Kitabı oxu: «Дом в старом Шанхае. Семейная сага о любви, власти и городе, которого больше нет»
Remembering Shanghai © 2021 Isabel Sun Chao, Claire Chao.
Original English language edition published by Girl Friday Books 318 W Galer Street Suite 101, Seattle Washington 98119, USA.
Arranged via Licensor's Agent: DropCap Inc. via Igor Korzhenevskiy of Alexander Korzhenevski Agency. All rights reserved.
© Малышева А. А., перевод на русский язык, 2026
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026
* * *

Изабель Сунь Чао и Клэр Чао, Гонконг

1968. Тем, кто был до нас… Клэр Чао (дочь)

2016. …и тем, кто будет после нас. Изабель Сунь Чао (мать)

Изабель

Предисловие. Всего восемнадцать
ШАНХАЙ, 2008 г.
Дом выглядит солидным и благородным, его высокий фронтон под светлым шанхайским небом будто светится теплым кремово-желтым светом. Мы с дочерью уже некоторое время стоим, взявшись под руки и не обращая внимания на гудки нетерпеливых водителей, и смотрим на дом, который я покинула шестьдесят лет назад. Вслед за Клэр перевожу взгляд на второй этаж, на окно с красно-коричневой рамой. Что-то здесь не так. На стенах здания явно свежая краска, но оконное стекло покрыто толстым слоем грязи, словно его не мыли десятилетиями.
В вихре пыли, казалось, вновь оживают потревоженные шумом шанхайского транспорта, давно забытые воспоминания.
Меня преследует последний образ детства: бабушка, как статуя, застыла у того самого окна, непоколебимый взгляд следит за каждым моим движением; сама же я готовлюсь к отъезду. В восемнадцать лет я впервые собираюсь провести каникулы в Гонконге. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь решетчатую ограду, заливают сад легким утренним светом, который смягчает очертания всех предметов, прежде чем дневной зной станет невыносимым. У входной двери выстроились слуги, чтобы посмотреть, как отец меня провожает. Он с привычной нежностью обнимает меня за плечи, но, когда смотрит сквозь круглые очки, выражение лица серьезно.
– Береги себя, Третья дочка. Мысленно мы с тобой.
Чувствуя себя элегантной и взрослой, сжимая в руках новый розовый саквояж, я плюхаюсь на потертое сиденье велорикши, который каждое утро отвозил меня в школу. Вот мы проехали мимо гаража, где стоял большой американский «Бьюик» – все эти годы он простаивал без дела, так как у нас не было бензина, однако все еще сиял, словно ониксовая скульптура в музее.
Стук педалей рикши всегда меня убаюкивал – но в то утро было не до сна. Никогда прежде я не расставалась с родными и друзьями, а вскоре мне впервые в жизни предстояло сесть на поезд и отправиться туда, где, по мнению некоторых, было даже интереснее, чем в Шанхае.
Я оглядывалась, вдыхая сладкие нотки жасмина, распускавшегося по ночам. Дом становился все меньше и меньше, а бабушка все стояла и стояла неподвижно в окне спальни. Отчего-то я знала: она будет стоять так еще долго – пока я не исчезну за поворотом нашей улочки, а рикша не наберет скорость, выезжая на оживленные бульвары Международного квартала.
«И почему ее взволновал мой отъезд? – думала я. – Ведь я вернусь через несколько недель». И внезапно в голове родилась еще более забавная мысль: надо привезти ей из Гонконга каких-нибудь вкусных конфет – в Шанхае такие вещи в дефиците.
Из воспоминаний меня вырывает голос Клэр:
– А дом сильно отличается от того, каким ты его запомнила?
– Теперь все кажется гораздо меньше… и как-то печальнее…
– Мам, я знаю, тебе нелегко. Если не хочешь, не станем заходить внутрь.
Я лишь плотнее запахиваю кардиган.
– Ничего. Мы ведь проделали такой путь.
Дочь была права: я не горела желанием вернуться в дом, где прошло мое детство. Сама она с гораздо большей решимостью принимает жизнь такой как есть, не боясь окунуться с головой в пестрое прошлое нашей семьи. В самом деле, в роду у нас были и видные общественные деятели, и ученые, и всякого рода проходимцы. Не сомневаюсь, что моей решительно настроенной дочери удастся по кусочкам собрать мозаику нашей истории, несмотря на неразбериху и хаос, царившие в годы японской оккупации, гражданской войны и коммунистической революции.
Мы переводим взгляды с нашего дома на оживленную улицу: мимо, словно гигантские механические пчелы, снуют мотоциклы, вокруг, как в улье, гудит шанхайский диалект, а из крошечных динамиков льются популярные тайваньские баллады. Вглядываясь в пятна проносящихся мимо машин и плотные ряды магазинчиков, я пытаюсь понять, где была наша изгородь – та бамбуковая решетка, которая огибала всю придомовую территорию и за которой, как в коконе, прошло мое детство.

Дом на Чжэньнин-роуд, 367, где прошло мое детство. Октябрь 2008 г.
Теперь там, где целую жизнь назад из кабинета отца и с веранды открывался вид на наш пышный сад, ютятся торговые лавочки. На некогда тихой улочке я вижу магазинчик скобяных изделий, табачную лавку, дамский бутик и блестящую красную вывеску QUIK.
– Моя Пятая сестра говорила, что власти расширяли дорогу пятьдесят лет, – рассказываю я Клэр. – Всякий раз они отрезали от нашего участка все более жирный кусок, пока от него совсем ничего не осталось – ни забора, ни прекрасного сада.
Я вглядываюсь в лицо дочери, в котором, словно в зеркале, отразилось мое собственное: те же раскосые глаза, широкий нос с легкой горбинкой, пухловатые губы.
– Когда к власти пришли коммунисты, мне было всего восемнадцать – я была беззаботна и безнадежно наивна. Все мои мысли были о кино, ночных клубах и модных журналах. Даже когда Мао возглавил Коммунистическую партию Китая, я не придала этому особого значения. Один за другим город покидали наши друзья, но я и подумать не могла, что и нам, возможно, придется уехать из Шанхая.
Мы переходим оживленную дорогу. Как странно входить в дом прямо с улицы!
– Мы всегда заходили через садовую дорожку. Должно быть, когда строили дорогу, все закатали в асфальт.
На пороге дома, словно в портале прошлого, я ощущаю прилив давно уснувших воспоминаний.
– Сложно представить двух более непохожих людей, чем мои родители, – рассказываю я. – Мума1 была очень мягкой и ко всему относилась спокойно. В молодости жила лишь маджонгом и огнями ночного города.
– А твой отец? Ты почти никогда о нем не рассказывала.
– Я очень жалею, что вы с ним не познакомились. Деде2 был коллекционером произведений искусства и изучал труды Конфуция. Пока ты росла, мне даже думать о нем было тяжело. После отъезда из Шанхая ему пришлось нелегко.
Клэр сжимает мою руку:
– К тому времени твои родители уже развелись, да?
– Да, и мама жила в Гонконге. Когда Деде сказал, что я могу съездить к ней в гости на пару недель, я пришла в полный восторг. Тогда я была наивной девочкой, и предложение показалось мне лучшим в мире подарком. – Тяжело вздыхаю. – Я взяла с собой всего несколько летних платьев – подумать не могла, что никогда больше не увижу ни папу, ни бабушку. Они-то, разумеется, знали, что я могу не вернуться.
Клэр, вытянув шею, заглядывает в окно спальни.
– Вот почему бабушка все стояла и смотрела тебе вслед… Как думаешь, они были бы в шоке, если бы увидели, каким дом стал сейчас?
Тяжелая металлическая калитка, выкрашенная в коричневый цвет, выглядит зловеще и чужеродно на фоне окружения; она заменила ту, испанского стиля, что когда-то украшала арочный вход в наш дом. Мы пытаемся открыть ее, но она заперта.
Словно нищие побирушки, мы вынуждены обходить магазин за магазином, спрашивая, нет ли у кого ключа. Всякий раз я объясняю на шанхайском диалекте: «Я жила в этом доме ребенком и приехала из Гонконга с дочерью в поисках воспоминаний».
– Надо было одеться неприметнее, – шепчет Клэр. – Сразу видно, что мы не местные.
Это уж точно! В каждой лавке продавцы оглядывают нас с настороженным любопытством: мой кашемировый костюм и жемчуг, загорелое и какое-то чужеземное лицо моей дочери – отголосок ее жизни на Гавайях. Хотя, сказать по правде, сегодня я и в самом деле оделась попроще! Замечаю, как настороженный взгляд хозяйки одной из лавочек, вначале лишь тронутой любопытством, сменяется безмолвным сочувствием к нашей семье, которая, должно быть, стольким владела до революции и столь многого лишилась. Как и миллионы людей, чьи жизни оказались разбиты вдребезги.
Наконец табачник словно из ниоткуда извлекает ключ от нашего дома.
– Готова? – спрашивает Клэр.
Я поправляю сумку, и мы выходим из киоска, оставляя табачника за стойкой.
Дверь с громким, хриплым скрипом отворяется, а потом с оглушительным лязгом вновь захлопывается, усиливая мое волнение. Гул улицы стихает. Выключатели не работают – да и светильников здесь нет. Постепенно глаза привыкают к темноте, из мрака медленно проступает прихожая. Некогда элегантная и гостеприимная, теперь она совершенно пуста, не считая ржавого велосипеда, прислоненного к стене с осыпающейся штукатуркой.
Воздух пропитался запахом сырости, пота и плесени. Из углов торчат оголенные провода, вдоль стен причудливыми змейками клубятся трубы. Кованые перила в стиле ар-деко, окислившиеся до оттенка киновари, ведут на лестничную площадку, куда сквозь грязные окна пробивается блеклый свет. Пыль не кружится, как на улице, в причудливых пируэтах, а оседает взвесью на нашей одежде, волосах, коже, даже на языке, отчего складывается ощущение, будто облизал шерсть.
– Смотри-ка, – говорю я Клэр, – перила точно такие, как я помню: все так же изящны, даже по прошествии стольких лет такой красивый красный цвет.

С нежностью провожу рукой по поручню, замечая, что лак на моих ногтях точно такого же оттенка. Вдоль стены выстроились несколько сине-белых фарфоровых вазонов, хотя земля в них суха, как кость, и хранит лишь остатки растений, давно прекративших борьбу за жизнь.
– Вот здесь у нас был телефон, – продолжаю я, указывая на точку сбоку от лестницы. – Видишь, там, где он висел, на стене остался след. Мы со старшей сестрой Вирджинией так радовались, когда его провели. Стоило ему зазвонить, как мы мигом сбегали со второго этажа на первый! Я до сих пор наизусть помню наш номер: 2-1-3-8-2.
Клэр наклоняется, чтобы заглянуть в прихожую, от которой ведут несколько комнат с плотно закрытыми дверями.
– Как думаешь, сколько человек здесь сейчас живет – двадцать пять, тридцать?
– Примерно столько же, сколько и в мои годы, если считать прислугу. Только теперь, когда все двери наглухо закрыты, понять планировку почти невозможно. А раньше всегда были распахнуты настежь, взгляд свободно скользил через анфиладу комнат и французские окна прямо в зелень сада.
Как бы я ни сопротивлялась погружению в утраченное далекое прошлое, мне мало-помалу передается любопытство Клэр. Я чувствую себя сыщиком, ищущим следы жизни моей семьи, что текла в этих стенах семь десятилетий назад.
Я прохожу в небольшой коридор.
– Вот вход в парадную столовую. На столе всегда был безупречно начищенный европейский хрусталь и серебро, но мы там никогда не ели. А это дверь в кабинет Деде! Я обожала эту комнату – там в воздухе витал аромат старых книг и свежих чернил.
Средняя дверь чуть приоткрыта. Дочь украдкой оглядывается через плечо и заглядывает в щель; комната пуста.
– Должно быть, отсюда недавно съехали. Давай зайдем, мам.
Оказавшись внутри, я ясно вижу в воображении эту гостиную – ровно такой, какой она была в моем детстве.
– Здесь отец выставлял мебель и крупные предметы искусства – столько хрупких вещей! Однажды мы с братом даже кое-что разбили. Помню, на улице было слишком холодно для игр, вот и носились тут.
Вглядываюсь в пыльное дерево пола, отыскивая следы прошлого.
– Вот они. Видишь вмятины?
Дочь опускается на колени, проводя пальцем по выбоинам на потертом паркете.
– Найди четыре вмятины совсем рядом. Это был гунши, «камень ученого», – один из любимейших предметов папиной коллекции.
– Обожаю гунши! – наклонив голову, произносит Клэр. – Не знала, что твой отец их собирал. Что случилось?
– Я столкнула его с подставки. Он ударился о пол и раскололся пополам. Я была так потрясена собственным поступком, что не могла спать неделю!
Дочь встает, отряхивая пыль с колен своих черных брюк.
Мы идем дальше, поднимаемся по лестнице туда, где когда-то располагались спальни и комнаты для неформального досуга. На каждом этаже было по три залитых светом помещения, но сейчас они мрачны и безмолвны за запертыми металлическими решетками.
– Похоже на тюрьму, – замечает Клэр.
В удушающей темноте верхней площадки слышно из-за закрытых дверей звон посуды и голос матери, ругающей ребенка. Перед визитом мы обсуждали, не стоит ли попытаться познакомиться с жильцами. Теперь же у меня не хватает духу. Я выросла здесь, но чувствую себя нарушительницей спокойствия; да, собственно, и являюсь ею, в прямом смысле слова.
Спустившись вниз, через грязную общую кухню мы идем к боковой двери, откуда когда-то можно было попасть в сад. Газон закатан в асфальт и усеян всевозможными обломками жизнедеятельности – тут и пластиковые ведра, и старые туфли, и мешки с чесноком, и перевернутые горшки. С бельевых веревок свисают кружевные бюстье и мужские шорты.
А перед моим мысленным взором оживают утренние настурции и горшки с темно-бордовыми георгинами. Вновь я слышу эхо смеха – это мы с сестрой считаем листья шелковицы и испуганно вскрикиваем, когда из-под них выпархивают насекомые.

