вкус. И опасность.
— Она отличается, — произнёс я наконец. — В ней нет страха. Или она прячет его так хорошо, что это становится вызовом. А вызов заставляет кровь бежать быстрее. Ты видел её сегодня? На дыбе? Она кричала. Но не просила. Ни разу. Ни слова. Даже когда я выкручивал ей суставы — она смотрела мне в глаза. И ненавидела. И это было лучше, чем всё, что я чувствовал за последний год.
Я помолчал, глядя, как вино в бокале ловит свет факела.
— Ты замечал, что по-настоящему сладок только тот плод, который сопротивляется, когда его срывают?
Роланд хмыкнул.
— Вызов? — переспросил он, поднимая бокал и глядя, как рубиновая жидкость переливается в свете факела. — Ты всегда любил сложные задачи. И пленница, признаться, приглянулась и мне. В ней есть что-то дикое. Но я уступаю тебе пальму первенства. Хотя не уверен, что она с готовностью ляжет под тебя, раздвинув ноги, как ты привык.
— Это не имеет значения, — ответил я. — Я беру то, что хочу. Всегда.
Роланд склонил голову набок.
— И как же ты её возьмёшь? — спросил он с неподдельным любопытством. — Сильно сомневаюсь, что она сама приползёт к тебе в спальню и будет умолять.
Я откинулся на спинку кресла. Прикрыл глаза.
— Приползёт. Не сразу. Но приползёт.
Перед внутренним взором снова возникла Сильвана. Босая. Измученная. С невыносимо упрямым взглядом. И — узел. На полу. Под моим сапогом.
— Сначала я сломаю её, — продолжил я. — Медленно. Тщательно. С наслаждением. А когда она сломается — подниму с колен и посмотрю, что останется. Вот тогда и начнётся самое интересное. Она думает, что это конец. Но она ошибается. Я только начал.
Роланд крутил бокал в пальцах, наблюдая, как капли вина стекают по стеклу, оставляя влажные следы, похожие на кровь.
— О, бедняжка даже не знает, какая судьба её ждёт, — сказал он со смехом, похожим на звон разбитого стекла. — Её трахнут и забудут. Или хочешь поиграться подольше? Проведёшь личный допрос с пристрастием у себя в спальне? Только не забудь — она ещё не ела. С утра. Может, покормишь её перед тем, как трахать? А то сдохнет — и всё. Ни тебе, ни мне.
— Возможно, — ответил я коротко. И добавил, усмехнувшись: — Покормлю. Потом. Когда начнёт просить.
Я поднялся.
На миг застыл в полумраке. Потом двинулся к двери, и тени дрожали, потянувшись следом.
Через плечо, не оборачиваясь, бросил:
— Так что возвращай назад ту мелкую шлюшку. А я, пожалуй, займусь нашей мученицей. Хоть какое-то развлечение.
— Долго ли планируешь развлекаться? — спросил Роланд мне в спину.
— Пока не надоест.
Я развернулся. Плащ взметнулся за спиной. В коридоре тени смыкались, обвивали меня, как змеи.
В голове билась одна мысль. Медленно. Тщательно. С наслаждением.
И — сапог. На узле.
Точно так же я растопчу всё, во что она верит.
Сильвана
1
Тени кошмара всё ещё цеплялись за меня, когда я с трудом приоткрыла глаза. Я мотала головой, разгоняя наваждение, но оно не уходило. Оно оседало на коже, как холодная испарина, и дышало в затылок.
Свет не изменился.
Всё тот же тусклый отблеск — не поймёшь, лампа ли это в коридоре или луна протиснулась сквозь щель под потолком. Сознание возвращалось медленно, будто продиралось сквозь смолу, цепляясь за обрывки видений.
Мне было холодно.
Каменная плита подо мной была ледяной. Я попыталась сесть, но мир поплыл. Стены, тени и свет слились в мутный калейдоскоп. Меня качнуло, я едва успела опереться ладонью о стену.
Камень был сырой. Липкий.
Запястья отозвались острой болью.
Верёвки дыбы оставили багровые борозды. Теперь каждый удар сердца отдавался в них, будто кто-то вколачивал гвозди под кожу.
Память вернулась.
Ударила сразу.
Скрип блоков. Натяжение верёвок, вгрызающихся в плоть. Хруст суставов, от которого темнело в глазах. Ослепительная боль, стирающая всё, кроме агонии.
И его взгляд.
Холодный. Расчётливый. Изучающий каждую мою судорогу.
Я ощупала себя.
На плечах — тёмные синяки с фиолетовыми краями. Ссадины на предплечьях саднили при малейшем движении. У губы запеклась кровь, стягивая кожу. Но, кажется, сломано ничего не было. Чёртов садист знал, как причинить максимум боли, не нанеся серьёзных повреждений.
Тело била мелкая дрожь. По спине стекал липкий пот. Каждый вдох давался с трудом, будто воздух был отравлен.
Я приказала себе не плакать.
Стиснула зубы до скрежета.
Но слёзы всё равно обожгли глаза. Не от боли. От унижения.
Я не кричала. Не просила пощады. Но потеряла сознание. А это уже поражение. Знак слабости, которую я не могла себе позволить.
Я провела дрожащей рукой по лицу, смахивая влагу. Не разбирая, пот это или слёзы.
Он снова всплыл в мыслях.
Диамант.
Его безупречное лицо. Прямой нос. Резкие скулы. Губы, которые могли бы казаться чувственными, если бы не вечная холодная усмешка.
В его глазах нет тепла. Только расчёт. Холодный, как зимний рассвет. Острый, как лезвие.
Почему он так вгрызается в мою память?
Словно клеймо, выжженное на коже.
Это злило сильнее боли.
Я вспомнила тот момент. Каменные стены. Неровные тени факела, извивающиеся, как змеи. Я стояла перед ним измученная, с прокушенной губой и кровью на подбородке.
А он напротив — расслабленный, почти скучающий. Но с опасным блеском в глазах. Отблеск стали в темноте.
Его голос, ровный и безэмоциональный:
«Встань на колени».
От этих слов по спине пробежал ледяной озноб.
А потом он вжал меня в стену.
И — я вспомнила не только это.
Я вспомнила его тело.
Твёрдое. Горячее. Живое. Его грудь, прижатую к моей. Его бёдра — на моих бёдрах. Его дыхание на моих губах. Табак. Гвоздика. Корица.
Я вспомнила, как он развязывал узел. Зубами. Медленно. Его губы на моей шее. Его дыхание на коже. Как верёвка скользнула вниз. Как он сказал: «Ты уже моя».
И — тело отозвалось.
Снова.
Не на память о боли. На память о нём.
Страх — острый, животный — сжал сердце. Перехватил дыхание.
Подчиниться — значит капитулировать. Признать его власть. Сделать первый шаг к потере себя.
Но вместе со страхом внутри что-то дрогнуло.
Что-то тёмное. Запретное.
В его голосе была не просто властность. В нём была абсолютная, неоспоримая сила. И эта сила притягивала. Манила. Будила древнее и забытое, от чего кровь бежала быстрее.
Это неправильно.
Грязно.
Я должна ненавидеть его. Желать ему смерти. Он мучил меня. Разрушил мою жизнь. Убивает мою страну. Охотится на отца. Он — воплощение зла, пришедшего стереть в пыль всё, что мне дорого.
Но сердце колотилось чаще при воспоминании о его голосе.
Тело, несмотря на боль, отзывалось на память о его близости.
Низ живота сводило судорогой. Не от ран. Не от холода. От чего-то иного.
Я поймала себя на том, что губы сами вспоминают его дыхание. То, как он наклонился ко мне. Как его одеколон — перебил запах пыточной.
И как на один безумный миг мне захотелось, чтобы он не отстранялся.
Чтобы остался.
Чтобы прижал сильнее.
Чтобы не отпускал.
Я ненавидела себя за это.
Сильнее, чем его. Сильнее, чем боль. Сильнее, чем всё, что со мной сделали.
Потому что это было во мне. Не в нём. Во мне.
Я резко одёрнула себя.
Зажмурилась. Впилась ногтями в ладони. Боль вернула меня в тело.
«Вспомни Теда».
Я попыталась.
Его тёплую, немного застенчивую улыбку. Его руки, которые всегда умели успокоить. Его тихий смех, от которого на душе становилось светло.
Но образ расплывался. Ускользал, как дым на ветру.
Я видела его лицо. Но не могла его удержать. Черты смазывались. Глаза — серые? Или — голубые? Как зимнее небо? Как лёд?
Губы — тёплые? Или — холодные? Как у него?
Я не помнила.
Я помнила только его.
Диаманта.
«Нет. Нет. Нет».
Я снова уцепилась за воспоминание, как за последнюю нить. Тед у окна. Тед с кусочком янтаря на запястье. Тед, прижимающийся лбом к моему лбу.
Но его лицо теряло черты. Растворялось.
А из тумана выступало другое.
Мраморное. Холодное. Невозможное.
От этого стало так страшно, что дыхание остановилось.
Страшно не за жизнь. Не за судьбу.
За себя.
За ту часть себя, которую я не понимала и боялась. За то, что где-то глубоко внутри, под слоями ненависти и боли, тлела искра влечения. Грязного. Постыдного. Запретного.
И — сильнее, чем страх, чем боль, чем ненависть к нему, — была ненависть к себе.
За то, что я это чувствую.
За то, что не могу остановиться.
За то, что тело хочет его. А разум — кричит. Но тело — сильнее.
За стеной продолжала капать вода.
Ритм похож на отсчёт времени до следующего кошмара.
Я вцепилась в край рваной ткани — единственное, за что можно держаться.
— Ненавижу, — прошептала я.
Голос дрожал. Срывался на хрип.
И — я не знала, кого ненавижу больше.
Его, или себя.
За то, что не могу выбросить его из головы.
За то, что он — там. Внутри. Под кожей. В крови. В низу живота.
И это — хуже всего.
Хуже дыбы.
Хуже боли.
Хуже смерти.
2
Дверь камеры открылась со звуком, похожим на скрежет ржавого ножа по стеклу.
Мурашки побежали вдоль позвоночника ещё до того, как я увидела вошедшего.
На пороге стоял массивный стражник в тусклых доспехах. Лицо скрыто под козырьком шлема. Он не произнёс ни слова. Лишь коротко кивнул, приказывая следовать за ним.
Его молчание давило сильнее любой угрозы.
Я поднялась с каменного ложа. Мышцы не слушались, задеревенели, будто чужие. Сделала шаг. Потом другой. Остановилась перевести дух.
