Kitabı oxu: «Эволюция эстетических взглядов Варлама Шаламова и русский литературный процесс 1950 – 1970-х годов»
НОВОЕ ЛИТЕРАТУРНОЕ ОБОЗРЕНИЕ
Научное приложение. Вып. CCXLV
В оформлении обложки использован портрет В. Шаламова, художник К. Чарыева.
© К. Филимонова, 2023
© И. Дик, дизайн обложки, 2023
© OOO «Новое литературное обозрение», 2023
* * *
Введение
В 2022 году исполнилось сто пятнадцать лет со дня рождения Варлама Тихоновича Шаламова и сорок лет со дня его смерти. Это вряд ли будет большим праздником на государственном уровне с торжественными речами, чтениями и обсуждениями. Так складывается посмертная судьба Шаламова – он всегда в стороне, отдельно от потока, на периферии «лагерной» прозы. Его рассказов, и тем более стихов, нет в школьной программе, да и не в каждой вузовской они есть.
Значительная часть произведений Варлама Шаламова (1907–1982), а именно «Колымские рассказы» и большая часть стихотворений, были опубликованы в Советском Союзе только после его смерти1. Трагизм судьбы писателя, масштаб и исключительность его прозы до сих пор, к сожалению, не получили должного признания у читателей. Можно сказать о том, что интерес к фигуре Варлама Шаламова неизменно высок в профессиональных кругах, о чем свидетельствуют новые издания и переводы его произведений, периодически появляющиеся публикации исследователей, регулярно проходящие в Москве и Вологде Шаламовские чтения, посвященный писателю фестиваль «Четвертая Вологда», экранизации и театральные постановки его произведений.
Однако дискуссии, которые происходят вокруг творчества писателя, в значительной степени вызваны односторонним пониманием его места в литературе – как «летописца Колымы», стоящего в стороне от литературной и культурной жизни эпохи.
С таким пониманием творчества В. Шаламова не согласны ни наследники, ни исследователи архива писателя. Этому есть несколько причин. «Колымская часть» прозаического наследия Шаламова относительно невелика, а за пределами внимания ученых и читателей часто остается значительный объем других тем и смыслов, важных для писателя. В существующих публикациях, как зарубежных, так и российских, не всегда учтены интеллектуальные ориентиры, эстетические, литературоведческие и критические взгляды Варлама Шаламова, а также его активная включенность в литературный процесс своего времени. Нередко отдельным эпизодам биографии и деятельности дана негативная оценка, основанная либо на позднейших записях Шаламова (середина и конец 1970-х), либо на субъективном отношении исследователей к тому или иному сюжету или личности.
Будучи поэтом и прозаиком, Шаламов на протяжении всей жизни выступал как исследователь и историк литературы, наблюдатель и критик, рефлексировавший не только над собственным опытом. Он внимательно следил за литературным процессом, обсуждал проблемы творчества с авторитетными для него современниками, дискутировал с теми, кого считал равными оппонентами и интересными собеседниками.
Эта книга – попытка определить место и значение В. Шаламова в литературном процессе 1950–1970-х годов, свести автора и его время, преодолеть стереотип восприятия Шаламова исключительно как автора мемуаров о репрессиях. Для понимания его прозы и стихов историко-культурный контекст, а также его включенность в литературную жизнь и участие в современных культурных процессах на протяжении «послеколымской» части биографии играют ключевую роль. Немаловажными для исследования представляются круг чтения Шаламова, его воззрения на современную литературу и высказывания о ней – иногда довольно резкие и саркастические, реже доброжелательные и иронические. Здесь, скорее, важно другое – Шаламов не был выключен из культуры, он много читал и смотрел, активно анализировал, высказывался, писал письма. В работу включен ряд не опубликованных до настоящего времени документов, которые дополняют представление об этом.
Вместе с этими наблюдениями формировалась и укреплялась собственная эстетическая концепция В. Шаламова, выражающая его позицию, принципы и подходы к художественной прозе и поэзии. «Новая проза» кристаллизовалась не только как преодоление лагерного опыта, но и как реакция на современную литературу, которая этот опыт не учла.
В этой работе рассматривается достаточно долгий – около тридцати лет – период эстетической эволюции писателя, условно разделенный на три этапа, определенных историей страны.
Первый из них – это период от возвращения с Колымы в 1953 году до публикации рассказа А. И. Солженицына «Один день Ивана Денисовича» в журнале «Новый мир» в 1962 году. Первые возвращения из лагерей, XX съезд, первые реабилитации. Для Варлама Шаламова это этап нового вхождения в литературную жизнь Москвы, начала активного записывания всего, что обдумывалось им долгие годы на Колыме, первых зафиксированных теоретических размышлений о литературе, подходов к описанию собственной эстетической позиции. Именно в 1953 году Шаламов обрел возможность относительно свободно читать, общаться со все более широким кругом людей, вступать в литературные дискуссии (хотя и по переписке). Это послужило катализатором его собственного творчества: в это время он очень много пишет.
1962 год стал рубежным в связи с первой публикацией в СССР художественного произведения на тему репрессий. Для Шаламова этот момент был ключевым: появилась надежда на то, что у писателя с «лагерным прошлым» есть шанс на публикацию. Вместе с тем, по мнению Шаламова, публикация А. Солженицына могла стать (и в конечном счете стала) одним из немногих дозволенных публичных заявлений о том, что в СССР существовали репрессии. Этот момент «перепутья» было важно зафиксировать.
Второй этап – 1960-е годы. Период 1962–1968 годов – переходный от оттепели к застою. Для Шаламова это время окончательного формулирования и постепенной радикализации взглядов на творческий метод в литературе «после позора Колымы». Это этап активного сотрудничества в разных качествах с литературными журналами и постепенного разрыва с ними, дружбы и полемики с А. И. Солженицыным, активной переписки с множеством знакомых, друзей и значимых для Шаламова людей.
Представляется важным сделать одну оговорку. В книге намеренно не рассматривается роль А. И. Солженицына и его влияние на писательскую судьбу Шаламова. Мы сознательно отказываемся от принятого в российском шаламоведении обвинения Солженицына, сталкивания двух писателей, их позиций и взглядов, избегая субъективных оценок. Сопоставляя разные документы, письма, дневниковые записи, мы предоставим читателю выводы сделать самостоятельно.
Третий этап – 1970-е годы. Период с 1968 по 1979 год, эпоха застоя, от ввода войск в Чехословакию и полного прекращения «оттепельных» послаблений в культуре и литературе до начала войны в Афганистане. Это совпало и со временем, когда Варлам Шаламов почти полностью утратил способность писать и был помещен в пансионат для престарелых и инвалидов. Этот этап в литературном и культурном процессе связан с расцветом подпольной, параллельной государственному официозу творческой деятельности, которая не могла не касаться В. Шаламова. Для него самого это время постепенного отхода от «колымской» проблематики, работа над мемуарами, биографическими очерками, историческими сочинениями, например об А. К. Воронском и Ф. Раскольникове, время размышлений о науке и экспериментов с жанрами: написание фантастической пьесы «Вечерние беседы».
Целостное восприятие наследия Варлама Шаламова невозможно без рассмотрения трех пограничных зон: художественное – документальное, проза – поэзия, практика – теория. Именно поэтому в книге уделено большое внимание записям дневникового характера 1950–1970-х годов, переписке этого периода, очеркам и отрывкам, посвященным размышлениям о литературе и выражающим эстетическую позицию писателя (черновики эссе, статьи, опубликованные и подготовленные к публикации), рецензиям на рукописи самодеятельных авторов.
Проблема исследовательской и популярной литературы о Шаламове существует. С одной стороны, проза и поэзия Варлама Шаламова достаточно широко исследованы как в России, так и за рубежом, сборники рассказов активно переводятся на иностранные языки, что дает возможность обратиться к ним не только славистам и не только исследователям проблематики лагеря. С другой, круг исследователей неширок и достаточно замкнут.
В России наиболее известны труды И. П. Сиротинской, биографа и хранителя наследия писателя. И. П. Сиротинская систематизировала архив писателя, подготовила несколько собраний сочинений и отдельных изданий, включающих поэзию и художественную прозу, переписку, записные книжки, воспоминания, материалы следственных дел и документов, касающихся жизни и творчества Шаламова.
Жизни и творчеству Шаламова посвящена книга В. В. Есипова, вышедшая в серии «Жизнь замечательных людей» в 2012 году (переиздана в 2019). С 1994 по 2017 год Есипов в качестве редактора-составителя выпустил пять «Шаламовских сборников», включающих материалы конференций, актуальные исследования, архивные находки и неопубликованные тексты В. Шаламова. Текстологии и истории публикаций В. Шаламова посвящены работы филолога, сотрудницы РГАЛИ А. П. Гавриловой и историка С. М. Соловьева, эстетике и поэтике прозы Шаламова – монография Л. Жаравиной.
Необходимо также отметить сборник Пражской шаламовской конференции 2013 года «Закон сопротивления распаду: Особенности прозы и поэзии Варлама Шаламова и их восприятие в начале XXI века», который представляет и зарубежные исследования Шаламова, а именно проблему архива, перевода и публикаций Шаламова за рубежом. Среди наиболее известных исследователей – Ф. Тун-Хоэнштайн, доктор философии, литературовед, ответственный редактор немецкоязычного собрания сочинений Шаламова, представляющая Центр исследований литературы и культуры (Берлин). Среди зарубежных исследований также необходимо отметить труды Ф. Апановича (Польша), Я. Махонина (Чехия), М. Берютти (Франция), Л. Токер (Израиль), П. Синатти (Италия). Работы переводчика А. Гунин (Великобритания) посвящены подходам к переводу «Колымских рассказов». Поэтике Шаламова, его эстетической концепции посвящен ряд исследований филолога, профессора университета Нового Южного Уэльса Е. Михайлик.
Большинство работ о Шаламове исследуют поэтику и эстетику его художественного творчества. Меньше представлены исследования литературной биографии Шаламова, документов, связанных с его литературными связями и эстетическими воззрениями. Наша работа отчасти восполняет этот пробел, восстанавливая круг чтения Шаламова в разные годы, его литературные связи, восприятие современной литературы, контакты с литературными журналами и издательствами. Среди исследований этого направления можно отметить работу Б. Я. Фрезинского, посвященную взаимоотношениям В. Шаламова и И. Эренбурга, статью Я. Клоца «Варлам Шаламов между тамиздатом и Союзом советских писателей», работу М. Берютти «Антитолстовец». Проблеме самиздата посвящена работа Л. Токер «Самиздат и проблема авторского контроля в судьбе Варлама Шаламова».
Изучение и популяризация наследия Варлама Шаламова связаны с проблемой сохранности, доступности и исследованности его архива. Доколымское творчество писателя сохранилось фрагментарно. Из автобиографии «Несколько моих жизней» (1964) следует, что между двумя лагерными сроками в 1932–1937 годах Шаламов занимался литературным творчеством всерьез. Насегда утрачены стихи и проза:
Написал 150 сюжетов рассказов, неиспользованных еще. Написал 200 стихотворений. В трех тетрадях их берег. Увы, жена тогдашняя моя мало понимала в стихах и рассказах и сберегла напечатанное и не сберегла написанное, пока я был на Колыме [Шаламов 2013: IV, 197].
