Kitabı oxu: «Тёмный век. Двадцать зим»

Şrift:

Роман является художественным произведением. Научные явления, на которых построен сюжет, — космические лучи, межзвёздные облака, солнечные бури, ослабление магнитного поля Земли, рефракция света — существуют и изучаются на самом деле; описанное в книге стечение обстоятельств вымышлено. Все персонажи вымышлены, любые совпадения с реальными людьми случайны. Упомянутые научные учреждения и обсерватории действуют в романе в вымышленных обстоятельствах.

Часть первая. Новый порядок
Глава 1. Школа при свечах

Мурманск. 1–30 сентября 2031 года

Сахар Анна копила месяц.

По сто граммов. С каждой выдачи. В жестяную банку из-под чая, с драконами на крышке. Банку она прятала на верхней полке, за дедовыми тетрадями, — не от людей, от себя. Чтобы не взять ложку в чай, когда вечером холодно и ничего не хочется.

К первому сентября в банке было четыреста граммов.

Утром она высыпала их в кастрюлю. Налила воды — немного, полстакана. Поставила на буржуйку. Помешивала деревянной ложкой, пока сахар не растаял, пока сироп не стал густым, прозрачным, золотистым по краям.

Лена Клименко вышла на кухню с Матвеем на руках. Посмотрела на кастрюлю.

— Анна Петровна. Это что — варенье?

— Физика, — сказала Анна.

Лена принюхалась.

— Пахнет вареньем.

— Физика всегда пахнет вареньем, — сказала Анна. — Если правильно делать.

Матвей потянулся к кастрюле. Два года без месяца. Он тянулся ко всему, что пахло сладким. Сладкое он видел редко.

Анна обмакнула в сироп кончик ложки. Дала ему облизать.

Матвей облизал. Подумал. Серьёзно, как взрослый.

— Ещё, — сказал он.

— Вечером, — сказала Анна. — Если останется.

Она знала, что не останется.

* * *

Школа была в здании института.

Городское отделение, проспект Ленина. Четырёхэтажный дом с колоннами. На четвёртом этаже — лаборатория, где Анна с Лёшей держали ламповый телескоп и магнитометр. На крыше — антенна. На третьем — комнаты, где раньше сидели бухгалтерия, отдел кадров и архив.

Бухгалтерии больше не было. Отдела кадров — тоже. Архив перенесли в подвал, в сухие шкафы.

Освободились три комнаты. И зал. Актовый. С портретами учёных по стенам и с длинным столом для президиума.

В августе Анна пошла в штаб.

— Мне нужны дети, — сказала она.

Женщина из отдела образования — бывшая завуч из сорок девятой школы, худая, в очках, перевязанных ниткой, — подняла голову.

— Вам — дети? Анна Петровна, у меня их восемь тысяч. Школ работает — четыре. Учителей — сто двенадцать. Из них половине за шестьдесят. — Она сняла очки. Протёрла. — Берите сколько унесёте.

— Сколько у вас тех, кто нигде не учится?

Завуч достала журнал. Толстый. Разлинованный от руки.

— В вашем районе — двести сорок. От семи до шестнадцати.

— Дайте пятьдесят, — сказала Анна.

* * *

Пришли сорок шесть.

Анна стояла в дверях актового зала и смотрела, как они входят.

Маленькие — с мамами, с бабушками. Держались за руки. Оглядывались на портреты. Ломоносов. Менделеев. Капица. Курчатов. Какой-то бородатый мужчина в мундире — Анна сама не помнила, кто это.

Средние — сами. По двое, по трое. Шумели в коридоре. Затихали на пороге.

Старшие — по одному. Поздно. Садились у стены, у окна, подальше. Смотрели исподлобья.

Одеты — во что было. Куртки на два размера больше, перешитые из взрослых. Валенки — у малышей. Резиновые сапоги — у тех, кто постарше. Шапки — вязаные. Почти у всех — одинаковые: серые, с белой полосой. Анна знала, откуда эти шапки. Зинаида Фёдоровна вязала их всю прошлую зиму. Для подъезда. Для двора. Для всех, кто попросит.

Сорок шесть шапок.

Анна смотрела на них и не могла начать.

* * *

— Здравствуйте, — сказала она наконец.

Сорок шесть пар глаз.

— Меня зовут Анна Петровна. Я — геофизик. Это значит — я изучаю Землю. Магнитное поле. Северное сияние. Солнце.

Тишина.

Потом с задней парты — голос. Мальчишеский. Ломкий.

— Это вы тогда по телевизору говорили? В декабре? Что всё выключится?

Анна посмотрела на него.

Высокий. Лет четырнадцати. Тёмные волосы, торчащие из-под той же серой шапки. Скулы. Руки — красные, обветренные, с ссадинами на костяшках.

— Я, — сказала она.

Мальчик помолчал.

— Мой отец вас ругал, — сказал он. — Говорил — запугивают. Говорил — ничего не будет.

— А потом?

— Потом — было.

Он смотрел на неё. Без злости. Просто — смотрел.

— Как тебя зовут?

— Савва.

— Савва, — сказала Анна. — Где сейчас твой отец?

— На траулере. В море. Пятый месяц. — Савва пожал плечами. — Траулер старый. Шестидесятых годов. Ходит на дизеле без электроники. Отец говорит — повезло. Новые все у причала стоят.

Анна кивнула.

— Передай ему, — сказала она, — что я тоже хотела, чтобы ничего не было.

* * *

Учебников не было.

Анна знала это заранее. Но всё равно — не сразу поняла масштаб.

— Поднимите руки, — сказала она, — у кого дома есть учебник. Любой. По любому предмету. Бумажный.

Поднялись три руки.

— У меня — «Окружающий мир», второй класс, — сказала девочка в первом ряду. Маленькая. Рыжая. С веснушками даже на ушах. — Брата. Он его не сдал. Мама ругала.

— У меня — «Алгебра», — сказал мальчик у окна. — Седьмой класс. Дедушкина. Старая. Восемьдесят пятого года.

— У меня — атлас, — сказала девочка постарше. — Географический. Мы по нему в мае от бабушки из Колы шли.

Три книги. На сорок шесть человек.

— А остальные? — спросила Анна. — Где ваши учебники? Вы ведь учились. До всего.

— В планшете, — сказал Савва.

— В планшете, — повторили несколько голосов.

Анна знала. В двадцать седьмом году область перевела школы на электронные учебники. Это было в новостях. Экономия бумаги. Удобство. «Портфель весом в двести граммов». Бумажные учебники остались в библиотеках — те, что не успели списать. Списали — почти все.

Теперь планшеты лежали в шкафах. В ящиках. На помойках. Чёрные. Тихие. С учебниками внутри — по всем предметам, за все классы. Таблицы. Схемы. Видеоуроки.

Целая школа — в каждом. И ни одной страницы — наружу.

— Ничего, — сказала Анна. — Справимся.

Она открыла коробку.

* * *

Аквариум она взяла в зоомагазине на Кольском.

Магазин стоял закрытым с прошлой весны. Рыбки умерли в первую неделю — без насосов, без подогрева. Хозяин, старик-армянин, отдал аквариум даром.

— Для детей? — спросил он.

— Для детей.

— Тогда берите. — Он помолчал. — И сачки возьмите. Пригодятся. Рыбу ловить.

Анна поставила аквариум на стол президиума. Налила воды — наполовину. Взяла воронку. Длинную, с трубкой до самого дна.

Сорок шесть человек смотрели.

Она медленно налила сироп. Через воронку. На дно. Тяжёлый, золотой, он лёг под воду ровным слоем. Граница — чёткая, как стекло.

— Это — сахарный сироп, — сказала Анна. — Он тяжелее воды. Плотнее. Поэтому лежит внизу. — Она вынула воронку. — Теперь подождём. Час. Сахар начнёт понемногу растворяться в воде. Граница — размоется. Внизу будет совсем густо, вверху — почти вода, а посередине — всё понемножку. Как в атмосфере. Внизу воздух плотный, наверху — редкий.

— А потом что? — спросила рыжая девочка.

— Потом — увидишь, — сказала Анна. — Как тебя зовут?

— Полина. Мне девять.

— Полина. Ты умеешь ждать?

Полина подумала.

— Нет, — сказала она честно.

Все засмеялись.

Первый раз.

* * *

Пока сироп растворялся, Анна делила их на группы.

По возрасту. По тому, что они знали. По тому, кто умеет читать, кто — нет.

Читать не умели девять человек. Семь — маленькие, первоклассники, которые в прошлом году должны были пойти в школу, но не пошли. И двое — постарше. Десяти и одиннадцати лет. Они учились, но — по планшету. С голосовым помощником. Буквы знали. Читать — не умели. Слова складывались в звук сами, если нажать на экран.

Нажимать было не на что.

— Ничего, — сказала Анна им. Тихо. Отдельно. Чтобы остальные не слышали. — Это не стыдно. Это — не ваша вина. Через месяц будете читать. Обещаю.

Мальчик, одиннадцати лет, смотрел в пол.

— Я не тупой, — сказал он.

— Я знаю, — сказала Анна. — Тупые не говорят «я не тупой». Тупые не замечают.

Мальчик поднял глаза.

* * *

В час дня сироп был готов.

Анна задёрнула шторы на всех окнах. Кроме одного. Южного. В зал падал луч — косой, сентябрьский. Солнце в Мурманске в сентябре стояло ещё высоко, но уже без летней силы.

Она взяла зеркало. Маленькое, круглое, от пудреницы. Поймала луч. Направила в аквариум. Сбоку. Чуть снизу.

Лазерной указки не было. Указку она когда-то, в двадцать восьмом, носила в кармане на каждый урок. Красная точка. Ровный тонкий луч. Сейчас указка лежала в столе. Чёрная. Мёртвая. Маленький полупроводниковый лазер внутри не пережил первого месяца.

Солнечный зайчик был шире. Размытее. Но — был.

Луч вошёл в аквариум.

И — изогнулся.

Медленно. Дугой. Вниз — к густому, тяжёлому. Потом — снова вверх.

В зале стало тихо так, что было слышно, как за окном кричат чайки.

— Свет, — сказала Анна, — всегда ищет самый быстрый путь. В густом сиропе он идёт медленнее, в воде — быстрее. Поэтому луч гнётся. Не потому, что он слабый. Потому, что он — умный. — Она помолчала. — В небе — то же самое. Когда воздух у земли холодный, а сверху тёплый, луч гнётся вдоль земли. И мы видим то, чего нет. Город над заливом. Корабль вверх ногами. Солнце, которое ещё не встало.

— Как в позапрошлом декабре! — сказал кто-то. — Второе солнце!

— Как в позапрошлом декабре, — согласилась Анна.

Полина подняла руку. Не дожидаясь разрешения — сразу заговорила.

— Анна Петровна. А солнце — оно тоже ищет быстрый путь? Когда к нам летит?

Анна посмотрела на неё.

Девять лет. Веснушки на ушах. Глаза — огромные, серые.

— Да, — сказала Анна. — Тоже. Всегда.

Она стояла у аквариума с зеркальцем в руке и думала о том, что три года назад, в такой же день, в такой же класс, она принесла этот самый опыт. Только с лазером. Только с планшетами на партах. И её сын сидел на последней парте и снимал её на телефон. И стыдился.

Тогда никто не ахнул.

Тогда все смотрели в экраны.

* * *

После уроков Анна поднялась на четвёртый этаж.

Лёша сидел у магнитометра. Записывал. Стрелка дрожала — ровно, мелко. Тихий день.

— Ну как? — спросил он, не оборачиваясь.

— Сорок шесть, — сказала Анна. — Девять не умеют читать. Три учебника на всех. Один мальчик сказал, что отец меня ругал.

— А ты?

— А я сказала, что тоже хотела, чтобы ничего не было.

Лёша обернулся.

— Анна Петровна. Ты устала.

— Я не устала, — сказала Анна. — Я… — Она села на подоконник. — Лёша. Они ахнули. Все сорок шесть. Когда луч изогнулся. Я три года назад показывала то же самое — никто не ахнул.

Лёша подумал.

— Тогда у них было, на что смотреть, — сказал он. — А сейчас — только на тебя.

* * *

Вечером, в шесть, она села к станции.

Станцию на четвёртом этаже собрал дед. Ещё летом прошлого года. Ламповая. Двадцать ватт. Ключ — не латунный, дедов, тот ушёл с Тимофеем. Простой. Железный. Из списанных армейских. Тугой.

Анна надела наушники.

Морзянку она знала теперь неплохо. Не как Тим. Не как дед. Медленно. С ошибками. Но — знала.

В шесть ноль-ноль по Москве — сеанс. Каждый день. Мурманск — Кола — Оленегорск — Кандалакша — Лоухи — Кемь — Беломорск — Сегежа — Медвежьегорск — Петрозаводск. Десять станций. Девять из них построил её сын.

Шипение. Треск. Потом — знакомый ритм. Быстрый. Лёгкий.

Анна взяла карандаш.

«МУРМАНСК. СЕВЕРЦЕВОЙ. ОТ RA1ZG. ПЕТРОЗАВОДСК. МАМ. ЗДЕСЬ ВСЁ ХОРОШО. ВАЛЕНТИН САВВИЧ КОРМИТ ПИРОГАМИ С РЫБОЙ. КАЛИТКАМИ. ВЧЕРА ДОШЛО ИЗ МОСКВЫ — СОМОВ ПРОСИТ ИДТИ ДАЛЬШЕ. НА ВЫТЕГРУ И ВОЛОГДУ. ДО СНЕГА НЕ УСПЕЮ. ПОЙДУ ПО ЗИМНИКУ В ЯНВАРЕ. КАК ШКОЛА? ТИМ».

Анна писала. Буква за буквой. Сверялась с листком, на котором дед когда-то написал ей таблицу. Крупно. Для очков.

Потом положила руку на ключ.

Застучала. Медленно.

«ТИМ. ШКОЛА — СОРОК ШЕСТЬ. АХНУЛИ НА СИРОПЕ. ВСЕ. УЧЕБНИКОВ НЕТ. ВСЁ БЫЛО В ПЛАНШЕТАХ. БУДУ ПИСАТЬ САМА. КУШАЙ КАЛИТКИ. МАМА».

Подумала. Добавила:

«ПОЧЕМУ ТЫ НЕ СКАЗАЛ, ЧТО ВАЛЯ ПЕТРОЗАВОДСК — ЭТО СТАРИК?»

Ответ пришёл через три минуты. Цепь работала быстро.

«МАМ. Я ДУМАЛ — ДЕВЧОНКА. ПОЛГОДА ДУМАЛ. ПРИЕХАЛ — А ТАМ ВАЛЕНТИН САВВИЧ. ВОСЕМЬДЕСЯТ ДВА ГОДА. С БОРОДОЙ. ОН МЕНЯ ОБНЯЛ И ЗАПЛАКАЛ. СКАЗАЛ — ПЕТРУ ОТВЕЧАЛ СОРОК ЛЕТ. А ВИЖУ ПЕРВЫЙ РАЗ».

