Yalnız Litres-də oxuyun

Kitab fayl olaraq yüklənə bilməz, yalnız mobil tətbiq və ya onlayn olaraq veb saytımızda oxuna bilər.

Kitabı oxu: «Жизнь русского обывателя. Часть 3. От дворца до острога»

Şrift:

© Беловинский Л.В., 2021

© Издательская группа «Альма Матер», оригинал-макет, оформление, 2024

© Издательство «Альма Матер», 2024

Глава 1
Структура городского населения

Пестр и ярок был облик старого русского города. Не менее пестр был и состав его обывателей.

Основную массу городского населения составляли так называемые городские сословия, спонтанно сформировавшиеся еще в период Средневековья и получившие юридическое оформление в течение XVIII в. Когда-то это были «гости», ведшие крупный междугородний и даже заграничный торг, люди городских купеческих сотен (гостиной, суконной и т. д.), а также посадские люди, т. е. жившие на посаде, вне стен первоначального укрепленного городского ядра. В XVIII в. они получили наименование гильдейского купечества, мещанства и цеховых ремесленников, а в 30-х гг. XIX в. преимущественно из купечества стали выделяться потомственные и личные почетные граждане – новое сословие.

Сословием в России называлась какая-либо четко оформившаяся группа людей, связанных общими правами и обязанностями. Например, говорили о сословии адвокатов. Но прежде всего под сословием понимали социально-юридическую группу населения, характеризующуюся наследственными правами, привилегиями или обязанностями, закрепленными законом или обычаем; такая группа именовалась еще состоянием. Такие сословия, или состояния были довольно замкнутыми: переход в другое сословие был возможен, но в каждом индивидуальном случае оформлялся юридически. Недаром в паспортах и иных личных документах прежде всего отмечалась сословная принадлежность: крестьянин, мещанин, купец, дворянин и т. д. Сословий было много, а внутри них выделялись еще и сословные группы, например, удельный крестьянин, казенный ямщик, потомственный дворянин. Сословным положением определялось многое: право на государственную службу и ордена, свобода от телесных наказаний и право на университетское образование, отсутствие прав на вступление в сделки и владение недвижимостью, исполнение рекрутской повинности и т. д. Так что сословное положение долго играло роль значительно более важную, чем классовое. Человек мог владеть землей, фабриками, ворочать большими деньгами и быть абсолютно бесправным, поскольку все его имущество было записано на имя владевшего им самим помещика, а сам он был помещичьим крестьянином. Человек мог быть совершенно нищим, жить у кого-либо из милости на положении приживалы или даже домашнего шута, либо служить за трехрублевое жалованье, но он обладал всеми возможными правами, вплоть до права владеть другими людьми, и не исполнял никаких обязанностей, поскольку он был потомственным дворянином.

Вследствие такого огромного значения прав и преимуществ состояния, т. е. сословных прав и преимуществ (или, напротив, полного бесправия), сословия делились на привилегированные и непривилегированные, или, точнее, неподатные и податные: критерием была уплата подушной подати по самому факту физического (точнее – юридического, после внесения в ревизские сказки при очередной ревизии, переписи населения) существования или освобождение от нее. А уж затем сословия делились на сельские и городские.

Самым же привилегированным, официально именовавшимся первенствующим сословием было дворянство.

Сословный строй был отчасти разрушен Великими реформами 1860–1870-х гг., прежде всего Крестьянской реформой. Правда, в 80-х гг. была сделана попытка его реставрации, но лишь частичной. Революция 1905–1907 гг. нанесла новый удар по принципу сословности, а окончательно он был уничтожен в 1917 г., чтобы смениться новым неравенством – неограниченным господством партийной номенклатуры и фактическим бесправием всего того, что к номенклатуре не принадлежало.

Понятно, что специальные городские сословия и должны были составлять значительную массу городского населения. Так, в Москве в 1882 г. они составляли 28,3 % и даже в чиновном Петербурге их в 1881 г. было около 15 % (в 1801 г. – 18 %). Это были старые феодальные сословия, а потому их удельный вес должен был сокращаться, особенно в таких становившихся промышленными городах, как Москва и Петербург. В провинции, особенно в более ранний период, они занимали более видное место. Так, в 60-х гг. в Саратове купцы, мещане и цеховые, вместе взятые, составляли около 62 %, в Самаре даже более 72 %, в Рязани – более трети населения. Особенно высок был их удельный вес в уездных городах. Например, на рубеже XIX–XX вв. в Ростове-Ярославском городские сословия составляли 54 %, в Муроме 73,6 %, в Переславле-Залесском 70,6 %, в Суздале 73 %.

Какие же еще категории населения обитали в городах? Разумеется, несколько процентов составляло чиновничество, не имевшее дворянского достоинства. Довольно большая доля приходилась на военных: ведь воинские гарнизоны стояли главным образом в городах; так, в Москве в 1882 г. они составляли 10 % населения, а в Петербурге с его гвардией и гарнизонными частями – даже около 20 %; правда, в уездных городах военных, т. е. солдат и офицеров, вместе взятых, было очень немного, в пределах 5–7 %, да и то не везде. В пределах от десятых долей процента до 2,5 % занимало духовенство, и только в некоторых городах с обилием храмов и монастырей духовных было больше; так, в Суздале на рубеже XIX–XX вв. духовенство составляло 6 % населения, а в Рязани в 1866 г. – даже 8,4 %. Очень небольшой была неопределенная по составу группа разночинцев, куда статистики по своему произволу включали то учителей и профессоров, то не имевших чина канцелярских служителей, то другие мелкие группы населения.

Зато заметное место в городе занимали… крестьяне – сельское сословие. Достаточно сказать, что в Петербурге в 1801 г. одних дворовых было 26,1 тысячи душ – столько же, сколько купцов и мещан, вместе взятых. А собственно крестьян, явившихся для торговли и занятий ремеслами, было вдвое больше – 50,5 тысячи; к 1881 г. их численность возросла до 117,5 тысяч человек. Даже в уездных городах, где заработков было меньше, на рубеже XIX–XX вв. крестьяне составляли в Рыбинске 12 %, в Суздале 17 %, в Переславле-Залесском 18,8 %, в Муроме 20,7 %, а в Ростове даже 45,2 %. Правда, эта часть городского населения была текучей: ее удельный вес сильно менялся в зависимости от сезона, так что, например, во время сенокоса даже останавливались фабрики, и города пустели: все, кто так или иначе был связан с деревней, покидали города.

Вообще крестьянин, живущий в городе, – существо неопределенное, «неуловимое», что-то вроде летучей рыбы. Это мог быть настоящий крестьянин, пришедший в город на несколько недель для сторонних заработков, а мог быть и коренной горожанин: фабричный рабочий, лавочник, трактирный половой или лакей, появившийся в городе еще мальчиком или даже родившийся в нем и не знающий, как ходить за сохой. Сословная принадлежность зачастую не связывалась с основным родом занятий.

Хотя дворянство и было сословием первенствующим, но лишь вследствие своего юридического положения: в сравнении со всей массой населения оно было малочисленным. Маловажное место оно занимало и в городе, хотя государственная, т. е. главным образом городская служба была преимущественным правом и нравственной обязанностью дворян, а до 1762 г. даже обязанностью юридической. Даже в таком чиновном городе, как Санкт-Петербург, оно на 1801 г. составляло около 6,5 % населения (13,2 тысячи человек), и, несмотря на его значительный численный рост (до 42,9 тысяч), в 1881 г. относительный удельный вес его не достиг 10 %. В Москве дворян в 1882 г. было 7,4 %. Примерно на этом же уровне держался удельный вес дворян и в провинции; так, в Самаре на 1899 г. дворяне и чиновники вместе составляли около 4,4 % населения. Правда, в более ранний период удельный вес дворянства в городах был несколько выше: в той же Самаре в 60-х гг. его было примерно 7 %, а в такой «дворянской» губернии, как Рязанская, дворяне в губернском городе составляли даже около 20 % населения. По преимуществу дворянство обитало в деревне, хотя формально к сельским сословиям и не принадлежало. А проживание в городах было обусловлено или удобствами обитания в нем, или служебной необходимостью. Но жить удобнее и веселее было в столичных и губернских городах, и там же сосредотачивалась основная часть служебных мест. Поэтому в городах уездных с их незначительным «образованным» обществом и очень небольшим количеством должностных мест дворянство оказывалось крайне малочисленным. Так, на рубеже XIX–XX вв. в Ростове оно составляло 1,1 %, в Муроме 1,4 %, в Переславле-Залесском 1,9 %, а, например, в Суздале его практически не было. И тем не менее роль его была огромной, ибо это было правящее сословие, из которого рекрутировалось и чиновничество, до самых высших должностей, и офицерство, и к нему принадлежал сам император со всей императорской фамилией.

Глава 2
Императорский Дом и Высочайший Двор

Одной из важнейших функций города была административная. Естественно, что с этой точки зрения наиболее важным городом была столица империи – Санкт-Петербург, а центром Петербурга был императорский дворец и высшие государственные учреждения. И центральными фигурами страны, так сказать, самыми видными городскими жителями были члены императорского дома и прежде всего российский император.

Император – не только и не столько конкретный человек. Это прежде всего некое личное высшее государственное учреждение, исполнявшее определенные функции и обладавшее определенными правами. А человеком он был, должен был быть, потом. Российский император был самодержавным абсолютным монархом, сосредотачивавшим в себе высшую законодательную, исполнительную, судебную, контрольную и даже церковную власть: он был главой государственной Православной Церкви. Он ни перед кем не был ответственен, но перед ним были ответственны все высшие учреждения и должностные лица, им назначаемые и смещаемые по его собственному усмотрению. И в силу этого для страны важны были не человеческие качества монарха, а его государственная мудрость (нынешние поклонники приведшего Россию к гибели Николая II, за неимением лучшего подчеркивают его высокие семейные качества; так у Марка Твена после мнимой смерти Тома Сойера один мальчишка, не находя, что бы сказать хорошего о покойном, вспомнил, что однажды Том здорово вздул его). Только в начале ХХ в. основными законами Российской Империи редакции 1906 г. власть его, и то лишь частично, была ограничена двухпалатной системой из Государственного Совета и Государственной Думы, обладавших ограниченными законодательными правами.

Однако это не значит, что российский император был каким-то диктатором или тираном. Во-первых, он был скован… приличиями и традициями; отступления от них вызывали недовольство сановников или общественности, вплоть до демаршей. Так, когда по результатам одного из процессов по делу народников Александр II, вопреки традиции, не смягчил наказание при конфирмации судебного приговора, это вызвало недовольство членов Особого присутствия правительствующего Сената: предполагая традиционное смягчение приговора, судьи ужесточили наказания, а в результате нарушения этой традиции царем они оказались в глазах общества излишне жестокими. Когда Александр III опубликовал коронационный манифест (документ очень важный, определявший политический курс), не ознакомив с ним своих министров, в знак протеста они подали в отставку, хотя такое ознакомление и не предусматривалось законами, а было лишь традицией. Во-вторых же, по словам одного острослова, «русское самодержавие ограничивалось удавкой»: из тринадцати русских монархов XVIII–XIX вв. (Николай II не в счет, поскольку его судьба уже никого и ничему не могла научить) один погиб в темнице, двое были убиты собственными дворянами и один – революционерами. Так что вполне оправданы и слова Николая I при обсуждении указа об обязанных крестьянах – «Хотя я и самодержавный и самовластный, но на такую крайнюю меру (сделать указ обязательным для исполнения помещиками. – Л. Б.) не решусь», и оттягивание Александром II принятия решения о начале освобождения крестьян до проявления инициативы дворянства (известная история с рескриптом Виленскому генерал-губернатору об улучшении быта помещичьих крестьян), и ряд других подобных ситуаций.

Правда, все это скорее характерно для XIX в. Петр I, в царствование которого и сложилась система абсолютизма, был настолько самовластен, что нарушил даже традиционную европейскую систему наследования престола по старшинству в мужском поколении, заявив о праве монарха назначать себе преемника по своему усмотрению. Политические пертурбации XVIII в. заставили Павла I принять в 1797 г. «Учреждение об императорской фамилии», определившее систему престолонаследия. Отныне вновь престол переходил только в мужском поколении по старшинству, причем ограничивался круг лиц, имевших права престолонаследия, а одновременно регламентировались все отношения в императорском доме, вплоть до очередности шествия при выходах.

Императорскую фамилию возглавлял царствующий император. Самую верхушку фамилии кроме него составляли его супруга царствующая императрица, вдовствующая императрица, сохранявшая все права и прерогативы и даже председательствующая перед царствующей монархиней, наследник престола великий князь цесаревич, его супруга великая княгиня цесаревна. Император и императрицы титуловались Ваше Императорское Величество или сокращенно государь (государыня), а цесаревич с цесаревной – Ваше Императорское Высочество. Право наследования престола принадлежало братьям (при отсутствии сыновей), сыновьям, внукам и правнукам императора по старшинству, имевшим титулы великих князей и императорских высочеств. В 1886 г. Александр III ограничил круг наследников престола братьями, сыновьями и внуками императора. Праправнуки, а с 1886 г. и правнуки, именовались князьями императорской крови и высочествами, прочие же титуловались светлостями и прав наследования не имели. Морганатические браки членов императорской фамилии, имевших права наследования, т. е. браки с лицами не августейшей крови, во‑первых, лишали этих прав, а во‑вторых, не передавали потомству от таких браков никаких прав членов фамилии. До начала XX в. такие браки были даже запрещены, а ослушание могло навлечь на виновного очень серьезные кары. Впрочем, овдовевший Александр II сам женился на фрейлине покойной жены, княжне Долгоруковой, своей давней пассии, с которой прижил вне брака нескольких детей. Однако и она, и ее дети от царя после венчания получили лишь титул князей Романовских, признанный затем Александром III. Великие же князья, особенно к началу ХХ в. довольно часто заключали морганатические браки, причем имелся давний прецедент: в свое время брат Александра I, наследник престола цесаревич Константин Павлович женился на польке Грудзинской, получившей титул княгини Лович; но при этом Константин потерял право наследования престола, что и вызвало известные осложнения после неожиданной смерти Александра.

Положение в иерархии царствующего дома определяло не только права его членов, но и денежное содержание из доходов удельного ведомства, также созданного Павлом I. Великие князья и княгини имели собственные так называемые малые дворы с соответствующим штатом придворных чинов, кавалеров и дам.

По традиции все члены императорской фамилии, начиная с цесаревича, проходили военную службу, зачисляясь в нее с рождения. Великий князь Александр Михайлович писал: «2-го апреля 1866 года в возрасте 24 час. от роду, я стал полковником 73-го Крымского пехотного полка, офицером 4-го стрелкового батальона императорской фамилии, офицером гвардейской артиллерийской бригады и офицером кавказской гренадерской дивизии» (29, с. 14). Это не значит, что он проходил действительную службу во всех этих частях, в том числе командовал своим Крымским полком: он был шефом полка, и вся его деятельность на этом поприще ограничилась тем, что при отправке полка на действующий фронт в 1877 г., он проводил его, поздоровавшись с каждой ротой и сказав краткое напутственное слово. С возрастом великие князья, а чаще их августейшие родители избирали род и место службы, проходили соответствующую подготовку и всю службу с самого начала. Только учились они дома да быстрее продвигались в чинах, нежели обычные офицеры. Так, Александр Михайлович в 1878 г. под влиянием одного из своих воспитателей решил стать моряком, вызвав тем самым ужас матушки и недовольство отца. Однако поддержка Александра III помогла ему настоять на своем. «По логике и здравому смыслу, – вспоминал великий князь, – я должен был поступить в Морской корпус. Но, по заведенному обычаю, великие князья не могли воспитываться вместе с детьми простых смертных. Вот почему я стал учиться дома под наблюдением наставника-специалиста… Его пригласили, чтобы подготовить меня к экзаменам, которые я должен был держать у целой комиссии профессоров. Мой наставник имел очень низкое мнение о моих умственных способностях и каждый день в течение четырех лет предсказывал мне верный провал. <…> Четырехлетняя программа, выработанная им, заключала в себе астрономию, теорию девиации, океанографию, теоретическую и практическую артиллерию, теорию кораблестроения, военную и морскую стратегию и тактику, военную и морскую администрацию и уставы, теорию кораблевождения, политическую экономию, теоретическую и практическую фортификацию, историю русского и главнейших из иностранных флотов… Мои преподаватели, все выдающиеся специалисты, не разделяли мнения моего неумолимого наставника. Поощренный ими, я заинтересовался моими новыми предметами. Теоретические занятия дома сопровождались посещением военных судов и портовых сооружений. Каждое лето я проводил три месяца в плавании на крейсере, на котором плавали кадеты и гардемарины Морского корпуса» (29, с. 67–68). Правда, на «Варяге» (не том, знаменитом, а на его парусно-винтовом предшественнике) августейший кадет спал и питался не с остальными кадетами, а жил в отдельной каюте и обедал в кают-компании с офицерами, но «Во время занятий мне не оказывали какого бы то ни было преимущества. Когда я делал что-нибудь неверно, мне на это указывали с тою же грубоватою искренностью, как и остальным кадетам. Объяснив мне раз и навсегда мои обязанности, от меня ожидали чего-то большего, чем от остальных кадет, и адмирал часто говорил мне, что русский великий князь должен быть примером для своих товарищей» (29, с. 71–72). Через 4 года, в 1885 г. Александр Михайлович был произведен в мичманы, получив на экзамене, между прочим, скромный балл по судостроению. В 1886–1889 гг. молодой офицер совершил кругосветное плавание на клипере «Рында», после чего отправился в отпуск на Дальний Восток на собственной яхте. В 1890 г. он назначен вахтенным офицером на черноморский броненосец «Синоп», в 1892 г. стал командиром 100-тонной миноноски «Ревель» и после двухмесячного командования ею назначен командиром минного отряда из 12 кораблей. Затем в 1893 г. совершил плавание в США на крейсере «Дмитрий Донской», а в 1900 г. был произведен в чин капитана I ранга и назначен командиром черноморского броненосца «Ростислав». В 1905 г. адмирал в.к. Александр Михайлович уже командир флотилии минных крейсеров Балтийского моря. Увлекшись в это время авиацией, он стал ярым сторонником этого рода оружия, организовал учебу первой группы русских офицеров в Париже у Блерио, а в 1909 г. на собственной земле под Севастополем, в Каче, создал первую русскую авиационную школу. Право же, трудно возразить против такой карьеры.

Примерно так же проходила карьера другого августейшего моряка – великого князя Кирилла Владимировича, в 1896 г., после четырехлетней подготовки, включавшей практические плавания, ставшего мичманом и назначенного на службу в Гвардейский флотский экипаж. Затем кругосветное плавание на крейсере «Россия», учеба в морском артиллерийском училище в Ревеле, служба на Черном море на броненосце «Ростислав», поход на Дальний Восток на броненосце «Пересвет», замещение командира возвращавшегося в Россию крейсера «Нахимов», участие в Русско-японской войне, где великий князь, служа в штабе адмирала Макарова, случайно спасся при взрыве броненосца «Петропавловск». А потом в 1905 г. за самовольную женитьбу Кирилл Владимирович был изгнан со службы, лишен наград и в 48 часов выслан из России. Однако в 1909 г. изгнание закончилось, и великий князь стал старшим помощником командира крейсера «Олег», а в 1910 г. получил чин капитана I ранга. В 1912 г. он закончил Морскую академию и стал командиром «Олега». С началом войны с Германией увлекавшийся автомобильным делом Кирилл Владимирович занимался санитарно-транспортной службой в военно-морском управлении. В 1916 г. получил чин контр-адмирала и командовал саперными работами военно-морского отряда на реках и озерах, а в 1917 г. вступил в командование морским Гвардейским экипажем.

На морской службе находилиcь в чине генерал-адмирала великие князья Константин Николаевич (брат Александра II) и Алексей Александрович, а Константин Константинович вынужден был оставить ее из-за непреоборимой морской болезни и перейти на службу в гвардейские пехотные полки. В конце XIX – начале ХХ в. все великие князья проходили домашнюю подготовку по курсам кадетских корпусов и военных училищ, сдавали экзамены и затем обычным порядком поступали в гвардейские полки младшими офицерами. Редко кто из них достигал высоких должностей, вроде генерал-инспектора родов войск или командира Гвардейского корпуса. Таким образом, это была обычная военная офицерская служба, лишь более обеспеченная и удачная. Разной была не только карьера, но и уровень подготовки, способностей и склонности к службе. Вот что пишет о генерал-адмирале Алексее Александровиче, имевшем, между прочим, прозвище «семь пудов августейшего мяса», Александр Михайлович, не любивший дядюшку (а кто его любил?): «Трудно было себе представить более скромные познания, которые были по морским делам у этого Адмирала могущественной державы. Одно только упоминание о современных преобразованиях в военном флоте вызывало болезненную гримасу на его красивом лице. Не интересуясь решительно ничем, что бы не относилось к женщинам, еде или же напиткам, он изобрел чрезвычайно удобный способ для устройства заседаний Адмиралтейств-совета. Он приглашал его членов к себе во дворец на обед, и после того как наполеоновский коньяк попадал в желудок его гостей, радушный хозяин открывал заседание Адмиралтейств-совета традиционным рассказом о случае из истории русского парусного флота. Каждый раз, когда я сидел на этих обедах, я слышал из уст великого князя повторение рассказа о гибели фрегата «Александр Невский»… (29, с. 115). После гибели русского флота при Цусиме Алексей Александрович, несший ответственность за эту трагедию, вышел в отставку и через несколько лет умер в Париже. Молва обвиняла его в том, что предложенные России новые крейсера, построенные в Англии для Аргентины, попали к Японии, потому что генерал-адмирал не удовлетворился размерами комиссионных; на балетном спектакле с участием его любовницы в зале разразился публичный скандал по поводу новых бриллиантов балерины. Великий князь Сергей Александрович, государственный опыт которого ограничивался командованием лейб-гвардии Преображенским полком, стал московским генерал-губернатором и «сыграл роковую роль в падении империи и был отчасти ответственен за катастрофу во время празднования коронации Николая II на Ходынском поле» (29, с. 116). С другой стороны, Константин Константинович, поэт, писавший под псевдонимом К. Р. (его стихотворение «Умер бедняга. В больнице военной долго он тяжко страдал» стало народной песней, утратив авторское имя, – высшая награда творцу, а на некоторые его стихи был создан ряд романсов, в т. ч. П. И. Чайковским, среди них – до сих пор популярный романс «Отворил я окно. Стало душно невмочь»), в бытность свою командиром лейб-гвардии Измайловского полка создавший среди офицеров литературный кружок «Измайловские досуги», талантливый актер-любитель, хороший педагог, начальник Главного управления военно-учебных заведений, ненавидел политику и чуждался всякой государственной деятельности. Крупным для своего времени историком был великий князь Николай Михайлович, автор фундаментальных трудов, получивших мировую известность. Командуя лейб-гвардии Кавалергардским полком, он был настолько выше своих товарищей по своему умственному уровню, что совершенно отдалился от военной службы, проводя время в архивах Петербурга и Парижа; будучи горячим поклонником конституционализма, он находился в резкой оппозиции самодержавному строю и был чужаком в императорской фамилии. «Я не знаю никого другого, кто мог бы с большим успехом нести обязанности русского посла во Франции или же в Великобритании. Его ясный ум, европейские взгляды, врожденное благородство, его понимание миросозерцания иностранцев, его широкая терпимость и искреннее миролюбие стяжали бы ему лишь любовь и уважение в любой мировой столице. Низменная зависть и глупые предрассудки не позволили ему занять выдающегося положения в рядах русской дипломатии, и вместо того, чтобы помочь России на том поприще, на котором она всего более нуждалась в его помощи, он был обречен на бездействие людьми, которые не могли ему простить его способностей ни забыть его презрения к их невежеству», – писал его брат Александр Михайлович.

В общем, как и все люди, члены фамилии сильно различались настроениями, уровнем образования, чувством долга и другими качествами. Можно привести слова далеко не монархиста, известного юриста А. Ф. Кони, написанные уже в советское время и посвященные великой княгине Елене Павловне. «Представительница деятельной любви к людям и жадного стремления к просвещению в мрачное николаевское царствование, она, вопреки вкусам и повадке своего мужа, Михаила Павловича… являлась центром, привлекавшим к себе выдающихся людей в науке, искусстве и литературе, «подвязывала крылья» начинающим талантам и умела умом и участием согревать их. Она проливает в это время вокруг себя самобытный свет среди окружающих безмолвия и тьмы. В то время, когда ее муж – в сущности добрый человек – ставит на вид командиру одного из гвардейских полков, что солдаты вверенного ему полка шли не в ногу, изображая в опере «Норма» римских воинов, в ее кабинете сходятся знаменитый ученый Бэр, астроном Струве, выдающийся государственный деятель граф Киселев, глубокий мыслитель и филантроп князь Владимир Одоевский, Н. И. Пирогов, Антон Рубинштейн… С последним она вырабатывает планы учреждения Русского музыкального общества и Петербургской консерватории и энергично помогает их осуществлению в жизни личными хлопотами и денежными средствами… Она же сердечным участием, после истории с князем Чернышевым, удерживает Пирогова от отъезда из России и привлекает к задуманному ею устройству первой в Европе Крестовоздвиженской общины военных сестер милосердия, отправляемых потом под руководством знаменитого хирурга в Севастополь… В ее гостиной собираются будущие деятели освобождения крестьян во главе с Николаем Милютиным. «Нимфа Эгерия» нового царствования, она всеми силами содействует отмене крепостного права не только своим влиянием на Александра II, но и личным почином по отношению к своему обширному имению Карловка» (91, с. 56–57). Добавим, что в ее салоне появлялся даже молодой Н. Г. Чернышевский, публиковавшийся в самом либеральном издании конца 50-х гг. – «Морском вестнике», находившемся под эгидой великого князя генерал-адмирала Константина Николаевича. Кони считал, что к ней, немке по происхождению, говорившей с легким акцентом, в полной мере приложимы слова поэта Апухтина, обращенные к Екатерине II: «Я больше русскою была, чем многие, по крови вам родные». При этих словах Апухтина сразу же вспоминается другой член императорской фамилии – принц Петр Ольденбургский. «По отцу, религии и серьезному, солидному воспитанию он был полуиностранец, хотя родился в России и по всем симпатиям и чувствам был настоящий русский», – писал о нем демократ по взглядам, критик В. В. Стасов, лично знавший принца. – 23-летний юноша, едва сам кончивший воспитание, едва вступивший в период самостоятельности… То было для него самое время для веселой и беззаботной жизни, для праздников, торжеств и пиров – он этого не захотел, от всего отказался и вместо того задумал крупное дело, серьезное и важное, требовавшее всего человека, всего его времени, забот и помыслов». Он выступил с инициативой создания специального высшего учебного заведения для подготовки новой генерации чиновников – Училища правоведения. «А когда он достиг совершеннолетия, то очутился владельцем нескольких миллионов, разросшихся в продолжение его малолетства и юношества из основной суммы, пришедшейся на его долю после его матери, великой княгини Екатерины Павловны. Как племянник императора, он скоро добился возможности осуществить свою мысль. Ему позволено было основать Училище правоведения, и, приступая к его устройству, он отдал целый миллион на покупку дома и его обзаведение. Он считал училище чем-то своим, родным и близким себе: все свое время, все заботы и помышления отдавал ему. В училище он приезжал почти всякий день, иногда по нескольку раз в день, присутствовал при лекциях в классах, бывал во время рекреаций, навещал училище при обедах и ужинах… иногда приезжал даже ночью, возвращаясь из дворца или с какого-нибудь неизбежного собрания, бала, театра, и всякий раз оставался по нескольку часов. Тут он проходил по всем этажам и залам. Вообще говоря, навряд ли была такая подробность училищной жизни, которой бы он не видал собственными глазами и которую от него можно было бы спрятать или исказить. Все это имело чрезвычайно важные последствия: училище стало на такую ногу, на какой не стояло ни которое из тогдашних русских училищ, и во многом получило особенный характер. В нем несравненно менее было казенного, рутинного и зато было (по крайней мере в первое, мое время) что-то напоминавшее семейство и домашнее житье. Обращение было совсем иное, чем во всех других учебных заведениях» (169, с. 304–305). Демократу Стасову вторит консерватор граф С. Д. Шереметев: «Принц Петр Георгиевич Ольденбургский… унаследовал от матери своей живую пламенную душу, горячо любившую Родину, а таковою он признавал Россию… которой посвятил свои силы, не щадя их, и делал все от него зависящее, в непрестанных заботах о неимущих и страждущих: о детях, нуждающихся в воспитании. Это был великий и полный сердца филантроп, у которого благотворительность была потребностью души… Да будет благословенна память его в земле Русской в роды родов! (Припомним, как в этой земле Русской не помнящие родства коммунистические идеологи всех уровней оплевывали все, что имело хотя бы какое-нибудь отношение к русской монархии. – Л. Б.). Да будет благословенна память его и в сердцах благодарных ему, их же несть числа. Одно присутствие такого человека близ престола, одно сознание, что во дворцах могут жить подобные люди, уже было великим утешением, которого лишились люди ныне, переживающие перемену столетий…

…Отношение его к людям дышало такою кроткою и благоволительною простотою, что невольно привлекались к нему все сердца. На него можно было иногда досадовать, сожалеть о некоторой слабости его характера (по отношению к другим, а не к себе), удивляться тому, как он иной раз стушевывался, всегда избегая внешних оказательств… Человек глубоко верующий, безукоризненно нравственный, сильный духом, незлобный и смиренный, повелительный и нервный, большой хлопотун, неутомимый при исполнении служебных обязанностей, самим им создаваемых, в высшей степени подвижный, то и дело путешествующий по России для обозрения различных учреждений, ему подведомственных, в домашнем обиходе своем невзыскательный, живущий в великой простоте и умеренности, его центральною заботою было делание добра, его добросовестная мысль никогда не забывала блага России… Он по чувству и по воспитанию был более русский, чем его августейшее родство, и он лучше других понимал, что «не русским» быть нельзя или нужно уходить и покинуть Россию» (195, с. 266–267).

И упомянутый выше Константин Николаевич, много сделавший для смягчения режима в русском флоте и отмены телесных наказаний в России, являясь председателем Государственного Совета и затем Главного комитета по устройству крестьян, сыграл такую выдающуюся роль в освобождения крепостных, что заслужил у ненавидевших его реакционеров кличку «красный», а у снисходивших к нему советских историков – «лидер либеральной бюрократии».

Вполне естественно, что у хорошо воспитанных и образованных членов императорской фамилии такими же были их дети. Рано умершая дочь принца Петра Георгиевича Ольденбургского, Екатерина Петровна, по воспоминаниям дружившего с нею С. Д. Шереметева, была большой любительницей русской литературы, которую неплохо знала благодаря своему преподавателю Н. П. Лыжину; «Лыжин, человек хороший, простодушный, но неотесанный… всеми нитями связан был с молодою Россиею того времени и не только увлекался Герценом, Огаревым, но даже бредил Чернышевским со товарищи.

Екатерина Петровна впилась в Пушкина и Лермонтова. Ее книги испещрены были знаками ее карандаша. Она увлекалась Онегиным, но в особенности восхищала ее «Мцыри». По складу своему ей более нравился Лермонтов. Незаметно для себя Лыжин увлекся своей ученицей, задался ее развитием в духе современном. Дошло до того, что он ей тайком давал читать «Что делать?» Чернышевского. О Некрасове и говорить нечего, она была им пропитана […]

Екатерина Петровна скоро сумела различить правду от всего напускного, истинное художество пленяло и очаровывало ее. Помню появление новых произведений Тургенева «Дворянское гнездо», «Отцы и дети». Кто не помнит впечатления от этой книги и ее значение, а сколько потом разговоров, рассуждений и споров. Как восхищались мы высокою поэзиею истинного художника, она уже понимала тогда, что это настоящее художество, что тургеневские произведения не имеют ничего общего с бреднями вроде «Что делать?» Чернышевского. Ее занимала русская история, она вообще была усидчива и пытлива…

Живо помню день объявления манифеста 19-го февраля. Это было 5-го марта. Весь вечер просидели мы… и делились впечатлениями знаменательного дня. Екатерина Петровная была в возбужденном, восторженном состоянии» (195, с. 26–29).

В двух комнатках Екатерины Петровны (обе в два окна, одна проходная) «на полках стояли ее любимые авторы: Пушкин, Лермонтов, Гоголь, а также Жуковский, Некрасов и Хомяков, тут же стояли портреты Пушкина и Лермонтова и их бюсты, а также бюстик князя П. А. Вяземского… На окнах стояли мраморные модели римских развалин…» (195, с. 27). Эта несчастливая в жизни девушка «одевалась просто и туалетами вообще мало занималась […] не особенно любила свет и его удовольствия. Она вообще мало выезжала, но придворные балы были для нее обязательны» (195, с. 29–30).

Свой человек при дворе (в детстве за ним каждый вечер присылали из дворца для игры с маленькими великими князьями) и в свете, граф С. Д. Шереметев детально описал и обитателей дворцов, и обитателей света. Подробную характеристику дал он еще одной «иностранной» ветви императорской фамилии – принцам Лейхтенбергским: старшему, Николаю Максимилиановичу, председателю Минералогического общества, активно исполнявшему свои обязанности, много обещавшему, но ничего не исполнившему из-за внутренней пустоты; второму – Евгению, который «подавал ранние надежды на государственный разум при отсутствии принципов», спившемуся и разорившемуся; третьему – Сергею, самому способному и одаренному («Он, как и все, был слабо подготовлен в науках, но его истинная артистическая натура выделила его резко из обычной колеи. Он… хотя не вполне еще выработался, но многое обещал и в молодом поколении был единственным в своем роде… Незадолго до смерти он говорил мне, что жаждет окончания войны (с Турцией, 1877–1878 гг. – Л. Б.), чтобы посвятить себя всецело искусству… Но Бог судил иначе… его сразила роковая пуля. Неумолимая смерть выхватила его в цвете лет из той среды, где он мог быть особенно полезен»); «Четвертый и меньшой брат – Георгий, или Юрий… рос в тени, заслоняемый братьями, нигде никогда не служил и ни к какому делу не пригоден… он почти ничему не учился и так был малограмотен, что гр. Г. А. Строганов трунил над ним, говоря, что, когда ему приходится подписываться “Georges”, он всегда пишет “George” и никак нельзя его от этого отучить… Но он был добрее своих братьев; у него были хорошие стремления и побуждения…».

Как и повсюду, здесь были очень достойные, порядочные, а нередко и дельные люди, а были и пустоцветы, в лучшем случае прожившие жизнь бесполезно для России, а иной раз и принесшие ей вред и несчастья.

Чтобы покончить с вопросом о воспитании и образовании членов императорской фамилии, обратимся к самим императорам. О XVIII в. речь идти не может, т. к., во‑первых, на престоле в течение почти столетия нередко оказывались более или менее случайные люди, во‑вторых, это по большей части были женщины, которых вообще не принято было перегружать знаниями, а в‑третьих, и представления об образовании были еще весьма неустойчивы. Только один Павел I получил более или менее систематическое воспитание и образование. Но уже Александра Павловича воспитывали и учили довольно основательно: в это дело вмешалась его бабка, императрица Екатерина II, сама бывшая довольно образованным по тем временам человеком, хотя и добившаяся высокого уровня умственного развития преимущественно путем самообразования. Зато Николай Павлович получил весьма скромное образование, а воспитание его было чисто военное, отданное в руки гатчинскому генералу. Но Николая к престолу и не готовили: кто же мог предполагать, что у Александра не будет сыновей. Позднее Николай I c сожалением отмечал большие пробелы в своем образовании («Он нередко говорил: «Я получил бедное образование», – и так записал в своем дневнике, как мне это говорил… Шильдер, наш серьезный историк, имевший возможность… изучить мало кому доступные исторические источники» (64, с. 76). Очевидно, хорошо понимая пагубность этого, он передал воспитание цесаревича Александра Николаевича в руки одного из образованнейших и гуманнейших людей эпохи, поэта В. А. Жуковского, разработавшего серьезную программу подготовки наследника к занятию престола и приглашавшего к нему учителями выдающихся ученых («Когда некоторые из этих лиц высказывали свои сомнения (приближенные Николая I по поводу приглашения Жуковского. – Л. Б.), то государь им ответил следующими мудрыми словами: «Да, моего сына будет воспитывать Жуковский, и Я вам скажу почему. Я получил бедное образование и, быть может, гожусь для теперешнего времени, но Мой Сын будет царствовать в другое время, когда будут другие требования, и Он должен к ним подготовиться» (64, с. 78). Основательно готовили и Николая Александровича, старшего сына Александра II, по воспоминаниям современников, много обещавшего, но преждевременно умершего. И на престол пришлось взойти совершенно неподготовленному Александру Александровичу, человеку и посредственного образования, и посредственного умственного развития, что обычно тесно связано.