В мемуарном тексте «Большие пожары» (1970-е годы2) Шаламов также упоминает о неоднократном уничтожении архивов – писем, произведений, сначала его сестрой, позже женой:
В конце концов, родные есть истинный источник всякого сожжения. Жгут же ради детей или руками сестер, матерей. В 1927 году, когда я жил в университете, родная моя сестра сожгла все до последней бумаги, письма – Асеева, Третьякова… Все просто потому, что я некоторое время был там, у нее, прописан.
Отношение моей семьи не отличалось ничем от этой шумной паники. Жена сохранила напечатанное и уничтожила все написанное. Кто уж так рассудил… Сто рассказов исчезли. Дерьмо, которое было сосредоточено в архиве «Октября», сохранилось, а сто неопубликованных рассказов (вроде «Доктора Аустино») исчезли [Шаламов 2013: IV, 557].
Стихи, сочиненные во время первого лагерного срока, на Вишере, сгорели. Уезжая в 1953 году с Колымы на материк, Шаламов взял с собой несколько тетрадей с переписанными набело стихами, остальное сжег в дезкамере. От семнадцати лет лагерной жизни сохранились только немногие записи, несколько фотографий Шаламова-фельдшера в больнице и копии следственных дел.
Что касается колымского периода писателя, то он сам сообщает в воспоминаниях следующее:
На Колыме стихи не уничтожали, не жгли как некие жертвы, а хранили бережно, чтобы исказить, дать ложное толкование и овеществить самым зловещим образом. В тех миллионах обысков, «сухих бань», по выражению Бутырской тюрьмы, стихов не находили никогда. Да я их и не писал. А если и писал, то уничтожал в каком-то ближайшем просвете разума [Там же: 553].
После возвращения Шаламов старался записать все, что невозможно было зафиксировать, находясь в лагере, поскольку это было строго запрещено. От трех последующих лет жизни на так называемом 101-м километре сохранились тонкие тетради и отдельные листы, на которых Шаламов записывал «Колымские рассказы», «Артиста лопаты» и «Очерки преступного мира» (7 единиц хранения) и стихи (18 тетрадей).
Редактор немецкого собрания сочинений Шаламова Франциска Тун-Хоэнштайн отмечает сложности издания его творческого наследия, связанные именно с архивом:
Академическое издание Шаламова пока невозможно. Вчера много говорили о том, в каком состоянии архив сейчас, и я, имея доступ к части архива, понимала, что работать над ним надо здесь, в России. Эта работа должна быть проделана российскими филологами, текстологами, это задача на годы, без такой работы над освоением архивных материалов заявка на академичность невозможна [Калашникова 2019].
В. Шаламов начал передавать свой архив в ЦГАЛИ еще в 1966 году, позже И. П. Сиротинской были переданы и авторские права на произведения. Это было связано, среди прочего, с проблемой хищения рукописей из дома писателя. И. П. Сиротинская в воспоминаниях «Мой друг Варлам Шаламов» описывает эти хищения в последние годы его жизни, когда он уже физически не мог следить за их сохранностью из-за ухудшения здоровья:
В апреле 1979 года он срочно вызвал меня, сказал, что собирается в пансионат, и попросил взять весь архив, который оставался. «Воруют», – сказал он. Я взяла все. <…> Я обратилась 17 мая 1979 года к тем, кто изъял часть архива В. Т., и они после переговоров 8 октября 1979 года вернули рукописи четырех сборников «Колымских рассказов» (все это было документировано). Лишь много позднее, когда я закончила разборку и описание большого архива В. Т., я поняла, что возращено не все. Но В. Т. уже не было в живых. Похищены были и мои письма к В. Т., к счастью, только письма 70-х годов. Конечно, похищена незначительная по сравнению с основным фондом часть архива, в основном машинописные экземпляры рукописей. Однако возможно, что исчезли и варианты с какими-то разночтениями, которые необходимо изучать в процессе текстологической работы. Пропали также и некоторые толстые тетради со стихами, где заключались первоначальные варианты стихов. Запись стихотворения в такую тетрадь Варлам Тихонович считал истинной датой стихотворения. Утрату этих тетрадей Варлам Тихонович считал невосполнимой. И я, конечно, виновата в том, что не обнаружила ее сразу же, не разобрала архив сразу [Сиротинская 1998: 73].
Документы Шаламова, а также документы, связанные с Шаламовым, находятся не только в его архиве, что довольно часто исследователи упускают из виду. Так, вся работа Шаламова в журнале «Новый мир», а именно рецензии на рукописи самодеятельных авторов, а также рукописи самого Шаламова, не принятые редакцией, находятся в фонде «Нового мира». Несколько важных писем, процитированных в данной работе, найдены в архиве О. С. Неклюдовой. Рецензии на «Колымские рассказы», представляющие большой интерес, находятся в фонде издательства «Советский писатель». Работа Шаламова в журнале «Москва» отражена в соответствующем фонде. Часть документов (рукописи) есть в архиве журнала «Знамя». Переписка Шаламова хранится также в фондах Б. Пастернака, А. Солженицына, И. Эренбурга, К. Симонова, Л. Копелева. Дело Шаламова в архиве Союза писателей СССР закрыто для доступа.
В «деле Шаламова» вопросов и белых пятен пока больше, чем ответов. Периодически находятся разрозненные фрагменты его рукописей, появляются новые подробности западных публикаций, свидетельства жизни и судьбы писателя. Все это требует серьезного разговора чуть более широкого круга участников, чем сейчас. Надеемся, что такой разговор начнется.
Глава 1
Двадцатые годы: рождение писателя
Литературные сражения и «люди-универститеты»
Варлам Шаламов как литератор (в первую очередь поэт, потом прозаик), по его собственному мнению, появился и состоялся под влиянием культуры и литературы модернизма и авангарда 1920-х годов. Это первое, самое яркое впечатление Шаламова отразилось на всей его литературной деятельности. Изучение трудов формалистов, литературные дискуссии, участие в литературных кружках определили творческий метод Шаламова, заложили основы его эстетической концепции. Литераторам двадцатых годов посвящено множество эссе, заметок и воспоминаний писателя3. Это свидетельствует о том, что творческая уникальность Шаламова – поэта, прозаика и исследователя литературы – выходит далеко за пределы «лагерной» темы. Уже его первые литературные опыты сопровождались глубокой рефлексией о природе литературы и поэзии как ее высшей формы.
Шаламов приехал в Москву из Вологды в 1924 году. Послереволюционные годы ощущались молодыми людьми как время больших возможностей, особенно в больших городах, куда тянулись провинциальные юноши и девушки – за новой жизнью, подвигами, будущим. М. О. Чудакова в работе «Литература советского прошлого» отмечает, что Москва в начале 1920-х годов стала центром притяжения для литераторов из разных концов страны. Так менялись города, формировалось новое культурное пространство:
В 1921–22 гг. после того, как в 1920 г. полностью прояснился исход гражданской войны и в то же время еще не прояснилось ближайшее и дальнейшее будущее России, в Москву из разных концов страны съехались литераторы.
Среди них были и те, кто в 1910-е гг. составляли пеструю, «разноэтажную» городскую литературную среду. Эта среда за годы революции и войны распалась, рассеялась по стране и сейчас собиралась заново, сильно разреженная и теперь обновляющаяся – главным образом за счет петербуржцев и жителей других российских городов [Чудакова: 292].
Для поступления в университет Шаламову было необходимо приобрести рабочий стаж – только так можно было нивелировать вопрос происхождения из семьи духовенства. Работая дубильщиком на кожевенном заводе, Шаламов одновременно был ликвидатором неграмотности, учил санитарок в больнице. В воспоминаниях «Москва 20–30-х годов», написанных в 1972 году, он заметил, что занимался ликвидацией безграмотности с большим энтузиазмом, так как был убежден в неизбежности мировой революции, а для этого людей надо было просвещать и обучать. Но не только. Сам Шаламов рано научился читать, и книги, литература были если не главным, то, безусловно, важнейшим смыслом его жизни. При этом он понимал нереалистичность поставленной задачи – не только из-за масштабов неграмотности, но и из-за того, что процесс был обратимым4:
С неграмотностью действительно боролись, самодеятельно и добровольно, и платные учителя, как я, но результатов это не могло дать за десять лет и не только потому, что Новогородская губерния или Чердынский уезд – не Москва, а из-за гораздо более коварного обстоятельства – так называемых рецидивов неграмотности [Шаламов 2013: IV, 422].
По-видимому, эта деятельность все же вдохновляла Шаламова. В 1970 году он написал стихотворение «Воспоминание о ликбезе», которое заканчивалось строками:
Себе я ставлю «уд.» и «плюс»
Хотя бы потому,
Что силой вдохновенья муз
Разрушу эту тьму.
Людей из вековой тюрьмы
Веду лучом к лучу
«Мы – не рабы. Рабы – не мы» —
Вот все, что я хочу
[Там же: III, 426].
К первым ярким московским впечатлениям Шаламова относятся также смерти Сергея Есенина (1925) и Ларисы Рейснер (1926). Есенину посвящено несколько послелагерных записей5, Шаламов писал о нем неоднократно и в 1960-е, и позднее, в 1970-е годы. При всей противоречивости отношения к Есенину, эстетических, концептуальных и идеологических несовпадениях, какие только могли быть у двух литераторов6, Шаламов считал Есенина большим поэтом, профессионалом и образованным человеком. Он ценил есенинскую искренность, непосредственность и лиризм:
У Есенина было необычайно чистое поэтическое горло, лирический голос удивительной чистоты. Трудно сказать, кого из русских поэтов можно поставить рядом по непосредственности, безыскусственности, искренности, правдивости лирического тона. Песенность была даром Есенина. Его стихотворные строфы всегда делятся на отдельные строки по смыслу, как в песне, – то самое качество, от которого уходила Цветаева [Шаламов 1965].
Д. Неустроев в статье «В. Т. Шаламов о С. А. Есенине», анализируя творчество обоих поэтов, приводит ряд пересечений и делает вывод:
Для Шаламова истинный поэт – тот, у кого «выстраданное собственной кровью выходит на бумагу как документ души, преображенное и освещенное огнем таланта», чьи произведения искренни и исповедальны. Это критерий настоящей поэзии, настоящей литературы. Для Есенина настоящий поэт – это значит «кровью чувств ласкать чужие души», «рубцевать себя по нежной коже». Здесь формулы творчества Шаламова и Есенина совпадают. Шаламовские строки – это строки о поэте – поэте с большой буквы, каким и был Есенин [Неустроев].
Подробнее записи о С. Есенине проанализированы нами в четвертой главе. Подчеркнем, что уже в 1920-е годы Есенин был важной фигурой для В. Шаламова, он обращался к его наследию на протяжении всей жизни.