С одной стороны двора виднеется окошко маленькой комнаты, забранное металлическими прутьями решетки, словно клетка для животного. Неясно, предназначено ли это помещение для содержания кого-то или поимки незваных гостей. Клэр делает снимки, как вдруг из этой клетки-комнаты возникает пожилой мужчина, яростно размахивающий руками. Волосы коротко стрижены и взъерошены, словно ершик для чистки бутылок.
– Немедленно прекратите! Что вы делаете? Зачем снимаете? Прекратите сейчас же! – кричит он на мандаринском диалекте – явно не из Шанхая.
На нем брюки клеш и томатно-красная футболка с крупной надписью COCKPIT SERIES на груди. Вид у него помятый – словно мы вырвали его из послеобеденного сна. Но когда я заученно объясняю, зачем мы здесь, он успокаивается, потом скрывается в своей комнате и возвращается уже в куртке, накинутой поверх футболки, – похоже, настроенный поболтать.
– Моя фамилия Чэн, – представляется он, окончательно утрачивая настороженность. – Отец въехал в этот дом в 1966 году. Тогда только началась культурная революция, жилья не хватало. Отец служил в армии, и ему выделили здесь комнату. – Он проводит рукой по лбу. – Когда я впервые здесь оказался, не мог поверить, что такой роскошный дом занимала всего одна семья.
Клэр неловко теребит в руках камеру, смущенная былым достатком моей семьи. Я же хриплым от волнения голосом спрашиваю:
– Господин Чэн, а вы когда-нибудь встречались с первым владельцем дома? Его фамилия была Сунь.
– Да, я хорошо его помню. Это был ваш отец? – Он с еще большим интересом разглядывает меня. – Я и сейчас отлично помню его лицо… и белоснежные волосы, и очки в металлической оправе. Помню, руки у него были мягкие и ухоженные, лицо круглое – как у того, кто в жизни ни в чем не нуждался.
При этих словах господин Чэн смущенно улыбается.
– Мы звали его Старым господином. В нем чувствовалась образованность, не то что у нас с отцом, – всегда был вежливый. И совсем не похож на тех злых помещиков, о которых я столько слышал. – Он качает головой. – В тот же день, что и мой отец, сюда вселились еще десять семей. Я тогда жил в другой провинции и приехал к нему в гости. Никто ни за что не отвечал – все спорили из-за комнат. А я не понимал, чем они недовольны, ведь получить такое жилье – самая настоящая удача.
Порыв ветра подхватывает сухие листья, и они вихрем кружат по двору.
– Ваш отец был для меня загадкой. У него отняли все имущество, даже дом – и при этом он оставался по-настоящему добрым человеком. Но ведь надобно понимать: в те годы у нас вообще ничего не было.
Слова господина Чэна о Деде всколыхнули чувства, которые я годами загоняла вглубь. После отъезда из Шанхая я почти не говорила о прошлом. Клэр знает о нашей семье совсем мало, а чужой человек рассказывает то, о чем не знала даже я.
Видя, что я едва держусь на ногах, Клэр подтаскивает через двор пластиковый треснувший табурет, чтобы я могла присесть.
– Когда отец сюда переехал, у него не было даже чашки, – продолжает господин Чэн. – Старый господин подарил ему селадоновую чашку с крышкой – красивее ее у отца ничего не было. Он пил из нее каждый день сорок лет, пока не разбилась. – Он оглядывается по сторонам. – Наверное, когда вы здесь жили, дом был очень красивым.
Мы с Клэр переглядываемся.
– А правда, что когда-то Старому господину принадлежали целые улицы? Говорят, в его владении были Третья и Четвертая улицы.
Пусть он задал прямой вопрос – но как без лишнего хвастовства рассказать о былом величии и причудах моей семьи, чьим первым покровителем была сама вдовствующая императрица? Я думаю о мальчике-слуге, ставшем имперским министром; о сыновьях-повесах и сотне слуг; об отелях и о доходных домах; о пароходах и бесценной коллекции искусства; о наложницах и скандалах. И не могу вымолвить ни слова.
А господин Чэн с тоской прибавляет:
– До чего странная штука жизнь: после всего этого ваш отец закончил дни в столовой. – При этих словах он кивает в сторону зарешеченного окна. – Это самая маленькая комната в доме. Даже после удара, когда он едва мог ходить, Старый господин, знаете ли, пытался подметать двор.

Я, сентябрь 1948 г.
Мне было больно это слышать. К 1969 году, когда отца не стало, мы не виделись уже двадцать лет. Китай был закрыт для внешнего мира, и я не смогла присутствовать на его похоронах. Для меня он словно растворился в воздухе – вместе с коллекцией произведений искусства и всеми прочими владениями.
– После смерти вашего отца гостиная еще несколько лет пустовала, – продолжает господин Чэн. – До тех пор, пока я не перебрался в Шанхай и не занял ее.
Я думаю о Деде, который провел последние годы жизни в клетке, – и внутренне содрогаюсь.
А Чэн спрашивает так, будто это только сейчас пришло ему в голову:
– Вы хотите вернуть себе дом? За этим приехали? – Его узкие глазки загораются. – А я не против; может, не сразу, но вдруг правительство даст мне новую квартиру, – с надеждой добавляет он.
Весь разговор кажется мне почти что нереальным. Господин Чэн, пусть и не по собственной воле, олицетворяет тех, кто лишил моего отца имущества и человеческого достоинства.
– Мы не претендуем на дом, – неловко улыбаюсь я. – Я уже слишком стара, а мои дети не хотят перебираться в Шанхай.
– Выглядите еще вполне молодо. В каком году вы родились? Я вот в год Овцы, – сообщает он.
В китайском календаре двенадцатилетний цикл, и каждому году соответствует свое животное. По его знаку я понимаю, что мы родились в один год – в 1931-м: две совершенно разные жизни, сошедшиеся почти восемьдесят лет спустя.
Клэр просит у господина Чэна разрешения его сфотографировать. Тот приглаживает непослушные волосы и одергивает смятые складки на куртке. Застыв в напряженной позе, он кривовато улыбается, как бы давая понять, что готов.
Я же говорю официальным тоном, благодаря господина Чэна за прием:
– Желаем вам с удовольствием жить в этом доме и крепкого здоровья на долгие годы.
Разговоры об отце заставили меня вернуться к давно забытой манере речи. Вежливые слова и почтительный наклон головы кажутся здесь неуместными.
На обратном пути в гостиницу Клэр расспрашивает меня о японских жандармах, опиуме и нехватке продовольствия. Я же предпочитаю рассказывать о бурной жизни Шанхая 1930–40-х годов: о камерных ночных клубах, где джаз-банды трубили свои мелодии, а мы до рассвета танцевали вальс и фокстрот; о широких проспектах, полных модных бутиков, кондитерских и торговцев вонтонами; о дворцах развлечений, оперных сценах и кинотеатрах. Я вижу, как Мума, набросив норковую накидку поверх элегантного наряда, стремительно убегает из дома, оставляя отца в кабинете – с кистью в руке, выводящего на свитке смелые иероглифы.
Перед нашим с Клэр приездом в Шанхай в 2008 году я показала ей фотографию, на обратной стороне которой моим почерком было выведено: 9 декабря 1949. Это моя последняя фотография в Шанхае: я стою на популярном месте встреч – в клубе «Эйрлайн», – смотрю на друзей с юношеской уверенностью во взгляде. За спиной декоративная роспись – фантазия китайских мастеров на тему тихоокеанского рая. Здесь собраны буквально все символы южных морей: и лазурное море, и качающиеся пальмы, и танцовщицы хулы с гирляндами на шее. Там в типичном для Шанхая стиле «союз Востока и Запада» фигуры – белокожие красавицы, как две капли воды похожие на голливудских актрис Риту Хейворт и Джун Эллисон; а укулеле Джун подозрительно напоминает китайскую лютню.

В клубе «Эйрлайн», 9 декабря 1949 г.
Через несколько месяцев я покину единственный дом, который знала. После десятилетий войны и потрясений город вступал в полосу новой неопределенности – уже при коммунистическом режиме. Тысячи жителей уезжали из Шанхая.
Такси сворачивает с Чжэньнин-роуд, а я все думаю о той наивной девочке с косичками, какой когда-то была: той, что обожала голливудские фильмы и выращивала шелкопрядов. Я еще не знаю, что наше с дочерью путешествие в прошлое растянется на десять лет и мы узнаем о дерзком ограблении семейного банка, похищении моего деда гангстерами и многолетней вражде между главарем мафии и моим крестным – сыном военачальника; узнаем, как мою блистательную мать, путешествовавшую по разоренному войной Китаю, продали незнакомцу и как кража бесценного произведения искусства послужила своего рода компенсацией за разбитые мечты моего отца.
Третья дочь
Я была третьей из шестерых детей своих родителей. Отец дал мне имя Сунь Шуин – по китайской традиции, сначала пишется фамилия, а потом имя. У братьев и сестер нередко совпадает первая часть имени, что указывает на их принадлежность к одному поколению или ядру одной семьи. Таким образом, лично мне принадлежал только третий иероглиф в моем имени.
Сверка с астрологическим альманахом показала: мне недостает элемента огня. Поскольку для гармоничной жизни необходимо равновесие всех пяти стихий (дерево, огонь, земля, металл и вода), было важно, чтобы в имени присутствовал этот элемент. Вот почему Деде выбрал в качестве третьего иероглифа ин (瑩) – «блеск драгоценных камней». Этот иероглиф состоит из символа нефрита, увенчанного двумя огнями. Не знаю, оправдала ли я его надежды: стать драгоценным камнем, сияющим ярким светом.
Моя горячо любимая Мума тоже была Третьей дочерью – как и Клэр, мой младший ребенок и соавтор. «Дом в старом Шанхае» – это наш сборник историй о четырех поколениях семьи; Клэр, представляющая наше пятое поколение, добавила примечания и комментарии, чтобы помочь прояснить исторический и культурный контекст того времени.

Клэр (слева) и я, 1960-е гг.