Ноги дрожали, в висках стучало.
Выбора не было. Не пойти — значит получить новую порцию боли, только быстрее и злее.
Я шла по стёртым тысячами ног ступеням, едва чувствуя их под собой. Каждый шаг давался с усилием, будто пережитое вдавливало меня в землю.
Я ожидала, что меня снова поведут в пыточную.
Но мы поднимались.
Лестничный пролёт сменялся другим. Затхлость и холод казематов отступали, уступая место свежему воздуху. Почти чуждому. Подозрительному.
Затем — коридор.
И наконец передо мной массивная дубовая дверь с резными узорами. Слишком изысканными для того места, откуда меня привели. Осколок другого мира, забытый здесь по ошибке.
Стражник отворил дверь. Втолкнул меня внутрь и исчез.
Дверь захлопнулась с глухим, окончательным звуком.
Я замерла на пороге.
Прислушалась.
Тишина нарушалась лишь слабым потрескиванием свечей, похожим на дыхание спящего зверя.
В воздухе пахло воском и чем-то цветочным. Нежным. Не железом и не кровью.
Этот аромат казался чужим. Подозрительным. Будто насмешка.
Комната просторная, с высокими потолками в лепных завитках. Свечи отбрасывали причудливые тени, похожие на когтистые лапы.
Но не только свечи давали свет.
Под потолком — длинные белые лампы. Такие же, как в пыточной.
Они горели ровно. Освещали всё — до последней складки на бархате. До последней царапины на паркете.
Стены обиты тёмно-зелёным бархатом. Мягким. Почти живым на ощупь.
Я невольно провела по нему рукой.
И — отдёрнула.
Под пальцами — не только ткань. Что-то твёрдое.
Панель вмонтированная в стену. С кнопками. С лампочками мигающими зелёным.
Я отшатнулась.
Где я? Почему здесь так спокойно?
В центре стоял массивный стол красного дерева с прожилками, похожими на вены. На нём — серебряный поднос с кувшином воды и бокалом.
Я коснулась стекла. Холодное. Прочное. Слишком безупречное для этого места.
Задев кувшин, я вздрогнула от звона. Сердце заколотилось.
У дальней стены обнаружилась ещё одна дверь.
Я открыла её и застыла.
Ванна. Огромная, полная пара. Вода мерцала, пахла лавандой и розмарином. Рядом на резном стуле лежали простыни и льняное платье. Ткань нежная, почти невесомая.
А над ванной — зеркало. Не просто зеркало. Экран. В раме. Тёмный. Но я видела в нём своё отражение. Чёткое. Слишком чёткое. Как будто оно знало больше, чем должно.
Зачем всё это?
Чтобы я расслабилась? Чтобы потом ударить больнее?
Я коснулась пальцем воды.
Тёплая. Не обжигает.
Слишком правильная. Слишком выверенная. Как будто её нагревали не на огне. А на чём-то другом. На том, что гудело под полом.
Дрожь в руках мешала расстегнуть одежду.
Тело умоляло о горячей воде. Разум кричал об опасности, о ноже за каждым подарком.
Но усталость заглушала его, как шум прибоя.
Я стянула грязную одежду. Ткань прилипла к ссадинам, отдиралась с болью, оставляя на коже багровые полосы.
Тело ныло, будто по нему прошлись палками. Но хуже боли была грязь. Чужая. Липкая. Въевшаяся в поры.
Я опустилась в воду.
Запястья тут же обожгло. Верёвочные борозды пульсировали в такт сердцу. Кожа на ссадинах горела тысячей иголок.
Я стиснула зубы, давя стон.
Но затем спазм сжал горло, и всё вернулось разом.
Скрип блоков. Хруст суставов. Его взгляд.
По спине, несмотря на тепло, тёк холодный пот. Я вцепилась в край ванны, пытаясь унять дрожь.
«Это ловушка. Это ловушка. Это ловушка».
Постепенно боль отступала сменяясь теплом.
Почти предательским в своей сладости.
Я закрыла глаза, пытаясь сосредоточиться на запахе трав и мягкости воды.
Но мысли возвращались к Диаманту.
Я приказывала себе не думать о нём. Сжимала край ванны до белых костяшек.
Образ не уходил.
Я снова слышала его голос — низкий, спокойный, будто говорящий о погоде, а не о боли. Видела его глаза без тепла, холодные, как зимний рассвет. Вспоминала его руки, касавшиеся меня то с жестокостью, то с почти заботливой точностью.
Почему он приказал привести меня сюда? Почему ванна? Почему чистая одежда? Что он задумал?
Ответов не было.
Только холодная, липкая тревога, смешанная с чем-то, чему я отказывалась давать имя.
Я закрыла глаза всего на миг, чтобы перестать видеть каменные стены, пятна копоти и собственные руки с багровыми бороздами.
И тогда — свет изменился.
Лампы над головой мигнули. Раз. Два. Три. Как будто кто-то нажал кнопку. Где-то далеко, в другой комнате. В другом мире.
А потом — вода изменилась.
Сначала едва уловимо. Будто стала гуще, плотнее. Перестала быть водой и превратилась во что-то тёплое, живое, дышащее.
Мне показалось, что по руке скользят чужие пальцы.
Я вздрогнула. Распахнула глаза.
В ванне и комнате никого. Только пар, свечи и тишина.
Но лампы горели ровно. Слишком ровно.
Сердце колотилось у горла. Я прижала ладонь к груди, пытаясь унять его.
Но едва я снова закрыла глаза, ощущение вернулось.
Теперь отчётливее.
Чужие пальцы скользили по предплечью. Поднимались к плечу. Касались шеи.
Не грубо. Но властно.
Так, как касался бы он.
Я резко выпрямилась. Вода выплеснулась через край.
В бронзовой лохани у изножья ванны колыхалось моё отражение. И на одно безумное мгновение мне почудилось, что за плечом стоит Диамант.
Чёрные волосы тонут в тенях. Голубые глаза смотрят сквозь пар.
Я вскрикнула.
Резко обернулась.
Сзади ничего. Только стена, покрытая изразцами, и капли конденсата, стекающие вниз, как слёзы.
«Это галлюцинация. От боли. От усталости. От страха».
Я заставила себя медленно и глубоко вдохнуть.
Но паника не отступала. Она поднималась изнутри, липкая и удушающая. Гораздо сильнее, чем в пыточной.
Там я знала врага. Знала, что нужно терпеть.
А здесь, в этой проклятой ванне, врагом становилась я сама.
И — комната. Она знала это. Считала. Запоминала. Ждала.
Я окунулась с головой.
Вода сомкнулась над макушкой, обрубила звуки, оставив лишь глухое биение сердца в ушах, висках и кончиках пальцев.
Я задержала дыхание.
Секунда. Другая. Пять. Десять.
Лёгкие начало жечь. Перед глазами вспыхивали багровые пятна.
Я держалась, пока хватало сил. Пока тьма не подступила со всех сторон. Пока не убедилась, что наваждение ушло.
Затем вынырнула.
Вода хлынула с волос, залила лицо, смешалась с чем-то горячим на щеках.
Я не сразу поняла, что это слёзы.
Не от боли.
От бессилия.
От того, что даже здесь, в этой украденной передышке, он не оставил меня.
Я выбралась из воды.
Накинула мягкий халат, лежавший рядом. Ткань окутала теплом — чуждым, неправильным, как маска.
Вернулась в комнату.
Лампы всё ещё гудели. Экран на стене мигал. Зелёным. Красным. Снова зелёным.
Я рухнула на кровать. Слишком мягкую. Слишком роскошную для пленницы.
Матрас под ладонями — не просто ткань. Что-то под ним. Тёплое. Живое. Он нагревался. Сам.
Я пыталась держать глаза открытыми. Анализировать, искать подвох.
Но тело сдавалось. Разум растворялся, как сахар в горячей воде.
И вдруг меня настиг запах.
Гвоздика. Корица. Что-то тёмное, мужское.
Въевшееся в подушку, в простыни. В сам воздух комнаты.
Это был запах Диаманта.
Секунду назад я была готова отбросить подушку. Сбросить одеяло. Сжечь простыни.
Но вместо этого, неосознанно, как зверь, ищущий нору, я уткнулась лицом в подушку.
И вдохнула.
Глубоко. Жадно. До дрожи.
Я ненавидела себя за это.
Но запах заземлял. Возвращал в тело. Давал странное, постыдное чувство безопасности — единственное, что осталось после пережитого.
Токсичное якорение.
Я знала, как оно работает.
Но всё равно не остановилась.
Лампы над головой мигнули ещё раз.
Последняя мысль — не о Теде. Не об отце. Не о Колтрейне.
О нём.
Сон накрывал меня — тяжёлый, лишающий воли, памяти и страха.
Но перед тем как провалиться, я вдохнула ещё раз.
Глубоко и медленно.
В последний раз.
Лаванда. Розмарин. Тёплый воск.
И — гул ламп. Ровный как дыхание. Как чужое сердцебиение.
А под ними — он.
Диамант.
Его запах пропитал всё, к чему я прикасалась. Обнял меня раньше, чем я успела закрыть глаза.
И тело-предатель приняло это.
Сон накрыл меня окончательно.
На миг я стала невесомой.
И это было страшнее любой боли.
Потому что в невесомости нет опоры.
Нет борьбы.
Нет меня.
Глава 3
Глава 3
Пробуждение
«В ту ночь я умерла. И в ту же ночь — родилась. Странно, но оба раза кричала одинаково».
Сильвана
1
Я очнулась ото сна, как будто вырвалась из трясины.
Рывком. С колотящимся сердцем.
Тени ночного кошмара всё ещё держали меня. Не хотели отпускать. Они лежали на груди, на горле, на запястьях — невидимые, но тяжёлые, как свинец.
Я попыталась сесть.
Тело взвыло.
Каждая мышца — будто подрезана тупым ножом. Боль не была острой. Она была глубокой, вязкой, разлитой по всему телу, как яд.
Я сжала кулаки. И заставила себя подняться, превозмогая слабость.
В висках стучал глухой молот. Во рту — пустыня. Язык присох к нёбу.
Я только начинала приходить в себя, когда дверь отворилась без единого звука.
Вошли двое.
В чёрных одеяниях. С пустыми лицами.
Один поставил на столик поднос: хлеб, мёд в керамической плошке, кувшин с водой. Второй развернулся и вышел, даже не взглянув на меня.
Но первый — задержался.
Его взгляд скользнул по моим запястьям. По багровым бороздам. По синякам на плечах. И — на мгновение — в глазах мелькнуло что-то. Не жалость. Что-то другое. Страх. Как будто он видел это раньше. Много раз. И знал, что будет дальше.