Анна засмеялась.

Одна. На четвёртом этаже. В пустой лаборатории.

Потом заплакала.

Потом опять засмеялась.

* * *

Ночью она писала.

На кухне. При свече. Электричество в доме давали с шести до восьми вечера. Два часа. В остальное время ток шёл на водоканал, на больницы, на хлебозавод, на АТС. Анна сама подписывала этот график в штабе. Весной. Знала, что правильно. И всё равно — каждый вечер в восемь, когда лампочка под потолком гасла, — вздрагивала.

Перед ней лежали тетради.

Синяя — её. «Учебник для тёмного века». Первая, начатая в декабре двадцать девятого. Исписанная до последней страницы.

Ещё две — синие, продолжение.

И — папка. Толстая. Перевязанная бечёвкой. Главы от других. Из Москвы — от химика, от биолога, от инженера, от математика, которых собрал Сомов. Из Мумбаи — от Прии Рао, про инсулин в глиняном горшке. Из Кисуму — от учителя Очиенга, про лодки в шторм. Из Киндердейка — от Марейке де Врис, про воду в польдере. Из Сычуани — от Ли Вэя, про водяное колесо. Из Токио — от Накамуры Рю. «Как вывести человека из комнаты». Из Ловозера — от Варвары Ефимовны. «Как найти дорогу по камням». Её она записала сама. Со слов.

Восемнадцать глав. Пять языков. Разные почерки. Разная бумага. Одна — на обороте старых бухгалтерских ведомостей. Одна — на рисовой бумаге, тушью, в столбик; Анна не могла её прочесть и хранила перевод отдельно.

Анна разложила всё на столе.

Смотрела.

Это не учебник, подумала она. Это — свалка. Хорошая, нужная, честная. Но — свалка. Для учёных. Для врачей. Для тех, кто уже умеет.

А у неё сегодня сидели девять детей, которые не умеют читать.

Она взяла чистую тетрадь. Новую. В клетку. Последнюю из тех, что Тимофей принёс с АТС, — там на складе нашли целую коробку.

Написала на обложке.

«Учебник для тёмного века. Для всех. С начала».

Открыла.

Подумала.

Написала первую строчку.

«Глава первая. Почему горит свеча».

* * *

К концу сентября в школе появились правила.

Их никто не придумывал. Они придумались сами.

Каждый, кто приходит, приносит полено. Одно. Любое. Берёзовое, сосновое, от разобранного сарая, от старого шкафа. Поленья складывали у буржуйки в коридоре. Буржуйку принёс Глеб — с АТС-4, из запасных. Сварил трубу. Вывел в форточку.

Каждый, кто умеет читать, учит одного, кто не умеет. Савва учил одиннадцатилетнего — того, который «не тупой». Его звали Денис. Через три недели Денис читал по слогам. Через четыре — сам, вслух, медленно, водя пальцем, — первую главу нового учебника. Про свечу.

Каждый, кто узнал что-то новое, рассказывает дома. Хотя бы одну вещь. Одну. И завтра говорит, что ему ответили.

Полина рассказала маме про луч. Мама сказала: «Это как в позапрошлом декабре?» Полина сказала: «Да». Мама заплакала. Полина не поняла, почему.

Анна поняла.

В позапрошлом декабре у Полины был отец.

* * *

Тридцатого сентября выпал первый снег.

Мокрый. Тяжёлый. Он лёг на сопки, на крыши, на мёртвые машины во дворах. К вечеру растаял.

Анна стояла у окна актового зала. Последний урок. Старшие.

На доске — мел. Мел нашли в подвале школы искусств. Целая коробка. Анна берегла каждый кусок.

На доске — рисунок. Савва нарисовал. По памяти.

Смартфон.

Прямоугольник. Скруглённые углы. Экран. Кнопки сбоку. Камера — кружок в углу.

— Неправильно, — сказала девочка у окна. Лера. Четырнадцать. Та, что с атласом. — Камер было три. Сзади. А не одна.

— Это — старый, — сказал Савва. — У отца был такой.

— А кнопка где? Внизу кнопки уже не было. Был просто экран.

Савва посмотрел на рисунок.

— Я не помню, — сказал он.

Он стоял у доски. С мелом в руке. Четырнадцать лет. Полтора года назад он не выпускал телефон из рук. Знал наизусть каждую иконку. Каждое движение пальца.

Сейчас — не помнил кнопку.

— Ничего, — сказала Анна.

— Нет, — сказал Савва. — Чего. — Он повернулся к ней. — Анна Петровна. А мы — забудем? Совсем? Как это было? Через двадцать лет — никто не вспомнит?

Класс молчал.

Анна подошла к доске. Взяла у него мел.

Рядом с телефоном — нарисовала другое. Простое. Прямоугольник. Внутри — квадратик. Ещё квадратик. Стрелки между ними.

— Это, — сказала она, — микросхема. Внутри телефона. Внутри неё — миллиарды маленьких переключателей. Каждый размером в несколько атомов. Вот почему их сжигают частицы. Они — слишком маленькие. Слишком нежные. — Она положила мел. — Забыть, как выглядела кнопка, — можно. Это неважно. Важно — не забыть, как это устроено. И почему сломалось. Тогда — через двадцать лет — вы сделаете снова. Лучше.

— Мы? — спросил Савва.

— Вы, — сказала Анна. — Кто же ещё.

За окном снова пошёл снег.

* * *

Из «Учебника для тёмного века». А. П. Северцева и другие, печатное издание, Мурманск, 2033 год. Глава первая

Почему горит свеча.

Свеча горит не фитилём и не воском. Горит пар.

Пламя нагревает воск, воск плавится и поднимается по фитилю, как вода по полоске ткани. У самого пламени жидкий воск превращается в пар, пар смешивается с воздухом и горит. Поэтому свечу можно зажечь, поднеся спичку чуть выше погашенного фитиля, — к струйке белого дыма: это пар воска.

Пламя свечи не однородно. Внизу, у самого фитиля, — тёмная зона: там пар ещё не горит, ему не хватает воздуха. Самая яркая часть — середина: в ней раскаляются крошечные частички сажи и светятся. Самая горячая — внешний край пламени, почти невидимый: там горение полное.

В 1860 году английский учёный Майкл Фарадей прочитал для детей шесть лекций под названием «История свечи». Он показал, что в одной свече — почти вся химия: горение, газы, вода (она образуется при горении — подержите над пламенем холодную ложку, и она запотеет), углекислый газ, сажа.

Правила для дома без электричества:

— свечу ставят в устойчивый подсвечник или в банку с песком;

— никогда не оставляют горящей без присмотра;

— не ставят у занавесок и под полками;

— свеча в стеклянной банке горит ровнее и безопаснее: стекло защищает от сквозняка.

Глава 2. Цепь

Кандалакша — Беломорск — Петрозаводск. Март — август 2031 года

Дима Кандалакша оказался мальчишкой.

Тимофей знал это заранее. Знал по почерку. Быстрый, неровный, с ошибками, которые Дима не исправлял, а просто стучал слово заново. Так стучат пацаны. Старики так не стучат — старики сначала думают.

Но всё равно удивился, когда на станции Кандалакша к саням подбежал рыжий парень в отцовской куртке до колен и закричал:

— RA1ZG? Ты — RA1ZG?

— Я.

— А где Пётр Ильич?

Тимофей слез с саней. Отряхнул снег с бушлата. Посмотрел на парня.

Пятнадцать. Может, четырнадцать. Веснушки. Обветренные губы. Глаза — круглые, ждущие.

— Умер, — сказал Тимофей. — Девятого.

Дима стоял.

— Я знаю, — сказал он наконец. Тихо. — Я слышал. По цепочке. Я просто думал… — Он не договорил. — Мамка плакала. Восьмого. Когда он нас всех поздравлял.

— Знаю. Ты передал.

— Я передал, — сказал Дима. И вдруг протянул руку. — Дмитрий. Ковалёв.

Тимофей пожал.

— Тимофей. Северцев.

— Я знаю, — сказал Дима. — Тебя весь Север знает.

* * *

Станцию поставили в здании вокзала.

На втором этаже. В бывшей комнате дежурного по станции, где с прошлой весны никто не дежурил. Окна — на пути. На Белое море — серое, ледяное, с полыньями у берега.

Антенну — на крышу. Провод — сорок два метра. Тимофей считал на бумаге. Как дед учил. Длина волны, делённая на два, поправка на толщину провода, поправка на высоту.

— А зачем считать? — спросил Дима. — Повесил — и работает.

— Работает, — сказал Тимофей. — Плохо. Если длина не та — половина силы уходит обратно в передатчик. Греет лампы. Лампы горят. А ламп — мало.

Дима посмотрел на ящик с лампами. Железная коробка. Войлок внутри. В каждом гнезде — стеклянная колба. Двадцать четыре штуки. На весь Север. До осени.

— Понял, — сказал Дима.

Он вообще понимал быстро. Тимофей заметил это в первый же вечер. Не переспрашивал. Не делал вид, что знает. Смотрел на руки. Повторял.

К утру третьего дня Дима сам, без подсказки, разобрал передатчик, почистил контакты, собрал. Включил. Лампы засветились.

— Ну? — сказал он.

— Нормально, — сказал Тимофей.

Дима покраснел до ушей.

* * *

Труднее всего было объяснить про бурю.

— Антенна — это длинный провод, — говорил Тимофей. — Как ЛЭП. Как рельсы. Когда приходит буря — в ней наводится ток. Сам. Из земли. Из неба. Если антенна подключена — ток идёт в станцию. И станция сгорает. Вся. Лампы, трансформатор, всё.

— Значит — отключать.

— Отключать. Сразу. Как только приходит предупреждение. Не ждать. Не думать «может, обойдётся». Вот рубильник. Вот заземление. Сначала — рубильник вниз. Потом — антенну на землю. Потом — уходишь из комнаты. Ждёшь.

— А если предупреждение не пришло?

Тимофей помолчал.

— Тогда смотри на небо, — сказал он. — Если сияние днём. Если красное. Если провода на улице поют. Если компас дёргается. — Он достал из кармана компас. Маленький. Армейский. Дедов. — Вот. Это — тебе. Положи на стол. Рядом со станцией. Если стрелка пляшет — рубильник вниз. Сам. Никого не спрашивай.

Дима взял компас. Подержал.

— Дедов?

— Дедов.

— Не жалко?

— Жалко, — сказал Тимофей. — Поэтому — тебе.

* * *

Обоз шёл дальше.

Лоухи. Кемь. Беломорск. Сегежа. Медвежьегорск.

Вдоль железной дороги. По зимнику — снег ещё держал. Двенадцать саней. Двадцать человек. Лошади — мохнатые, низкие, упрямые. Возчики звали их по именам. Буран. Звёздка. Кузнечик. Старый мерин Генерал, который никого не слушал, кроме старшего возчика Макарыча.

Ночевали на станциях. На разъездах. В деревнях. Где пустят.

Пускали везде.

Тимофей не сразу понял почему. Потом понял.

Обоз — это новости. Обоз — это письма. Обоз — это соль, спички, керосин, лампы, иголки. Обоз — это люди из Мурманска, которые знают, что творится в мире. Обоз — это значит, что мир ещё есть.

В Лоухах их встречала вся деревня. С хлебом. С самогоном, от которого Макарыч не отказался, а Тимофей — отказался. С вопросами.

— Что в Мурманске?

— Свет есть. По графику. От Кольской.

— А в Питере?

— Не знаю. Говорят — плохо. Но держится.

— А в Москве?

— Академик Сомов передавал — тоже держится.

— А долго ещё?

Тимофей смотрел на лица. Старухи. Мужики. Дети на печке. Все — ждали.

— Долго, — сказал он. — Семнадцать лет. Может, двадцать.

Тишина.

Потом старуха у печки сказала:

— Ну. Двадцать лет — не век. Переживём. Война — четыре года была. И то пережили.

* * *

В Лоухах станцию поставили к железнодорожной диспетчерше.

Зое Петровне было шестьдесят два. Сорок лет на железной дороге. Из них — двадцать на телеграфе. Тогда, в восьмидесятые, по линии ещё ходили телеграммы. Ленточные. Буквопечатающие аппараты. И — морзянка. Резервная. На случай, если аппараты откажут.

— Я её сорок лет не трогала, — сказала Зоя Петровна. — Забыла всё.

Тимофей положил перед ней ключ.

Зоя Петровна посмотрела на ключ. Положила на него руку. Не сразу. Как на горячее.

Потом — простучала. Медленно. Неуверенно.

«ЛОУХИ».

Остановилась.

Простучала ещё. Быстрее.

«ЛОУХИ. ДЕЖУРНАЯ КОРНИЛОВА. ПРИЁМ».

Тимофей молчал.

Зоя Петровна сидела над ключом. Смотрела на свою руку.

— Помнит, — сказала она. — Рука помнит. Голова — нет. А рука — помнит.

— Дед говорил, — сказал Тимофей, — голова забывает. Руки — никогда.

* * *

Через две недели, в середине апреля, обоз дошёл до Петрозаводска.

Город на Онеге. Серый лёд на озере, уже рыхлый, с промоинами. Набережная. Деревянные дома на окраинах. Каменные — в центре. Дым из труб.

У станции их ждали.

Человек двадцать. С подводами. С журналами. Из штаба. Принимать груз. Рыбу, оленину, лампы, аккумуляторы.

И — старик.

Высокий. Худой. Сутулый. В старом драповом пальто. С бородой — седой, широкой, до середины груди. С палкой.

Он стоял в стороне. Не подходил. Смотрел на сани.

Тимофей слез. Пошёл к штабным. Отдавать накладные.

Старик подошёл сзади. Тронул за плечо.

— Ты — RA1ZG?

Тимофей обернулся.

— Я.

Старик смотрел на него сверху. Долго.

— Я — Валя Петрозаводск, — сказал он.

Тимофей стоял.

Полгода. Полгода он принимал эти позывные. «ВАЛЯ ПЕТРОЗАВОДСК». Каждый вечер. Ровный, мягкий почерк. Аккуратный. Без ошибок. Шутки — тонкие, короткие. «RA1ZG. У ВАС ТАМ СИЯНИЕ? У НАС ТОЖЕ. ЗАВИДУЙТЕ: НАШЕ — С ОТРАЖЕНИЕМ В ОНЕГЕ».

Полгода он думал — девчонка. Ровесница. Ну, может, чуть старше. Валя. Валентина. Он даже представлял её. Светлые волосы. Серые глаза.

— Валентин Саввич, — сказал старик. — Восемьдесят два года. Позывной — UA1NBV. Петру твоему отвечал с семьдесят девятого года. — Он помолчал. — Ни разу не видел.

И вдруг — обнял.

Крепко. Прижал к пальто. От пальто пахло табаком, рыбой и печкой.

Тимофей стоял, обнятый. Не знал, куда деть руки.