Еще более трагическим событием стала для Шаламова смерть Ларисы Рейснер. В книге «Дом правительства» Ю. Слезкин упоминает о присутствии Шаламова на похоронах Рейснер:
Карл оказался в опале, а три года спустя Лариса умерла в кремлевской больнице от брюшного тифа. Ей было тридцать лет. «Ослепив многих, эта прекрасная молодая женщина пронеслась горячим метеором на фоне революции», – писал Троцкий.
Гроб несли Бабель, Пильняк, Всеволод Иванов, Борис Волин (шурин Бориса Ефимова) «и др.». В толпе был Варлам Шаламов, которого «очищала и подымала» «мальчишеская влюбленность» в Ларису [Слезкин: 232].
Об особых чувствах к Л. Рейснер Шаламов писал и в 1953 году Б. Пастернаку:
Имя Вы ей дали очень хорошее. Это лучшее русское женское имя. Для меня оно звучит особенно и не только потому, что я очень люблю «Бесприданницу» – героиню этой удивительной пьесы, необычной для Островского. А еще и потому, что это имя женщины, в которую я романтически, издали, видев раза два в жизни на улице, не будучи знакомым, был влюблен в юности моей, сотни раз перечитывал книги, которые она написала, и все, что писалось о ней [Шаламов 2013: VI, 37].
В воспоминаниях «Двадцатые годы» Шаламов назвал Рейснер надеждой литературы. Позднее, в других записях, можно встретить более сдержанные и даже критические высказывания в ее адрес, однако ближе к середине семидесятых годов Шаламов изменил свои суждения о многих, даже о Пастернаке. Но в воспоминаниях он пишет о Рейснер как об очень значимой фигуре для литературы двадцатых годов.
Если Есенин и Соболь покидали жизнь из-за конфликта со временем, он был у Есенина мельче, у Соболя глубже, то смерть Рейснер была вовсе бессмысленна.
Молодая женщина, надежда литературы, красавица, героиня Гражданской войны, двадцати девяти лет от роду умерла от брюшного тифа. Бред какой-то.
Никто не верил. Но Рейснер умерла. Я видел ее несколько раз в редакциях журнала, на улице. На литературных диспутах она не бывала.
Я был на ее похоронах. Гроб стоял в Доме Печати на Никитском бульваре.
Двор был весь забит народом – военными, дипломатами, писателями. Вынесли гроб, и последний раз мелькнули каштановые волосы, кольцами уложенные вокруг головы [Шаламов 2013: IV, 333].
После увольнения с завода Шаламов прописался у сестры и стал регулярно ходить в Ленинскую библиотеку и читальню МОСПС в Доме союзов. Заведующий читальней Модестов, видя прилежание Шаламова, допустил его к полкам с литературой, которая была изъята из обращения:
Это был не то, что спецфонд, а просто полки, где ставили книги, снятые с выдачи по циркулярам Наркомпроса: по черным спискам (как в Ватикане)…
Там, с этих полок, я и прочел «Новый мир» с «Повестью непогашенной луны» Пильняка, «Белую гвардию» Булгакова в журнале «Россия», «Ленин» Маяковского – поэма «Ленин» стояла на этих ссыльных полках года три [Там же: 423].
Библиотека принесла ему не только удовольствие от чтения, но и острое сожаление о потерянных на заводе годах – для поступления пришлось заново осваивать школьную программу. Но занятия в библиотеке и на подготовительных курсах привели к новым знакомствам, изменили темп и наполнение жизни молодого Шаламова. Москва 1920-х для него была университетом культуры.
В воспоминаниях он описывал феерически-утопический дух двадцатых годов, называл это время «штурмом неба», часто упоминал об ожидавшейся всеми мировой революции. Но самым важным для Шаламова в Москве этого периода было кипение жизни. Это кипение выражалось, прежде всего, в ожесточенных спорах и дискуссиях:
Эти споры велись буквально обо всем: и о том, будут ли духи при коммунизме – фабрика Брокара стояла с революции, и работники не были уверены, что ее пустят. И о том, существует ли общность жен в фаланге Фурье, и о воспитании детей. Обсуждали не формы брака, обсуждался сам брак, сама семья – нужна ли она. Или детей должно воспитывать государство и только государство. Нужны ли адвокаты при новом праве. Нужна ли литература, поэзия, живопись, скульптура… И если нужны, то в какой форме, не в форме же старой [Там же: 434].
Эту особенность московской жизни отмечает в своем «Московском дневнике» и немецкий философ Вальтер Беньямин, оказавшийся в советской России в декабре 1926 – январе 1927 года:
Дни каждого московского жителя насыщены до предела. Заседания. Комиссии каждый час проходят в конторах, клубах, на фабриках; для них часто не хватает места, их проводят в углу шумных редакций, за убранным столом в заводской столовой [Беньямин: 226].
Двадцатые годы – время ораторов: Шаламов вспоминал, что более тридцати раз слушал Луначарского7, которого называл человеком-университетом.
Варлам Шаламов принимал в кипящей культурной жизни самое активное участие. Он дискутировал, писал стихи, посещал литературные кружки, бывал на занятиях у Осипа Брика, диспутах Маяковского, встречался с Сергеем Третьяковым, ненадолго вошел в «Молодой ЛЕФ», несколько раз был в «Красном студенчестве» поэта-конструктивиста Ильи Сельвинского. Возможность существования множества мнений, относительная (в сравнении с тридцатыми и последующими годами) свобода дискуссий, различные литературные группы и взгляды – это то, что Шаламов вспоминал всю жизнь:
Двадцатые годы – это время литературных сражений, поэтических битв на семи московских холмах: в Политехническом музее, в Коммунистической аудитории 1-го МГУ, в Клубе Университета, в Колонном зале Дома Союзов. Интерес к выступлению поэтов, писателей был неизменно велик. Даже такие клубы, как Госбанковский на Неглинном, собирали на литературные вечера полные залы.
Имажинисты, комфуты, ничевоки, крестьянские поэты; «Кузница», ЛЕФ, «Перевал», РАПП, конструктивисты, оригиналисты-фразари и прочие, им же имя легион [Шаламов 2013: IV, 319].
Дискуссии кипели недолго: Шаламов был арестован 19 февраля 1929 года в засаде в подпольной типографии, где печатались «Завещание В. И. Ленина» и другие документы оппозиции. Ордер на его арест подписан Г. Ягодой 1 марта 1929 года.
Двадцатые годы стали для Шаламова эталоном, с которым он сверял литературу пятидесятых-семидесятых, и чаще всего сравнение было не в пользу последней. Свидетели отмечают, что, вернувшись с Колымы, Шаламов так и остался «человеком двадцатых годов», и с этим связано его во многом критическое отношение к современному литературному и культурному процессу.
После возвращения из лагеря Шаламов устроился на работу внештатным корреспондентом в журнал «Москва» и добивался публикаций статей именно о двадцатых: о «Красной нови», «Синей блузе», А. К. Воронском. Тема двадцатых годов цензурировалась государством долгие годы, Шаламов же настаивал на публикации правды.
Варлам Шаламов и «Новый ЛЕФ»
Шаламов быстро включился в литературный процесс. Он интересовался идеями ЛЕФа, некоторое время посещал кружок Осипа Брика, общался с Сергеем Третьяковым. Он активно и внимательно изучал труды формалистов, но при этом отделял литературную теорию от московской литературной жизни, которая «создавала факты» и была очень насыщенной:
ЛЕФ опирался на «формалистов». Шкловский – крупная фигура ЛЕФа, был тем человеком, который выдумывал порох, и для формалистов был признанным вождем этого течения. Ленинградцы – Тынянов, Томашевский, Эйхенбаум – все это были эрудиты, величины солидные, недавние участники тоненьких сборничков ОПОЯЗа. Пока в Ленинграде формалисты корпели над собиранием литературных фактов, Москва создавала эти литературные факты [Шаламов 2013: IV, 319].
Несмотря на такой скептицизм, Шаламову идеи формализма были близки. В его архивах мы находим стихотворение «В защиту формализма»8. Невозможно точно сказать, было ли оно воспоминаниями о дискуссиях вокруг «формального метода» или откликом на борьбу с «формализмом в искусстве» в СССР. Скорее, это размышление о поэзии, но в советском языке эта омонимия превратилась в синонимию:
Не упрекай их в формализме,
В любви к уловкам ремесла.
Двояковыпуклая линза
Чудес немало принесла.
И их игрушечные стекла,
Ребячий тот калейдоскоп —
Соединял в одном бинокле
И телескоп, и микроскоп.
И их юродство – не уродство,
А только сердца прямота,
И на родство, и на господство
Рассвирепевшая мечта.
Отлично знает вся отчизна,
Что ни один еще поэт
Не умирал от формализма —
Таких примеров вовсе нет
[Там же: III, 303].
Но при всей увлеченности революционными идеями разочарование в этих объединениях наступило довольно быстро. Шаламов обладал собственным видением и интересами, сформировавшимися еще в школьные годы и получившими развитие после переезда в Москву и погружения в ее культурную жизнь, поступления в Московский университет. Точнее было бы сказать, что это было разочарование не в идеях и теориях, а в том, какие темы обсуждались участниками ЛЕФа, как они относились к другим литераторам и какие человеческие качества демонстрировались ими. К некоторым проявлениям участников объединения Шаламов относился негативно. В воспоминаниях «Двадцатые годы» Шаламов внезапно выступил с резкой критикой ЛЕФа:
Большая часть литературных споров, в которых участвовали «лефы», уходили на выяснение, кто у кого украл метафору, интонацию, образ. Чей, например, приоритет в слове «земшар». Кто первый придумал это изящное слово? Безыменский или Маяковский? Кто у кого украл? <…>
Крайне неприятной была какая-то звериная ненависть к Блоку, пренебрежительный, издевательский тон по отношению к нему, усвоенный всеми лефовцами. <…>
Изобретательство вымученных острот, пустые разговоры, которыми занимались в лефовском окружении Маяковского, Брика, пугали меня. Поэзия, по моему глубокому внутреннему чутью, там жить не могла [Шаламов 2013: IV, 342].
В письме Людмиле Ивановне Скорино от 12 января 1962 года Шаламов также рассказывал о постигшем его разочаровании в участниках ЛЕФа:
Литературного тут не было ничего, кроме сплетен и вышучивания всех возможных лефовских врагов. Нарочитое умничанье, кокетничанье испытанных остряков с психологией футбольных болельщиков производило на меня прямо-таки угнетающее, отталкивающее впечатление. Поэзия, которую я искал, жила не здесь. Разочарование было столь сильным, что во время распада ЛЕФа, когда Маяковский был отстранен от журнала, мои симпатии оказались на стороне фактографии, на стороне Сергея Михайловича Третьякова, сменившего Маяковского за редакторским креслом «Нового ЛЕФа» [Там же: VI, 320].
Разрыв с «Новым ЛЕФом» Шаламов объяснял своей строптивостью и нежеланием писать на предлагаемые темы:
На Малую Бронную ходил я недолго из-за своей строптивости и из-за того, что мне жалко было стихов, не чьих-нибудь стихов, а стихов вообще. Стихам не было место в «литературе факта» – меня крайне интересовал тогда (интересует и сейчас) вопрос – как такие разные люди уживаются под лефовской и новолефовской кровлей.
У меня были кой-какие соображения на этот счет.