Потом — маска вернулась.
— Почему я здесь? — голос сиплый, чужой. — Что происходит?
Ответа нет.
— Отвечайте! — я попыталась встать.
Мир поплыл. Ноги подкосились. Я рухнула обратно на кровать, хватая ртом воздух.
Запястья отозвались болью. Верёвочные борозды пульсировали в такт сердцу, отдаваясь в пальцах, висках, зубах.
Дверь закрылась.
Я осталась одна.
Беспомощно оглянулась по сторонам, стараясь зацепиться хоть за что-то.
Та же комната, куда меня привели вчера. Бархатные стены. Высокий потолок. Свечи. Лампы, но сейчас они были включены.
И тишина. Плотная, как ватная стена.
Я с трудом подошла к окну. Рванула шторы. Бархат не поддавался, но наконец я отдёрнула его.
Взглянула в окно.
Из него видны серые башни, зубчатые стены, шпили в туманной дымке.
Рокуэлл.
Замок герцога Валентайна.
Логово дьявола с лицом прекрасного юноши.
Тишина давила на грудь. Мешала дышать.
Я вернулась к столу.
Руки дрожали. Пальцы не слушались.
Я взяла хлеб. Откусила.
Вкус пепла.
Желудок сжался. Тошнота подступила к горлу.
Сделала глоток воды. Прохладная. Но пустая, как обещание палача.
За дверью раздались шаги.
Я замерла.
Каждый нерв натянулся до звона. Сердце зачастило, отсчитывая мгновения.
Шаги приближались.
Потом стихли.
Удалились.
Я выдохнула с облегчением. Которое тут же сменилось новой волной тревоги.
По спине стёк холодный пот. Колени дрожали. Я упёрлась руками в край стола, пытаясь унять тело. Собраться.
Воспоминание обрушилось внезапно.
Ослепительное как вспышка молнии.
Холодное дерево под ладонями. Хруст суставов. Густой, металлический запах крови, забивающий ноздри.
И его голос.
Спокойный. Почти равнодушный. Режущий хуже ножа.
А потом — тело отозвалось. Само. Против воли.
Запястья запульсировали. Не от боли. От памяти о его пальцах. На шее. На затылке. На волосах.
Внизу живота — тяжесть. Тёмная. Тянущая. Не от голода. Не от страха. От чего-то, чему я не хотела давать имя.
Спазм сдавил горло, будто невидимая рука стиснула шею.
Я зажмурилась, пытаясь отделить реальность от кошмара.
Перед глазами встало лицо Диаманта.
Безупречное. Холодное. Мраморное.
Чёткие скулы. Тонкий нос. Чувственные губы, на которых застыла порочная усмешка.
В глазах — хищное, расчётливое выражение. Как у того, кто смотрит на редкую тварь под стеклом.
Что ему нужно?
Сломить меня? Вытянуть признания?
Или это только начало чего-то худшего, что перевернёт мой мир и разорвёт на куски?
Я задавала себе эти вопросы, пока за окнами не начало темнеть.
С наступлением вечера комната выстыла.
Тени выползли из углов и заполнили пространство. Живые. Тягучие.
Я натянула одеяло до подбородка. Оно не грело. Ткань казалась ледяной.
Холод шёл не снаружи.
Он сидел внутри. В костях. В сердце. В самой душе.
Но там же, внутри, горело слабое, дрожащее, но неугасимое пламя.
Я не сломана.
Я буду сопротивляться, пока есть хотя бы искра.
Память об отце. О Теде. О моей земле.
Вот мой маяк.
Даже если весь мир против. Даже если надежда — всего лишь тлеющий уголёк в шторме.
Я встала, прислонилась лбом к холодному стеклу.
Оно обожгло зимней стужей, хотя на дворе только ноябрь.
Где-то далеко били часы.
Один удар.
Второй.
Я закрыла глаза.
2
Вечерний свет сочился сквозь тяжёлые бархатные шторы.
Он рисовал на моём лице золотистые узоры, будто чья-то невидимая рука выводила на коже тайные знаки.
Моё уединение нарушили звуки со двора. Звон подков. Весёлые выкрики. Ржание лошадей.
Чужая, свободная жизнь врывалась в комнату, дразнила, напоминала о том, чего я лишилась.
Я поднялась с кресла, где просидела последние полчаса, безуспешно пытаясь отвлечься от тягостных мыслей. Подошла к окну.
Каждый шаг отдавался глухим эхом в пустоте комнаты.
Я приподняла край шторы. Ткань скользнула по пальцам — холодная, неподатливая.
Во дворе царило оживление. Всадники возвращались с охоты.
И среди них сразу выделялся один.
Высокий. Статный. В охотничьем костюме из чёрного бархата.
Диамант.
Он легко, почти невесомо соскочил с огромного чёрного жеребца. Шерсть животного переливалась в закатных лучах, будто покрытая аметистовой крошкой. Жеребец фыркал, перебирал копытами, возбуждённый после скачки.
Диамант держал поводья одной рукой. Второй похлопывал по шее и что-то тихо приговаривал.
Его низкий, спокойный голос долетал даже сквозь стекло.
Я засмотрелась на него помимо воли.
В его движениях чувствовалась такая властная уверенность, что взгляд сам цеплялся за него, не желая отрываться. Мышцы играли под тонкой тканью рубашки. Длинные чёрные волосы рассыпались по плечам, ловя последние лучи солнца.
Я пыталась объяснить себе происходящее физиологией. Он красив и опасен — вот тело и реагирует.
Но почему я не могла отвести взгляд?
Почему сердце колотилось, а дыхание сбилось, будто я сама только что мчалась во весь опор?
Дело не в красоте.
Во власти, облечённой в плоть. В хищнике, умеющем носить человеческую маску.
Внезапно Диамант поднял голову.
Словно почувствовал мой взгляд сквозь стекло.
Наши глаза встретились.
Время остановилось. Воздух сгустился, стал тяжёлым и электрическим.
Я замерла, забыв дышать. Кровь стучала в висках. Спина холодела.
Он усмехнулся.
Медленно. Едва заметно.
Но так, что холод продрал вдоль позвоночника, будто кто-то провёл лезвием по коже, едва касаясь.
В этой усмешке читалось всё. Осознание власти. Понимание, что я смотрю. И странное удовлетворение от этого.
Она пугала и манила одновременно.
Я отпрянула от окна. Задела край шторы. Тяжёлая ткань упала, отрезав двор.
Но образ Диаманта уже выжегся на сетчатке. Гордая линия подбородка. Изгиб губ. Блеск ярко-голубых глаз — холодных и обжигающих разом.
Я опустилась на край кровати.
Закрыла глаза.
Попыталась вспомнить Теда.
Его улыбку — тёплую, искреннюю, без тени игры. Тепло его рук. Звук голоса, который всегда успокаивал и дарил безопасность.
Но едва образ любимого начинал проступать, его тут же затмевала другая картина.
Диамант, спрыгивающий с чёрного жеребца. Его уверенные движения. Насмешливый взгляд, обещающий что-то неизведанное, опасное, запретное.
Как такое возможно?
Это похоже на наваждение, действующее против воли, против разума, против всего, что я чувствую к Теду.
Аура Диаманта действовала как колдовство. Лишала воли. Затуманивала рассудок.
Я пыталась отогнать эти мысли. Они возвращались приливами, размывая границы между ненавистью и влечением.
В груди нарастала паника.
Как я могла засмотреться на того, кто причинил мне столько боли? Кто заточил меня здесь? Кто лишил всего и чьи руки по локоть в крови моего народа?
И всё же он засел в мыслях, как заноза.
Я вспоминала, как он держал коня — твёрдо, но без жестокости. Как его голос звучал спокойно, даже ласково. Как глаза блестели в закатном свете, отражая что-то древнее, первобытное.
Я сжала кулаки. Вогнала ногти в ладони.
Острая вспышка боли на секунду прояснила сознание.
«Держись. Помни, кто ты. Помни, за что борешься».
Но сердце предательски замирало при воспоминании о той усмешке.
Обещавшей нечто неизведанное. Опасное. Но отчего-то манящее.
То, от чего хочется бежать и шагнуть навстречу одновременно.
Дверь открылась с протяжным, почти жалобным скрипом.
Я вздрогнула всем телом. Резко обернулась.
На пороге стоял слуга.
Высокий. Худой. В тёмно-сером камзоле. Лицо будто высечено из камня: резкие черты, неподвижный взгляд, ни тени эмоции.
В полумраке коридора он выглядел ожившей статуей. Механизмом, лишённым воли и сострадания.
— Следуй за мной, — произнёс он глухим, плоским голосом.
В словах ни интонации, ни паузы, в которую можно втиснуть вопрос.
Страх пришёл не мыслью — ощущением. Ледяная ртутная капля скатилась по позвоночнику и обвилась вокруг горла.
Но следом поднялось другое.
Любопытство.
Тёмное. Горячее. Непристойное. Как ядовитый цветок, проламывающий корнями камень.
Оно пульсировало где-то в рёбрах, заставляя дышать чаще.
Я ненавидела себя за это.
Поднялась. Колени подрагивали. Каждый шаг — как по тонкому льду, который уже трещит и расходится белыми линиями, но ещё держит.
Напоследок я окинула взглядом комнату. Тяжёлые шторы. Стол с нетронутой едой.
Я прощалась не с комнатой. С иллюзией, что ещё остаюсь хозяйкой хотя бы собственных мыслей.
И шагнула к двери.
Слуга уже развернулся, не дожидаясь и не оглядываясь. Движения точны, как часовой механизм. Без лишнего жеста. Без тени сочувствия.
Коридор принял нас, как глотка.
Стены из тёмно-серого камня — влажного, шершавого, покрытого скользкой плёнкой — поглощали звук шагов.
Замок шептал. Я не разбирала слов, но чувствовала их кожей. На руках. На затылке. Вдоль обнажённых ключиц.
И тогда — вернулось.
Его голос в пыточной. Тихий, почти ласковый.
«Знаешь, что я сделаю? Я дам тебе время. Подумать. Остыть. Понять, где ты и что тебя ждёт. А потом — мы вернёмся к этому разговору. Наедине. В более... приватной обстановке».
Я вспомнила его улыбку. Тонкую. Уголком губ. Как будто он уже знал, что будет. Как будто это уже случилось.
Я споткнулась о ступеньку.
Слуга мгновенно перехватил меня за локоть, будто ловил бабочку. Но его пальцы сжались сильнее, чем требовалось. Железная хватка впечатала напоминание прямо в кость: ты не гостья. Ты собственность.