Старик отпустил. Отступил. Вытер глаза рукавом.

— Ну. Пошли. Калитки стынут.

* * *

Калитки оказались пирогами.

Маленькими, открытыми, из ржаного теста. С пшённой кашей. С картошкой. Если повезёт — с рыбой. Карельскими. Жена Валентина Саввича пекла их сорок лет, а после её смерти — он сам. По её рецепту. Записанному в тетрадь. Её почерком.

— Ешь, — говорил он. — Ешь, RA1ZG. Тощий как жердь.

Тимофей ел.

Дом у Валентина Саввича был деревянный. На окраине. У самого озера. Двухэтажный, с мезонином. В мезонине — станция. Огромная. Шкаф до потолка. Самодельная. Сорок лет сборки. Лампы — от военных передатчиков, от старых телевизоров, от радиол.

И — ящики. Десятки ящиков. Под лестницей. На чердаке. В сарае.

Лампы. Конденсаторы. Трансформаторы. Катушки. Провода. Ручки. Шкалы.

— Это всё — что? — спросил Тимофей.

— Это всё, — сказал старик, — что я сорок лет тащил домой. Со свалок. С заводов, которые закрывались. С военных складов, которые списывали. — Он посмотрел на ящики. — Жена ругалась. Говорила — помрёшь, всё на помойку. — Он помолчал. — Не помер. А помойка — понадобилась.

* * *

Из этих ящиков за лето собрали восемь станций.

Тимофей и Валентин Саввич. И ещё — трое. Двое студентов из университета, физики, которые с прошлой весны не знали, куда себя деть. И женщина. Нина Олеговна. Бывший инженер с радиозавода. Пятьдесят лет. Молчаливая, точная, с жёлтыми от канифоли пальцами.

Работали в мезонине. Днём — при окне. Белые ночи. Свет — до полуночи, потом — серый сумрак, потом — опять свет. Комары. Тучами. Над озером. В окнах. В ушах.

— Карелия, — говорил Валентин Саввич. — Комар — местное население. Мы тут в гостях.

Потом — развозили.

По железной дороге. На дрезине. Ручной. Двое качают рычаг, двое отдыхают. Сто километров — день. По шпалам. Через мосты. Через болота. Мимо мёртвых электричек на запасных путях. Мимо станций, где на скамейках сидели старики и смотрели на дрезину, как на чудо.

Медвежьегорск. Сегежа. Беломорск. Кемь. Обратно — до Лоухов. До Кандалакши. До Колы.

Десять станций.

В каждой — человек. Которого Тимофей учил. Неделю. Две.

В Медвежьегорске — бывший учитель труда. В Сегеже — девочка шестнадцати лет, внучка лесника. В Кеми — старый рыбак, который служил радистом на сейнере.

В Беломорске — никого.

* * *

В Беломорске станцию взять было некому.

Никто не хотел. Или не мог. Или боялся.

Тимофей сидел на вокзале три дня. Ходил по городу. Спрашивал.

— Радио? Не, не умею.

— Морзянка? Это что?

— Сидеть одному в пустом вокзале? Каждый день? За паёк? Иди ты.

На четвёртый день к нему подошёл старик. Маленький. Сухой. Лет семидесяти. В рыбацком плаще.

— Ты, говорят, человека ищешь.

— Ищу.

— Я не возьму, — сказал старик. — Глаза не те. Уши не те. — Он помолчал. — Но могу показать тебе кое-что. Пока ищешь.

Он повёл Тимофея за город. К реке. К Выгу. К порогам.

Там, на скалах у воды, на гладком сером граните, отполированном ледником, — были рисунки.

Тимофей остановился.

Лодки. Длинные, с высокими носами. В лодках — люди. Палочками. Олени. Лоси. Белуха — кит, огромный, с гарпуном в боку. Охотник на лыжах. Медведь. Птицы.

Выбитые в камне. Точками. Тысячами точек.

— Бесовы следки, — сказал старик. — Так их тут зовут. Шесть тысяч лет. Может, семь. — Он сел на камень. — Учёные приезжали. Раньше. Говорили — это не просто картинки. Это — рассказы. Кто ходил на кита. Сколько лодок. Как ловили. Чтобы те, кто придёт потом, — знали.

Тимофей стоял над камнем.

Лодка. Люди в ней — семь. Палочки. Над ними — кит.

Шесть тысяч лет.

Сообщение. Без ключа. Без лампы. Без антенны. Выбитое в граните. Для тех, кто придёт.

И — дошло.

— Дед мой, — сказал старик, — говорил: люди всегда передавали. Кто как мог. Камнем. Голосом. Песней. Дымом. — Он посмотрел на Тимофея. — Ты — тоже передаёшь. Только быстрее.

* * *

Человек нашёлся на пятый день.

Сам пришёл. На вокзал. Вечером.

Женщина. Тридцать пять лет. С ребёнком на руках. Маленьким. Годовалым.

— Я — Людмила, — сказала она. — Жена того рыбака, что в Кеми. Радиста. Он мне сказал — иди. Говорит — у тебя руки хорошие. Ты вяжешь быстро. Значит — и стучать сможешь.

Тимофей посмотрел на ребёнка.

— А он?

— Он со мной будет. Здесь. — Людмила пожала плечами. — Всё равно с ним дома сижу. Какая разница — где.

Тимофей учил её две недели.

Ребёнок спал в ящике из-под ламп. На войлоке. Под стук ключа.

Мать говорила — он теперь без стука не засыпает.

* * *

В начале августа случилось то, чего Тимофей боялся.

Ночью. В Сегеже.

Предупреждения не было. Утром — ничего. Днём — ничего. Цепь молчала. Юта молчала.

Вспышка была маленькой. Короткой. Без выброса — только протоны. Счётчик в Мурманске дёрнулся до двадцати и вернулся. Через час.

Но в Сегеже антенна была подключена.

И девочка — внучка лесника, Маша, шестнадцать лет — не посмотрела на компас.

Она спала. У станции. Устала. Весь день косила с дедом сено.

Утром — станция не включилась.

Тимофей узнал через два дня. Через Медвежьегорск. По цепи, которая обошла Сегежу, — гелиографом, с сопки на сопку.

Приехал. На дрезине. Сто двадцать километров за день.

Маша сидела на крыльце вокзала. Белая. С сухими глазами.

Станция стояла на столе. Тимофей открыл крышку. Понюхал. Пахло горелым лаком.

Трансформатор — сгорел. Две лампы — сгорели. Остальное — живое.

— Я не посмотрела, — сказала Маша. — Я спала.

Тимофей молчал.

Он думал о том, что Пётр Ильич сказал бы. Как он ругался бы. Тихо. Страшно. Без единого громкого слова.

Потом подумал — нет. Не ругался бы.

— Ты живая, — сказал он. — Это главное. Трансформатор — перемотаем. Лампы — есть. — Он сел рядом с ней на крыльцо. — Я в прошлом году на АТС тоже забыл отключить. Один раз. Кросс сгорел. Четыре часа меняли. Дед мне ничего не сказал. Вообще ничего. Просто взял паяльник и сел рядом.

— А ты?

— А я — запомнил. Навсегда.

Маша смотрела на станцию.

— Научишь перематывать?

— Научу.

* * *

Двадцать первого августа, в шесть вечера, Тимофей сидел в мезонине у Валентина Саввича.

Проверка.

Анна передавала из Мурманска. Условное сообщение. Номер. Время. Пять слов. От станции к станции. Через девять ретрансляций. До Петрозаводска.

Тимофей держал в руке часы. Дедовы. «Полёт». Механические.

Валентин Саввич сидел рядом. В наушниках. С карандашом.

В 18:00 Мурманск начал.

В 18:04 — Кола.

18:07 — Оленегорск.

18:12 — Кандалакша. Дима. Быстро. Слишком быстро — Тимофей слышал, как он торопится.

18:17 — Лоухи. Зоя Петровна. Ровно. Как по линейке.

18:23 — Кемь.

18:28 — Беломорск. Людмила. Где-то рядом с ней, Тимофей знал, спит в ящике её сын.

18:34 — Сегежа. Маша. Чисто. Без единой ошибки.

18:39 — Медвежьегорск.

18:44 — Валентин Саввич поднял руку.

Записывал.

Потом снял наушники. Протянул Тимофею листок.

«ПРОВЕРКА. 21.08. 18.00. ПЯТЬ СЛОВ. СЕВЕРЦЕВА».

Сорок четыре минуты.

Девятьсот километров.

Тимофей смотрел на листок.

— Сорок четыре минуты, — сказал Валентин Саввич. — Знаешь, сколько это шло бы на обозе? Месяц. На паровозе — двое суток. А в твоём телефоне, — он кивнул куда-то в сторону, в прошлое, — секунду. Меньше.

— Знаю.

— Секунду — не вернёшь, — сказал старик. — А сорок четыре минуты — твои. Ты их построил. — Он снял очки. — Петру бы понравилось.

Тимофей смотрел в окно.

Онега. Синяя. Тихая. Над ней — вечернее солнце. И над солнцем — тонкая, почти невидимая, зелёная дуга сияния.

Под окном — лодка. Старик-рыбак ставил сети.

Вечером, в восемь, пришло сообщение из Москвы. Через Вологду. Через какую-то длинную, рваную, ненадёжную цепь стариков — по одному на сто километров, без расписания, кто когда проснётся.

«ПЕТРОЗАВОДСК. RA1ZG. СЕВЕРЦЕВУ Т. ОТ СОМОВА. СЛЫШАЛ ПРО ВАШУ ЦЕПЬ. ПРОШУ ДАЛЬШЕ. НА ВЫТЕГРУ. НА ВОЛОГДУ. ТАМ ДЫРА В ТРИСТА КИЛОМЕТРОВ. ЗАКРОЙТЕ ЕЁ. ЛЮДИ И ЛАМПЫ — ДАДИМ. СОМОВ».

Тимофей прочитал. Два раза.

Посмотрел на Валентина Саввича.

— Зимой, — сказал старик. — По зимнику. Летом там болота — утонешь вместе с лошадью.

— Зимой, — согласился Тимофей.

Он взял карандаш. Начал считать. Длина провода. Длина волны. Делённая на два.

* * *

Из «Учебника для тёмного века». А. П. Северцева и другие, печатное издание, Мурманск, 2033 год. Глава «Как построить радиостанцию». Раздел написан Т. П. Северцевым и В. С. Ершовым (UA1NBV)

Как рассчитать антенну.

Самая простая антенна — провод, натянутый между двумя опорами и разрезанный посередине, где к нему подключается кабель от станции. Она называется полуволновой: её длина равна половине длины волны.

Длину волны в метрах находят так: 300 делят на частоту в мегагерцах. Для частоты 3,5 мегагерца длина волны около 86 метров, половина — 43 метра. Из-за того что ток в проводе бежит чуть медленнее, чем в пустоте, провод делают примерно на пять сотых короче — около 41 метра.

Если длина подобрана неверно, часть мощности не уходит в эфир, а возвращается в передатчик и нагревает лампы. Лампы горят. А ламп в тёмный век мало.

Главное правило для антенны в тёмный век: при предупреждении о буре — немедленно отключить антенну от станции и соединить её с землёй. Длинный провод во время бури сам становится источником сильного тока, и станция сгорает. Компас на столе рядом со станцией — простой и надёжный сторож: если стрелка без причины дрожит и отклоняется, значит, магнитное поле Земли возмущено и буря уже идёт.

Глава 3. Вторая «Аннушка»

Тверь, аэродром аэроклуба. 9 апреля — 20 июля 2031 года

Гордеев пришёл пешком.

От Твери. Двадцать километров. От вокзала, куда его довёз последний паровоз из Москвы. С рюкзаком. С палкой. В лётной куртке, которую он носил с марта прошлого года, — выцветшей, с прожжённым рукавом, с аэрофлотовской нашивкой, которую он так и не спорол.

Двадцать шесть дней от Новосибирска.

Кирилл увидел его с вышки.

Он стоял наверху, на деревянной площадке, с биноклем. Смотрел на погоду. На запад, откуда шли облака. Повернулся к дороге — просто так, по привычке, проверить, не едет ли подвода от Краснова.

По дороге шёл человек.

Медленно. Чуть прихрамывая. Высокий. Седой.

Кирилл опустил бинокль.

Поднял снова.

Потом бросил бинокль на площадку и полетел вниз. По лестнице. Через три ступеньки.

* * *

Они стояли у ворот.

Кирилл — в комбинезоне, в масле, без шапки. Гордеев — с рюкзаком.

Год.

Год назад, в июле, в Красноярске, Гордеев снял с руки часы и отдал их второму пилоту. И второй пилот ушёл на запад. Один. Через Урал. Через зиму.

Кирилл посмотрел на свою руку. На часы.

Расстегнул ремешок.

— Командир. Ваши.

Гордеев смотрел на часы. На Кирилла.

— Поправка? — спросил он.

— Минус десять секунд в сутки, — сказал Кирилл. — Сверял в Вологде и в Ярославле. Врут на шесть меньше, чем считал. Записано всё. Каждый день.

Гордеев взял часы. Не надел. Подержал в ладони.

— Оставь себе, — сказал он. И вернул. — Ты их заработал.

Потом — обнял. Коротко. По-мужски. Хлопнул по спине.

— Ну. Показывай.

* * *

Вторая «Аннушка» стояла в ангаре.

Зелёная. Как первая. С новым льняным полотном на крыльях. Пахнущая лаком. С мотором, который Николаич перебрал до последнего винтика.

На капоте — ничего не было написано.

— Настя хотела, — сказал Кирилл. — Я сказал — подожди. Пусть командир сам.

Гордеев обошёл самолёт.

Медленно. Как всегда. Как сорок лет подряд — перед каждым вылетом. Против часовой стрелки. От левой стойки шасси — к хвосту — к правому крылу — к мотору.

Трогал. Расчалки — подёргал. Тросы рулей — посмотрел, как ходят. Полотно на крыле — постучал костяшкой. Звук — звонкий, натянутый. Хороший.

Заглянул под капот. Девять цилиндров. Звезда. Чистая. Сухая. Ни капли масла.

Николаич стоял у ворот ангара. Ждал. Руки в карманах телогрейки.

Гордеев вылез из-под капота. Посмотрел на него.

— Кто перебирал?

— Я, — сказал Николаич.

— Вы — Бурцев?

— Бурцев.

Гордеев протянул руку.

— Гордеев. Валерий Николаевич. Девяносто третий — две тысячи пятый — Ан-2, Якутия. Сангар, Жиганск, Вилюйск. Потом — «Ту», потом — «Аэрбас». — Он помолчал. — Я такого чистого мотора лет тридцать не видел.

Николаич пожал руку. Крепко. Сухой, жёсткой ладонью.

— Слышал про тебя, — сказал он. — Это ты на Лену сел.

— Я.

— На «Аэрбасе». Без приборов.

— Без приборов.

Николаич подумал.

