Kitabı oxu: «ФАТА-МОРГАНА»
Глава 1
Степь за окном «УАЗа» была цвета старой жести — такого, каким бывает оцинкованное ведро, оставленное на зиму под открытым небом. Выгоревшая, тусклая, с ржавым отливом, будто землю не просто высушило, а выжгло — продольно, полосами, как утюгом.
Километр за километром одно и то же: сухая трава, прижатая ветром к земле, столбы линий электропередач, давно не несущих тока, и небо. Небо было хуже всего. Оно казалось ближе, чем должно, — не высоким куполом, как в других местах, а низкой крышей, белёсой, матовой, давящей.
Алене вспоминалось, как в детстве она боялась натяжных потолков — тех, что в новостройках, когда плита нависает прямо над головой и кажется, что она опускается. Здесь было то же. Небо опускалось.
Она сидела на переднем сиденье, пристегнувшись — привычка городская, бессмысленная здесь, где встречная машина могла появиться раз в час, а то и реже. Рядом — водитель. Молчаливый мужик лет пятидесяти, с лицом цвета той же жести, в кепке-«аэродроме» и телогрейке на голую рубаху. Его звали Толя.
Алена нашла его на заправке в райцентре — единственной заправке, где из пяти колонок работала одна, и та с перебоями. Она спросила, кто довезёт до Подгорного. Заправщица — толстая, с бигудями под платком — посмотрела на неё, как на сумасшедшую. Потом молча кивнула в сторону стоявшего у стены «УАЗа».
Толя сидел внутри, курил, не заводил мотор. Он не торговался. Назвал цену — Алена не запомнила какую, просто отдала. Он кивнул. Она села. Лёшка — на заднее, и через десять минут уснул, укутавшись в её куртку, подложив под щёку рукав. Его дыхание — мерное, тёплое, со свистом на вдохе (насморк, не долеченный, как всегда).
Толя вёл молча. Дорога — асфальт, когда-то серый, а теперь бурый, с трещинами, в которые набилась трава — тянулась ровно, как линейка. Алене хотелось заговорить, но она не знала о чём. Спросить «далеко ли» — глупо: она знала, сколько км. Спросить «как тут» — ещё глупее: она знала, как. Она не была здесь двенадцать лет. Но знала. Так знают запах дома, в котором вырос, — носом, не памятью.
Минут через сорок Толя заговорил. Не поворачивая головы, не отрывая взгляда от дороги — заговорил так, будто продолжал мысль, начатую про себя:
— Ты до усадьбы?.. До Подгорного?
Алена кивнула. Толя не видел кивка — он смотрел вперёд, — но кивок не нужен был. Он и так знал.
— А одна? С дитём?
Вопрос прозвучал без вопросительной интонации. Не «почему одна?» — а «одна, значит». Констатация. Алена сказала: «Одна». Толя промолчал. За окном мелькнул — и тут же исчез — покосившийся указатель: «Подгорное, 28 км». Буквы были почти стерты, но Алена успела прочитать. Двадцать восемь километров. Час. Может, полтора — если дорога испортится.
Толя сказал, не меняя интонации:
— Там сейчас одна дорога осталась. Вторую степь затянула.
Алена не поняла. «Затянула» — как? Травой? Песком? Она открыла рот, чтобы спросить, но посмотрела в зеркало заднего вида — и рот закрыла сама.
За ними — позади, там, откуда они ехали — шоссе сужалось. Не в перспективе, не по законам оптики — а буквально. Трава подступала к обочинам с обеих сторон, и асфальт кончался так резко, будто его откусили — ровным, чёрным, неровным укусом, как ребёнок откусывает леденец.
За линией укуса — ничего. Просто степь. Гладкая, нетронутая, без колеи, без следов, без признака того, что здесь когда-то была дорога. Алена моргнула. Посмотрела снова. Степь была на том же месте. Дороги — нет.
Она повернулась к Толе. Он не смотрел в зеркало. Он смотрел вперёд — и вёл. Алена хотела сказать: «Дорога пропала». Но не сказала. Потому что Толя знал. Он сказал — «затянула». Он знал слово для этого. Значит, это случалось. Значит, это — нормально. Здесь.
«УАЗ» свернул на грунтовку. Колея была одна — глубокая, протоптанная, с твёрдым дном. Но — одна. Только в одну сторону. Обратно — не след. Алена подумала: обратно ехать некому. Потом подумала иначе: обратно не едут. Здесь это, видимо, не одно и то же.
Она закрыла глаза. Веки горели — от усталости, от бликов, от белого неба. Она не спала ночь перед выездом — собирала вещи, документы, искала свидетельство о смерти отца, которое прислали почтой в конверте с кривой надписью и печатью сельсовета. Свидетельство лежало в сумке, в файле, рядом с водительскими правами и Лёшкиным страховым полисом. Бумага о смерти — рядом с бумагой о жизни. Это казалось важным, символическим, но Алена не могла сформулировать — чем именно.