1. День матери
Я осторожно извлекла их из тайника – небольшую пачку фотографий, запрятанную в ящике письменного стола, под резной чернильницей рядом с запасными очками Деде. Женщины на черно-белых снимках были молоды и прекрасны; я никогда прежде их не видела.
Было лето 1938 года. Мы с Вирджинией играли в саду, когда внезапный ливень загнал нас в дом. Через французские двери мы влетели прямо в кабинет отца и, поскольку он ушел по делам на послеобеденное время, решили переждать дождь там. От нечего делать я стала открывать и закрывать ящики его стола и наткнулась на фотографии.
– Сестрица, смотри-ка! Кто эти красивые дамы? – В свои семь лет я привыкла обо всем спрашивать Вирджинию. Она была на четыре года старше и куда более осведомленной в делах житейских.
– Дай-ка взглянуть, – отозвалась она, и тонкие пальцы выхватили снимки из моих пухленьких рук. – Ах, как же я ненавижу Деде! Зачем он это делает? – воскликнула она, грубо перебирая карточки и швыряя их через всю комнату. – И как ты можешь говорить, что они красивые? Фи, да это же самые безобразные женщины, которых я когда-либо видела, – Муме они и в подметки не годятся!
Я растерянно смотрела, как снимки, словно раненые бабочки, слетают на пол, а потом бросилась подбирать их с темно-бордового ковра. Я не понимала, из-за чего она так разнервничалась.
– Кто это, Вирджиния? Почему ты так злишься на Деде? Ну вот, теперь я забыла, в каком порядке они лежали, и он догадается, что я лазила в его стол!
– И что с того? Да хоть в мусор их выбрось, мне все равно! Это Деде должно быть стыдно, а не нам. – С этими словами она подтолкнула одну из фотографий носком туфли. – Ты же ничего не понимаешь, правда? Эти женщины – его любовницы. Его пассии. Он, он… занимается с ними всякими делами, дарит подарки, водит по ресторанам. Это так несправедливо по отношению к Муме!
По щекам Вирджинии потекли слезы. Я вдруг вспомнила обед в тот день, когда наши родители о чем-то поспорили. Вирджиния, особенно близкая с Мумой, начала громко всхлипывать.
– Старшая дочь, немедленно прекрати! – резко оборвал ее Деде.
Вирджиния выбежала из комнаты, оставив остальных членов семьи заканчивать трапезу без нее. Спустя мгновение неловкую тишину за столом нарушил громкий звон с нижнего этажа. Наш дворецкий, А Сы, прокричал наверх знакомую фразу: «Шаонай3, вас к телефону!»
Мума с непривычной поспешностью удалилась. Циньпо4, мать моего отца, проворчала себе под нос:
– Опять эта вертихвостка умчалась развлекаться!
Что бы ни думал Деде, он оставил свои мысли при себе. Внизу Мума приняла приглашение подруги на чай в «Сиро», потом на мацзян в дом другой приятельницы во Французской концессии, а затем на джазовый концерт в каком-то новом клубе. Мы уже были готовы к тому, что мать через час уедет и не появится до полудня следующего дня.
Позже, в нашей спальне, Вирджиния призналась:
– Мума только что тайком поговорила со мной. Она спросила: как я считаю, следует ли ей развестись с Деде, и я ответила: определенно, да. – Она нахмурила брови. – Я слышала, как он говорил Циньпо, что Мума позорит семью, а та сказала, что, если он не разведется, это станет еще большим позором. Разве так можно?
Я и представить не могла, чтобы Мума совершила что-нибудь плохое.
– Но я хочу, чтобы Мума осталась с нами! – воскликнула я.
– Если останется, будет несчастной, – возразила Вирджиния. – Я бы и сама ушла. Ненавижу этот дом, и Циньпо с Деде, которые вечно нас унижают. Если Мума уедет, то и я вместе с ней!
Тогда я впервые услышала слово «развод» – по-китайски «лихун». Нетрудно было догадаться, что оно означает, ведь слово состояло из иероглифов «оставить» и «брак».
– Если Мума нас бросит, это будет ужасно, – произнесла я. – У всех наших друзей родители живут вместе. Неужели сложно жить под одной крышей? Они и так все делают порознь. Муме прекрасно живется на втором этаже, а Деде – на первом.
К тому времени ссоры между родителями стали для меня привычным делом: их приглушенные крики, хлопанье дверьми среди ночи и то, что после этих ссор отец ложился спать на раскладушке в гостиной. Мне и в голову не приходило, что они могли интересоваться другими людьми, хотя наложницы были обычным делом и рано или поздно появлялись во всех семьях, кроме самых бедных. В детстве я встречала многих таких итай, жен-тетушек, живших под одной крышей с первой супругой в семьях друзей. У моего собственного деда было пять наложниц, которых я называла Первой, Второй, Третьей, Четвертой и Пятой Попо (бабушками).
Однако пусть наложницы и были привычной частью нашего мира, развод пока оставался делом неслыханным. Тогда я была совсем маленькой и отчаянно желала лишь одного: чтобы Мума осталась дома с нами.
Я не могла отвести от нее глаз.
На ней было самое великолепное платье из всех, что мне доводилось видеть. Стоя в ее спальне, я зачарованно наблюдала, как домашний портной проводит последнюю примерку ее нового ципао. Мать стояла перед трюмо из розового дерева, а вокруг суетился господин Ян, старательно подкалывая булавки, разглаживая вытачки, подправляя подол, пока каждый сантиметр ткани не лег безупречно. Пританцовывая от волнения, я пыталась из-за его спины разглядеть платье: серый шелк переливался на ее стройном силуэте, словно перламутр в полуденном солнце.
Вся примерка проходила в молчании. В отличие от веселой и словоохотливой матери господин Ян был, мягко говоря, немногословным. Он жил в нашем доме и обшивал всю семью с тех пор, когда я была еще совсем малышкой, и за долгие годы у них с Мумой выработался тайный язык: переглядывания и перемигивания, кивки, подергивания, похлопывания и мелкие жесты, которые лучше всяких слов передавали необходимую информацию. Лишь когда господин Ян отступил, чтобы оценить свое творение, я наконец увидела ципао целиком, и мой восхищенный возглас нарушил молчание. По шелку расцветали огромные бутоны, вышитые флуоресцентными оттенками лавандового, розового и бирюзового и обведенные серебряной филигранью. Казалось, цветы эти пришли из яркого сна и в то же время были поразительно реалистичными, как живые. Ветви сливы и пионов переплетались, словно влюбленные, подчеркивая изгибы бедер, талии и груди Мумы и изящные черты ее лица. Господин Ян обрамил это цветочное великолепие двойной окантовкой цвета кобальта и фуксии, завершив воротником-стойкой и атласными застежками.
– Мума, я никогда-никогда в жизни не видала ничего прекраснее! – ахнула я.
– За все свои семь лет? Подойди-ка, давай полюбуемся вышивкой. – С этими словами она мягко притянула меня к себе. – Я хотела ципао со своими любимыми весенними цветами – сливой и пионом. Нарисовала их акварелью, а господин Ян отправил картинку мастерам шелка в Сучжоу.
– Сучжоу – это магазин такой?
– Нет, глупышка. Это прекрасный город недалеко от Шанхая, с чудесными каналами, садами и хорошенькими девушками. А еще там живут лучшие ткачи и вышивальщицы во всем Китае.
Я вспомнила, как несколько недель назад к черному ходу пришел неопрятный незнакомец, сжимавший в руках хлопковый баофу, и на незнакомом диалекте заявил, что принес господину Яну кое-что из Сучжоу. Он развязал узел на свертке и показал несколько аккуратно сложенных кусков серого шелка, расшитых ослепительными красками. Меня тогда потрясло, что из столь обыкновенного свертка могло появиться нечто столь сказочное.
– Когда шелк доставили в Шанхай, – продолжила Мума, – господин Ян отложил все свои дела, чтобы сшить из него это ципао.
– Цветы как живые – словно растут прямо из тебя!
– Господин Ян передал мастерам шелка мои мерки, чтобы скроить ткань точь-в-точь по моей фигуре. Эту вышивку нам пришлось ждать целый год!
Прижавшись к Муме, я заглянула в чашечку бирюзово-голубого пиона, провела указательным пальцем по блестящим тычинкам. Я внимательно рассматривала все до мельчайших деталей: у каждого цветка было с десяток лепестков, у каждого лепестка – как минимум пять оттенков; каждый оттенок создавали десятки стежков.
Видя мое восхищение, Мума продолжила:
– Когда господин Ян заказывал вышивку, владелец мастерской заверил, что на каждый цветок уйдет не менее тысячи стежков.
– Неужели их и в самом деле подсчитали?
– Признаться, я удивилась, когда господин Ян сообщил мне об этом. Конечно, чем больше стежков, тем реалистичнее выглядит работа. Но я слишком занята, чтобы волноваться о подобных вещах.
При этих словах портной вздрогнул, но промолчал. Такой перфекционист, как он, вероятно, действительно пересчитал стежки.
– Спасибо, господин Ян, ципао получилось даже прекраснее, чем я надеялась. Пожалуйста, внесите последние поправки как можно скорее… помните: я надену его в следующую субботу, на свадьбу подруги. – Мума поправила шпильку в шиньоне. – И не беспокойтесь о платье для Третьей дочери, подружки невесты. Мы уже были в «Юнъань» и нашли для нее прелестное розовое атласное платье в пять ярусов.
Она ласково потрепала меня по щеке.
– Вся свадьба будет выдержана в розовых тонах. В последнее время я все чаще замечаю, что невесты в день свадьбы надевают белое платье, как иностранки. Но семья жениха суеверно относится к белому – цвету траура. К тому же розовый намного веселее.
С этими словами Мума скрылась за лакированной ширмой, чтобы переодеться. Мне стало неловко оставаться наедине с портным. За всю примерку он ни разу не взглянул на меня – должно быть, все еще сердился за то, что я натворила неделю назад.
Господин Ян жил над нашей кухней в мастерской, которая была бы безнадежно захламлена, не будь он таким педантом. Он шил одежду для нашей семьи за длинным деревянным столом, который содержал в идеальной чистоте, если не считать вещи, над которой работал в данный момент. Сидя в центре своего рабочего места, тощей рукой он дотягивался до бамбуковых прутьев с катушками разноцветных ниток; вниз, где стояли картонные коробки с парчой, блестками и кружевами, кантом и застежками; или назад, к аккуратным полкам с рулонами тканей.
Он хранил мерки всех членов нашей семьи и настаивал, чтобы мы, дети, навещали его в первую неделю лунного Нового года – не чтобы получить подарки, а чтобы обновить записи. В одиночку он обеспечивал одеждой всю нашу семью из восьми человек – от модельных платьев Мумы до китайских костюмов-чаншань отца из французской шерсти и строгих платьев бабушки, а также всевозможных нарядов для детей. Даже после того как Деде купил ему швейную машину «Зингер» с ножным приводом, господин Ян продолжал шить одежду вручную, утверждая, будто машинная работа годится только для рабочей одежды прислуги.
Он безропотно исполнял обязанности, редко покидая дом, кроме как для покупки материалов. Господин Ян предпочитал одиночество даже по вечерам, когда остальная прислуга собиралась в саду, чтобы рассказывать страшилки и щелкать арбузные семечки. Спал на жесткой раскладушке, втиснутой в угол мастерской, предпочитая ее кровати в комнатах для слуг.
За неделю до того дня, когда на летних каникулах мне нечем было заняться, я зашла к господину Яну в комнату. Он сидел на своем обычном месте у стола, сосредоточенно сплетая ярко-синий шарообразный узелок для пионового ципао Мумы. Когда ему было тринадцать, он больше года проходил обучение у мастера по изготовлению ручных «лягушек» – плетеных, витых и спиральных узелков и петель, которые использовались для застегивания китайской одежды.
В то утро, когда я вошла в мастерскую, он лишь рассеянно оторвал взгляд от работы, но не поприветствовал меня. Стоя в дверях, я смотрела, как он один за другим выделывает узелки. Пока кралась к столу, он не поднимал головы. Наконец, встав прямо напротив него, я достала из кармана несколько блестящих предметов и внимательно рассмотрела его землистое лицо со всеми его углами и впадинами. Потом осторожно протянула руку и маминой помадой «Макс Фактор» обвела его плотно сжатые губы, нарисовав вокруг них пухлые рубиново-красные. На лбу залегла глубокая складка, но господин Ян по-прежнему не смотрел на меня и не произносил ни слова. Я продолжила увереннее и, пока он заканчивал третий узелок, пририсовала ему и густые брови, похожие на щетинистых шелкопрядов, и большие круглые розовые щеки.
Закончили мы наши произведения одновременно, после чего он встал, решительным шагом спустился на первый этаж и направился прямиком в кабинет Деде, встав перед его письменным столом. На удивленный взгляд господин Ян выдавил из себя всего два слова: «Третья дочь». Отец немедленно послал за мной и устроил взбучку, а потом велел няне разбудить Муму и поручил господину Яну показать ей, что я натворила.
И хотя на этот раз Деде пощадил меня и не стал наказывать стоянием на горохе – чему периодически подвергались мои сестры и брат, – такого я не ожидала. Мума редко вставала до полудня, и преждевременное пробуждение наверняка сказалось бы на ее настроении. Я в волнении сжалась за занавеской в коридоре второго этажа. Едва господин Ян пронесся мимо, я пулей подлетела к двери спальни, чтобы подслушать их разговор.
К моему облегчению, в отличие от отца, Мума почти сразу звонко расхохоталась.
– То есть Третья дочь просто взяла и разрисовала вам лицо? Причем взяла для этого мою самую дорогую помаду, выписанную прямиком из Голливуда!
– Отец девочки со мной согласен! – в отчаянии воскликнул господин Ян. – Такое поведение в высшей степени неуважительно и неприемлемо!
– В самом деле? А вы никогда не замечали, что ее привлекает все, что вы делаете? Да она же ваша самая искренняя поклонница. Неужто вы ее не простите?
– Она оторвала меня от работы, а этому прощения нет.
– Господин Ян, вы свое лицо-то в зеркало видели? – Тут я слышу, как отодвигается ящик. – Вот вам зеркало. Просто представьте, что вы беззаботная маленькая девочка. Она не знала ничего, кроме радости… Прошу вас, не сердитесь.
Портной, помолчав, откашлялся, а потом покинул мамину комнату так быстро, что я едва не споткнулась, бросившись обратно в свое укрытие.
На следующей неделе, во время примерки Мумы, я боялась, что он не простил меня. Тут мать из-за ширмы передала мне ципао, жестом веля отнести его портному. Аккуратно взяв вешалку пальцами одной руки, я перекинула платье в районе талии и ухватила подол другой. Затем как можно осторожнее пересекла комнату, чтобы ничего не волочилось по полу. Я шла затаив дыхание, вытянув перед собой обе руки, готовая почтительно передать ему ципао. Тут наши взгляды встретились, и я наконец уловила проблеск застенчивой улыбки.
Когда господин Ян ушел, Мума приступила к своим утренним ритуалам – или, вернее, послеобеденным, так как было далеко за полдень. Я уже устроилась на своем обычном наблюдательном пункте – миниатюрной копии ее белого атласного табурета, заказанного специально для меня.
Она запустила руку в нагромождение косметики на туалетном столике из розового дерева: цветочная вода «Ту Гёрлз», компактная пудра, крем «Пондс», хрустальные флаконы с пульверизаторами. Наконец во всем этом хаосе мать нашла то, что искала: лаймово-зеленую коробочку сигарет «Гэррик».