Он отпустил меня, не замедлив шага.
На коже остался горячий, ноющий след.
В одной из ниш я заметила статую. Её лицо пересекала глубокая, неровная трещина — от лба к скуле, как шрам от удара мечом. Каменные глаза смотрели пусто. Но в этой пустоте мерещился упрёк. Или предупреждение.
Забытая битва. Забытое имя.
А отметина осталась навечно. Вросла в мрамор, как страхи врастали в плоть.
Воздух менялся. Становился плотнее, холоднее. Пропитывался запахом древнего камня, оплывшего воска и тошнотворно-сладкой нотой тлена.
Так пахнет время, когда оно перестаёт двигаться и начинает гнить.
Я дышала этим воздухом. Он оседал на языке горьким пеплом.
Пульс грохотал в висках. Липкий пот полз по спине ледяной дорожкой. Озноб вцеплялся в кожу, в мышцы, в каждый нерв.
Язык присох к нёбу.
Слова Диаманта не уходили.
«Наедине. В более... приватной обстановке».
Что это значило? Что он сделает? Что будет дальше?
Я не знала.
Но тело знало. Тело помнило его руки. Его запах. Его голос.
И — оно хотело. Предательски. Постыдно. Неотвратимо.
Мы остановились перед массивной дверью из тёмного дерева.
На ней — резьба, от которой хотелось отшатнуться.
Узоры — переплетённые ветви терновника. Острые. Искривлённые. Хищные.
Каждая линия — коготь. Каждый завиток — силок.
Дерево будто дышало и тянулось ко мне, готовое вцепиться, оцарапать, не отпустить.
В центре — герб.
Металлическая вставка с изображением змеи, обвившей меч.
Сталь мерцала тускло, маслянисто, как чешуя живой гадюки. Притягивала взгляд с той же неотвратимостью, с какой притягивает бездна.
Герб рода Валентайн.
Символ, под которым ломали судьбы, проливали реки крови и сжигали мой мир дотла.
Слуга поднял руку.
Трижды ударил.
Удары прокатились по коридору.
Я поняла: это начало ритуала. И я в нём не участница. Подношение.
Наступила тишина.
А затем раздался голос:
— Войдите.
Он лёг на кожу, прошёл сквозь ткань платья, сквозь рёбра, скользнул вдоль позвоночника вниз, до самого низа живота, где свернулся тугим горячим узлом.
Волоски на руках встали дыбом.
Я знала этот голос.
Слышала его в пыточной.
И — не могла забыть.
Он сказал: «Мы продолжим наедине».
Теперь — продолжение.
Я боялась. Но не его.
Себя.
Я сглотнула.
Сердце колотилось так, что, казалось, стены слышали, а камни считали удары.
Ладони влажные и скользкие. Дыхание рваное, как у загнанного зверя, услышавшего хруст ветки за спиной.
Но я подняла руку.
И толкнула дверь.
Протяжный, мучительный скрип.
Петли стонали, как живое существо, которое молит остановиться.
Дверь словно предупреждала.
Я шагнула вперёд.
Замок выдохнул мне в спину ледяной порыв. Он ударил между лопаток, забрался под волосы, лизнул шею.
Последнее предупреждение. Последний шёпот.
Обратного пути нет.
3
Один шаг внутрь — и комната поглотила меня.
Просторная, но не воздушная. Она дышала и обволакивала, как утроба живого существа. Мягкий свет лампы под матовым стеклом лишь подчёркивал сумрак, клубящийся по углам.
Воздух густой, почти вязкий. Терпкая полированная древесина. Едкая кожа кресел. Приторная сладость дорогого парфюма.
А под ними, на самом дне, — железистый привкус, который оседал на языке и не имел иного имени, кроме власти.
Диамант сидел в бархатном кресле, как на троне. Спинка вздымалась за его спиной двумя тёмными крыльями. В длинных пальцах он держал бокал с зеленоватой жидкостью. Она переливалась в свете лампы радужной плёнкой, как глаз ядовитой змеи.
Каждое его движение неспешно и отточено. Так движется тот, кто давно выучил свою роль, но продолжает шлифовать её из чистого удовольствия.
Свет ложился на его лицо, и черты проступали слишком правильные, чтобы быть живыми.
Длинные ресницы отбрасывали полумесяцы теней, придавая взгляду глубину древнего божества, способного карать и миловать по капризу, не меняя выражения лица.
Он поднял глаза.
Я замерла.
Его взгляд — холодный, изучающий, но заинтересованный — скользнул по мне, как скальпель, вскрывающий кожу без крови. Словно он уже разложил меня на части и теперь собирал заново, проверяя, где треснула пружина.
В его глазах читалось нечто, от чего сердце сжималось. То ли от страха, то ли от странного, пугающего трепета. Как перед грозой, когда воздух гудит, кожа покалывает от предчувствия молний, и не знаешь, бежать или раскинуть руки навстречу.
Чёрная шёлковая рубашка блестела, как чешуя. Рукава закатаны до локтей, обнажая запястья. Расстёгнутый ворот открывал бледную кожу.
От него веяло опасностью и соблазном, как от ядовитого цветка. Дурман проникал в ноздри раньше, чем успеваешь задержать дыхание.
Вся его поза излучала спокойную власть. Уверенность человека, знающего цену каждому слову и каждой паузе.
Он не спешил заговорить.
Позволял тишине нарастать и заполнять пространство между нами, как густой дым.
За его спиной, на стене — огромная панель. Чёрная. Глянцевая. Плазменная.
Рядом — стойка с колонками, усилителем и проводами, тянущимися к потолку.
В углу — стойка с дисками. Не пергаменты. Не книги. Пластиковые коробки. С чёрными кругами внутри. Музыка.
Слуга поклонился и исчез. Дверь закрылась бесшумно.
Я оглянулась.
Заперта.
По спине полз холодный пот, несмотря на тепло комнаты. Струился вдоль позвоночника ледяными пальцами.
Наши взгляды встретились.
Я дрожала не от холода. От того, что рождалось где-то в самом нутре при столкновении с чем-то одновременно притягательным и смертельно опасным.
— Проходи, — произнёс он наконец. — Я тебя ждал.
Голос мягкий, почти ласковый. Но звучал как приказ, от которого невозможно уклониться.
Комната выдержана в сумрачных тонах.
Стены глубокого бордового цвета. Мебель из чёрного дуба. Портьеры из тёмно-зелёного бархата задёрнуты наглухо.
В воздухе витал густой аромат ладана, тяжёлого, как смола. Горький табачный дым. Приторный абсент.
От него першило в горле и слегка кружилась голова.
В центре стояла огромная кровать с резным изголовьем. Резьба изображала древние символы — то ли знаки власти, то ли проклятия.
Кровать настолько велика, что на ней свободно уместились бы десять человек. Она выглядела как алтарь для неведомых ритуалов, где стираются границы между болью и наслаждением.
Одна из стен — зеркало от пола до потолка. Холодное. Бесстрастное. Готовое запечатлеть любую слабость.
Я случайно подняла взгляд вверх.
И отшатнулась.
Потолок тоже зеркальный.
Отражения множились, уходили в бесконечность, создавая лабиринт, в котором терялась сама реальность. Некуда спрятаться.
Сбоку стоял массивный шкаф с книгами в кожаных переплётах. Тиснённые золотом корешки шептали о запретных знаниях.
Рядом — стол из тёмного дуба, тяжёлый, как надгробие. Кресла с бархатной обивкой, чьи складки напоминали складки погребального савана.
Всё здесь говорило о власти, добытой чужой болью.
И — о другом. О том, что он выбирает сам. Музыка. Технологии. Комфорт. Он не просто палач. Он — человек, который живёт здесь. Спит. Слушает. Дышит.
Это было хуже всего.
Потому что делало его живым.
Я замерла у двери. Пальцы вцепились в резную ручку — последнюю связь с миром, где ещё существуют свобода и надежда.
Мотылёк в паутине.
Каждая нить — из насмешки и угрозы.
— Ну что же ты, Сильвана, — голос Диаманта прокатился по комнате шёлковым хлыстом. — Не стой как незваная гостья. Вчера ты вела себя куда… активнее.
Он полулежал в кресле. В одной руке по-прежнему бокал с абсентом. В другой — тонкая сигарета, из которой поднималась струйка дыма, извиваясь, как живая.
Свет лампы играл на его скулах, выхватывал из полумрака хищные черты.
Он кивнул на кресло напротив:
— Присядь. Или оставайся у порога, как подобает добродетельной девице. Но это тебе не поможет.
Я сглотнула. В горле — пустыня.
Каждый шаг к креслу отдавался глухим стуком сердца.
Я опустилась на край кресла. Сжала подлокотник.
— Я не понимаю, зачем ты меня позвал, — сказала я. — И почему сюда. А не в пыточную.
Голос дрожал. Но я заставляла себя говорить твёрже.
Диамант тихо рассмеялся.
Смех скользнул по коже ледяными пальцами.
— В пыточную? — переспросил он, наклоняя голову и разглядывая меня, как диковинное насекомое. — Тебе там так понравилось?
Он поднялся одним текучим движением.
Обогнул моё кресло. Встал позади.
Я почувствовала его раньше, чем услышала. Тепло чужого тела за спиной. Запах гвоздики и дыма. Дыхание у виска.
Меня начало трясти. В животе завязался ледяной узел.
— Не переживай, — произнёс он над самым моим ухом низким, бархатным голосом. — Мы там обязательно побываем. Но чуть позже.
По позвоночнику прошла горячая волна.
Я глубоко вздохнула. Выпрямила спину.
— Я ничего не скажу, — произнесла я ровным, сухим голосом. — Ни об отце. Ни о ком.
Он качнул головой. Тени на стенах качнулись следом.
— О нет. Я сейчас не об этом.
Он обогнул кресло и опустился на край стола прямо передо мной.
Дерево глухо скрипнуло.
Он не отрывал от меня взгляда. Изучал каждую тень на лице, каждый трепет ресниц. Будто читал текст, написанный на коже.
— Ты обязательно всё расскажешь, — сказал он. — Но позже.
Слово «позже» упало между нами, как монета в пустой колодец.
Он резко подался вперёд. Пальцы впились в подлокотники кресла. Дерево жалобно хрустнуло.
Его лицо оказалось так близко, что я различала тонкие прожилки в радужке — чёрные на тёмно-золотом, как трещины в янтаре.
— А сейчас… — произнёс он. — Речь о тебе.
Я вздрогнула.