— Тогда на этом, — он кивнул на «Аннушку», — не разобьёшься. Этот — сам летит. Его только не мешай.

* * *

Первый раз Гордеев поднял её на следующий день.

Утро. Тихо. Плюс три. Облачность — высокая, ровная, серая. Ветер — западный, слабый.

Он сидел в левом кресле. Кирилл — в правом. Настя — внизу, у колодок. Николаич — у мотора.

Приборная доска. Круглые циферблаты. Скорость. Высота. Вариометр. Авиагоризонт. Компас — на стекле, сверху, в стеклянном шаре с жидкостью. Тахометр. Давление масла. Температура головок цилиндров.

Он положил руки на штурвал.

Двадцать шесть лет.

Двадцать шесть лет он не держал этот штурвал. Рогатый. Тяжёлый. Обмотанный изолентой — Николаич обмотал, чтобы не скользил.

Руки — помнили.

— Магнето — включено, — сказал он.

— Магнето — включено! — крикнул Николаич снизу.

— От винта!

— Есть от винта!

Мотор кашлянул. Выплюнул дым. Затрясся. Пошёл.

Гордеев слушал. Не приборы — мотор. Звук. Ровный ли. Нет ли перебоев. Нет ли стука.

Ровный.

Он прогрел. Проверил магнето — левое, правое. Обороты упали чуть-чуть, вернулись. Норма.

Дал газ.

«Аннушка» пошла по полосе. Грунт ещё мягкий, апрельский. Колёса проседали. Хвост — поднялся на сороковом метре. На сотом — Гордеев чуть потянул штурвал.

И она — оторвалась.

Сама. Легко. Как будто ждала. Как будто ей самой давно хотелось.

Кирилл смотрел на командира.

Гордеев сидел прямо. Лицо — спокойное. Глаза — на горизонте.

Только губы — сжаты. Крепко.

* * *

Они летали сорок минут.

Над аэродромом. Над Волгой. Над лесом. Над деревнями, где люди выходили из домов и задирали головы.

Гордеев делал виражи. Плавные. Потом — круче. Скольжение. Сваливание на малой скорости — «Аннушка» не сваливалась, просто опускала нос и шла дальше, упрямо, как лошадь.

— Восемьдесят километров в час, — сказал Гордеев. — А она — держится. «Аэрбас» на такой скорости падал бы камнем. — Он покачал головой. — Крыло. Два крыла. Большая площадь. Медленно — а держит.

— Николаич говорит — она сама летит, — сказал Кирилл.

— Николаич прав. — Гордеев отпустил штурвал. Совсем. Убрал руки.

Самолёт шёл ровно. Чуть покачиваясь. Секунду. Пять. Десять.

— Видишь? — сказал Гордеев. — Если бы я в Сангаре в девяносто пятом так не сделал — мы бы с тобой сейчас не разговаривали. Там в тумане у меня руки свело. Отпустил. Она — сама довезла. Пока я пальцы растирал.

Он взял штурвал. Развернул к аэродрому.

— Кирилл. Тот туман в Сангаре — я никому не рассказывал. Даже Мише.

— Почему?

— Стыдно было, — сказал Гордеев. — Лётчик, у которого руки свело. — Он помолчал. — Теперь не стыдно. Теперь — просто правда.

* * *

На земле его ждал Олег Краснов.

Он стоял у домика дежурного. В тулупе нараспашку. С папкой. С картой. Рядом — женщина. Невысокая. В платке. С внимательными серыми глазами.

— Краснов, — сказал он. — Снабжение области. Это — Ирина. Моя жена.

— Гордеев.

— Знаю, — сказал Олег. — Мне Кирилл про вас всю зиму рассказывал. Вы — тот, кто сажал «Аэрбас» на Лену. — Он посмотрел на самолёт. — Валерий Николаевич. Мне нужен второй борт. Срочно. У меня пять районов без дорог до июня. Распутица. Сани — уже нельзя, телеги — ещё нельзя. Реки вскрываются. Люди — сидят. Больные — сидят. Роженицы — сидят.

— Первый борт что?

— Летает. Каждый день. Кирилл и Настя. Шесть рейсов в день, если погода. Не успевают.

Гордеев смотрел на карту.

Пять красных кружков. Весьегонск. Сандово. Лесное. Максатиха. Сонково.

— Площадки там есть?

— Есть. Колхозные. Старые. Для «кукурузников», которые поля опыляли в семидесятые. — Олег ткнул пальцем. — Я в марте посылал людей. Проверить. Сорок две площадки. Двадцать шесть — годные. Остальные — заросли.

— Бензин?

Олег помолчал.

— Авиационного — четыре бочки осталось. Остальное — автомобильный. С заправок. Девяносто второй. Девяносто пятый.

Гордеев посмотрел на Николаича.

Николаич пожал плечами.

— Мотор не любит, — сказал он. — Детонация. Октановое число низкое. Я поднадуву убавлю, угол опережения поставлю позже. Мощность — процентов на пятнадцать меньше. Взлёт — длиннее. Но — полетит.

— Полетит, — сказал Гордеев. Повернулся к Олегу. — Завтра.

* * *

Завтра — не получилось.

Туман. Низкий, молочный, до самой земли. Весь день.

Гордеев сидел в домике дежурного. Пил чай. Смотрел в окно.

Ирина сидела рядом. Олег уехал в Тверь — по делам. Она осталась. Сказала — посмотрю, что у вас тут нужно.

Нужно было многое. Журналы. Карты. Списки площадок. Расписание. Учёт бензина. Учёт рейсов. Кого везли. Откуда. Куда. Сколько.

— Это всё — на коленке, — сказала Ирина. Перелистывая тетрадь Кирилла. — В три столбика. Почерком, который никто, кроме Кирилла, не прочтёт. — Она подняла глаза. — Валерий Николаевич. Вы не обидитесь, если я наведу порядок?

— Вы — учительница? — спросил Гордеев.

— Математики. Двадцать два года.

— Тогда — наводите, — сказал Гордеев. — Математики — это хорошо. Математики не врут.

Ирина засмеялась.

К вечеру на стене домика висела таблица. Расчерченная углем на листе фанеры. Площадки — по районам. Расстояния. Курсы — магнитные. Время полёта. Расход бензина.

Гордеев подошёл. Посмотрел.

Остановился у одной строчки.

— Курс на Весьегонск — триста сорок пять? — спросил он.

— По карте Кирилла, — сказала Ирина. — Он мерил транспортиром. Плюс поправка — склонение. Двенадцать градусов. Здесь написано на карте. В углу.

Гордеев смотрел на карту. На угол. На мелкую надпись.

«Магнитное склонение на 2015 год — 11 градусов 40 минут восточное. Годовое изменение — плюс 6 минут».

— Это — старое, — сказал он. — Две тысячи пятнадцатого года. С тех пор поле поехало. Сильно. Особенно — в последние два года. — Он постучал пальцем по таблице. — Компас врёт. Не сильно. На три градуса. На пять. Но на ста пятидесяти километрах это — десять километров вбок. В тумане — мимо площадки. В лес.

— А правильное склонение — где взять?

Гордеев подумал.

— Не знаю, — сказал он. — Раньше — в навигаторе. В базе данных. Автоматически. — Он помолчал. — Сейчас — только у тех, кто мерит. В обсерваториях. Если они ещё есть.

Ирина записала в тетрадь. «Узнать склонение. Где мерят поле?»

Потом подчеркнула. Два раза.

* * *

В середине мая на аэродром приехал человек из Звёздного.

На подводе. С девочкой.

Девочке было двенадцать. Худая. Тёмные волосы в две косички. Серьёзное лицо. В руках — тетрадь. Толстая. Общая. С самолётиком на обложке, нарисованным шариковой ручкой.

Человек — высокий, широкоплечий, с короткой седой стрижкой и спокойными глазами — протянул руку.

— Ветров. Роман. Бывший космонавт. Это — Лиза.

— Гордеев.

— Знаю, — сказал Ветров. — Лиза мне про вас уши прожужжала. — Он кивнул на дочь. — Она в декабре видела «Аннушку». Ещё без полотна. Кирилл показывал. С тех пор — только об этом.

Лиза смотрела на Гордеева.

Не на самолёт. На него.

— Это вы сели на Лену? — спросила она.

— Я.

— По окну?

Гордеев посмотрел на неё внимательнее.

— Кто тебе сказал «по окну»?

— Кирилл, — сказала Лиза. — Он говорил — вы сказали «летим по окну», когда экраны погасли. Я записала. — Она открыла тетрадь. Нашла страницу. Показала.

Детский почерк. Аккуратный. С наклоном.

«Летим по окну. В. Н. Гордеев. 14 марта 2030 года. Над Якутией».

Ниже — рисунок. Самолёт. Большой, с двумя моторами под крыльями. Под ним — река. Подо льдом. Над ним — звёзды.

Гордеев смотрел на рисунок.

— Сколько тебе лет?

— Двенадцать.

— Чего ты хочешь?

Лиза закрыла тетрадь.

— Летать, — сказала она. — Как вы. Без экранов.

Гордеев повернулся к Ветрову.

Ветров пожал плечами.

— Я её отговаривал, — сказал он. — Полгода. Потом сдался. — Он помолчал. — Я двести одиннадцать суток провёл на станции. Которая потом сгорела над Тихим океаном. Я знаю, что такое — летать. И что такое — когда не на чем. — Он посмотрел на дочь. — Пусть хотя бы на этом.

Гордеев смотрел на Лизу.

— В шестнадцать, — сказал он. — Раньше — нельзя. Ноги до педалей не достанут. — Он помолчал. — А пока — приезжай. Летом. Будешь помогать Николаичу. Учить мотор. Учить карты. Учить погоду. Летать — это не штурвал. Штурвал — это три процента. Остальное — голова.

Лиза кивнула. Серьёзно.

Открыла тетрадь. Записала.

«Штурвал — три процента. Остальное — голова».

* * *

В тот же день Гордеев посадил её в правое кресло. На земле. С заглушённым мотором.

Лиза сидела. Держала штурвал. Ноги действительно не доставали до педалей — болтались в воздухе.

Смотрела на приборы.

— Это — скорость, — сказал Гордеев. Показывая пальцем. — Это — высота. Это — авиагоризонт. Это — компас.

— Компас врёт, — сказала Лиза.

Гордеев замер.

— Откуда знаешь?

— Ирина Сергеевна сказала. Утром. Что вы спрашивали про склонение. — Лиза посмотрела на компас. — Папа говорил — на станции у нас был магнитометр. Поле мерили. Над Южной Атлантикой — оно было слабее. Там всё время компьютеры сбоили. — Она подумала. — Если поле поехало, надо найти, кто его мерит.

— Надо, — согласился Гордеев.

— Папа говорит — в Мурманске мерят, — сказала Лиза. — Там женщина. Северцева. Она первая сказала, что всё выключится. Она учебник пишет. Папа ей главу отправлял. Про станцию. Как она падала.

Гордеев смотрел на девочку.

Мурманск.

Тысяча двести километров на север.

— Северцева, — повторил он.

— Анна Петровна, — сказала Лиза. — Она по радио каждый вечер. Её сын — RA1ZG. Он цепь строит. Через Карелию.

* * *

Капот второй «Аннушки» Гордеев расписал сам.

Вечером. В конце мая. Когда Настя спросила — ну что, командир? Что писать?

Он взял кисть. Белую краску.

Подумал.

Написал. Неровно. Крупно. Буквами, которые чуть наезжали друг на друга.

«Табага».

Кирилл посмотрел.

Табага. Посёлок на Лене. Под Якутском. Где они сели. Где старик в меховой шапке протянул им вышитые рукавицы и сказал: «Небо болеет — сидеть надо».

Он ничего не сказал. Только кивнул.

* * *

В июле они делали по девять рейсов в день.

Два самолёта. Четыре пилота — Гордеев, Кирилл, Настя, которая получила допуск в июне, и Вовка, её отец, бывший механик, который когда-то, в восьмидесятые, летал на «кукурузниках» в совхозе.

Весьегонск. Сандово. Лесное. Максатиха. Сонково.

Аппендицит. Роды. Перелом. Ожог. Пневмония. Мальчик, которого укусила гадюка. Старик с инфарктом. Женщина с кровотечением.

Обратно — почта. Письма. Лекарства. Соль. Спички. Иногда — врач.

Ирина вела журнал. Каждый рейс. Каждый человек. Каждый литр.

Двадцатого июля, вечером, она закрыла журнал. Подсчитала.

— Сто восемьдесят три, — сказала она.

— Что?

— Сто восемьдесят три человека, — сказала Ирина. — С апреля. Которых довезли. Которых бы — не довезли.

Гордеев сидел на ступеньках домика. С кружкой чая. Смотрел на закат. На два самолёта у ангара. Зелёных. С белыми буквами на капотах.

«Командиру».

«Табага».

— Валерий Николаевич, — сказала Ирина. — Олег говорит — в Карелии, в Архангельской области, в Мурманской — то же самое. Даже хуже. Дорог — нет. Расстояния — больше. Самолётов — нет. Ни одного.

— Знаю, — сказал Гордеев.

— Олег говорит — если сделать ещё два борта… Здесь, в аэроклубе, четыре старых. Из двух — собрали эти. Ещё два — можно. Если запчасти найти. — Она помолчала. — Тогда можно — на север. Почту. Лекарства. Людей.

Гордеев молчал.

Над лесом садилось солнце. Красное. Тихое.

Над солнцем, высоко, бледно-зелёной лентой, — сияние. Летом. В Твери. Где его раньше не видели никогда.

— На север, — сказал Гордеев.

Он думал о компасе. О поле, которое поехало. О женщине, которая его мерит.

— Надо, — сказал он.

* * *

Из «Учебника для тёмного века». А. П. Северцева и другие, печатное издание, Мурманск, 2033 год. Глава «Как летает самолёт». Раздел написан В. Н. Гордеевым и С. Н. Бурцевым

Почему крыло держит.

Крыло самолёта устроено так, что воздух над ним проходит быстрее, чем под ним, и давление сверху становится меньше, чем снизу. Кроме того, крыло, поставленное под небольшим углом к потоку, отбрасывает воздух вниз — а воздух в ответ толкает крыло вверх. Эта сила называется подъёмной.

Подъёмная сила растёт с площадью крыла и с квадратом скорости. Поэтому у тяжёлого скоростного самолёта крылья небольшие, а у тихоходного — большие. У Ан-2 два крыла одно над другим: общая площадь больше, и самолёт держится в воздухе даже на скорости около 80 километров в час.

Что такое октановое число. Бензин в цилиндре должен сгорать ровно, волной. Если бензин плохой, он взрывается слишком рано и резко — это называется детонацией: мотор стучит, перегревается и может разрушиться. Октановое число показывает, насколько бензин устойчив к детонации. Авиационный бензин для поршневых самолётов имеет высокое октановое число. На автомобильном бензине самолётный мотор работать может, но механики снижают наддув и сдвигают момент зажигания, и мотор теряет часть мощности.