Я учила английский в школе для девочек Мак-Тайера, и эта этикетка вызвала мое любопытство. Я не могла разобрать все слова, но увидела имя моей старшей сестры: «The Garrick Cigarette Virginia Blend – эти сигареты изготовлены из отборного зрелого табака, смешанного с величайшей тщательностью». Коробочка с пятьюдесятью сигаретами была декорирована завитками и золотым профилем сфинкса. Казалось совершенно естественным, что этот продукт с американского Юга, украшенный древнеегипетским символом и продаваемый английскими табачниками, теперь зажат в черном мундштуке в зубах моей китайской матери. (Мума не знала ни слова по-английски и записывала иностранные названия на шанхайский манер: Max Factor для нее был «Ми-сы Фо-то», а The Garrick – «Це-ли-кэ».)
Прикурив, Мума с наслаждением затянулась; глаза у нее большие, темные и блестящие, как чай улун. Клубок дыма поплыл в мою сторону. Я различила сладкие многослойные ароматы духов и пудры.
Мать наносила косметику на свое овальное лицо с томной и отточенной неторопливостью: слой пудры, чтобы отбелить кожу; немного румян и помады; матовая черная подводка, подчеркивавшая брови и веки. Дважды в неделю она ходила к парикмахеру, чтобы вымыть и уложить волнистые волосы в романтичное каре. Образ ее был продуман до мельчайших деталей – ровно столько макияжа, чтобы создать иллюзию непринужденной, почти воздушной женственности.
– Третья дочь, помоги-ка мне найти коралловую брошь – знаешь, ту, что похожа на дерево?
Я подошла к прикроватному столику, где стояла лакированная шкатулка для украшений с откидным позолоченным зеркальцем. Один из ящичков был слегка приоткрыт и обнажал сверкающий ворох нефрита, жемчуга и пестрых самоцветов. В то время, когда ремесленники могли изготовить практически все, мать обыскивала специализированные магазины в поисках изящных безделушек, терпеливо собирая и комбинируя их в уникальные вещицы: кружево шантильи и бисерные каймы для украшения ципао; причудливые маленькие резные фигурки и отполированные кабошоны для создания бижутерии.
Я нашла кисть, сделанную из настоящего идеально отполированного коралла; по усыпанной бирюзой ветке порхали бабочки из зеленого нефрита и розового кварца. Отдельные элементы сами по себе были незначительны, но легкая рука Мумы соединила их в изысканную гармонию земли, моря и крошечных живых существ.
Я услышала хруст бумаги – Мума вскрыла упаковку.
– Закрой глаза, Третья дочь. Вчера нам кое-что доставили – последняя мода, повсюду уже раскупили! Мне пришлось заказывать их из самого Парижа!
Послышалось легкое «пшик»… и что-то влажное и прохладное коснулось моей шеи, окутав все органы чувств головокружительным ароматом.
– Скажи, чем пахнет? – спросила мама.
– М-м-м, что-то сладкое и вкусное… розы из нашего сада… и что-то летнее – может, персики?
– А еще?
– Ванильное мороженое? Сладкое и приятное…
– И сразу в голове рождаются прекрасные и романтичные мысли? Огромные букеты цветов… изысканные француженки… Это духи «Ye Bali».
Открыв глаза, я увидела флакон «Soir de Paris» цвета кобальта с шариком в тонкой шелковой сеточке. Духи прибыли в наборе: вместе с главным флаконом в коробке лежали изящный пузырек с гофрированной крышкой и крошечный флакончик с кисточкой для сумочки. Мума приложила горлышко к сложенному уголку салфетки, слегка нажала, а затем поместила пропитанную ткань за лиф.
– Обычно духами смазывают запястья и шею, – пояснила она, – но для меня это слишком резко. А так запах нежнее и дольше не выдыхается.
В тот же миг по комнате метнулся сине-белый меховой комок и приземлился на круглый столик в ногах кровати. Под его стеклянной столешницей Мума поместила прелестную картинку, где два котенка забавно заглядывали в аквариум с золотой рыбкой. И на мгновение, когда этот пушистый шарик замер, показалось, будто один из нарисованных зверьков ожил и выпрыгнул из-под стекла. То был мамин котенок, Саньми. Третье Мяу – третья по счету персидская кошка в ее жизни. В этот зимний день на нем красовался нежно-голубой свитерок, который Мума связала в тон его глазам. Он смерил нас насмешливым взглядом и тут же сорвался в новый бешеный забег.
Котенок запрыгнул на туалетный столик. И тогда Мума проговорила так тихо, что ее слова были едва слышны:
– Саньми, Саньми, будь осторожен, милый… потихоньку, не опрокинь мою чашечку. Вот так, молодец, ты умница.
С тем же успехом можно было пытаться утихомирить тайфун бумажным зонтиком. Но даже если бы Саньми разбил все флаконы и баночки, для моей матери это не имело бы никакого значения; не припомню ни единого случая, чтобы она повысила голос или засуетилась.
Ничто не могло поколебать ее безмятежности. Она принимала мир и людей без осуждения и почти без условий. Почти всех без исключения – кроме Деде.
Чонсам или Ципао?
Как же правильно называть это элегантное китайское платье – чонсам или ципао? На самом деле, верны оба варианта – все зависит от места и диалекта.
Ципао – так его называют на мандарине и шанхайском диалекте – изначально был традиционной «знамённой одеждой» (旗袍) мужчин-маньчжуров, правивших Китаем в эпоху династии Цин. Женщины начали носить его в 1920-х годах как символ феминизма.
В Шанхае 1930-х годов свободный женский ципао эволюционировал в облегающее платье с высоким воротником. Столь же популярный среди танцовщиц из дансингов и модной элиты, силуэт «песочные часы» сочетал благопристойность с чувственностью, приоткрывая ногу благодаря разрезу на юбке. Универсальное ципао выглядело строго и деловито в паре с жакетом европейского кроя или легким пальто и гламурно – благодаря длине в пол и старинной вышивке либо блесткам.
Особое удовольствие представлял собой поиск тканей, отделки и аксессуаров. Мума часто ходила в «Лао Цзе Фу», огромный магазин на Бабблинг-Уэлл-роуд, где глаза разбегались от тканей со всего света. В европейских бутиках, вроде «Мадам Гринхаус», продавались подходящие аксессуары: сумочки, туфли и перчатки; а в «Магазине сибирских мехов» шили меховые накидки на заказ.
С приходом к власти коммунистов шанхайские портные принесли свое искусство создания ципао в Гонконг. Здесь и возникла путаница, потому что местные жители называют этот наряд чонсам – это слово-заимствование, появившееся благодаря кантонскому произношению термина «чаншань» (長衫), что означает «длинное платье». За пределами Гонконга чаншанем называют традиционный длинный халат, который предпочитали носить мужчины, например Деде.

Я в восемнадцать лет в шелковом ципао с цветочным орнаментом

2. Мастер изящного слова
Закатав рукав своего чаншаня, Деде сжал кончиками пальцев массивную кисть для каллиграфии. Будто высвобождая заряд накопившейся энергии, он резко ткнул кистью в лист белой рисовой бумаги, и на нем тотчас же возник изящный черный завиток. Казалось, кисть – это гибкое продолжение его руки и она движется сама, останавливаясь лишь тогда, когда иероглиф завершен.
Словно завороженная, стояла я у отцовского стола и наблюдала за этим действом.
– Знаешь, как это читается? – спросил он, указав на простой иероглиф.
– Да, Деде, «рен».
– А из каких элементов состоит?
– Слева – «человек», а это – цифра два.
– Хорошо, Третья дочь. А знаешь, что это означает? – грустно улыбнулся он. – Доброта между двумя людьми – одна из пяти конфуцианских добродетелей. Если бы все жили по этому принципу, не было бы войн.
В кабинете Деде царил покой. Запах, который мои сестры и брат находили затхлым, – смесь сигарного дыма, старых книг и сырой туши – меня, наоборот, успокаивал. Я не могла удержаться, чтобы не поиграть со стоявшими на столе стеклянными табакерками и тушечницами, хотя мне не раз запрещали это делать. Самые ценные предметы отцовской коллекции в свое время принадлежали высоким сановникам и даже императорам.
Я разглядывала один за другим его бутыльки с тушью, закрывая глаза и вдыхая аромат сосновых иголок или лепестков камелии. Коллекция нефритовых печатей так и манила прикоснуться: даже в летний зной нефрит был прохладным. Я прижала одну печать к щеке и представила мандарина с жидкой бороденкой, протягивавшего морщинистые пальцы из рукава вышитого халата, чтобы, совсем как я, прикоснуться к гладкому камню.
У Деде был большой набор кистей, которые он хранил в керамических сосудах и на резных деревянных стойках. От самых простых в бамбуковых футлярах до изящных и замысловатых, украшенных резьбой по лаку и полудрагоценному камню.
Из французских дверей напротив стола, выходивших на крытую террасу, открывался вид на самый красивый уголок сада, где по бамбуковому забору вились темно-синие ипомеи. Комната не располагала к близости. Стол стоял у одной стены, а гарнитур европейских диванов – у другой. Я не припомню, чтобы отец когда-либо присаживался на диван для беседы, – он всегда восседал за своим столом. В те редкие случаи, когда сюда заходила Мума, по их голосам можно было понять, что разговор (а может, и спор) шел в основном о деньгах, причем каждый из родителей говорил громко, чтобы было слышно в противоположном конце комнаты.
В отличие от меня сёстры и брат редко заглядывали сюда без приглашения. Однажды Шуфэнь подрался в школе и господину Яну пришлось шить еще один комплект одежды взамен порванного. Вернувшись домой, я увидела брата на коленях прямо на паркетном полу рядом с отцовским диваном. Деде подверг его высшей мере наказания: неподвижно стоять на коленях, пока не сгорит одна палочка благовоний.
В тот день Деде сидел в дальнем конце комнаты, склонившись над своей огромной конторской книгой. Не замечая, что я вошла, он обмакивал кисть в тушечницу и делал заметки тонкими четкими иероглифами. Водя деревянной линейкой от строки к строке, он поджимал губы, качал головой и время от времени тихонько цокал языком.
– Третья сестра, – прошептал Шуфэнь, – мне так скучно! Открой мне окно. Я почти час на коленях.
Палочка почти догорела. Брат хотел, чтобы я приоткрыла окно: на сквозняке она сгорела бы быстрее. Он молча благодарно кивнул. Будучи на год младше, он был куда выше меня, и, даже когда стоял на коленях, мягкие карие глаза были на одном уровне с моими.
Отец был полноват – телосложение выдавало в нем человека, не привыкшего к физическому труду. Свою приверженность китайским традициям он демонстрировал открыто – она была вышита на рукавах его чаншаня. В то время как модники щеголяли в европейских костюмах, он оставался верен черным матерчатым туфлям и длинным, до самого пола, халатам: летом – из темного шелка, зимой – сшитым из европейской ткани в полоску или елочку.
Проволочные дужки его очков вычерчивали в воздухе идеальные полукруги, когда он с тихой тоской разглядывал пейзаж, развернутый рядом со стопкой свитков. В доме не хватало стен для всей коллекции, и потому отец обновлял экспозицию каждые несколько недель, созвучно смене времен года.
Мощный баритон Деде было слышно почти из любой комнаты в доме, но, увидев, что благовоние догорело, он лишь хлопнул в ладоши, и Шуфэнь поспешно ретировался.
– А, Третья дочь, – сказал он, – как раз вовремя, поможешь мне повесить картину.
Казалось, он был рад отложить учетную книгу и вскоре уже стоял на деревянной табуретке, поправляя шелковый шнур, на котором должен был висеть свиток. Мне хотелось, чтобы пейзаж и его обитатели были настоящими, чтобы можно было играть на этих холмистых склонах и в уединенном павильоне или плыть на лодчонке рядом с утятами. Из сладостных грез меня вывел характерный звук, с которым Деде прочистил горло. Он указал на большую квадратную печать в верхней части картины – красный оттиск размером почти с деревья в роще. Я не могла разобрать четыре старинных иероглифа.
– Это знак двора императора Канси, – сказал он мне. – С момента создания этой картиной владели девять князей.
– Мы не знаем никаких князей, – возразила я. – Где ты ее купил, Деде?
– Ну, даже у князей случаются нелегкие времена. Мне ее продал человек, близкий императорской семье.
Отец указал на несколько красных печатей под стихотворением, написанным черной тушью.
– Лучшие произведения искусства рассказывают историю не только о том, что изобразил художник, но и о людях, которые ими владели. Даже спустя сотни лет можно отследить всех владельцев, – объяснил он. – В том числе и меня. Видишь мою печать вот здесь? Это последняя – «Смиренная обитель тишины».
Однажды унылым зимним днем я составляла отцу компанию в гостиной (по-китайски «чжунцзянь», или средняя комната), рядом с его кабинетом. Я делала уроки на кофейном столике, пока он переставлял художественные предметы. Обычно, когда никто не видел, я любила ощупывать кончиками пальцев предметы коллекции Деде, за исключением одного типа – уродливо-дырчатых гунши. Ученые камни казались мне скучными старыми булыжниками, совсем не такими красивыми, как фарфоровые вазы с птицами и цветами или замысловатыми светскими сценами.