Я работал тогда в радиогазете «Рабочий полдень».
– Вот, – сказал Сергей Михайлович, – напишите для «Нового Лефа» заметку «Язык радиорепортера». Я слышал, что надо избегать шипящих и так далее. Напишете?
– Я, Сергей Михайлович, хотел бы написать по общим вопросам, – робко забормотал я.
Узкое лицо Третьякова передернулось, а голос его зазвенел:
– По общим вопросам мы сами пишем.
Больше я на Малой Бронной не бывал. Избавленный от духовного гнета «литературных фактов», я яростно писал стихи – о дожде, о солнце, о всем, что в ЛЕФе запрещалось [Там же: IV, 318].
Тем не менее разрыв с ЛЕФом не означал полного отрицания этого опыта. Шаламов всю жизнь спорил с лефовцами, но впоследствии их метод окажется для него одним из немногих возможных способов фиксации травматического опыта. Елена Михайлик указывает на противоречивость отношения Шаламова к нему:
Все многообразные позиции – в области эстетики, политики и теории литературы, – которые в то время существовали в рамках Левого фронта искусств, казались Шаламову догматическими, узкими и плохо согласующимися друг с другом.
Шаламова одновременно привлекала – и отталкивала – жесткая ориентация на «литературу факта», апелляция к документу, представление о том, что форму произведения должны диктовать свойства материала, а автор важен ровно в той мере, в которой отсутствует в тексте. С точки зрения Шаламова, эта позиция не оставляла места для поэзии [Михайлик 2009: 180].
Вероятнее всего, Шаламова оттолкнули и скрытая иерархичность «Нового ЛЕФа», и жесткий формальный и идеологический диктат объединения в целом. Шаламов искал свою интонацию и стремился самостоятельно находить темы для литературных сочинений, что не поощрялось Третьяковым. Тогда же Шаламов проявил склонность к резким разрывам, которая сохранилась на всю жизнь, – таким резким будет разрыв с Борисом Пастернаком, Надеждой Мандельштам, некоторыми друзьями и соратниками.
Много лет спустя, в 1971 году, в записных книжках писатель назовет себя последователем русского модернизма:
Я – прямой наследник русского модернизма – Белого и Ремизова. Я учился не у Толстого, а у Белого, и в любом моем рассказе есть следы этой учебы.
С Пастернаком, Эренбургом, с Мандельштам мне было легко говорить потому, что они хорошо понимали, в чем тут дело [Шаламов 2013: V, 322].
Андрей Белый и Алексей Ремизов – предшественники Шаламова
Утверждение о том, что он является наследником Белого и Ремизова, Шаламов более нигде не раскрывает и не комментирует. Несмотря на то что обоим писателям посвящен ряд высказываний и записей Шаламова, они содержат в основном впечатления от прочитанного. Возможно, Шаламов имел в виду принцип документальности у А. Ремизова и ритм прозы А. Белого, чей роман «Петербург» считал последним романом в русской литературе9. Оба этих явления характерны для прозы Шаламова, как и бессюжетность, фрагментарность, пристальное внимание к деталям быта, эпизодам. Но убедительного доказательства этого предположения в высказываниях Шаламова нет.
Об Алексее Ремизове он пишет в 1964 году:
Ремизов. «Мышкина дудочка. Подстриженными глазами».
Лучшая русская книга, которую я читал за последние тридцать лет, необычайная, замечательная книга. Рассказ «Мышкина дудочка», где сапогом давят мышку, беззащитную, лучший рассказ. До слез.
Грусть необычайная. Вера в призвание, героизм, сила. Урок мужества, героической жизни, нищей жизни без скидок [Шаламов 2013: VII, 399].
Эмоциональность прозы Ремизова отмечена Шаламовым, который свою прозу называл «эмоционально окрашенным документом»10. Есть еще один важный сюжет, который связывает В. Шаламова и А. Ремизова. В 1926 году А. Ремизов в Париже опубликовал «Житие протопопа Аввакума» (фактически – ремизовский текст, выстроенный на основе разных списков оригинального сочинения старообрядцев), который был значимой фигурой для Шаламова, посвятившего ему стихотворение «Аввакум в Пустозерске»11:
Не в бревнах, а в ребрах
Церковь моя.
В усмешке недоброй
Лицо бытия.
Сложеньем двуперстным
Поднялся мой крест,
Горя в Пустозерске,
Блистая окрест.
Я всюду прославлен,
Везде заклеймен,
Легендою давней
В сердцах утвержден.
<…>
Пускай я осмеян
И предан костру,
Пусть прах мой развеян
На горном ветру.
Нет участи слаще,
Желанней конца,
Чем пепел, стучащий
В людские сердца
[Шаламов 2013: V, 183].
Фигура Аввакума актуализировалась в Серебряном веке и, что особенно важно для Шаламова, была значима для народовольцев, историей которых он интересовался. Отмечая темы духовного подвига, совмещение элементов жития Аввакума и биографии Шаламова, культуролог Валерий Петроченков высказывает предположение о том, чем является Аввакум для Шаламова:
Фигура протопопа Аввакума неоднократно привлекала внимание русских писателей. Для некоторых из них обращение к судьбе вождя старообрядчества было попыткой проверки на прочность своего душевного и духовного опыта.
Но Шаламов единственный, кто выбрал протопопа Аввакума своим архетипом и в определенном смысле – двойником [Петроченков].
Тема жития протопопа Аввакума в творчестве Шаламова заслуживает отдельного исследования. В контексте нашей работы необходимо отметить, что личность Аввакума была важна и для Ремизова. Частые упоминания Аввакума в статьях и беседах, выступления с публичными чтениями «Жития» вызывали в среде русского зарубежья мнение о том, что Ремизов был учеником и последователем протопопа.
Юрий Розанов указывает на то, что Шаламов, по всей видимости, был знаком с книгой Ремизова «Россия в письменах», целиком построенной на исторических документах, отмечает значимость канона модернистской литературы для прозы Шаламова:
В металитературном дискурсе Шаламова совершенно четко обозначены некоторые составляющие того «канона» модернистской литературы, на которой он ориентировался: фонетическое отношение к слову («проверка на звук»), полисемантичность («многоплановость»), символизация и особый, доведенный до «крайней степени художественной» документализм. Ремизов, проповедовавший среди молодых писателей подобную поэтику, называл ее «природным русским ладом», наиболее полным выразителем которого он считал протопопа Аввакума [Розанов].
О том, что связывает В. Шаламова и А. Белого, размышляет переводчик Шаламова Габриэле Лойпольд в статье «Анатомия сдержанности. Переводя Варлама Шаламова». Она отмечает музыкальную структуру, ритмизацию прозы:
Ритмизация текста вследствие варьирующих повторений фраз, ключевых предложений и полуабзацев, лейтмотивов, перекочевывающих из рассказов в письма, эссе и заметки в записных книжках, а к тому же структурирующее значение числа «два» – пар синонимов, – это музыкальные средства, образующие ткань прозы Шаламова и составляющие, вместе с вышеназванными нюансами «интонировки», те «цепочки», на которых вынужден «плясать» переводчик. И которые уводят его взгляд от лагеря [Лойпольд].
Глава 2
Начало оттепели: назад в литературу
Советская литература после смерти Сталина: обстоятельства появления «Колымских рассказов»
Вторая половина пятидесятых годов для Шаламова стала его лучшим временем. Время, когда закончился сталинский режим и массовые репрессии, развернулась хрущевская оттепель, давшая новый импульс, новые надежды и новое «оттепельное» искусство, сложно было представить в колымских бараках. А вторая половина пятидесятых и начало шестидесятых12 – время молодой поэзии, постепенного оживления литературных журналов и надежд на обновление политической и культурной повестки – дали возможность думать, что процесс необратим. Но, как покажет история, ненадолго.
Срок лагерного заключения Варлама Шаламова истек в октябре 1951 года. Еще два года – до сентября 1953-го – он был вынужден работать на Колыме, чтобы накопить денег на отъезд на «большую землю». В это время и сразу после возвращения Шаламов много писал, в основном стихи, торопясь записать то, что накопилось за долгие годы лагеря и ссылки:
В 1951 году я освободился из заключения, но выехать с Колымы не смог. Я работал фельдшером близ Оймякона, в верховьях Индигирки, на тогдашнем полюсе холода и писал день и ночь – на самодельных тетрадях.
В 1953 году уехал с Колымы, поселился в Калининской области, на небольшом торфопредприятии, работал там два с половиной года агентом по техническому снабжению. Торфяные разработки с сезонницами-«торфушками» были местом, где крестьянин становился рабочим, впервые приобщался к рабочей психологии. Там было немало интересного, но у меня не было времени – мне было больше 45 лет, я старался обогнать время и писал день и ночь – стихи и рассказы. Каждый день я боялся, что силы кончатся, что я уже не напишу ни строчки, не сумею написать всего, что хотел [Шаламов 2013: IV, 312].
Смерть Сталина не нашла отражения ни в записках Шаламова того периода, ни в переписке: до конца жизни он практически не высказывался о политических и историко-политических событиях письменно. Единственным исключением является «Письмо старому другу», появившееся вскоре после процесса над Андреем Синявским и Юрием Даниэлем в 1966 году. Этот текст был напечатан анонимно в «Белой книге по делу А. Синявского и Ю. Даниэля» (составитель Александр Гинзбург). Последовавшие за смертью Сталина события, безусловно, изменили жизнь Шаламова. 23 декабря 1953 года был приговорен к высшей мере наказания и расстрелян бывший глава НКВД Лаврентий Берия. Одновременно происходили массовое освобождение заключенных (которое началось еще при Берии) и постепенный демонтаж всей системы ГУЛАГа. После смерти Сталина в СССР прекратились массовые аресты, но лишение свободы по политическим причинам все еще практиковалось, особенно после вторжения советских войск в Венгрию в 1956 году.
Реабилитация и возвращение прав означали возможность возвращения, а точнее нового вхождения в литературные круги Москвы. За те годы, которые Шаламов провел в лагере, в литературной ситуации и иерархии произошли существенные изменения, главное из которых состояло в том, что бурных дискуссий и плюрализма двадцатых больше не было. Опыт послереволюционных лет, и особенно лагерный опыт, для новой жизни не был пригоден. В воспоминаниях «Моя жизнь – несколько моих жизней» 1964 года Шаламов писал:
Подземный опыт не увеличивает общий опыт жизни – там все масштабы смещены, и знания, приобретенные там, для «вольной жизни» не годятся. Человек выходит из лагеря юношей, если он юношей арестован. Подобно тому, как медицинские права, приобретенные в лагерной фельдшерской школе, действительны только в пределах Дальнего Севера, как давал когда-то «разъяснения» Магаданский Санотдел [Шаламов 2013: IV, 297].