В нос ударил его запах. Гвоздика. Корица. Горький дым и абсент.
Он проникал в лёгкие раньше, чем я успевала задержать дыхание. Затоплял голову. Будил где-то в животе тёмное, постыдное — то, чему я не знала имени и не хотела знать.
Сердце стучало чаще вопреки воле.
— Ты здесь, потому что я так захотел, — продолжил он, понижая голос, отчего тот становился только опаснее. — Потому что мне… любопытно.
Он выдержал долгую, расчётливую паузу. Наслаждался моим смятением, как коллекционер наслаждается редкой бабочкой, пришпиленной к бархату. Ещё живой. Трепещущей. Но уже его.
— Любопытно, насколько далеко ты готова зайти, чтобы выжить, — добавил он. — Чтобы сохранить то, что у тебя осталось.
Каждое слово падало отдельно и тяжело, как капля расплавленного свинца на голую кожу. Я вжималась в спинку кресла.
— Я не понимаю, — прошептала я.
Он поднял руку.
Медленно. Почти нежно.
И этот жест был страшнее любого удара.
Слова умерли у меня на губах.
— О, ты прекрасно понимаешь, — сказал он с медленной, тягучей улыбкой. — Ты ведь умная девушка. Не глупее меня.
Он склонил голову набок.
— Так скажи мне, — произнёс он. — Зачем я тебя позвал?
Его взгляд двинулся по моему лицу, плечам, дрожащим рукам. Медленно. Осязаемо. Как чужие пальцы.
Везде, где проходил этот взгляд, кожа горела.
Он впитывал мою дрожь. Ловил каждый сбой дыхания. Смаковал, как знаток смакует редкое вино.
— Я… — начала я.
Голос сорвался.
Стыд обжёг щёки, разлился по шее горячим румянцем. Ладони стали мокрыми. Дыхание рваное и мелкое.
— Что «я»? — он приподнял бровь с наигранным, почти театральным простодушием. — Не будешь играть по моим правилам?
Его голос стал шёлковым. Вкрадчивым.
— А есть ли у тебя выбор, Сильвана? Есть ли он вообще у кого-то в этом замке? Или в этой стране?
Он поднялся.
Вернулся к своему креслу. Опустился в него с ленивой грацией зверя, только что показавшего клыки и спрятавшего их обратно.
Закинул ногу на ногу. Взял бокал. Крутил его в пальцах. Стекло тихо звякало о перстень.
— Видишь ли, — протянул он, смакуя слова, — я привык получать то, что хочу.
Поднёс бокал к губам. Пригубил. Облизнулся медленно, не сводя с меня глаз.
— А сейчас… сейчас я хочу тебя.
Тишина обрушилась, как обвал.
Напряжение сгустилось, стало осязаемым и плотным.
Запах абсента и полыни смешивался с гвоздикой и корицей его кожи. Теперь этот аромат казался ядом. Сладким. Дурманящим. От которого мутилось в голове и слабели колени.
Я слышала собственное сердце.
Он тоже его слышал.
Уголок его губ дрогнул.
Едва заметно.
Хищно.
Удовлетворённо.
4
Слова Диаманта упали между нами.
Свинцовые. Удушающие.
Они вдавились мне в рёбра. Сплющили лёгкие.
Пол подо мной качался, становился топью. Я проваливалась в него медленно, дюйм за дюймом. Кресло ощущалось льдом над чёрной водой, который вот-вот треснет.
Мне хотелось закричать. Рвануться к двери.
Но тело окаменело. Превратилось в изваяние, лишённое крови и дыхания.
Диамант усмехнулся, поднося стакан к губам. Стекло лязгнуло о зубы. Зелёная жидкость скользнула в горло.
Он прикрыл глаза, смакуя напиток. На секунду его лицо стало почти мягким.
Но затем веки поднялись, и во взгляде снова проступило хищное, расчётливое, нетерпеливое.
— Или ты никогда не была с мужчиной? — спросил он голосом, который обволакивал, стелился по полу и забирался под кожу. — Поэтому так шарахаешься?
Он отставил бокал. Наклонился вперёд. Локти на коленях. Взгляд — прямо в меня. Без игры. Без прикрас.
— Ты девственница? — спросил он ровно. Как будто спрашивал, сколько мне лет. — Да или нет.
Я молчала.
Он не отводил взгляда.
— Ладно, — сказал он. Медленно. — Раз молчишь — значит, да. Логично. Ты из тех, кто бережёт себя до брака. Традиции. Честь. Вся эта хрень.
Он откинулся на спинку кресла.
— Тогда вопрос прямее. — Он посмотрел на меня поверх стекла. — Сосать умеешь? Или хотя бы пробовала?
Кровь прилила к лицу. Жаром. До корней волос.
— Что?! — выдохнула я.
— Что слышала, — ответил он спокойно. — Ртом. Ты когда-нибудь брала член в рот?
Я вскочила.
Кресло отъехало назад с глухим скрежетом.
— Ты — мерзавец, — произнесла я сквозь зубы. — Ты думаешь, что можешь говорить со мной так? Думаешь, что если ты герцог, то тебе всё можно?
Он улыбнулся.
— Вообще-то, да, — сказал он. — Мне можно. Я герцог. И я здесь хозяин. А ты — моя пленница. Которая, судя по всему, не умеет даже элементарного.
Он вздохнул.
Театрально. С притворным сочувствием.
— Ну насчёт анала я думаю и спрашивать не стоит, — произнёс он. — Кошмар. Бедная ты. Я тебе сочувствую. Не люблю девственниц. Они всё время плачут. Но так и быть — помогу тебе с твоим несчастьем.
Я задохнулась.
От ярости, от унижения. От того, что он говорит это так спокойно. Так буднично. Как будто речь о погоде.
— Ты — больной! — выкрикнула я. — Ты — ненасытный, испорченный, жалкий ублюдок! Ты просто самовлюбленный смазливый мальчишка! Думаешь, что твоя власть даёт тебе право на всё? На тела? На души? Ты — пустое место! Ты — ничто! Ты — тень своего отца! И даже он тебя не любит!
Тишина.
Он смотрел на меня.
Долго.
Потом — улыбнулся.
— О, как мило, — протянул он. — Ты решила меня оскорбить. Найти слабое место. Что дальше? Скажешь, что я не любим матерью? Что меня в детстве не обнимали? Что я одинок?
Он поднялся с кресла.
— Продолжай, — сказал он тихо. — Мне нравится. Ты думаешь, что бьёшь меня. А на самом деле — раздеваешься. Каждое слово — как снятая одежда. Я уже вижу тебя голой. И мне нравится.
Я сжала кулаки.
— Ты — не получишь меня, — процедила я. — Ни тело. Ни душу. Ты можешь меня убить. Но не получишь.
Он рассмеялся.
— Убить? — переспросил он. — Зачем? Мёртвая ты мне не нужна. Мне нужна живая. Брыкающаяся. Кричащая. Сопротивляющаяся. Потому что только тогда — интересно.
Он шагнул ко мне.
Я отступила.
Но взгляд метался по комнате.
Ваза.
Тяжёлая. Из тёмного мрамора. По бокам — переплетённые змеи с раскрытыми пастями и слепыми каменными глазами.
Она стояла на низком столике у стены.
Я рванулась к ней.
Пальцы обхватили край. Мрамор обжёг ледяным холодом. На миг показалось, что змеи на боках шевельнулись. Поверхность шершавая, будто покрытая чешуёй.
Мышцы напряглись.
Ваза оказалась тяжелее, чем я думала. Боль в запястьях полыхнула огнём.
Но тяжесть в руках была правильной. Настоящей. Она придавала форму ярости.
Я развернулась и подняла вазу, как оружие.
— Ещё шаг — и я…
Диамант замер.
Но страха в его глазах не было.
Там горел интерес. Жгучий. Почти благоговейный.
— И что же ты сделаешь? — спросил он. — Разнесёшь мою вазу? Мою любимую вазу, которую я привёз из самого Эренхолла? О, это было бы… драматично. Ты уверена, что хочешь начать войну именно с этого?
Он сделал ещё один шаг.
Его взгляд не отрывался от моего лица — от искусанных губ, от пальцев, побелевших на тёмном камне.
Тени от канделябров метались по стенам. Длинные. Изломанные. Как змеи на вазе. Как всё в этом проклятом замке.
— Если ты сейчас опустишь вазу и подойдёшь ко мне, — процедил он сквозь зубы — я даже постараюсь быть нежным. Насколько умею. Признаюсь, это не моя сильная сторона.
Он затянулся. Кончик сигареты вспыхнул алым. Дым поднялся к потолку, свиваясь в спирали и окутывая его силуэт серым саваном.
— Но если бросишь… — продолжил он. — Будет больно. И унизительно. Для тебя.
Последние два слова прозвучали отдельно.
Как приговор.
Как точка.
Наступила тишина.
В ней слышалось всё: сухое тиканье часов на каминной полке, потрескивание фитиля, шорох моего дыхания — слишком частого, слишком рваного.
Пот стекал по ложбинке между лопатками. Сердце колотилось уже не в груди — в горле и в кончиках пальцев, сжимающих мрамор.
Ваза дрожала.
Но я не опускала её.
Опустить — значит капитулировать.
Мрамор холодный и гладкий. Единственное, что ещё принадлежало мне в этой комнате. Мой последний бастион.
Пальцы белели. Костяшки ныли.
Но я держала.
— Ты думаешь, я буду стоять и смотреть, как ты… как ты…
Голос подломился. Хрустнул тонкой веткой.
Я стиснула зубы. Впилась взглядом в его зрачки — два чёрных колодца.
— …как ты бесчестишь меня? — закончила я. — Своими взглядами. Своими словами. Как играешь со мной — как с куклой, у которой отрезали нити.
Диамант усмехнулся.
Шагнул вперёд. Половица скрипнула, и этот звук прошёл сквозь меня лезвием.
В его глазах — откровенное, почти сладострастное удовольствие от моего отчаяния. От дрожи в руках.
— Бесчещу, — протянул он, и слово покатилось с языка тягуче и маслянисто. — О, Сильвана. Ты так наивна. Так трогательно невинна в своей злости.
Он склонил голову набок. Слишком птичьим, слишком нечеловеческим жестом.
— Я ещё даже не начал. Ты даже не представляешь, насколько — не начал.
Его язык скользнул по нижней губе. Медленно. Влажно. С расчётливым бесстыдством.
Это было не предложение.
Обещание.
Меня передёрнуло. По позвоночнику прошла вибрация снизу вверх.