Она вспомнила последний звонок отца. Три недели назад. Четыре недели до смерти. Голос в трубке — ровный, тихий, не старческий. Отец не был старческим даже в шестьдесят восемь. Он был... уставшим. Так устают не от лет, а от ноши — той, которую не кладёшь на плечи, а которая ложится сама.
«Алена, не приезжай».
Не «не надо». Не «лучше не». «Не приезжай» — как приказ. Как стоп-сигнал на дороге, которую она ещё не выбрала. Она тогда рассмеялась — коротко, в трубку, не зло, а устало: «Пап, я взрослая. Я сама решу». Он помолчал. Потом сказал: «Это не про тебя. Это про Лёшку». Она спросила: «Откуда ты знаешь про Лёшку?» — потому что они не говорили о Лёшке. Никогда. Отец знал, что у неё сын, но имени не спрашивал, возраста не уточнял, фотографий не запрашивал. Как будто Лёшки не было. Как будто он был — но в той части реальности, куда отец не смотрел.
«Я знаю, — сказал отец. — Не приезжай». И положил трубку.
Алена тогда решила: старость. Боязнь увидеть повзрослевшую дочь, боязнь признать, что нужен, что одинок, что дом разваливается, а руки уже не те. Она решила — и отложила. Три недели. А потом позвонили из сельсовета — тот же голос, что на заправке: ровный, без выражения. «Ваш отец. Вчера. Приезжайте». Она приехала. С Лёшкой. Потому что не с кем было оставить. Потому что отец сказал «не приезжай» — а значит, надо было ехать.
Она открыла глаза. Толя курил — приоткрыв окно на два пальца, и дым вылетал, но часть оставалась, висела в салоне, синяя, плотная. На приборной панели, под козырьком, стояла иконка. Маленькая, в латунном окладе, с потемневшим ликом. Николай Чудотворец. Алена узнала — по бороде, по посоху, по той особой спокойной печали, с какой святые смотрят на молящихся. Но иконка стояла неправильно. Ликом — не в салон, не к пассажирам, а наружу. К степи. Толя поставил святого лицом к окну, к траве, к небу, которое давит. Как страж. Как часовой.
Алена посмотрела на иконку — и Толя заметил. Он протянул руку, снял иконку с приборной панели — аккуратно, двумя пальцами, как снимают паутину — и сунул в бардачок. Закрыл. Ничего не сказал.
Молчание длилось минуту. Потом Толя сказал:
— Километров пятнадцать.
И больше не говорил.
Лёшка спал. Дышал — мерно, со свистом. Алена слушала его дыхание и считала километры. Степь за окном не менялась. Только столбы — попадались всё реже, потом перестали совсем. И дорога — одна колея, в одну сторону — тянулась, как нитка, продёрнутая сквозь ткань, которую вот-вот распустят.
Глава 2
Усадьба стояла посреди ровного, выжаренного пространства — как зуб во рту, где остальные уже выпали. Алена увидела её издалека, ещё когда «УАЗ» перевалил через последний бугор и колея выровнялась: белёное пятно на линии горизонта, прямое, одинокое, ни дерева, ни холма рядом.
Только степь — ровная, безжалостная, подстриженная ветром до короткого ворса.
Белёные стены — когда-то свежие, а теперь желтоватые, с потёками после дождей, которых не было. Окна заклеены бумагой — изнутри, плотно, в два слоя. Алена помнила: отец заклеивал на зиму, чтобы не дуло. Но сейчас сентябрь.
Веранда — с провисшей крышей, доски на ступеньках выгнуты дугой. Сарай, колодец, старая баня — всё по кругу, на равном расстоянии от дома, как декорации, расставленные для одного-единственного зрителя. Алены. Только для неё.
«УАЗ» остановился у калитки. Толя заглушил мотор, и наступила такая тишина, что Алена услышала, как в ушах пульсирует кровь.
Она вышла. Городские кроссовки на мягкой подошве коснулись утоптанной земли. Земля была тёплой. Не от солнца — сентябрьское светило грело слабо, — а сама по себе. Как будто под коркой сухой почвы пульсировало что-то живое. Как кожа на теле.
Лёшка проснулся. Он вылез из машины, потёр глаза кулаками — так, как делал всегда с двух лет, — зевнул, широко, с тонким свистом на выдохе. Огляделся.
Дверь дома была не заперта. Щеколда откинута, замок открыт, ключ торчал в скважине, повёрнутый на четверть. Алена толкнула дверь — она поддалась легко, без скрипа, словно её только что навешивали. Алена замерла на пороге.
Внутри — накрытый стол.