Магнитное склонение — угол между направлением стрелки компаса и направлением на настоящий север. Оно разное в разных местах и меняется со временем. В тёмный век, когда магнитное поле Земли быстро менялось, старые карты склонения устарели, и лётчикам, морякам и путникам понадобились новые — измеренные заново.

Глава 4. Город уходит

Токио — Москва — Шэньчжэнь — Хьюстон — Мумбаи. Сентябрь 2031 — май 2032 года

Токио, Сэтагая. Сентябрь 2031 года.

Кэнто уходил в понедельник.

Рю знал об этом месяц. Кэнто сказал ему в августе, на крыше, когда они вдвоём перекапывали грядку после батата.

— У меня дядя в Нагано. В горах. Под Кисо. Деревня. Сорок домов. Рис. Гречиха. Лес. — Кэнто воткнул лопату в землю. — Он передал через гонцов. Говорит — приезжай. Рабочие руки нужны. Молодых в деревне — нет. Все в Токио уехали. Тридцать лет назад.

— А здесь?

— А здесь, — сказал Кэнто, — что здесь, Рю? — Он посмотрел вниз. На улицу. — Риса — нет. Рис везут из деревень. На тележках. На велосипедах. Три дня. За рис отдают всё. Часы. Кимоно. Золото. — Он помолчал. — Город ест. И ничего не растит. Мы растим на крышах — батат, огурцы. А рис — не вырастишь на крыше.

Рю молчал.

Он знал. Он сам, третий месяц, ходил с тележкой за рисом. В Сайтаму. В Тибу. Сорок километров туда. Сорок обратно. С бабушкиными кимоно в тележке — на обмен.

Кимоно кончались.

* * *

В понедельник Кэнто стоял у ворот. С рюкзаком. С велосипедом, нагруженным так, что колёса прогибались.

Мать — рядом. Маленькая, сухая женщина в рабочих штанах. Отец Кэнто умер зимой. Сердце. Без лекарств.

Бабушка Хана вышла проводить. Опираясь на трость. Девяносто лет.

— Кэнто-кун, — сказала она. — В Кисо — старая дорога. Накасэндо. Знаешь?

— Знаю, Хана-сан. Дядя говорил.

— По ней ходили пешком. Из Эдо в Киото. Двести лет. Шестьдесят девять почтовых станций. — Бабушка помолчала. — Мой дед по ней ходил. Носильщиком. Говорил — в горах на станциях лучший рис в Японии. Потому что вода — снеговая.

Кэнто поклонился. Низко.

Потом повернулся к Рю.

Они стояли друг напротив друга. Два бывших затворника. Год назад они не знали друг друга. Год назад каждый сидел в своей комнате. За задёрнутыми шторами. С экраном.

— Приходи, — сказал Кэнто. — Когда-нибудь. В горы.

— Приду, — сказал Рю.

Кэнто сел на велосипед. Мать — на второй. Поехали.

Рю смотрел им вслед.

Улица была пустой. Пустее, чем месяц назад. Пустее, чем весной. Через дом — заколоченные окна. Доски крест-накрест. На доске — мелом, по-японски: «Уехали в Ниигату. Вернёмся. Не трогайте».

— Сколько уже? — спросил Рю.

Бабушка не переспросила.

— Из нашего квартала — треть, — сказала она. — Из Токио — половина. Может, больше.

* * *

Москва, Профсоюзная улица. Ноябрь 2031 года.

Тамара Григорьевна считала.

Не талоны. Людей.

Картотека в расчётной кассе Черёмушкинского района — двести шестнадцать тысяч карточек. На каждого жителя — карточка. Фамилия. Имя. Адрес. Профессия. Сколько отработал. Сколько получил.

И — графа. Последняя. Узкая. Которую она добавила в декабре. От руки. На каждой карточке.

«Выбыл».

Дата. Куда.

Тамара Григорьевна раскладывала карточки с отметкой «выбыл» в отдельные ящики. По месяцам.

Декабрь — четыре тысячи.

Январь — шесть.

Февраль — пять.

Март — девять.

Апрель — восемнадцать.

Май — двадцать две.

Летом — меньше. Летом — огороды. Летом в городе можно жить.

Сентябрь — снова пятнадцать. Октябрь — двадцать.

Тамара Григорьевна сложила.

Сто сорок одна тысяча восемьсот.

Из двухсот шестнадцати.

Она сидела над ящиками. Сорок пенсионерок — её девочки — уже разошлись. Свеча на столе. Тихо.

Куда?

Она перебирала карточки. Читала.

«Выбыл. Тамбовская обл., Мичуринский р-н, к родителям».

«Выбыл. Краснодарский край, станица Ленинградская, по набору на сельхозработы».

«Выбыл. Вологодская обл., дер. Никольское, в дом деда».

«Выбыл. Рязанская обл., к сестре».

«Выбыл. Неизвестно».

Неизвестно — много. Почти треть.

Тамара Григорьевна взяла последнюю за день. Смотрела на фамилию.

«Соколова Виктория Андреевна. Соколов Игнат Сергеевич. Соколов Илья Игнатович, 2029 г. р. Выбыли. Тверь, по направлению областной энергослужбы. Муж — подстанция "Тверь-Южная"».

Вика.

Тамара Григорьевна улыбнулась.

Положила карточку в ящик. Не в «неизвестно». В «известно».

* * *

Вечером она шла домой.

По Профсоюзной. Мимо башен.

Двадцать два этажа. Двадцать пять. Тридцать.

Год назад они были полны. Тёмные окна, но — полны. Люди жили. Носили воду на двадцатый этаж. В вёдрах. По лестнице. Ставили буржуйки. Выводили трубы в форточки.

Сейчас — пустели. Сверху вниз.

Сначала ушли с верхних этажей. Двадцатый, двадцать пятый — кто будет носить воду на двадцать пятый? Потом — со средних. Остались — первые пять. Шесть.

Над ними — тёмные башни. Пустые. С выбитыми кое-где стёклами. С голубями на балконах.

На крыше одной — кто-то разводил голубей. Тамара Григорьевна видела каждый вечер. Стая поднималась над домом. Делала круг. Садилась.

Голуби — тоже еда.

Она отвернулась.

Шла дальше.

* * *

Шэньчжэнь. Январь 2032 года.

Голуби у директора Чэня были почтовые.

Не на еду.

Двести сорок птиц. На крыше административного корпуса завода. В голубятне, которую старый Чжоу сколотил из обрезков фанеры и сетки от вентиляции.

— Мой отец держал голубей, — сказал Чжоу. — В Гуанчжоу. В шестидесятые. Почтовых. Носили письма в деревню. Сто километров. За два часа.

— Два часа, — повторил Чэнь.

— Голубь не боится частиц, — сказал Чжоу. — И бури не боится. И радио ему не нужно. Ему нужно — зерно. Вода. И дом. Он всегда летит домой.

Чэнь стоял на крыше. Смотрел на город.

Город был огромным. Был.

Семнадцать миллионов. Так считали в двадцать девятом. С пригородами — больше двадцати.

Сейчас — никто не считал. Но Чэнь видел.

Небоскрёбы в Футяне — пустые. Все. Сверху донизу. Четыреста метров стекла и бетона. Без лифтов. Без воды. Без вентиляции. Летом в них было за сорок. Зимой — сыро, холодно, плесень.

Люди ушли из них в первый же месяц.

Потом ушли из высоток в Наньшане. Потом — из «деревень в городе», тесных кварталов из шестиэтажек, где когда-то жили рабочие с заводов. Рабочим больше нечего было делать. Заводы стояли. Кроме одного. Его.

Рабочие уходили — пешком, на велосипедах, на баржах по Жемчужной реке — на север, на запад. В Хунань. В Цзянси. В Гуанси. В Сычуань. Домой. В деревни, откуда пришли двадцать, тридцать лет назад.

Как Ли Вэй.

— Сколько осталось? — спросил Чэнь.

Чжоу подумал.

— Миллиона три, — сказал он. — Может, четыре. Старый Шэньчжэнь. Рыбаки. Огородники. Мы.

Чэнь смотрел на башни.

В одной из них, на сорок втором этаже, горел огонь. Маленький. Костёр. Кто-то жил там. Один. Или с семьёй. Таскал воду на сорок второй этаж.

Почему?

— Вид, — сказал Чжоу. Как будто прочитал мысли. — Там вид хороший. На залив. На Гонконг. — Он помолчал. — Люди странные, директор. Кто-то уходит. А кто-то остаётся. Потому что — вид.

* * *

Голуби начали летать в феврале.

Шэньчжэнь — Дунгуань. Шэньчжэнь — Гуанчжоу. Шэньчжэнь — Хойчжоу. Голубятни там поставили люди Чэня. В каждой — птицы с завода. В каждой — человек, который их кормит.

Письмо — на тонкой рисовой бумаге. Свёрнутое трубочкой. В алюминиевом колечке на лапке.

Голубь летел домой. На завод. Два часа — из Гуанчжоу.

Радио было быстрее. Но радио — одно на весь город. А голубей — двести сорок.

В марте пришло письмо из Сычуани.

Не голубем. Голубь не долетит — полторы тысячи километров. По цепочке. Радио — Чэнду. Чэнду — Чунцин. Дальше — голуби. Река. Люди.

Восемнадцать дней.

«Директору Чэню. От Ли Вэя. Деревня под Яанем. Колесо работает. Отец здоров. Сяо Лун учит малышей счётам. Мэй посадила чай на новой террасе. Здесь живут четыреста человек — было сто восемьдесят. Пришли из городов. Из Чэнду. Из Чунцина. Даже из Шанхая — одна семья, пешком, четыре месяца. Работы хватает всем. Еды — пока хватает. Если будет нужен инженер — я здесь. Но сейчас я нужнее здесь. Ли Вэй».

Чэнь прочитал.

Сложил.

Положил в ящик стола.

Ли Вэй был прав. Сейчас — деревня нужнее.

Но — сейчас.

* * *

Хьюстон, штат Техас. Июль 2032 года.

Сара Холл открывала школу в семь утра.

Раньше — нельзя. Раньше — темно, а свечи дорогие. Позже — нельзя. С одиннадцати до четырёх в Хьюстоне никто не работал. Сорок градусов. Влажность — как в бане. Без кондиционеров.

Школа была в бывшем планетарии. Здании с куполом. С толстыми стенами. Внутри — прохладнее, чем снаружи. На пять градусов. На шесть.

Учеников было тридцать восемь.

Год назад — сто двенадцать.

Сара стояла у двери. Смотрела, как они приходят. Как подъезжают на велосипедах, приходят пешком, привозят младших на тележках.

Тридцать восемь.

Остальные — ушли. С семьями. На север. В Арканзас. В Миссури. В Оклахому. Туда, где прохладнее. Где есть реки. Где есть земля, на которой можно что-то вырастить без полива.

Хьюстон был построен на кондиционерах. Так говорил Хартли — тот старик с линейкой, который умер в прошлом августе. «До пятидесятых здесь жило пятьсот тысяч человек. Потом изобрели кондиционер — и стало семь миллионов. Кондиционер — построил этот город. И кондиционер — его закроет».

Город закрывался.

Сара видела. Каждый день. Пустые улицы. Заколоченные дома. Мёртвые машины. Трава сквозь асфальт на шоссе — шестнадцать полос, по которым больше никто не ехал.

Ночью — темнота. Почти полная. Только на востоке, у залива, — огни. Рыбаки. Креветочные лодки. Под парусами.

* * *

В тот день, после уроков, к ней подошла девочка.

Двенадцать лет. Мексиканка. Мария. Лучшая по математике. Считала на линейке быстрее Сары.

— Мисс Холл. Мы уезжаем. Завтра.

Сара присела перед ней.

— Куда?

— В Колорадо. К дяде. Папа говорит — там горы. Там — прохладно. Там — вода из снега.

— Это далеко.

— Тысяча миль. Папа купил лошадь. И повозку. — Мария смотрела в пол. — Я хотела сказать — спасибо. За линейку. — Она достала из кармана деревянную линейку. Жёлтую. Ту, что Сара сделала для каждого ученика — по образцу хартлиевской. — Можно я её возьму?

— Это твоя, — сказала Сара. — Я тебе её дала.

— Я думала — школьная.

— Твоя. — Сара взяла её руку. Сжала. — Мария. Там, в Колорадо, будут дети. Которые не умеют считать на линейке. Научи их.

Мария подняла глаза.

— Я?

— Ты, — сказала Сара. — Кто же ещё.

* * *

Мумбаи. Май 2032 года.

Прия ехала по городу на велосипеде.

Утром. До жары. От больницы КЕМ — в Дхарави. На вызов. К ребёнку с лихорадкой.

Город был другим.

Не пустым — Мумбаи не мог быть пустым. Но — другим.

Дхарави, где до всего жило миллион человек на двух квадратных километрах, — поредел. Наполовину. Многие ушли в первый же сезон дождей. После холеры. После голода. В деревни Махараштры. В Гуджарат. В Карнатаку. Откуда пришли их деды.

Небоскрёбы на Ворли — пустые. Совсем. Пятьдесят, шестьдесят этажей. Без лифтов. Без воды. Летом — печь. В муссон — с выбитыми ветром стёклами, с потоками воды по лестницам.

Их отдали — птицам. Летучим мышам. И — бездомным, которые занимали нижние этажи. По три, по четыре семьи на квартиру, где раньше жил один банкир.

А в старых районах — в Гиргауме, в Бхендибазаре, где дома были в три, в четыре этажа, с галереями, с внутренними дворами, построенные сто лет назад, до лифтов и кондиционеров, — жизнь шла. Густо. Шумно. Как сто лет назад.

Прия ехала мимо. Слышала. Голоса. Колокольчики велосипедов. Крики торговцев. Звон посуды.

Город возвращался в своё старое тело. Которое было построено для жизни без машин.

* * *

Вечером она сидела с Дедушкой на крыше больницы.

Дедушке было восемьдесят четыре. Он почти не ходил. Но каждый вечер поднимался на крышу. По лестнице. Двадцать минут. С отдыхом на каждой площадке.

— Мне Сунита сказала, — сказал он, — что в Мумбаи сейчас восемь миллионов. Было двадцать два.

— Никто не считал, — сказала Прия. — Так. Примерно.

Дедушка смотрел на город. На огни масляных ламп. На тёмные башни Ворли.

— Когда я был маленьким, — сказал он, — в сороковые — Бомбей был — полтора миллиона. Мы тогда думали — огромный город. Самый большой в Индии. — Он помолчал. — Двадцать два миллиона — это была ошибка, Прия. Не грех. Ошибка. Город, который пьёт воду через насосы. Ест рис, который везут поездами за тысячу километров. Дышит кондиционерами. Такой город живёт, пока работают машины. Машины остановились — и город стал тем, что может прокормить сам себя.

— Восемь миллионов.