Об Александре III, сыгравшем важнейшую роль в судьбах России, следует поговорить особо. Никто никогда не сказал ни слова о дурных человеческих качествах Александра III, разве что лишь отмечая его национализм, что есть по большей части результат воспитания, а воспитателем его был печально известный К. П. Победоносцев. Буквально обожавший Александра III С. Ю. Витте писал: «Говоря об императоре Александре III, я должен сказать, что, хотя националистическая точка зрения, в истинном ее смысле, не была чужда духу императора Александра III, но национализм его был в высокой степени благородный.

Император Александр III понимал, что он есть император всех своих подданных. Более всех своих подданных он, конечно, любил русских, но я думаю, что он был бы возмущен, если бы жил в настоящее время, т. е. во время травли всех подданных Российской империи, которые не исповедуют взглядов Дубровина, Меньшикова, Пуришкевича и тому подобных субъектов. Император Александр III был русским патриотом, но высоко благородным и с точки зрения благородства его души он, конечно, был русским императором, потому что он, наверно, был благороднее, нежели все его верноподданные» (39, I, с. 301–302). Но… «Я не стану спорить о том, что император Александр III был человеком сравнительно небольшого образования, можно сказать – он был человеком ординарного образования. Но вот с чем я не могу согласиться и что часто мне приходилось слышать, это с тем, что император Александр III не был умным… Может быть, у императора Александра III был небольшой ум рассудка, но у него был громадный, выдающийся ум сердца…» (39, I, с. 398). «Воспитание и образование Александра Александровича было далеко не такое тщательное, как цесаревича Николая Александровича; это условие было отчасти тоже общего характера, так бывало нередко в семьях монархов в разных странах, в разное время. Как будто считали, что наследник престола застрахован от несчастий, от смерти…

Когда скончался цесаревич… то государь пригласил к себе О. Б. Рихтера и поручил ему руководить подготовкой Александра Александровича к предстоявшим ему обязанностям. Оттон Борисович говорил мне, что он пришел в ужас, когда узнал, как пренебрегали образованием Александра Александровича. По-русски он писал едва-едва грамотно, познания его по всем научным предметам были весьма ограничены…

Александр Александрович занимался хорошо, усердно исполнял учебную работу и проявил одну из основных черт своего характера – добросовестное отношение к своим обязанностям. Он не был быстр на соображение, но вдумчиво вникал в учебные занятия…» (64, с. 155).

Следует подчеркнуть, что действительно реакционная (т. е. направленная на отступление назад от того, что было сделано при его отце) внутренняя политика Александра III приходится на первую половину, может быть, на первое десятилетие его царствования. Витте объясняет это крайне неблагоприятной внутриполитической обстановкой, в которой вступил на престол Александр Александрович (чего стоит разгул революционного терроризма, завершившийся убийством Александра II!), а отчасти – пагубным влиянием ближайшего окружения, и прежде всего Победоносцева. Но даже и в то время было немало положительного (например, непременный перевод всех временнообязанных крестьян на выкуп, снижение выкупных платежей, открытие Крестьянского банка). В последние же годы виден определенный поворот во внутренней политике: «В последние годы, когда он уже имел опыт, видел, что такое Россия… воззрения его постепенно изменялись, – писал Витте. – В последние годы своего царствования император Александр III ко многим вопросам уже относился иначе, нежели в первые годы своего царствования; выражаясь принятыми терминами, он уже сделался значительно более либеральным.

Я уверен в том, что император Александр III по собственному убеждению двинул бы Россию по пути спокойного либерализма; благодаря этому спокойному либерализму при внешнем спокойствии, в котором жила Россия и в котором она продолжала бы жить при царствовании Александра III, ибо Александр III никогда не пошел бы на авантюры, подобные той, которая была предпринята и которая закончилась японской войной, Россия двигалась бы постепенно к либеральному пути, т. е. к тому пути жизни государства, когда оно живет не эгоистической жизнью, а жизнью для пользы народа. Но император Александр III не успел этого сделать, потому что Бог призвал его к себе» (39, I, с. 405–406).

Говорят, что история не имеет сослагательного наклонения. Имеет! Так говорят лишь те, кто, движимые невежеством, личным, партийным или узкогосударственным эгоизмом (мировая революция, построение коммунизма, расширение лагеря социализма и т. п.), громоздят одну преступную ошибку на другую и ведут народ к несчастьям. Разве при минимальном историческом знании и широте взгляда трудно было понять, что невозможна победа в Афганистане и что нельзя лезть руками в осиное гнездо? А потом, когда народ вдосталь умоется кровью и слезами, говорить: «Мало ли что было бы, если бы мы не ввели туда войска! Ведь история не имеет сослагательного наклонения!». И Витте прав: если бы Александр III процарствовал еще лет 10, Россия пошла бы по иному историческому пути, и мы бы не имели того, что имеем. А если бы народовольцы 1 марта 1881 г. не преуспели в своих намерениях – тем более.

Но так или иначе, узость умственных горизонтов Александра III в конечном счете привела Россию к трагедии ХХ в.: ничтожный преемник его лишь безвольно двигался по колее, проложенной его очень порядочным, но твердым в своих ретроградных убеждениях отцом. Николаю II давали весьма основательное образование, да только вот он его н е в з я л в силу своих личных качеств. Например, с финансовыми делами его знакомили крупнейшие финансисты страны, в т. ч. А. Х. Бунге, и подготовивший переход России к золотому обращению; однако, позируя однажды В. А. Серову, умевшему разговорить модель, Николай в разговоре признался художнику, что ничего не понимает в финансах. Пустоту (чтобы не сказать – пустоголовость) Николая II подтверждают многие современники, например, как увидим ниже, генерал Н. А. Епанчин, да, впрочем, подтверждает и судьба России.

Воспитание и образование наследников престола завершалось их путешествием по России и загранице. В этих длительных поездках они должны были детально узнать состояние своей страны и познакомиться с чужим опытом. Красила ли местная администрация к проезду августейших путешественников заборы и фасады, сказать трудно, но то, что ничего дельного они не видели, – признавал и кое-кто из великих князей.

При рождении, точнее, при крещении великие князья получали высший российский орден св. Андрея Первозванного, а с ним и все остальные ордена, кроме орденов св. Георгия и св. Владимира, которые они могли получить только за личные заслуги. Князья императорской крови получали знаки св. Андрея Первозванного при совершеннолетии. Здесь уместно будет отметить, что если орден св. Андрея Первозванного был высшим, и получение его автоматически давало ордена св. Александра Невского, Белого Орла (с 1831 г.) и первые степени орденов св. Анны и св. Станислава (также с 1831 г.), то все же самым почетным был Военный орден св. Георгия Победоносца, а за ним по почетности следовал орден св. Владимира. За всю историю ордена св. Георгия кавалеров его 1-й степени (всего он имел 4 степени) было только 25, в том числе Екатерина II как учредительница ордена и Александр II, получивший ее в связи со 100-летним юбилеем ордена, а кавалеров всех четырех степеней оказалось лишь 4 человека: М. И. Кутузов, М. Б. Барклай де Толли, И. Ф. Паскевич и И. И. Дибич – все крупные полководцы. Знаки 4-й степени Военного ордена имели Александр I за участие в битве при Прейсиш-Эйлау, Николай I за 25 лет службы в офицерских чинах (до 1855 г. было такое правило пожалования креста с надписью «25 лет» или «18 кампаний» (для моряков), Александр II за участие в военной экспедиции на Кавказе, Александр III за успешное командование Восточным отрядом в русско-турецкой войне 1877–1878 гг. и Николай II за пребывание на фронте в качестве Верховного Главнокомандующего. Конечно, если бы царь захотел, то Георгиевская кавалерская дума пожаловала бы ему знаки 1-й степени; кстати, Александру I и предложили 1-ю степень, но он отказался, заявив, что настолько уважает этот орден, что может принять только знак 4-й степени. Тем более можно было получить любую степень ордена св. Владимира. Однако Николай II носил только Владимирский крестик 4-й степени за выслугу. Выше уже говорилось, что самовластие русских самодержцев ограничивалось приличиями. Напомню читателям старшего поколения, как по предложению маршала Баграмяна «маршалу» Л. И. Брежневу был дан высший советский военный орден «Победа», хотя по статуту этот орден мог даваться только военачальникам в ранге не ниже командующего фронтом за успешную операцию, приведшую к коренному перелому ситуации на фронте, а Брежнев во время Великой Отечественной войны был всего лишь полковником, начальником политотдела армии. Но зато ведь Брежнев был народным вождем, и его никакие феодально-буржуазные приличия не связывали, не так ли?

Материальное положение членов императорской фамилии, конечно же, не было сопоставимо с положением рядовых гвардейских, и уж тем более армейских офицеров. К началу ХХ в. личные доходы русского императора складывались из ежегодных ассигнований из Государственного казначейства, достигавших 11 млн рублей, доходов с удельных земель и процентов от капиталов, хранившихся в английских и германских банках. Стоимость удельных владений достигала 100 миллионов рублей золотом, но доход с них составлял лишь два с половиной миллиона. Невелики были и суммы по процентам, так как было категорически запрещено вкладывать деньги в какие либо иностранные или русские частные предприятия, и накопленные за 300 лет царствования Романовых драгоценности, оценивавшиеся в 160 млн, лежали мертвым капиталом. В общем, годовой доход составлял около 20 млн. Но из этой огромной суммы великим князьям ежегодно выплачивалось по 200 тыс., великим княжнам при выходе замуж выдавалось приданое в размере одного миллиона, а князьям и княжнам императорской крови при рождении выдавался капитал в миллион рублей. Помимо множества малых императорских резиденций приходилось содержать 5 больших дворцов, а в одном только Зимнем дворце с его музейными коллекциями в начале ХХ в. было до 1200 придворных служителей и лакеев. Штат Царскосельского дворцового управления с Екатерининским и Александровским дворцами достигал 600 человек. Колоссального количества прислуги, преимущественно садовников, требовал Петергоф. Нужно было содержать Гатчинский, Большой Кремлевский и Аничков дворцы: трем тысячам дворцовых служащих нужно было платить жалованье, давать стол, форменную одежду, платить пенсии вышедшим в отставку; мало того, все придворные служители дважды в год, на Рождество и в день тезоименитства государя, получали подарки: золотые часы с бриллиантовым императорским вензелем, портсигары, броши, кольца и т. д. Убыточные пять императорских театров тоже требовали субсидий, а в 1905 г. к ним добавилась знаменитая балетная труппа Сергея Дягилева. Поддержки требовала Академия художеств, никогда не укладывавшаяся в бюджет. И, наконец, огромные суммы уходили на благотворительность.

Мы сегодня гордимся и бывшими царскими дворцами, и нашими крупнейшими петербургскими и московскими театрами, и «Русскими сезонами» Дягилева. Это жемчужины нашей художественной культуры. Бросим ли мы камень в императорскую фамилию за миллионные траты на них?

В итоге на личные нужды императора оставалось около 200 тыс. рублей, и при больших тратах на представительство, «Как это ни покажется маловероятным, Самодержец Всероссийский (Николай II. – Л. Б.) испытывал материальные затруднения регулярно каждый год задолго до конца сметного периода. Это происходило оттого, что ему на непредвиденные расходы нужно было значительно более 200 тыс. руб. ежегодно… Государь… просто говорил: «Мы должны жить очень скромно последние два месяца» (29, с. 136).

Ежегодные 200 тыс. рублей на нужды великих князей – большие деньги. Но ведь и они точно так же содержали свои дворцы, свои малые дворы и свою прислугу, составляли коллекции, остатки которых, не разграбленные за время революции и не проданные ленинцами на разжигание мировой революции, вошли в наши музейные собрания, занимались благотворительностью. Ведь нынешний Русский музей – это бывший великокняжеский Михайловский дворец; кстати, управляющим музеем был великий князь Георгий Михайлович, крупнейший русский нумизмат. Принц Александр Петрович Ольденбургский проявлял буквально «благоговейную преданность науке. Он оказывал щедрую материальную поддержку всевозможным просветительным и благотворительным начинаниям, а также научным экспедициям и изысканиям. Он покровительствовал молодым, подающим надежду ученым, а они относились снисходительно к его неуравновешенности и чудачествам. Его назначение во время войны на пост начальника санитарной и эвакуационной части заставило подтянуться весь русский медицинский мир…» (29, с. 128).

Правда, вдобавок к содержанию членов фамилии великие князья получали дополнительное содержание по своей службе, что при высоких должностях составляло немалые суммы. Например, в 1916 г. свиты Его Императорского Величества контр-адмирал великий князь Кирилл Владимирович получал на службе жалованья 2300 руб., столовых по должности 2700 руб. и по состоянию в свите 792 руб. в год – нормальное адмиральское жалованье. И тем не менее некоторым денег не хватало. При увольнении в 1881 г. от должностей генерал-адмирала и председателя Государственного Совета великого князя Константина Николаевича он писал статс-секретарю Головнину: «Ты ведь знаешь, что у меня денег очень немного и что при обыкновенной жизни мы едва сводим концы с концами. Теперь же приходится мне очень жутко. Чтоб иметь достаточные средства, необходимо мне иметь возможность упразднить в Петербурге большую часть двора, прислуги и конюшни…» (30, с. 350). Великие князья Николай Николаевич младший (будущий главнокомандующий в 1914–1915 гг.) и Петр Николаевич запутались в долгах и просили купить у них дворец их отца, Николая Николаевича старшего, в казну; после выкупа в Николаевском дворце был устроен Ксенинский институт. Точно так же в казну за 4 млн руб. был выкуплен у внуков Михаила Павловича, сыновей принца Мекленбургского, Михайловский дворец, в котором затем был устроен Русский музей; «при очистке дворца были сняты все ценные двери, камины, вообще все украшения, которые, в сущности, у нас не признаются движимым имуществом, а считаются принадлежностями недвижимого имущества. Но тем не менее принц все это ободрал…» (39, I, с. 434). Ходили слухи, что причиной пожизненной ссылки Николая Константиновича в Туркестан была кража им то ли колье, то ли драгоценных окладов с икон из спальни своей матери; великий князь Александр Михайлович и генерал А. А. Мосолов пишут, что причиной ссылки было неизлечимое психическое расстройство (официальная версия), но при психическом расстройстве людей лечат, заключают в лечебницы, однако не ссылают на окраины страны. Если кража действительно имела место, то это свидетельствует как о привычке к широкой жизни, при которой не хватало такого чрезвычайного содержания, так и о довольно пестренькой морали некоторых членов фамилии. Кстати, генерал Н. А. Епанчин рассказывает, как при одних казусных обстоятельствах Николай Николаевич младший сказал министру двора В. Б. Фредериксу, что «он не понимает, почему его все ненавидят, а отца его обожали». «Ты этого не понимаешь, – сказал Фредерикс, – так я тебе объясню: твой отец был джентльмен» (64, с. 144).

Больших денег требовал высочайший стол. Точнее, речь идет не о пище самих императоров: известно, что многие из них, особенно Николай I и Александр III, были весьма скромны и непритязательны, даже скуповаты в быту, довольствуясь простыми блюдами русской кухни; Александр III любил обычные щи и гречневую кашу, а из напитков предпочитал водку («Сам император Александр III любил пищу чрезвычайно простую… будучи уже, бедный, больным, в последние полгода его жизни или немного более иногда просил, как лакомства, чтобы ему приносили обед обыкновенный солдатский или охотничий из ближайших казарм или охотничьей команды» (39, I, с. 400). Высочайшим столом пользовались все, кто имел какое-либо прикосновение к дворцовой жизни, вплоть до прислуги. Все, что относилось к столу и его церемониалу, находилось в заведовании гофмаршала и его помощников, носивших прозвище «полковники от котлет». Стол разделялся на три категории: стол Их Величеств и их ближайшей свиты; стол гофмаршала, для свиты не непосредственной и для сановников, приглашенных ко двору; стол прислуги с двумя подразделениями соответственно чинам.

При Николае II первый завтрак состоял из кофе, чая или шоколада, хлеба и масла; можно было требовать ветчину, яйца, бекон. Поскольку часто требовали калачи, а предпочитались калачи московские, то для их выпечки в Петербург в специальных цистернах привозили воду из Москвы-реки; поскольку калачи полагалось есть горячими, их подавали завернутыми в подогретые салфетки. Экие затейники!

Второй завтрак подавали в полдень. Ему предшествовали закуски: икра, балыки, селедка, маленькие сандвичи, сосиски в томатном соусе, горячая ветчина и т. д., а также водка. После закуски все рассаживались по предназначенным местам. На завтрак подавались два блюда, каждое в двух видах: яйца или рыба, мясо белое или черное; можно было брать все четыре блюда. Ко второму блюду подавались овощи. В конце завтрака подавались компоты, фрукты и сыры. Когда не было приглашенных, за тем же столом подавали кофе, при приглашенных к столу кофе после десерта пили в другом зале или в саду; кофе пили стоя.

В пять часов подавался чай. Посторонним для чая требовалось особое приглашение.

Обед был в 8 часов вечера. Он начинался с супа с маленькими волванами, пирожками или гренками с сыром. Затем шли рыба, жаркое, овощи, сладкое, фрукты и кофе.

Естественно, к завтраку и обеду подавали мадеру, белое или красное вино, а по желанию – пиво. Каждый обед и завтрак длился ровно 50 минут; начало этой традиции положил Александр II.

Помимо обычных поставок к высочайшему столу была одна, так сказать, чрезвычайная: «презент» уральских казаков. По традиции, с началом весеннего лова осетровых рыб в р. Урал лучшие рыбы и свежепросольная икра как можно скорее с особой делегацией заслуженных казаков везли в Петербург. За это делегация получала подарки, обычно золотые часы с двуглавым орлом. Подношения делались также министру двора, великим князьям и высшим сановникам. Винных погребов было два: обычный и запасной, в котором хранились особо ценные вина. Прежде все вина были иностранными, но Александр III приказал пользоваться российскими винами, подавали заграничные, только если к столу приглашались иностранные монархи или дипломаты.

Гофмаршальский стол, которым пользовались сам гофмаршал, министр двора, обер-гофмейстерские и свитские фрейлины, военное дежурство и офицеры, несшие в этот день караулы во дворце, а также лица, представлявшиеся императору, но не приглашенные к высочайшему столу, мало чем отличался от стола Их Величеств, разве только подавали меньше фруктов и ранних овощей.

«Стол прислуги, – писал А. А. Мосолов, – должно быть, был очень вкусным. Мой лакей все только толстел и толстел и покупал пояса подлиннее…» (117, с. 222).

Мосолов описывает время царствования Николая II. Об этой же стороне дела при Александре III С. Ю. Витте пишет: «…Я не могу не сказать, что в его царствование, когда я был министром, при дворе ели сравнительно очень скверно. Я не имел случая часто бывать за столом императора, но что касается так называемого гофмаршальского стола, то за этим столом так кормили, что, можно сказать, почти всегда, когда приходилось там есть, являлась опасность за желудок. И, кажется, император Александр III не мог достигнуть того, чтобы исправить гофмаршальскую часть» (39, I, с. 400).

Что касается до туалетов, то все мужчины носили военную форму, женщины же одевались по моде и вкусу. Больших трат требовали драгоценные украшения. Например, супруга Николая II, императрица Александра Федоровна, очень любила крупный жемчуг; одно из ее ожерелий доходило до колен. Ее сестра, Елизавета Федоровна, любила надевать диадему с крупным изумрудом величиной в 3 квадратных сантиметра. На балах великие княгини появлялись в драгоценностях, соответствующих цвету туалета: жемчуга и бриллианты или рубины и бриллианты при розовых тканях, сапфиры и бриллианты при голубых и т. д.

Обстановка внутренних комнат также соответствовала вкусам и традиции. До советских времен сохранялась личная комната Николая I; спал он на узкой походной кровати, накрытой тоненьким тюфячком, набитым сеном, покрываясь вместо одеяла шинелью; такая же кровать, но накрытая шалью, стояла в опочивальне его супруги. «Комната эта была небольшая, стены оклеены простыми бумажными обоями, на стенах несколько картин. На камине большие часы в деревянной отделке, над часами большой бюст графа Бенкендорфа. Тут стояли: вторая походная кровать государя, над ней небольшой образ и портрет великой княгини Ольги Николаевны… вольтеровское кресло, небольшой диван, письменный рабочий стол, на нем портреты императрицы и его детей и незатейливое убранство; несколько простых стульев; мебель вся красного дерева, обтянута темно-зеленым сафьяном, большое трюмо, около коего стояли его сабли, шпаги и ружье, на приделанных к рамке трюмо полках стояли склянка духов… щетка и гребенка. Тут он одевался и работал… тут же он и скончался!» (174, с. 296–297). Такая же традиция была и у его сыновей. Вообще для Романовых была характерна некоторая скупость, усугублявшаяся немецкой бережливостью женского состава фамилии. Известно, что Петр I совершенно не придавал значения ни пище, ни одежде, ни обстановке и жил не лучше какого-нибудь шкипера или мастерового. Напротив, его дочь Елизавета Петровна, проведшая юность в бедности, став императрицей, отличалась безумным мотовством, ежедневно надевая новое платье. Любила роскошь и Екатерина II. В XIX в. простотой обихода отличался Александр III, о пище которого уже шла речь. Об этом даже ходили анекдоты. Так, министр иностранных дел Ламздорф со слов своего предшественника Гирса рассказывал, что быстро полневший из-за болезни царь отдавал вставлять клинья в свои штаны, а министр внутренних дел Игнатьев будто бы встретил царя в парке с дочерьми, ведущего за руку маленькую девочку; на вопрос, что это за девочка, Александр ответил, смеясь, что это наследник престола, донашивающий платьица своих сестер. Великий князь Гавриил Константинович вспоминал, что зимой они носили красивые бархатные пальто, отороченные соболем; эти пальто передавались от старших к младшим.

Дорого стоило не само содержание царской семьи, дорого стоило содержание двора, считавшегося самым роскошным в Европе. Полагали, что того требовало величие державы: в глазах иностранцев двор представлял Россию. Фрейлина жены Николая I Мария Фредерикс писала: «..Вся обстановка их была царская, величественная; они понимали, что престиж необходим в их высоком положении. Большие балы и обеды давались очень часто в течение всего года во дворце» (162, с. 299). Фрейлина цесаревны А. Ф. Тютчева утверждала, что русский двор был самый пышный, самый блестящий и самый светский из всех европейских дворов, и цесаревна, принцесса Дармштадтская, буквально испытывала ужас перед своей неожиданно блестящей судьбой (183, с. 77).

Эта дороговизна двора усугублялась колоссальным воровством дворцового персонала. Хорошо осведомленный начальник канцелярии министерства двора А. А. Мосолов вспоминал, что по традиции все конфеты, не съеденные приглашенными лицами, шли в распоряжение прислуги: по словам гофмаршала двора, «изменить эту традицию было бы слишком трудно. Будет масса недовольных… А гости все равно не получат того, что будет для них приготовлено» (117, с. 218). Мосолов пишет: «Блюстителями установленных обычаев при дворе была вся низшая прислуга, происходившая из дворцово-служительского сословия, существовавшего при крепостном праве. То были крепостные лично государя. Впоследствии сословие это юридически перестало существовать, но почти все придворные служители происходили из потомков этих крепостных и представляли весьма сплоченную среду, как бы племя или касту. Было почти немыслимо противодействовать традиционности, впрочем, совершенно не касавшейся их политических убеждений. При выборах в Думу дворцовая прислуга голосовала преимущественно за эсеров» (117, с. 217–218). Встречаются упоминания о том, что при поставках ко двору цены завышались в два и более раз; эта практика, между прочим, даже нашла отражение в своеобразном «народном» сказе Н. С. Лескова «Леон, дворецкий сын». О злоупотреблениях при дворе пишет и генерал Н. А. Епанчин. Он повествует о случае, когда прогуливавшийся в окрестностях Гатчины Александр III встретил крестьянина, везшего воз метел на рынок. На вопрос, почему он не продает метлы во дворец, тот ответил, что на рынке платят значительно больше, да к тому же во дворце нужно долго ждать расчета. За весь воз он просил 10 рублей. Император направил его во дворец и там приказал купить у него метлы по указанной цене, а затем, вызвав лицо, занимавшееся такими закупками, узнал, что обычно за метлы платят «много выше 10 рублей. Этот случай, наверно, вызвал, где следует, своего рода панику, но не знаю, повлияло ли это на упорядочение поставки метел во дворец…

…В придворном хозяйстве… была не только небрежность, но и недобросовестность…

В таком большом хозяйстве, как дворцовое, было много служащих, и даже самый строгий контроль не мог устранить злоупотреблений… Бороться с этим злом было нелегко. Известно, что когда однажды император Николай Павлович потребовал сальную свечу, чтобы смазать нос по случаю насморка, то с тех пор в счетах выводилась ежедневно одна сальная свеча, якобы по требованию Государя

Подобное происходило и при императоре Александре III, о чем мне рассказывал лейб-медик К. Г. Гирш… Однажды к нему в Петергоф приехали двое-трое его знакомых. Гирш решил угостить их чаем; не имея своего хозяйства, он спросил гоф-фурьера, можно ли сервировать чай для его гостей; тот отвечал, что вполне возможно, и в назначенное время был подан чай с печеньями, фруктами, конфетами и шампанским, чего Гирш вовсе не просил. На его замечание гоф-фурьер ответил, что это уж так установлено… и что Гирш, по своему званию, имеет полное право его получать.

Однако через некоторое время гофмаршал… при случае шутя намекнул Гиршу, что он, по-видимому, очень любит фрукты, конфеты и шампанское, так как каждый день ему подается угощение… Оказалось, что те, кому это было выгодно, выводили ежедневно в расход на имя Гирша известный № с того дня, как он просил подать чай для его знакомых.

Помню хорошо и не забуду никогда другой случай. Однажды, после высочайшего завтрака в Петергофе при императоре Александре III, я зашел к… дворцовому коменданту… Гессе..

Я застал Петра Петровича чрезвычайно взволнованным… Гессе… сказал мне, что он раздражен тем, к чему бы давно следовало привыкнуть. «Вот ты был на завтраке. Как ты думаешь, что может стоить завтрак? Рублей десять или что-нибудь в этом роде, а выведут в расход много раз больше» (64, с. 180–181).

Если у такого строгого императора, как Николай I, в буквальном смысле слова под носом шло воровство, то что же творилось за стенами дворца…

Впрочем, воровство, и самое тривиальное, «детское», было характерно не только для дворцовых служащих. А. А. Игнатьев, которому, правда, нельзя во всем верить, писал, что после придворных балов, сопровождавшихся ужином, приглашенные буквально грабили стол, расхватывая оставшиеся дорогие фрукты и конфеты. Однако и генерал Епанчин пишет, что однажды Александр III обратил внимание на значительный расход фруктов и конфет и вообще угощенья во время дворцовых приемов. «Иногда приглашенных было немного, а расход на угощение выводился очень большой… Гости не могли уничтожить все это количество. Особенно государь обратил внимание на расход фруктов…» Победоносцев, с которым царь беседовал, сказал, что такой расход вполне возможен: сам он съел один апельсин, а другой и грушу взял для своей приемной дочери. Сам Епанчин признается, что «…держался такого обычая и привозил нашим детям, когда они были маленькие, «царские гостинцы» (64, с. 179). Описывая патриархальные времена Александра I и старого русского барства, граф В. А. Соллогуб вспоминал о возвращениях своей бабушки Е. А. Архаровой с придворных обедов: «…Весь дом ожидал нетерпеливо ее возвращения… Впереди выступал Дмитрий Степанович (дворецкий. – Л. Б.)… В каждой руке держал он тарелку, наложенную фруктами, конфектами, пирожками – все с царского стола. Когда во время обеда обносился десерт, старушка не церемонилась и, при помощи соседей, наполняла две тарелки лакомою добычею. Гоффурьер знал, для чего это делалось, и препровождал тарелки в пресловутый рыдван. Возвратившись домой, бабушка разоблачалась… и садилась в свое широкое кресло… Начиналась раздача в порядке родовом и иерархическом. Мы получали плоды отборные, персики, абрикосы и фиги и ели почтительно и жадно. И никто в доме не был забыт, так что и Аннушка кривая получала конфекту, и Тулем удостоивался кисточкою винограда, и даже карлик Василий Тимофеич откладывал чулок и взыскивался сахарным сухариком» (166, с. 381).

Жизнь императорской фамилии, начиная от самого царя, была строго регламентированной. Уже само воспитание маленьких великих князей в соответствии с тогдашними понятиями зачастую грешило излишней суровостью. Александр Михайлович писал: «Следуя по стопам своего отца императора Николая I, человека исключительной прямолинейности и твердости взглядов, отец мой считал необходимым, чтобы его дети были воспитаны в военном духе, строгой дисциплине и сознании долга… [Он] не разделял современных принципов нежного воспитания…

Поэтому не было ничего удивительного в том, что радости беззаботного детства внезапно оборвались для меня в тот день, когда мне исполнилось семь лет…

– С завтрашнего дня, – объявил мне отец, – ты уйдешь из детской. Ты будешь жить с братьями Михаилом и Георгием. Учись и слушай своих учителей…

С этого дня и до пятнадцатилетнего возраста мое воспитание было подобно прохождению строевой службы в полку. Мои братья Николай, Михаил, Сергей и Георгий и я жили как в казармах. Мы спали на узких железных кроватях с тончайшими матрацами, положенными на деревянные доски. Я помню, что много лет спустя, уже после моей женитьбы, я не мог привыкнуть к роскоши широкой кровати с двойным матрацем и полотняным бельем и потребовал назад мою старую походную кровать.

Нас будили в шесть часов утра. Мы должны были сейчас же вскакивать, так как тот, кто рискнул бы «поспать еще пять минут», наказывался самым строжайшим образом.

Мы читали молитвы, стоя в ряд на коленях перед иконами, потом принимали холодную ванну. Наш утренний завтрак состоял из чая, хлеба и масла. Все остальное было запрещено, чтобы не приучать нас к роскоши.

Затем шел урок гимнастики и фехтования. Особое внимание было обращено на практические занятия по артиллерии, для чего в нашем саду стояло орудие… В возрасте десяти лет я мог бы принять участие в бомбардировке большого города.

От 8 часов утра до 11 и от двух до шести мы должны были учиться… Наша учебная программа, разделенная на восьмилетний период, состояла из уроков по Закону Божьему, истории православной церкви, сравнительной истории других исповеданий, русской грамматики и литературы, истории иностранной литературы, истории России, Европы, Америки и Азии, географии, математики (заключавшей в себе арифметику, алгебру, геометрию и тригонометрию), языков французского, английского и немецкого и музыки. Сверх того, нас учили обращению с огнестрельным оружием, фехтованию и штыковой атаке. Мои старшие братья Николай и Михаил изучали также латинский и греческий языки, нас же, младших, освободили от этой пытки.

Учение не было трудным ни для меня, ни для моих братьев, но излишняя строгость наставников оставила в нас всех осадок горечи. Можно с уверенностью сказать, что современные любящие родители воспротивились бы, если бы их детей воспитывали так, как это было принято в русской императорской семье эпохи моего детства.

Из-за малейшей ошибки в немецком слове нас лишали сладкого. Ошибка в вычислении скоростей двух встречных поездов… влекла за собою стояние на коленях носом к стене в течение целого часа.

Однажды, когда мы были доведены до слез какой-то несправедливостью педагогов и попробовали протестовать, последовал рапорт отцу с именами зачинщиков, и мы были сурово наказаны.

Для меня всегда останется непостижимым, как такая давящая система воспитания не притупила наши умы и не вызвала ненависти ко всем тем предметам, которым нас обучали в детстве» (29, с. 14, 16–17).

Великий князь Гавриил Константинович также вспоминал: «Отец был с нами очень строг, и мы его боялись, «не могу» или «не хочу» не должны были для нас существовать. Но отец развивал в нас и самостоятельность: мы должны были делать все сами, игрушки держать в порядке, сами их класть на место. Отец терпеть не мог, когда в русскую речь вставляли иностранные слова, он желал, чтобы первым нашим языком был русский. Поэтому и няни у нас были русские, и все у нас было по-русски» (30, с. 8). Это – об одном из образованнейших и гуманнейших великих князей, Константине Константиновиче, который, по словам многих современников, в бытность начальником военно-учебных заведений, буквально избаловал кадетов, лично забавляясь с ними и спуская им с рук все провинности (один из бывших кадет вспоминал, как к ним в летний лагерь приехал на велосипеде, тогда большой редкости, Константин Константинович и вошел в домик начальника лагеря; схватив велосипед, мальчик начал делать круг за кругом вокруг домика, и был выведен из упоения лишь громким хохотом великого князя, стоявшего на крыльце в окружении офицеров; этим хохотом для кадета все и обошлось).

Но буквально вопиющим является пример воспитания великого князя Николая Павловича, будущего императора Николая I. В соответствии с постулатами старинной педагогики, главным в воспитании детей было – добиться исключительного послушания, выбить из них упрямство и строптивость. А маленький (и взрослый тоже) Николай был в высшей степени упрям. Его воспитатель, генерал Ламздорф, из гатчинцев, грубый и вспыльчивый, порол великого князя едва ли не ежедневно, а однажды, вспылив, схватил воспитанника за шиворот и так ударил головой о стену, что тот потерял сознание.

Строгость в воспитании особенно распространялась на поведение в обществе. Великий князь Александр Михайлович вспоминал: «Мы, дети, должны были во время завтраков и обедов очень следить за собой и отнюдь не начинать разговаривать, пока нас не спрашивали. Как часто… должны были мы сдерживаться, молчать и слушать важного генерала, который разглагольствовал о нелепости последних политических планов Дизраэли.

Если же к нам обращались с каким-либо вопросом, что, конечно, делалось из чувства подобострастия перед наместником Его Величества, то мы должны были отвечать в тех рамках, которые нам предписывал строгий этикет. Когда какая-нибудь дама с приторно сладкой улыбкой на губах спрашивала меня о том, кем бы я хотел быть, то она сама прекрасно знала, что великий князь Александр не может быть ни пожарным, ни машинистом, чтобы не навлечь на себя неудовольствия великого князя – отца… Брат Георгий (талантливый рисовальщик. – Л. Б.) как-то робко высказал желание сделаться художником-портретистом. Его слова были встречены зловещим молчанием всех присутствующих, и Георгий понял свою ошибку только тогда, когда камер-лакей, обносивший гостей десертом, прошел с малиновым мороженым мимо его прибора.

Порядок распределения мест за столом исключал для нас, детей, всякую возможность посмеяться над теми или иными странностями гостей или же пошептаться между собой. Нам никогда не позволяли сидеть вместе, а размещали между взрослыми. Нам было объяснено, что мы должны были вести себя в отношении наших соседей так, как вел бы себя наш отец. Мы должны были улыбаться неудачным остротам наших гостей и проявлять особый интерес к политическим новостям» (29, с. 18–19).

Строгость воспитания маленьких великих князей приводила к тому, что для посторонних глаз их поведение в соответствии с требованиями этикета казалось врожденным. Фрейлина А. Ф. Тютчева так писала по поводу участия членов фамилии в богослужениях в придворной церкви. «Члены императорского дома… держали себя в церкви примерно и, казалось, молились с истинным благочестием. Император Николай (I. – Л. Б.) стоял один впереди, рядом с хором певчих и подпевал им своим красивым голосом. Лицо цесаревны выражало полную сосредоточенность. Ее сопровождали все дети, даже самый маленький, которому не было еще 3 лет и который стоял молча и неподвижно, как и остальные, в продолжение всей длинной службы. Я никогда не понимала, как удавалось внушить этим совсем маленьким детям чувство приличия, которого никогда нельзя было бы добиться от ребенка нашего круга; однако не приходилось никогда прибегать ни к каким мерам принуждения, чтобы приучить их к такому умению себя держать, оно воспринималось ими с воздухом, которым они дышали» (183, с. 100).