Поэтому нужно было начинать сначала: восстанавливать связи с теми, кто остался жив, и находить новые. На следующий же день после возвращения с Колымы Шаламов встретился с Борисом Пастернаком. До 1956 года Шаламов проживал на так называемом 101-м километре, в поселке Туркмен тогда Калининской области13. Здесь он записал первые «колымские» рассказы: 1954 годом датированы рассказы «Заклинатель змей», «Апостол Павел», «Ночью», «Плотники» и «Шерри-бренди». Позже появляются «Одиночный замер», «Кант», «На представку», «Хлеб», «Татарский мулла и свежий воздух», «Шоковая терапия» [Есипов 2012: 209]. В письме Пастернаку от 24 октября 1954 года Шаламов описывал эту работу:
А я в своей деревенской глуши не успеваю даже чтение наладить сколько-нибудь удовлетворительно; махнув рукой на методическое, систематическое, хочу хоть что-либо прочесть из недочитанного за эти 17 лет. Целая человеческая жизнь, прожитая за Яблоновым хребтом, оставила слишком мало времени на чтение. В новых стихах я все в старой теме, и вряд ли отпустит она меня скоро. Рассказы, которые начал писать, достаются мне с большим трудом – там ведь ход совсем другой [Шаламов 2013: VI, 56].
Историко-культурный и литературный контекст написания «Колымских рассказов» можно восстановить по переписке Шаламова с А. З. Добровольским, Б. Л. Пастернаком, О. В. Ивинской и другими адресатами. В письме своему главному адресату этого периода А. З. Добровольскому от 25 января 1955 года, написанном, видимо, в ответ на его вопрос, Шаламов комментировал Второй съезд Союза советских писателей, который проходил в декабре 1954 года [Шаламов 2013: VI, 105].
Основные темы, поднятые на Втором всесоюзном съезде советских писателей, отражены в стенографическом отчете. А. А. Сурков, член президиума съезда, доложил о значительном росте тиражей художественной литературы в СССР. Согласно докладу, в 1953 году самым публикуемым русским писателем был Горький (80 млн экземпляров), за ним с небольшим отрывом следовали Пушкин (70 млн) и Толстой (60 млн). Маяковский издан тиражом 23 млн экземпляров. Это сопровождалось развитием библиотечной сети – в докладе фигурировала цифра 300 тысяч точек.
Часть доклада была посвящена проблеме положительного героя в советской литературе. Положительный герой, по мнению Суркова, – не тот, кто изначально обладал «идеальными» качествами, а тот, кто подвергся множеству испытаний. Приводя в пример героев Н. Островского, А. Фадеева, А. Гайдара, Сурков говорит:
Именно в этих книгах (и в этом секрет их невиданной популярности) герои как раз не просто, не бездумно проходят сквозь строй испытаний, встающих на их пути. Им очень нелегко дается конечная победа.
Как из рога изобилия сыплет жизнь на голову Павла Корчагина испытания одно другого тяжелее. Тем тверже становится сталь его характера, закаляемая на жарком огне этих испытаний. <…>
Книги Фадеева, Гайдара, Островского, Полевого, «Четвертая высота» Ильиной, «Улица младшего сына» Л. Кассиля и М. Поляновского, произведения о Зое Космодемьянской, об Александре Матросове и других реальных героях нашей действительности поэтому и живут и покоряют сердца молодых читателей, что, вопреки прописям педантов, мечтающих об «Идеальном герое», показывают живых наших современников, людей эпохи становления нового характера, новой морали, новых норм личных и общественных отношений [Съезд писателей: 29].
Шаламов, не присутствовавший, как он сам сообщал, на съезде, с сомнением комментировал это выступление, так как для него проблема литературного героя не являлась важным предметом обсуждения на съезде Союза писателей. Это было второстепенным с точки зрения лагерного опыта Шаламова, который подразумевал то, что после Колымы сама литература должна стать другой. По поводу современного героя у него было свое, противоположное официальному, мнение, которому соответствовал и другой тип повествования. Вопрос о существовании литературы после «позора Колымы», опыта абсолютного зла созвучен размышлениям Теодора Адорно, который в 1960-е посвятил ему главу «После Освенцима» (Nach Auschwitz) «Негативной диалектики», приходя к выводу о том, что «после Освенцима любое слово, в котором слышатся возвышенные ноты, лишается права на существование» [Адорно: 328]. К подобным по резкости формулировкам Шаламов вернется в 1960-е годы. Однако размышление о методе – важный вопрос для писателя, приступающего к «колымской» теме: в его замысле сто рассказов, художественно представляющих «правду жизни».
И если в стихах Шаламов неизменно следовал традиции классической русской поэзии, то классическая проза не давала ему почвы для реализации этого замысла. Валерий Подорога считает, что, с точки зрения Шаламова:
…дело литературы не в усилении возможностей реалистического описания ГУЛАГа (оставим это бесстрашию историков), а в том, что для него вообще нет языка. Только через отказ от самой себя и только обратившись к поиску особого языка, который смог бы что-то сказать о том, о чем нельзя, невозможно говорить.
Хотя, как мы сегодня знаем, В. Ш. прекрасно понимал, что должно произойти с литературой после «позора ГУЛАГа» и «печей Освенцима», он все же надеялся, что сможет передать этот опыт нечеловеческого, исходя из тех возможностей, которыми располагает в качестве свидетеля/жертвы сталинских преступлений. Поэтому для него личное свидетельствование значило много больше, чем литература [Подорога: 85].
Возвращаясь к докладу Суркова, отметим высказывание о задачах литературы, которые состояли в том, чтобы развивать выбранный курс на соцреализм:
Помогать формированию характера строителя коммунизма показом людей нашего времени во всем великолепии их человеческого достоинства и целеустремленной, бескомпромиссной критикой пережитков капитализма в сознании и психике людей, критикой всех недостатков и неустройств жизни [Съезд писателей: 35].
В содокладе Константина Симонова «О советской художественной прозе» отражены характерные черты развития современной литературы:
1. Активность молодых сил, приход в литературу множества новых имен.
2. Небывало широкий выход на всесоюзную арену в переводах на русский язык прозаических книг, созданных в литературах братских союзных республик.
3. Размах работы прозаиков в краях, областях и республиках [Там же: 84].
Также Симонов выявлял основные темы послевоенной литературы, разделяя их на четыре категории:
1. Современность в самом широком смысле слова, произведения, изображающие события последних лет в стране и за рубежом.
2. Война.
3. Историко-революционные темы, отражающие картину общественной жизни в период Октябрьской революции.
4. Исторические темы – Петровская Русь, землепроходцы, открыватели новых земель [Съезд писателей: 85].
Естественно, темы репрессий, исправительных лагерей в докладе Симонова не было. Существенная часть доклада посвящена социалистическому реализму как основному методу советской литературы. Именно поэтому происходящее на съезде писателей вызывало у Шаламова одновременно иронию и раздражение: «так называемые писатели» не обсуждают действительно важных для культуры и литературы тем. В том же письме Добровольскому Шаламов сообщал:
Можно было, конечно, приложить усилия и удостоиться лицезрения так называемых писателей, но уже подготовительная работа к съезду (о которой Вы, вероятно, составили представление по Литгазете) выяснила, что никаких, собственно, тем-то у съезда и нет. Ибо вопрос о положительном герое – это не тема для съезда писателей.
Грубовато, но довольно здраво прозвучал выпад Шолохова против Симонова – мне особенно приятный, ибо я Симонова в его любой ипостаси считаю бездарным. Доклад о поэзии делал Самед Вургун, боже мой, боже мой [Шаламов 2013: VI, 105].
Несмотря на удаленность от Москвы, от библиотек и невозможность активно участвовать в литературной жизни, Шаламов следил за ней, комментировал происходящее. В письме он говорит о возможности «приложить усилия и удостоиться лицезрения писателей» – то есть присутствовать на съезде. Это свидетельствует о том, что у писателя были контакты в литературной среде. Шаламов в этот период много читал, и это тоже отмечено в записях.
В 1954 году был отстранен от должности главного редактора журнала «Новый мир» А. Т. Твардовский. Шаламов в то время высказывался о Твардовском очень уважительно, считая его одним из главных современных поэтов. Об этом он написал и А. З. Добровольскому 30 марта 1956 года:
Я считаю Твардовского единственным сейчас из официально признанных безусловным и сильным поэтом [Там же: 138].
Отстранение Твардовского из-за публикаций критических статей новомирских авторов с официальной формулировкой «в связи с переходом на творческую работу» – знак того, что перемены пока не так радикальны. В наступающую оттепель Шаламов пока не очень верил, ведь еще, до 1956 года, не произошло главного – публичного признания гибели сотен тысяч людей в лагерях:
Что касается оттепели, то я, промерзший, наверное, до костей насквозь, ее, надо сказать, не чувствую – такой, как мне хотелось бы, а требования у меня скромнейшие из скромных [Там же: 110].
Знаменательным событием этого периода стал выход в 1955 году сборника «Литературная Москва», который открыл череду публикаций не печатавшихся до этого М. Цветаевой, Л. Чуковской. Альманах был официально разрешен Отделом печати ЦК КПСС. Его издание обозначало перемены, декларированные Н. С. Хрущевым, оттепель. Поэтому директор издательства «Художественная литература» поддержал инициативу. История альманаха оказалась короткой, вышло всего два номера. Как отмечают исследователи Юрий Бит-Юнан и Давид Фельдман,
…литературные функционеры реагировали агрессивно: дошло и до политических обвинений, что обусловило ликвидацию издания после выпуска второго номера [Бит-Юнан, Фельдман: 32].
Шаламов обсуждал альманах в нескольких письмах. В письме А. З. Добровольскому14 в апреле 1956 года Шаламов рассказывал о потрясающем успехе «Литературной Москвы»:
«Лит. Москву» с его <Пастернака. – К. Ф.> заметками о Шекспире Вы уже, наверное, прочли. Этот альманах (ценой в 18 р. 75 к.) идет нарасхват, в Москве 200 руб. идет с рук и только из-за тех 6–7 страниц Б. Л., потому что, несмотря на именитость и поэтов и прозаиков – читать там больше нечего [Шаламов 2013: VI, 141].
Несмотря на критическое отношение, издание, скорее всего, привлекло внимание Шаламова. В письме к О. Ивинской от 24 мая 1956 года он также подробно рецензировал альманах, отмечая заметки о Шекспире Пастернака. Кроме них Шаламов отмечает «грамотный рассказ» Шкловского «Портрет», «плохую пьесу» Розова. Альманах вызывает в нем рефлексию о поэзии, воспоминания о беседах с Пастернаком, которыми он делится с Ивинской.
Осведомленность Шаламова о литературной жизни отмечают в своих донесениях секретные сотрудники, следившие за ним. 11 апреля 1956 года агент сообщает:
Шаламов по первому впечатлению человек общительный. Из разговоров чувствуется, что у него есть в Москве приятели, которые его информируют о явлениях в литературной жизни помимо официальных источников [Шаламов 2013: VII, 470].
Современные авторы, особенно молодые, в этот период не часто заслуживали внимание Шаламова. Лишь в одном из писем он упоминает писателя С. П. Антонова (видимо, тоже реагируя на реплику А. З. Добровольского), называя его способным, учившимся у Чехова автором, лучшим из молодых.