Диамант понизил голос до шёпота. Но тише не значило слабее. Этот шёпот обволакивал и оседал в крови, как опиум.
— Знаешь, что самое забавное? — произнёс он. — Мне нравится, когда сопротивляются.
Шаг.
— Чем сильнее борьба — тем слаще.
Ещё шаг.
— Я мог бы сломать тебя за минуту. Ты бы и вдохнуть не успела. Но это — скучно.
Слово «скучно» он произнёс с таким отвращением, будто скука — единственный грех, который он не мог себе простить.
— Гораздо интереснее наблюдать, как ты сама — постепенно, шаг за шагом — начнёшь сомневаться. Как гнев обернётся любопытством. Как страх перетечёт в… интерес.
Между нами оставалось расстояние в ладонь.
Его дыхание касалось моей скулы. Тёплое. Пряное. Пахнущее абсентом и гвоздикой.
А под этим — звериное, мускусное.
Запах просачивался в лёгкие, в кровь.
Диамант заговорил уже почти в ухо. Я чувствовала, как от его слов шевелились волоски на виске.
— Представь, каково это — отдаться полностью. Чужой воле. Чужим рукам. Перестать бороться, перестать решать. Просто… покориться.
Его губы были так близко, что я ощущала их жар, хотя они не касались кожи.
— И в этом — наслаждение. Странное. Запретное. Такое, в котором невозможно признаться даже себе.
Почти беззвучно он добавил:
— Ты ведь уже чувствуешь его. Где-то глубоко. Там, куда боишься заглянуть.
Я задыхалась.
Этот шёпот обжигал гортань, прокатывался вниз и вспыхивал в солнечном сплетении.
В груди всё сжималось в узел из отвращения и чего-то ещё. Тёмного. Тягучего. Пульсирующего внизу живота, как второе сердце.
Холодный пот выступил в ямке между ключицами. Дыхание стало рваными толчками, слишком громкими в этой тишине.
— Никогда, — выдавила я сквозь зубы.
Слово хрустнуло, как осколок стекла.
Я сжала вазу крепче. Боль в запястьях прошила до плеч острой, злой пульсацией.
Но эта боль была ясностью.
Она принадлежала мне.
— Я никогда не стану твоей игрушкой, — сказала я.
Диамант улыбнулся.
Без тепла. Без света.
С чистым, дистиллированным злорадством. Отошёл к столу, давая мне пространство.
— О, но ты уже ею стала.
Уголки его губ поднялись слишком резко. Это был оскал, не улыбка. Змея перед броском.
— Ты уже здесь. Ты уже отвечаешь. Ты уже чувствуешь.
Каждое «уже» — как удар молотка по гвоздю, вколачивающему крышку гроба.
— Это только начало, Сильвана, — произнёс он, пробуя моё имя на вкус, будто оно принадлежало ему. — И поверь мне — оно будет незабываемым.
Это стало последней каплей.
Чаша переполнилась через край.
Воздух сгустился и стал смолой. Замок затаил дыхание. Тени дрожали и тянулись к нам длинными чёрными пальцами, жаждущими коснуться.
Из глубины, откуда кричат не голосом, а утробой, вырвался крик.
В нём сплелись ярость, страх и отчаяние.
Я размахнулась.
Мрамор застыл в верхней точке дуги — тяжёлый, холодный. В его отполированном боку мелькнули блики свечей и тень моего искажённого лица.
Миг абсолютного бунта.
Полёт.
Свист рассекаемого воздуха.
Время растянулось в смолу и вечность.
Ваза летела прямо в самодовольную физиономию Диаманта. В его глаза — два осколка льда. В эту кривую, порочную, невыносимую усмешку. В воплощение власти, которая слишком долго оставалась безнаказанной.
Я видела, как расширяются его зрачки. Как дрожат ресницы. Как на долю секунды в его взгляде мелькнуло нечто новое.
Не расчёт. Не предвкушение.
Удивление.
Чистое. Неподдельное.
Человеческое.
5
Диамант уклонился с поразительной лёгкостью. Скользнул в сторону, как тень, как нечто, лишённое веса и плоти. Движение танцора и одновременно хищника.
Ваза врезалась в стену.
Грохот. Треск.
Затем мерзкий звон осколков, осыпавшихся на каменный пол.
Острые края блестели в свете лампы, как оскаленные зубы. Как остатки моей последней надежды, разбитой вдребезги.
Диамант рассмеялся.
Смех красивый. Глубокий. Бархатный.
И абсолютно мёртвый.
В нём ни тепла, ни тени человечности. Звук раскатывался по комнате, отражался от зеркал, множился и искажался, превращаясь в хор насмешливых голосов.
— О, какая страсть! — произнёс он. — Ты становишься интереснее с каждой минутой. Но ты сама предпочла более болезненный путь, милая. И я, признаться, даже рад.
Пауза. Лёгкий наклон головы.
— Вот только вазу жалко. Редкий экземпляр. Тебе ведь не приходило в голову, что я позволю так легко от меня отделаться?
Я отступала.
Позади — стена. Холодный камень впечатался в лопатки.
Мне казалось, что он живой. Дышит. Пульсирует. Впитывает мой страх, как губка — воду.
Колени дрожали. Я упиралась спиной в стену, чтобы не осесть на пол.
Холодный пот стекал вдоль позвоночника тонкой ледяной струйкой, хотя в комнате было душно. Почти жарко.
Пульс колотился в висках, заглушая мысли.
— Пожалуйста… — голос дрожал и ломался. — Остановись.
Я никогда никого не умоляла. Ни в детстве, ни после.
Но слово вырвалось само. Сорвалось с губ, как крик тонущего, который уже знает, что берег слишком далеко.
— У меня есть жених. Я люблю его. Он ждёт меня.
— Жених? — переспросил Диамант.
Шаг. Ещё один.
Расстояние сжалось до предела, когда уже невозможно не чувствовать чужого дыхания на коже, чужого тепла и чужого запаха.
Воздух между нами сгустился, стал вязким, тягучим, как смола.
— Который оставил тебя девственницей? — произнёс он мягким, почти задушевным голосом, похожим на шёлк, под которым прячется лезвие. — Серьёзно? Ты ему что — сестра? Или он просто импотент?
Он внимательно посмотрел на меня. С искренним, почти научным интересом.
— Я серьёзно не понимаю. Если он твой жених, значит вы встречаетесь. И он даже не попытался? Или пытался, а ты не дала? Тогда вопрос к тебе. Что ты за женщина, если твой собственный жених не хочет тебя?
Его усмешка — тонкая, острее любого клинка.
— Или он хочет, но не умеет. Тогда я тебя поздравляю. С тем, что первым у тебя буду я. А не какой-то идиот, не умеющий обращаться с женским телом. Потом спасибо скажешь.
Голос звучал ласково. Так ласково, что от этой ласки внутренности скручивались в узел, а лёгкие отказывались вдыхать.
Угроза пряталась не в словах. В паузах. В тишине между ними.
— Я не хочу этого, — прошептала я.
Слёзы жгли глаза. Но я не позволяла им пролиться. Гордость ещё цеплялась за остатки воли.
— Пожалуйста. Я не твоя игрушка.
— Не хочешь? — переспросил он, наклоняясь ко мне.
Его дыхание коснулось моего лица.
— А мне кажется — хочешь, — сказал он. — Иначе зачем так яростно сопротивляешься? Зачем швыряешь вазы?
Тихий смешок.
— Ты ведь знаешь, что это бесполезно. Ты уже моя, Сильвана. Просто ещё не осознала. Или тебе нужно… более наглядное доказательство?
Я попыталась отпрянуть.
Но позади стена. Камень. Холод.
Он резко схватил меня за запястья.
Пальцы сомкнулись, как жёсткие, горячие кандалы, раскалённые на огне.
Боль вспыхнула мгновенно, пульсируя в такт сердцебиению.
Я рванулась.
Хватка сжалась сильнее.
В его ярких, бездонных глазах вспыхнул опасный огонь. Азарт. Холодная решимость. Голод.
Так смотрит хищник на добычу, которая ещё дёргается и пытается бежать. И это только прибавляло ему аппетит.
Я дёрнула коленом вверх.
Он предугадал. Уклонился, не ослабляя хватки.
Я рванулась вперёд, целясь зубами в его губу.
Он отклонился.
Мои зубы щёлкнули в пустоте.
И — он рассмеялся.
Не громко. Не зло. С искренним, почти нежным весельем.
— О, боги, — произнёс он. — Это что сейчас было? Ты пыталась меня укусить? Или поцеловать? Я не понял.
Он посмотрел на меня сверху вниз. С сожалением. Как на ребёнка, который пытается играть во взрослые игры.
— Слушай, девочка. Я тебе честно скажу. Как мужчина мужчине. Ты целоваться не умеешь. Совсем. Это было… жалко. Правда. Я почти прослезился.
Он отпустил одно запястье. Коснулся моей нижней губы пальцем.
— Ты думаешь, что если броситься на мужчину с открытым ртом — это поцелуй? Нет. Это попытка каннибализма. Неумелая. И немного оскорбительная.
Он вздохнул.
Театрально. С притворным сочувствием.
— Ладно. Я вижу, тебя придётся всему учить самому. И поцелуям. И остальному. Хорошо, я не против. Люблю сложные задачи.
Я задохнулась.
От ярости. От унижения. От того, что он говорит это так спокойно. Так буднично.
— Ты — мерзавец, — процедила я.
— Да, — согласился он. — Я уже говорил. Но ты повторяешься. Это скучно. Придумай что-нибудь новое. Или — замолчи. И дай мне заняться делом.
Прежде чем я успела ответить или вдохнуть, он прижался к моим губам.
Жёстко. Властно. Без спроса.
Я попыталась отвернуться.
Он перехватил мой подбородок. Пальцы впились в скулы, фиксируя голову и лишая последней возможности уйти.
Его губы раздвинули мои. Язык проник в рот — горячий, требовательный, пропитанный горечью абсента.
Подчиняя. Утверждая право, которого у него нет.
Это не поцелуй.
Вторжение.
Он целовал так, будто уже владел мной. Глубоко. Жёстко. Без тени нежности.
Его язык скользил по моему языку, по нёбу, по внутренней стороне щёк — везде, где только мог достать.
Он не спрашивал. Он брал.
Я мычала ему в рот. Протест, ярость и отчаяние сливались в сдавленный, жалкий звук, похожий на всхлип.
Его губы поглощали мои.
Во рту смешивались вкусы.
Абсент. Табак. И что-то горько-сладкое, от чего голова плыла, а колени подгибались.