А этикет этот был весьма обременителен. «Во время утреннего кофе, между девятью и десятью часами, вокруг императрицы собирались все – и дети, и внучата, которые регулярно приходили к ней здороваться. Это не всегда было удобно, особенно для маленьких детей, которые уже учились и занятия которых прерывались потому, что они должны были идти приветствовать бабушку (вдову Павла I. – Л. Б.). Еще в Зимнем дворце приходилось только переходить через множество коридоров, зал и лестниц, но в Царском и в Петергофе императрица любила пить утренний кофе в одном из отдаленных павильонов в парке, приходилось следовать туда за ней, и добрая часть утра проходила в таких прогулках, не говоря уже о развлечении, которое мешало затем детям заниматься. В частной жизни, живя в одном и том же доме, естественно детям приходить к родителям здороваться; при дворе, однако, благодаря размерам дворца и садов, благодаря торжественному церемониалу, которым сопровождаются все передвижения членов императорского дома, эти семейные собрания принимали характер событий исключительной важности… В Царском и в Петергофе по утрам можно было видеть большой запряженный фургон, нагруженный кипящим самоваром и корзинами с посудой и булками. По данному сигналу фургон мчался во весь опор к павильону, назначенному для встречи. Через несколько минут можно было наблюдать, как великие князья в форме, великие княгини в туалетах, дети в нарядных платьицах, дамы и кавалеры свиты поспешно направлялись к намеченной цели. При виде этого церемониала по поводу простого питья кофе я часто вспоминала анекдот про пастуха, который на вопрос, что бы он стал делать, если бы был королем, отвечал: «я бы стал пасти своих овец верхом». Великие мира сего все более или менее выполняют программу пастуха, они пасут свои стада верхом, и если они редко совершают великие дела, зато превращают житейские мелочи в великие дела. Громадное значение и грандиозные размеры, которые принимают для них самые простые события в жизни, как обеды, прогулки или семейные встречи, требуют столько времени, столько внимания и сил, что их уже не хватает на более серьезные предметы. Жизнь государей, наших по крайней мере, так строго распределена, они до такой степени ограничены рамками не только своих официальных обязанностей, но и условных развлечений и забот о здоровье, они до такой степени являются рабами своих привычек, что поневоле должны потерять всякую непосредственность… Никогда не имеют они возможности с увлечением погрузиться в чтение, беседу или размышление. Часы бьют – им надо быть на параде, в совете, на прогулке, в театре, на приеме и завести кукольную пружину данного часа, не считаясь с тем, что у них на уме или на сердце» (183, с. 95).

Регламентировался каждый шаг членов императорской фамилии, поскольку он в глазах общества и заграницы имел государственное значение. Кстати, поездка за границу была возможна только с дозволения императора. Выбор профессии и места службы, характер учебы, как уже мы видели, был вне воли великого князя. Лишь в начале ХХ в. двое юных великих князей смогли проходить нормальную учебу в Пажеском корпусе как приходящие учащиеся, а один даже поступил в Александровский лицей – небывалый случай приобретения высшего гражданского образования; да и то по окончании лицея служить он поступил в полк. Заключение брака великих князей и княжон было актом государственного значения, и разрешение давалось самим императором, а брак без дозволения, а тем более на лице не августейшей крови, и уж тем более на «разводке» навлекал репрессии: изгнание со службы и из страны. По достижении совершеннолетия великие князья приносили при особой обстановке двойную присягу. Вот текст Высочайшего приказа по поводу присяги великих князей Иоанна и Гавриила Константиновичей. «1. 6 января, в день, назначенный для присяги Их Высочеств князей Иоанна Константиновича и Гавриила Константиновича, по разосланным от Высочайшего двора повесткам, соберутся в Царскосельском Большом Дворце, к 11 ч. утра: Придворное духовенство, обер-гофмейстерина, статс-дамы, камер-фрейлины и свитные фрейлины их императорских величеств государынь императриц и гофмейстерины и фрейлины их императорских высочеств великих княгинь. Первые чины императорского двора, его императорского величества генерал-адьютанты, свиты его величества генерал-майоры, флигель-адьютанты и состоящие при их императорских высочествах великих князьях генералы и адьютанты; особы двора его императорского высочества великого князя Константина Константиновича и кавалеры великокняжеских дворов <…>

7. По окончании литургии их высочества князь Иоанн Константинович и князь Гавриил Константинович подойдут к поставленному перед алтарем аналою, перед Животворящий Крест и Святое Евангелие, для произнесения, на основании учреждения об императорской Фамилии, присяги как в верности царствующему государю и Отечеству, так равно в соблюдении права наследства и фамильного распорядка. Присягу, особо для сего установленную, князь Иоанн Константинович и князь Гавриил Константинович читают вслух, а засим утверждают ее своею подписью и передают присяжные листы министру иностранных дел для хранения в государственном архиве.

8. Вслед за сим внесены будут в церковь штандарты лейб-гвардии Конного и лейб-гвардии Гусарского его величества полков и поставлены у аналоев.

Князь Иоанн Константинович изволит подойти под штандарт лейб-гвардии Конного полка, а князь Гавриил Константинович – под штандарт лейб-гвардии Гусарского его величества полка, где и принесут на верность службы государю и отечеству присягу, которая будет читана вслух их высочествами» (30, с. 72).

Даже такое, казалось бы, легкомысленное и веселое действо, как придворный бал, для членов фамилии было тягостной обязанностью, строго обставленной. «Оркестр играет полонез. Церемониймейстеры трижды ударяют своими жезлами. Арапы раскрывают двери Малахитового зала, и все склоняются…

Придворный полонез являлся настоящим священнодействием. Государь шел в первой паре под руку с женой главы дипломатического корпуса. Великие князья распределяли между собой жен остальных дипломатов, а послы шествовали с великими княгинями. Обер-гофмаршал, окруженный церемониймейстерами, – каждый с жезлом в руках – шел впереди царя и делал вид, что прокладывает ему путь. После первого тура происходил обмен дамами, причем строго соблюдался ранг каждой из них. Количество туров зависело от того, сколько дам приглашено Его Величеством. Приглашенные, кроме перечисленных мною лиц, в полонезе участвовать не могли.

После полонеза начинался вальс… Если какая-нибудь великая княгиня желала танцевать, то она поручала своему кавалеру привести указанного ею молодого человека. Но в виде общего правила великие княгини в «легких» танцах не участвовали…

После мазурки (во время коей государыня стоит около портрета Николая I и разговаривает со своим кавалером, важным, но не очень старым офицером гвардии), Их Величества переходят в зал, где приготовлен ужин. Впереди, само собой разумеется, шествуют церемониймейстеры.

Стол высочайших особ накрывался на особой эстраде, и все приглашенные рассаживались спиной к сцене, так что публика, проходя через зал, могла видеть каждого ужинающего. Старшина дипломатического корпуса садился направо от государя, налево садился великий князь Михаил Александрович, в то время наследник престола. Остальные великие князья и княгини размещались в соответствии с их рангом вперемежку с дипломатами и первыми чинами двора, армии и гражданской службы. Без андреевской ленты попасть за этот стол было трудновато.

В том же зале находилось несколько круглых столов, украшенных пальмами и цветами: каждый из них был сервирован на 12 человек, заранее назначенных. В остальных залах всякий устраивался, как умел.

Государь сам не ужинал. Обходил приглашенных и присаживался к столу, если желал с кем-нибудь поговорить. Все это, конечно, разыгрывалось как по нотам. Царь не мог стоять около стола, ибо тогда всем двенадцати ужинающим пришлось бы вытягиваться в струнку в течение всей беседы. Дело ограничивалось следующим образом.

У каждого из столов, где царь должен был разговаривать, оставлялось для него свободное кресло. Скороход помещался, так сказать, на часах у этого кресла. Царь садился на кресло и делал знак остальным ужинающим этого стола: им разрешалось не вставать. Свита отходила на несколько шагов в сторону и ждала окончания беседы. В нужный момент скороход подавал условленный знак, и свита снова занимала свое место сзади стола…

По окончании ужина государь брал императрицу под руку и отводил ее в Николаевский зал, где начинался котильон. Вскоре после этого высочайшие особы незаметно удалялись во внутренние апартаменты. На пороге Малахитового зала Их Величества прощались со свитой.

После этого министр двора, свита, церемониймейстеры и обер-гофмаршал поднимались на верхний этаж, где для них сервировался особый ужин» (117, с. 200–202).

В конце XIX в. первый бал сезона в Николаевском зале устраивался примерно на 3 тыс. приглашенных. Менее пышными были придворные концертные и эрмитажные балы, куда приглашалось соответственно по 700 и 200 персон. На Николаевский бал приглашались «особы первых четырех классов», иностранные дипломаты с семьями, старейшие офицеры гвардейских полков с женами и дочерьми, молодые офицеры как танцоры, некоторые лица по указанию императора и императрицы.

Большое место в дворцовом обиходе занимали высочайшие выходы – особая церемония, происходившая по большим праздникам. Выходы делились на большие и малые. На первых, происходивших в дни больших праздников и особых торжеств, должны были присутствовать все придворные чины, на вторые, совершавшиеся в обычные воскресные дни и второстепенные праздники, посылались личные приглашения. На больших выходах мужчины были в парадной форме, при орденах, а дамы в придворных костюмах, на малых кавалеры были в обыкновенной форме, а дамы в городских костюмах. Выходы заключались в том, что высочайшие особы торжественно выходили из внутренних комнат и торжественно следовали в церковь, а затем возвращались в личные апартаменты с тем же церемониалом. За полчаса до выхода члены императорской фамилии собирались в Малахитовом зале, куда могли входить только высочайшие особы. Вход в него охраняли придворные арапы. Придворные чины собирались в других залах. В первой паре следовали император и императрица, либо вдовствующая императрица, а царствующая императрица следовала сзади. Министр двора следовал на шаг сзади императора, держась справа. За ним, друг другу в затылок – почетное дежурство: один генерал-адъютант, один свитский генерал и один флигель-адъютант. Остальные члены кортежа шли попарно. Выйдя из Малахитового зала в Концертный, Их Величества останавливались и отвечали на поклоны собравшихся придворных чинов, имевших право «входа за кавалергарды», то есть за караул кавалергардов, стоявший у входа в Концертный зал и охранявший внутренние апартаменты. По знаку обер-церемониймейстера, первые чины двора начинали шествие в порядке старшинства: чем старше ранг, тем ближе к императору. За первыми чинами двора, немного отступив, шествовали Их Величества, за ними члены императорской фамилии, также по старшинству, т. е. по порядку престолонаследия, затем – придворные дамы, сановники разного рода, министры, сенаторы, военная свита. Шествие двигалось через Николаевский зал, занятый офицерами гвардейских полков. В дальнейших залах находились лица, допущенные на выход, и именитое купечество. В церковь допускались только члены фамилии, особо важные сановники и гофмейстерины, остальные же ожидали конца службы вне церкви. Возвращаясь из церкви в том же порядке, Их Величества останавливались в Концертном зале, и им представлялись вновь назначенные фрейлины, иные дамы, удостоившиеся высоких отличий, а в январе после водосвятия – и весь дипломатический корпус с дамами.

Много времени отнимали праздничные церемонии. Так, в Крещение обряд водосвятия торжественно совершался в специально выстроенном павильоне на Неве, напротив Зимнего дворца, в присутствии двора и войск гвардии, при большом стечении народа митрополитом. На Пасху императорская чета должна была похристосоваться со всеми чинами двора и свиты, сановниками, придворным духовенством, представителями всех частей гвардии и петербургского гарнизона, причем от каждой роты являлись фельдфебель, унтер-офицер и рядовой, с чинами конвоя Его Величества, всеми чинами, бывшими в пасхальную ночь в карауле во дворце, с придворными певчими, дворцовой прислугой – всего с несколькими тысячами человек. Христосование продолжалось три дня. Сначала каждый христосовался с государем, пожимая ему руку, затем – с государыней, получая от нее фарфоровое яйцо и целуя ей руку. «После христосования государь должен был идти мыть лицо и бороду – вода становилась черной, а рука государыни темнела и опухала. В приказах по частям, представители которых являлись на Пасху, писалось, чтобы нижние чины не фабрили усов и бороды» (30, с. 76).

Много времени занимали и так называемые представления императору и императрице – особая придворная церемония, краткая аудиенция при приезде в столицу кого-либо из имеющих на это право, или при отъезде, уходе в отпуск и возвращении из него, назначении на должность, производстве в чин, награждении орденом и т. д. Совершалось также представление великим князьям и княгиням. На него имели право военные и штатские генералы, статские советники, их жены и дочери, назначенные во фрейлины. Мужчины испрашивали позволения представиться через гофмейстеров, дамы – через гофмейстерин. В назначенный день мужчины являлись в парадной форме, при орденах, штатские во фраках, белых жилетах и галстуках, дамы утром были в светлых шелковых платьях без декольте и в шляпках, вечером – в нарядных платьях с вырезом и с короткими рукавами, в головных уборах, девицы – с цветами на голове. Правую перчатку кавалеры и дамы снимали, так как полагалось целовать руку особам, которым представлялись. Представляющиеся выстраивались в два ряда по чинам, дамы – по чинам мужей, дочери возле матерей, а если дочь назначалась во фрейлины, она становилась с другими фрейлинами. При входе высочайшей особы делался общий поклон, при представлении вновь кланялись. Разговор, если он имел место, начинала августейшая особа, и велся он на том языке, который этой особой был избран, причем по-французски и по-немецки обращались в третьем лице, по-русски употребляли «Вы» с частым прибавлением титула собеседника, особенно в конце первого ответа на вопрос. Обязанностью принимавших было сказать хотя бы несколько слов. Имели место и особые представления, когда разговор велся сидя, в кабинете высочайшей особы или в гостиной. Разговаривать следовало, избегая неловких пауз, а это при природной стеснительности многих Романовых было непросто. Уходить можно было только тогда, когда высочайшая особа подавала знак, вставая или прощаясь. При этом покидали комнату, пятясь задом до самой двери; для дам при длинных шлейфах парадных платьев это было затруднительно, но таков был этикет.

Мало того, что дворцовый церемониал был сложен. Все эти мелочи и пустяки высочайшего быта совершались строго по часам. В XIX в. завтраки и обеды фамилии длились ровно 50 минут, и ни минутой более. При этом блюда должны были точно следовать одно за другим. И уже не имело значения, что одни блюда перепрели, ожидая своей очереди, другие были слишком горячи: главное – соблюсти форму. Особой точностью отличался Николай I. Если литургия в придворной церкви должна была начинаться в 11 часов, она начиналась не без двух минут 11 и не 3 минуты двенадцатого, а в 11! При незначительных нарушениях церемониала чиновник Министерства императорского двора являлся к нарушителям с содержащей высочайший выговор бумагой, в которой они должны были расписаться. Условности!.. М. П. Фредерикс описала казус, произошедший с ней при представлении императрице по поводу назначения ее фрейлиной. Мать новой фрейлины была близкой подругой императрицы Александры Федоровны, и та знала девушку с рождения. Однако в день представления, когда в Малахитовой зале Зимнего дворца шла церемония, никакого исключения для Марии Фредерикс не было сделано: императрица обратилась к дежурной фрейлине с вопросом, кто эта девица? Новоявленная фрейлина ужасно смутилась этим холодным приемом, хотя тут же была обласкана императрицей. По поводу такого строгого этикета А. Ф. Тютчева писала, что он суть не только преграда, отделяющая монарха от подданных, но и защита подданных от произвола монарха. «Этикет создает атмосферу всеобщего уважения, когда каждый ценой свободы и удобств сохраняет свое достоинство. Там, где царит этикет, придворные – вельможи и дамы света, там же, где этикет отсутствует, они спускаются на уровень лакеев и горничных…»

Не следует думать, что жизнь императорской фамилии проходила только в выполнении пышного церемониала. Разумеется, находилось время для отдыха, и не только в кругу семьи. Обычными для императоров были ежедневные прогулки по столице, прекратившиеся только вследствие беспрестанных покушений на жизнь Александра II (одно из них и было совершено во время пешей прогулки императора: студент Соловьев подошел к нему и выстрелил из револьвера). Николай I гулял преимущественно по набережным Невы, обычно ночью, после окончания работы с бумагами. У Александра I был даже определенный маршрут. «В Павловске мы редко видели императора, – писал В. А. Соллогуб, – но в Петербурге встречали его почти каждый день. В час пополудни он выходил из Зимнего дворца, следовал по Дворцовой набережной, у Прачечного моста поворачивал по Фонтанке до Аничковского моста… Затем государь возвращался к себе Невским проспектом. Прогулка повторялась каждый день и называлась le tour imperial. Какая бы ни была погода, государь шел в одном сюртуке с серебряными эполетами и в треугольной шляпе с султаном, надетой набекрень… Каждый раз, когда мы гуляли с гувернером и встречались с ним, он останавливался с улыбкой и говорил с нами несколько слов. Иногда спрашивал он про здоровье матушки, иногда шутил со мною…» (166, с. 362–263). Хаживали они и в гости к своим подданным. Тот же Соллогуб пишет: «Когда государь приезжал в наш дом, он всегда при этом предуведомлял. Матушка его ожидала, и мы, дети, оставались при ней» (166, с. 361). А у бабушки Соллогуба, Е. А. Архаровой, бывали другие гости. «Особенно выдавались два дня в году: зимой в Петербурге, 24 ноября, в Екатеринин день, а летом в Павловске, 12 июля, в день рождения старушки… Вдруг в саду происходило смятение. К бабушке стрелой летел Дмитрий Степанович. Старушка, как будто пораженная событием, повторявшимся, впрочем, каждый год, поспешно подзывала к себе все свое семейство и направлялась целою группою к дверям сада, в то время как снаружи приближалась к ней другая группа. Впереди шествовала императрица Мария Федоровна… Она держала за руку красивого мальчика в гусарской курточке, старшего сына великого князя Николая Павловича (будущего императора Александра II. – Л. Б.), поздравляла бабушку и ласково разговаривала с присутствующими… Посещение продолжалось, разумеется, недолго. Императрице подносили букет наскоро сорванных лучших роз, и она удалялась, сопровождаемая собравшеюся толпою» (166, с. 391–392). Впрочем, последние ежегодные высочайшие посещения старухи Архаровой, вдовы давно покойного обер-полицмейстера Москвы, – просто дань светской вежливости, все тому же этикету: в обязанность членов императорской фамилии входило точно помнить, когда и у кого из известных им подданных день рождения или день ангела, и неукоснительно поздравлять их.

Эта строгость и точность жизни позволяла среди множества пустяков уделять большое время делам. Ведь император должен был не только представлять Россию, но и управлять ею.

Начальник канцелярии Министерства императорского двора, генерал А. А. Мосолов, подробно описал рабочий день Николая II на отдыхе в Ливадии, где он ежедневно находился в общении с царем. Утро после короткой прогулки посвящалось приему докладчиков; перед устным докладом просматривались первые строки текста, а если сущность дела не была ясна, то читался весь доклад. Доклады министров могли продолжаться до двух часов. Иногда доклады делались и вечером, от четырех до половины седьмого. Около часа продолжалась церковная служба. В итоге с семьей царь встречался только за столом и вечером, если у него не было особо срочной работы. Но Николай II был не из самых загруженных работой императоров. Наибольшее количество бумаг с личными пометами осталось от Николая I, который заканчивал работу глубокой ночью и отправлялся погулять перед сном по ночной столице, и Александра III, вступившего на престол неподготовленным и вынужденного наверстывать упущенное. В дополнение к обычным делам для него составлялись особые экстракты журналов заседаний высших государственных органов. Отдыхать он ездил в свои охотничьи угодья в Спалу. Здесь не принято было говорить с сопровождающими и гостями о делах и политике, но через день приезжал фельдъегерь с бумагами, и в этот день царь работал до глубокой ночи. Лейб-медик Александра III Н. А. Вельяминов писал: «О. Б. Рихтер говорил мне, что государь поразительно добросовестно относится к делам и как-то раз показывал мне толстый портфель, который государь в дни отъезда фельдъегерей присылал к нему с готовыми резолюциями. За много лет, что я управляю комиссией прошений на Высочайшее имя, – говорил мне Рихтер, – я не помню случая, чтобы посланный мною с вечера государю портфель с бумагами не был возвращен мне на следующее утро с исполненными делами» (32 с. 277). Приходилось ему работать и не оправившись от болезней. «Помню, – продолжает Вельяминов, – как я, будучи как-то в кабинете, стал убеждать Государя не начинать работать, но он, указав мне на диван, на котором от одной ручки до другой лежали кипы папок с делами, сказал: “Вот посмотрите, что здесь накопилось за несколько дней моей болезни; все это ждет моего рассмотрения и резолюций; если я запущу дела еще несколько дней, то я не буду уже в состоянии справиться с текущей работой и нагнать пропущенное. Для меня отдыха быть не может”» (32, с. 284). По мнению Вельяминова, смерть царя от ожирения сердца была вызвана именно переутомлением.

Вся жизнь оказывалась зажатой в шоры обязанностей. Александр III «не раз говорил, что смотрит на поездки в Петербург (из Гатчины. – Л. Б.) как на исполнение неприятной и тяжелой обязанности. Он очень не любил торжественности, помпы и парадов в широком смысле этого слова, но исполнял все, что полагалось по этикету, никогда не показывая, что ему скучно и противно; такой же в этом отношении была и императрица, которая многократно говорила мне, что для монархов не существует усталости» (32, с. 281). Для членов августейшей фамилии их положение фактически было профессией, ремеслом. Именно так и понимала это, например, супруга великого князя Владимира Александровича, Мария Павловна, урожденная герцогиня Мекленбург-Шверинская. В бытность ее на освящении памятника Александру II в Софии был назначен парадный обед, а затем прием. По словам А. А. Мосолова: «Перед самым обедом мне удалось урвать от нашей перегруженной программы несколько минут, чтобы наскоро посвятить Марию Павловну в то, с кем она встретится и что представляют собой приглашенные. И в течение более 3 часов за обедом и приемом великая княгиня была оживленным центром непрерывной беседы и успела всех очаровать. При этом она не допустила ни малейшей оплошности. Когда я поздравил ее с успехом и высказал удивление ее дипломатическим способностям, она ответила: – Надо знать свое ремесло» (117, с. 127).

Именно тонкое знание этого ремесла делало светского человека светским. А высший петербургский свет составляли придворные.

Одно из высших государственных учреждений, Императорский, или высочайший двор являл собой сложную структуру. Его составляли придворные чины, кавалеры и дамы. При дворе находились также придворные служители. Придворные чины в XVIII в. распределялись по всей Табели о рангах, но в конце столетия были собраны в две группы – Первых (2-й класс Табели) и Вторых (3-й класс) чинов двора; в 1809 г. чины камергера и камер-юнкера были исключены из этой системы и стали званиями, а лица, их имевшие, стали именоваться придворными кавалерами. Звание камер-юнкера жаловалось неслужащим или находившимся на службе представителям аристократии, имевшим чины с 9-го по 5-й класс, а камергера – чиновникам с 5-го по 3-й, с 1850 г. – 4–3-го классов. Звание давало право на мундир и приезд ко двору. Кстати, А. С. Пушкин, неслужащий дворянин, получивший чин 12-го класса в результате окончания учебного заведения, не мог рассчитывать ни на что выше камер-юнкерства, да и на него по закону не имел права. Чины двора возглавлялись обер-камергером. Все управление подчинялось с начала XIX в. Министерству императорского двора. Все дворцовое хозяйство подразделялось на отдельные части с соответствующим штатом чинов. Так, императорская охота возглавлялась обер-егермейстером с подчиненными ему егермейстерами и штатом служителей, дворцовые конюшни и все переезды были в ведении обер-шталмейстера и шталмейстеров, церемониалом заведовал обер-церемониймейстер, Высочйшим столом – обер-гофмейстер, винным погребом – обер-шенк, и т. д. Придворные дамы, разумеется, чинов не имели (женщины на государственную службу не принимались), но носили соответствующие звания и были под началом обер-гофмейстерины; это были гофмейстерины, статс-дамы, камер-фрейлины, свитские и городские фрейлины императрицы и великих княгинь. В 1908 г. было 15 первых чинов двора, 134 – вторых чинов, 86 лиц «в звании», 287 камергеров, 309 камер-юнкеров, 110 «состоящих» при Их Величествах и членах фамилии, 22 духовных лица, возглавлявшихся протопресвитером двора, 38 лейб-медиков, 3 фурьера, 150 чинов свиты (генерал- и флигель-адъютантов, а также генерал-майоров и контр-адмиралов свиты Его Величества), ряд других лиц (директор Императорских театров, директор Эрмитажа и др.), 260 дам разных рангов и 66 дам, удостоенных ордена св. Екатерины – всего 1534 персоны (117, с. 188).

Система придворных чинов была хитрее, чем это представлено выше. Дело в том, что придворный чин мог быть пожалован в качестве награды лицу, служившему совсем по иному гражданскому ведомству. Такой шталмейстер или егермейстер отнюдь не занимался царскими лошадьми или организацией охоты. Разумеется, это были чиновники в генеральских чинах: ведь, как уже было сказано, чины двора находились во 2-м и 3-м классах Табели о рангах. Собственно, дослужиться до придворного чина можно было только на иной, не придворной службе – военной или гражданской: ведь младших придворных чинов не было. Хотя обладание придворным чином делало как бы уже не нужным военный или гражданский чин, его нередко сохраняли. Так, граф К. И. Пален был действительным тайным советником и обер-камергером, барон П. П. Корф – действительным тайным советником и шталмейстером, барон Е. Ф. Мейендорф – генералом от кавалерии, обер-шталмейстером и генерал-адьютантом. Придворные чины могли назначаться и на высшие гражданские должности. Например, известный читателю понаслышке, а может быть, и по книгам (например, по роману В. Пикуля «У последней черты») гофмейстер Б. В. Штюрмер занимал в 1916 г. посты председателя Совета министров и министра внутренних дел; разумеется, обремененный делами, Штюрмер никак не мог принимать участия в делах гофмейстерской части, которой принадлежало заведование придворным штатом и финансами двора, он лишь появлялся на придворных церемониях в гофмейстерском мундире. Кстати, после увольнения в отставку Штюрмер получил чин обер-камергера, но опять же без исполнения обер-камергерских обязанностей при дворе. Такие случаи были весьма многочисленны. Недаром, если до середины XIX в. лиц, имевших придворные чины, было около четырех десятков, то к 1881 г. их было уже 74 человека, а в 1914 г. – 213. Так что все большее число обладателей придворных чинов не было связано с придворной службой.

Трудно сказать, насколько обременительна была придворная служба. Разумеется, дела были. Например, обер-форшнейдер на большом коронационном обеде сопровождал блюда к столу Их Величеств, причем его конвоировали два кавалергардских офицера с обнаженными палашами, а обер-гофмаршал, ведавший всем хозяйством дворца и придворными служителями, по инструкции при торжественных обедах «всегда своим жезлом служит, а именно: кушанье на стол внесено и поставлено, то он с жезлом в руке Ее Императорскому Величеству о том доносит и прямо перед Ее Величеством к столу идет, где он свой жезл одному придворному кавалеру до тех мест для держания отдает, пока дневальный камергер Ее Императорскому Величеству блюдо с рукомойником поднесет и он, обер-гофмаршал, салфетку для утирания подает и стул, на котором Ее Императорское Величество сядет, придвинет, потом принимает паки жезл и отдает, пока Ее Императорское Величество не встанет, паки стул отнимает, салфетку подносит и Ее Величество в императорские покои с жезлом паки препроводит» (Цит. по 194, с. 403–404). Если ограничиваться одной только этой инструкцией, утвержденной еще Анной Иоанновной, то можно подумать, что обер-гофмаршал был записным бездельником: ведь торжественные обеды с церемонией были не так уж часты. На деле же заведование всем очень сложным хозяйством двора с огромным количеством служителей в многочисленных царских дворцах было, надо полагать, весьма обременительным: участие в церемониале – только малая часть обязанностей. Вот что, например, писал об обер-гофмаршале Александра III и Николая II графе П. К. Бенкендорфе А. А. Мосолов: «Человек умный, всесторонне образованный, весьма хладнокровный, он исполнял свое нелегкое дело незаметно для посторонних, но всегда с равною добросовестностью. Граф держался определенных принципов и имел большой и заслуженный вес в Министерстве двора» (Цит. по: 194, с. 404).

Как и великие князья, придворные чины вступали в брак только с дозволения императора. Всем им принадлежали расшитые золотом мундиры двух высших разрядов. В первом разряде мундир расшивался особым узором по бортам в три ряда, по всем швам в один ряд, а также на спине под воротником, по воротнику, обшлагам, клапанам карманов и под ними и на фалдах. Треугольная шляпа с белым плюмажем также расшивалась по полю в три ряда и по углам имела шитые золотом ленты. При парадном мундире полагались короткие штаны до колен, белые шелковые чулки и туфли с золочеными пряжками. Мундир вторых чинов двора был попроще. Обер-камергеры и камергеры на фалде мундира носили большой золоченый, усыпанный бриллиантами ключ. Разумеется, парадный мундир носили в исключительных случаях, а обычно были в темно-зеленом с красными воротниками и обшлагами вицмундире, расшивавшемся по бортам, воротнику, обшлагам и фалдам широкими двойными галунами. С ним носили длинные штаны с двойными золотыми галунами.

Особое форменное платье, утвержденное в 1834 г, носили и придворные дамы. На белую атласную юбку надевалось распашное платье с откидными рукавами и шлейфом, с золотым, в соответствии со званием, шитьем: у фрейлин великих княгинь оно было светло-синее, у фрейлин императрицы пунцовое, у камер-фрейлин и статс-дам зеленое, у гофмейстерин малиновое. Считалось, что оно напоминает покроем сарафан: еще с конца XVIII в. при дворе имели место некие национально-патриотические потуги, особенно усилившиеся с 30-х гг. XIX в. – времени утверждения идеологии самодержавия, православия и народности (так называемой официальной народности). Естественно, что национальным должен быть и головной убор, каковым стало некое подобие высокого кокошника с белым вуалем. Правда, в народе кокошник был головным убором замужних женщин, а фрейлины все были девицами, но ведь это несущественные детали, не так ли?

Если придворные чины мужского пола исполняли все-таки определенные служебные обязанности, то фрейлины были просто компаньонками императриц и великих княгинь, развлекая их во время своих дежурств. «Истинное местопребывание фрейлины, ее палатка, ее ковчег спасения – это карета. В дни дежурства эта карета была запряжена с утра, чтобы быть готовой на тот случай, если фрейлине придется сопровождать великую княгиню: случалось ездить с ней к кому-нибудь из великих княгинь или в Летний сад, и если великий князь позднее присоединялся к ней, фрейлина освобождалась и возвращалась во дворец в собственной карете» (183, с. 90).

Кроме того, придворную службу в торжественных случаях при августейших особах женского пола несли камер-пажи – лучшие по успехам учащиеся старшего класса Пажеского корпуса – военно-учебного заведения: при выходах и других торжествах они несли шлейфы платьев. Им также принадлежали мундиры, повторявшие вицмундиры придворных чинов и кавалеров, но с каской с белым плюмажем и ботфортами.

Придворные служители, которых мы уже отчасти касались выше, – камер-лакеи, камер-казаки, лейб-кучера, скороходы, камер-фрау, камер-медхены и пр. чинов, разумеется, не имели, но по окончании службы могли производиться в невысокие чины. Им принадлежали красные парадные ливреи и шинели с пелеринами, расшитые широкими золотыми галунами, затканными черными двуглавыми орлами, и треугольные шляпы; по этим красным парадным ливреям их называли «красными лакеями»; у камер-казаков были такие же красные чекмени и папахи с красным шлыком. Обычные ливреи были темно-зеленые. Причудливо, на восточный манер одевались придворные арапы, с петровских времен по традиции служившие личными телохранителями и охранявшие внутренние покои. Кроме того, внутренние караулы несли чины лейб-гвардии Кавалергардского полка и вход «за кавалергарды» имел ограниченный круг лиц. Наконец, с 1828 г. существовал Собственный Его Императорского Величества конвой; сначала он состоял из взвода кавказских горцев, в 1856 г. – из лейб-гвардии Кавказского эскадрона, включавшего взводы грузин, горцев, лезгин и мусульман, к которым в 1863 г. был добавлен взвод крымских татар, и Кавказского казачьего эскадрона (нужно напомнить, что только в 1864 г. закончилась полувековая Кавказская война, покорение кавказских горцев, иногда принимавшее жестокую форму; не странно ли, что при антинародном царизме чеченцы, черкесы или крымские татары, несшие охрану царя, не изменяли, а в Стране Советов стали изменниками при первом же удобном случае?); в 1881 г. Кавказский эскадрон был расформирован, и конвой стал включать по две кубанские и терские казачьи сотни. Охрану Зимнего и Большого Кремлевского дворцов и памятников царям несла также сформированная в 1827 г. из ветеранов рота Дворцовых гренадер; они отличались мундирами, расшитыми двойными широкими галунами, как на вицмундирах придворных чинов, и высокими медвежьими шапками с золотым этишкетом. Но фактически охрана дворцов принадлежала заступавшим по очереди в караул гвардейским полкам.

В общем, дворцовое ведомство было сложным и даже громоздким, а расходы по нему – весьма немалыми.

Это вовсе не значит, что придворные содержались очень уж роскошно. Выше мы касались их питания. Свитские фрейлины, обязанные жить во дворце, как выясняется, жили не слишком роскошно, хотя для многих это было единственным источником существования: иногда фрейлинами назначались сироты не особенно богатых родителей. Это была как бы форма благотворительности, и фрейлина А. Ф. Тютчева утверждала, что «фрейлинский коридор походил на благотворительное учреждение для нуждающихся бедных и благородных девиц, родители которых переложили свое попечение о дочерях на императорский двор» (183, с. 85). «Графиня Тизенгаузен и ее племянница, графиня Баранова, две сестры Бартеневы, Элиза Раух и Нелидова (постоянная любовница Николая I. – Л. Б.) жили в нижнем этаже дворца, другие фрейлины… помещались в комнатах, выходивших во фрейлинский коридор… к которому вела лестница в 80 ступеней. Мы занимали на этой большой высоте очень скромное помещение: большая комната, разделенная на две части деревянной перегородкой, окрашенной в серый цвет, служила нам гостиной и спальней. В другой комнате поменьше, рядом с первой, помещались с одной стороны наши горничные, а с другой – наш мужик, неизменный Меркурий всех фрейлин и довольно комическая принадлежность этих девических хозяйств, похожих на хозяйства старых холостяков. Он топил печку, ходил за водой, приносил обед и по десяти раз в день бегал заказывать карету…

Я нашла в своей комнате диван стиля empire, покрытый старым желтым штофом, и несколько мягких кресел, обитых ярко-зеленым ситцем, что составляло далеко не гармоничное целое. На окнах ни намека на занавески. Я останавливаюсь на этих деталях… потому что они свидетельствуют, при сравнении с тем, что мы теперь видим при дворе, об огромном возрастании роскоши за промежуток времени менее четверти века. Дворцовая прислуга теперь живет более просторно и лучше обставлена, чем в наше время жили статс-дамы, а между тем наш образ жизни казался роскошным тем, кто помнил нравы эпохи Александра I и Марии Федоровны».

Скованная этикетом, жизнь фрейлин, этих безгласных спутниц августейших особ, была довольно печальной, мало отличаясь от жизни приживалок при старых помещицах. «С какой поспешностью бедные фрейлины бежали из своих одиноких комнат, которые никогда не могли быть для них home’ом и создать им ни уюта домашнего очага, ни уединения кельи. Среди шумной и роскошной жизни, их окружавшей, они находили в этих комнатах лишь одиночество и тяжелое чувство заброшенности. Не знаю, разделяли ли все мои товарки мои грустные впечатления в этом отношении; может быть, для некоторых из них развлечения придворной жизни, туалеты, театр, иногда царская милость вознаграждали за утрату более глубоких радостей жизни, которых они были лишены. Однако я видела, что многие из них теряли здоровье, веселость и страдали от нервных болезней, вызванных гораздо более душевными настроениями, чем физическим состоянием» (183, с. 91).

Справедливости ради отметим, что в качестве некоторой компенсации фрейлины имели возможность выгодно вступить в брак и получали приданое за счет двора. Что же касается статс-дам, то они получали звания не сами по себе, а в соответствии со статусом мужей, как своеобразную награду мужьям.

Финансовое обеспечение двора лежало на созданном в 1797 г. Удельном ведомстве, которому принадлежали к концу XIX в. 790 тыс. десятин земли, в том числе виноградники на Кавказе и в Крыму, чайные плантации под Батумом, Мургабское имение в Мервском оазисе в Средней Азии, многочисленные так называемые доходные статьи: мельницы, рыбные ловли, пристани, торговые заведения, рудники, фабрики и заводы, например, Петергофские гранильная и писчебумажная фабрики, полотняная фабрика в Петербурге и т. д. До 1863 г. уделам принадлежало и 826 тыс. душ крестьян. Кроме того, лично императору принадлежали кабинетские земли, т. е. находившиеся в управлении кабинета Его Величества, в основном на Алтае, в Забайкалье, на Урале, в Польше и под Петербургом; преимущественно это были рудники, прииски, фабрики и заводы, на которых работали кабинетские крестьяне и ссыльнокаторжные. Это не значит, что эти доходы императоры тратили на личные прихоти. Из кабинетских сумм выдавались награды, воспомоществования по именным прошениям, производились расходы по статьям, «лично Его Величеству известным», т. е. секретным (на разведку, политический сыск и пр.); собственно, это были государственные расходы, но шедшие помимо Государственного казначейства.

Эти огромные богатства и служили для обеспечения нужд императорской фамилии и высочайшего двора. Пожалуй, для страны, находившейся в перманентном финансовом кризисе, это было дорогое удовольствие – иметь самый блестящий двор в Европе.