– Деде, ты только не сердись, – начала я, – но эти камни такие страшные – зачем ты их собираешь?
Он перевел взгляд с селадоновой вазы на гунши. Серый камень на резной подставке зловеще возвышался над моей головой. Прежде чем ответить, Деде ненадолго задумался:
– Красота камня не на поверхности, как у картин или фарфора. Подойди ближе, Третья дочь, и посмотри внимательно.
Я приблизилась к камню и взглянула на отца сквозь зазубренное отверстие.
– В отличие от других произведений искусства гунши созданы природой, без участия человека. Что тебе напоминает этот камень?
В голове у меня было пусто – я видела лишь серый булыжник. Пока разглядывала, Деде неподвижно стоял рядом.
– Не торопись, – сказал он.
– М-м, я вижу птицу с широко распростертыми крыльями… дай подумать, может быть, облако?
– Обойди его вокруг. Что еще видишь?
– О – теперь он похож на гору, огромную гору…
Он положил руку на подставку:
– А это что, может, тропинка?
– Да, Деде, я вижу тропинку. Смотри, вот она раздваивается, а вот пещера… и еще одна – побольше… Интересно, не живет ли внутри лиса?
– Вот видишь, это не просто старый камень. В нем есть тайна, и тебе предстоит разгадать его секреты.
Мне по-прежнему не нравились эти камни, но было так здорово играть с Деде во взрослые игры.
– Эти камни когда-то были простыми известняковыми глыбами в озере Тайху, неподалеку от того места под Сучжоу, где я вырос.
Я вспомнила название города, где вышили прекрасное ципао с пионами для Мумы. Он провел пальцами по расщелине гунши.
– Время – терпеливый скульптор, – сказал он. – Пока камень лежит на дне озера, мимо него течет вода. Спустя сотни лет камень становится гладким. Если вода бурная, она оставляет шероховатые края и дыры, вот как эти.
Спустя неделю, в лютый январский день, Деде ушел на обед, и комнаты первого этажа опустели. Промозглый воздух пронизывал до костей, впиваясь в кожу, словно сосульки. На улице было слишком холодно для игр; накануне я вернулась из школы с обмороженными пальцами. А теперь еще и паровые радиаторы на втором этаже вышли из строя.
Вот почему мы с Шуфэнем, закутанные, словно плюшевые панды, в несколько слоев одежды, сидели в относительном тепле чжунцзяня. Комната была вся из жестких линий: столы с инкрустацией из мрамора и стеклянные витрины, наполненные драгоценным фарфором династий Мин и Цин из коллекции Деде. Я обычно избегала этой комнаты, поскольку мебель отца из твердого дерева была неудобной для сидения.
Вечно неугомонный Шуфэнь начал тыкать в меня, и в следующую секунду я уже мчалась от него из гостиной в кабинет. Мы ковыляли из комнаты в комнату, хватаясь за руки, дергая за куртки, визжа и смеясь, петляя между фарфоровыми вазами и гунши. На четвертом или пятом круге, когда я влетела в чжунцзянь, брат крикнул мне вслед:
– Осторожно, Третья сестра, помедленней, ты же…
Прямо у входа в гостиную я слишком поздно резко затормозила. Мой стеганый рукав зацепил край одного из ученых камней. Деде поставил этот особенно ценный камень у самого дверного проема. Это был его любимый – единственный, который нравился и мне, – лунный серп, испещренный глубокими кратерами и пещерами.
Застыв на полушаге, мы с Шуфэнем смотрели, как камень закачался и, словно в замедленной съемке, упал со своей резной подставки. Он с грохотом ударился о темный паркет, сначала верхушкой, затем отскочил и перевернулся. Наконец, нижний конец стукнулся о деревянный пол, и гунши с треском раскололся надвое.
– Айя, вот ты что натворила! – закричал Шуфэнь. – Ты разбила жуткий камень Деде! Теперь нам достанется! И при моей вечной везучести отхвачу-то как раз я. Отец никогда не поверит, что ты могла нашалить. Он точно свалит все на меня.
Брат нахмурился:
– Надо набить штаны чем-нибудь мягким, чтобы защитить задницу!
Это была правда: Вирджинию и Шуфэня регулярно наказывали за непослушание, но меня отец никогда не трогал. При мысли, что мне грозит первая в жизни порка, я ужаснулась. Шуфэнь настоял на том, чтобы попытаться склеить осколки, и шов получился почти незаметным – да вот беда: нам так и не удалось скрыть четыре глубокие выбоины, оставленные камнем на паркете при падении. Деде непременно заметит!
Брат вернул склеенный камень на место за несколько минут до того, как отец вошел в парадную дверь.
Следующие несколько дней я каждое утро и каждый вечер проведывала гунши. Мне казалось, что вместо зияющих пещер с его поверхности на меня взирают какие-то обвиняющие глаза. Так прошло несколько бессонных ночей, и наконец моя тревога сделалась совсем невыносимой. Я была обречена: либо на меня обрушится гнев отца, либо я больше никогда не смогу спать. На рассвете я застала его в ванной: он брился перед зеркалом.
– Деде, произошла чудовищная катастрофа, – сказала я.
Теперь, когда я наконец собралась открыть свою тайну, страх сменился облегчением.
– Что такое, Третья дочь? Т-ш-ш, не расстраивайся. Ты чего так плачешь? Вон даже глаза покраснели и опухли… Неужели все так серьезно? Расскажи Деде, что стряслось.
Громко всхлипывая и судорожно икая, я взяла его за руку и потянула к двери спальни. Мы спустились на первый этаж.
В чжунцзяне я, сдерживая слезы, указала на камень и четыре вмятины в полу. Подбородок Деде все еще был в пене для бритья, и вид у него был бы комичным, если бы не потемневший взгляд и набухшая синяя жила на шее. Сердце у меня замерло.
Отец сделал паузу, словно взвешивая, что сказать дальше. Его слова мгновенно избавили меня от тревоги:
– Ясно. Все в порядке. Это не такая уж ценная вещь. В конце концов, это просто камень, верно? Но он напоминает мне, что ты растешь и тебе не следует носиться, как уличный сорванец.
Я повесила голову от стыда.
Деде нежно приподнял мое лицо за подбородок, и наши взгляды встретились.
– Третья дочь, тебе потребовалось большое мужество, чтобы сказать мне правду. Но отныне постарайся вести себя как воспитанная юная барышня, хорошо?


Изабель, 1936 г.
О силе иероглифа!
Китайский язык невероятно сложен. Настолько, что, к примеру, носители северного циндаоского диалекта и южного кантонского могут не понять друг друга в разговоре, хотя все используют единую письменность.
Иероглифы формируются несколькими способами и обычно не дают подсказок о своем произношении. Самые простые – это пиктограммы, вроде му 木 (означает «дерево» или «древесина») и сэньлинь 森林 («лес»). Идеограммы изображают более абстрактные понятия, например шан 上, «верх», и ся 下, «низ».
В образовании иероглифов используются комбинации около двухсот ключей, или элементов. Ань 安, иероглиф «мира», состоит из двух ключей, изображающих женщину под крышей. Лэй 雷, «гром», образован знаком дождя над полем. Ключи могут располагаться слева, справа, сверху, снизу или в центре знака.
Каллиграфия важна: каждый штрих иероглифа должен быть написан в определенном направлении и в строгом порядке. Самые простые – это один, два и три: 一, 二, 三. Самые сложные содержат более тридцати черт, например знак нан 齉 из тридцати шести черт, означающий «заложенный нос». Его два ключа – нос слева и мешок справа.
Достаточно сказать, что грамотность на китайском требует куда больше усилий, чем освоение алфавита, и подразумевает знание более трех тысяч иероглифов. Объем необходимой механической зубрежки ошеломляет – отсюда и вездесущая картина школьников, склонившихся над тетрадями и выводящих иероглифы в бесконечных столбцах пустых клеточек.
В попытке повысить уровень грамотности населения с 1950-х годов китайское правительство упростило письменность, сократив количество черт в иероглифах. Вот несколько примеров: лошадь, ма 馬, стала 马; воздух, ци 氣, стал 气; страна, го 國, стала 国.
И хотя мой разум принимает практичность упрощенных знаков, сердце мое скорбит об эстетической потере. Взгляните на наши фамилии: фамилия Изабель, Сунь 孫, стала 孙, где правая часть сократилась до знака «маленький». Фамилия Клэр, Чао 趙, теперь 赵. Справа остался этот «икс», который, на наш взгляд, не похож на знак ученого человека.

Репродукция, изображающая подавление Тайпинского восстания, ок. 1860 г.
3. Высокий пост
Всякое богатое семейство должно иметь свое начало, родоначальника, который создает состояние. В нашем случае все началось с Тайее5, моего прадеда Сунь Чжутана, слуги, ставшего императорским сановником.
Он родился в 1842 году в Хуэйцзи, бедной горной деревушке близ Шаосина, в провинции Чжэцзян, к югу от Шанхая. Еще в младенчестве потерял отца. Суровая местность давала мало возможностей. В детстве он постоянно голодал – как, впрочем, почти все, кого он знал.
Когда Тайее исполнилось двенадцать, мать отправила его служить в дом знаменитого шаосинского юриста. Помимо живописных каналов, оперы и рисового вина, город славился своими шие – адвокатами, – которые считались лучшими в Китае. Вскоре хозяин разглядел потенциал в своем смышленом слуге, научил его грамоте и основам права. Тайее старался не упустить такой шанс, внимательно наблюдая за учителем и подражая ему. В двадцать лет при поддержке наставника он поступил на государственную службу в качестве правового консультанта.
По крайней мере, такую историю я слышала в детстве. Клэр копнула глубже, изучив исторические документы и побеседовав с родственниками. Самые ценные сведения обнаружились в трудах моего брата Шуфэня – писателя, автора пятидесяти пяти книг о жизни старого Шанхая, из которых несколько даже экранизировали. В одной из книг, «Сны знати», упоминается и Тайее. Вот что удалось восстановить Клэр.
* * *
Бедность была не единственным испытанием для Тайее. В 1842 году, когда он родился, закончилась Первая опиумная война, принеся Китаю унизительное поражение от Британии. Ранние годы династии Цин, утвердившейся в 1644 году, были отмечены грандиозными политическими и культурными достижениями. Однако китайское население все больше негодовало против правителей – этнических маньчжуров с севера, – считая их правление неэффективным. Голод и волнения серьезно подорвали экономику. В 1850 году харизматичный лидер, провозгласивший себя братом Иисуса Христа, поднял Тайпинское восстание – массовый мятеж против императорской власти.
Именно на этом бурном фоне Тайее проложил свой необычный путь к власти и привилегиям.
В китайском обществе было мало возможностей для социальной мобильности. Главным путем к повышению статуса была строгая национальная система экзаменов, основанная на заучивании и анализе классических текстов философа Конфуция. Хотя формально испытания были открыты для всех, на деле они требовали многолетнего образования, которое могли позволить себе лишь высшие слои.
В позднем подростковом возрасте студенты должны были сдать экзамены на уровне уезда, а затем пройти гораздо более сложные провинциальные и государственные испытания, которые завершались в императорском дворце в Пекине. Заключенные на три дня в пустые камеры, финалисты должны были сочинить эссе и записать его безупречно и точно: одна неверная черта в иероглифе означала немедленный провал. Немногие прошедшие отбор вливались в бюрократический аппарат, такой же таинственный, как и породившая его система.
Молодые люди из обеспеченных семей стремились занять государственный пост, гарантировавший пожизненное финансовое обеспечение и статус. Поступление Тайее на государственную службу было совершенно нетрадиционным и стало возможным благодаря покровительству юриста, которому он преданно служил. Простой сын крестьянина никогда бы не зашел так далеко; чиновники наверняка сочли бы его чужаком. Но, возможно, именно это положение постороннего дало прозорливость и смелость, позволившие превзойти даже самых опытных сановников.
Главный смысл существования китайской бюрократии – соблюдение традиции. Коллеги Тайее сопротивлялись малейшим отступлениям от протокола, ища руководства для своих решений в афоризмах философа, умершего почти две с половиной тысячи лет назад. Они были одержимы ритуалами и мелочами дворцовой жизни – например, вышивкой на парадных халатах разных птиц, символизирующих девять рангов гражданской службы.
Однако Тайее не был скован ни привычным порядком вещей, ни конфуцианскими учениями: он просто хотел как можно лучше сделать свою работу. Когда Тайее было девятнадцать, император умер, оставив престол пятилетнему сыну. Мать, императорская наложница, взяла под контроль двор Цин, сделавшись вдовствующей императрицей Цыси. Она правила Китаем из-за желтого шелкового занавеса – того цвета, который могли использовать лишь императоры. Первой же проблемой, с которой столкнулась Цыси, стал призыв новобранцев для подавления восстания тайпинов.
Даже будучи новичком при дворе и не имея боевого опыта, Тайее понимал местных крестьян и преуспел в их мобилизации там, где другие терпели неудачу. Формирование императорских войск – непростая задача, поскольку ряды повстанцев из кучки деревенских жителей выросли до сотен тысяч дисциплинированных бойцов с репутацией жестоких и фанатичных.
Изобретательность Тайее и его способность мобилизовать самых несговорчивых новобранцев снискали ему доверие двух могущественных военачальников – Цзэн Гофаня и Жунлу. В критический момент совместно с генералом Чжан И он возглавил объединение некогда разрозненных ополчений, которые помогли уничтожить тайпинский режим. По оценкам историков, к тому времени за четырнадцать лет восстания погибло двадцать миллионов человек.
Тайее, можно сказать, оказался на нужной стороне истории. К моменту победы Цин ему исполнилось двадцать два года, но уже тогда его дальновидность поражала. Он остался на службе под началом Жунлу, доверенного лица и родственника императрицы. Будучи знатным маньчжуром, Жунлу виртуозно разбирался в механизмах дворцовой бюрократии. Слава о ключевой роли Тайее в разгроме восстания дошла и до Цыси. Хитрая и целеустремленная вдовствующая императрица осознала ценность этого человека для стабильности собственной власти и вызвала Жунлу к себе для доклада.
Тот внимал, распростершись ниц перед занавесом в почтительной позе; лишь блеск глаз под полуопущенными веками выдавал его живую мысль. По ту сторону желтого шелка скрывалась Цыси, облаченная, однако, в полное императорское убранство: голову венчала усыпанная драгоценностями прическа; на плечах, поверх халата с вышитыми фениксами, лежала жемчужная накидка; на ногах красовались туфли на высокой подошве с кистями (в отличие от китайцев, маньчжуры не знали обычая бинтования ног). Затем раздался решительный звук, похожий на удар когтей, – это стукнулись друг о друга ее золотые наперстки, и прозвучала воля императрицы: Жунлу должен возвысить Тайее, возведя его в важный государственный чин.
Подобно Цыси, Жунлу был прекрасно осведомлен об упадке маньчжурской элиты, связанном, отчасти, с опиумной зависимостью, охватившей всю страну. Он поддержал ее разрыв с традицией, назначив китайцев – например, Цзэн Гофаня – на высокие посты, ранее занимаемые исключительно маньчжурами. А перед Тайее открылись карьерные возможности, о которых еще несколько лет назад он не мог и мечтать.