Важнейшее событие, послужившее началом либерализации и периода, который назовут оттепелью, – XX съезд Коммунистической партии, который состоялся 14–25 февраля 1956 года. Наконец о репрессиях заявлено открыто, а для Шаламова это означает и надежду на легитимизацию пережитого опыта, его рассказов и стихов, свободную публикацию и полную реабилитацию. Одно из писем Добровольскому полностью посвящено этому событию:
Ваше письмо получено мною в момент, когда тройка вновь делает скачок, сотрясающий всех пассажиров, и один вместительный чемодан вылетает, разламывается, и содержимое высыпается в грязь.
До Вас уже, конечно, дошло письмо ЦК о том, что из себя представлял Сталин как партийный вождь, как теоретик и как военный гений. Письмо, зачитанное на закрытом заключительном заседании съезда в присутствии представителей иностранных компартий. Письмо это начали читать в Москве месяц назад, но до сих пор только о нем и говорят в автобусах, в трамваях, в квартирах. Письмо читают на закрытых партийных собраниях, и чтение его занимает три с половиной часа.
Однако в письме есть одно странное, бросающееся всем в глаза обстоятельство. Признав и отметив умерщвление сотен тысяч людей, развенчав его как партийного вождя, как генералиссимуса (в письме буквальное выражение: вот каков был этот гений), письмо ЦК не назвало его логически врагом народа, отнеся все его чудовищные преступления за счет увлечения культом личности [Шаламов 2013: VI, 133].
Эмоциональный тон письма Шаламова можно объяснить несколькими причинами. Первый – официально объявлено, что «Завещание Ленина», за распространение которого он получил первый срок15, – действительный партийный документ, а не фальшивка, за которую можно было получить серьезное наказание. Второй – недостаточно верная, по мнению Шаламова, оценка роли Сталина в том, что произошло. Объясняя это для себя необходимостью постепенного решения вопроса, Шаламов все же сказал о том, что никогда не думал, что доживет до того дня, когда «этого господина назовут его настоящим именем».
Оттепель привнесла в искусство новые темы и новую проблематику. Одной из ключевых, по мнению Марии Майофис, стала критика бюрократических методов руководства, бездушия чиновников по отношению к гражданам, чиновничьего хамства, круговой поруки и формализма при решении проблем обычных людей:
Бичевать эти пороки было принято и прежде, но они неизменно должны были описываться как «отдельные недостатки». Теперь искоренение бюрократизма должно было представать как часть демонтажа сталинской системы управления, прямо на глазах читателя или зрителя уходящей в прошлое. Два самых известных произведения 1956 года, сфокусированных именно на таком типе критики, – роман Владимира Дудинцева «Не хлебом единым» (об изобретателе, который в одиночку противостоит сговору директора завода и министерских чиновников) и фильм Эльдара Рязанова «Карнавальная ночь» [Майофис].
Шаламов тоже не раз упоминал книгу Дудинцева на протяжении многих лет. В 1971 году она даже появилась в его фантастической пьесе «Вечерние беседы».
Роман вышел в 1956 году в журнале «Новый мир» и стал одним из символов хрущевской оттепели. В книге «The Readers of Novyi Mir: Coming to Terms with the Stalinist Past» Денис Козлов называет публикацию романа Дудинцева величайшим достижением Константина Симонова на посту редактора «Нового мира» и отмечает:
«Не хлебом единым» стал знаменем оттепели. В своих отзывах читатели описывали проблемы, поднятые Дудинцевым, – технологический застой, бюрократическую инертность, коррупцию и неэффективность существующей системы. Эти дискуссии дали людям возможность пожаловаться на многие социальные явления, простирающиеся за пределами книги, манифестируя новый энтузиазм политического самовыражения и обмена мнениями, вдохновленные XX съездом партии [Kozlov: 89].
Книга действительно вызвала огромный читательский и общественный резонанс. Константин Паустовский на обсуждении романа на Президиуме Союза писателей называет явления, описанные в нем, последствиями культа личности. Роман «Не хлебом единым» упоминается даже в донесении осведомителя о Шаламове от 26 июля 1957 года. Агент сообщал:
Шаламов считает также, что из-за того, что вся литературная общественность с силой набросилась на книгу Дудинцева и просто-таки раздавила ее (а книга эта, по мнению Шаламова очень слаба и неинтересна, как с художественной, так и с идейной стороны), тем самым преградив возможность выхода и написания новых книг, по сути своей отражающих свободные ленинские принципы и более сильных, с точки зрения художественной, чем «Не хлебом единым» [Шаламов 2013: VII, 481].
Фильм Эльдара Рязанова «Карнавальная ночь», упомянутый Марией Майофис, также стал объектом рефлексии Шаламова, хотя и противоречащей обличительному замыслу авторов ленты. По свидетельству Сергея Неклюдова, фильм произвел на него неожиданное впечатление:
Шаламов увидел в главном герое Дон Кихота, противостоящего всем: помню его рефлексии по поводу фильма «Карнавальная ночь», когда он вышел. Это ведь событие было. Он высказывался в том смысле, что этот герой Ильинского – Огурцов, главный и единственный отрицательный персонаж – герой наподобие Дон Кихота, который борется против всех. У него своя правда, он ее знает, а все против него. Не знаю, насколько это было шуткой, он к шуткам не был склонен. Он был очень мрачным, мизантропическим человеком. Мрачно глядящий на мир и с мрачными реакциями. Я потом, задним числом, подумал, что может он представлял себя на месте Огурцова, в каком-то карикатурном, искаженном виде, в полном противостоянии абсолютно всем [Неклюдов].
Круг чтения и литературных интересов В. Шаламова в 1956–1959 годах можно выявить не только из дневников и переписки, но и из доносов осведомителей. Личность агента (или нескольких агентов) не установлена; по свидетельству С. Ю. Неклюдова, это был человек, вхожий в дом писателя. В донесении № 1 от 10 апреля 1956 года отмечается, что Шаламов восхищался стихами и переводами Б. Пастернака. Возникал разговор о «сбитом с пути» Леониде Мартынове, его стихи Шаламов читал наизусть.
Однако выше всех, по сведениям агента, Шаламов ценил Твардовского, отмечал несправедливость отстранения его от должности главного редактора «Нового мира». Выражая надежду на то, что «зазвучат» Блок и Цветаева, Шаламов утверждал, что Симонова «на пушечный выстрел нельзя подпускать к поэзии». Агент отмечает, что писатель «посмеялся над юбилеем Достоевского», критикуя забвение Достоевского в СССР [Шаламов 2013: VII, 468].
В донесении № 2 от 11 апреля 1956 года отмечается, что Шаламов производит впечатление человека грамотного и культурного, хорошо знающего современную и классическую литературу, ориентирующегося в течениях: реализм, символизм, декаданс, имажинизм и др. [Там же: 470]
В очень пространном сообщении № 3 от 21 июня 1956 года осведомитель приводит цитаты «известного кулацкого поэта Клюева», которого любил Шаламов, разоблачительные цитаты «греховодницы»16 Цветаевой, которая тоже была уважаема писателем:
Как последний сгас на мосту фонарь —
Я кабацкая царица, – ты – кабацкий царь.
Присягай, народ, моему царю,
Присягай его царице – всех собой дарю17.
Здесь же осведомитель упоминает о том, что Шаламов спешил восстановить литературные связи. Из донесения № 7 от 23 декабря 1957 года следует, что осведомитель был дома у В. Шаламова и О. Неклюдовой и вел с ними беседы о литературе. В разговоре упоминался Борис Слуцкий, с которым Шаламов дружил и чьи стихи очень ценил.
В середине 1950-х годов происходит реанимация литературных журналов, которые играют главную роль в развитии литературы оттепели. Еще находясь в Туркмене, В. Шаламов внимательно следил за ними, что отражено в его переписке. Для него это было большой надеждой на публикацию стихов и рассказов, что отчасти реализуется в конце 1950-х – начале 1960-х годов: стихи попадают в журналы «Москва», «Юность»18, «Знамя», «Поэзия Севера», «Сельская молодежь»19, альманах «День поэзии».
Одним из главных литературных журналов оттепели являлся «Новый мир», который при главном редакторе А. Т. Твардовском стал магнитом для людей, жаждущих правды, стремившихся широко и свободно мыслить, проклинавших сталинский террор [Лакшин: 7]. С «Новым миром» Шаламов начнет сотрудничать в конце 1950-х годов, однако это сотрудничество не откроет возможностей для публикаций.
Пятидесятые годы для Варлама Шаламова были временем больших надежд. Возвращение из лагеря и реабилитация открывали возможность возвращения к литературной работе, которой он займется в журнале «Москва». Литературные дискуссии, выступления поэтов в лектории Политехнического музея, активная журнальная жизнь напоминали ему, в первую очередь, 1920-е годы, которые для него были главным периодом жизни. Несмотря на скептицизм, обусловленный тяжелейшим лагерным опытом, Шаламов сказал С. Неклюдову: «Ничего лучше Хрущева при советской власти быть не может».
Возвращение в литературный мир
Возвращение Шаламова в литературный мир связано с двумя событиями: общением с Борисом Леонидовичем Пастернаком в 1953 году и женитьбой на писательнице Ольге Неклюдовой в 1956 году. Необходимо уточнить, что это было не возвращение, а новое вхождение в литературные круги, поскольку, когда Шаламов вернулся в Москву, почти никого из его прежних знакомых уже не осталось в живых. Все отношения, кроме не очень обширных лагерных связей, были новыми для писателя. Для литературного мира Москвы он был человеком почти неизвестным, представителем волны, пришедшей в советский мир из лагерей после XX съезда и реабилитации. Журналистский опыт Шаламова описан в статьях А. Гавриловой «Работа Шаламова в журнале „Москва“ в 1956–1958 гг.» и «…Сыграл огромную роль в истории советской литературы» [Гаврилова 2013а; Гаврилова 2013б]. Рассмотрение и расширение этого сюжета позволит нам прояснить и круг интересов и чтения Шаламова в этот период.
В 1957 году Шаламов начал работать внештатным корреспондентом в журнале «Москва», где публиковал заметки «общекультурного характера» в рубрике «Смесь» и свои стихи, по словам самого Шаламова – отцензурированные «стихи-калеки». Биограф Шаламова Валерий Есипов сообщает об этом периоде как о вынужденной изматывающей работе, которой, однако, Шаламов был доволен:
А устроиться на работу в журнал «Москва» помог его старый и верный товарищ еще по 1920-м годам Яков Грозденский, у которого в редакции работал ответственным секретарем друг его детства писатель П. Подлящук. Несмотря на нищенский гонорар внештатника, Шаламов был доволен, ведь за время работы в «Москве» он опубликовал здесь пять своих стихотворений («Ода ковриге хлеба», «Шесть часов утра», «Ветер в бухте», «Сосны срубленные», «Память» – Москва. 1958. № 3), ну и больничный лист за пребывание в Боткинской больнице ему оплатил по ходатайству журнала Литфонд [Есипов 2102: 235].
Удовлетворение от этой работы могло быть связано с тем, что после принудительного физического труда на Колыме и работы на торфоразработках в Калининской области Шаламов был занят интеллектуальным трудом, снова, как в 1920-е годы, посещал Ленинскую библиотеку, а также с тем, что его наконец печатали.