— Восемь, — сказал Дедушка. — Пока. Может — меньше станет. Может — больше. — Он посмотрел на неё. — А ты — остаёшься?

Прия подумала.

— Остаюсь, — сказала она. — Здесь — больница. Здесь — люди. Те, кто остался, тоже болеют.

— Хорошо, — сказал Дедушка.

* * *

Мурманск. Май 2032 года.

Анна получила все эти новости за одну ночь.

По цепи. Из Токио — через Владивосток и Новосибирск. Из Хьюстона — через Юту. Из Мумбаи — через Тегеран и Баку, по новой линии, которую протянули зимой. Из Шэньчжэня — через Чэнду и Алма-Ату. Из Москвы — через Петрозаводск.

Она сидела у станции до трёх часов. Записывала.

Потом достала свою тетрадь. Новый учебник. «Для всех. С начала».

Открыла чистую страницу.

Написала: «Глава. Почему уходят из больших городов».

Подумала. Зачеркнула «уходят». Написала — «ушли».

Подумала ещё. Зачеркнула «ушли».

Написала — «уходят и куда приходят».

* * *

Из «Учебника для тёмного века». А. П. Северцева и другие, печатное издание, Мурманск, 2033 год

Почему уходят из больших городов.

Большой современный город — это машина, которая работает, только пока работают другие машины. Каждый день город с миллионами жителей потребляет тысячи тонн продовольствия, привезённого издалека, и миллионы кубометров воды, которую насосы поднимают на верхние этажи. Высотные дома невозможны без лифтов и насосов, а города в жарком климате — без кондиционеров.

Когда машины остановились, город смог прокормить и напоить столько людей, сколько можно прокормить без них: подвозом на лошадях, баржах и паровозах и водой из колодцев, колонок и рек. Это в разы меньше, чем прежде.

Так бывало и раньше. В Риме во II веке нашей эры жило, по оценкам историков, около миллиона человек: город поили акведуки, а кормил хлеб, привезённый кораблями из Египта и Северной Африки. Когда империя распалась и подвоз прекратился, население Рима за несколько веков упало до нескольких десятков тысяч. Люди не исчезли — они ушли туда, где была земля.

В тёмный век горожане уходили в деревни, к родственникам, в места, где есть земля, лес и вода. Лучше всего держались старые кварталы невысоких домов, построенные до эпохи лифтов, и небольшие города посреди сельской округи.

Глава 5. Колесо от ветра

Кисуму, пляж Дунга. Декабрь 2031 — август 2032 года

Мистер Очиенг сказал «нет».

Не сразу. Сначала он долго смотрел на рисунок. Брайан нарисовал его в тетради. Карандашом. Высокий шест. Наверху — колесо с лопастями, как у вентилятора. От колеса — палка вниз. Внизу — коробка. От коробки — провод. На конце провода — лампочка. С лучиками.

— Это — ветряк, — сказал Брайан. — Как у Ли Вэя колесо. Только от ветра.

Мистер Очиенг смотрел.

Ему было шестьдесят. Высокий, худой, в очках с толстыми стёклами, в белой рубашке, которую он стирал каждый вечер, потому что учитель должен быть в белой рубашке. Сорок лет в школе у пляжа Дунга. Он учил отца Брайана. Он учил Амину.

— Нет, — сказал он.

Брайан стоял.

— Почему?

— Потому что ты не знаешь, как это работает, — сказал мистер Очиенг. — Ты нарисовал картинку. Колесо. Коробку. Лампочку. А что в коробке?

Брайан молчал.

— Вот, — сказал мистер Очиенг. — Сначала узнай, что в коробке. Потом приходи.

* * *

Брайан узнавал три месяца.

В школьной библиотеке было сорок книг. Сорок. На всю школу. Остальное — было в планшетах, которые раздали в двадцать восьмом году по программе «Каждому ребёнку — экран». Планшеты лежали теперь в шкафу у мистера Очиенга. Сто двадцать штук. Чёрные. Он не выбрасывал. Говорил — когда-нибудь пригодятся.

Из сорока книг про электричество была одна.

Тонкая. Американская. На английском. «Энергия вокруг нас». Учебник для средней школы. Девяносто восьмого года. С жёлтыми страницами, с картинками, на которых улыбающиеся белые дети крутили педали велосипеда, и от велосипеда загоралась лампочка.

Брайан читал её со словарём. Английский он знал плохо. Мистер Очиенг помогал. По вечерам. При масляной лампе.

— «Магнит», — читал Брайан. — «Катушка». «Индукция». — Он поднял голову. — Что такое «индукция»?

— Читай дальше, — сказал мистер Очиенг.

Брайан читал.

«Если двигать магнит рядом с проволокой, свёрнутой в катушку, в проволоке появится электрический ток. Это открыл английский учёный Майкл Фарадей в 1831 году. На этом принципе работают все генераторы электричества: на электростанциях, в автомобилях, в велосипедных фарах».

Брайан остановился.

— Велосипедных фарах, — повторил он.

Мистер Очиенг кивнул.

— А в тысяча восемьсот тридцать первом году, — сказал Брайан. — Это было — двести лет назад.

— Ровно двести, — сказал мистер Очиенг. — В августе. Этого года.

Брайан смотрел в книгу.

— Двести лет, — сказал он. — И — работает до сих пор?

— Законы не стареют, — сказал мистер Очиенг. — Ни от частиц. Ни от темноты.

* * *

Велосипед с фарой нашёлся у старика Опио.

Того самого, из Джинджи, с Нила. Он приплыл на ярмарку в феврале. На лодке Окота. С сахаром, с бананами, с мешком кофе. И — с велосипедом.

Велосипед был древний. Английский. «Рэйли». Чёрный. С высоким рулём и широким кожаным седлом. На переднем колесе — динамо-машина. Маленький цилиндр, прижатый колёсиком к шине.

— Отцовский, — сказал Опио. — Шестьдесят третьего года. Отец на нём в Кампалу ездил. Сто километров. На работу. Раз в неделю.

Брайан смотрел на динамо.

— Можно?

Опио поднял переднее колесо. Брайан крутанул педаль.

Колесо завертелось. Динамо зажужжало.

Фара — маленькая, круглая, хромированная, с выпуклым стеклом — загорелась.

Жёлтым. Тусклым. Но — загорелась.

Брайан стоял, открыв рот.

Опио засмеялся.

— Шестьдесят девять лет, — сказал он. — Ни разу не перегорела. Только лампочку менял.

Брайан смотрел на фару. На динамо. На колесо.

— Мистер Опио. Сколько стоит?

Опио перестал смеяться.

— Не продаётся, — сказал он. — Отцовский.

* * *

Динамо Брайан получил через месяц.

Не от Опио. От Окота.

Окот привёз его в марте. В тряпке. Положил на перевёрнутую лодку перед Аминой.

— Для мальчика, — сказал он. — С велосипеда моего брата. Брат умер в январе. Малярия. Велосипед — разбит. Динамо — целое.

Амина смотрела на тряпку.

— Сколько? — спросила она.

Окот подумал.

— Сорок рыб, — сказал он. — Тилапии. Крупных.

Сорок рыб — это был недельный улов одной лодки. Хороший недельный улов.

Амина посмотрела на Брайана.

Брайан стоял рядом. Не дышал.

— Двадцать, — сказала Амина.

— Тридцать пять.

— Двадцать пять. И мешок соли.

— Тридцать. И мешок соли. И мальчик — когда сделает — покажет мне. Я хочу посмотреть.

Амина протянула руку.

Окот пожал.

* * *

Делали — всю весну.

Брайан. Мистер Очиенг. И — Джозеф.

Джозеф не хотел. Сначала — смеялся. Тот самый Джозеф, который в октябре позапрошлого года не послушал Окелло и вышел в шторм. Который выжил — его с братьями нашли утром на косе у острова Ндере. Всю ночь они смотрели на костры на берегу. А одиннадцать человек с других лодок не вернулись.

Он смеялся над всем. С тех пор. Громко. Злобно. Как будто внутри у него что-то сломалось, и он смехом это заклеивал.

— Мальчишка, — смеялся он. — С игрушкой. Ветер ему крутить. Ветер — для парусов, не для лампочек.

Брайан не отвечал.

Он искал лопасти.

Мистер Очиенг сказал — нужны лёгкие, но крепкие. Изогнутые, как крыло. Как парус, который поймал ветер.

Брайан пробовал жесть. Тяжело — колесо не крутится. Пробовал дерево. Трескается. Пробовал бамбук. Ломается на ветру.

В апреле нашёл трубу.

Пластиковую. Толстую. Синюю. Канализационную. Двадцать сантиметров в диаметре. Валялась у разрушенного дома на краю деревни.

— Разрезать вдоль, — сказал мистер Очиенг. Посмотрев. — На четыре части. Получится — изгиб. Как крыло. — Он постучал пальцем по трубе. — Нагреть над огнём. Чуть-чуть. Выпрямить кончики. Чтобы ветер не срывался.

Резали ножовкой. Два дня.

Нагревали над углями. Обжигали пальцы.

Получилось четыре лопасти. Синих. Кривых. Одинаковых — почти.

Джозеф проходил мимо. Посмотрел.

Не засмеялся.

* * *

Мачту ставили в мае.

Из эвкалипта. Три ствола, связанных проволокой. Восемь метров. Над крышами. Над деревьями. Туда, где ветер с озера дул без помех.

Наверху — ось. От старой тачки. На подшипниках от тачки. Брайан смазал их пальмовым маслом.

На оси — колесо. Четыре синие лопасти, прикрученные к ступице от велосипеда.

Сбоку — динамо. Прижатое к ободу, как к шине.

От динамо — провод. Вниз. Вдоль мачты. В школу. В класс. К лампочке.

Лампочка была автомобильная. Маленькая. От фары старого грузовика. Двенадцать вольт. Мистер Очиенг сказал — светодиодную не бери. В ней — маленький кристалл и схема. Сгорит. Бери простую. С ниточкой. Ниточке частицы не страшны.

Поднимали колесо на мачту — вчетвером. Брайан. Мистер Очиенг. Двое старших мальчиков.

И — Джозеф.

Он пришёл сам. Молча. Встал внизу. Взял верёвку.

Когда колесо встало на ось, Джозеф отпустил верёвку и сказал:

— Если упадёт — убьёт кого-нибудь. Закрепи ещё.

И ушёл.

Брайан закрепил ещё.

* * *

Первый вечер был безветренным.

Брайан сидел у мачты до темноты. Смотрел на колесо.

Колесо стояло.

Озеро — гладкое. Ни ряби. Ни волны. Как зеркало.

— Окелло сказал — завтра будет ветер, — сказал мистер Очиенг. Сел рядом. — С юго-запада. С вечера.

— А если не будет?

— Будет, — сказал мистер Очиенг. — Окелло не ошибается. С октября.

Брайан молчал.

С того октября. С того дня, когда одиннадцать человек не послушали Окелло. И не вернулись. И мистер Очиенг выбил их имена на камне. И под ними — «Слушайте стариков».

* * *

Ветер пришёл на следующий день.

В пять вечера. Как Окелло сказал. С юго-запада. Сначала — рябь по озеру. Потом — волны. Потом — шум в эвкалиптах.

Колесо дрогнуло.

Повернулось. Медленно. Скрипнуло.

Ещё раз.

Пошло.

Быстрее. Быстрее. Синие лопасти слились в круг.

Динамо — зажужжало.

Брайан стоял внизу. Задрав голову.

Потом побежал. В школу. В класс.

Лампочка на столе — горела.

Жёлтым. Тусклым. Мигая, когда ветер ослабевал. Разгораясь, когда налетал порыв.

Но — горела.

Брайан стоял над ней. Не дышал.

Позади — шаги. Мистер Очиенг. За ним — Амина. За ней — дети. Соседи. Рыбаки. Жёны рыбаков.

Все стояли в дверях класса. Смотрели на лампочку.

В последний раз электрический свет в этой деревне горел в марте позапрошлого года. В доме у школьного директора. От генератора. Генератор сгорел на третий день.

Два года и два месяца — только огонь. Масло. Керосин. Костры.

Теперь — горела лампочка.

Маленькая. Автомобильная. Двенадцать вольт.

Амина подошла к сыну. Положила руку ему на голову.

Ничего не сказала.

* * *

Через неделю пришёл Окот. С ярмарки. Как договаривались.

Посмотрел на мачту. На синие лопасти. На провод.

Зашёл в класс. Посмотрел на лампочку.

Долго смотрел.

— Тридцать рыб, — сказал он. — И мешок соли.

— Да, — сказала Амина.

— Дёшево, — сказал Окот.

Он сел на парту. Достал из кармана бумажку. Сложенную. Развернул.

— Это — от старика Опио, — сказал он. — Он просил передать мальчику.

Брайан взял.

На бумажке, корявыми буквами, на английском:

«Мальчику с Дунги. Я сказал — не продаётся. Я был неправ. Приезжай в Джинджу. Возьми отцовский велосипед. Сделай ещё одно колесо. Для моих внуков. Опио».

* * *

В июле Брайан сделал второй ветряк. Для маяка.

Маяк на мысу у пляжа Дунга — деревянная башня, двенадцать метров. На верху — железная бочка. В бочке — огонь. Каждую ночь. Дрова. Масло. Рыбий жир. Дежурили по очереди.

Дров уходило — много. Лес вокруг деревни редел. Каждую неделю — дальше ходили.

Брайан поставил второй ветряк рядом с маяком. Повыше. Двенадцать метров. Провод — наверх. К лампе. Тоже автомобильной. Только — с отражателем. С зеркальным отражателем от разбитой фары грузовика. Луч — узкий, яркий. Виден с озера — Брайан проверял, плавал с Окотом на лодке — за пять километров.

В безветренные ночи — огонь в бочке. Как раньше.

В ветреные — лампа.

А в ветреные ночи как раз и нужен маяк.

* * *

В августе, в ветреный вечер, на ярмарку приплыл Джозеф.

Он ходил теперь в Уганду. На большой лодке. Под парусом. С грузом рыбы. Обратно — с сахаром и кофе.

Лодку он вёл в темноте. Опоздал — встречный ветер.

Лампу на маяке он увидел за четыре километра.

Шёл на неё.

Причалил. Выпрыгнул на берег. Пошёл к маяку.

Брайан сидел внизу. У мачты. Дежурил. Четверг.

Джозеф остановился перед ним.

Стоял. Смотрел. Большой. Тёмный. С мокрыми руками.

Брайан поднялся. Ждал. Чего — не знал. Смеха. Злости. Чего угодно.

Джозеф сказал:

— Видно далеко.

— Пять километров, — сказал Брайан. — Я мерил.

— Четыре, — сказал Джозеф. — Я сегодня видел — с четырёх. Против ветра.

Он помолчал.

Потом сказал. Тихо. Не своим голосом.

— Если бы в тот день… — Он не договорил.

Повернулся. Пошёл к лодке.

Брайан стоял у мачты.