Это поместье в соседнем Сучжоу выполнено в схожем стиле, хотя и занимает лишь четверть площади всех владений Тайее в Чаншу
Карта Cада мастера сетей в Сучжоу, фотография Kanga35, доступ получен посредством Wikimedia Commons. Просмотрено: 21 июня 2017 г. https://commons.wikimedia.org/wiki/File: 2004_0927-Suzhou_MasterOfNetGarden_PaintedMap.jpg
Сначала его назначили главой таможни Тяньцзиня при дворе. На этой выгодной должности ему причиталась доля от сборов с каждого корабля, входящего в порт по договору. За этим последовали более важные посты: министра иностранных дел в Пекине и министра-посланника в провинции Цзянси, – каждый из которых приносил все больше богатства и влияния.
Оставив государственную службу в сорок с небольшим лет, Тайее не удалился в родное бедное селение, а основал родовое гнездо примерно в ста шестидесяти километрах к северу, в процветающей дельте Янцзы. Как и соседние Сучжоу и Шанхай, город Чаншу, где он теперь обосновался, был одним из самых богатых в стране.
Он мудро использовал богатство, полученное от государственных должностей, для покупки земли – и в большом количестве. Первым приобретением стал крупный участок у северных ворот Чаншу, в плодородном районе переулка Тяньнинсы. Это было идиллическое место у подножия горы Юйшань, откуда открывался вид на зеленые чайные плантации, а в озере Янчэн неподалеку водились лучшие дачжасе – мохнатые крабы, ценный деликатес.
Постепенно Тайее расширил семейное поместье с павильонами и двориками среди изящно разбитых садов общей площадью в шесть акров6. Извилистый мостик вел через озеро, полное лотосов, к пагоде на вершине холма, откуда он любил наблюдать за игрой лунного света на водной глади. Вскоре у семьи Сунь было уже несколько сотен слуг и помощников, которые заботились о трех поколениях, в том числе о жене Тайее и его четырех наложницах, их семерых сыновьях и пятерых дочерях, а также многочисленных внуках.
Из военных триумфов Тайее и его соратник Чжан И выковали дружбу на всю жизнь. Когда в 1879 году родилась девятая дочь Чжан И, Жуньчань, ее обручили с годовалым седьмым сыном Тайее, Сунь Чжичжаем. Достигнув подросткового возраста, они поженились и стали родителями Деде.
Тайее был полон идей, чтобы полностью удалиться от дел, и потому взялся за приобретение еще больших земель. У восточных ворот главной городской дороги построил несколько десятков кварталов многоквартирных домов для сдачи в аренду растущему среднему классу. К концу века приобрел четыре тысячи акров пахотных земель и рисовых полей в соседних уездах, став самым богатым человеком в округе. Подобно английскому лорду, он взял на себя ответственность за многие аспекты работы и благосостояния горожан и, помимо строительства школы и ратуши, финансировал общественные предприятия: мельницу, аптеку лекарственных трав и текстильную фабрику. Как только дела наладились, он передал их местным жителям для самостоятельного управления и получения прибыли.
Во второй половине XIX века характер взаимодействия Китая с Западом резко изменился. Иностранные купцы наживали состояние на экспорте опиума из управляемой британцами Индии в Китай. Несмотря на запрет правителей династии Цин на ввоз и употребление наркотика, население и экономика Китая страдали от массовой зависимости, сравнимой по масштабам лишь с зависимостью западных торговцев от ее прибылей. В те годы, на которые пришлась юность Тайее, попытки Китая остановить незаконную торговлю вылились в две опиумные войны против Британии и Франции. Победа европейских держав над Китаем породила серию договоров, по которым они получали доступ к Шанхаю и четырем другим портовым городам, положив конец изоляции Китая и открыв путь к международной торговле. Это привело к созданию иностранных концессий – в Шанхае это были Британское и Американское сеттльменты (позже объединенные в Международный сеттльмент) и Французская концессия, – каждая со своей правовой системой, муниципальным советом и полицией. Экстерриториальный статус позволял иностранцам жить в Шанхае и других договорных портах без паспорта или визы и освобождал их от действия китайских законов. Благодаря выгодному расположению в устье реки Янцзы Шанхай стал крупнейшим и самым процветающим городом Азии; к началу XX века на его долю приходилось две трети всей внешней торговли Китая. Большая часть контролировалась из района на набережной Хуанпу, известного как Бунд – англо-индийское слово, означающее «набережная».
Многие китайцы боялись стремительных перемен, подрывавших устоявшийся порядок, однако Тайее воспользовался возможностями, как и иностранцы. Пока те возводили на набережной дворцы, он потихоньку скупил обширную полосу земли на Третьей и Четвертой улицах (также называемых улицами Ханькоу и Фучжоу), прилегающих к Бунду, откуда международные концессии расходились на запад. Его комплекс «Майцзяцюань» на Четвертой улице включал двадцать торговых зданий вдоль улицы и более двухсот жилых квартир.

Четвертая дорога (Фуджоу), ок. 1907 г.
Из Нью-Йоркской публичной библиотеки
С расцветом торговли Тайее увидел необходимость в надежном транспорте, связывающем города дельты Янцзы. Его Чантунская судоходная компания выросла в одно из крупнейших пассажирских и грузовых предприятий на реке Янцзы и располагала двенадцатью судами, а также доками и ремонтными мастерскими в Шанхае, Чаншу, Уси, Сучжоу и Ханчжоу.
Интересы его, однако, простирались далеко за пределы сферы недвижимости и судоходства. В 1880-х годах Тайее открыл «Динтай банк», вложив собственный капитал в сто тысяч серебряных лянов7.
В пятьдесят лет Тайее наконец отошел от шанхайских дел, чтобы проводить больше времени в Чаншу. Почти все сыновья умерли в детстве, лишь Четвертый и Седьмой, чьими матерями были соответственно Первая и Вторая наложницы, достигли зрелости. Четвертого он назвал Цзинчжай, что означает «почтительный»; Седьмого – того самого, которого в годовалом возрасте обручили с дочерью генерала и которому предстояло стать отцом Деде, – Чжичжай («прямой»). Цзинчжай женился на дочери другого генерала (для простоты буду называть их Четвертый и Седьмой).
Ключом к успеху Тайее была способность наблюдать и учиться у кого угодно – будь то иностранный банкир или судовой механик. Причиной неудач стало нежелание признавать недостатки собственных сыновей. Как и большинство китайских мужчин того времени, он поддерживал с сыновьями отношения строгой формальности. В свою очередь, Четвертый и Седьмой в его присутствии вели себя с величайшим почтением, кланяясь в ноги каждое утро. Их имена окажутся крайне неподходящими: вдали от отца они делали все, что вздумается, часто во вред его интересам.
После ухода на покой Тайее отправил восемнадцатилетнего Четвертого сына и четырнадцатилетнего Седьмого в Шанхай присматривать за своими делами. Оставив жену Четвертого в усадьбе в Чаншу, братья прибыли в сияющий Шанхай незрелыми и своевольными юнцами – двумя молодыми повесами, вольными использовать отцовское богатство для удовлетворения любых соблазнов.

На этом снимке 2008 г. – флигель для слуг, единственное строение, уцелевшее к тому времени от родового поместья в Чаншу
Худощавый Четвертый унаследовал от отца изобретательность, умение за считаные минуты оценивать, как обратить любую ситуацию в свою пользу, с той лишь разницей, что применял ее в погоне за удовольствиями, а не в делах. Седьмой был более простодушным и податливым, во всем подражая старшему брату.
Жена Четвертого за несколько лет брака так и не сумела зачать ребенка, и, как старший сын, он испытывал огромное давление в связи с необходимостью произвести наследника. Он придумал схему для привлечения новых любовниц, устроив в одном из борделей конкурс красоты и талантов и пообещав сделать любую участницу, которая забеременеет от него, своей официальной наложницей. Но и это предприятие, несмотря на множество желающих, не принесло Четвертому ни наложницы, ни ребенка, зато стало причиной сифилиса.

Опиумные суда-склады на реке Хуанпу, ок. 1901 г.
Из Нью-Йоркской публичной библиотеки
Содержание от Тайее было щедрым, однако не поспевало за их расточительством и стремительно растущими карточными долгами. Тогда братья смекнули, что доброе имя отца можно использовать как залог: им охотно давали деньги и оказывали услуги в расчете на то, что после кончины Тайее наследники рассчитаются из своей доли. Подобные авансы цинично именовались маичжай – «долг в пеньковой одежде», намек на простые холщовые одеяния скорбящих, символизирующие смирение перед лицом смерти. Но даже эта мрачная финансовая схема оказалась бессильна перед их аппетитами: после того как Четвертый за одну партию в маджонг спустил тысячу лянов, братья с ужасом осознали, что и «пеньковый долг» не спасет.
В этот самый момент Тайее вызвал братьев обратно в Чаншу на важное семейное событие.