Прикушенная губа кровила. Моя кровь смешивалась с его слюной.
Он кусал не сильно, но достаточно, чтобы я почувствовала его зубы на нижней губе. Чтобы по коже прошла дрожь.
Не только от боли.
Головокружение накатило мгновенно. Нехватка воздуха. Спазм в горле. Невозможность закричать.
Мир сузился до его рта, до его рук на моих запястьях, до каменной стены за спиной.
В зеркале напротив отражались два силуэта: его — тёмный, нависающий. И мой — вжатый в стену, маленький, жалкий.
Его рука на моём запястье — как символ. Как приговор.
Я пыталась оттолкнуть его. Ладони скользили по ткани рубашки. Я пыталась вцепиться ногтями в лицо.
Но силы неравны.
А мои руки — в его руках.
В ушах стучала кровь. Перед глазами искры — то ли от ярости, то ли от слёз, которым я так и не позволила пролиться.
Внутренности сжимались от страха.
И от чего-то ещё.
Тёмного. Горячего. Поднимающегося из низа живота, как волна, как прилив.
Я чувствовала, как тело отзывается против воли. Соски сжимались в твёрдые точки под тканью платья. Бёдра дрожали. Низ живота наливался тяжестью.
Я мысленно кричала, пыталась отгородиться, вспомнить, кто я.
Но его язык был во рту. Его запах — в лёгких. Его тело — слишком близко.
С Тедом всё было иначе.
Его поцелуи — лёгкие касания губами, мимолётные, невесомые, как дуновение тёплого ветра. Он целовал меня в лоб, в висок, в уголок рта.
Нежно. Осторожно. Будто боялся сломать.
Его губы — мягкие, сухие, тёплые. Они никогда не требовали. Только спрашивали.
И мне этого хватало.
Мы жили в своём тихом мире, где нежность была важнее страсти, а осторожность — важнее нетерпения.
Но сейчас этот мир лежал в осколках, как ваза, разбитая о стену.
Диамант целовал иначе.
Его губы жёсткие. Горячие. Требовательные.
Его язык наглый. Умелый. Бесстыдный.
Он не спрашивал разрешения. Он утверждал: ты моя, и это решено.
И самое страшное — тело понимало разницу.
Тело отвечало.
Он отпустил меня.
Я отшатнулась. Вытерла рот тыльной стороной ладони.
На губах — привкус абсента и металла. Я прикусила губу, пытаясь сопротивляться.
На ладони осталась капля крови.
Моя кровь.
Алая. Яркая. Как печать. Как знак пересечённой черты, за которой нет возврата.
Диамант смотрел на меня и улыбался.
Медленно провёл пальцем по моей щеке. Прикосновение почти нежное.
И от этой нежности меня тошнило сильнее, чем от любой грубости.
— Видишь? — сказал он. — Ты уже изменилась.
Его палец задержался у уголка моих губ, там, где кровь.
— И это только начало.
6
В комнате повисла тишина.
Она не просто давила. Она заполняла собой всё: рот, лёгкие, пространство между рёбрами.
Каждый вдох приходилось выдирать из неё, как нитку из раны.
Я стояла, сжимая кулаки. Ногти прокусили кожу ладоней.
Боль была правильной. Единственной честной вещью в этой комнате.
Всё остальное — ложь.
Внутри, под коркой ненависти и отчаяния, пульсировало другое.
То, от чего кровь гудела в венах, а сердце колотилось не в ритме ярости, а в ином, постыдном ритме. Древнем, как голод.
Пульс бился в висках, в горле, в кончиках пальцев, как барабанная дробь перед эшафотом.
— Как ты посмел? — произнесла я.
Вкус его рта — полынь и кровь — всё ещё жил на языке, въедался в нёбо.
По телу прошла дрожь. Незнакомая. Тягучая.
Это не страх.
Диамант усмехнулся.
Шагнул ко мне неторопливо, как хищник, который знает, что жертва уже в капкане.
Свечи бросали рваные тени на его лицо, и в глазах — холодных, с янтарной искрой на дне — тлело нечто нечеловеческое. Удовольствие. Сытое. Почти плотское.
От моей ярости. От моей дрожи. От каждого моего вздоха.
— Милая, это только начало, — его голос тёк, как тёплый мёд по ожогу. Каждое слово он перекатывал на языке, пробуя на вкус. — Что, твой женишок никогда не целовал тебя взасос?
Пауза. Уголок рта дрогнул.
— Ужасно. И скучно.
Эти слова легли на кожу раскалённой полосой.
Там, где не останется синяка.
Но навсегда останется рубец.
Я бросилась на него.
Кулаки молотили по его груди — твёрдой, как стена, — по скулам, по шее.
Я целилась в глаза. Хотела вырвать из них этот проклятый огонь. Стереть ухмылку. Содрать её вместе с кожей.
Хрипя и плача, я выкрикивала:
— Ненавижу! Ненавижу тебя!
Но он ловил меня.
Перехватывал запястья с ленивой точностью, с грацией человека, танцующего давно заученный танец.
Хореограф, ведущий марионетку.
Каждый мой рывок — его шаг. Каждый мой крик — его пауза.
Он тихо смеялся. В этом смехе не было ничего живого. Только звон металла о камень.
— Знаешь, ты очень страстная, — произнёс он.
Слово «страстная» прозвучало как раздевание.
— Ты становишься всё интереснее. Но, милая… ты забываешь, кто здесь хозяин.
Его пальцы сомкнулись на моём подбородке, заставляя поднять лицо.
Он развернул меня одним движением.
Прижал спиной к своей груди. Горячей. Твёрдой.
Я чувствовала его дыхание на шее. Его сердцебиение за своими лопатками. Ровное. Спокойное. Как метроном.
Его пальцы сомкнулись на моей талии, как тиски из кости и мышц. Вминались в кожу, оставляя отпечатки, которые к утру расцветут синяками.
Я извивалась. Пыталась ударить пяткой по голени.
Тщетно.
Его тело — стена. Якорь. Тюрьма.
Мои зубы щёлкали у его запястья.
Он перехватил мою челюсть и сжал так, что боль прострелила от скул до висков.
Я рванулась затылком назад.
Он уклонился. Будто знал наперёд. Будто читал мои мышцы раньше, чем я сама.
Наступила секунда неподвижности.
Бесполезность борьбы ощущалась как вода в лёгких: невозможно ни выплюнуть, ни проглотить.
— Отпусти! — прохрипела я. — Я не твоя игрушка!
— Конечно нет, — ответил он шёпотом прямо в ухо.
Его губы коснулись мочки.
Мурашки прошли по телу раскалённой волной — от затылка до копчика, от копчика до кончиков пальцев на ногах.
Кожа предала меня раньше, чем разум: покрылась испариной, потянулась навстречу.
— Ты гораздо больше, — продолжил он. — Ты — вызов. А я люблю вызовы.
Он подхватил меня.
Как подхватывают невесту на пороге. Легко. Почти нежно.
И швырнул на кровать.
Изголовье из чёрного дерева блестело в свечном свете. Резьба по нему складывалась в символы, которые я не могла прочесть. Забытые боги. Забытые жертвы.
Кровать была алтарём.
И я — подношением, распростёртым на тёмном покрывале, пахнущем лавандой и чем-то мускусным, звериным.
Канделябр бросал тень решётки на моё лицо.
Клетка уже сомкнулась.
В зеркале напротив я видела нас обоих: своё белое, мокрое от слёз лицо и его тёмный силуэт, нависающий сверху, как грозовая туча.
Отражение искажало и множило, превращая реальность в чей-то горячечный бред.
Пружины скрипели. Матрас принимал моё тело мягко и покорно, как земля принимает гроб.
Я упёрлась локтями, пытаясь подняться. Колени дрожали. Каждая мышца горела от борьбы.
Но он уже навис сверху и прижал мои запястья к покрывалу.
Боль в запястьях пульсировала в такт сердцу.
А сердце стучало в такт его дыханию.
И я ненавидела это совпадение больше, чем всё остальное.
Пощёчина.
Хлёсткая. Мокрая.
Звук повис в комнате и не исчезал. Застыл, как натянутая до звона струна.
Щёку обожгло. Затем пришло онемение. Затем пульсация — горячая, чужая, словно под кожей забилось второе сердце.
Комната плыла: свечи размножались, стены качались, цветные пятна лопались перед глазами.
Я потянулась к щеке.
Он перехватил мою руку. Запястье хрустнуло в его пальцах.
— Нет! Не смей! — выкрикнула я.
— Слишком поздно, — ответил он.
Его губы коснулись моей пылающей щеки.
Медленно. Оставляя влажный след. Горячий, как яд, впитывающийся в кожу.
Поцелуй лёг точно поверх удара.
И от этого контраста — боль и нежность, кулак и рот — что-то внутри меня сломалось со звуком, который никто, кроме меня, не слышал.
А потом — его рука скользнула ниже.
По шее. По ключице. По груди.
Медленно. Пальцы едва касались ткани платья. Но под этой лаской кожа вспыхивала. Как от удара.
Я выгнулась.
Соски затвердели. Резко. Болезненно. Под тонкой тканью — два камня.
Между бёдер стало горячо. Влажно. Не от страха.
Он замер.
Пальцы остановились на моём ребре. Ладонь накрыла грудь через ткань.
Он чувствовал. Сквозь шёлк. Как соски впиваются в ладонь. Как сердце колотится. Как дыхание сбивается.
Он посмотрел на меня.
Долго. Изучающе.
Потом — улыбнулся.
— О, — произнёс он тихо. — Вот как.
Его палец прошёлся по моему соску через ткань. Круговым движением. Медленно.
Я вздрогнула всем телом.
Из горла вырвался звук — не крик. Не стон. Что-то между.
Он услышал.
Он всё услышал.
— Тебе нравится, — сказал он. Не вопрос. Утверждение. — Когда больно.
Палец нажал сильнее. На тот же сосок. До боли.
Я закусила губу.
Но тело уже предало. Бёдра дрожали. Влага между ног — не от страха. От чего-то другого.
Он видел это.
— Тогда мы точно поладим, — произнёс он.
Голос — бархат. Мёд. Яд.
Я вскинула голову.
— Ты — больной, — процедила я. Голос дрожал. Но я держалась. — Ты думаешь, что если я не могу тебя остановить, то ты победил? Ты ничего не знаешь обо мне. Ничего.
— О, я знаю достаточно, — возразил он. — Я знаю, что ты девственница. Знаю, что твой жених тебя не трогал. Знаю, что ты боишься своего тела. И — самое главное — знаю, что оно уже моё.