Над ним крутилось колесо. Синее. В темноте — невидимое. Только слышно. Ш-ш-ш. Ш-ш-ш.

Наверху горела лампа.

* * *

Из «Учебника для тёмного века». А. П. Северцева и другие, печатное издание, Мурманск, 2033 год. Глава «Ток из движения». Раздел написан Дж. Очиенгом и Б. Одиамбо, Кисуму

Как работает динамо-машина.

В августе 1831 года английский учёный Майкл Фарадей обнаружил: если двигать магнит рядом с катушкой из проволоки, в проволоке появляется электрический ток. Ток возникает только пока магнит движется. Чем быстрее движение и чем больше витков в катушке, тем сильнее ток. Это явление называется электромагнитной индукцией.

На нём работают все генераторы: огромные на электростанциях и маленькие в велосипедной фаре. Внутри велосипедной динамо-машины — магнит и катушка. Колёсико прижато к шине; колесо крутит колёсико, колёсико крутит магнит, и в катушке рождается ток.

Чтобы получить ток от ветра, нужно крутить магнит силой ветра. Ветряное колесо делают из лёгких изогнутых лопастей: они работают как парус или крыло. Хорошие лопасти получаются из толстой пластиковой трубы, разрезанной вдоль на четыре части.

В 2002 году в Малави, в Африке, четырнадцатилетний мальчик, у которого не было денег на школу, прочитал в библиотечной книге о ветряных генераторах и построил ветряк из старого велосипеда, трубы и эвкалиптовых жердей. Ветряк дал свет его дому. Об этом потом писали во всём мире.

Почему лампа с нитью накаливания надёжнее в тёмный век, чем светодиодная: в простой лампе свет даёт раскалённая проволока, и космическим частицам в ней нечего ломать. В светодиодной лампе есть маленький кристалл и электронная схема питания — они чувствительнее.

Глава 6. Плесень

Мумбаи, больница КЕМ. Сентябрь 2031 — апрель 2032 года

Последний флакон пенициллина Прия открыла четырнадцатого сентября.

Она запомнила дату. Записала в журнал. Отдельной строкой. Красным карандашом — красный остался один, она берегла его для таких строк.

«14.09.2031. Бензилпенициллин, 1 млн ед. Последний. Больной — Рамеш Патил, 9 лет, флегмона голени».

Рамешу помогло. Через неделю он ушёл домой. Хромая. Живой.

Следующему — не помогло ничего.

* * *

Аптека больницы КЕМ была пустой с лета.

Не совсем. Бинты — были. Йод — был. Спирт — Викрам гнал его в лаборатории из патоки, бочками. Сульфаниламиды — старые таблетки, сульфадимидин, который никто не выписывал тридцать лет, — нашлись на складе в коробках семидесятых годов. Немного. Они помогали — иногда.

Антибиотиков не было.

Их везли раньше — со всего мира. Из Китая — сырьё. Из Европы — готовые. С фабрик под Хайдарабадом, где на огромных стальных чанах выращивали грибы и бактерии, где компьютеры следили за температурой, кислотностью, кислородом. Фабрики стояли полтора года.

Запасы — кончились.

Прия ходила по палатам и видела, что это значит.

Порезы, которые гноились. Ожоги, которые не заживали. Девочка с воспалением среднего уха, которое ушло в кость. Молодая мать — на пятый день после родов, с лихорадкой, с ознобом, с серым лицом. Старик-грузчик из порта с пневмонией.

Раньше — неделя таблеток.

Теперь — молитва. Компрессы. Сульфадимидин, пока есть. И — ждать.

Половина выживала.

Половина — нет.

* * *

— Дедушка, — сказала Прия. Вечером. На крыше. — Как было до пенициллина?

Дедушка сидел на своём стуле. Плетёном. Который санитары поднимали ему на крышу каждый вечер.

— Так и было, — сказал он. — Как сейчас.

Он помолчал.

— Я родился в сорок седьмом. Год независимости. Пенициллин в Индии тогда был — но не для всех. Для богатых. Для военных. Для англичан, которые ещё не уехали. — Он смотрел на город. — Моя старшая сестра умерла в пятьдесят первом. Ей было семь. Ангина. Потом — сердце. Ревматизм. Её можно было вылечить за неделю. Двадцатью уколами. Пенициллина в Пуне не было.

Прия молчала.

— Я поэтому стал врачом, — сказал Дедушка. — Из-за двадцати уколов, которых не было.

* * *

Викрам пришёл к ней через три дня.

Из лаборатории. В халате, прожжённом кислотой. С банкой.

В банке — апельсин. Старый. Сморщенный. Покрытый пушистой голубовато-зелёной плесенью.

— Прия. Помнишь, ты на втором курсе писала реферат? Про Флеминга?

Прия смотрела на банку.

— Викрам. Ты серьёзно?

— Совершенно, — сказал Викрам. — Я делаю инсулин из поджелудочных желёз коров. По рецепту тысяча девятьсот двадцать второго года. Аня живёт на нём одиннадцатый месяц. — Он поставил банку на стол. — Пенициллин — это тысяча девятьсот сорок первый. На девятнадцать лет новее. На девятнадцать лет — проще.

— Это — не проще.

— Знаю, — сказал Викрам. — Но это — возможно.

* * *

Начали с библиотеки.

Медицинская библиотека университета была закрыта. Но не заперта. Сторож — старый парс в чёрной шапочке — пускал Прию. Она приносила ему лекарства для жены.

Они с Викрамом сидели там три вечера. При свечах. В пыли.

Нашли — много.

Флеминг. Тысяча девятьсот двадцать восьмой. Лондон. Больница Святой Марии. Чашка с бактериями, которую он забыл на столе перед отпуском. Вернулся — на чашке выросла плесень. А вокруг плесени — бактерий не было. Чистое кольцо. Плесень что-то выделяла. Что-то, что убивало.

Он назвал это пенициллином. По имени плесени — пеницилл.

И — не смог выделить. Вещество было нестойким. Разрушалось. Флеминг написал статью и занялся другим.

Двенадцать лет — ничего.

Потом — Оксфорд. Тысяча девятьсот сороковой. Война. Говард Флори и Эрнст Чейн. И с ними — Норман Хитли, молчаливый биохимик, который умел делать приборы из ничего.

— Читай, — сказал Викрам. Протянул Прие книгу. Толстую. Историю медицины. — Вот. Про Хитли.

Прия читала.

«Лабораторной посуды не хватало. Шла война. Хитли выращивал плесень в больничных суднах, в бутылках из-под молока, в банках из-под печенья. Потом заказал на фарфоровой фабрике шестьсот плоских сосудов собственной конструкции. Для очистки он собрал установку из старой ванны, медных трубок, бутылок и дверного звонка, который звонил, когда сосуд наполнялся».

Прия подняла глаза.

— Дверной звонок, — сказала она.

— Дверной звонок, — повторил Викрам. — Мы это можем. Прия. Это — мы можем.

* * *

Плесень искали месяц.

На рынке Кроуфорд. На фруктовых рядах. На складах, где гнил лук. В старых домах. На хлебе. На апельсинах. На манго. На дынях.

Сунита организовала. Как она организовывала всё. Двадцать санитарок. Каждой — банку. Каждой — задание: найти голубую или зелёную плесень. Пушистую. На фруктах. На хлебе. Принести.

Принесли — триста сорок образцов.

Викрам сеял каждый. На агар — студень из морских водорослей, который он варил сам, из сушёных водорослей с рыбного рынка. В плоские стеклянные чашки, которые собирали по всем лабораториям города.

Рядом с каждой плесенью — бактерии. Золотистый стафилококк. Взятый из гноя. Из раны грузчика из порта.

Ждали.

Три дня. Пять.

На двухстах девяноста чашках — ничего. Бактерии росли до самой плесени. Плесень была просто плесенью.

На сорока — слабое кольцо. Тонкое. Миллиметр. Два.

На девяти — кольцо. Широкое. Чистое.

На одной — огромное.

Викрам держал чашку против окна. Смотрел.

Прия стояла рядом.

Золотистая плесень. Не голубая — золотисто-зелёная. А вокруг неё — пустое, прозрачное кольцо шириной в палец. Бактерии отступили. Умерли.

— Откуда? — спросила Прия.

Викрам перевернул чашку. На дне — бумажка. Номер. Двести семнадцать.

Сунита проверила по журналу.

— Дыня, — сказала она. — Мускусная. С рынка в Дадаре. Её принесла Лакшми. Санитарка из третьего отделения. — Сунита помолчала. — Она взяла дыню из мусорной кучи. Сказала — красивая плесень. Золотая.

Викрам засмеялся.

Тихо. Почти беззвучно. Потом — громче.

— Прия. Это же… Ты читала? В Америке. Сорок третий год. Пеория. Город в Иллинойсе. Лаборатория министерства сельского хозяйства. Лаборантка Мэри Хант. Её звали Плесневая Мэри. Она ходила по рынкам и приносила гнилые фрукты. — Викрам смотрел на чашку. — Лучший штамм нашла на дыне. На гнилой дыне. С рынка. Из него потом сделали весь пенициллин для высадки в Нормандии.

— Дыня, — сказала Прия.

— Дыня, — сказал Викрам. — Восемьдесят восемь лет спустя. Опять — дыня.

* * *

Растить — было трудно.

Плесени нужна была еда. Флори кормил её раствором сахара и солей. Американцы потом нашли лучше — кукурузный экстракт. Отходы крахмальных заводов. С ним пенициллина получалось в десятки раз больше.

Кукурузы в Мумбаи было мало. Был — рис. Была патока — от сахарных заводов. Были отруби.

Викрам пробовал. Неделями. Двадцать рецептов.

Лучше всего вышло — отвар отрубей с патокой.

Сосуды — плоские. Чтобы плесень росла по поверхности, тонкой плёнкой. Нашли — эмалированные кюветы из фотолаборатории старой газеты «Таймс оф Индиа». Сто двадцать штук. Плоские. Белые. Идеальные.

Плесень росла неделю. Золотисто-зелёный войлок на поверхности жидкости. Под ним — жидкость. Жёлтая.

В жидкости — пенициллин.

Немного. Очень немного.

* * *

Выделять — было ещё труднее.

Пенициллин разрушался. В кислоте — за минуты. В тепле — за часы. Его надо было переводить из жидкости в растворитель и обратно, быстро, на холоде.

Холода в Мумбаи не было.

Был — лёд. С рыбного рынка. Рыбаки научились делать его заново — в старых ямах, переложенных соломой, по рецепту, который кто-то нашёл в книге про Моголов. Лёд привозили с гор. Ледник в подвале портового склада. Дорого.

Сунита договорилась. С рыбаками. Лёд за спирт. Спирт Викрам гнал из патоки.

Растворитель — эфир. Тоже из спирта и серной кислоты. Викрам умел.

Установку собирали две недели. В подвале. Во льду. Стеклянные колбы. Медные трубки из разобранных холодильников. Воронки.

И — звонок.

Велосипедный. Сунита принесла. Викрам приделал его так, чтобы он звенел, когда колба наполнялась.

Дзынь.

Прия засмеялась, когда услышала первый раз.

Потом — заплакала.

Потом — снова засмеялась.

* * *

Первым был Сурадж.

Пятьдесят восемь лет. Полицейский. Бывший. Теперь — сторож на рынке Кроуфорд. Порезал руку о ржавый крюк. Через три дня — рука до локтя красная. Через пять — до плеча. Лихорадка. Сорок. Бред.

Сепсис.

Прия знала, чем это кончается. Без антибиотиков — почти всегда.

Пенициллина было — сколько собрали за месяц. Жёлтый порошок. Высушенный под вакуумом — насос качали ногами, как у старинной швейной машины. Двадцать граммов. Грязного. С примесями. Неизвестной силы.

Викрам проверил силу — как Хитли. Капля на агар со стафилококком. Измерил кольцо. Сравнил со старым флаконом — пустым, но с остатками на стенках.

— Слабый, — сказал он. — Очень. Чтобы было как один флакон — нужно в двадцать раз больше по весу. Может — в тридцать.

— Это — безопасно?

Викрам молчал.

— Не знаю, — сказал он наконец. — Примеси. Белки. Остатки отрубей. Может быть реакция. Может быть — жар. Может — шок.

Прия смотрела на Сураджа. На его руку. Красную. Опухшую. С гнойными полосами.

— Он умрёт через три дня, — сказала она. — Без этого.

— Знаю.

— Тогда — пробуем.

* * *

Сураджу кололи каждые три часа. Днём и ночью. Внутримышечно. Больно — порошок был грязный, плохо растворялся.

Через сутки — температура упала. На градус.

Через двое — ещё на два.

Через трое — краснота на руке пошла назад. От плеча — к локтю.

Сурадж открыл глаза. Узнал Прию. Попросил пить.

Через четверо суток — порошок кончился.

Двадцать граммов. Весь месячный урожай.

Новый — через неделю. Плесень росла медленно.

Прия сидела у его кровати.

Знала. По книге. Знала, что было в Оксфорде в сорок первом. Первый больной — тоже полицейский. Альберт Александер. Тоже порез. Тоже сепсис. Тоже — пошёл на поправку. И тоже — пенициллин кончился.

В Оксфорде собирали мочу больного. Выделяли из неё пенициллин обратно. Он выходил из тела почти нетронутым. Кололи снова.

Не хватило.

Александер умер через месяц.

* * *

Они собирали мочу Сураджа.

Сунита — в стеклянные бутыли. Викрам — в подвал. Во лёд. В эфир.

Дзынь.

Получилось — ещё пять граммов. На полтора дня.

Сурадж держался.

Неделю. Ещё одну.

Потом — новая партия плесени. Тридцать граммов.

Потом — ещё.

На двадцать третий день Сурадж встал с кровати.

Рука — худая. С рубцами. Слабая.

Но — своя.

Он стоял у окна палаты. Смотрел на город. Потом — повернулся к Прие.

— Доктор, — сказал он. — Мне сказали — меня вылечили плесенью. С дыни.

— Да.

Сурадж помолчал.

— Я тридцать лет на рынке Кроуфорд, — сказал он. — Тридцать лет гонял детей, которые воровали гнилые фрукты из мусорных куч. — Он покачал головой. — Теперь не буду.

* * *

В апреле в подвале больницы КЕМ стояло шестьсот кювет.

Плесень росла по всем. Золотисто-зелёная. Номер двести семнадцать. С дыни Лакшми.

Двенадцать человек работали в подвале. Посменно. Днём и ночью. Санитарки, студенты, двое химиков из университета, которых нашёл Викрам. Лакшми — тоже. Она просила. Сказала — это моя плесень. Я за ней присмотрю.

Звонки звенели. Дзынь. Дзынь. Дзынь. Шесть велосипедных звонков. Сунита собрала со всего района.

Пенициллина хватало — на сорок больных в месяц.

В городе с восемью миллионами.

— Это — капля, — сказала Прия. Вечером. На крыше.