Вид на Бунд с противоположного берега реки Хуанпу, ок. 1907 г.
Из Нью-Йоркской публичной библиотеки
4. Закат эпохи Ляна
Год Лошади, 1894-й, ознаменовался рождением первого внука Тайее – первенца Седьмого сына и его жены. Этим младенцем был Деде. Для Тайее, главы не только семьи Сунь, но и всего Чаншу, это стало моментом великой гордости. С появлением наследника мужского пола он исполнял свой духовный долг, а кроме того, это было гарантией продолжения рода, и он желал, чтобы весь город разделил с ним эту радость. Тайее устроил традиционный праздник маньюэ – когда младенец, достигший возраста в полный месяц, впервые выходит вместе с матерью из послеродового затворничества.
Самым важным ритуалом того утра было вознесение благодарностей семейным предкам всеми обитателями усадьбы – а их было больше сотни человек. Мужчины оделись в длинные шелковые чаншани и парадные куртки магуа; дамы – в пышные церемониальные платья гуа. Каждый член семьи в строгом соответствии с иерархией подходил к алтарю, преклонял колени и отдавал почтение: сперва Тайее, за ним его официальная жена, наложницы и дети. После семьи шли старшие служащие – бухгалтеры, управляющие и, наконец, вся живущая в доме челядь. Тайее вручал всем красные свертки с подарками – золотые и серебряные ляны, резные изделия из нефрита, импортную шерсть для мужчин и ручной работы шелк для женщин.
Целый день в ворота стекались потоки друзей и горожан, приносивших дары и поздравления. За высокими стенами двора, среди рощ великолепных белых магнолий, выстроились в ряд гостевые паланкины и конные экипажи. Их носильщики и возницы тоже получили угощение и красные конверты с монетами на счастье.
Садовники и домашняя прислуга украсили главный зал даже пышнее, чем к лунному Новому году. Тайее, сам бывший слуга, был полон решимости устроить самое грандиозное торжество из всех, что видел город. Поместье украшали красно-золотые знамена, шелковые фонари и оранжерейные орхидеи. Гастролирующая труппа из Пекина играла пьесу о дворцовых интригах, а акробаты, фокусники и жонглеры демонстрировали невероятные трюки.
К этому празднику повара семьи готовились несколько недель. Кухня Тайее славилась двумя фирменными блюдами Чаншу, такими как цзяохуацзи – «цыпленок нищего»: цельная куриная тушка, запеченная в глине, которая, по легенде, была случайно изобретена бродягой из Чаншу, укравшим курицу и спрятавшим ее в грязи; и бабаофань – «рис восьми сокровищ»: клейкий рис, приготовленный на пару с восемью видами цукатов, орехов и красной фасолевой пастой, символизирующими восемь драгоценных камней.
За пределами главного павильона, в темной комнате, гости-мужчины возлежали на теплых канах8, куря трубки.
Пока гости наслаждались роскошным празднеством, Четвертый, наследник с собственным ненасытным аппетитом к наслаждениям, с завистью наблюдал за тем, что считал тщеславием и расточительством Тайее. Непутевый сын великого человека, он тяготился жизнью в тени отца. Когда Тайее во второй половине дня стал приветствовать гостей, проницательный Четвертый сразу заметил его новый праздничный халат – однако дело было вовсе не в интересе к отцовскому стилю. Его заинтересовало лишь то, что именная нефритовая печать Тайее – его драгоценный знак, удостоверявший личность и подтверждавший право собственности в важных документах, – не висела на своем обычном месте у пояса старика. Четвертый задумал присвоить отцовские средства в невиданных доселе масштабах.
С наступлением ночи столы ломились от десертов и изысканного шаосинского вина. Члены семьи и гости заполнили дворы и веранды; разговоры смолкли, когда все взоры устремились в небо, чтобы насладиться великолепным фейерверком.
И вот в опустевших жилых павильонах Четвертый приступил к реализации своего плана. Он решительно шагнул сквозь толпу гостей, так что Седьмой на своих коротких ногах едва поспевал за ним. В жилом крыле братья замедлили шаг, двигаясь украдкой. Сначала заглянули в кабинет отца, где Четвертый прикарманил несколько предметов со стола. Затем прокрались в павильон Второй наложницы Тайее, которая, по совпадению, была матерью Седьмого. Раздвинув занавеси просторной кровати с балдахином, Четвертый наклонился над каном и, протянув руку мимо висячих ламп, достал маленький предмет. Это была нефритовая печать Тайее, которая еще несколько часов назад висела на шелковом шнурке его повседневного чаншаня.
С лица Седьмого сошла всегдашняя добродушная улыбка, глаза сузились до щелочек.
– Четвертый брат, мы не можем брать отцовскую печать! Нас никогда не простят…
– Ш-ш-ш, тупица! У меня безотказный план, но мне нужна твоя помощь. Это наш единственный шанс. Он оставляет печать, только когда надевает парадный халат, а все остальное время держит ее на поясе.
Четвертый разложил предметы, взятые из кабинета. Он прижал печать к подушечке с киноварной пастой и тщательно поставил жирный красный оттиск на чистом листе фирменной бумаги Тайее. Затем вытер печать и вернул ее на кан, спрятал бумагу в свой чаншань и вместе с Седьмым вернулся к гостям.
В детстве у Четвертого не было ни сноровки, ни терпения для каллиграфии, зато Седьмой с ранних лет проявил в этом талант. Тайее научил младшего сына писать тем же стилем, который предпочитал сам, и часто поручал ему писать памятные послания от своего имени многим людям, находившимся под его покровительством.
Четвертый намеревался использовать каллиграфические навыки младшего брата в своих целях. У Тайее был крупный вклад в шанхайском отделении британской «Банковской корпорации Гонконга и Шанхая» (предтеча HSBC), оформленный как возобновляемый траст для будущих поколений, на сумму пятьдесят тысяч британских фунтов.
Вернувшись в Шанхай несколько дней спустя, братья немедленно взялись за дело. Подстрекаемый Четвертым, Седьмой сын, используя украденную бумагу с оттиском печати Тайее, подделал отцовским почерком письмо, по которому банк должен был выдать ему весь вклад. Затем молодые люди отправились в главное здание банка на набережной по адресу: Бунд, 12.

Штаб-квартира «Банковской корпорации Гонконга и Шанхая» по ул. Бунд, 12, в 1880-х гг.
Пока ждали, Седьмой с беспокойством поглядывал на гвардейцев-сикхов у входа, в тюрбанах, с ружьями наперевес, ремнями с блестящими пряжками и в высоких кожаных сапогах. Четвертый же, словно любуясь замысловатым сводчатым потолком, смотрел только вверх.
– Не волнуйся, братец, – прошипел он. – Очень скоро эти охранники, посмеиваясь в свои лохматые бороды, будут помогать нам грузить золото в экипаж.
Глава банка был не только давним банкиром Тайее, но и старым другом, родом из того же Шаосина. В знак уважения к их отцу он лично встретил братьев в вестибюле. Как компрадор банка – агент, посредничавший между китайцами и иностранцами, – Си Чжэнфу был одним из самых влиятельных финансистов Шанхая. Его осмотрительность принесла ему доверие как местных, так и западных бизнесменов.
В просторном чаншане и жестком магуа компрадор казался крошечным человечком. Однако за доброжелательным выражением лица, которое ему обеспечивали широко расставленные глаза и аккуратная бородка, скрывался проницательный ум. Усевшись в кабинете с деревянными панелями за свой огромный стол, он с подчеркнутой вежливостью обратился к братьям:
– Примите мои поздравления, Седьмой шаое9, с рождением сына. Я бы сам приехал в Чаншу на празднество, но был чрезвычайно занят. Приношу вам свои самые искренние извинения.
– Мы и не ожидали, что человек вашего положения проделает столь долгий путь, – сказал Седьмой, вспоминая четыре миниатюрных предмета из чистого золота, посланные компрадором в подарок, – книгу, меч, чиновничью печать и счеты. – Мы недостойны вашего столь продуманного и щедрого дара. Он вызвал восхищение у многих членов семьи и гостей. Могу лишь надеяться, что мой сын окажется достойным ваших добрых пожеланий.
– Это просто безделушки на удачу, – отмахнулся Си. Он наклонился вперед, сложив пальцы домиком. – Я рад видеть вас обоих сегодня. Могу ли я помочь с финансовым вопросом?
Четвертый перешел сразу к делу:
– Мы пришли по указанию нашего отца, – сказал он, доставая из халата конверт и почтительно протягивая его обеими руками.
Компрадор ответил тем же, обеими руками приняв письмо. Во время чтения лицо Си оставалось непроницаемым. Изучив множество документов Тайее, он узнал знакомую шелковую бумагу, аккуратный почерк и характерную печать.
Дойдя до конца страницы, компрадор поочередно вгляделся в лица братьев. Он никогда не предполагал, что Тайее может разом обналичить все активы. Нервозность Четвертого могла вызвать подозрения, но письмо казалось подлинным, а доброжелательные манеры Седьмого действовали успокаивающе. Си кивнул и встал из-за стола.
– Понял. Если нет особых указаний, я распоряжусь подготовить юаньбао.
После ухода компрадора Четвертый сказал брату:
– Наконец-то от твоих упражнений по каллиграфии, на которые ты потратил столько времени, будет хоть какая-то польза!
Вскоре Си вернулся вместе с бухгалтером банка. Голубоглазый англичанин раскрыл темный кожаный гроссбух, куда Четвертый поставил свою личную печать. Сделка состоялась.
Сундуки с золотыми и серебряными юаньбао и банкнотами погрузили в экипаж, и компрадор Си попрощался с братьями.
– Передайте мой самый теплый привет вашему отцу, – сказал банкир. – Обычно я не смею вмешиваться, но, поскольку мы друзья семьи, мне интересно, что вы планируете сделать с этими средствами? Если я могу чем-то помочь, буду крайне польщен.
Четвертый был готов к вопросу:
– Недавно агент по недвижимости сообщил нам, что возле наших владений на Четвертой улице появилось в продаже несколько акров земли. Наш отец считает, что стоит выкупить все и построить несколько лунтанов с доходными домами.
– Возможности в Шанхае нынче на каждом шагу, – заметил Си. – Я слышал, что в том районе прокладывают новые дороги и коммуникации. Когда это случится, вы получите отличную прибыль.
– Мы очень на это надеемся, – проговорил Четвертый, закрывая занавеску экипажа. Хотя он предусмотрительно заказал карету, запряженную четверкой лошадей, те с трудом тащили перегруженный экипаж по булыжной мостовой.
Так Четвертый и Седьмой сыновья, не вызвав ни малейшего подозрения, похитили состояние отца из крупнейшего иностранного банка Шанхая.
Несколько месяцев спустя в газетах появилось сообщение о продаже земли, которую упомянул Четвертый. Узнав, что покупателем выступила не семья Сунь, компрадор Си встревожился. Уже во время встречи с братьями у него возникло смутное чувство, что что-то не так; банкирская осторожность боролась в нем с личной преданностью их отцу. В конце концов, послушавшись интуиции, он написал Тайее.
Когда письмо Си прибыло в Чаншу, Тайее только проснулся после полуденного сна в павильоне своей Второй наложницы, всего в нескольких шагах от того места, где сыновья похитили его печать. Зловещее предчувствие поднялось из самой глубины его нутра, едва он увидел на конверте логотип «Банковской корпорации Гонконга и Шанхая». Послание начиналось вполне нейтрально: компрадор почтительно осведомлялся о здоровье клиента и его жизни на покое, вновь поздравлял с рождением первого внука.
Лицо Тайее исказилось, когда он дочитал письмо до конца, где, словно в приписке, значилось: «После того как ваши сыновья недавно сняли все средства с вашего счета в нашем банке, я надеюсь, у вас не возникло проблем с приобретением той земли, которую вы искали. Как всегда, почту за особую честь содействовать любым финансовым операциям, которые могут вам понадобиться».
Все шесть акров усадьбы огласил рев, полный ярости и отчаяния.
Когда на следующий день Тайее отправился в Шанхай на поиски сыновей, их нигде не было. Они скрылись и следующие три месяца неизменно на шаг опережали отцовских сыщиков. Иностранные сеттльменты были идеальным убежищем для тех, кто скрывался от закона. В Международном сеттльменте служили полицейские-сикхи под британским командованием, а большинство полицейских Французской концессии были вьетнамцами. В остальной части города независимо друг от друга и от китайских властей действовали два международных полицейских подразделения. Уйти от преследователей и оказаться в другой юрисдикции было так же просто, как перейти через дорогу.
Братья похитили не только весь вклад отца в «Банковской корпорации Гонконга и Шанхая», но и все наличные средства семейных предприятий. Стойко приняв удар, Тайее ни с чем вернулся в Чаншу.
В конфуцианской культуре предательство отца считалось одним из тягчайших преступлений. Тайее вычеркнул имена Четвертого и Седьмого из семейной книги предков и дал объявления на целую газетную полосу об отречении от них. Он даже ездил к родственникам в Шаосин в поисках подходящих подростков, которых можно было бы официально усыновить и обучить ведению дел (но так их и не нашел). Вынужденный вернуться из отставки, Тайее был подавлен и предательством сыновей, и огромной денежной потерей. Кража не разорила его, но сломила дух. Единственный внук был совсем мал, и он столкнулся с перспективой умереть без взрослых наследников, не исполнив свой долг по продолжению рода.
Постоянно переезжая с места на место, чтобы ускользнуть от отцовских сыщиков, распутные братья сумели вновь спустить все средства. Они напрягли воображение, чтобы придумать новую схему, на этот раз сыграв на желании старика увидеть их раскаяние.
Прячась в городке под Шанхаем, Седьмой написал Тайее, сообщив печальную новость: Четвертый, охваченный стыдом и раскаянием за содеянное, покончил с собой. Последней просьбой умирающего, писал младший брат, было похоронить его на семейном кладбище в Чаншу. Тайее не мог отказать старшему сыну в последней воле и распорядился доставить гроб с телом Четвертого из Шанхая. Узнав об этом, жена Четвертого попыталась покончить с собой, но безуспешно и в конце концов ушла в монастырь.
Тайее решил, что из двенадцати детей у него остался лишь один сын. Седьмой умолял отца о прощении, обещая исправиться, если ему дадут еще один шанс. Тот согласился, поместив сына под домашний арест на два года, в течение которых Седьмой читал китайскую классику и еще более усовершенствовался в каллиграфии. Со временем Тайее стал снисходительнее, позволяя сыну посещать чайные и встречаться с друзьями. Не привыкший долго сидеть на месте, Седьмой вскоре обзавелся тремя наложницами, которые поселились в одном павильоне с его терпеливой и всепрощающей женой.
После истории с банком Тайее утратил доверие к этим организациям и теперь хранил активы в виде золотых и серебряных юаньбао на одном из собственных складов. Слитки в форме лодочек были аккуратно сложены от пола до потолка и охранялись сторожами – по мнению Тайее, эта система была достаточно надежной, чтобы защитить его богатства от новой кражи. Каждое полнолуние он наведывался на склад, чтобы удостовериться, что сокровища в целости. Даже в последние годы жизни, частично парализованный и почти слепой, он находил утешение в том, что проводил руками по полкам, насколько позволяли его скрюченные пальцы, медленно ощупывая грани драгоценных юаньбао…
На следующий день после смерти Тайее его предполагаемый единственный наследник, Седьмой, отправился из семейной усадьбы осмотреть склад. Он условился встретиться с кем-то у входа; этим человеком был не кто иной, как Четвертый. Все это время он был жив и просто скрывался в Шанхае! Гроб, который Седьмой отправил в Чаншу для погребения несколькими годами ранее, был набит камнями – вся эта история была уловкой, чтобы избежать отцовской мести.
Невероятно, но братьям вновь удалось обмануть отца. Задолго до этого Седьмой подкупил смотрителя склада и выкрал все юаньбао, кроме первых рядов, заменив те, что стояли сзади, на слитки из ничего не стоящего свинца. Быть может, к лучшему, что Тайее не узнал об этом последнем великом обмане. Пройдя путь от крайней нищеты до накопления огромного состояния и потеряв большую его часть из-за козней сыновей, он в последние годы находил глубокое утешение в мысли, что все золото при нем.
Братья вернули себе предприятия покойного отца и возобновили дела. Жена Четвертого покинула монастырь, чтобы вернуться к мужу.
Но распутный образ жизни все же настиг Четвертого; он умер бездетным, не дожив двух лет до сорокалетия. Для мирной загробной жизни было необходимо, чтобы потомок мужского пола воздавал предкам почести. Эта обязанность легла на плечи единственного мальчика в его поколении – сына Седьмого, племянника Четвертого. Единственным наследником стал восемнадцатилетний Деде.