Стихи из «Колымских тетрадей» также появились в 1957 году – в журнале «Знамя» (№ 5). В «Москве» Шаламов публиковался как под своей фамилией, так и под псевдонимами: В. Тихонов и В. Ш. За недолгий период работы в «Москве» Шаламов выпустил несколько важных очерков, которые расширяют представление о масштабах и направлениях его размышлений. Первый – «Адресная книга русской культуры». Изначально очерк готовился как комментарий к гравюрам известного художника, художественного редактора издательств «Искусство», «Молодая гвардия» А. И. Мищенко. С одной стороны, это довольно обстоятельная (12 полос) «экскурсия» по литературным местам Москвы – Москвы Тредиаковского, Ломоносова, Пушкина, Грибоедова, Чехова и так далее. Каждый адрес сопровождается подробным комментарием, цитатой, с ним связанной (можно представить объем работы, проделанный вологжанином Шаламовым, год назад вернувшимся из лагерей, да и до этого жившего в Москве не так долго). С другой стороны, писатель пытается создать литературную карту Москвы, которой до этого не существовало и о необходимости которой прямо говорит в заключении:
Нам кажется, что должна быть создана литературная карта Москвы. Не обычным экскурсионным справочником, а массовым, дешевым, умещенным на газетном листе изданием с приложением лишь кратчайших сведений без всяких комментариев должна быть эта литературная карта. Не только школьникам всего Союза пригодилась бы она, но всем людям, которые любят литературную историю города. Вряд ли встретятся большие трудности в издании подобной карты [Шаламов 1957б: 220].
«Адресная книга» – новый документ, подтверждающий то, что В. Шаламова волновала не только «лагерная» тема: писатель много работал над изучением истории культуры и литературы, что позже отразится в десятках очерков и эссе. «Адресная книга» была хорошо воспринята в редакции, о чем свидетельствует фрагмент переписки главного редактора «Москвы» Н. Атарова и П. Подлящука:
Н. С. Атарову
Прошу ознакомиться с текстом В. Шаламова к гравюрам Мищенко. На мой взгляд, требуется несколько успокоить начало и конец, а сделано добротно.
П. Подлящук
Отличный материал! За него нас поблагодарят читатели! Готовить срочно в № 5 силами отдела очерка. Обеспечивать консультацию точности. Успокаивать по крит. замечаниям нет надобности – ведь если сейчас, при таком строительстве в Москве не выкроят для мемориальных музеев 2–3 тысячи кв. м. – то когда же? Надо оставить критику!
Н. А.
PS И надо договориться с Мищенко о Москве композиторов и ученых.
Н. А. [Гаврилова 2013а]
Другой значимый текст, опубликованный Шаламовым в журнале «Москва» в 1958 году, – статья «Первый номер „Красной нови“». Первый номер литературно-художественного и научно-публицистического журнала «Красная новь», учрежденного Лениным и Горьким, вышел в 1921 году и был важнейшей вехой в истории литературы 1920-х годов. Воронский, руководивший журналом, фактически создавал новую советскую литературу – отыскивая молодых писателей, осознанно принимавших Октябрьскую революцию. По воспоминаниям Всеволода Иванова,
Воронский ходил из кружка в кружок, сидел на обсуждении, а затем выспрашивал слушателей – кого из молодых писателей они считают наиболее талантливым? Писатель, набравший наибольшее количество одобрительных отзывов, получал от него предложение публиковаться в «Красной Нови» [Иванов: I, 63].
Дома у Воронского собирались все самые значимые писатели и поэты 1920-х: Есенин, Пильняк, Бабель, Иванов, Зощенко, Пастернак и другие. В работе «Дом правительства» Ю. Слезкин называет Воронского вдохновителем и диктатором советской литературы 1920-х:
В течение двух лет Воронский был верховным издателем, вдохновителем, диктатором и пропагандистом советской литературы. Его работа состояла в отделении зерен от плевел и выращивании здоровой поросли. «Политическая цензура в литературе, – писал он о своей первой задаче, – вообще очень сложное, ответственное и очень трудное дело и требует большой твердости, но также эластичности, осторожности и понимания». Как он объяснял Замятину: «За это мы платили кровью, ссылками, тюрьмами и победами, ведь было же время, когда мы вынуждены были молчать… пусть помолчат теперь «они» [Слезкин: 261].
Воронский был автором новой, подлинно марксистской теории литературы, опиравшейся на Белинского, Плеханова, Фрейда и Бергсона. Литература – это не орудие классовой борьбы, а способ познания мира. Воронский не видел в этой теории противоречия с диктатурой пролетариата, считая, что Лениным двигало то же, что должно двигать и писателями, – вдохновение. Это привело к конфликту с «пролетарскими» писателями и Серафимовичем.
Для Шаламова было важным напомнить о том времени, когда в культуре и литературе происходили дискуссии, высказывались разные точки зрения, имела место борьба мнений и позиций. Уже к началу 30-х годов дискуссии были прекращены, а литературные группы разогнаны. А. Воронский был расстрелян в 1937 году. Шаламов, по сути, попытался реконструировать историко-культурные и литературные процессы 1920-х годов, о которых несколько десятилетий государство предпочитало не вспоминать:
Наверное, нет и не было в Советском Союзе писателя, для которого выход первого номера первого литературно-художественного журнала отмечен был с такой особенной яркостью, как для Всеволода Иванова. Повестью Иванова «Партизаны» открылась «Красная новь» [Шаламов 2013: VII, 223].
Воспоминания Шаламова о 1920-х годах – важный документ эпохи, поскольку, как сам он написал в 1970-е в очерке «Александр Константинович Воронский»,
Что происходило во второй половине тридцатых годов, стало возможно рассказать в куцем виде лишь через тридцать лет. О двадцатых же годах и сейчас ничего правдивого не напечатано [Там же: IV, 577].
Тема эта важна для Шаламова еще и потому, что он был лично знаком с Воронским. С его дочерью, Галиной Александровной Воронской, он встретился на Колыме, в Центральной больнице для заключенных. В архиве Шаламова сохранилась переписка между ним и Г. Воронской, длившаяся с 1957 по 1977 год. Важность темы и энергия, с которой Шаламов продвигал ее в журнале «Москва», подчеркивается письмом к Галине Александровне и ее супругу:
После ряда самых энергичных моих демаршей статья-заметка о «Красной Нови» была напечатана (в майском № 5 «Москвы») и если это хоть в какой-то мере – не то, что поможет, а просто подбодрит Галину Александровну – я буду очень рад [Там же: VII, 308].
Для Шаламова, впервые арестованного за распространение «Завещания Ленина», важно то, что «Красная новь» была создана по инициативе Ленина, статья которого была опубликована в первом номере.
Но самым главным для Шаламова было вернуть имя репрессированного А. К. Воронского. Этим он будет заниматься всю жизнь. В 1970-е годы он написал очерк «Александр Константинович Воронский», в котором обстоятельно изложена ситуация в литературе 1920–1930-х годов. Статья «Первый номер „Красной нови“» вышла в журнале «Москва» со значительными цензурными сокращениями. В частности, цензуре подверглось упоминание разговора Ленина с Горьким, в котором говорится о предстоящем голоде:
Горький принес пачку книг, изданных в Берлине, Горьким и Гржебиным, и показал Владимиру Ильичу. Ленин взял в руки сборник древних индийских сказок, полистал.
– По-моему, – сказал он, – это преждевременно.
Горький ответил:
– Это очень хорошие сказки.
Владимир Ильич заметил:
– На это тратятся деньги.
Горький: – Это же очень дешево.
Ленин: – Да, но за это мы платим золотой валютой. В этом году у нас будет голод.
Мне показалось тогда, что столкнулись две правды; один как бы говорил: «Не о хлебе едином будет жив человек»; другой отвечал: «А если нет хлеба…»
И мне всегда казалось, что вторая правда, правда Владимира Ильича, сильнее первой правды <фрагмент удален> [Шаламов 1958: 1].
Удалены также упоминание Кронштадтского мятежа, диалоги Всеволода Иванова с Горьким. Подвергнута цензуре и информация о гонорарах в голодные годы, свидетельства А. К. Воронского о том, как выписывались продуктовые гонорары на имя Горького:
А. К. Воронский рассказывает, как однажды по договоренности с членами правительства он выписал продукты на имя Горького и явился за получением в склад. Однако кладовщик-латыш, просмотрев документы, сказал, что одному человеку он не может выдать пуд сахару, пуд мяса и т. д. Что это за Горький, которому столько понадобилось? Ответственный редактор решил не вдаваться в подробности. «Горький болен», – сказал он латышу. «Болен, так пусть и получает по больничной норме. Такие нормы у нас есть». Пришлось созваниваться о выдаче особо и, в конце концов, «паек Горького», сильно урезанный, был получен. Ответственный редактор набил продуктами два мешка и оттащил их к себе в комнату в Первом доме Советов (ныне гостиница «Националь» на улице Горького). Продукты за ночь растаяли, и на полу образовалась мутная лужа, что весьма встревожило ответственного редактора. К счастью, наутро один из сотрудников Госиздата помог ответственному редактору распределить среди сотрудников журнала «горьковский паек» <фрагмент удален> [Там же].
Всего в 1957–1958 году Шаламов опубликовал 11 статей и подборку стихов20. В архиве находится неопубликованный материал «Поэты Подмосковья», посвященный поэту и художнику Павлу Радимову и художнику Юрию Пименову, и серия статей «Памятники писателям в Москве».
В целом опыт работы в журнале «Москва» для В. Шаламова не был положительным. Его тексты цензурировались, стихи выходили «калеками», а кроме того, сказывалось большое несогласие с редакционной политикой и с главным редактором Николаем Атаровым. В записных книжках Шаламова «Москве» посвящены несколько критических высказываний. Он считает Атарова неподходящим для такой должности, эстетически неуверенным человеком, обвиняет его в капризности, неумении отличить малое от большого, завоевать авторитет, построить журнал. Связано это и с тем, что Атаров не поддерживал предложений Шаламова по новым темам:
Лично я в те небольшие десять месяцев, что я проработал там в отделе информации хроники, получил от Атарова полный отказ по трем моим предложениям.
1) Кумранские рукописи. – Это очередная афера. Я даже знакомиться с секретарем Бонч-Бруевича не хочу.
2) Воронский. – Это не нужно все. Надо доказывать, что тот – не троцкист… <нрзб.>
3) «Синяя блуза». Хотя Брехт был уже в Москве, Борис Южанин был еще жив, и могли бы по «Синей блузе» получить очень важный материал [Шаламов 1960а: 1–27].
По словам Шаламова, главный редактор Атаров заявил о том, что не знает, что такое «Синяя блуза», а это означало его полную эстетическую несовместимость с человеком двадцатых годов Шаламовым. Статья о «Красной нови» вышла уже после снятия Атарова с должности в 1958 году.
Шаламов прекратил сотрудничество с журналом «Москва» в 1958 году по ряду причин: несогласие с редакционной политикой, неоправдавшиеся надежды на публикацию стихов и прозы, конфликт с главным редактором и тяжелая болезнь, которая затрудняла регулярную журналистскую работу.