Глава 3
Чиновничество

В старой русской традиции с ее официально признанным разделением всего и всея на «корону» и «землю», «земщину», на «казну» и «мир» людей, служивших государству, бывших на казенной службе, в просторечии нередко называли казенными. И в первую голову казенным человеком считался чиновник. Формально чиновником именовался любой государственный служащий, имевший чин по Табели о рангах, хотя бы и военный офицер. В просторечии же, как все духовенство называли попами, так все казенные гражданские служители, имевшие чин или не обремененные им, именовались чиновниками.

Здесь надобно сделать пояснение. Во введенную в 1722 г. Табель о рангах входили только 14 чинов, или классов, от младшего (мы здесь ведем речь лишь о гражданских служащих), 14-го, коллежского регистратора, до высшего, 1-го, – канцлера либо действительного тайного советника 1-го класса. Но чин сначала нужно было заслужить. Лица, закончившие учебные заведения, хотя бы духовную семинарию или гимназию, получали право на чин по образованию, в зависимости от ранга заведения – от 14-го до 10-го класса. Прочие же, с «домашним воспитанием», никакого курса не закончившие, поступали на государственную службу канцелярскими служителями 1-го или 2-го разряда и более или менее долгий срок тянули лямку в должностях копиистов (т. е. переписчиков бумаг, писарей), протоколистов и журналистов.

Государственная служба была привилегией неподатных сословий, а практически – почти полной монополией дворянства. Лишь некоторые группы, не принадлежавшие к дворянству, принимались на службу; даже купцы 1-й гильдии, беспорочно пробывшие в ней 12 лет, могли только просить о приеме сыновей на государственную службу, а податные, т. е. крестьяне и мещане, вообще на нее не принимались. Разумеется, не принимали на службу и женщин. При этом до конца XIX в. преимущественно, а в первой его половине – полностью условия службы определялись сословной принадлежностью. По закону 1790 г. канцелярские служители из потомственных дворян производились в классный чин коллежского регистратора (14-й класс) через три года, дети личных дворян, купцов 1-й и 2-й гильдий и белого духовенства – через четыре года, разночинцы и низшие служители – через 12 лет, а кантонисты – только через 20 лет службы. Точно так же разными были и сроки чинопроизводства: недворяне служили весьма неспоро, так что даже при благоприятных условиях пройти все ступени с 14-го по 5-й класс можно было лет в 35. Однако в течение XIX в. все большую роль в менявшейся системе чинопроизводства начинало играть образование, и к началу ХХ в. происхождение перестало учитываться. С конца 60-х гг. XIX в. некоторые ведомства (народного просвещения, медицинское, почтово-телеграфное, тюремное) стали принимать на службу и женщин, точнее, девиц, так что в 1897 г. в России служило уже 38 тыс. женщин, из них почти 29 тыс. – в учебных заведениях. Однако служили они по вольному найму и прав на чины не имели.

Чиновник был почти исключительно городским жителем: все учреждения, за незначительным исключением, были сосредоточены в городах. Современники отмечали засилье чиновников. На 1796 г. их насчитывалось около 17 тыс., включая и канцелярских служителей. И количество их быстро росло. В 1804 г. только классных чиновников числилось более 13 тыс., в 1850 г. – почти 72 тыс., а в 1856 г. – уже более 82 тыс. К ним нужно добавить и канцелярских служителей, которых в 1850 г. было более 26 тыс., а в 1856 г. – около 32 тыс. В 1901 г. в России насчитывалось около полумиллиона чиновников, в том числе 120–125 тыс. канцелярских служителей. Но нужно иметь в виду и то, что формально чиновниками, т. е. обладающими чинами, считали и преподавателей начальной и средней школы, и профессуру, и казенных врачей, и судейских – множество лиц, которых мы сейчас к бюрократии не относим.

Наличие чина, быстро ставшего пережитком и возмущавшего фактом своего существования даже многих видных представителей высшей бюрократии (в правительстве неоднократно обсуждался вопрос об упразднении чинов), было гарантией получения той или иной должности. Например, губернатором мог быть только генерал, военный или штатский, т. е. лицо, имевшее чин не ниже IV класса Табели о рангах. Даже мизерная должность почтового станционного смотрителя, отпускавшего лошадей проезжавшим, архивариуса или письмоводителя где-нибудь в уездном суде требовала чина XIV класса.

Чинам соответствовали и награды: первые, т. е. высшие степени Российских императорских и царских (таковыми были польские ордена Св. Станислава и Белого Орла) орденов могли получить только лица в чине не ниже IV класса, а в обер-офицерских чинах, т. е. в группе с XIV по IX класс, можно было получить лишь знаки орденов Св. Анны и Св. Станислава 3-й степени и Св. Владимира и Св. Георгия (для военных) 4-й. Знаки (кресты) первых степеней сопровождались звездами и носились на широких лентах через плечо; лишь у орденов Св. Владимира, Св. Георгия и, недолго, Св. Станислава звезды принадлежали также и вторым степеням, и звезду ордена Св. Георгия мог получить полковник, а Св. Станислава – статский советник. И выражение «получить звезду» или «получить кавалерию через плечо» означало наличие генеральского чина.

Все лица, находившиеся на государственной и даже общественной службе, обязаны были носить мундирное платье. Во второй половине XVIII в. стали вводиться губернские и ведомственные цвета мундиров и так называемого приборного сукна (воротников, обшлагов и пр.), затем стало вводиться ведомственное серебряное или золотое шитье на мундирах, а с 1834 г. были установлены 10 разрядов мундира, с тем или иным количеством шитья по чину. Например, в высшем, 1-м разряде ведомственное шитье того или иного орнамента размещалось на воротнике, на спине под воротником, на обшлагах, фалдах, клапанах карманов и под карманами, на груди и полах в три ряда и на всех швах. В низшем же разряде на воротнике, обшлагах и по борту мундира шел только так называемый борт, узенький шитый кант. В 1-м разряде на треугольной шляпе, непременной принадлежности мундира, шитье того же орнамента размешалось в три ряда по полям, которые с углов пересекались черными муаровыми лентами с шитым кантом, на пуговицу в центре круглой кокарды-розетки застегивалась шитая петлица, а сверху по полю шел невысокий белый плюмаж из страусовых перьев. Мундирные панталоны были белые с широкими шитыми тем же орнаментом лампасами. А в 10-м разряде шляпа была без шитья и лент, с кокардой (кокарда – знак государственной службы) с простой петлицей из шнурка, панталоны же мундирного сукна, только с приборной выпушкой по шву. В 60-х гг. стали появляться и знаки различия по чинам, сначала в ведомствах с мундиром военного покроя – бывших военизированных корпусах: лесном, горном, почтовом, путей сообщения, межевом (до 1864 г. чиновники этих ведомств считались офицерами и носили военную форму и знаки различия), а затем и в других ведомствах. Чиновники непременно желали походить на военных (военная служба была престижней), и ведомства настойчиво вводили наплечные знаки различия – погоны, то плетеные из плоского шнура, то тканые и даже штампованные из металлической фольги. Военное ведомство так же настойчиво противилось этому, и периодически наплечные погоны заменялись знаками различия на воротниках. В конечном счете погоны оставили только чинам, работавшим «в поле» (т. е. тем же лесным, горным, межевым и т. п. чиновникам), поскольку это придавало им больше веса в глазах простого народа, плохо разбиравшегося в форменной одежде, а в начале ХХ в. погоны были оставлены только главам ведомств, т. е. министрам, их товарищам (заместителям), губернаторам и вице-губернаторам, а также чинам тюремного ведомства, служившим на о. Сахалин (последнем месте каторги). Все остальные теперь носили знаки различия на воротниках: на мундирах непосредственно в углах воротника, среди шитья, у кого оно было, а на вицмундирах, сюртуках и тужурках – на галунных или суконных либо бархатных клапанах с металлической окантовкой и просветами по группам чинов; и здесь у особ первых четырех классов звезды были большие, шитые, с блестками и сиянием, у штаб-офицерских чинов тоже шитые, но уже без сияния, а у мизерных обер-офицерских чинов – простые штампованные звездочки. Так что статские генералы были просто загляденье, все в золоте, а мизерабли… ну, они мизерабли и есть.

Шитый мундир был и дорог, и неудобен. Поэтому при обыкновенной форме, т. е. не парадной и не праздничной, носили вицмундир («заместитель мундира»), того же покроя, но без шитья. У старших чинов вицмундиром служил фрак с белой сорочкой и галстуком-бабочкой и шляпа-цилиндр. А младшие чиновники носили в качестве вицмундирного платья затрапезный сюртук, бывший у старших уже дорожной формой, с простой фуражкой с околышем ведомственного цвета. Чинам, работавшим «в поле», т. е. вне основных подразделений учреждения, в конце XIX в. дана была еще и тужурка, вроде короткого полупальто или матросского бушлата, к которой полагалось особое оружие типа охотничьего ножа установленной формы. При мундире же все носили шпагу, сначала пехотную, а с 1856 г. особую гражданскую, с коротеньким узким клинком и орнаментальным щитиком с государственным орлом под гардой, украшенную офицерским темляком; несчастные канцелярские служители, чина не имевшие, носили при сюртуке шпагу без темляка.

Так что чиновники не одним миром мазаны были. И действительный статский или тайный советник выглядел совершенным олимпийцем, небожителем перед замухрышкой-канцеляристом. Да и был им, презрительно не замечая младших чиновников, говоря им «ты», а в случае особого снисхождения подавая один или два пальца. Вспомним, какой трепет охватил гоголевских уездных чиновников, когда напившийся Хлестаков стал врать о своем высоком положении. Недаром чиновникам разных рангов полагались и различные формы обращения – титулование.

Все обладатели обер-офицерских чинов именовались «Ваше благородие», подобно нечиновным дворянам; следовательно, подразумевалось, что чин придает человеку благородство. Обер-офицеры, т. е. лица, имевшие чин, начиная с 8-го класса титуловались «ваше высокоблагородие» (значит, они считались благороднее обер-офицеров), но в 5-м классе (статский советник) титул был – «ваше высокородие». Особы же первых четырех классов, т. е. генералы, именовались «ваше превосходительство» и «ваше высокопревосходительство».

Чин определял все. Даже дворянин, не имевший чина, был ограничен в правах: он не мог участвовать в дворянских выборах и, невзирая на возраст, именовался в официальных бумагах недорослем (так в XVII и начале XVIII в. звали юных дворян, еще не вступивших в службу, не доросших до нее). Именно чином определялся общественный статус человека: перед генералом, пусть и беспоместным и незнатным, заискивали, его в любом случае, даже вне службы, даже дамы в гостиных титуловали «ваше превосходительство», а пусть и богатый, но нечиновный дворянин был в пренебрежении. Еще выше ценились придворные чины и звания. Даже камер-юнкерство, пусть и при невысоком чине, придавало большой вес человеку, особенно в провинции, не говоря уж о камергерстве, хотя камер-юнкер и камергер с 1809 г. были не чинами, а только почетными придворными званиями, не сопряженными со службой при дворе.

Для разночинцев, имевших право государственной службы, наиболее вожделенным был чин не генеральский (до него мало кто доходил), а 8-го класса – коллежского асессора: до 1845 г. он давал права потомственного дворянства. С 1809 г. для получения 8-го класса требовалось представить университетский аттестат или сдать специальный экзамен при университете; правда, в 1834 г., с ростом общего уровня образования этот закон отменили. Военные становились потомственными дворянами, получив уже первый офицерский чин прапорщика или мичмана: военная служба была значительно почетнее гражданской. «Разжижение» старинного столбового дворянства служилым вызвало дальнейшее затруднение получения потомственного дворянства по службе: с 1845 г. его в военной службе стал давать чин 8-го класса (майора), а в гражданской – 5-го, и даже личное дворянство гражданские чиновники стали получать лишь с 9-го класса; с 1856 г. военные офицеры получали личное дворянство с 9-го класса (капитан), а потомственное с 6-го (полковник), гражданским же чиновникам потомственное дворянство стал давать генеральский чин 4-го класса (действительный статский советник).

Лица, избиравшиеся на определенные должности по самоуправлению (городские головы, купеческие старшины, предводители дворянства и т. д. и т. п.) на время службы пользовались правами чинов, сопряженных с той или иной должностью, в т. ч. правом на мундир и шпагу. Разумеется, после окончания службы права эти терялись. Но уездные и губернские предводители дворянства, избранные на третье трехлетие, получали соответствующий чин и право на мундир навсегда. Только кокарды всей этой публике не полагалось. Даже купцы, получившие почетное звание коммерции- и мануфактур-советников, носили мундир и шпагу: ведь они получали право на чин 8-го класса; вместо мундира и шпаги они, по желанию, могли носить особый шитый кафтан русского покроя и особую купеческую саблю.

В общем, Россия оказывалась действительно страной мундиров: военные, придворные, чиновники, учителя, профессора, школьники, студенты, в определенных обстоятельствах купцы и мещане, неслужащие дворяне (им в торжественной обстановке полагался дворянский мундир по ведомству Министерства внутренних дел с фуражкой без кокарды) – все носили мундиры. Даже женам чиновников в конце XVIII в. предписывалось в парадной обстановке носить особое мундирное платье губернских или ведомственных цветов с коротеньким форменным «фрачком»!

При прохождении службы огромную роль играла протекция. Отправляясь на службу, молодые люди по возможности запасались рекомендательными письмами от влиятельных родственников или знакомых. С. П. Жихарев после окончания университета был с визитом у приятеля отца, сенатора И. И. Дмитриева, который рекомендовал его Н. Н. Бантыш-Каменскому, директору Московского архива иностранной коллегии, и тот снабдил молодого человека письмом к обер-секретарю коллегии. В Петербурге, уже определившись на службу, Жихарев познакомился с Г. Р. Державиным и понравился маститому поэту и сенатору, который, со своей стороны, дал ему рекомендательные письма к сенатору князю П. В. Лопухину и к государственному канцлеру графу Н. П. Румянцеву – так, на всякий случай: связи могут и понадобиться. Правда, иной раз такие письма могли выглядеть весьма странно; Жихарев в «Дневнике» приводит рекомендательное письмо знаменитого И. П. Архарова (тот также обещал ему письма к нескольким своим петербургским знакомым): «Любезный друг, Петр Степанович! доброго соседа моего И. А. А. сын Николай отправляется для определения в статскую службу. Он большой простофиля и худо учился, а потому и нужно ему покровительство. Удиви милость свою, любезный друг, на моем дураке, запиши его в свою канцелярию и, при случае, не оставь наградить чинком или двумя, если захочешь, – мы за это не рассердимся. Жалованья ему полагать не должно, потому что он его не стоит, да и отец его богат, а будет еще богаче, потому что живет свиньей».

Вследствие этой рекомендации, – пишет Жихарев, – юноша был определен и в течение трех лет получил три чина» (66, I, с. 243).

Происхождение и наличие протекции в значительной мере влияли на положение и судьбу чиновника. Современники хорошо понимали это. Ф. В. Булгарин, которого мы привыкли только клеймить и за то, и за се, был журналистом, и хорошим журналистом, отличавшимся, между прочим, резкостью суждений, за что не раз получал замечания из того III Отделения, с которым якобы был связан. Он оставил нам немало тонких описаний разных сторон современной ему жизни, в том числе и жизни чиновников. «Молодой человек, который по рождению, по связям его родни, по сильному покровительству или богатству помещается в свете на солнечной стороне, вступая на первую ступень службы, вперед рассчитывает время, в которое должен пройти все четырнадцать ступеней. Полагая даже, что этот молодой человек имеет отличные способности, что он усердно служит и исполняет превосходно свое дело, он все-таки не чиновник <…>

…Вам скажут: это некто N. N., служащий в таком-то министерстве.

Так кто же настоящий чиновник? Это человек, живущий от колыбели до могилы не на солнечной стороне света, а в тени, на севере, в особой чиновничьей атмосфере, в особенном чиновничьем климате <…>

Генеалогия его не простирается далее отца, а много деда – сельского священника, приходского учителя или такого же чиновника. Семинария, приходское училище или канцелярия, в которой служил отец, суть обыкновенные места воспитания чиновника. Есть между чиновниками и дети мелкопоместного дворянства, между которыми человек, владеющий тридцатью ревизскими душам и имеющий чин титулярного советника, почитается уже аристократом! Эти дворянские сынки воспитываются по большей части дома, как говорится, на медные деньги!

Служба чиновника начинается всегда с того необходимого звания, без которого не может существовать никакая служба, – с писца. Движение черепахи и рака есть быстрота вихря в сравнении с движением бедного чиновника на поприще службы! Сколько сотен стоп бумаги должен он исписать, пока из подканцеляриста и канцеляриста достигнет наконец до чина четырнадцатого класса… Знаете ли вы, что такое штатное место?.. Знаю! Знаете по имени, но постигает его вполне только тот, кто, прослужив лет двенадцать в канцелярии, добился наконец до штатного места» («Заметки», с. 240–242)

Чин давал лишь существенные «невещественные» права. Кормил он плохо, особенно людей в малых чинах. Что была за жизнь у мелкого чиновничества, вспоминали очень многие. Подлинно: «Не жизнь, а житье – утром встанешь, и за вытье». «У Воронецких, – вспоминал Л. Ф. Пантелеев, – никакого поместья не было, а капиталов и подавно. Брат служил в приказе общественного призрения и получал четыре рубля в месяц; доходов ему никаких не перепадало. Как ни дешева была тогда (в 40-х гг. – Л. Б.) жизнь, все-таки просуществовать на одно жалованье было невозможно; старшая сестра имела покровителя, кладбищенского диакона, и, должно быть, от него получила некоторое пристрастие к водочке; младшая занималась кое-каким рукоделием» (133, с. 28). Отметим, что оклады жалованья на одних и тех же должностях различались в Петербурге, Москве и провинции, в центральных и местных учреждениях: справедливо предполагалось, что стоимость жизни в разных городах не одинакова. Во второй четверти XIX в. в гражданской палате Московского губернского суда архивариус получал 11 руб. 50 коп. серебром, коллежские секретари – по 10 руб., губернские секретари – от 14 до 30 руб. (в зависимости от персональных надбавок), канцелярские служители от 8 до 22 руб., вместе с надбавкой на наем квартиры. Письмоводитель Московского губернского правления получал 4 руб. 75 коп. жалованья и 5 руб. на наем квартиры (115, с. 19–20). Зато писец уездного суда в середине XIX в. получал 3 руб. 60 коп. в месяц – 12 коп. в день! На эти деньги нужно было снимать жилье, приобретать мундирное платье и кормиться. Даже холостяку, учитывая тогдашнюю дешевизну, нормально прожить на эти деньги было невозможно. С семейством же, не беря взяток, оставалось только умереть с голоду. Блистательную характеристику чиновничеству дал Ф. Ф. Вигель: «В кабинете Сперанского… зародилось совсем новое сословие, дотоле неизвестное, которое, беспрестанно умножаясь, можно сказать, как сеткой покрывает ныне всю Россию, – сословие бюрократов. Все высшие места президентов и вице-президентов коллегий, губернаторов, обер-прокуроров береглись для дворян, в военной или гражданской службе или при дворе показывающих способности и знания: не закон или правило какое, а обычай, какой-то предрассудок редко подпускал к ним людей других состояний, для коих места советников в губерниях, обер-секретарей или членов коллегий были метою, достижением коей удовлетворялось честолюбие их после долговременной службы. Однако же между ними те, которые одарены были умом государственным, имели все средства его выказывать и скоро были отличаемы от других, которые были только нужными, просто деловыми людьми. Для первых всюду была открыта дорога, на их возвышение смотрело дворянство без зависти, охотно подчинялось им, и они сами, дорожа приобретенными правами, делались новыми и оттого еще более усердными членами благородного сословия. В последних ограниченность их горизонта удерживала стремление к почестям; но необходимое для безостановочного течения дел, полезное их трудолюбие должно же было чем-нибудь вознаграждаться? Из дневного пропитания своего что могли отделять они для успокоения своей старости? Беззаконные, обычаем если не освящаемые, то извиняемые средства оставались единственным их утешением. Зато от мирских крупиц как смиренно составляли они свое малое благосостояние! Повторяя, что всякое даяние благо, они действительно довольствовались немногим. Там, где не было адвокатов, судьи и секретари должны были некоторым образом заступить их место, и тайное чувство справедливости не допускало помещиков роптать против такого рода поборов, обыкновенно весьма умеренных. Они никогда не думали спесивиться, с просителями были ласковы, вежливы, дары их принимали с благодарностью; не делая из них никакого употребления, они сохраняли их до окончания процесса и в случае его потери возвращали их проигравшему. К ним приступали смело, и они действовали довольно откровенно. Их образ жизни, предметы их разговоров, странность нарядов их жен и дочерей, всегда запоздалых в моде, отделяли их даже в провинции от других обществ, приближая их, однако же, более к купеческому. Их все-таки клеймили названием подьячих, прежде ненавистным, тогда унизительным. Это было не совсем несправедливо…» (35, с. 119–120). По описанию известного очеркиста и мемуариста И. В. Селиванова, даже чиновники, достигшие 8-го класса и потомственного дворянства, большей частью жили не лучше нищих (если, конечно, не имели доходного местечка). Ходили они «в чрезвычайно засаленных сюртуках без пуговиц, замененных веревочками с пряжкой беспорочной службы (награда, знак отличия беспорочной службы. – Л. Б.) и панталонами в сапоги, вероятно во избежание того, что концы этих панталон очень худы […] Видимо, они тяготились приобретенным службою своим потомственным дворянством и поэтому всегда избегали исконного дворянского общества, а когда и случалось бывать в кругу их, то держали себя стесненно и униженно» (Цит. по: 115, с. 19). Поэтому среди чиновничества высоко ценились не престижные, а доходные места. Правда, в конце года остатки сметных сумм по ведомствам раздавались в качестве помощи недостаточным служащим, но в 1834 г. эта практике была запрещена.

Я. П. Бутков, автор физиологического очерка «Порядочный человек», писал о своем вымышленном герое: «Он получал двадцать пять рублей ассигнациями (7 руб. серебром. – Л. Б.) в месяц жалованья и десять рублей в год наградных. Во дни этого получения он хаживал в кухмистерскую, где за полтину медью обедал не только гастрономически, но даже с бешеным восторгом. После такого обеда ему снились суп со свининою, жаркое из свинины и еще какое-то непостижимое блюдо вроде самого животного с начинкою. Потом ему уже ничего не снилось, и он спокойно питался печенкою и колбасою, которые забирал в мелочной лавке, в долг, до вожделенного первого числа» («Заметки», с. 253)

Упоминание в разговорах чиновничьей или офицерской нищеты обычно вызывает недоумение у нашего современника: «Ну как же, ведь корова стоила три рубля…». Во-первых корова 3 рубля не стоила, разве что на живодерне. Например, в 1849 г. фунт говядины стоил 7 коп. серебром, так что на 3 руб. можно было купить лишь 43 фунта говядины – 17, 6 кг: до убойного веса коровы далеко. Во-вторых, одной говядиной не проживешь: не мешает иметь и крышу над головой, и обувь, и одежду. В те же 40-е годы за комнату брали 12 руб. ассигнациями в месяц – почти 3 руб. 50 коп. серебром, то есть как раз жалованье писца уездного суда. Пара сапог стоила от 20 рублей ассигнациями, сюртучная пара – от 40 руб. Ржаной хлеб стоил 3/4 коп. фунт, а уже ситник – 3 коп. Если жить впроголодь и питаться только ситным хлебом с чаем (чай и сахар стоили довольно дорого), то и тогда на день нужно было хотя бы копеек 15, что в месяц составляло 4 руб. с полтиной.

В результате служебные комнаты присутственных мест к вечеру нередко превращались в спальни для холостых мелких чиновников и канцелярских служителей: снимать квартиру, одеваться, обуваться и питаться на казенное жалованье было мудрено. В городе Ровно «по вечерам в опустевших канцеляриях уездного суда горел какой-нибудь сальный огарок, стояла посудинка водки, лежало на сахарной бумаге несколько огурцов, и дежурные резались до глубокой ночи в карты… По утрам святилище правосудия имело вид далеко не официальный. На нескольких столах, без постелей, врастяжку храпели дежурные, в брюках, грязных сорочках и желтых носках. Когда пан Ляцковский, кислый, не выспавшийся и похмельный протирал глаза и поднимался со своего служебного ложа, то на обертке «дела», которое служило ему на эту ночь изголовьем, оставалось всегда явственное жирное пятно от помады» (92, с. 155). Это не художественное преувеличение. Ревизовавший Саратовскую губернию сенатор А. У. Денфер докладывал, что документы в саратовской уголовной палате содержатся в полном беспорядке: канцелярские служители использовали папки с делами вместо матрацев (116, с. 20). Современник-нижегородец М. Л. Назимов писал: «Проходя ежедневно к своему месту через канцелярию, я нагляделся на тогдашних подьячих Невозможно было без тяжелого грустного чувства видеть этих оборванных, небритых и изнуренных лишениями бедняков, получавших жалованье от 1 до 2-х рублей и не более 3 или 4 рублей в месяц, смотря по своему рангу: копииста, подканцеляриста, канцеляриста. И повытчик получал не более 6 или 8 рублей. Холостяки почти и жили в канцелярской комнате, ложась спать на тех же столах, на которых они скрипели перьями, переписывая нескончаемые бумаги» (Цит. по: 163, с. 373).

Следовательно, чтобы не лишиться самого живота, чиновник должен был брать взятки. Недаром, по анекдоту, вступивший в губернаторство в Симбирске Магницкий заявил своим чиновникам при первом знакомстве: «Господа! Берите, но не дерите». Однако же взятки перепадали далеко не всем: «…если б даже лукавый и задумал попутать чиновника, – писал Булгарин, – то может только разыграться, с дьявольскими своими кознями, в его воображении и поджечь сердце его неправедным желанием, а на деле и сам лукавый не властен! Поговорка «Взятки гладки» выдумана приказными в насмешку над чиновниками, потому что чиновнику взять не с кого, да и не за что, а если б и было чем поживиться, то чиновнику не упадет с высоты ни одной крохи драгоценной манны! Кроме жалованья и награждения из канцелярских сумм, чиновнику нельзя ожидать ничего от службы, следовательно, он должен искать поживы на стороне» В качестве таких приватных заработков Булгарин называет привычное ремесло переписчика, а также учителя для малолетних детей, что, по его мнению, могло доставить в год от 1000 до 2000 руб. ассигнациями, на хорошем, разумеется, месте. Думается, что Булгарин все же страдал излишним оптимизмом. «Имея же до двух тысяч рублей ассигнациями годового дохода, можно жить прекрасно. Вы смеетесь! Вам мало в месяц двух тысяч рублей, но ведь ценность денег определяется потребностью человека. Чиновник имеет свою комнату с перегородкою на Выборгской или на Петербургской стороне или в полках, живет на хлебах, т. е. платит на обед и ужин какой-нибудь скромной семье или хозяевам дома от шести до двенадцати рублей ассигнациями в месяц; чай – великую роскошь и наслаждение – держит сам и даже потчевает чаем своих товарищей. У чиновника есть летний и зимний халаты или архалук, есть феска или шитая шапочка на голову, есть несколько трубок-стамбулок с длинными чубуками и есть даже гитара!.. В досужие часы он играет на гитаре, разумеется без нот, и аккомпанирует себе, напевая водевильные куплеты или даже целые арии, вытверженные наизусть <…> У чиновника кроме домашнего наряда тройной туалет: для праздничных дней и Невского проспекта, для обыкновенных прогулок и для канцелярии. У него есть и теплая шинель, и холодная камлотовая, две шляпы – старая и новая и несколько пар сапогов» («Заметки, с. 243–245). Нет, все же положительно Булгарин страдал социальным оптимизмом.

И внешне, и нравственно картина в учреждениях, в провинциальных до второй половины столетия, в столичных, даже высших в начале его была угнетающей. «В присутственное место, даже в канцелярию сената страшно было войти! – писал Ф. В. Булгарин о рубеже XIX в.. – Сальные свечи воткнуты были в бутылки, чернила наливались в помадные банки, песок насыпался в черепки, в плошки или в бумажные коробки; на полах лежала засохшая грязь, которую скребли иногда заступами; стены были везде закоптелые. В канцеляриях торговались, как на толкучем рынке. Растрепанные и оборванные чиновники наводили ужас на просителей! Они иногда без церемонии шарили у них в карманах и отнимали деньги» (23, с. 392).

Взяточничество и казнокрадство чиновников были язвой России. По преданию, Николай I, не любивший и боявшийся чиновничества, которое, по его мнению, было способно продать его самого, однажды заметил своему наследнику: «Мне кажется, что во всей России только двое не воруют: мы с тобой». Дело доходило до анекдотов: в середине XIX в. министр юстиции (!) граф В. Н. Панин дал взятку в 100 рублей судейскому (!) чиновнику, чтобы вполне законное дело его дочери о получении наследства после смерти бабушки прошло в нормальные сроки, не затягиваясь. Сосед и приятель А. С. Пушкина А. Н. Вульф, по делу о неуплате по заемному письму давший сенатскому обер-секретарю (самая что ни на есть доходная должность!) под видом записки 200-рублевую ассигнацию, сострил в своем дневнике: «Весы правосудия у нас столь верны, что малейший лоскуток бумажки дает перевес!» (45, с. 96). Это имело глубочайшие традиции: «поминки» воеводам еще допетровской Руси были обычным способом ведения тяжб, и оскудевшие на государевой службе бояре нередко прямо просились у царя на воеводство «подкормиться». Недаром в России взятка образно называлась «барашком в бумажке»: когда-то по недостатку и дороговизне звонкой монеты взятки давались натурой, в том числе, естественно, и баранами. В первой половине XVIII в. взяточничество получило даже официальный статус: светлейший князь А. Д. Меншиков, сам славившийся воровством и взяточничеством, предложил не платить жалованья мелким чиновникам, дав им право получать с просителей акциденции, благодарность за ведение дел; он обосновывал это тем, что, заинтересованные в большем количестве просителей, чиновники будут быстрее решать дела, а не откладывать их в долгий ящик, и тем самым можно будет преодолеть другую язву канцелярской России – волокиту. При Екатерине II акциденции были запрещены, чиновникам установлено жалованье, но практика даяний просителей сохранилась. Правительство смотрело на это сквозь пальцы, понимая невозможность прожить на мизерное жалованье, и предпринимало меры, только если «нормальные» взятки превращались в форменный денной грабеж.

Благодушно смотрело на взятки и общество, считая их делом едва ли не законным. Бескорыстие по службе считалось чем-то странным, каким-то чудачеством, едва ли не признаком неблагонадежности. Собственно, требовать с просителей и не нужно было: каждый сам нес «положенное», и возмущался только в случае, если требовали больше того «положенного» или не исполняли обещанного, а точнее, купленного решения: честным считался чиновник, не требовавший лишнего и быстро и точно исполнявший обещанное. В. Г. Короленко писал о своем абсолютно бескорыстном отце, уездном судье: «Каждый раз на новом месте отцовской службы неизменно повторялись одни и те же сцены: к отцу являлись «по освященному веками обычаю» представители разных городских сословий с приношениями. Отец отказывался сначала довольно спокойно. На другой день депутации являлись с приношениями в усиленном размере, но отец встречал их уже грубо, а на третий бесцеремонно гнал «представителей» палкой, а те толпились в дверях с выражением изумления и испуга… Впоследствии, ознакомившись с деятельностью отца, все проникались к нему глубоким уважением. Все признавали, от мелкого торговца до губернского начальства, что нет такой силы, которая бы заставила судью покривить душою против совести и закона, но… и при этом находили, что если бы судья вдобавок принимал умеренные «благодарности», то было бы понятнее, проще и вообще «более по-людски» […]

– Ну кому, скажи пожалуйста, вред от благодарности, – говорил мне один добродетельный подсудок, «не бравший взяток», – подумай: ведь дело кончено, человек чувствует, что всем тебе обязан, и идет с благодарной душой… А ты его чуть не собаками… За что?» (92, с. 17, 19).

Помимо обычных взяток, предшествующих делу, и «благодарностей», следовавших за благоприятным решением дела, масса провинциальных «людей двадцатого числа» (такое прозвище имели чиновники, получавшее жалованье по 20-м числам) просто кормилась возле местных помещиков, которые понимали, что когда-нибудь и им понадобятся услуги «канцелярских крыс»; это было нечто вроде взяток авансом. «Кормление» чиновников даже отчасти имело полуофициальный статус. «…Перед Рождеством, да еще летом он (провинциальный чиновник. – Л. Б.) получал позволенье на лошадке, взятой судом «на поруки» или «на расписку», объехать помещиков за благостынею, как-то: мучкою, крупицей, пшенцом, баранинкой, иногда вареньицем, часто старыми жилетишками и панталонишками и даже сюртучишками, негодными к употреблению, а если повезет, то и рублишками», – писал цитировавшийся выше Селиванов. Многие современники вспоминают эти объезды канцелярских мизераблей…

Еще хуже было положение приказной мелкоты в глубокой провинции, где жалованье было ниже. М. Л. Михайлов, ехавший в сибирскую каторгу, подробно описал весь свой путь и местные картины. В Тобольском приказе о ссыльных «было человек десять – по-видимому, служащих тут чиновников. Это можно было заключить разве по тому, что некоторые из них писали, некоторые расхаживали, как дома, с развязностью хозяев этих грязноватых мест, и все обступили меня с расспросами, с предложениями погреться у громадной железной печи, которая, как ад, пылала в углу, или сесть, или покурить. Но если бы судить по одежде, их никак бы не принять за чиновников. Такие жалкие костюмы можно встретить, да и то не всегда, разве в казарме, где помещаются ссыльные из бедных слоев общества. Продранные сапоги, продранные валенки, покрытые заплатами штаны, замасленные до последней степени сюртуки с оборванными пуговицами и продранными локтями, какие-то онучки на шее вместо галстука, какие-то странного покроя (и тоже в дырах) одежды – не то ваточные халаты, не то пальто, обличающие под широкими рукавами отсутствие хоть какой-нибудь рубашки. Говорят, что приказные эти побираются гривенниками и пятаками от несчастных, проходящих через их руки. Оно и неудивительно. Кроме зверообразного воспитания, полученного большею их частью, они лишены всякой иной возможности добыть себе денег на существование. Последний лакей получает больше лучшего из них; а работы много… Я теперь сомневаюсь, чтобы и каторжный согласился обменяться своим местом, платьем и делом с кем-либо из канцелярских чиновников тобольского приказа о ссыльных.

Ямщик в мохнатой белой шубе, вверх шерстью, привезший меня, вошел почти вслед за нами в канцелярию, спросил у одного из жандармов моих папироску и закурил ее у печки. Куря как дома, он с таким сознанием своего превосходства смотрел на приказных, что они казались еще жальче. Когда кто-нибудь из них заговаривал с ним, он отвечал с таким достоинством, что заговаривавший как будто еще более умалялся и чуть не начинал заискивать его расположения. А между тем этот ямщик ждал от меня гривенника на водку» (113, с. 348–349).

Беда была в том, что от всех этих писцов и регистраторов мало что зависело, и благодарности они получали копеечные. Эта огромная масса малообеспеченных служащих составляла своеобразный «пролетариат умственного труда», легко переступавший почти незаметную границу к люмпенпролетариату. Например, в Москве в одном из низкосортных «низков» в Охотном ряду существовала настоящая биржа «аблакатов от Иверской» из изгнанных со службы за взятки и пьянство чиновников, готовых за стакан водки написать любое прошение и засвидетельствовать любой документ. В. Г. Короленко описывает такого провинциального «аблаката»: «Чиновник Попков представлялся необыкновенно сведущим человеком: он был выгнан со службы неизвестно за что, но в знак своего прежнего звания носил старый мундир с форменными пуговицами, а в ознаменование теперешних бедствий – ноги его были иной раз в лаптях… Пробавлялся он писанием просьб и жалоб. В качестве “заведомого ябедника” ему это было воспрещено, но тем большим доверием его бумаги пользовались среди простого народа: думали, что запретили ему писать именно потому, что каждая его бумага обладала такой силой, с которой не могло справиться самое большое начальство. Жизнь он, однако, влачил бедственную, и в трудные минуты, когда другие источники иссякали, он брал шутовством и фокусами. Один из этих фокусов состоял в том, что он разбивал лбом волошские (грецкие. – Л. Б.) орехи» (92, с. 73–74). Здесь нужно бы объяснить, что это такое – «заведомый ябедник». Ябедой по-старинному называли жалобу, заявление, судебный иск в какое-либо учреждение. Некоторые сутяги заваливали все инстанции таким количеством ябед, по большей части необоснованных, что выведенный из терпения Сенат как высшая инстанция для всех исков издавал указ о признании такого-то заведомым ябедником. Городничий, уездный исправник или иное начальство при понятых торжественно изымало с квартиры сутяги чернила, перья и бумагу и впредь всем учреждениям запрещалось принимать от него любые прошения, с публикацией о сем в «Ведомостях».