Все относительно
Многие китайские обращения к родственникам чрезвычайно точно указывают на место человека в семье. На простейшем уровне это гэгэ – старший брат; диди – младший брат; цзецзе – старшая сестра; мэймэй – младшая сестра. К ним добавляется порядок рождения детей: Первый сын, Вторая дочь и так далее.
В английском языке слово «uncle» (дядя) слишком общее: представляя своего дядю, неизбежно приходится пояснять, кем именно он приходится. В китайском же различные типы дядьев обозначаются разными словами: бобо – старший брат отца; шушу – младший брат отца; цзюцзю – брат матери; гуфу – муж сестры отца; ифу – муж сестры матери. Обычно, когда китайцы называют кого-то по-английски uncle (дядя) или aunt (тетя), это близкие друзья, а не кровные родственники.
Конкретные формы обращения распространяются и на дальние ветви генеалогического древа. В китайском существуют наименования для каждого вида двоюродных братьев и сестер – по отцовской или материнской линии, мужского или женского пола, старших или младших и по крови или по браку. Один или два китайских иероглифа передают всю ту информацию, для которой в английском может потребоваться десяток слов. Например, словом тансао обозначается жена старшего сына брата отца.
Понимание этих обозначений с детства говорит о том, что вы сразу знаете, кем вам приходится тот или иной человек. Ваше собственное обозначение указывает постоянное, неоспоримое положение среди вашей родни.
Эта сложная и в то же время «экономная» система именования была необходима в прошлом, поскольку под одной крышей большого дома жило несколько поколений родственников, и выражения вроде тунфу иму – «от одного отца, от разных матерей» – и инян – тетя-мать (для наложницы отца) – были весьма информативными.
Западная культура тяготеет к индивидуализму, китайцы же традиционно воспринимают самих себя малой частью более крупной группы. Даже фамилия ставится первой, и человек с детства привыкает к мысли, что индивид подчинен семье. Совсем как в адресе на конверте: первой идет страна, затем город, улица и, наконец, личное имя.
И хотя в наши дни порядок китайских имен иногда меняют, чтобы привести в соответствие с западной практикой, традиционное написание, по-прежнему используемое в Китае, подразумевает сначала фамилию, а затем имя. Иными словами: сначала назови семью, а затем представься сам как личность.
гэгэ 哥哥 старший брат
бобо 伯伯 старший брат отца
диди 弟弟 младший брат
цзюцзю 舅舅 брат матери
шушу 叔叔 младший брат отца
гуфу 姑夫 муж сестры отца
цзецзе 姊姊 старшая сестра
ифу 姨夫 муж сестры матери
мэймэй 妹妹 младшая сестра
итай 姨太 наложница, младшая госпожа

Мума с Вирджинией (8 лет) и со мной (4 года) в шанхайском фотоателье (у меня напряженный вид, потому что я боялась вывалиться спиной в открытое окно)


5. Свободу ногам!
– Циньпо, почему у тебя такие ноги?
Сама не знаю, зачем вдруг задала этот вопрос. Я ведь сотню раз видела ее странные ступни, пока мы вместе коротали вечера, а она отмачивала их в тазике с теплой уксусной водой, но никогда ни о чем не расспрашивала. В детстве я проводила с бабушкой много времени, но трудно вспомнить, о чем мы говорили, кроме практических и необходимых вещей. Обычно мы просто тихо сидели вместе, уютно расположившись у столика в ее спальне и слушая по радио произведения фольклора или пекинской оперы. Иногда Циньпо играла в пайгоу10, раскладывая ее на тридцать две плитки, а я сидела рядом и наблюдала.

Циньпо – Чжан Жуньчань, ок. 1895 г. На ней специальная обувь, создающая иллюзию бинтованных ног (это называлось «золотой лотос»)
Молчание не было пугающим, напротив, располагало к себе. Она редко улыбалась как другие – уголками губ вверх. Если была довольна, ее близко посаженные глаза округлялись и искрились, словно черные пуговицы. Бабушка была не из тех, кто балует или разбрасывается комплиментами, но ее присутствие вселяло в меня покой и уверенность. Не все в семье, однако, разделяли мои чувства – братья с сестрами и даже мать побаивались ее. Циньпо не скрывала неудовольствия, если что-то ее раздражало. К счастью, гнев никогда не обрушивался на меня.
Вот почему выражение ее лица после моего вопроса о ногах так меня озадачило: глаза расширились, совсем как у котенка, которого я однажды слишком сильно дернула за хвост.
Циньпо долго молчала. Потом опустила голову и устремила взгляд на свои ступни.
– Я тогда была младше, чем ты сейчас, тогда все было иначе. Для девочек из хороших семей это считалось нормой. Если мать не делала этого, ее дочь могла вовсе не найти подходящей партии. – Циньпо с нежностью заглянула мне в глаза, и ее собственные наполнились слезами. – Слава Будде, с тобой и твоими сестрами этого никогда не случится.
Глубоко вздохнув, она вернулась к пайгоу. Разговор был окончен.
До того дня я не задумывалась, почему бабушка не хочет рассказать, как вышло, что пальцы ног у нее скрюченные, как куриные лапки. Теперь же ее реакция только подогрела мой интерес.
Я замечала маленькие ступни и у других пожилых женщин, но никто не рассказывал об этом открыто. Лишь повзрослев, я поняла, что ноги Циньпо были подвергнуты бинтованию еще в детстве. Я поделилась этим с Клэр, когда она как-то раз прилетела ко мне в Гонконг из своего дома на Гавайях. Ее потрясло, что собственная бабушка прошла через это ужасное испытание.
– Конечно, я знала о бинтовании ног, – сказала дочь. – Но пока не услышала твои рассказы о Циньпо, все это казалось чем-то нереальным.
Позволю Клэр объяснить.
* * *
На протяжении десяти веков китайские женщины подчинялись жестокому обычаю бинтования ног во имя женской красоты. Примерно в пятилетнем возрасте ступни туго бинтовали длинными полосками шелка или хлопка. Со временем пальцы ломались и загибались под подушечки стопы. Тугие бинты служили двум целям: остановить рост ног и придать им идеальную форму.
Сейчас трудно представить, но это имело сексуальный подтекст: в крайних случаях пятки подворачивали к пальцам, преувеличивая подъем стопы, чтобы создать расщелину, считавшуюся эротичной. Чем меньше были ноги женщины, тем желаннее она становилась; идеальной считалась длина менее четырех дюймов (около 10 см). Ковыляя и покачиваясь, балансировала она на своих «золотых лотосах», и эту походку считали вершиной изящества. Цена была высока: мучительная боль, частые инфекции и зависимость от других почти во всем.
В состоятельной семье было естественно, что женщинам помогали служанки. Однако бинтование ног практиковали не только в богатых домах: даже скромные деревенские жители верили, что это повысит брачные перспективы дочери. Оттого вдвойне несправедливо, если девушка все же выходила замуж, но неудачно и на своих искалеченных ногах вынуждена была работать в поле.
Парадоксально, однако у истоков этого увечья стояли материнская нежность и стремление понравиться мужчине. «Мотивы комплексные, – писал один автор, – среди них и матримониальные стратегии, и сексуальный аспект, и социальный престиж, и эстетические нормы, и стремление исполнить свой долг»11.
Впрочем, я испытала облегчение, когда мама сказала, что Циньпо удалось избежать худших проявлений этой садистской практики.
* * *
Родилась она в Цзиндэчжэне, городке в провинции Цзянси, который славится своим тонким фарфором. Одна из служанок рассказала, что Циньпо была слишком мала, чтобы протестовать, когда в пять лет ей начали бинтовать ноги. Полагаю, однако, что вскоре после этого у нее развилась сильная воля, отличавшая ее во взрослой жизни, поскольку в десять лет она выступила со столь решительным протестом, что родители согласились снять бинты.
Циньпо звали Жуньчань, и она была дочерью генерала, друга Тайее. Еще при рождении ее обещали в жены его Седьмому сыну, так что для привлечения жениха не требовались «золотые лотосы». Конечно, ступни так и остались деформированными и всю жизнь причиняли боль, но ходить она могла более или менее свободно.
Циньпо стала официальной женой Седьмого, которого мы звали Ее12. Когда ей было четырнадцать, а Ее – пятнадцать, в поместье Тайее в Чаншу прошла роскошная церемония бракосочетания. Она ждала этого дня столько, сколько себя помнила, не имея ни малейшего представления, как выглядит супруг. Впервые жениха увидела в брачных покоях, после свадьбы, когда тот снял красную фату с ее покрытого лаком шиньона. Девушку удивило, какой он невысокий и темнолицый (словно крестьянин, а не член землевладельческой знати).
Как выяснилось, у Циньпо было мало возможностей узнать нового мужа. Через несколько дней он оставил ее в Чаншу и вернулся в Шанхай, где вместе с Четвертым якобы управлял предприятиями отца. Сам Ее не возвращался в усадьбу в Чаншу, пока десять месяцев спустя не приехал на празднование первого месяца жизни их с Циньпо сына. Вскоре после этого они с Четвертым провернули аферу с Банком Гонконга и Шанхая и отправились в бега.
Спустя несколько лет, когда Ее вернулся в Чаншу и по воле Тайее оказался под домашним арестом, у супругов наконец появился шанс сблизиться. Однако Ее оказался закоренелым распутником. Циньпо не принимала в оправдание древнюю традицию, разрешавшую мужчинам брать наложниц, и отказывалась с ней мириться. Та, что в детстве сумела воспротивиться бинтованию ног, уж точно не намерена была делить свой кров с наложницами мужа.
Но даже будучи официальной женой, как женщина Циньпо была бессильна. Протесты не возымели на супруга никакого эффекта, и, сжимаясь от ярости, она молча наблюдала, как Ее обзаводится тремя наложницами (Первая и Третья из которых были сестрами) и крутит романы с бессчетным числом любовниц в борделях и чайных. Дети наложниц, сводные братья и сестры Деде, жили вместе с матерями, отчего поместье в Чаншу превращалось во все более запутанный и разраставшийся лабиринт родственных связей.
Pulsuz fraqment bitdi.