Не «стояла посуда». Именно — накрытый. Фарфоровая тарелка с голубой каймой, которую Алена помнила с детства. Отцовская гранёная чашка с отколотым краем. Алюминиевая потёртая ложка, лежащая параллельно краю тарелки, как в столовой. Бумажная салфетка, сложенная треугольником. Один прибор. Всего один. На стуле лежал ровный слой серой пыли, толщиной в палец, как нетронутый снег. Но на столе пыли не было. Стол был чистым, вытертым, свежим.
Отец умер три недели назад.
Алена стояла в дверях. Ветер из степи — ровный, тёплый, с запахом полыни — дул ей в спину.
Она обернулась к Толе. Тот стоял у «УАЗа», курил, не приближаясь.
— Толя, помогите с вещами, — позвала Алена.
Толя затушил сигарету о подошву ботинка — аккуратно, до самого фильтра. Зашёл в кузов, вытащил две тяжёлые сумки с одеждой и документами. Донёс до крыльца и поставил на нижнюю ступеньку. На вторую не поднялся. Дальше не пошёл.
Алена ждала. Толя смотрел в степь — не на дом, не на Алену, а мимо, поверх, в ту сторону, откуда они приехали.
— Я до вечера, — сказал он. — Если что — звони.
Алена хотела ответить: «Куда звонить? Связи нет», но промолчала. Толя и сам знал. Это были не слова, а ритуал. Как «здорово живём» при встрече, на которую никто не рассчитывает.
Толя сел в «УАЗ» и завёл мотор. Развернулся — медленно, осторожно, колея не давала разогнаться — и поехал обратно, не оглядываясь. Алена смотрела ему вслед, пока красный стоп-сигнал не растворился в мареве на горизонте — том самом, дневном, мерцающем, как асфальт в жару. Только было не жарко. И это был не асфальт.
— Мам, — сказал он. — Тут пахнет, как у бабушки.
Алена вздрогнула. Бабушки у него не было. Аленина мать умерла до его рождения, когда она сама была еще маленькая — Алена выросла без матери, с отцом и дядей Виктором, пока Виктор не исчез. Лёшка её не знал. Не видел. Не мог помнить.
— Какой бабушки? — спросила Алена.
Лёшка пожал плечами. Не знал. Просто — бабушки. Пахнет — бабушкой.
Алена хотела спросить — чем? Чем пахнет? Но не спросила. Потому что сама чувствовала. Полынь — да, степная, горькая, густая, как чай, который перестоял. Но под полынью — другое. Мокрая земля. Тёмная, жирная, перегнойная, какой бывает земля после дождя, в низине, у воды. Мокрая земля — посреди выжженной степи, где не было дождя с июля. Где всё — сухое, до хруста, до пыли. Мокрая земля — под ногами, в воздухе, в доме. Откуда?
Она взяла сумки, за руку — Лёшку, и вошла.
В сенях было темнее. Свет — из щелей, из-под двери, из окна, заклеенного бумагой. Пол — глиняный, утоптанный, с трещинами, в которых чернело. Вешалка — деревянная, с двумя крючками. На одном — отцовская кепка, та самая, «аэродром», выцветшая, с пятном пота на тулье. На другом — пусто. Но на пустом крючке — след. Вмятина. Что-то висело здесь, недавно — дерево ещё блестело от трения. Вешалка не должна блестеть. Пыль — везде, но не здесь. Кто-то снимал и вешал.
На полке — при входе — лежала записка. Листок из школьной тетради в клетку, вырванный, с бахромой по краю. Почерк — отцовский. Алена узнала сразу: угловатый, с наклоном влево, с петлями на «д» и «у», как у всех, кто учился писать в сельской школе в шестидесятых. Она помнила этот почерк по редким письмам — два в год, на день рождения и на Новый год, коротких, сухих, подписанных «твой отец». Без имени. Без «целую». «Твой отец» — и всё.
Записка:
«Не открывай дверь ночью, даже если будет звать. Даже если голос Лёшкин».
Алена прочитала — и перечитала. Слова были простые, короткие, без запятых. Отец не любил запятые — говорил, что они «режут». Откуда знал, что ее сын будет здесь, что будет звать?
Лёшка родился через шесть лет после того, как Алена уехала. Она не звонила отцу с известием — не было телефона, не было связи, не было желания. Она написала. Открытку — одну, из тех, что продавались на почте, с мультипликационным младенцем и надписью «Поздравляем!». Написала на обороте: «У меня сын. Лёшка». И адрес. Всё. Письмо ушло — ответа не было. Алена решила, что отец не получил. Или получил и промолчал. Или получил и не понял — зачем ему это, зачем она пишет, зачем сообщает.
Теперь, стоя в тёмных сенях с запиской в руках, Алена думала: он знал.
Алена опустила взгляд. Под запиской — нацарапано второе. Не написано — нацарапано. Буквы — крупные, с нажимом, процарапанные через бумагу до дерева полки. Другой почерк. Не отцовский — шире, грубее, без наклона, прямые литеры, как вырезанные ножом. Одно слово:
«Поздно».
Pulsuz fraqment bitdi.