Разговор с Борисом Пастернаком о поэзии и прозе
Борис Пастернак – одна из главных фигур для Шаламова, «живой Будда», безусловный поэтический и моральный авторитет. Словосочетание «живой Будда» как синоним моральной чистоты появляется у Шаламова неоднократно. В цикле стихов, посвященных Пастернаку, мы находим стихотворение «Орудье высшего начала»21:
Орудье высшего начала,
Он шел по жизни среди нас,
Чтоб маяки, огни, причалы
Не скрылись навсегда из глаз.
Должны же быть такие люди,
Кому мы верим каждый миг,
Должны же быть живые Будды,
Не только персонажи книг.
Как сгусток, как источник света,
Он весь – от головы до ног —
Не только нес клеймо поэта,
Но был подвижник и пророк
[Шаламов 2013: III, 383].
Интересно, что убежденный атеист Шаламов выбрал нравственным критерием оценки людей религиозный образ. Исследовательница Мирей Берютти отмечает эту особенность мировоззрения писателя:
Всю жизнь Шаламов стремился встречать «живых Будд». Они были нужны ему и как человеку, и как художнику. Он искал своих Будд среди современников, старших писателей. Находясь еще в колымской ссылке, он приветствовал в Пастернаке этого Будду: в стихах и в письмах, потом во время редких встреч <…> вплоть до горького разочарования.
Будда просвещал людей, которые живут, как он считал, с рождения до смерти в постоянных страданиях. Он вел аскетический образ жизни и побуждал других его вести, как лекарство от зла. Он учил, ставя себя в пример. Шаламов жаждал общения с людьми, похожими на Будду и, вероятно, подспудно сам стремился играть подобную роль. Ведь лучше всего ему подходит имя носителя истины, достигнутой ценою крови, и учителя [Берютти: 148].
Чувство огромного уважения и восхищения Пастернаком Шаламов высказывал неоднократно в записях, переписке, заметках, в цикле стихотворений на смерть Пастернака («На похоронах»), статье «Несколько замечаний к воспоминаниям Эренбурга о Пастернаке», в воспоминаниях о Пастернаке.
В мемуарной статье «Кое-что о моих стихах» Шаламов написал:
Я прочитывал не только стихи Пастернака, но и всех тех, которые участвовали с ним в ранних изданиях. <…> Впечатление подлинной новизны, открытия нового мира в «Сестре моей жизни» и в «Темах и вариациях» сохранялось неизменно. И «Лейтенант Шмидт», и «1905 год» – все принималось мной безоговорочно. <…> Это был самый подлинный поэт. <…> В тридцатые годы написано мною несколько десятков стихотворений. Стихи не сохранились. Думаю, что они испытали влияние Пастернака. Это влияние тем более было опасно, что оно переплеталось, сливалось с влиянием на меня поэта, с которым я только что познакомился, был увлечен его секретами очень сильно [Шаламов 2013: V, 95].
Шаламов начал записывать стихи после большого перерыва на Колыме, в Севвостлаге, попав с тяжелых физических работ на место фельдшера в больнице. При первой же возможности Шаламов отправил стихи на «большую землю» именно Пастернаку, своему кумиру – единственному оставшемуся в живых авторитету и свидетелю 20-х годов. В очерке «Пастернак» Шаламов описал это событие очень эмоционально:
Это был человек, живой человек, благодаря которому я не утратил веры в поэзию, живой человек, о встрече с которым я когда-то мечтал, человек, которому я послал плохие стихи, написанные на обрывках бумаги, тайком от конвоя, от надзирателей, от товарищей. И не стыд, не поэтическая скромность заставляли меня таиться, а страх за собственную жизнь, боязнь доноса, боязнь «дела». Где уж тут было править стихи! Да и стихи ли были в этих двух лагерных тетрадках, увезенных на самолете едущим в отпуск знакомым врачом. Отправленные тогда, когда надежд на возвращение, на то, что я умру не на Колыме, не было [Шаламов 2013: IV, 589].
Ответ на письмо неизвестного ему поэта – редкий случай в биографии Пастернака, который признался: «я склоняюсь перед нешуточностью и суровостью Вашей судьбы». Как вспоминает сын Пастернака, Евгений Борисович:
Встречи с Шаламовым могли быть для Пастернака чем-то поддерживающим, особенно поначалу. Первое письмо из ссылки было просто потрясением, он узнал, что его читают там [Пастернак 2012].
Переписка началась в 1952 году и охватила широкий спектр тем – отношение к поэзии, стихи Шаламова, творческую эволюцию Пастернака, место прозы в творчестве поэта, роман «Доктор Живаго» и многое другое. Первое письмо с двумя тетрадями стихов от 22 февраля 1952 года пока не претендовало на долгий разговор на равных, а скорее являлось данью уважения. Поддержка Пастернака была необходима Шаламову после семнадцати лет унижения лагерей, для возвращения к жизни и оценки своих сил:
Борис Леонидович.
Примите эти две книжки, которые никогда не будут напечатаны и изданы. Это лишь скромное свидетельство моего бесконечного уважения и любви к поэту, стихами которого я жил в течение двадцати лет [Шаламов 2013: VI, 7].
Первая же встреча состоялась на следующий день после возвращения Шаламова с Колымы. Пастернаку в творчестве Шаламова посвящены отдельные заметки, разрозненные воспоминания, рассказ «За письмом», цикл стихотворений, написанных после похорон поэта; продолжением их бесед являются многие статьи и эссе Шаламова. Большой очерк, получивший заглавие «Пастернак», стал итогом его размышлений, работой, в которой Шаламов пишет об истории взаимоотношений с поэтом и излагает подробности их бесед. В архиве Шаламова в РГАЛИ сохранилось более двадцати отрывочных записей с подзаголовком «Пастернак» или «П». Среди них наиболее завершенный вид имеют записи, датированные «60-е годы»: «Пастернак в колесе Холодной войны» и «Недостающее звено биографии Пастернака». Последняя – наиболее близкая к варианту, опубликованному в собрании сочинений Шаламова и известная читателю как очерк «Пастернак». Исследовательница архива Шаламова Анна Гаврилова отмечает, что записи о Пастернаке 1953–1954 годов делались осторожно, с оглядкой на возможность ареста, поэтому содержат недоговоренности, умышленные пропуски [Гаврилова 2019: 1].
Елена Михайлик в работе «Зона двуязычия: „Колымские рассказы“ как генеративная машина» высказывает мнение, что Пастернака и Шаламова сближало нахождение в одном временном потоке, близость языка и одинаковое (по видению Шаламова) понимание судьбы страны:
Пастернака Шаламов тогда считал носителем того языка, которым можно рассказывать важные, последние вещи. И современником. То есть человеком, живущим в том же временном потоке, – очень важное обстоятельство в обществе, где к началу пятидесятых историческое время окончательно стало дискретным. Цензура; региональные различия; разница в опыте; массовое образование и перемены в нем; Вторая мировая, перевесившая вывески, переставившая ударения и сделавшая двадцатые и тридцатые из времени послереволюционного временем довоенным, а дореволюционные времена – доисторическими. Страна незримо рассоединилась слоями по новому критерию: какое прошлое человек помнит – и на каком языке он его помнит.
У Шаламова и Пастернака совпадений было меньше, чем думали оба, но именно собеседников и современников они будут искать друг в друге, и именно Пастернаку в 1956 году Шаламов подарит множество подробностей лагерного быта – в надежде, что те войдут в «Доктора Живаго», новый роман, одновременно охватывающий советское и внесоветское историческое пространство [Михайлик: 97].
Шаламов передал Пастернаку тетради со стихами, написанными на Колыме. В переписке они обсуждали присланное с точки зрения теории стиха, назначения рифмы. В одном из писем Шаламов отмечал:
Я плохо знаком, почти незнаком с литературной терминологией и зачастую сам для себя придумываю определения и без них потом не могу обойтись [Шаламов 2013: VI, 54].
В письмах, датированных мартом 1953 года, Шаламов признавался в своей писательской неопытности, говоря о том, что не умеет писать не только писем, но и стихов и рассказов. Тем не менее его рассуждения в письмах далеки от дилетантских. Ответные письма Пастернака также лишены снисхождения «старшего коллеги», первое письмо начинается развернутым самоанализом, в котором Пастернак объясняет Шаламову, почему сегодня он считает те самые стихи, которые тот слушал в клубе МГУ в 1933 году, несостоятельными. Как отмечает Наталья Иванова в статье «Варлам Шаламов и Борис Пастернак: к истории одного стихотворения», Пастернак отрицает «фальшивые» 1920-е годы: Пастернак все, кроме ранних (двух!) стихотворений, и «себя позднего», вычеркивает – и подробно аргументирует свое аутодафе. От чего отрекается Пастернак? От «футуризма» в своем исполнении. От «Тем и вариаций». От стихов и поэм, от 1920-х годов «с их фальшью» – «именно тогда сложилась <…> чудовищная „советская“ поэзия, эклектически украшательская».
В этом письме Шаламову Пастернак произносит свою ставшую знаменитой формулу:
Не утешайтесь неправотою времени. Его нравственная неправота не делает еще Вас правым, его бесчеловечности недостаточно, чтобы, не соглашаясь с ним, тем уже и быть человеком [Иванова 2007: 200].
Шаламов же в письмах неизменно обращается к 1920-м годам, которые для него пока единственное ощутимое время жизни после семнадцати лет лагерного небытия. Для него это время – не фальшивое, в этом он не согласится с Пастернаком никогда. В черновиках к очерку «Пастернак» он записал свое первое впечатление от письма Пастернака:
Я читал этот бесстрашный документ на Колыме в кают-компании приемного покоя у Португалова22. Было ясно, что Пастернак ничего не понял ни во времени, ни во мне, ни в моих стихах. А может быть менее всего в самом себе [Шаламов 1960б: 121]
Адресная книга русской культуры (подпись – В. Шаламов). Статья/илл. А. Мищенко, № 5, 1957. с. 209–220.
Одежда улиц (подпись – В. Ш.) Очерк. № 6, 1957. с. 222–223.
Двести квартир в день (подпись – В. Шаламов). Статья. № 8, 1957. с. 219.
Чайковский-поэт (подпись – В. Шаламов). Статья. № 9, 1957. с. 220–221.
Из московской статистики (подпись – В. Шаламов; совместно с Н. Маром) Обзор. № 10, 1957. с. 208–211.
Первая картина Третьяковской галереи (подпись – В. Ш.). Статья. № 1, 1958, с. 217–218.
Арсенал революции (подпись – В. Шаламов). Статья. № 2, 1958. с. 214–215.
Стихи: «Ода ковриге хлеба», «Шесть часов утра», «Ветер в бухте», «Сосны срубленные», «Память» (подпись – В. Шаламов). № 3, 1958. с. 214–215.
Первый номер «Красной нови» (подпись – В. Шаламов). Статья. № 5, 1958. с. 217–218.
Кто изобрел баян? (подпись – В. Шаламов). Статья. № 12, 1958 с. 212–213 [Гаврилова 2013а: 208].
Pulsuz fraqment bitdi.