Для чиновника «уметь жить» значило найти возможность брать взятки и воровать. Вологжанин Л. Ф. Пантелеев, в деталях описывая провинциальное мещанско-чиновничье житье-бытье, пишет о первом муже своей матери, подлесничем Никольского уезда. Он настолько крепко пил, что только раз в неделю удавалось протрезвить его для подписания бумаг. Все дела вел письмоводитель, которому и отдавали все годовое жалованье подлесничего – 500 руб. ассигнациями – немногим более 140 руб. серебром. Губернское начальство хорошо было осведомлено об этом казусе, и матушка мемуариста ежегодно платила кому следовало 2000 руб. ассигнациями, чтобы на следующий год подлесничего-алкоголика оставили на месте. Уж очень лакомо было место: «В округе считалось около сорока тысяч ревизских душ; все они были обложены регулярною и безнедоимочною податью: пятьдесят копеек с души исправнику, по двадцать пять копеек стряпчему и лесничему и т. д. Это могло давать Александру Федоровичу до десяти тысяч рублей в год, но он почему-то считал такой побор рискованным и им не пользовался. «И без него жили, – говаривала матушка, – дом был как полная чаша, разве только птичьего молока недоставало». Александр Федорович много проигрывал, ублаготворялось губернское начальство – за все расплачивались казенные леса, исчезали целые корабельные боры». (133, с. 24).

Искусство заключалось в том, чтобы найти доходное место и возможности его эксплуатации. Наряду с лесным крайне выгодным считалось соляное дело: соль, облагавшаяся высоким налогом, была тогда дорога. «Главными формами, – вспоминал сенатор М. Б. Веселовский, – здесь были: уменье ловко потопить баржу (с солью. – Л. Б.) и воспользоваться потоплением соляных амбаров»: баржу топили после того, как с нее была выгружена соль, а затопление вешними водами амбаров, стоявших на берегу, служило основанием для списания уже проданной соли (Цит. по: 72, с. 45). В 1864 г. в Нижнем Новгороде разразился грандиозный скандал, какого, по удачному выражению одной местной помещицы, «не бывало ни в одной Европе». В городе обитали два брата из дворянской фамилии Вердеревских, известные как братья-разбойники или хлебосолы: А. Е. Вердеревский, нажившийся в качестве провиантского чиновника Военного ведомства на поставках в армию во время Крымской войны гнилой муки, прозывался «хлебным Вердеревским», а В. Е. Вердеревский, председатель нижегородской Казенной палаты, в чьем ведении были соляные амбары, слыл за «соляного Вердеревского»; отсюда и кличка – «хлебосолы». Казна имела на Окском берегу до 80 огромных амбаров, в которые и поступала соль с низовьев Волги. Поскольку амбары были на низменном берегу и весной подтоплялись, соль партиями продавалась на сторону и списывалась на счет сил природы. Но этого показалось мало, и в 1864 г. 25 пустых амбаров, в которых числилось полтора миллиона пудов (!) соли, неожиданно сползли в воду. Была назначена ревизия, а затем и следствие, тянувшееся четыре года. За это время зловредные нижегородцы успели сложить стишок: «Близко Нижнего утес / Вырос точно до небес; / А внизу амбаров ряд, / Тут казенной соли склад. / Соли добрый сберегатель / Вердеревский председатель / И помощник его Терский / оказались оба мерзки. / Они каждою весной / Расправлялися с казной; / Соль грузили караваном, / Деньги клали по карманам…». Стишки, конечно, так себе, зато дело было столь славное, что в мае 1869 г. Вердеревского и Терского приговорили к лишению прав состояния и ссылке в Сибирь, а полицмейстера Лаппо-Старженецкого – к исключению со службы. Прочие участники дела отделались легким испугом (163, с. 482–484).

Но настоящим золотым дном была служба в провиантском и комиссариатском департаментах Военного министерства, снабжавших армию провиантом, денежным и вещевым довольствием. О комиссариатских крысах не писал только ленивый. Ф. Ф. Торнау объяснял значение этих военных чиновников так: «В те времена, о которых я вспоминаю, в обширных сферах русского чиновничьего мира комиссионер провиантского или комиссариатского ведомства занимал место привилегированного существа, истинного баловня счастья, перед которым прочие чиновники, папеньки взрослых дочерей, низко кланялись, маменьки умильно улыбались, а барышни стыдливо опускали ресницы, выразительно перебирая пальцами оборку платья или комкая носовой платочек. Говорю о барышнях, приобретших уже некоторую долю опытности в оценке жизненных благ, то есть перестрадавших первый период сердечного влечения к идеалам в красных, бирюзовых, зеленых и иного цвета гусарских доломанах и понявших, наконец, какая бездна отрады гнездится в глубине туго набитого кармана, какой бы мундир его ни прикрывал. Комиссионер был тогда не то, что ныне, обыкновенный служащий; для его деятельности раскрывался в то время необозримо широкий горизонт, на склоне которого фортуна рисовала ему розовыми чертами не только чины, ордена и прочие награды, но и очерки домов, фабрик, с придачей сотен и тысяч ревизских душ. О ломбардных билетах нечего и говорить, они сами собой, без всякого труда укладывались к нему в бумажник» (179, с. 164–165). Не вела Россия войн, во время и после которых общество не наполнено было бы негодованием против интендантов. В походе 1806 г. в Пруссию «злоупотребления по этой части были тогда ужасные. Войско продовольствовалось, как могло, на счет жителей, и мы ни разу не видели казенного фуража, а между тем миллионы издерживались казною!.. Господа комиссионеры, находившиеся при армии… жили роскошно, разъезжали в богатых экипажах, возили за собой любовниц, проигрывали десятки и сотни тысяч рублей и мотали напропалую, – вспоминал Ф. В. Булгарин. – Я знал одного из этих комиссионеров, который ставил по тысяче червонцев на карту, дарил красавицам по сто червонцев, не пил ничего, кроме шампанского, и не носил другого белья, кроме батистового…» (23, с. 300).

С повышением в чинах имел место и быстрый рост жалованья: между младшими служащими и верхушкой бюрократии разница в окладах была в десятки раз. Губернатор получал несколько тысяч в год только жалованья по штату, дополнявшегося персональными надбавками, деньгами, казенной квартирой с бесплатным отоплением и освещением; к тому же некоторая часть высшей бюрократии имела личные доходы от имений, домов или из иных источников. Однако высокие оклады и прочие легальные доходы не гарантировали честности чиновников. Брали и воровали и наверху, причем, разумеется, уже брали не двугривенными и полтинниками: размер взяток и воровства соответствовал уровню должности. В Орле ходила по рукам рукописная сатира на губернатора В. И. Сафоновича, якобы попавшего в ад: «Скажи мне, мой сосед, / За что сюда попал? / Да ни за что, мой друг! / Я только взятки брал. / А много раз случалось? / Не припомню, право, я. / Они все шли ко мне / Из рук секретаря. / С кого же брал ты деньги на земле? / Да как с кого, мой друг! / Ах, тошно, тошно мне. / С подрядчиков, купцов, / С трактиров, погребов, / Со всех мастеровых, харчевен, мясников…». В конце 40-х гг. Николай I приказал жандармам исследовать, кто из губернаторов не берет взяток вообще, даже с откупщиков. По справке таковых из более чем пятидесяти оказалось всего двое: киевский И. И. Фундуклей и ковенский А. А. Радищев (между прочим, сын известного революционного просветители и бывший жандармский полковник). Император меланхолически заметил: «Что не берет взяток Фундуклей – это понятно, потому что он очень богат, ну а если не берет их Радищев, значит он чересчур уж (курсив наш. – Л. Б.) честен!»

Знаменитый пензенский губернатор А. А. Панчулидзев, с надбавками получавший 8 632 рубля (обычный губернаторский годовой оклад со столовыми составлял 3 432 рубля) прославился не только феноменальными взятками, но грабежом (в буквальном смысле слова). В начале 40-х гг. чембарский откупщик «как-то позамешкался присылкою оброка, почему и был потребован в Пензу. Не желая ехать сам, он послал своего сына, молодого человека, с 1000 руб. и с извинением, что в настоящее время денег нет, но что «достаточная» тысяча будет доставлена в непродолжительном времени». Пачулидзев бросился на парня, опрокинув его на пол, и сам выхватил у него из кармана бумажник, забрав оттуда все деньги. Никаких последствий для грабителя от этого не было. Но, разумеется, не все Панчулидзев проделывал своими руками. Для особо деликатных дел у пензенского сатрапа был некий советник губернского правления. Однажды в Саранске был убит сиделец суконной лавки. По этому поводу этот советник засадил в острог десятки татар не только Пензенской, но и соседней Тамбовской губернии и выпускал их по мере внесения ими тысячи, а то и двух, сообразно состоянию. Что же касается винных откупщиков, то взятка или, точнее, «подарок» от них, считалась столь нормальным и даже необходимым явлением, что отвергнувшего ее губернатора, пожалуй, заподозрили бы в вольнодумстве. Кое-где откупщики были обложены настоящей регулярной данью. Так, архангельский гражданский губернатор В. Ф. Фрибес, по словам мемуариста, «взяточником… не был, а получал у откупщика ежегодный подарок (тысячи три или четыре тысячи серебром). Тогда большая часть губернаторов в России брала с откупщиков деньги». Тот же Панчулидзев с 12 бывших в губернии откупщиков получал по 2 тысячи ежегодно, то есть 24 тысячи в год. О нижегородском губернаторе князе М. А. Урусове ходил такой анекдот. При вступлении его в должность винный откупщик Евреинов, представляясь губернатору, якобы сказал: «Ваше превосходительство, наше положение вам известно: губернатору рубль с ведра вина, и об этом никому ни слова…». На это Урусов спокойно ответствовал: «Знаете что, дайте мне по два рубля с ведра и… рассказывайте об этом кому угодно».

Сенатор М. Б. Веселовский писал: «Откупщик вернее, чем Табель о рангах или штатное положение определял удельный вес каждого должностного лица. Тот, кому откупщик платил много, высоко стоял в служебной иерархии, кому платил мало – стоял низко, кому вовсе не платил, представлялся мелкой сошкой. Размеры платежей определяли значение губернских деятелей в глазах высшего начальства. Получающий с откупщика более мог послать более щедрую дань в Петербург и, следовательно, скорее заслужить благосклонность в высших сферах».

Отношение к воровству и взяткам у «государева ока», каковым являлись губернаторы, было по-домашнему простым. Нижегородский Анненков сам вроде бы не брал или, по крайней мере, не выделялся на общем фоне, но покровительствовал нескольким недобросовестным подрядчикам, а когда однажды министр финансов заметил ему: «Как вам не стыдно просить за заведомых мерзавцев?», Анненков ответил: «Мы все мерзавцы, ваше высокопревосходительство». Надо полагать, знал что говорил. А вот сменивший в 1856 г. Анненкова А. Н. Муравьев, бывший декабрист, отделавшийся ссылкой в Сибирь на шесть лет без лишения чинов и сыгравший видную роль при начале Крестьянской реформы, сам был честен, но по слабохарактерности оказался под влиянием многочисленных родственников, устроенных им на различные должности; особенно активной была его племянница, фрейлина Голынская, о которой в местном эпосе «Муравиада» были такие стишки: «Берется протежировать / Дворцовых отставных / И любит дирижировать / Местами становых. / Просители являются / К ней с заднего крыльца. / Делишки тут решаются/ Без главного лица» (163, с. 442–446).

Взятки шли не только от обывателей чиновникам, но и в чиновничьей среде снизу вверх, и местные должностные лица из своих доходов также платили вышестоящему начальству. Пензенский жандармский штаб-офицер писал в 1856 г.: «Земская полиция и городничие, имея по делам отношения к губернскому правлению, говорят, должны поддерживать оные деньгами, а также утверждают, что кроме губернского правления многие исправники, судьи и проч. имеют свои установленные ежегодные отношения к начальнику губернии и чиновнику особых поручений Караулову, которыми и поддерживаются на своих местах». Из Псковской губернии жандармский майор Деспот-Зенович сообщал в 1845 г., что губернатор Г. М. Бартоломей требовал от одного из полицмейстеров, «чтобы он платил ему ежегодно пять тысяч рублей ассигнациями». А нижегородский председатель казенной палаты Б. Е. Прутченко «ежегодно отправлял в Петербург чиновника (которого и прямо называли) с надлежащим приношением начальству, и само собой разумеется, что за такое приношение начальству он получал право сводить очень прибыльные для себя счета с винным откупщиком и другими лицами, пробавляющимися около казенного сундука». Согласно жандармскому донесению, Прутченко «составил значительное состояние, тысяч до четырех душ крестьян», приобретая их на имя своей сестры (72, с. 45)

Более высокопоставленные чиновники также пользовались возможностями, которые давал высокий пост. Знаменитый николаевский министр путей сообщения граф П. А. Клейнмихель в глазах всей России считался первым вором, и громко говорили, что наиблестящим для него делом было восстановление после пожара царской резиденции – Зимнего дворца! В 1882 г. костромская Городская Дума начала хлопоты о проведении железной дороги до Костромы. Депутация была принята императором. Но дело шло туго, и видный сановник, от которого зависело окончательное решение, даже выгнал надоедавших ему купцов и запретил их принимать впредь. Тогда было решено послать одного представителя делегации для «личных объяснений». «Для ниспослания удачи был отслужен молебен, после чего выделенный член делегации отправился на дом к сановнику. Прежде всего он дал монументальному швейцару двадцать пять рублей и повел дипломатические разговоры, берет или не берет его хозяин. Так как ответ был хотя и туманный, но не безнадежный, делегат отправился в гостиную, куда вскоре влетел сановник. Увидя просителя, он закричал: «Опять вы здесь? Сейчас же вон!». Но пришедший шепотком спросил: «Ваше превосходительство, смилуйтесь, скажите, сколько Вам надлежит выразить благодарности?». На сие сановник уже другим тоном сказал: «Садитесь». В общем, быстро сошлись на трех с половиной тысячах серебром» (94, с 387). Министр финансов Вышнеградский при Александре III (не он ли решал вопрос о дороге на Кострому?) был уличен в том, что поставлял шпалы для железнодорожного строительства из своего имения; это скандальное разоблачение вызвало императорский запрет на участие высших должностных лиц и членов Императорской фамилии в коммерческих предприятиях. Простоватый, мягко выражаясь, Николай II отменил этот запрет, и высшая бюрократия обратилась к активному участию в разного рода акционерных предприятиях, с высоты своих постов способствуя их процветанию. Между прочим, именно такой активности бюрократов и членов императорской фамилии Россия обязана войной с Японией: все началось с учреждения группой придворных и высших бюрократов (поговаривали и о тайном участии императрицы) лесной концессии в Корее (сфера влияния Японии) на пограничной реке Ялу – как будто в России лесов не было; к тому же рубкой леса занимались воинские команды, и у японцев сложилось впечатление, что Россия ввела в Корею войска. Ну, насчет того, как большие «шишки» распоряжаются солдатами, мы по генеральским и полковничьим дачам знаем.

Брали взятки и воровали разными способами – и напрямую, и завуалированно. Саратовский губернатор А. Д. Панчулидзев (отец пензенского губернатора, о котором речь шла выше; вот уж где оправдывалась поговорка о яблоньке и яблоке) предпринял усилия по открытию в городе гимназии. Дворянство изъявило согласие пожертвовать 55 тыс. руб. ассигнациями, остатки от сумм, собранных в 1812 г. на формирование в губернии егерского полка, а городское общество назначило 95 тыс. из оброчных сумм за сдачу городских земель. Панчулидзев уступил под гимназию свой собственный недостроенный дом, взяв за него с города все пожертвованные 150 тысяч рублей, обязавшись достроить дом и приспособить его к нуждам гимназии за свой счет. Издержки на достройку дома достигали по смете 40 тысяч. Однако, «несмотря на то, что дом этот со времени Панчулидзева был несколько раз переделываем заново, сделаны к нему капитальные пристройки, за этот дом едва ли кто теперь (писано в шестидесятых годах) даст больше 40 тыс. руб. серебром. Надобно еще заметить, что цены на строительные материалы и работы в настоящее время сравнительно с 1820-ми годами увеличились почти втрое» (141, с. 35). Конечно, ценность ассигнационного и серебряного рубля несравнима, но ясно, что губернатор неплохо заработал на благородном поприще ревнителя просвещения. Впрочем, деньги-то все равно были «ничьи», а дело было важное, так что эту маленькую спекуляцию саратовскому губернатору можно было бы простить, если закрыть глаза на вопиющее расхождение этого поступка с правилами чести. Впрочем, не следует полагать, что только отец и сын Панчулидзевы пренебрегали этими правилами. Богатейший нижегородский мукомол, миллионер-старообрядец Бугров перед уходом одного из губернаторов со своего поста якобы поднес ему в качестве прощального подарка серебряный поднос с грудой надорванных губернаторских векселей. «Чтобы вашему превосходительству не думалось по ночам», – пояснил Бугров. И губернатор… взял.

Жандармский штаб-офицер так характеризовал моральные качества чиновничества: «Относительно нравственного убеждения большинства лиц чиновников и служащих, к сожалению, по справедливости должно сказать, что многие наблюдают свои выгоды и установление благодарности и поборы не считаются взятками, о совершенном же бескорыстии по службе не имеют понятия. Общее направление к изобретению из службы к получению денежных выгод сделалось столь общим большинству служащих, что заменить лучшими почти нет возможности и к малейшему уменьшению такого направления нужно весьма много стремления и времени».

Невысокому моральному уровню чиновничества, простодушно уверенного, что «казенного козла за хвост подержать – шубу сшить», соответствовал и низкий образовательный уровень. Речь не идет о низших слоях – канцелярских служителях и классных чиновниках, учившихся на медные деньги и в лучшем случае проходивших курс уездного училища. Хотя для подготовки высшего слоя чиновников из потомственных дворян существовало специальное высшее учебное заведение – Училище правоведения, а всем известный Царскосельский (Александровский) лицей выпускал, прежде всего, в гражданскую службу; в целом даже верхушка бюрократии образованием не блистала. О получившем домашнее воспитание киевском генерал-губернаторе, впоследствии министре внутренних дел Д. Г. Бибикове правитель дел его канцелярии Э. И. Стогов (по словам современников, его свидетельства отличались правдивостью) вспоминал: «Наук он не знал никаких, говорил по навыку по-французски и немецки […], но писать не умел ни на каком языке. По-русски до того плохо знал грамоту, что не умел и строки написать без руководства […]. Арифметику Бибиков вовсе не знал […]. Я готов держать пари, что он до смерти не верил, что можно сложить ½ с ⅓ […]. Историю, географию вовсе не знал» (Цит. по: 72, с. 36). Конечно, Бибиков (между прочим, пробывший на генерал-губернаторстве 15 лет), был скорее исключением, чем правилом. Но все же на 1853 г. (апогей николаевской бюрократии!) из 48 губернаторов, на которых сохранились формулярные списки, домашнее образование (не под стать ли Бибикову?) имели 30 человек, среднее (кадетские корпуса и гимназии) – 9, и высшее – 9. Естественно, что губернаторы, а иной раз и министры были не слишком компетентны в делах управления. Так, об упомянутом выше нижегородском губернаторе князе М. А. Урусове губернский жандармский штаб-офицер доносил: «Он человек бескорыстный и занимается делами, но все не впрок: ибо сам оных не понимает, а подписывает то, что советники его скажут» (это тот самый Урусов, который якобы предложил откупщику платить ему по 2 рубля с ведра; не кривил ли душой жандарм?). Так же жандармами характеризовался и томский губернатор, инженер-генерал-майор С. П. Татаринов: «Если нельзя оспаривать у генерал-майора Татаринова знания горного дела в отношении искусственном, то утвердительно можно сказать о совершенной его неспособности к управлению губернией в отношении административном». Такого рода характеристик современников немало. Вот, например, мнение известного художника графа Ф. П. Толстого: «Сколько у нас было и есть губернаторов, вовсе не подготовленных ни наукою, ни опытностию к этим важным в государстве должностям… а особливо из военных, которые, воспитываясь в военных заведениях и проведя в молодости время в занятиях по фрунтовой службе, не изучали и не могли изучать наук, необходимых для гражданской службы… Сколько у нас теперь военных генералов губернаторами! У нас, как видно, вполне убеждены не только определяющие, но и сами определенные, что с получением эполет с толстою бахромою приобретаются всевозможные знания и способности, и отважно принимают на себя управление должностями, к которым никогда не готовились и не знают» (178, с. 149).

Но если сливки бюрократии, губернаторы, поголовно потомственные дворяне, генералы не отличались высоким уровнем образования, то что же говорить о низшем чиновничестве? В палате уголовного и гражданского суда Московской губернии из 144 чиновников 3 человека окончили университет, 6 – кадетские корпуса и один человек не закончил курса в Медико-хирургической академии, 5 закончили полный курс гимназии, 12 воспитывались в духовных училищах, а остальные 117 человек имели домашнее образование или не имели никакого! Это в высшем судебном губернском учреждении столичной губернии! А вот в Оренбургском уездном суде с высшим образованием чиновников не было, со средним был один, с начальным 7, и с домашним – 7. Примерно такая же пропорция была во второй четверти XIX в. в других местных учреждениях.

При Николае I, всецело доверявшем военным и не любившем чиновников, губернаторы и министры почти поголовно назначались из военных генералов. Огромный процент военных был и на других местах. Так, из 326 человек, состоявших в Тамбовской губернии в 1834 г. в должности председательствующих и членов уездных присутственных мест, 268 (82 %) были отставными военными. В Калужской губернии отставные офицеры занимали 68 % мест в присутствиях. Конечно, в известной мере этот перевес военных был обусловлен тем, что дворянство вообще предпочитало военную службу, а затем, выходя в отставку, оказывалось на гражданских местах. И все же это была тенденция к милитаризации бюрократического аппарата. Разумеется, человек, все познания которого ограничивались фрунтом, был никуда не годным администратором («Прибавьте к этому полнейшее неведение в администрации и делах гражданских, так как служба его при великом князе (Михаиле Павловиче) далее выправки солдатских носков и пригонки амуниции не заходила», – писал о виленском генерал-губернаторе И. Г. Бибикове, брате киевского, один из его чиновников). Такие сановники были просто послушным орудием какого-нибудь правителя дел канцелярии или секретаря, прожженного волка, съевшего зубы на законах; они и были подлинными правителями России. О стяжании этими «правителями» губернаторов неправедных богатств можно не распространяться – все и так ясно. Приведем только один вопиющий факт. В бумагах Третьего отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии хранится дело «О лихоимстве чиновника для особых поручений при киевском генерал-губернаторе Писарева», т. е. ближайшего помощника упомянутого Д. Г. Бибикова. По нему в 1840 г. Писарев получил от польских помещиков, замешанных в национально-освободительном движении, 46 тысяч рублей, а в 1847 г. от волынских помещиков – 35 тысяч. По последнему поводу жандармский генерал доносил: «Волынские помещики, привыкшие к тому, что управление Киевским генерал-губернаторством основано на безнравственности интереса в высшей степени, решились… принести жертву и собрать с губернии тридцать пять тысяч рублей серебром, определенную главным преступником долговременных лихоимств в киевском генерал-губернаторстве камергером Писаревым». Самого Бибикова в лихоимстве вроде бы не упрекали, но при малограмотном некомпетентном начальнике весьма компетентный чиновник чинил полный произвол. В фонде III Отделения по поводу Писарева есть еще одна любопытная записка: «Хотя МВД имеет о… Писареве те же сведения, какие и гр. Бенкендорф, но при всем том не только не находит благовидной причины, но полагает даже совершенно неудобным переводить кол. сов. Писарева от Д. Г. Бибикова, ибо он состоит при нем для особых поручений. Сверх того, Писарев по своим способностям (!) так необходим ген. – лейт. Бибикову и удаление от него Писарева без его согласия так огорчит его, что он без всякого сомнения и сам будет просить об увольнении его от должности генерал-губернатора». Отметим, что «знание дел» Писаревым было бы не единственной причиной огорчения Бибикова: всем широко было известно, что он находился в самой нежной дружбе с женой Писарева. В результате, несмотря ни на что, в начале 50-х гг. Писарев был назначен олонецким губернатором. То-то компетентный был администратор!

Нынче у нас объявилось великое множество поклонников российского дворянства, которое, по их мнению, было носителем благородства и высокой культуры. Так вот, из 48 губернаторов николаевской эпохи, на которых сохранились служебные формуляры (о некоторых из них здесь и шла речь), все были потомственными дворянами, из коих князей было 5, графов один и баронов один. И воры – все.

Речь здесь шла преимущественно о губернаторах, вершине российской бюрократии, назначавшихся лично императором и ему подотчетных. Что же говорить о тех, кто стоял ниже их или на самом низу иерархической пирамиды! За 19 лет, с 1841 по 1859 г. к ответственности за должностные преступления (какими они могли быть, кроме воровства и взяточничества?) палатами уголовного суда и «равными им местами» было привлечено 78 496 (!) чиновников только низших рангов, с XIV по VIII. Кстати, из них потомственных дворян было 17,3 % и детей личных дворян – 18 %. (68, с. 26–27). Разумеется, чиновников высших рангов к суду должно было привлекаться значительно меньше. И не потому, что там был гораздо выше процент дворян и они меньше воровали. Просто, во‑первых, их и самих было меньше; во‑вторых, по закону уголовным палатам по должностным преступлениям были подсудны только чиновники, служившие в общем составе и особенных подразделениях (соляном, лесном и т. п.) губернского управления, канцелярские служители, волостные головы и прочая мелочь; а в‑третьих, согласитесь, неловко же судить даже и не министра или губернатора, а хотя бы директора столичного департамента – неполитично, непрестижно для власти.

В какие деньги, с учетом воровства и взяток, обходилась народу армия чиновников – учесть невозможно. Можно примерно представить лишь, чего стоила она государству. Высший орган государственной власти, Государственный совет, состоявший в конце XIX в. из 80 человек, обходился в 1 318 137 рублей в год! А был он, по существу, богадельней для престарелых бюрократов.

По единодушным отзывам современников, не слишком блистательным был и культурный облик чиновничества. Уездное общество вплоть до ХХ в. ограничивало свои внеслужебные интересы карточной игрой, пьянством, сплетнями и интригами, так что гоголевский Ляпкин-Тяпкин, бравший борзыми щенками, т. е. увлеченный псовой охотой, может считаться все же человеком с разносторонними интересами. Картеж был настолько распространен, что иногда в присутствиях на несколько дней останавливались все дела: начальники отделений и столов сражались «на зеленом поле». Круг чтения даже губернских чиновников, если о таковом можно говорить, в основном ограничивался местными «Ведомостями» и «Северной пчелой», да и то… В Оренбургской губернии в 1842 г. подписчиков на губернскую газету не оказалось, в Тамбовской в том же году их было 12, а в Тверской в 1849 г. таковых оказалось 6. Среди читателей публичных библиотек даже в конце XIX в. чиновники составляли не слишком большую долю. Хорошо знакомый с чиновничеством известный издатель А. С. Суворин писал так: «Русские люди высшего образования ничего не читают; поступив на службу, и по прошествии некоторого времени русский человек выходит невеждой, ибо сам считает себя образованным, и другие считают его таким, а у него остались смутные понятия, ибо прежнее образование не обновлялось и не развивалось чтением; о научных предметах начнет говорить – чепуха, поклонение старым богам; если что прочтет, хвалит на удачу, восхищается без толку и без толку ругает, и все с видом знатока; особенно если успел на службе попасть в большие чины. Учителя не составляют из этого исключения. Некогда читать» (Цит. по: 150, с. 22). А ведь это речь идет о второй половине XIX в. и о людях с высшим образованием, да и не о провинции, а о столице!

Подавляющее большинство чиновничества на низших должностях принадлежало к «несчастливцам», к маргинальной части российского общества, разночинцам. Хотя дворянство и обладало почти монопольным правом на государственную службу и преимуществами при ее прохождении, карьера чиновника мало привлекала дворян, и оно шло предпочтительно в службу военную. Чиновник в глазах дворянина был «приказным», «крапивным семенем», «щелкопером», «бумагомаракой», а в глазах военных – презренным «стрюцким», «стрюком», «шпаком», «штафиркой». Так что во второй четверти XIX в. из 114 служащих Московской палаты уголовного и гражданского суда дворян было всего 12; среди прочих 54 были выходцами из духовенства, 33 – обер-офицерские дети, т. е. дети лиц из податных сословий, выслужившихся в офицеры, 7 – воспитанники Московского воспитательного дома (т. е. незаконнорожденные неизвестного происхождения), 45 – из приказных и канцелярских служителей. Но это в Москве, в одной из центральных и «помещичьих» губерний, в губернском учреждении. В Оренбургском уездном суде из 15 чиновников тогда же из дворян было трое, из духовных четверо, из обер-офицерских детей четверо и из потомственных канцеляристов четверо же. В целом по Калужской, Тамбовской и Оренбургской губерниям дворяне в местных учреждениях составляли 21 %. Естественно, что единственным источником существования для чиновников-разночинцев было жалованье, как мы уже видели, ничтожное и… взятки.

Разница в чинах и должностях, происхождении и окладах жалованья была не только формальной. Бюрократы высокого ранга держали себя большими барами, а своих подчиненных рассматривали примерно так же, как помещики смотрели на крепостных. Ф. В. Булгарин писал: «Прежде начальник никогда не говорил подчиненному иначе, как ты, и даже проситель никогда не слыхал вежливого слова от сановника. У большей части сановников в приемной комнате не было даже стульев, а у иных просители должны были ждать в сенях или на улице» (23, с. 392). Виленский генерал-губернатор И. Г. Бибиков, по словам его чиновника, «ума недальнего, болтлив, бестактен и уверен в превосходстве своем над всеми ему подвластными до такой степени, что не допускает ни малейших противоречий». И это еще сущие пустяки. Костромской губернатор генерал-майор И. В. Каменский выбил зубы своему правителю канцелярии, очевидно, по привычке к кулачной расправе: он был переведен в Кострому с поста волынского губернатора за избиение своего вице-губернатора. Ревизия сенатора Б. Я. Княжнина Новгородской губернии обнаружила крайнюю грубость губернатора, после разговора с которым подчиненным приходилось оказывать медицинскую помощь (115, с. 14, 35; 72, с. 35). Впрочем, признаем, что подчиненные нередко и заслуживали этого уже по своему нравственному облику. В. Г. Короленко, описывая нравы ровенского уездного суда, вспоминал историю с запившим архивариусом: «Крыжановский, жалкий, как провинившаяся собака, подошел к судье и наклонился к его руке. Отец схватил нагнувшегося великана за волосы… Затем произошла странная сцена: судья своей слабой рукой таскал архивариуса за жесткий вихор, то наклоняя его голову, то подымая кверху. Крыжановский только старался облегчить ему эту работу, покорно водя голову за рукой. Когда голова наклонялась, архивариус целовал судью в живот, когда поднималась, он целовал в плечо и все время приговаривал голосом, в который старался вложить как можно больше убедительности:

– А! пан судья… А! ей-богу… Ну, стоит ли? Это может повредить вашему здоровью… Ну, будет уже, ну, довольно… […] Нравы в чиновничьей среде того времени были простые. Судейские с величайшим любопытством расспрашивали нас о подробностях этой сцены и хохотали. Не могу вспомнить, чтобы кто-нибудь считал при этом себя или Крыжановского профессионально оскорбленным» (92, с. 153–154). Между прочим, этот Крыжановский был дворянин и некогда богатый, но пропившийся помещик. Короленко вспоминает также, как после получки по вечерам среди дежурных чиновников в помещении суда возникали драки. «Если авторитет сторожа оказывался недостаточным, то на место являлся отец, в халате, туфлях и с палкой в руке. Чиновники разбегались, летом прыгая в окна: было известно, что, вспылив, судья легко пускал в ход палку…» (92, с. 155).

Впрочем, высшие администраторы отличались презрением не только к подчиненным, но и к самому закону. Нижегородский губернатор Анненков якобы говаривал: «Закон в России как железо. Когда вынут из печи, так до него пальцем дотронуться нельзя, а через час хоть верхом садись на него». О московском генерал-губернаторе А. А. Закревском и его самодурстве ходило множество анекдотов, и член Государственного совета М. А. Корф в дневнике писал «о том самовластном управлении и презрении ко всякому законному порядку, коими отличается теперь Закревский в Москве». Произволом и беззакониями отличался не только граф Закревский. В 1838 г. генерал-губернатор Восточной Сибири генерал-лейтенант В. Я. Руперт запретил свободную торговлю хлебом впредь до удовлетворения казенных потребностей. Комитет министров (!) в 1839 г. отменил это незаконное распоряжение, но Руперт, как обнаружилось при ревизии 1845 г., «продолжал воспрещать свободу в покупке хлеба, разрешая это только некоторым лицам по своему усмотрению; …по продовольственной части, по заготовлению казенного вина и по другим предметам происходили весьма важные злоупотребления, тягостные для жителей, разорительные для промышленности и вредные для казны». Более того, Руперт самовольно ввел новые налоги с населения. «Сборы эти, – писал по итогам ревизии министр юстиции, – были употребляемы им на расходы, не определенные законом или на замену вещественных повинностей денежными или, наконец, на такие статьи, которые были уже внесены в высочайше утвержденную смету повинностей», т. е. на фиктивные расходы! И что же? А ничего. По резолюции Николая I, написанной на представлении Комитета министров, Руперт должен был выйти в отставку «по прошению», т. е. с сохранением мундира и пенсией! (72, с. 37). Ну, как тут не воровать?

В младших чиновниках требовалось раболепное послушание, исполнительность и, при особенностях делопроизводства, когда каждый предыдущий документ многократно переписывался вместе с подходящими для решения законами и резолюциями, т. е. при усиленной бумажной работе, наиболее ценился… почерк. Некоторые мемуаристы, в начале карьеры оказавшиеся на младших должностях, с недоумением и горечью вспоминают, что в глазах начальства вместе со своим образованием и знаниями оказывались никуда негодными чиновниками именно вследствие высокого образования и плохого почерка. Известный в свое время педагог Н. Ф. Бунаков вспоминал: «На службе требовалось: слепое повиновение, аккуратность, беспрекословное исполнение приказаний, отсутствие всякой самостоятельной мысли… хороший писарский почерк да уменье угодить, а к кому следует подслужиться». Образованных же людей на службу, особенно в низшие учреждения, брали с большой неохотой: от них не ожидали ничего, кроме «завиральных идей» и «фордыбаченья». Особенно ценилась четкость почерка в военном делопроизводстве, где даже было выработано специальное «военно-писарское рондо». Действительно, читать в архиве бумаги, переписанные профессиональными канцеляристами – одно удовольствие, и это при том, что от времени выцвели железистые чернила и пожелтела бумага. Начальство высоко ценило хороших писарей, прощая им и пьянство, и лень ради особо важных бумаг, шедших на самый верх.

Десятилетиями писали, разумеется, гусиными перьями. И даже когда появились стальные перья, любители и знатоки каллиграфии еще долго пользовались по старинке гусиными перьями, полагая, что стальным пером так не выпишешь. Да и верно: на той рыхлой толстой бумаге жестким пером, наверное, красиво написать было трудно. Очинка пера была не столь простым делом. Но не пустяком было и приготовление пера. Это только в детских книжках, сбив на лету из лука пролетавшего гуся, герой вырывает из крыла перо и, очинив его кинжалом, пишет записочку любимой: такое перо просто не держало бы чернил. Наиболее ценились перья из левого крыла: они благодаря изгибу лучше ложились в правую руку. В противность тому, что показывают в кино и музейных экспозициях, частично срезалась бородка, а верхняя часть пера обрезалась: длинное перо мешало бы, утыкаясь в лицо. Перья сначала обезжиривались в горячей золе (птичьи перья потому и не намокают в воде, что птица, постоянно перебирая их клювом, смазывает жиром из особой железы в гузке), а затем, после удаления кончика, из трубочки вытаскивали тонкую пленку, выстилающую внутренность пера. В таком виде перья связками поступали в продажу. Каждый пишущий чинил себе перо по вкусу особым острым перочинным ножичком, напоминающим миниатюрную финку. Перо накосо срезалось, в нем делался небольшой продольный разрез, а затем нажимом на ногте большого пальца оно раскалывалось на нужную длину, после чего на том же ногте обрезался микроскопический кончик. С появлением деревянных ручек-вставочек короткие гусиные перья вставляли в них для удобства работы. Стальные же перья появились в 40-х гг. XIX в. сначала в Англии, откуда они ввозились в Россию, а вскоре были открыты фабрики стальных перьев в Риге и Москве.

Так что совсем недаром в некоторых крупных департаментах особо умелые канцеляристы годами занимались только очинкой перьев для начальства. Впрочем, были по канцеляриям и иные немаловажные занятия. Юный чиновник Иностранной коллегии записал в дневнике: «Потом рекомендовался экспедитору М. В. Веньяминову, предоброму и очень живому старику, который более сорока лет занимается одним и тем же: изготовлением кувертов для отправляемых бумаг и запечатыванием их. Эти куверты делает он мастерски, без ножниц, по принятому в коллегии обычаю и поставляет в том свою славу. «Вот, батюшка, – сказал он мне, – милости-ко просим к нам: выучим тебя делать кувертики, выучим на славу» (66, II, с. 38).