Он убрал руку.
И — ударил.
По другой щеке.
Не сильно, но достаточно.
Голова мотнулась. В глазах вспыхнуло. Боль — на этот раз — пришла сразу. Без онемения. Без паузы.
И — тело отозвалось.
Сильнее, чем на первую пощёчину. Сильнее, чем на ласку.
Соски сжались до боли. Влага между ног — обильнее. Я почувствовала, как ткань платья прилипает к коже.
— Вот теперь я вижу тебя настоящую, — произнёс он. — Ту, которая прячется за словами о чести и женихе. Ту, которая хочет боль. Ту, которая уже течёт от одного удара.
Я задохнулась.
От ярости. От стыда. От того, что он прав.
— Ты — мерзавец, — выдавила я.
— Я в курсе, — согласился он. — Но ты снова повторяешься. Скучно.
Он наклонился.
Ближе.
Его губы оказались у моего уха.
— Слушай внимательно, Сильвана, — прошептал он. — Ты уже в моей игре. И правила…
Кончик его языка коснулся края моих губ. Невесомо. Как обещание.
— …устанавливаю я.
7
Раздался короткий металлический щелчок.
Сухой. Хирургически точный.
В полумраке сверкнула сталь наручников — почти чёрных, с гравировкой, похожей на руны забытых проклятий.
Зеркало напротив поймало их блеск и отбросило обратно зловещим, кривым отсветом.
Я замерла.
Не от страха.
От узнавания.
Словно где-то в глубине памяти, в той её части, куда не проникает дневной свет, я уже знала, что этим закончится.
Металл сомкнулся на запястьях. Холод впился в кожу, оставляя красные полосы. Печать, скрепляющая договор, который я не подписывала.
— Что… что ты делаешь?! — выкрикнула я.
Голос сломался на середине.
Он застёгивал второе кольцо нарочито медленно. Ритуально. Словно облачал жертву перед алтарём.
— Обеспечиваю себе спокойствие, — ответил он с усмешкой. — Чтобы ты не швырялась вазами. И не царапала мне лицо — оно мне дорого. Хотя… признаюсь. Это было возбуждающе.
Он затянул второе кольцо до щелчка.
И — замер.
Посмотрел на меня.
Долго. Изучающе. Без усмешки. Без иронии.
Потом — заговорил.
Мягче.
— Тише, — произнёс он почти ласково. — Не дёргайся. Тебе нечего бояться.
Его голос был другим. Не бархатным хлыстом. Тёплым. Как что-то, что накрывает и держит.
— Я не сделаю тебе больно, — продолжил он. — Точнее сделаю. Но не так, как ты это себе представляешь. Ты сама поймёшь, какой сладкой может быть боль. Ты уже начала понимать. Когда я ударил тебя.
Я хотела возмутиться. Хотела выкрикнуть что-то резкое. Но голос не слушался.
Слова падали в меня, как капли тёплого воска. Медленно. Растворяя сопротивление.
— Ты устала, — сказал он. — Я вижу. Ты устала бороться. Устала держаться. Устала быть сильной.
Он провёл пальцем по моей щеке. От виска до подбородка.
— Просто отпусти. На один вечер. На один час. Позволь мне взять это на себя. Всё.
Я чувствовала, как его слова проникают в сознание. Как они находят трещины, о которых я не знала. Как заполняют их чем-то тёплым.
Я растворялась.
Как сахар в горячей воде.
Голос был везде. В ушах. В груди. В низу живота. Он не приказывал. Он обещал.
— Доверься, — прошептал он. — Хотя бы на миг. Хотя бы на вдох. Я не враг. Я — то, что ты искала всю жизнь. Сама не зная.
Я закрыла глаза.
На секунду.
И — растворилась.
В его голосе. В его словах. В обещании, которому нельзя верить. Но я — верила.
Из последних сил, стараясь не поддаваться гипнозу, рванулась снова. Но уже слабее.
Наручники лязгнули о изголовье тонким, злым звуком. Кровать качалась. Пружины стонали.
— Ты пожалеешь об этом, — прошептала я. — Пожалуйста… остановись.
— Поздно, Сильвана.
Он наклонился. Его дыхание легло на мою кожу влажным теплом — лоб, висок, скула.
Голос почти нежный.
И от этой нежности делалось страшнее, чем от любой грубости. Потому что за ней разверзалась бездна.
— Теперь ты в моей власти, — произнёс он. — И я поимею всё. Тебя. Твоё тело. Твою душу.
Его губы скользнули по моей щеке, едва касаясь.
— Просто потому что могу.
Его рука двинулась от плеча вниз — по ключице, по рёбрам, к талии. Медленно. Как змея по нагретому камню.
Я дёрнулась, пытаясь отстраниться.
Но наручники держали безжалостно и абсолютно.
Перед глазами плыли тёмные пятна.
А глубоко внутри, в том месте, куда не доставали ни стыд, ни разум, зарождался трепет.
Предательский. Горячий. Неуправляемый.
Он растекался по венам, смешивался со страхом и превращал его во что-то иное.
Тепло разливалось внизу живота. Дыхание ломалось.
— Нет… — выдохнула я.
Но это уже было не «нет».
Диамант не дал мне договорить.
Его губы накрыли мои жёстко и безжалостно, без намёка на нежность.
Этот поцелуй не спрашивал. Он забирал. Утверждал право на то, что принадлежало мне: тело, разум, дыхание.
Клеймо. Горячее любого железа. Впечатанное в губы.
Комната тонула в полумраке. Тусклый свет лампы дрожал на стенах. Тени дёргались, как пойманные демоны.
Свечи догорали. Их восковой дух мешался с терпким запахом полированного дерева, с металлическим привкусом наручников, с горьковатой солью моего пота.
И с чем-то ещё. Тяжёлым. Звериным. Что рождалось между нами, как грозовой фронт.
Зеркало ловило нас — моё отчаяние, его хладнокровие — и искажало. Уродливо. Будто показывая правду, которую мы оба прятали.
Запястья горели. Каждое движение вжимало металл глубже. Наручники позвякивали тихо и издевательски, нашёптывая: «Бесполезно».
— Отпусти! — крикнула я.
Попыталась ударить его ногой.
Он перехватил её легко, одним движением, и сел сверху, фиксируя мои бёдра своими.
Его вес вдавил меня в постель. Воздух вышел из лёгких разом, как из проколотого меха.
Последняя иллюзия свободы погасла.
Он — тёплая, дышащая могильная плита.
Его глаза, холодные и непроницаемые, как промёрзшее озеро, скользили по моему лицу, по вздымающейся груди, по дрожащим пальцам.
Он изучал каждую деталь. Каждую трещину. Каждый вздох.
Как охотник изучает пойманного зверя, прежде чем решить, что с ним делать.
В его взгляде не просто удовольствие. Предвкушение. Голод. Благоговение хищника перед добычей.
— Какая энергия, — протянул он.
Ирония в голосе — лишь тонкая плёнка, под которой дышало что-то густое, чувственное.
— Но знаешь, Сильвана… это только распаляет. Видеть, как ты борешься. Как сопротивляешься. Ты — пламя, которое пытается сжечь само себя. И это… завораживает.
Я рванулась снова. Изворачивалась всем телом, выгибаясь под ним.
Его рука скользнула к вороту платья.
Пальцы сжались на ткани.
Резкий, непристойный треск.
Платье разошлось от горла до середины груди, обнажая кожу, покрытую мурашками.
Холодный воздух лизнул плечи и ключицы, но тут же отступил перед жаром его ладоней.
Контраст невыносим.
Я содрогнулась не от холода.
От обнажённости.
Не тела.
Души.
Больше нет барьеров. Нет ткани. Нет защиты. Нет лжи.
Я дёрнула руки, пытаясь прикрыться, спрятаться.
Наручники впились глубже.
Я осталась открытой. Выставленной. Как рана.
— Ты реально хочешь поиграть в изнасилование? — выдохнула я.
Голос дрожал, но в нём ещё теплилась искра.
Он рассмеялся.
Тихо. Почти нежно.
— Вроде того, — ответил он. — Только это не совсем игра. А ещё и откровение.
Его пальцы нашли мой сосок и сжали.
Легко. Точно. Небрежно. Будто щипнули струну.
По телу прокатилась волна — боль, смешанная с чем-то запретным, острым, тёмным, поднимающимся из самого нутра.
— Я показываю тебе то, что ты сама боишься увидеть, — продолжил он. — Ту себя, которую прячешь под слоями чести, долга, обязательствами перед женихом. Ту, которая хочет этого. Прямо сейчас. Прямо здесь.
— Не смей! — выкрикнула я. — Я ненавижу тебя…
Голос ломался. Слова вылетали с хриплым, рваным дыханием, мешаясь с тихими всхлипами.
— Знаю, — ответил он.
Его губы коснулись мочки моего уха. Горячо. Влажно.
Мир сузился до этой точки, до горячего дыхания на тонкой коже, до шёпота, проникающего прямо в кровь.
— Но ненависть — это маска, Сильвана. Под ней всегда прячется голод. И ты это знаешь. Просто ещё не готова попробовать.
Его пальцы двинулись ниже.
По рёбрам, считая их, как чётки. По животу. Медленно. Изучающе. Будто чертили карту, которую знал только он.
Остановились у кромки бёдер.
Замерли.
Тепло его ладони проникало сквозь ткань.
Я чувствовала, как внутри, в самой глубине, что-то сдвигается тяжело и неотвратимо.
То, что я годами держала под замком, просыпалось с каждым его прикосновением.
Ярче. Жарче. Больнее.
Огонь растекался по венам, пожирал сопротивление, оставляя лишь пульсирующую, звенящую пустоту, заполненную желанием.
— Да, ты уже сдаёшься, — сказал Диамант.
В его улыбке не было милосердия. Зато было восхищение скульптора, увидевшего, как из грубого камня проступает форма.
— Я чувствую. Твоё тело говорит громче любых слов.
Его рука поднялась к талии. Вернулась к бедру. Палец провёл по внутренней стороне невесомо, едва касаясь.
Я вздрогнула. Стиснула колени, пытаясь сжаться, исчезнуть, стать невидимой.
Но наручники не отпускали. Его руки не отпускали.
Я закрыла глаза, чтобы спрятаться хотя бы за веками.
Но темнота стала предательством.
Без зрения каждое прикосновение ощущалось втрое острее. Каждый шёпот — втрое громче.
Ни один мужчина не касался меня так. Ни один не видел меня такой — голой не от наготы, а от правды.
— Ты думаешь, я не вижу, как ты дрожишь? — спросил он.