У закаленных в канцелярских битвах секретарей и столоначальников или повытчиков, как их называли по старинке (повытье – подразделение старинного приказа), напротив, ценилось знание законов и циркуляров да умение при необходимости так составить бумагу, чтобы в ней сам черт сломал голову. За десятилетия, прошедшие со времени принятия Соборного уложения 1649 г., в канцеляриях осели тысячи нормативных актов, часто забытых и полузабытых, нередко противоречащих друг другу. Неоднократные попытки составления нового уложения (Екатерина II в начале царствования даже создала специальную Уложенную комиссию из депутатов, избранных от всех сословий, кроме помещичьих крестьян) увенчались успехом только в 1832 г., когда под руководством М. М. Сперанского сперва были приведены в известность все законы, начиная от Уложения Алексея Михайловича, и напечатано первое Полное собрание законов Российской Империи (1830 г.), а затем вышел и пятнадцатитомный Свод законов, куда вошло только действующее законодательство. Дотоле же чиновникам приходилось полагаться только на канцелярских крыс, способных извлечь из памяти подходящий закон и воспользоваться им нужным образом. Потому секретари, подбиравшие подходящие законы, и пользовались таким успехом у просителей, что могли выбрать нужный закон и умело им воспользоваться. Как же тут было не расцвести взяточничеству?

О «важности» умения писать бумаги архисложно вспоминал известный в свое время мемуарист Ф. Ф. Торнау, офицер, которому доводилось служить и в строю, и в штабах. «Служебные бумаги, писанные педяшевским слогом, бывали нередкостью по военному ведомству; в палатах, и особенно в уездных и земских судах, писать иначе считалось тогда противным заветным изворотам таинственности, в которую облекалось гражданское делопроизводство. Да и не для чего было выражаться более понятным слогом: ведь бумаги писались в то время по присутственным местам не для уяснения, а для искажения правды, из чего для дельцов благодатной старины проистекала немалая польза, которую умницы старались хранить про себя, воздерживаясь между прочим в делоизложении, если возможно было, от траты смысл разъясняющих точек и запятых. Даже в министерствах, в которых служили действительно способные люди, чиновник, обладавший плодовитым пером, т. е. умевший нанизывать слова и растягивать фразы, не придавая им положительного смысла, высоко ценился в служебном кругу». Торнау приводит анекдотический случай в штабе фельдмаршала Паскевича, когда в присланном майором Педяшем донесении писалось: «Ахалцих турками взят», затем следовало полторы страницы описаний состава турецких войск, распоряжений для защиты крепости, и лишь на оборотной стороне листа находилась вторая запятая и окончание фразы; «во блокаду. О чем Вашему Сиятельству…» и т. д. Крепость была взята турками в блокаду, блокирована, главнокомандующий же, только взглянув на начало донесения, решил, что крепость пала, и воздвиг на подчиненных целую бурю. Этот случай приведен Торнау для того, чтобы пояснить, «как хитро была сплетена прежняя фразеология, какие тонкие оттенки следовало соблюдать в сношениях с равными, с зависимыми и независимыми ведомствами, с младшими, высокими и высшими лицами и какие разнообразные формы были установлены на основании этих отношений, для вступления, изложения и заключения в каждой бумаге. От беспрестанного повторения титулов и от выражений преданности и подчиненности рябило в глазах; настоящий смысл дела утопал в потоке исковерканных фраз» (179, с. 187–190).

Конечно, определенный смысл в этом был: существовал принцип «чин чина почитай» и установленные формы вежливости даже при неприятной бумаге смягчали ее содержание. И все же… В подтверждение приведем очень ясную бумагу, написанную начальником подчиненному. «Милостивый государь Александр Александрович! По случаю представленных мне Вашим превосходительством донесений от г. полковника Волкова, что в Харькове ходят по рукам разные нелепые сочинения, я хотя и должен заключить по самим заглавиям оных, что они те самые, по которым производилось следствие и коих сочинители открыты, но при всем том покорнейше Вас просить предписать полковнику Волкову стараться удостовериться, точно ли сии сочинения продолжают ходить по рукам, и в таком случае доставить мне списки оных с извещением, от кого получено.

С совершенным почтением честь имею быть Вашего превосходительства покорнейший слуга

А. Бенкендорф».

Каковы затейники?

Так что чиновничье бумагомарание было делом многотрудным.

Что же касается «вышнего» начальства, то в нем ценилось одно: благодушие и… глупость. Благодушным и глупым, некомпетентным начальником какой-нибудь секретарь или правитель дел мог вертеть, как хотел, запутывая текст бумаги и добиваясь нужного решения.

Красноречивую и детальную панораму нравов в саратовских присутственных местах первой половины XIX в. рисует некто К. И. Попов. «Губернское правление в то время было наказание Божие. В нем, исключая присутствующих (т. е. членов присутствия, высших чиновников. – Л. Б.) и секретарей, были все люди нетрезвые, с предосудительными наклонностями и характерами. К должности приходили в небрежном виде, в дырявых замазанных сюртуках, с голыми локтями, часто летом в валяных сапогах. Канцелярские камеры содержались весьма неопрятно: столы грязные, неокрашенные, все изрезанные, запачканные чернилами; сидели не на стульях, а на каких-то треножных скамейках, чего теперь нельзя видеть и в сельских управлениях. Со служащими старшие обращались деспотично, точно как помещики с своими крепостными, ругали их неприличными словами, а иногда задавали трепку. Никто на это не обращал внимания… Хотя из служащих в нем были умные и талантливые от природы люди, но судьбою утопленные в грязи. Для службы и присутствующих они были полезны и необходимы, потому что все уложения Петра I и Екатерины II помнили наизусть; тогда еще свода законов не существовало, а руководствовались вновь издаваемыми законами, публикуемыми в указах. Кто же мог их припомнить? Гг. советники обращались с такими людьми сурово и грубо; но бывало время, в которое их ласкали с приветом и возвышенностью, для того собственно, чтобы они рассмотрели и составили записку из многосложного и серьезно-важного дела и высказали свое мнение и постановление, чем и как закончить дело. По исполнении того они опять теряли свое достоинство, по случаю нетрезвой и угнетенной жизни, предоставив только своими трудами выгоды начальствующим над ними. Начальники за них получали награды и возвышались по службе должностями, а сами талантливые, работавшие как батраки, за все ими сделанное были забываемы и также угнетаемы. Об них я еще и дальше буду говорить, ибо такие люди существовали и при других губернаторах и были необходимы для губернского правления…

В Саратове существовала еще межевая контора… Служащих было человек до 60: землемеров, помощников их, чертежников, разных делопроизводителей. Они получали хорошее жалованье и пользовались безденежно обывательскими квартирами. Что был это за народ и откуда он собрался! Все пожилых лет, исключая чертежников и писцов, пьяные, небрежные; одеты были всегда дурно, кроме молодых людей, державших себя прилично… По окончании присутствия все, исключая молодых, шли прямо в кабак, который и теперь существует в ряду рыбного базара и носит наименование «большой бумажный», где сидели и пили до самой ночи. В этот кабак приказные других присутственных мест мало ходили; у них был свой, неподалеку от присутственных мест… который и теперь существует… Сюда сходились любители выпить из губернского правления, уездного и земского суда и других. Этот кабак имеет и теперь наименование «Малый бумажный». Если сюда, в их компанию, попадал приказный межевой конторы, то они его выталкивали и не давали выпить вина, и наоборот: кто зайдет из приказных присутственных мест в «Большой бумажный», то их межевые крысы (их так называли) выталкивали, иногда между ними бывали ссоры и драки. От присутственных мест и межевой конторы так и были проложены торные тропочки к этим кабакам. […]

Правитель канцелярии В. С. Симановский имел грубый и крутой нрав… Он с своими канцелярскими чиновниками (их было человек до 40) обращался весьма невежливо, не любил ленивых франтиков… на них он всегда кричал, называя их приватными именами, так, как ему вздумается…

В губернском правлении были два лица, подобные Симановскому, еще более сварливые и грубые. Это секретари В. И. Иванов и В. П. Львов. Впоследствии первый был советником, а последний – асессором. Они с канцелярскими служителями, судьбою утопленными в грязную жизнь, крайне дерзко и дурно обращались, ругали их неприличными словами и даже давали толчки, арестовывали их. Они во время присутствия ходили по комнатам – одна нога в сапоге, а другая босая. Сапог, картуз, а зимою и шинель или тулуп были на сохранении у экзекутора» (141, с. 39–40, 42).

Неясным остается вопрос о загруженности чиновников работой. Разумеется, были особые присутственные часы с большим, как водилось в России, перерывом на обед: обедали по домам, а после обеда полагалось слегка соснуть. Так, в канцелярии саратовского губернатора Панчулидзева «Занятия продолжались от 9 часов утра до 2 часов и с 6 вечера до 10 часов ежедневно, не исключая табельных и праздничных дней, тем более потому, что московская почта отходила из Саратова один раз в неделю, и то в воскресенье…» (141, с. 42). Но, как представляется, продолжительность занятий зависела от необходимости и начальства. При характерном для России, особенно дореформенной, делопроизводстве, когда каждый предыдущий документ (решение суда и т. п.) полностью переписывался в последующем для вынесения затем резолюции, а при передаче дела в следующую инстанцию переписывались и документ, и подходящие статьи закона, и резолюция, и так до бесконечности, младшие служащие, механически копировавшие документы или подыскивавшие нужные справки и статьи законов, были перегружены работой. В мемуаристике встречаются упоминания о том, что перед ревизиями дел, в конце служебного года и в прочих чрезвычайных случаях начальники, не мудрствуя лукаво, отбирали у мелкого канцелярского люда сапоги, засаживали их за столы под надзор сторожа и даже приковывали за ногу к столу (канцелярские столы в ту пору были весьма массивны и тяжелы); для интенсификации работы якобы копиистам и регистраторам доставлялись хлеб, огурцы и водка за счет начальника. В обычное же время документы могли неделями и месяцами не регистрироваться и не подшиваться. Будто бы и «вышнее» начальство не слишком обременяло себя занятиями, появляясь в канцеляриях лишь на краткий срок утром и предаваясь в остальное время карточной игре и светской жизни. Можно вспомнить знаменитых по русской литературе «архивных юношей», молодых чиновников Московского архива Министерства иностранных дел, большей частью представителей «золотой молодежи», которые все как один отмечают отсутствие настоящей работы, но связывают это со снисходительностью начальства. «Архивны юноши» предавались литературным и светским удовольствиям, а дела стояли. Один из известных мемуаристов, С. П. Жихарев, писал по этому поводу: «Был у Н. Н. Бантыш-Каменского… Принял благосклонно и удивлялся, отчего я не просился на службу в архив, как то делают все московские баричи. В том-то и дело, сказал я, что я не московский барич и мне нужна служба деятельная» (66, I, с. 5) Вспомним и знаменитого ссыльного чиновника А. С. Пушкина, служившего при Новороссийском наместнике М. С. Воронцове, отправленного в командировку по случаю нашествия саранчи и необходимости определить на местах размеры помощи населению, а вместо того на казенный счет гостившего в имениях и волочившегося за помещичьими дочками; когда же пришло время дать сведения о положении населения и отчитаться в затраченных казенных суммах, он отделался стишком: «Саранча летела, летела, села, посидела, все съела и снова полетела», и ему сошло это с рук; между прочим, жалованья Пушкин получал 700 руб., т. е. почти по 60 руб. в месяц – много больше подавляющего большинства чиновников, имея в виду его мизерный чин губернского секретаря. По большей части настоящей синекурой была должность чиновника для особых поручений, служивших у высших должностных лиц, – министров и губернаторов. Эта должность как будто было создана специально для ловких, хорошо воспитанных светских молодых людей, не обремененных специальными знаниями. Иногда все «особые поручения» ограничивались сопровождением губернаторши или министерши в поездках по городу, доставкой букетов дамам и тому подобными приятными и необременительными делами. В принципе же должность существовала для исполнения важных, иногда секретных дел, выходивших за рамки компетенции обычных учреждений и чиновников. Некоторая часть молодых людей с солидными связями, за неимением вакансий, просто причислялась к министерству, ничем не занимаясь, но получая чины. В общем, все, очевидно, зависело от чина, должности, места службы и обстоятельств, из которых главным была влиятельная «бабушка» («Хорошо тому служить, кому бабушка ворожит»). А. Н. Вульф, поступивший на службу в Петербурге в 1828 г., писал в дневнике: «В Департаменте мне дали ведение журнала входящих бумаг в IV отделение I стол и ведомостей от военных чиновников о присылке денег за употребление простой бумаги вместо гербовой – не головоломное занятие, чему я весьма рад, ибо тем более мне остается времени на свои занятия… В Департаменте я по сию пору совершенно ничего не делаю, кроме ведения журнала входящих бумаг, – работа не трудная и не много времени требующая…» (45, с. 91, 93). И так на протяжении трех месяцев: прогулки, обеды, целые дни, проведенные у женщин, за которыми он волочился… Служить он начал без жалованья, но затем начальник отделения предложил ему 200 руб. в год; «Он извинялся, что предлагает такую безделицу, и советовал мне оное принять для того только, что считает тех, которые на жалованье служат, как истинно и с большим рвением служащих» (45, с. 100). Для сравнения отметим, что городничий в уездном городе, преобремененный делами, получал в это время 12 руб. в месяц – 144 руб. в год. Современник Вульфа, С. П. Жихарев, в своем дневнике также постоянно жаловался на полное отсутствие дел (он и служил «у разных дел» – это официальная формулировка) в Иностранной коллегии: «Целое утро проболтался в коллегии по-пустому, спрашивая сам себя: да когда же дадут мне какие-нибудь занятие? До сих пор я ничего другого не делаю, как только дежурю в месяц раз да толкую о Троянской войне»; между тем, это происходит в самое горячее время, в 1806 г., когда Россия была погружена в сложнейшие европейские политические интриги в связи с наполеоновскими войнами, и уж Коллегия иностранных дел должна была оказаться погруженной в дела по самое некуда (66, II, с. 82). Князь В. А. Оболенский, поступивший в 1893 г. в Министерство земледелия и получивший вскоре должность, соответствующую посту столоначальника, отмечает отсутствие дела. «Дела у нас было очень мало. Мы приходили в министерство к часу дня, а уходили в половине шестого… Но значительную часть и этого краткого служебного времени мы проводили в буфете за чаепитием и разговорами. Только в сроки выпуска печатных бюллетеней о состоянии посевов и урожая нам приходилось работать по-настоящему, но и этой срочной работой мы главным образом занимались по вечерам, у себя на дому, прерывая ее хождением в министерство, где в общей атмосфере безделья работать было трудно. Я не хочу этим сказать, что петербургские чиновники вообще ничего не делали. Были и в нашем, и в других министерствах отделения, где работы было больше, но наш отдел во всяком случае не составлял исключения. Несомненно, в Петербурге было перепроизводство чиновников, и многие из них на низших должностях не имели достаточно работы. Работали по-настоящему высшие должностные лица, начиная с начальников отделений, а министры были перегружены работой» (129, с. 129–130). Действительно, военный министр А. Ф. Редигер, подводя в 1909 г. итоги своей деятельности на этом посту, отмечал, что работать приходилось «урывками и по ночам», но сетовал он при этом на огромное число заседаний и поездок с докладами к императору; по его по-немецки скрупулезным подсчетам, в 1908 г. у него было 76 докладов у государя, 92 разных заседания, 7 обедов и раутов и т. д. – по пять с половиной отвлечений от прямого дела в неделю (149, II, с. 264–265). Помимо подготовки бумаг и докладов руководству (министры регулярно делали длительные доклады о ходе дел императору), много времени у руководителей высших подразделений, вплоть до министров, занимал прием просителей. В назначенное время в приемной собирались нуждающиеся в решении с заготовленными прошениями, выстраивались в шеренгу, женщины первыми, а мужчины – по чинам, кратко сообщали вышедшему из кабинета сановнику свое дело и передавали прошение, которое тот отдавал секретарю или чиновнику для особых поручений; в чрезвычайных случаях просителя приглашали для более подробной беседы в кабинет.

Переобременены ли были чиновники работой, или они бездельничали в присутствиях, но дела шли плохо. Сенатор С. И. Давыдов, ревизовавший Калужскую губернию в 1850 г., запрашивал у губернского правления объяснений по делу, открытому в мае 1847 г., по которому предписание земскому суду было дано лишь в декабре 1849 г.; а дело было пустяковым: о взыскании церковным старостой денег с прихожан своего села. Сенатор И. Э. Курута делал подобный же запрос во время ревизии Тамбовской губернии в 1843–1845 гг. по делу, начатому в… 1830 г.! Сенатором А. У. Денфером, ревизовавшим Саратовскую губернию в 1838 г., были обнаружены 17 нерешенных дел по питейному ведомству, начатых в 1817 г., 655 дел по лесному ведомству, начатых в 1823 г., 98 дел по казначейству, начатых в 1827 г., 223 дела по конторскому управлению, начатых в 1830 г., 119 дел, открытых в 1809 г. (!) по соляному ведомству и 3024 (!) дела по хозяйственному управлению, начатых с 1825 г. По объяснению председателя казенной палаты, «дела частные были остановлены, даже забыты лицами, их начавшими» в связи с неурожаем 1833 г., «а когда тяжесть бедствий уменьшилась, частные лица обратились к настоянию о решении дел их… переписка возросла»; в качестве оправдания были названы также восьмая народная перепись, рекрутские наборы и ревизия губернии: отговорок можно было найти много (115, с. 33–34). На самом же деле это была старинная приказная волокита, пресловутый русский чиновничий «долгий ящик».

Нельзя сказать, что чиновники не старались разделаться с нерешенными делами. Например, пред сенаторской ревизией Орловской губернии губернатор Н. М. Васильчиков приказал… поджечь архив губернского правления, за что был отправлен затем в отставку. А в Курской губернии в 1850 г. накануне ревизии нерешенные дела были утоплены в реке, и когда казус вскрылся, «сам сенатор с надлежащими властями в лодках, представляя собой целую победоносную флотилию, наблюдал за извлечением дел из царства Нептуна» (115, с. 32).

А впрочем, весь этот казенный люд был простой в обхождении, добродушный и хлебосольный, вне службы, во всяком случае. Чиновник, даже и в высоких чинах – это не светский человек с его сдержанностью и нарочитой холодностью, за которой нередко скрывалось самое пылкое хищничество. И весь домашний обиход чиновника, провинциального или столичного, был прост. «Дневник чиновника» С. П. Жихарева содержит красочное описание обеда по-домашнему у некоего действительного статского советника, занимавшего должность советника экспедиции для ревизии счетов Иностранной коллегии. «Входим: в передней встретили нас два плохо одетые мальчика лет по двенадцати, с румяными личиками и веселыми физиономиями; в столовой ожидал сам хозяин, занимаясь установкою графинчиков с разными водками и нескольких тарелок с различною закускою. В углу на креслах сидел уже один гость, довольно тучный барин с отвислым подбородком и с крестиком в петлице и гладил жирного кота, мурлыкавшего на окошке. Поставленный в середине комнаты стол накрыт был на пять приборов… Филатьев спросил его (хозяина. – Л. Б.), не ожидает ли он еще кого-нибудь, что стол накрыт на пять приборов. «Никого, сердечный, – подхватил Овчинников. – Вишь, так накрыть догадалась Марфа; говорит: может быть, кто-нибудь завернет и еще, так не стать же перекрывать стол Умница, спасибо ей, право умница!.. Гей! Марфа! готовы ли щи? упрела ли каша?» – «Готово, родимый, готово; извольте закусывать да садиться за стол, – раздался из кухни громкий голос Марфы, – сейчас принесу». И вот Семен Тихонович предложил приступить к закуске. «Милости просим, водочки, какой кому угодно: все самодельщина… вот зорная, эта калганная, желудочная; а вот и родной травничок, такой, бестия, забористый, что выпьешь рюмку, другой захочется…» […]

Но вот толстая Марфа с веселым видом поставила на стол миску щей и принесла горшок с кашею. Мы сели за стол и не положили охулки на руку: все было изготовлено вкусно: щи с завитками, каша с рублеными яйцами и мозгами – словом, объеденье. За этими блюдами последовали: огромный разварной лещ с приправою из разных кореньев и хреном, сосиски с крупным зеленым горохом, часть необыкновенно нежной и сочной жареной телятины с огурцами и, наконец, круглый решетчатый с вареньем пирог вместо десерта. После каждого блюда Семен Тихонович подливал нам то мадеры, то пива, а после жаркого раскупорил сам бутылку прекрасной шипучей смородиновки собственного изделия. Служившие за столом общипанные мальчики не были им забыты: от всякого кушанья откладывал он бесенятам своим, как называл он их, обильные подачки, и даже кот на свой пай получил порядочную порцию телятины…

Не успели отобедать, как толстая Марфа явилась с несколькими бутылками разных наливок… «Мы ведь не французы, – сказал Семен Тихонович, осматривая бутылки, – чертова напитка – кофию не пьем, а вот милости просим отведать наших домашних наливочек, кому какая по вкусу придется…» (66, II, с. 187–189).

Вот и видно, что у ревизии казенных счетов недурно жилось. Тут, как жирком подзаплывешь, поневоле добродушным станешь.

Но подлинной чиновничьей клоакой в дореформенный период были суд и полиция. Недаром поэт-славянофил А. С. Хомяков, обращаясь к горячо любимой им России, писал, что она «В судах черна неправдой черной и всякой мерзости полна». Дело доходило до анекдотов. Конечно, во многом эта мерзость взяточничества и судейской кривизны была вынужденной: на свое жалованье ни городничий, ни уездный исправник, избиравшиеся из отставных младших офицеров, не выслуживших пенсии, прожить не могли. Тем более не могли существовать заседатели нижнего земского суда, без конца мотавшиеся по уезду на следствия. Был выработан ряд приемов для получения взяток. Например, при скоропостижной смерти выехавшие на следствие исправник, становой пристав, заседатель, полицейский врач заявляли о необходимости вскрытия. Между тем в сознании простонародья «потрошить» мертвеца значило искажать его божественный образ и подобие, издеваться над дорогим покойником. Естественно, вслед за просьбой не трогать тело следовала взятка. Особенно же лакомым кусом было «мертвое тело» – труп постороннего человека, умершего естественной смертью, убитого или покончившего с собой и случайно обнаруженного. По давней традиции ответственность за преступление несли владельцы земли, где оно совершалось: помещик или его управляющий либо крестьянская община. Обнаружение «мертвого тела» навлекало подозрение на землевладельца, и на этом основании можно было выкачивать изрядные суммы. Поэтому обнаружившие его старались перенести труп на чужую землю или бросить в реку, иначе приходилось кормить и поить сонм полицейских чиновников и платить им большие деньги; вспомним пушкинского «Утопленника»: «Суд наедет, отвечай-ка; / С ним я век не разберусь… / Озираясь, он спешит; / Он потопленное тело / В воду за ноги тащит / И от берега крутого / Оттолкнул его веслом, / И мертвец вниз поплыл снова / За могилой и крестом». Иной раз дело доходило до того, что полиция сама тайно перевозила труп из одних владений в другие, пока он окончательно не разлагался, и таким образом наживала кругленькие суммы, собиравшиеся с крестьян или управляющих. Можно напомнить читателю популярную народную песню на стихи Некрасова «Меж высоких хлебов…».

Отсутствие собственных средств к существованию городничие, полицеймейстеры, квартальные и прочие казенные люди, наблюдавшие за порядком в городе, успешно компенсировали сборами с «благодарного населения». Да как было и не брать взяток городничему, на жалованье которого, по признанию самого министра внутренних дел С. С. Ланского, жить было невозможно (во всяком случае так утверждал Н. С. Лесков в «Однодуме»). И сами обыватели не претендовали на умеренные поборы: таково было всеобщее представление о жизни. Можно вспомнить гоголевского полицмейстера из «Мертвых душ», который «…был некоторым образом отец и благотворитель в городе. Он был среди граждан совершенно как в родной семье, а в лавки и в гостиный двор наведовался как в собственную кладовую… Дело было поведено так умно, что он получал вдвое больше доходов противу всех своих предшественников, а между тем заслужил любовь всего города. Купцы первые его очень любили, именно за то, что не горд; и точно, он крестил у них детей, кумился с ними и хоть драл подчас с них сильно, но как-то чрезвычайно ловко: и по плечу потреплет и засмеется, и чаем напоит, пообещается и сам прийти поиграть в шашки, расспросит обо всем… Если узнает, что детеныш какой-нибудь прихворнул, и лекарство присоветует… Поедет на дрожках, даст порядок, а между тем и словцо промолвит тому-другому: «Что, Михеич! нужно бы нам с тобою доиграть когда-нибудь в горку!» – «Да, Алексей Иванович, – отвечал тот, снимая шапку, – нужно бы». – «Ну, брат, Илья Парамоныч, приходи ко мне поглядеть рысака: в обгон с твоим пойдет, да и своего заложи в беговые; попробуем». Купец, который на рысаке был помешан, улыбался на это с особенною, как говорится, охотою и, поглаживая бороду, говорил: «Попробуем, Алексей Иванович!» Даже все сидельцы обыкновенно в это время, снявши шапки, с удовольствием посматривали друг на друга и как будто бы хотели сказать: «Алексей Иванович хороший человек!» Словом, он успел приобресть совершенную народность, и мнение купцов было такое, что Алексей Иванович «хоть оно и возьмет, но зато уж никак тебя не выдаст». В автобиографической «Пошехонской старине» М. Е. Салтыкова-Щедрина выведен родственник героя, «р-ский городничий» (по всем признакам – рыбинский), отставной майор, которому «в походе под турка» оторвало ядром ногу. «С утра до вечера, зимой и летом Петр Спиридоныч ковылял, постукивая деревяшкой, по базару, гостиному двору, набережной, заходил к толстосумам, искал, нюхал и, конечно, доискивался и донюхивался. Лет через десять деятельного городничества… у него был уже очень хороший капитал, хотя по службе он не слыл притязательным. Ласков он был, и брал не зря, а за дело. Купцы дарили его даже «за любовь», за то, что он крестил у них детей, за то, что не забывал именин, а часто и запросто заходил чаю откушать. Каждомесячно посылали ему «положение» (не за страх, а за совесть), и ежели встречалась нужда, то за нее дарили особо. Но не по условию, а столько, сколько бог на душу положит, чтоб не обидно было… Только с рабочим людом он обходился несколько проще, ну, да ведь на то он и рабочий люд, чтобы с ним недолго «разговаривать». – Есть пачпорт? – вот тебе такса, вынимай четвертак! – нет пачпорта – плати целковый-рубль, а не то и острог недалеко. – И опять-таки без вымогательства, а «по правилу»… Он умер, оплакиваемый гражданами, оставив жене значительный капитал (под конец его считали в четырехстах тысячах ассигнациями)…» (158, с. 132).

А вот не литературный, а подлинный полицмейстер-инвалид, потерявший при Бородине руку, нижегородский Махотин. На первых порах он вроде бы стеснялся брать, а когда ему приносили «подлежащее», говорил: «Уж это, кажется, много!». А уже через год, попривыкнув, ласково пенял приносящим: «Маловато, батенька, маловато, что-то скупиться стали!». Через пять лет он уже приобрел два дома и хутор – это с полицмейстерского-то жалованья! Правда, Махотин занимался еще и предпринимательством: скупая на Нижегородской ярмарке чихирь у кавказцев, фабриковал из него «шампанское» и затем навязывал его содержательницам ярмарочных публичных домов. Закончил Махотин земное поприще генералом и крупным нижегородским помещиком (163, с. 448). Но если Махотин требовал «подлежащего», то его преемник фон Зегенбуш не брезговал даже четвертаками. Особенно же солоно пришлось нижегородцам при следующем полицмейстере – Лаппо-Старженецком, отставленном со службы за «соляное дело» Вердеревского, о чем уже говорилось выше. Об этих трех полицмейстерах нижегородцы говорили: «Один брал одной рукой, другой – двумя, а третий лапой загребал».

Вероятно, нужно объяснить инвалидность городничих. На полицейские должности полицмейстеров, городничих, частных приставов, уездных исправников, сопряженные с судебными функциями по мелким делам, обычно назначали отставных младших офицеров, из-за ранений, увечья или болезней не способных нести строевую службу, не выслуживших пенсии и не имевших иных средств существования. Городничий-инвалид оказался даже популярным литературным персонажем: капитан Тушин, лишившийся руки и ставший городничим г. Красный у Л. Н. Толстого, Серапион Мардарьевич Градобоев в «Горячем сердце» А. Н. Островского; народ это происхождения невысокого, нередко грубый и невежественный, выслужившийся из рекрутов, каков, по всей видимости, и самый знаменитый в России городничий Сквозник-Дмухановский.

Низшую полицейскую службу исправляли будочники и хожалые. Те и другие отличались грубостью, склонностью к горячительным напиткам и мелким взяткам с правонарушителей и, согласно всеобщей молве, по ночам грабили запоздавших прохожих. Во всяком случае, в Москве при обер-полицмейстере Архарове солдаты полицейского полка получили прозвище «архаровцы», и это слово с тех пор обозначало забияк и грабителей. Кроме того, у будочников была особая популярная «специальность»: при своем обширном досуге они терли нюхательный табак для любителей; этот табак на французский манер назывался «бутатре», т. е. тертый «бутарем», в отличие от самодельного «самтре».

Как все люди «при должности», будочники также имели доходы от обывателя. Особенно благодатна в этом смысле была глухая провинция с ее мирным и простодушным обывателем, уверенным, что «На то и щука в море, чтобы карась не дремал».

«В летнюю пору спрос на калачики за отъездом господ по усадьбам сильно ослабевал; поэтому Иван Николаевич, не мешая своему главному заработку, мог довольно времени уделять рыболовству… Но так уж обывательская жизнь складывалась, что и это непредосудительное увлечение Ивана Николаевича было отравлено значительной примесью горечи. Иван Николаевич, бывало, ловит, а все посматривает – не следит ли за ним недреманное око Михеича (будочника. – Л. Б.).

– Беляев (частный пристав. – Л. Б.) наказывал, чтобы непременно ты ему рыбы послал, завтра у него будут гости; ну, показывай-ка, что у тебя в ведре?

– А черт бы побрал твоего Беляева, да и тебя с ним! – с сердцем отзывается Иван Николаевич…

Хотя Михеич и был в данном случае… «при исполнении официальных обязанностей», но в те отдаленные времена некоторая свобода в излиянии чувств не ставилась в вину обывателю, и протоколов по этому поводу не составлялось.

– Ну, ты много-то не разговаривай, – спокойно отвечал Михеич, запустивши руки в ведро; вытащит оттуда что покрупнее, да иногда и для себя захватит какого-нибудь щуренка. – Еще барыня говорила: калачики все вышли… Чтобы принес их.

И несет Иван Николаевич калачики, как поступается крупной рыбиной, ибо знал за собой вину, и притом вину тяжкую, прародительскую: его ветхий домишко стоял не «по плану» и давно был предназначен к сломке…

А вот у Матрены – вдовы-мещанки с тремя детьми – так, собственно, и вина-то была самая пустячная: чтобы кормиться, она торговала с лотка разными общедоступными яствами и квасом.

«Нечего Бога гневить, – говаривала она, никакого худа от Беляева не видала. Снесешь это ему о Рождестве да на Пасхе по рублевику, ну и знать его больше не знаешь; разве летом, проходя мимо, скажет: «А угости-ка меня, Матрена, кваском». – «С удовольствием, ваше благородие». Ну, нальешь ему кружечку, выпьет да еще похвалит.

– А вот этот толстопузый, – речь идет о Михеиче, – во где у меня сидит, – указывая на горло, с ожесточением продолжает Матрена. – Ведь каждый день норовит что-нибудь стащить, да еще роется – подавай ему непременно свежую печенку, а как ждет свою подлюгу Дуньку, то и пирога с рыбой…».

А на самом деле Михеич совсем не был злодей… Михеич знал только, что есть «для порядка» будка, значит должен быть и будочник; а затем знал еще, что место ему дано, чтобы было чем кормиться. Михеичу полагался паек и какие-то «третные»; мука и крупа, доходившие до него, даже в нем, не избалованном гарнизонным хлебом, нередко возбуждали вполне основательный вопрос: на что они могут быть пригодны? Что же касается до «третных», то Михеич в них регулярно расписывался, но никогда в глаза не видал.

Не виноват же он, что в его участке торговала Матрена, и притом только она одна; водилась, правда, еще мелочная лавочка, так ведь Михеич без табаку и чаю жить не мог. А так против Матрены он решительно ничего не имел…

Настоящим благодетелем Михеич считал откупщика, попечения которого в нисходящей линии доходили и до него. Михеич получал ежемесячную дачу натурой, которой ему при его умеренности в спиртных напитках не только хватало для своего употребления, но и Авдотью угостить, курносую вдову-солдатку…

По инструкции полагалось Михеичу день и ночь пребывать в неослабном бдении; но так как против этого резонно восставали законы природы, то Михеич ночью крепко спал… а днем, если был свободен, то есть не имел каких-нибудь хозяйственных поручений от Беляева или его барыни, вечно что-нибудь чинил из своей амуниции… Под вечер Михеич делал обход своего участка, тщательно осматривая все канавы и пустые заборы – не валяется ли где-нибудь упившийся обыватель. Если таковое тело оказывалось, то Михеич прежде всего подвергал самому внимательному осмотру обывательские карманы – не содержится ли в них табачного зелья или каких-нибудь трех, пяти копеек. На то и другое Михеич предъявлял свое бесспорное право… А затем заставлял обывателя просыпаться… Но случалось, что никакие воздействия не пробуждали обывателя. «Ишь, собачий сын, как нализался», – с сердцем проговорит Михеич, видя тщету своих усилий, и потащит за что попало обывателя к себе в будку» (133, с. 55–57).

В общем, полицейские нравы большей частью были самые патриархальные.

Об организации полиции уже шла речь в другой книге, как и о полиции политической, т. е. жандармах и охранных отделениях. Здесь же мы говорим о людях, служивших в этих органах, и об их нравах.

Поступление в Корпус жандармов, во всяком случае в конце XIX в., было делом не простым. «Для поступления в корпус от офицеров требовались прежде всего следующие условия: потомственное дворянство; окончание военного или юнкерского училища по первому разряду; не быть католиком; не иметь долгов и пробыть в строю не менее шести лет. Удовлетворяющий этим требованиям должен был выдержать предварительные испытания при штабе корпуса жандармов для занесения в кандидатский список и затем, когда подойдет очередь, прослушать четырехмесячные курсы в Петербурге и выдержать выпускной экзамен» (168, с. 30).

В образованном обществе жандармов не любили и презирали и откровенно демонстрировали свое отношение к «шпионам», хотя жандармы, как военнослужащие, обязаны были всегда ходить в их заметной форме голубого сукна с серебряным аксельбантом. Жандармским офицерам не принято было подавать руки, а они на это и не претендовали, ограничиваясь поклонами; там, где стояли гарнизоны, их не приглашали в офицерское собрание, а с офицерами, прельстившимися высоким жалованьем и перешедшими в жандармскую службу, нередко порывали отношения не только сослуживцы и друзья, но изредка и родственники. Это отношение распространялось даже на членов семьи жандарма. В. В. Стасов вспоминал годы своего ученичества в Училище правоведения: «Другой из наших товарищей, Замятнин, был… провинциал родом. Мы вначале подозрительно смотрели на него и одно время даже чуждались его, так как он был сын жандармского полковника из которой-то губернии» (169, с. 312). Таковы в тогдашнем обществе были представления о «можно» и «нельзя», «прилично» и «неприлично»: служба в госбезопасности вызывала брезгливость, которую не стеснялись демонстрировать.

В. Г. Короленко описывает характерный факт, имевший место в бытность его под надзором полиции в Кронштадте. Один из артиллерийских офицеров, некто Франк решил перейти в жандармскую службу. «Военная молодежь отнеслась к этому с нескрываемым негодованием. Офицеры постарше не были так решительны, но в общем разделяли взгляд молодежи. Франк вдруг был вызван к начальнику артиллерии петербургского военного округа… Когда Франк явился, генерал быстро вышел из своего кабинета в приемную, подошел вплотную к Франку, смерил его взглядом с ног до головы и сказал: – Я вызвал вас, чтобы посмотреть на офицера, который решается променять честный артиллерийский мундир на мундир шпиона. – Затем, резко отвернувшись и не кивнув головой на прощание, ушел. Многие офицеры перестали подавать Франку руку. Говорили даже, что ему предложено было старшинами морского клуба, в который принимались и артиллеристы, выйти из состава членов» (92, II, с. 193). Заметим, что история эта происходила в начале 70-х гг., в разгар революционного народнического движения, когда выражать презрение жандармам значило проявлять нелояльность.

С другой стороны, бывший жандармский генерал А. Спиридович, перешедший в Корпус жандармов из пехотного полка, писал: «В полку у нас на корпус смотрели очень хорошо. Несколько наших офицеров уже служили там, занимали хорошие должности и были предметом нашей зависти. В Вильне жандармерия была представлена блестяще. Генералы фон-Эксе и Черкасов пользовались уважением русского общества, первый же был принят и в польских кругах и принадлежал к местной аристократии.

Я лично в жандармах ничего нехорошего не видел. Еще с детства я помню, что жандармы были хорошо приняты, бывали они и у нас в доме. Даже женихом одной из моих сестер был жандармский ротмистр…

Матушка моя не раз говорила мне затем, что она хотела бы видеть меня или артиллеристом, или жандармом, сестры же уже прямо убеждали меня идти в жандармерию. Воспитанные в архангельской провинциальной глуши, далекие от всякой политики, они были чужды обычных интеллигентских предрассудков против синего мундира и смотрели на жандармского офицера просто: офицер, служба серьезная, очень важная, жалованье хорошее и форма красивая, чего же еще нужно для брата? А что ругают – так за глаза и царя ругают…

Но многие в обществе не любили жандармов, службу их бранили и говорили о них, что они все доносчики. Это неприязненное отношение к жандармам я встретил тогда же в семье почтенного присяжного поверенного, на дочери которого я хотел жениться. Русский человек, сын генерала, севастопольского героя, мой будущий тесть не хотел и слышать, чтобы его зять был жандармом. Он предлагал нам с дочерью материальную помощь, а также устроить меня куда-либо на гражданскую службу, лишь бы я не шел в жандармы. Я упорствовал, доказывая ему, что служба корпуса жандармов идейная и полезная для государства. Не имея ничего мне возразить по существу, он все-таки был против нее» (168, с. 29–30). Добавим, что, когда николаевский жандармский офицер Э. И. Стогов просил у одного из провинциальных помещиков руки его дочери, тот также посомневался насчет неблаговидной службы будущего зятя («Но вот, видите ли, вы в голубом мундире, этого мундира никто не любит…»).

Когда Спиридович в 1899 г. после сдачи специального экзамена был переведен в корпус жандармов, «…адъютант по строевой части подполковник Чернявский с особенным пренебрежением швырнул нам отдельный листок с вакансиями охранных отделений… Чернявский смотрел на нас с нескрываемой враждебностью и буквально фыркал, а не говорил, когда мы обращались к нему за какими-либо справками» (168, с. 38).

И сами жандармы, во всяком случае некоторые из них, не так легко свыкались со своей работой, прежде всего с необходимостью вербовки «сотрудников», т. е. осведомителей: «…Воспринять сразу эту государственную точку зрения на внутреннюю агентуру было трудно. Мы принимали как бесспорные все советы относительно сотрудника, и все-таки они в наших глазах были предателями по отношению своих товарищей. Мы понимали, что без шпионов ничего нельзя знать, что делается во вражеском лагере; мы сознавали, что сотрудников надо иметь так же, как военных шпионов, чтобы получить необходимые сведения о неприятельских армии и флоте, об их мобилизационных планах и т. д. Все это мы понимали хорошо, но нам, офицерам, воспитанным в традициях товарищества и верности дружбы, стать сразу на точку холодного разума и начать убеждать человека, чтобы он, ради пользы дела, забыл все самое интимное – дорогое и шел на измену, было тяжело и трудно. Наш невоенный начальник не мог этого понять. Да мы и не говорили много с ним об этом. Но между собою мы, офицеры, подолгу беседовали на эту тему. В нас шла борьба» (168, с. 51).

Надо сказать, что те, кто прошел через руки жандармов, отзываются о них хотя и с презрением, но в общем-то неплохо, а иной раз и с похвалой. Н. В. Шелгунов, арестованный уже в 80-х гг. за связь с народовольцами, писал: «По нашему делу были приглашены для допроса (как свидетели) Павленков и Благосветлова, Павленков по поводу каких-то статей Кольцова (Тихомирова), а Благосветлова, чтобы получить от нее конторские книги за 1881 год (мое редакторство). Но когда Павленков и Благосветлова обнаружили некоторую несговорчивость, то Богданович так на них раскричался, что Благосветлова заплакала (им бы сподвижников «железного Феликса» или не менее железных Ежова и Берии. – Л. Б.). Если так обращаются со свидетелями, то, уж конечно, с обвиняемыми церемонятся еще меньше. Со мною, впрочем, обращались с очень изысканной вежливостью, которой вообще отличаются жандармы старого типа. Говорят, по инструкции, составленной еще при Бенкендорфе, жандармы должны уподобляться по кротости первым христианам. Жандарм должен сносить безответно не только брань и ругательства, но даже и побои. Жандармы нового типа этой инструкции, должно быть, не знают, по крайней мере капитан Иванов, составивший себе репутацию зверя. Зато Жолкевич был безукоризнен: мало того, что при допросах он потчевал меня чаем и всегда спрашивал меня, каких я желаю булок, но раз, обещая продержать меня больше обыкновенного, послал даже в трактир за обедом. Когда в начале знакомства я отказывался от чая, Жолкевич мне говорил несколько раз: «Ведь этот чай мой» (193, с. 295). По поводу уподобления жандармов кротостью первым христианам вспоминается анекдот: якобы А. Х. Бенкендорф, назначенный шефом жандармов, попросил у Николая I инструкцию; тот вынул платок и, подав ему, сказал: «Вот тебе моя инструкция. Чем больше ты вытрешь им слез вдов и сирот, тем лучше выполнишь ее».

Особенно отличались либерализмом, доходящим до пренебрежения службой, жандармы старого времени в Сибири. Ссыльный шестидесятник Л. Ф. Пантелеев дал несколько портретов таких жандармов-либералов. В Томске «…что касается до местного жандармского начальника Тица, то вот как он себя держал. Он нанимал дом, при котором был большой сад – нанимал ради сада. Но в другом доме того же хозяина поселились Булгак; у них с утра до ночи было становище легальных и нелегальных поляков (сосланных в Сибирь после восстания 1863–1864 гг. – Л. Б.). Тогда Тиц перестал выходить в сад, чтобы как-нибудь не столкнуться и не вызвать истории» (133, с. 439).

«Не лишним считаю сказать, – продолжает Пантелеев, – несколько слов об енисейских жандармах. Я застал (в 1866 г.) в Красноярске штаб-офицером полковника Ник. Игн. Борка… К политическим относился с большим тактом; тут, без сомнения, имело влияние и то, что он был католик. Сколько припоминаю, по его инициативе никаких ограничений ссыльные не видели… Установилось и наше знакомство с Борками, и мы всегда приглашались на разные семейные праздники, которые с широким гостеприимством справлялись Борками.

По времени и в самом Енисейске завелся жандармский офицер, то был капитан Вик. Вас. Яшин, человек весьма недалекий, но добродушный. Он еще менее возбуждал какие-нибудь дела по своему усмотрению. Пробовал было заняться преследованием тайной продажи золота, но из этого ничего не вышло. Дела у Яшина решительно никакого не было, а он все вечера, а подвертывался случай, то и днем отдавал картам «по маленькой»… Яшин чуть не каждый день заглядывал ко мне, нередко обедал, а после обеда запросто укладывался спать […]

На место Борка, умершего… в 1868 г., был назначен полковник А. С. Банин… Это был… человек с большим честолюбием и жаждою деятельности. Но Банин скоро сообразил, что, несмотря на присутствие в губернии большого числа ссыльных поляков и нескольких русских, в области «специальной политики» дела никакого не было… Зато в области чисто гражданского управления материал был неисчерпаемый. Полицейская власть через посредство волостных писарей собирала в свою пользу точно установленные ежемесячные дани; в свою очередь волостные писаря смотрели на волостную кассу как на свою собственную; далее, полное отсутствие имущественной и личной безопасности, хаос во всех канцеляриях… И Банин, имея в своем распоряжении дюжину ничем не занятых жандармов, для приятного препровождения времени принялся за раскрытие краж, разных преступлений; сначала в самом Красноярске, а так как успех сопровождал его, то расширил свою практику на уезды.

[Губернатор Лохвицкий] по отношению к политическим ссыльным во всем положился на советника Бекетова, воплощенной канцелярской зацепе и крючке. Тогда Банин, напротив, стал заступником и делал в их пользу все, что только можно было. Раз даже устроил лотерею в пользу одной бедной вдовы, получившей разрешение на выезд.

[Банин] Знал всю подноготную губернии и охотно делился своими сведениями; сообщительность свою довел даже до того, что раз прочитал мне свои характеристики (из ежегодного отчета в III Отделение) не только всей высшей администрации губернии, начиная с архиерея, но и почему-нибудь выдающихся частных лиц, – надо признать, характеристики весьма меткие и близкие к действительности» (133, с. 609–611).

Нужно сказать, что такое легкомысленное отношение к секретным делам и политическими поднадзорными было вообще характерно. Например, поднадзорным показывали их собственные дела. А. И. Герцен, сосланный на службу в Вятку, замещая одного из чиновников губернского правления, сам составлял на себя характеристики для предоставления в Петербург! Может быть, это вообще черта русской бюрократии, у которой отвращение к делу доходило до того, что правая рука не знала, что делает левая. Во всяком случае, вспоминая свой арест, Герцен писал о жандармских офицерах: «Большая часть между ними были довольно добрые люди, вовсе не шпионы, а люди, случайно занесенные в жандармский дивизион. Молодые дворяне, мало или ничему не учившиеся, без состояния, не зная, куда преклонить главы, они были жандармами потому, что не нашли другого дела. Должность свою они исполняли со всей военной точностью, но я не замечал тени усердия… Нельзя быть шпионом, торгашом чужого разврата и честным человеком, но можно быть жандармским офицером – не утратив всего человеческого достоинства…» (47, с. 201–202).

Глава 4
Офицерство

К чиновничеству в общем и буквальном смыслах принадлежало и довольно многочисленное офицерство (еще в начале XIX в. офицеров официально именовали чиновниками ввиду наличия у них чина). Оно составляло часть именно городского населения: не говоря о высших военных учреждениях и военно-учебных заведениях, а также гвардии, сосредоточенной в Петербурге и его пригородах, войска квартировали в городах, по казармам или постоем на кантонир-квартирах (обывательских домах); лишь летом они выступали в лагеря, располагаясь на тесных квартирах сельских обывателей при лагерных сборах и маневрах, либо на широких квартирах по деревням в обычное время, что особенно нужно было кавалерии и артиллерии для содержания лошадей. По происхождению, образовательному уровню, культурному облику, кругу интересов и морали офицерство лишь отчасти отличалось от гражданских чиновников. Правда, здесь был значительно выше (особенно в первой половине ХIX в.) процент дворянства, в т. ч. столбового, но преимущественно провинциального, включая мелкопоместное.

Сухопутные вооруженные силы страны представляли довольно сложную и изменявшуюся систему. Около двух третей их составляла пехота. С самого начала XVIII в. ее основной массой были фузелерные (от слова «фузея» – ружье) полки, с середины столетия названные мушкетерскими, а с 1811 г. – пехотными; однако по традиции в пехотных полках до 50-х гг. сохранялись фузелерные и мушкетерские роты и взводы, отличавшиеся лишь мелкими деталями форменной одежды. Кроме этой линейной пехоты имелась и тяжелая пехота – гренадеры, с середины XVIII в. превратившаяся в отборные полки; гренадерские полки до 1917 г. составляли особый Гренадерский корпус, а также входили в состав Кавказского и Гвардейского корпусов. Во второй половине XVIII в. стали появляться части легкой стрелковой пехоты – егеря, и в первой половине XIX в. егерские полки и бригады составляли уже четверть пехоты; с развитием стрелкового оружия нужда в них отпала, в середине столетия они были преобразованы в пехотные полки, и остался только гвардейский Егерский полк. В XIX в. стали появляться в составе пехотных полков и стрелковые взводы и роты, а затем постепенно формировались стрелковые полки, дивизии и даже корпуса, фактически ничем, кроме цветов приборного сукна, от пехотных не отличавшиеся. Однако комплектовались они преимущественно уроженцами Сибири, охотниками, сызмальства привыкшими к оружию. Наконец, в первой половине XIX в. существовали в составе пехоты карабинерные полки, бывшие учебными для подготовки пехотных унтер-офицеров. Кроме того, по окраинам на «линиях» с крохотными крепостцами и пикетами прикрывали границы линейные батальоны, а по городам несли полицейскую и конвойную службу гарнизонные войска разных наименований (инвалидные, губернские, местные, конвойные и т. п. батальоны). Служба здесь для офицерства была самой незавидной, особенно в линейных батальонах, стоявших в глухомани; недаром они были местом ссылки для проштрафившихся офицеров, да и вообще офицерский состав здесь был весьма неблестящ, включая множество офицеров, выслужившихся из нижних чинов, умевших только читать и писать (вспомним простодушного лермонтовского Максим Максимыча). Пограничные войска, подчинявшиеся Министерству финансов, тоже представляли собой нечто весьма неблестящее, хотя уровень их боевой подготовки при частых стычках с контрабандистами и конокрадами был довольно высок, а во время войны хорошо знавшие местность пограничники оказывались в высшей степени полезными.

Традиционно не менее сложной по внешности, а иногда и по сути была структура и кавалерии. Основную массу ее изначально составляли драгуны – ездящая пехота, способная действовать в конном и пешем строю. Здесь долго даже отсутствовали типично кавалерийские чины корнета и ротмистра. В конце XIX в. это был практически единственный вид регулярной конницы, исключая некоторые гвардейские полки. В 1812–1833 гг. существовали и конно-егерские полки. Но еще в начале XVIII в. появились части тяжелой кавалерии – конногренадеры; кроме того, во второй половине XVIII столетия в состав тяжелой кавалерии входили карабинерные полки. Главным же видом тяжелой кавалерии, наносившей решающий удар холодным оружием, были появившиеся в 30-х гг. XVIII в. кирасиры – рослые люди, вооруженные длинными палашами и тяжелыми пиками, одетые в каски и стальные кирасы и посаженные на огромных коней. Поголовное вооружение армии скорострельными дальнобойными винтовками сделало невозможными кавалерийские атаки на пехотные каре, и с 60-х гг. в русских войсках остались только четыре гвардейских кирасирских полка, отличавшиеся лишь парадной формой. Значительную часть русской регулярной кавалерии составляла легкая конница. Еще Петр I создал из перешедших в русское подданство молдаван, валахов и сербов гусарские хоругви. В 30–40-х гг. XVIII в. из этих выходцев создавались уже иррегулярные поселенные гусарские полки (отсюда среди русского офицерства все эти Шевичи, Депрерадовичи, Милорадовичи и т. д.), а затем такие же полки стали формироваться из казаков Слободской Украины. Во второй половине столетия в южнорусских степях служили также пикинерные и легконные полки, после расформирования которых началось комплектование регулярных гусарских полков. Два оставшихся к концу XVIII в. в бывших польско-литовских землях пикинерных полка были разделены, и новые четыре полка названы уланскими – так в России появился еще один род легкой кавалерии, в память о своем татарско-польском происхождении сохранивший название уланской (уланы, или огланы, что значило по-татарски «удалец», «молодец» – младшие сыновья ханов татарских орд, уходившие с верными татарами на службу к молдавскому и валашскому господарям, литовскому великому князю, польскому и венгерскому королям: дома от старших братьев они могли ждать только стрелу в спину на охоте или чашу с ядом на пиру – кому нужны соперники?) и шапки с четырехугольным верхом. «Блестящая» гусарская и уланская кавалерия в условиях насыщения армии новым огнестрельным стрелковым и артиллерийским оружием становилась бесполезной, и рационалист Александр III переформировал ее в драгунскую. Однако Николай II ввиду падения авторитета русской армии после позорных поражений в Русско-японской войне и участия ее в карательных экспедициях 1905–1907 гг. возродил прежние уланские и гусарские полки с их опереточной парадной формой.

Кроме того, огромную массу конных войск составляли казаки. Это была иррегулярная, т. е. нерегулярная конница, расположенная по окраинам страны и в мирное время преимущественно несшая пограничную службу, а в военное поддерживавшая регулярную кавалерию и пехоту. Казаки несли службу за свой счет, являясь своеобразным военно-служилым сословием, за что на льготных правах владели войсковыми землями. Казачьи войска создавались и упразднялись правительством по мере надобности: кроме всем известных Донского, Кубанского, Терского, Астраханского или Уральского войск более или менее длительное время существовали Дунайское, Бугское, Украинское, Азовское, Волгское, Гребенское, Линейное и другие войска, в азиатских владениях были созданы Семиреченское, Сибирское, Амурское, Уссурийское войска и отдельные части, вплоть до Якутских сотен. Некоторые войска выставляли казачью артиллерию, а на Кавказе и пехотные части – так называемые пластунские батальоны. Кроме того, на правах казачьих создавались и упразднялись Калмыцкое, Башкирское, Тептярское, Мещеряцкое войска, а на добровольческих основах – Крымско-татарские полки, Туркестанский (затем Текинский) полк и знаменитая Кавказская туземная дивизия, более известная как Дикая, из Кабардинского, Дагестанского, Татарского, Чеченского, Черкесского и Ингушского конных полков и Осетинской пешей бригады. Естественно, что во всех этих казачьих и инородческих войсках служили свои офицеры из казаков и представителей нерусских народностей, форма их была создана на основе национального костюма, а при полках были мусульманские муллы.

Структурно сложной была и русская артиллерия: крепостная, осадная, полевая ездящая и пешая, а также конная, сопровождавшая кавалерию. Инженерные войска, первоначально немногочисленные, состояли из минерных, саперных, понтонерных и пионерных частей; в первой половине XIX в. для сопровождения конной артиллерии создавались и конно-пионерные части. Во второй половине XIX в. из них остались только саперные войска, зато стали появляться железнодорожные, воздухоплавательные, телеграфные, а в начале ХХ в. и автомобильные и автоброневые, искровые (радиотелеграфные) и авиационные части. Наконец, существовали и обозные войска – фурштат – самая незавидная служба для офицеров.

Тактическое назначение нередко диктовало отбор людей в полки и даже их характер и нравы. Правда, в первую очередь это касалось нижних чинов. Гренадеры и кирасиры были люди рослые, массивные, несколько медлительные, но отвага и хладнокровие от них требовались отменные. Рослый и тучный князь А. А. Щербатов говорил о себе: «По телосложению своему я мог быть только кирасиром». В начале XIX в. личный конвой Александра I составляли кирасиры, и оказалось, что они просто не поспевают на своих огромных конях за императором. Егерская, конно-егерская, а особенно гусарская и уланская служба требовали также отваги, но еще и дерзости, лихости, подвижности и индивидуализма: в пикеты и секреты, для прикрытия флангов, разведки, рейдов по тылам врага, завязывания огневого боя и прикрытия отходящих войск кого попало нельзя назначать. Набирали сюда людей малорослых и энергичных, ловких. Знаменитый Денис Давыдов сначала поступил в Кавалергардский полк, и в записках он иронически писал о себе в третьем лице, как его привязали к огромному палашу и опустили в глубокие ботфорты; зато потом в гусарах этот малорослый человек оказался как раз на месте. Естественно, что такие люди еще и отличались пренебрежением дисциплиной, склонностью к дерзким выходкам и пьянству. Даже внешний вид их должен был свидетельствовать об их характере: в первой четверти XIX в. офицерам была запрещена растительность на лице, кроме бакенбард, но в легкой кавалерии усы, украшение лихача, были дозволены. Недаром Козьма Прутков говаривал: «Если хочешь быть красивым – поступай в гусары».

Кстати уж здесь скажем о некоторых специфических чертах внешнего облика офицеров. Всем со средней школы хорошо известно, какое внимание русские императоры, а за ними и генералитет придавали внешним формам военной жизни: выправке, маршировке, деталям форменной одежды. Отсюда вытекали и строжайшие требования к соблюдению формы: в первой половине XIX в. за расстегнутую пуговицу мундира, не говоря уже о неположенных галошах, можно было попасть на гауптвахту, а то и вылететь из полка. Строжайше регламентировалось все. В XVIII в. военным рекомендовалось носить усы, хотя требование было не слишком жестким. Павел I предписал непременное ношение усов: у кого они росли плохо, в строю приходилось носить накладные, а светлые усы ваксились. С начала XIX в. ношение усов офицерами было строго запрещено, кроме гусар и улан. В 1820 г. усы были разрешены всем кавалерийским офицерам, а в 1832 г. – всем офицерам вообще, в том числе и в отставке. Во второй половине XIX в. можно было носить усы с подусниками, т. е. переходящие в бакенбарды (так брился Александр II), а с воцарением носившего бороду Александра III можно было вообще не бриться. К прическе таких строгих требований не было. Правда, весь XVIII в. военные носили парики: сначала алонжевые, с длинными локонами, с 1727 г. пудреные, гладко причесанные, с буклями на висках (в л. – гв. Преображенском полку поначалу парики имели по три букли, в Семеновском – по две, в прочих полках – по одной) и косичкой с черным бантом; в 1785 г. у солдат парики были отменены, но офицеры продолжали носить их, а Павел I требовал не просто ношения париков, но и с косами строго определенной длины, для чего в полки были розданы железные мерки. Коса вкладывалась в узенький «кошелек» из черной тафты и к ней прикалывался черный бант сложной формы. В 1801 г. у солдат были отрезаны косы и убраны букли, а короткий пучок сзади перевязывался лентой, офицерам же парики были оставлены на их усмотрение. Вскоре парики вообще были отменены, но требовались недлинные, слегка подвитые, густо напудренные волосы. В 1809 г. пудра была запрещена, можно было стричься на любой манер, но волосы рекомендовались короткие.

Тем не менее даже в этих условиях военные, которые в ту пору были большими щеголями, ухитрялись следовать моде. Так, в конце 1810-х гг. появилась мода как можно туже перетягивать талию офицерским шарфом с очень длинными концами («а талии так тонки», – говорит грибоедовский полковник Скалозуб) и говорить с командной хрипотцой (самого Скалозуба Чацкий описал так: «Хрипун, удавленник, фагот»); напротив, в XVIII в. слабо повязанный шарф оттягивали на животе вниз, так что вырисовывалось рельефное пузцо. В 30-х гг. XIX в. появилась мода на большие эполеты, словно крылышки, загибавшиеся вверх над плечами (М. Ю. Лермонтов отметил такие эполеты у только что произведенного в офицеры Грушницкого). После Крымской войны стали шить мундиры с зауженными плечами, и только что введенные погоны спускались на верхнюю часть очень длинных рукавов, обшлага которых закрывали пальцы, а удлиненные панталоны зауживались у ступни и расширялись в колене, напоминая шаровары. Эта мода появилась под влиянием французских легких африканских стрелков, зуавов, своей лихостью и дерзостью оказавших большое впечатление на русских. На фотографиях того времени можно также увидеть, как, вопреки правилам, плетни и петли аксельбантов развешиваются по всей груди. При Александре III введен был мундир русского покроя, носившийся с шароварами, и на некоторых портретах, особенно у казачьих офицеров и восточно-сибирских стрелков можно увидеть преувеличенно широкие шаровары, спускавшиеся на низко опущенные, собранные в гармошку голенища сапог: это считалось признаком лихости; одновременно известны скандальные случаи выхода в отставку гвардейских офицеров, не желавших носить «кучерский кафтан». Точно так же у кадровых офицеров, особенно кавалерийских, можно увидеть на фотографиях фуражки с лихо смятой тульей, а у сибирских стрелков огромные папахи с длинными космами собачьего меха. Предметом щегольства служили и непременные офицерские шпоры, и каждый молодой гвардейский офицер ценой экономии на обедах считал нужным обзавестись шпорами от знаменитого мастера Савельева, с «малиновым» звоном; их ремешки отпускали и слегка пришаркивали на ходу ногами, чтобы шпоры, волочась по плитам тротуара или паркету, нежно звенели. В 50–70-х гг. всем офицерам полагались сабли (с 1881 г. офицеры пеших войск и драгунской кавалерии носили шашки). Хотя на ножнах были короткие цепочки с крючками, чтобы носить оружие у бедра, модно было низко отпускать сабли на пасиках портупеи, и ножны с грохотом волочились по плитам тротуара, либо сабля небрежно перебрасывалась через руку; чтобы тонкий металл ножен не протирался о камень, на их концах стали делать стальной гребень, который и скользил по панелям, высекая искры. Конечно, можно слегка посмеяться над этим, но, глядя на нынешних офицеров в висящих мешком камуфляжных штанах, можно и задуматься: не лучше ли, когда военный, пусть и преувеличенно, гордится своим мундиром и своей службой.

Выбор рода и места службы диктовался разнообразными причинами. Иногда он был случайный, иной раз был обусловлен возможностью протекции со стороны знакомых и родственников при прохождении по лестнице чинов, нередко причиной выбора полка была служба в нем в прежние годы отца, деда и т. д.; А. А. Брусилов, выходя из Пажеского корпуса, выбрал 15-й драгунский Тверской полк «вследствие того, что дядя и тетка рекомендовали мне именно этот полк, так как он ближе всех стоял к месту их жительства» (24, с. 16). Иной же раз на выбор влияла даже… форма. Так, А. Н. Вульф, решивший перейти из статской службы в военную в надежде на более быстрое продвижение в чинах, избрал себе «Е. И. В. принца Оранского гусарский полк, выбранный мной единственно по мундиру, ибо он лучший в армии» (45, с. 130). Случай это не единичный: один из современников избрал себе Эриванский гренадерский полк за красную оторочку голенищ сапог; этой оторочкой полк был награжден за то, что в одном из боев дрался «по колено в крови».

Сравнительно немногочисленные военно-учебные заведения, кадетские корпуса, зародившиеся в середине XVIII в. под названием шляхетских корпусов, далеко не обеспечивали потребности армии, тем более что офицеры имели право выхода в отставку в любое время: помещики большей частью выходили в отставку, прослужив несколько лет, в младших чинах корнетов, много – поручиков. Во второй четверти XIX в. доля офицеров из числа выпускников кадетских корпусов и артиллерийского и инженерного училищ составляла 25–26 %; ежегодно их поступало около 600 человек. Поэтому значительную часть офицерского корпуса составляли так называемые недоросли из дворян, не имевшие специального военного образования. Они поступали в полки рядовыми, «на правах дворян», получив домашнее воспитание (они производились в офицеры, выслужив в унтер-офицерском звании 2–3 года), либо «на правах студентов», если они хотя бы год проучились в университете (им нужно было прослужить унтер-офицерами 3–6 месяцев). В XVIII в. дворянство, обязанное непременной поголовной и пожизненной службой («нетчиков» при Петре I подвергали шельмованию, отбирая поместья), шло рядовыми главным образом в полки гвардии и после получения, через несколько лет службы, сержантского звания переводилось офицерами в армейские полки, для чего чины гвардии числились двумя классами выше гвардейских. При отсутствии протекции служба рядовым могла затянуться надолго: например, бедный казанский помещик Г. Р. Державин тянул солдатскую лямку в л. – гв. Преображенском полку 12 лет! Всем известный способ получения офицерского чина ко времени поступления в полк через запись на службу с рождения или малолетства на деле не был столь уж распространен: для этого требовались хорошие связи в столице или в полках, существовавшие далеко не у всех. Появилась такая лазейка в 1744 г., когда Елизавета I указала расписать дворянских недорослей, имевших поместья, по полкам гвардии, разрешив им за малолетством три года оставаться с родителями при условии обучения дома наукам и строю. Таких «военнослужащих», пребывавших на руках у нянек или гонявших голубей в усадьбе, к концу XVIII в. было едва ли не половина комплекта; гвардейские полки якобы даже имели от трех до четырех тысяч сверхкомплектных сержантов, которые никогда не служили. Мемуарист граф А. Ф. Ланжерон писал, что вельможи или лица, пользующиеся протекцией, нигде почти не служили в обер-офицерских чинах: уже в день рождения их записывали сержантами в гвардию; в 15–16 лет они – офицеры, а живут дома; если же находятся в Петербурге, то едва занимаются службой; наконец, «дослужившись» до капитанов гвардии, выходят в армию полковниками или в отставку бригадирами. Правительство, понимавшее порочность такой системы, не предпринимало решительных мер, будучи зависимым от дворянства и особенно гвардии; Екатерина II лишь приказала считать старшинство не с пожалования чином, а со вступления в действительную службу. Взойдя на престол, служака Павел I приказал всех «нетчиков» выписать из полков и впредь принимать дворян в полки с 16 лет юнкерами, с производством в офицеры по экзамену через несколько лет действительной службы (вспомним лермонтовского юнкера Грушницкого или толстовских юнкеров Николая и Петю Ростовых; юнкером начинал службу и сам Л. Н. Толстой). Такие офицеры, получавшие нередко весьма скудную подготовку в родительском доме, составляли около половины офицерского корпуса.

Положение таких юнкеров было двойственным. С одной стороны, они были нижними чинами: носили солдатскую форму и исполняли в строю солдатские обязанности, а в общежитии подвергались, как нижние чины, многим ограничениям. Вспомним, как лермонтовский юнкер Грушницкий, влюбленный в княжну Мэри, взирает на танцующую пассию с улицы, через окно: как солдат, он не может попасть на бал. С другой стороны, это были господа: и офицеры, и унтер-офицеры, и солдаты говорили им, как дворянам, «Вы», жили они не в казармах, а у себя на квартирах, в соответствии со своим уровнем благосостояния, и даже имели с собой крепостную прислугу. Юнкер князь А. А. Щербатов описывает свой отъезд из Москвы на место службы: «Сборы мои имели мало военного характера: ехал я в огромных санях с кибиткою, с сидевшим рядом со мною Трифоном Григорьевым и на козлах – поваром Данилою, с массою вещей и поклажи. При этой помещичьей дорожной обстановке ввалился я наконец в Крылов или Новогеоргиевск – военное поселение, верстах в 30 от Кременчуга… Остановился на постоялом дворе, на котором, заняв его весь (кроме одной комнаты для извозчиков), я и остался жить на все время нахождения моего в Орденском полку» (194, с. 99). В общем, ни солдат, ни офицер, каков солдат, таков и офицер.

Наравне с недорослями из дворян (т. е. не доросшими, не достигшими возраста действительной службы), часть офицерских кадров, не имевших специального образования, поставляли некоторые другие сословия. Выходцы из них поступали в полки на правах вольноопределяющихся, причем срок производства в офицеры здесь зависел от происхождения. Так, к середине XIX в. сыновья личных дворян, дети священников, купцов I и II гильдий, пробывших в гильдии 12 лет, врачей, аптекарей и т. п. получали чин, пробыв унтер-офицерами 4 года; однодворцы, дети почетных граждан и купцов, имевших гильдейское свидетельство менее 12 лет, должны были отбыть в унтер-офицерском звании 6 лет; сыновья купцов III гильдии, колонистов, мещан должны были прослужить унтер-офицерами 12 лет, что приравнивало их фактически к обычным рекрутам. Впрочем, указанные сроки – минимальные, только дававшие право на чин, но это отнюдь не значит, что он давался автоматически.

Качество таких офицеров было очень невысоким. «Поступающие на военную службу недоросли из дворян и вольноопределяющиеся, – писал в 1857 г. начальник штаба 2-й гренадерской дивизии полковник Саблер, – экзаменуются в штабах по программе 6 мая 1844 года, в которой не помещено ни одной из военных наук. Молодые люди эти, прослужа узаконенный срок, производятся в офицеры, приобрев познания только в строевом уставе…» (Цит. по: 69, с. 29). Само собой разумеется, что экзамен на чин в штабе части был скорее формальностью, и такие офицеры нередко умели только кое-как писать и знали арифметику в лучшем случае в пределах четырех действий.

Между тем с 1825 по 1850 г. из 59 091 офицера, поступивших в армию, 36 152 были произведены в чин из унтер-офицеров. Нужно только добавить, что в это число входят и офицеры из нижних чинов, поступивших в армию по рекрутским наборам. Это так называемые бурбоны. Свое оригинальное название они получили в 1815 г.: расквартированная во Франции армия, потерявшая в походах множество офицеров, не могла пополнить их ряды за счет русских дворян, и пришлось в массовом порядке производить отличившихся нижних чинов, что совпало с реставрацией династии Бурбонов. Они делились на три группы. По русским законам нижний чин, беспорочно прослуживший в унтер-офицерском звании 12 лет, мог быть за отличие произведен в офицеры после сдачи несложного экзамена в полковой школе. Без всяких условий производились в офицеры нижние чины (в основном из старших унтер-офицеров) за выдающиеся воинские подвиги; разумеется, таких было очень немного. Наконец, значительную долю бурбонов составляли офицеры, выслужившиеся из кантонистов, которые и составляли массу унтер-офицеров, младших специалистов, писарей и военных чиновников. Объясним, что это за кантонисты.

При наборах в армию семьи женатых рекрутов перечислялись в Военное ведомство и жены могли жить при полку вместе с мужьями; в казармах для женатых солдат устраивались особые отделения. Солдатки при полках обычно были маркитантками, прачками и т. п., а сыновья с 7 лет поступали в солдатские школы, на рубеже XVIII–XIX вв. называвшиеся военно-сиротскими отделениями, а затем – ротами и батальонами военных кантонистов. Здесь они получали начальное общее и, по способностям, специальное образование, а также проходили строевое обучение. С 18 лет начиналась их действительная служба. Имевшие способности и склонности и прошедшие специальную подготовку направлялись в полки музыкантами, писарями, топографами или мастеровыми в арсеналы, а не способные к наукам – рядовыми солдатами. Разумеется, выросший в казарме, в обстановке военной дисциплины, грамотный, хороший строевик, если только он отличался примерной нравственностью, быстро получал унтер-офицерское звание, а затем и выслуживался в младшие офицеры. Но безусловно и то, что все эти офицеры отличались грубостью и жестокостью (таковой была военная служба, накладывавшая отпечаток на человека), низкой общей культурой и невежеством во всем, что выходило за рамки строевой службы. Недаром прозвище «бурбон» было синонимом невежественного грубого служаки.

Нужно отметить, что офицеры из нижних чинов обычно производились в дальнейшем только до чина капитана, после чего перечислялись в аудиторы, т. е. военные чиновники. Лишь очень небольшая их часть оставлялась в строевой службе и добиралась до более высоких чинов, но известны даже генералы из кантонистов.

Не следует заблуждаться и на счет той четверти офицерства, которая получала специальное образование. Курс обучения в кадетских корпусах был рассчитан на 8–9 лет, из коих один год был приготовительный, 5 лет – общих, и 2–3 года – специальных; однако в довольно многочисленных губернских корпусах специальных классов не было, и их выпускники могли продолжить образование в Дворянском полку, представлявшем специальное военно-учебное заведение. А могли и не получать. Объем знаний, даже по общеобразовательным предметам, в корпусах был очень неширок (например, русскую историю изучали лишь начиная от воцарения Романовых), качество преподавания, бывшего в руках случайных людей, а также воспитания, которым занимались обычные строевые офицеры, крайне низко. Никто из мемуаристов, прошедших кадетские корпуса, не вспоминал их не то что добрым словом, но хотя бы спокойным тоном. Рассуждения более общего плана о характере и пользе (или вреде) корпусов мы находим в дневнике А. Н. Вульфа, которого на 13-м году жизни отдали даже не в обычный кадетский, а в Горный корпус; правда, здесь он пробыл только год, в 1819 г. оказавшись в Дерпте. «Это учебное заведение, – пишет Вульф о Горном корпусе, – должно причислить к одному разряду со всеми кадетскими корпусами, про которых можно сказать, что они лучше, нежели ничего, но не более. Все они далеки от того, чтобы приносить ту пользу, которую от них ожидают, ибо за очень необширные познания, которые там приобретают воспитанники, слишком много они теряют в нравственном отношении, чтобы можно назвать первое прибылью…

Надобно побывать самому в таком корпусе, чтобы иметь понятие о нем. Несколько сот молодых людей всех возрастов, от семи до двадцати лет, заперты в одно строение, в котором некоторые из них проводят более десятка лет; в нем какой-то особенный мир: полуказарма, полумонастырь, где соединены пороки обоих. Нет разврата чувственности… которого не случалось бы там, и нет казармы, где бы более встречалось грубости, невежества и буйства, как в таком училище русского дворянства! Всем порокам открыт вход сюда, тогда когда не принято ни одной меры к истреблению оных. Телесные наказания нельзя к таким причислить, ибо они наказывают, а не предупреждают проступок. Принимаемые без всякого разбора воспитанники приносят с собою очень часто все пороки, которые мы встречаем в молодых людях, в праздности вскормленных в кругу своих дворовых людей, у коих они уже успели все перенять, и передают их всем своим товарищам. Таким образом, ежедневно в продолжение нескольких десятков лет там собираются пороки, пока они не сольются в одно целое и составят род обычая, закона, освященного временем (всегда сильною причиною) и общим примером… Зная сие, ясно, отчего новые училища такого рода сначала несколько соответствуют своей цели и потом так скоро упадают… Всякий, бывший в корпусе, согласится со мною…

Взглянув на учебную часть корпусов кадетских, мы найдем в них не много более утешительного. У нас еще не знают или не хотят знать, что хорошим офицером может быть только образованный, а образованным офицером – только образованный человек. Преимущественно перед всеми другими науками, и исключительно, занимаются преподаванием математики… На исторические, географические науки, столь необходимые, обращают мало внимания, даже и на знание отечественного языка. Также совсем не заботятся о том, чтобы приохотить молодых людей к ученью, отчего те и думают только о том, как бы скорее выйти в офицеры и бросить книги, полагая, что, достигнув эполет, они уже все нужное знают…» (45, с. 84–86).

Несколько лучше были лишь 4-летние Михайловское артиллерийское и Главное инженерное училища, при которых к середине XIХ в. появились и специальные офицерские классы, нечто вроде специальных академий. Имелась и Военная академия для подготовки офицеров Генерального штаба. Но даже в конце 40-х гг. штат ее составлял 25–27 слушателей, а об обучении в ней один из ее выпускников писал: «От офицера требовали не изучения предмета и обсуждения со всех сторон, а безусловное повторение слов импровизированного доморощенного профессора, выучившего свой предмет по коротенькой тетрадке выписок из науки» (Цит. по: 69, с. 31).

Естественно, что при такой системе комплектования офицерского корпуса и постановки военного образования в массе своей офицерство было малообразованным, плохо воспитанным и невежественным, а круг его интересов ограничивался картежом и тривиальным пьянством. Да и что оставалось делать офицерам рот, расквартированных по уездным городкам, а то и по селам. Офицерские собрания с их библиотеками, беседами, любительскими спектаклями были лишь в крупных городах, где располагались штабы. Даже если бы и была охота к чтению, то читать было нечего, и, осатанев от бесконечных мелочных учений («ремешковой науки»), непонятливости безграмотных солдат и скуки, офицер нередко превращался в забубенного пьяницу и озлобленного дантиста. В подтверждение приведем строки воспоминаний кавказского офицера Ф. Ф. Торнау. «Наши армейские офицеры того времени, – пишет он, – не блистали ни тонким образованием, ни глубокою ученостью, зато были фронтовые служаки и по большей части добрые ребята. Сверх этих достоинств да безотчетной храбрости бесполезно было отыскивать в них еще другие качества. Не подводя под общее правило небольшое число исключительных личностей, можно сказать, что жизнь армейского офицера наполнялась тогда службой, картами, весьма непоэтическим разгулом или совершенным бездельем… это было простое, бездумное лежание на кровати под крышей избушки или под полотном палатки. Офицеру невозможно было читать и учиться, потому что в деревенской стоянке или на походе недоставало книг; о политике он и не помышлял, ограничивая весь жизненный интерес производствами и происшествиями в полку, составлявшем для него ближайшее знакомое ему отечество посреди общего отечества, о котором он имел самое неясное представление… Армейский пехотный офицер, лишенный необходимых материальных и умственных способов, поневоле ограниченный в своих понятиях и интересах, исправлял службу машинально, ел, пил, играл и, лежа на боку, ни о чем не помышлял. Все офицеры из прибалтийских губерний говорили по-немецки, но французский язык знали весьма немногие; в пехоте носилось тогда поверие, что он совершенно бесполезен на службе и пригоден только для паркетных шаркателей, никуда негодных «бон-журов». Несмотря на это умственное настроение, возбуждавшее в моих полковых товарищах улыбку презрения при виде книги, писанной не на русском языке, заметно было, что они внутренне смирялись перед тем, кто умел ее понимать. Я испытал это на себе, хотя не раз мне замечали, покачивая головой, что полезнее было бы для меня заняться повторением двенадцати темпов (заряжания ружья. – Л. Б.) да командных слов, чем забиваться в книжную гиль, от которой голова молодого человека наполняется только вольтерьянскими идеями. Из этого не надо заключать, что в наших войсках не имелось тогда достаточного числа многосторонне образованных офицеров; они, к несчастью, водились только в гвардии, в штабах и частию в кавалерийских полках: для армейской пехоты оставалось их очень немного» (179, с. 32–33).

Торнау вторит А. Н. Вульф, учившийся в Дерптском университете. Одновременно с Торнау он служил в тех же Дунайских княжествах. «День ото дня привыкаю к образу жизни нашей военной молодежи, – записывает он в дневнике, – становлюсь ленивее, – совершенно ничего не делав могу проводить дни. Написав несколько строк моего дневника, кажется, я уже кончил мое дневное занятие: я ухожу шататься от одного к другому офицеру или засыпаю… Я жил эти дни у Рославлева, а провел их, исключая того, что с ним прочитал одну часть французского перевода Вальтера Скотта «Истории Наполеона»… в гулянии по улицам и игре в свайку; эта игра вот уже с неделю занимает нашу празднолюбивую молодежь… «Все обстоит благополучно, нового ничего нет!» – могу я рапортовать, как вахмистр эскадронному командиру, о моих обстоятельствах; те же занятия, то есть никакие, и та же скука, разведенная нуждою… Жизнь моя теперь, разумеется, очень пуста, скучна и однообразна; к счастью, попалось мне в руки несколько романов Вальтера Скотта, а именно «Пират» и «Певриль». Между сном и едою я убиваю дни чтением оных, купанием, иногда учениями, а более курением табака и взаимными посещениями сослуживцев, которые теперь обыкновенно заняты игрой: проигрывают жалованье…» (45, с. 180). Служивший спустя несколько десятков лет на Кавказе А. А. Брусилов также вспоминал: «Мы не блистали ни военными знаниями, ни любовью к чтению, самообразованием не занимались и исключений среди нас в этом отношении было немного, хотя Кавказская война привлекала на Кавказ немало людей с большим образованием и талантами. Замечалась резкая черта между малообразованными офицерами и, наоборот, попадавшими в их среду людьми высокого образования» (21, с. 18). Но не только кавказские офицеры отличались нелюбовью к просвещению. Военный министр А. Ф. Редигер, вспоминая свое детство в Выборге, писал: «…Я не помню, чтобы в немецком или шведском обществе видел русского офицера. Первейшей и наиболее безобидной причиной такого отчуждения являлось то, что большинство офицеров не владело ни немецким, ни тем более шведским языком; затем общество офицеров считалось не особенно благовоспитанным, что в то время (начало 60-х гг. – Л. Б.), пожалуй, было довольно справедливо» (149, I, с. 24). Офицерскую службу Редигер начал в 1872 г. в л. – гв. Семеновском полку, где «…была довольно большая библиотека, но имевшимися в ней хорошими книгами офицерство не пользовалось, а вновь выписывались только лишь разные романы. Следуя общему течению, и я тоже читал лишь разные романы, преимущественно переводные, вроде Габорио и Понсон дю Терайля. С русскими классиками я стал знакомиться лишь много позднее, приобретая постепенно их сочинения» (149, I, с. 63–64).

Радикальные перемены в военном образовании во второй половине XIX в. должны были повлиять на профессиональную подготовку и воспитание офицерства. Но… значительная часть этих заведений состояла не из военных, а из юнкерских училищ, куда принимались выпускники прогимназий с четырехклассным курсом. Правда, военные училища были двухгодичные, а юнкерские – трехгодичные. «Но в этот один год юнкерских училищ, разумеется, нельзя было сделать того же, что делалось в среднеучебных заведениях в 7–8 лет. Таким образом, общее образование у молодых людей, кончивших юнкерские училища, было много ниже, чем у прошедших военные училища, а объем военных сведений был также меньший.

Что же касается воспитания, то в смысле светских требований оно было также не блестяще…» (64, с. 361).

Лишь в гвардии и только некоторая доля офицеров из богатых аристократических семейств была светски воспитанной, относительно образованной и обладала сравнительно широким кругозором, армейское же офицерство не выдерживало никакой критики. Тем не менее необходимо подчеркнуть огромную роль русского офицерства в культурном развитии страны. Армия и флот дали России множество выдающихся деятелей в разных областях. Можно не говорить о таких исследователях, как Ф. П. Врангель, Н. М. Пржевальский, Ф. П. Литке, Г. Я. Седов, А. В. Колчак или В. К. Арсеньев; в конце концов, их исследовательская деятельность была тесно связана с их военной профессией (хотя последний оказался и талантливым писателем, создателем образа Дерсу Узала). Можно напомнить о таких литераторах, как М. Ю. Лермонтов, Ф. М. Достоевский, К. М. Станюкович, А. И. Куприн (все они получили военное образование), Л. Н. Толстой, А. А. Фет, Вс. Крестовский, пришедших в полки юнкерами, о художниках П. А. Федотове, Н. А. Ярошенко, Л. М. Жемчужникове, композиторах Ц. А. Кюи, М. П. Мусоргском, Н. А. Римском-Корсакове, агрономах А. Т. Болотове и А. Н. Энгельгардте – пожалуй, ни одна армия в мире, включая Советскую, не дала такого созвездия имен. Русский офицерский корпус был сколком с русской нации и со всей страны, «убогой и обильной, могучей и бессильной», и оценка его не может быть однозначной.

Как в дворянстве в целом, так и в офицерских кругах существовала определенная рознь. Лощеные гвардейцы презирали грубую невежественную «армейщину», а армейское офицерство третировало гвардейцев как светских хлыщей и паркетных шаркунов. «Тонняги»-гвардейцы, представлявшие замкнутую касту, выработали даже особые манеры и язык. Князь В. С. Трубецкой, поступавший в л. – гв. Кирасирский Ея Величества полк (т. е. не самый блестящий), вспоминал о своем первом посещении офицерского собрания: «Здесь за столом сильно чувствовался полковой замкнутый мирок общих вкусов, интересов, привычек, установившихся взглядов и взаимоотношений, а также своих особенных словечек и выражений. У очень многих в разговоре чувствовалась совершенно одинаково манерная небрежность, одинаковая эффектированность речи. На всех лежала как бы одинаковая печать полка, а именно кирасирского полка. Впоследствии я наблюдал, что каждый полк имел свою совершенно особую печать – незримую, но крепко чувствуемую» (180, с. 376). Таким образом, если не культивировалась, то спонтанно складывалась некоторая рознь между разными полками даже в сравнительно небольшой гвардии; в частности, А. А. Игнатьев отмечал, что иные полки признавали себя более близкими к трону. Так, л. – гв. Конный полк, по чистой случайности атаковавший в 1825 г. каре выведенных декабристами солдат на Сенатской площади, считал себя более преданным престолу, нежели находившийся в той же бригаде л. – гв. Кавалергардский.

Замкнутость офицерства гвардии в целом и ее полков в частности выражалась и одновременно поддерживалась спецификой комплектования офицерского состава. По существовавшим правилам, выпускники военно-учебных заведений, в зависимости от полученных выпускных баллов, могли выбирать расположенные в определенной последовательности, по престижности, вакансии, в т. ч. и в гвардейских полках. Но по традиции успехов в учебе было недостаточно: в первую очередь требовались иные качества, прежде всего принадлежность к потомственному дворянству. «На этой почве, – писал А. И. Деникин, – выходили большие недоразумения, когда не предупрежденные о таких порядках юнкера – не дворянского сословия брали гвардейские вакансии. Выходили иногда громкие истории, доходившие до государя, но и он не мог или не хотел нарушить традицию: молодые офицеры, претерпев моральный урон, удалялись из гвардейских полков и получали другие назначения» (56, с. 46). Однако одной принадлежности к дворянству было недостаточно. В «блестящих» полках, например, Преображенском или Кавалергардском, куда поступал цвет высшего дворянства, «носить громкую старинную дворянскую фамилию и обладать средствами и придворными связями было еще далеко не достаточно… Туда мог попасть только безупречно воспитанный молодой человек, о репутации и поведении которого полком собирались тщательные справки. А кавалергарды в некоторых случаях еще и копались в родословной представлявшегося в полк молодого человека и проверяли за несколько поколений назад его бабушек и прабабушек: не затесалась ли среди них какая-нибудь мадам, неподходящая по своему происхождению и тем самым портящая родословную. Ведь она могла бы передать по наследству плебейские черты своему потомству. Здесь никакие протекции не помогали. Случаи, когда сыновья министров и высших сановников при представлении в эти полки получали отказ, не были исключением», – писал В. С. Трубецкой (180, с. 371). До 1729 г. прием офицеров в гвардейские полки вообще происходил на основании баллотировки, а позже дело обставлялось таким образом, чтобы не повредить офицеру: офицерское собрание, извещенное командиром полка, собирало сведения частным образом, негласно, а затем по его рекомендации командир частным же образом давал согласие или отказывал; такой отказ не накладывал пятна на имя офицера и позволял поступить в иной, не столь «блестящий» полк. Даже признанные достойными офицеры из армейских полков, желавшие перевестись в гвардию, год служили в полку в качестве «прикомандированных», нося мундир своего прежнего полка, и только по истечении этого срока, если все собрание офицеров единогласно признавало в «прикомандирашке», как пренебрежительно именовали таких претендентов, достойного молодого человека, он становился полноправным членом офицерской семьи. Точно таким же образом собирались сведения об избраннице молодого человека: достойна ли она по происхождению и репутации личной и семейства войти в круг «полковых дам». Если девушку признавали недостойной, командир не давал разрешения на заключение брака, если же офицер настаивал на своем, он должен был выйти из полка. Любое пятно на имени дамы отражалось и на ней, и на ее супруге, и даже на тех, кто поддерживал с этой дамой знакомство. Служивший в л. – гв. Кирасирском Ея Величества полку великий князь Михаил Александрович, брат Николая II, отбил жену у своего однополчанина, что в гвардии не допускалось. Хотя Михаил Александрович сочетался с «разводкой» законным браком, командир полка приказал своим офицерам под страхом выхода из полка не только не поддерживать отношений с бывшей полковой дамой (супругой брата царя!), но даже не кланяться ей, а поручику Хану Эриванскому, замеченному в театральной ложе в компании с этой дамой, было приказано в 24 часа подать рапорт об увольнении в запас!

На основе сказанного может создаться впечатление (оно и имеет место сегодня в широких кругах), что гвардейское офицерство было в высшей степени воспитанным и выдержанным. Те, кто так полагают, во‑первых, принимают внешность за суть, а во‑вторых, не учитывают, что история русской гвардии насчитывает более 200 лет. А это долгий срок, за который многое могло измениться. В XVIII, да еще и в начале XIX в. гвардейцы отличались крайним буйством и своеволием, поскольку осознавали свою огромную роль в политической жизни как преторианцев, сажавших русских монархов на престол и свергавших их. Так, по отъезде Елизаветы Петровны (как раз взошедшей на престол на штыках гвардии) в Москву на коронование оставшиеся в Петербурге гвардейцы, освободившиеся от начальственного надзора, полностью вышли из повиновения, пьянствовали, врывались в дома с требованием денег и вина, дрались, грабили людей. Этот разгул принял такой размах, что фельдмаршал Ласси вынужден был расставить по городу пикеты армейских солдат, ходившие с оружием днем и ночью (58, I, с. 264). В одном из приказов за 1767 г. говорилось: «По полученному известию, что Конной гвардии корнет Сумароков с вахмистрами Ромбергом и Куницким подделывали новые ассигнации, говорено о шалостях, в том полку прежде бывших, и что исстари подписывали под руки (т. е. подделывали подписи. – Л. Б.) и разные делали обманы для получения денег» (134, II, с. 77). Недаром А. Т. Болотов писал, что гвардейская служба развращала людей, делала их повесами, мотами, буянами и негодяями. И даже уже в конце 10-х гг. XIX в. командовавший гвардией цесаревич Константин Павлович писал в приказе о поведении гвардейцев: «Наистрожайше воспрещается офицерам всех чинов в театре и публичных собраниях шуметь, свистать и драться, соблюдение чего возлагается на особую ответственность начальников частей… Все офицеры должны наблюдать чинопочитание, быть учтивыми и иметь уважение не только к высшим чинам, но и к старшему в одном чине, и соблюдать везде должную учтивость к дамам» (54, с. 196). Надо полагать, что появление приказа с такими элементарными наставлениями имело под собой основательную причину.

Насколько глубока была рознь между гвардией и армией, хорошо показывает история л. – гв. Семеновского полка. После известного бунта 1820 г. полк был раскассирован и сформирован вновь из солдат и офицеров гренадерских и пехотных полков. Петербургское общество относилось к офицерам нового состава презрительно, как привыкло относиться к «армейцам». Семеновских офицеров не приглашали даже на общие праздники и балы, которые тогда было в обычае устраивать всем без исключения гвардейцам, как знакомым, так и незнакомым. Но наиболее ярким случаем была история одной дуэли. Конногвардеец флигель-адьютант Новосильцев посватался за сестру «нового» семеновца Чернова, но затем взял слово обратно по настоянию матери, считавшей, что ему неприлично вступать в семью, принадлежащую среднему дворянству. Естественно, что девушка считалась опозоренной, и Чернов вызвал Новосильцева. Тот принял вызов, и дуэль состоялась, но дело не в этом: многие друзья Новосильцева из гвардейцев-аристократов смеялись и говорили: «Ну, где этой армейщине выходить на дуэль! У них это не водится, да они и понятия о дуэли не имеют!» (58, II, с. 120). Общество было шокировано не дуэлью и гибелью на ней обоих дуэлянтов, а тем, что «какой-то» Чернов вызвал Новосильцева (!!!), и Новосильцев принял вызов (!!!). Эта рознь сохранилась и во второй половине XIX в., несмотря на общую демократизацию офицерского корпуса.

Имела место рознь и между родами войск. Ходила поговорка, что служат «ученый в артиллерии, щеголь в кавалерии, умный во флоте, а дурак в пехоте». Генерал А. А. Самойло отмечал, что причина разобщенности «…заключалась в том, что офицеры, как правило, оказывались на службе в том или ином роде войск в прямой зависимости от своего имущественного положения. Так, в пехоте подавляющее большинство офицеров происходило из малозажиточных офицерских семей. Их путь в армию лежал через кадетские корпуса и военные училища. Ступенькой ниже их стояла также довольно значительная группа офицеров, вышедших из подпрапорщиков, которых выпускали окружные юнкерские училища, комплектовавшиеся за счет недоучек из гимназий и других гражданских учебных заведений.

Подготовка офицеров для кавалерии шла по тем же двум линиям. Но обычно в кавалерию шли дети более зажиточных родителей. Кавалерийские офицеры слыли более воспитанными.

В артиллерию и инженерные части попадали те, кто хорошо проявил себя в учебе в училище, особенно по математике. Общий культурный уровень офицеров-артиллеристов был выше, чем офицеров других родов войск…

Для сравнительно немногочисленной группы офицеров, окончивших военные академии и в том числе Академию Генерального штаба, были весьма характерны разъедавшие эту среду интриганство и высокомерие.

Ближе всех к этой категории офицеров примыкали офицеры гвардии, куда могли идти самые способные воспитанники военных училищ, но куда шли обычно самые богатые (особенно в гвардейскую кавалерию)…

Но и среди офицеров гвардии существовали перегородки, отделявшие гвардию петербургскую от гвардии «суконной» (варшавской), офицерство столичное от провинциальной «армейщины», генштабистов родовитых и богатых от их собратьев разночинцев.

Даже в толще основной армейской массы офицеров эта рознь проявлялась между пехотой (лишь «пылящей») и кавалерией, одетой в блестящие гусарские, уланские и драгунские мундиры; между «неучами» в пехотной форме и «учеными» – артиллеристами и саперами.

О розни между офицерами сухопутных войск и военно-морского флота я уже не говорю: она бросалась в глаза каждому» (159, с. 46–47). Сам Самойло, а также А. А. Брусилов по успехам в учебе могли выйти в гвардейские полки, но по недостатку средств выбрали армию.

Как писал А. И. Деникин, «гвардия глядела свысока на армию; кавалерия – на другие роды оружия; полевая артиллерия косилась на кавалерию и конную артиллерию и снисходила к пехоте; конная артиллерия сторонилась полевой и жалась к кавалерии; наконец, пехота глядела исподлобья на всех прочих и считала себя обойденной вниманием и власти, и общества» (56, с. 55). В своих воспоминаниях Деникин повествует о двух случаях серьезных осложнений на корпоративной почве; в одном случае ссора между офицером полевой артиллерии и двумя конно-артиллеристами кончилась дуэлью со смертельным исходом, в другом, между артиллеристом и гусаром, дуэли удалось избежать лишь при помощи усиленной работы офицерского суда чести. Строевые офицеры сильно не любили и презирали адъютантов и вообще штабных офицеров, в особенности же – офицеров Генерального штаба, получивших высшее образование в Николаевской Академии Генерального штаба и в силу образования обгонявших по службе сверстников; они носили прозвище «моментов», от ходившего в военно-штабном быту выражения «поймать момент» (для атаки, маневра и пр.). Имели место даже внешние различия между офицерами разных родов службы. Так, артиллеристы и генштабисты любили носить пенсне или очки как символ «учености», а кавалеристы, особенно в легкой кавалерии, щеголяли небрежностью: расстегнутыми воротниками мундиров, отпущенными на портупеях гремящими саблями, ослабленными ремешками шпор, звеневших при особой шаркающей «кавалерийской» походке. Кроме особого шика, в высшем свете считавшегося неприличным, в кавалерийской среде особенно ценилось умение пить, и она отличалась усиленным пьянством и буйством. Кутежи были буквально непременной составной частью службы. Служивший в начале XIX в. в уланском полку Ф. В. Булгарин писал: «Характер, дух и тон военной молодежи и даже пожилых кавалерийских офицеров составляли молодечество, или удальство. «Последняя копейка ребром» и «жизнь копейка – голова ничего», – эти поговорки старинной русской удали были нашим девизом и руководством в жизни. И в войне, и в мире мы искали опасностей, чтоб отличиться бесстрашием и удальством. Попировать, подраться на саблях, побушевать, где бы не следовало, это входило в состав нашей военной жизни, в мирное время. Молодые кавалерийские офицеры были то же (и сами того не зная), что немецкие бурши, и так же вели вечную войну с рябчиками, как бурши с филистерами» (23, с. 173) Однако же и к концу XIX в. нравы в кавалерии мало изменились, разве что меньше стало удали да реже стали поединки, но кутежи остались правилом военной, особенно кавалерийской жизни, «…Что в те времена весьма часто было в офицерской среде, особенно в Гвардии, однако далеко не в ущерб службе; кутежи отнюдь не мешали служить, и нередко после ночи, проведенной за стаканом вина, рано утром все были на ученье и, как говорится, «ни в одном глазу» не было заметно, как прошла ночь. В л. – гв. Гусарском Его Величества полку была поговорка, или, вернее, полковой закон: «Ночь гусарская, а утро царское» – и это было общим правилом» (64, с. 90). О гвардейских кутежах и требовании оставаться «ни в одном глазу» после бурно проведенной ночи много пишут кавалергард граф А. А. Игнатьев и кирасир Ее Величества князь В. С. Трубецкой. Правда, были и иные обычаи: «В этих трех полках (л. – гв. Кавалергардском, Преображенском и Семеновском. – Л. Б.) господствовали придворные обычаи, и общий язык был французский, когда, напротив, в других полках, между удалой молодежью, хотя и знавшей французский язык, почиталось неприличием говорить между собой иначе, как по-русски… Офицеров, которые употребляли всегда французский язык вместо отечественного и старались отличаться светскою ловкостью и утонченностью обычаев, у нас называли хрипунами, оттого что они старались подражать парижанам в произношении буквы r (grasseyir). Конногвардейский полк был, так сказать, нейтральным, соблюдая смешанные обычаи; но лейб-гусары, измайловцы и лейб-егеря следовали, по большей части, господствующему духу удальства и жили по-армейски. О лейб-казаках и говорить нечего: в них молодечество было в крови» (23, с. 175). Правда, это говорилось о начале XIX в. «Орденец» (юнкер, а затем офицер кирасирского Военного ордена полка) князь А. А. Щербатов вспоминал: «Кутили и играли в карты, но как-то все в меру и прилично. Одна полковая жженка осталась в моей памяти: как-то вышло в особенности весело и красиво. Собрались вечером в городской сад… погода отличная, трубачи играли; жженка горела, устраиваемая тем же весельчаком майором – мастером на это дело». Переведенный затем в гатчинский л. – гв. Кирасирский полк, он нашел почти ту же среду: «Типичнее всех… был Мишка Болдырев, лихой офицер, умный, добрый малый, кутила; он имел большой вес среди молодежи… Одна часть офицеров жила петербургской жизнью, приезжая в Гатчину только для ученья; другая, оседлая, проводила свое время преимущественно в очень непривлекательном клубе или собиралась на довольно скучные вечеринки; о каких-либо умственных интересах и речи не было» (194, с. 102–105).

Презрение, с которым армейцы смотрели на гвардейцев как «придворных хлыщей» и «паркетных шаркунов», было обоснованным. Поступавший из-за своего телосложения в кирасиры князь А. А. Щербатов писал: «Так как в то время кандидатский диплом давал право льготного срока службы юнкером только для армии, другого выбора для меня и не было. Считаю эту случайность весьма для себя счастливою, ибо благодаря ей я попал в настоящую военную среду, а не в ту условную, полувоенную, полупридворную и светскую среду, которую составляли тогда (думаю, и теперь) кавалергарды и конногвардия» (194, с. 99). Расквартированные в Петербурге и его пригородах гвардейцы проводили зимний сезон в казармах и манежах, а летом выбирались в благоустроенные лагеря в дворцовых окрестностях столицы. Так называемые маневры гвардия из десятилетия в десятилетие проводила на одной и той же хорошо изученной местности, так что даже ночью достаточно было приказать поднятым по тревоге солдатам бежать к Лабораторной роще или Дудергофской горке, чтобы они, несмотря на царившую сумятицу, исправно собирались там в положенное время. Маневры превращались в подобие парада для развлечения императора и членов фамилии. Роты и эскадроны водили унтер-офицеры, а господа офицеры на маневрах в основном толпились вокруг маркитантов с их выпивкой и закуской. Об этом пишут в воспоминаниях буквально все бывшие гвардейские офицеры и генералы.

Но наиболее резкая рознь существовала между офицерами и штатскими, презрительно прозывавшимися «стрюцкими», «стрюками», «штафирками», «рябчиками», «шпаками»; бытовала песенка с такими словами: «Зато я штатских не люблю и называю их шпаками, и даже бабушка моя их бьет по морде башмаками». Грубо оскорбить штатского, особенно если он с дамой, было в обычае, и в николаевские времена, когда военные были в особом фаворе, молодечеством считалось разорвать на штатском шинель снизу доверху. Поступивший в л. – гв. Кирасирский Ея Величества полк вольноопределяющимся князь В. С. Трубецкой писал о начальнике учебной команды поручике Палицыне: «Это был глубоко ненавидящий и презирающий все штатское до мозга костей строевой офицер. Бывший юнкер знаменитого кавалерийского училища, где цук был доведен до степени культа, Палицын просто органически не переваривал вольноопределяющихся, усматривая в них людей изнеженных, избалованных и случайно пришедших в полк из штатского мира. И зверствовал же он над нами, несчастными семерыми вольноперами, во время сменной езды! […]

Солдаты становились ногами на качавшиеся под ними седла, узкие и скользкие, и, балансируя руками, старались поддержать равновесие. Простых солдат Палицын равнодушно пропускал мимо, не говоря ни слова, но, когда мимо него проезжали лошади вольноперов, Палицын начинал, как будто невзначай, тихонько пощелкивать бичом, отчего лошади подхватывали, а стоявшие на седлах вольноперы горохом сыпались с лошадей в опилки […].

Круто приходилось и во время вольтижировки, которая производилась при винтовке и шашке. Трудно было приловчиться одним махом вскочить на галопирующую огромную лошадь… Неуклюжих Палицын подбадривал бичом… Бывало, ухватишься одной рукой за кончик гривы на холке, другой рукой упираешься в седло, и в таком виде, беспомощно повиснув сбоку лошади, толкаешься ногами в землю, тщетно стараясь взлететь на седло. Вдруг резкий щелчок бича, так и обжигающий самую мягкую часть твоего тела… А Палицын басит: «Виноват, вольноопределяющийся, я, кажется, вместо лошади вас задел…» […]

Из моего описания манежа, пожалуй, можно было бы заключить, что Палицын был каким-то бездушным зверем… а в сущности, это был человек с добрым сердцем. Он любил солдат… уважал солдата, и прежде всего потому, что это был солдат… Солдатам должно было нравиться и то, как Палицын относился к вольноперам, то есть к барчукам: к нам он был придирчив, а к ним – нет. Над нами он позволял себе иной раз поиздеваться, над солдатом же не издевался никогда…» (180, с. 384, 389). А все дело было в том, что «вольноперы» – почти штатские, штафирки, рябчики, хотя для Палицына они и были будущими товарищами по офицерскому собранию.

Однако и штафирки платили бурбонам той же монетой. «В нравственном отношении положение нашей армии в то, еще смутное время было незавидное; так называемое общественное мнение относилось к ним весьма сдержанно, чтобы не сказать – пренебрежительно, а часть мнения, более левое – враждебно, особенно к Гвардии, – писал генерал Н. А. Епанчин. – Такое отношение левых к военным, особенно к офицерам, усилилось с тех пор, когда левые стали многочисленнее, вернее, нахальнее и стали дерзко выступать при всяком случае в собраниях, в печати, когда только находили хоть какой-нибудь повод высказать пренебрежение и ненависть к армии, к военщине, к бурбонам, как почему-то называли офицеров. Достаточно было офицеру, не дай бог генералу сделать замечание за неотдание чести, за неряшливость в одежде, за несоответственное поведение в общественном месте, как немедленно собиралась толпа, дерзко-враждебно настроенная против начальника. Но это была уличная толпа; она большею частью состояла из людей неинтеллигентных, но почти так же было настроено «общество», т. е. лица, занимавшие известное служебное или общественное положение, – я не говорю о так называемой интеллигенции в кавычках».

Прервем здесь цитирование потомственного военного, монархиста и консерватора до мозга костей, хотя и умного и образованного человека. Уже в приведенном пассаже видна суть офицерского мышления. Не следует думать, что когда генерал Епанчин говорит о «левых», то он имеет в виду большевиков, эсеров или даже меньшевиков: они в ту пору не могли выступить ни в легальной печати, ни в собраниях, да и вообще «проявились» только в 1905 г. и позже. Для него ненавистные левые – это просто либералы, те, кто затем разделял взгляды кадетов и октябристов. И отношение его к этой действительно интеллигенции прямо враждебное, причем, очевидно, он к интеллигенции без кавычек относит лишь людей, «занимавших известное служебное и общественное положение». Могло ли в такой ситуации и отношение интеллигенции к офицерам и генералам быть иным? Это была взаимная неприязнь, вражда и даже ненависть.

Однако продолжим Епанчина. «Что касается действительно образованной части общества, то она чуждалась офицерства, особенно армейского, не желая снизойти к нему, считая его черной костью, а себя – белой. Надо сказать, что большинство офицеров времени императора Александра II и после него была демократического происхождения, и лишь меньшинство принадлежало к дворянству. По своему происхождению, воспитанию и средствам оно не могло слиться с «белой костью», но из этого не следовало, что к нему следовало относиться пренебрежительно. Ведь серьезные и действительно образованные люди должны были отдавать должное офицеру, который в мирное время служит Отечеству, честно исполняя свой тяжелый труд, получая за него гроши, а в военное время жертвует своим здоровьем и жизнью. Чувствуя, зная такое отношение к себе, наше офицерство, в массе скромное, ушло в себя» (64, с. 360).

И опять-таки Епанчин здесь, видимо, отождествляет людей образованных с «белой костью» в прямом смысле слова, тогда как во второй половине XIX в. и здесь лишь меньшинство принадлежало к дворянству. Смутные понятия о чуждой среде… Но при этом понятия, наполненные неприязнью к этой незнакомой среде. Это и была та часть офицерской морали, которая отвергалась «обществом».

Вообще моральные устои офицерства были противоречивы и условны. Существовало условное понятие о чести мундира, офицерской, дворянской чести, но в армейской среде, особенно в отдаленных гарнизонных и линейных батальонах в глубокой провинции, и оно соблюдалось не слишком неукоснительно. Прямое казнокрадство, вплоть до «заимствований» из денежных ящиков части, особенно в высоких должностях, не было редкостью. Задача заключалась лишь в том, чтобы такие случаи не выходили за пределы полка или дивизии, решались келейно. В случае растраты казенных средств командир части предлагал офицерам собрать и внести нужную сумму, а виновнику предлагалось подать в отставку. Тем не менее ежегодно 5–7 % офицеров находилось под судом, в т. ч. за служебные злоупотребления. Мало того! Автору некогда попалось сообщение современника о пустых конвертах из-под деревенских писем солдатам, найденных после ухода ротного командира в ящике его стола: намек на те рубли, которые семьи посылали в письмах «служивому», чтобы скрасить его жизнь, и которые извлекались оттуда бравым офицером. Об условности офицерской чести говорит то, что все, кроме уж крайних ригористов, признавали вполне законными так называемые безгрешные доходы. По существовавшим правилам полк, батарея или корабль были самостоятельными хозяйственными единицами, получая от министерства лишь определенную денежную сумму. Сукно, сапожный товар, мука, овес и т. д. закупались на рынке, и все необходимое «строилось» в полковых швальнях, сапожных, шорных и др. мастерских силами солдат-специалистов. Закупки производились по так называемым справочным ценам, регулярно публиковавшимся полицией; это были розничные рыночные цены. Но при оптовой закупке, естественно, цены были значительно ниже, да еще можно было получить премию от поставщика. Кроме того, можно было закупить лежалую прогорклую муку, подгнивший сапожный товар, а овес для лошадей заменить сеном. Все это составляло значительную экономию, которую по закону полагалось возвращать в министерство, но что никогда не делалось: на командира, вернувшего излишки, его начальство, получавшее свою долю от этих излишков, посмотрело бы косо. Наиболее добросовестные командиры пускали экономические суммы на улучшение быта солдат, часть денег шла на прием инспектировавших полки и батареи высших начальников, которых ведь нельзя было не принять наилучшим образом, чтобы получить высокую аттестацию, а большей частью безгрешные доходы делились между командиром и офицерами, заведовавшими хозяйством. А. А. Рдигер откровенно рассказал о командовании своего отца гренадерским полком: «Полк стоял около Новгорода. Отец командовал им шесть лет и это позволило ему несколько поправить свои средства. Дело в том что тогда казна отпускала известные средства на каждую часть и лишь требовала, чтобы она была в полном порядке, не входя вовсе в рассмотрение вопроса, сколько в действительности тратилось на то или другое. Вся экономия от отпускавшихся на часть средств поступала в собственность ее командира. Все хозяйственные работы выполнялись нижними чинами, что представлялось вполне естественным во времена крепостного права и при нижних чинах, состоявших из крепостных людей. Моя матушка говорила, что наибольшая экономия получалась на стоимости сена, так как отец нанимал луга, которые скашивались нижними чинами. Зная, что командир полка получает значительную экономию, начальство не только требовало полной исправности полкового хозяйств, но и разную неположенную роскошь (например, дорогую обмундировку тамбур-мажоров), и без стеснения, при своих наездах, останавливалось у командира полка, жило у него по несколько дней, причем его приходилось поить и кормить на славу, выписывая издалека разные деликатесы. Сверх того, существовал обычай, что все штабные чины столовались у командира полка. В общем, кажется, это было для моих родителей время наименьших материальных забот. За это время отец успел отложить небольшой капитал (кажется, около двадцати тысяч рублей» (149, I, с. 18–19). А. И. Деникин писал о «помещичьей психологии» – пережитке прошлого, «которого придерживались еще некоторые батарейные командиры, смотревшие на батарею, как на свое имение» (56, с. 79). Некоторые высшие начальники с успехом пользовались хозяйственной смекалкой подчиненных, другие пытались бороться с этой психологией, что не всегда удавалось: в полковой семье, да у хорошего хозяина все бывало шито-крыто. Тогда оставался только один способ: злая ирония. Популярным был анекдот о полковом смотре, на котором перед дивизионным начальником эскадрон за эскадроном проходили все более тощие и заморенные кони. Глядя на красноречивую мину инспектора, полковой командир возопил: «Ничего не могу поделать, Ваше Превосходительство! И чем только не кормим: и отрубями, и морковью!.. Видно, порода такая.» – «А вы овсом попробуйте, полковник, овсом!..». А вот уже не анекдот, а быль: на завтраке, который дал командующему округом будущий известный генерал П. К. Ренненкампф, командовавший тогда гусарским Ахтырским полком, прославленный своим остроумием генерал М. И. Драгомиров, поморщившись, отставил бокал шампанского; встревоженный Ренненкампф спросил, что он, вероятно, не любит эту марку вина? «Да, – ответил Драгомиров, – не выношу, пахнет овсом» (64, с. 385).

Pulsuz fraqment bitdi.