— Это — сорок человек, — сказал Дедушка. — Сорок, которые без этой капли — умерли бы. — Он помолчал. — В Оксфорде в сорок первом году — хватало на одного. Через три года — на всю армию. Три года, Прия.

— У них были заводы.

— У них была война, — сказал Дедушка. — И люди, которые знали, что надо делать. У тебя — тоже. — Он посмотрел на неё. — Напиши. Для той женщины в России. Для учебника. Как вы это сделали. По шагам. Как Хитли. Пусть в других городах найдут свою дыню.

Прия кивнула.

Ночью села писать.

«Глава. Как найти лекарство в плесени. Пишу, как было, со всеми ошибками. Главное — не торопиться и проверять каждую партию».

Над городом стояло сияние. Красное. Тихое.

Внизу, в подвале, звенел звонок.

* * *

Из «Учебника для тёмного века». А. П. Северцева и другие, печатное издание, Мурманск, 2033 год. Глава «Лекарство из плесени». Раздел написан П. Рао и В. Наиром, Мумбаи

Как был найден пенициллин.

В 1928 году шотландский врач Александр Флеминг заметил, что плесень, случайно попавшая в чашку с бактериями, убила бактерии вокруг себя. Он назвал вещество, которое выделяла плесень, пенициллином. Выделить его в чистом виде Флеминг не смог.

В 1940–1941 годах в Оксфорде Говард Флори, Эрнст Чейн и Норман Хитли научились получать пенициллин в количествах, достаточных для лечения людей. Шла война, посуды не хватало, и плесень выращивали в больничных суднах, молочных бутылках и самодельных фарфоровых сосудах. Первый больной, полицейский, пошёл на поправку, но лекарство кончилось, и он умер. Тогда стало ясно: нужно больше.

В 1943 году в американском городе Пеория лаборантка Мэри Хант нашла на гнилой дыне штамм плесени, который давал в сотни раз больше пенициллина, чем у Флеминга. От этой плесени происходит почти весь пенициллин, который выпускали потом в мире.

Как это работает: многие плесени и бактерии в природе воюют друг с другом и выделяют вещества, мешающие соседям расти. Пенициллин не даёт бактериям строить оболочку клетки, и они гибнут. Клеткам человека он не вредит, потому что у них такой оболочки нет.

Важно: самодельный пенициллин слаб и загрязнён. Он может вызвать сильную аллергию и опасный шок. Его применяют только врачи, только когда другого выхода нет, и каждую партию проверяют на силу и чистоту. Плесень с фруктов, хлеба или сыра есть и прикладывать к ранам нельзя: она не лечит, а многие плесени ядовиты.

Глава 7. Дизель

Тверская область, склад ГСМ у станции Калашниково. Октябрь — ноябрь 2031 года

Про склад в Калашникове знали все.

Олег это понимал. Понимал с первого дня, как туда свезли топливо. В прошлом ноябре. С заправок по всей области. Сто двадцать тонн бензина. Шестьдесят — солярки. Конфискованного — по приказу штаба. Под расписку. Владельцам заправок — талоны на работу, которых хватило бы на год хлеба.

Склад — старый. Железнодорожный. Подземные цистерны с пятидесятых годов. Бетонный забор. Будка охраны. Два старых сторожа с ружьями и молодой парень из милиции.

Топливо было самым дорогим, что осталось в области.

Дороже хлеба. Дороже лекарств. Дороже золота — золото никто не брал, а за канистру бензина в Твери на рынке давали корову.

Олег понимал. И ждал.

* * *

Пришли в октябре.

Двадцать третьего. Утром. В тумане.

Сторож Сергеич увидел их первым. С вышки. Три машины. Старые. «Уазик», «Нива» и грузовик «ГАЗ-66» с тентом. Все — без электроники, все — карбюраторные, все — на бензине, который где-то достали.

Машины встали у ворот.

Из «уазика» вылез человек. Высокий. В камуфляже. С автоматом на плече. За ним — ещё шестеро. Из грузовика — ещё десять.

Семнадцать человек.

Сергеич нажал кнопку. Старый звонок. Проводной. В будку. Парень из милиции взял телефон — тоже проводной, полевой, ТА-57, с ручкой. Покрутил.

Через сорок минут Олег знал.

Через два часа — был там.

* * *

Он приехал на подводе.

С ним — пятеро. Ополченцы. Из тверского батальона самообороны. Который собрали весной из отставников, охотников и бывших контрактников. Ружья. Два автомата. Один ручной пулемёт — старый, ещё советский, из музея боевой славы.

Мало. Против семнадцати.

Олег знал. Поэтому взял с собой не только ополченцев.

Он взял папку.

* * *

Человека в камуфляже звали Клим.

Он сидел на капоте «уазика». Курил. Самокрутку. Смотрел, как подвода подъезжает к воротам.

Олег слез. Подошёл к забору. Через сетку.

— Краснов, — сказал он. — Снабжение области.

— Знаю, — сказал Клим. — Ты — тот, который топливо забрал.

— Конфисковал. Для области.

— Для области, — повторил Клим. — Хорошо. — Он спрыгнул с капота. Подошёл к сетке. Близко. Олег видел его лицо. Тридцать пять. Обветренное. Усталое. Шрам через бровь. — Я — тоже область. Бежецкий район. Сорок деревень. Восемь тысяч человек. Ни одной машины на ходу. Ни одной капли. Трактора стоят. Генератор в больнице — стоит. Скорая — стоит. — Он помолчал. — Мы весной просили. Через штаб. Нам сказали — очередь. Сказали — самолёт прилетит. Прилетел — один раз. Забрал роженицу. Спасибо. А трактор — не прилетит.

Олег молчал.

— Мне не нужно всё, — сказал Клим. — Мне нужно двадцать тонн. Солярки. Для тракторов. Для больничного генератора. Для насоса водокачки. — Он посмотрел на склад. — Я могу их взять. У меня семнадцать человек. У тебя — шестеро. Ты знаешь.

— Знаю.

— Тогда — открывай.

* * *

Олег не открыл.

Он открыл папку.

— Клим, — сказал он. — Вы знаете, сколько лет этому бензину?

Клим посмотрел на него.

— Какая разница?

— Большая, — сказал Олег. — Бензин — продукт скоропортящийся. Как молоко. Только медленнее. — Он достал лист. — Вот. Анализ. Лаборатория химзавода. Сентябрь. Бензин с заправок, который свезли сюда в прошлом ноябре. Окисляется. Лёгкие фракции испаряются. На дне — смолы. Октановое число упало на четыре пункта. Через год — упадёт ещё. Через два — это будет не бензин. Это будет лак. Которым можно заклеить карбюратор насмерть.

Клим молчал.

— Солярка — дольше, — продолжал Олег. — Год. Полтора. Если без воды. А вода — есть. В подземных цистернах всегда конденсат. В воде — бактерии. Грибок. Чёрная слизь. Она забивает фильтры. Насосы. Форсунки. — Он показал второй лист. — Вот. Здесь — двенадцать процентов цистерн уже с грибком.

— Ты к чему?

— Я к тому, — сказал Олег, — что вы сейчас будете стрелять в моих людей. А мои люди — в ваших. Из-за топлива, которое через два года — помойка. — Он закрыл папку. — Клим. Это не золото. Это — хлеб. Который черствеет. Его надо не делить. Его надо — съесть. Быстро. С умом. На самое нужное.

* * *

Клим долго молчал.

Курил. Смотрел на склад. На своих людей. На ополченцев за спиной Олега.

Его люди ждали. С автоматами. С ружьями.

— И что — самое нужное? — спросил он наконец.

Олег достал третий лист. Карту.

— Вот, — сказал он. — Я считал. Всю весну. Всё лето. Что можно сделать с этим топливом. Сколько хлеба оно вырастит. Сколько людей довезёт. Сколько воды накачает.

Карта области. Расчерченная. Красные кружки — районы. Цифры. Тонны. Гектары. Люди.

— Бежецкий район, — сказал Олег. Ткнул пальцем. — У вас — четыре тысячи гектаров пашни. Два работающих трактора «Беларусь» восьмидесятых годов, без электроники. Ещё три — можно перебрать. Солярки на посевную и уборку для пяти тракторов — восемь тонн. Не двадцать. Восемь. Плюс — больничный генератор. Два часа в день — тонна в год. Плюс — водокачка. Тонна. — Он поднял глаза. — Десять тонн. Весной. Под посевную. Не сейчас. Сейчас вам солярка не нужна — пахать нечего.

— Весной, — сказал Клим. — Ты весной опять скажешь «очередь».

— Нет, — сказал Олег. — Весной я сам привезу. На паровозе. До Бежецка. Под расписку. Под ваш журнал — сколько гектаров вспахали, сколько засеяли. — Он помолчал. — А сейчас — генератор. Для больницы. Тонна. Хоть сегодня.

* * *

Клим отошёл к своим.

Говорили долго. Олег не слышал — о чём. Видел только — спорили. Один парень, молодой, рыжий, махал руками. Показывал на склад. На ворота. Клим качал головой.

Олег стоял у забора.

Ополченцы за его спиной — тоже стояли. Молча. Старший — бывший майор Заварзин, шестьдесят лет, — держал пулемёт. Не наводил. Просто держал.

— Краснов, — сказал он тихо. — Если начнут — ложись. Сразу. Я прикрою.

— Не начнут, — сказал Олег.

— Откуда знаешь?

— Он про больницу сказал первым, — сказал Олег. — Не про машины. Не про деньги. Про больницу. Такие — не начинают.

Заварзин помолчал.

— А рыжий?

— Рыжий — молодой, — сказал Олег. — Клим его удержит.

* * *

Рыжий выстрелил.

Не в людей. В воздух. Из автомата. Короткой очередью. Психанул.

Олег упал. Как Заварзин сказал. Лицом в мёрзлую грязь.

Заварзин — не стрелял. Стоял. С пулемётом у плеча. Смотрел на рыжего.

Секунду. Две. Три.

Клим ударил рыжего. Кулаком. В лицо. Рыжий сел на землю. Автомат — выпал.

Тишина.

Олег поднялся. Отряхнулся. Колени — в грязи. Руки — трясутся.

Он подошёл к забору снова.

Клим стоял там. Красный. Злой. С разбитыми костяшками.

— Тонна, — сказал Клим. — Сегодня. Для больницы. И десять — весной. Под журнал. — Он помолчал. — Если обманешь — приду снова. С сорока людьми.

— Не обману, — сказал Олег.

— Почему я должен верить?

Олег подумал.

— Потому что я тоже не хочу, чтобы вы пришли снова, — сказал он. — Мне это — дороже, чем десять тонн солярки.

* * *

Ночью Олег не спал.

Сидел в Твери. В штабе. В своём кабинете — бывшем кабинете начальника областного дорожного управления. С картой.

Ирина пришла в два часа. С чаем. Села рядом.

— Мне Заварзин рассказал, — сказала она.

— Что рассказал?

— Что ты упал. Лицом в грязь. А потом встал и пошёл к забору снова.

Олег смотрел на карту.

— Ир, — сказал он. — Это — не последний. Таких, как Клим, — в каждом районе. Ещё будут. Весной. Когда начнётся посевная и всем вдруг понадобится солярка. Сразу. Всем.

— И что ты будешь делать?

Олег взял карандаш.

— Считать, — сказал он. — Всё. Каждую тонну. Каждый трактор. Каждый гектар. Каждую больницу. — Он провёл линию на карте. — Если люди знают, что их посчитали — честно, — они не приходят с автоматами. Они приходят с журналом.

Ирина смотрела на него.

— Ты стал другим, — сказала она.

— Каким?

— Не знаю. — Она подумала. — Раньше ты считал коробки. Теперь — людей.

* * *

В ноябре по цепи пришли новости.

Из других мест. Из других стран.

Анна передавала их в учебник. Собирала. Записывала. Без названий. Как просил Сомов: «Не надо называть. Это — со всеми. Это — не про одних».

В одной большой стране на юге две армии делили нефтеперерабатывающий завод. Три недели. Завод стоял — без электричества он не работал. Но в его цистернах было топливо. Армии стреляли друг в друга. Без связи. Без спутников. Без координат. Каждая рота — сама по себе. Танки — стояли: системы управления огнём сгорели в первый месяц, а старых танков, без электроники, было мало. Стреляли — из винтовок, из пулемётов. Как сто лет назад. Через три недели цистерны загорелись. От шального снаряда. Горели — месяц. Обе армии ушли.

В другой стране генерал поднял гарнизон. Захватил склады горючего. Объявил себя правителем провинции. Через два месяца у его солдат кончилась еда — топливо не едят. Солдаты разошлись по деревням. Генерал остался на складе. Один. С топливом.

В третьей — склады раздали сами. Правительство. Публично. По спискам. Под журналы. Тем, кто пашет, тем, кто лечит, тем, кто качает воду. Остальным — ничего. Были драки. Были недовольные. Но войны — не было.

Анна записала.

Потом написала сверху. Крупно.

«Армия без связи — это толпа с оружием. Толпа с оружием может отнять. Но не может удержать. Удерживает — только порядок, которому верят».

Подумала.

Добавила ниже. Мельче.

«Слова О. В. Краснова, Тверь. Сказаны, как мне передали, после того, как он упал лицом в грязь».

* * *

В апреле следующего года Олег сам отвёз в Бежецк десять тонн солярки.

На паровозе. Две цистерны. С журналом.

Клим встречал его на станции. Без автомата.

Пожал руку. Взял журнал. Расписался.

— Рыжий, — сказал Олег. — Как он?

— Пашет, — сказал Клим. — Трактористом. — Он помолчал. — Лучший у меня. Психованный — но лучший.

* * *

Из «Учебника для тёмного века». А. П. Северцева и другие, печатное издание, Мурманск, 2033 год. Глава «Машины, которые выжили». Раздел написан О. В. Красновым и инженерами Тверского химзавода

Почему топливо портится.

Бензин — не вечный. В нём есть лёгкие летучие вещества, которые со временем испаряются, и вещества, которые медленно соединяются с кислородом воздуха. Образуются смолы — липкий осадок, который забивает карбюраторы и топливные трубки. При обычном хранении бензин заметно теряет качество за год, а через несколько лет становится непригоден.

Дизельное топливо хранится дольше, но у него другой враг — вода. В цистернах всегда скапливается конденсат, а на границе воды и топлива живут микробы и грибки. Они образуют чёрную слизь, которая забивает фильтры и форсунки. Чтобы топливо служило дольше, воду регулярно сливают со дна цистерн, а сами цистерны держат полными и закрытыми.

Почему старые машины ездят, а новые — нет. В старом дизеле с механическим насосом топливо подаётся в цилиндры по команде кулачков и пружин: ни одной микросхемы. Дизелю не нужна даже искра — топливо воспламеняется от сжатия. Старые карбюраторные бензиновые машины тоже работают почти без электроники: искру дают катушка зажигания и механический прерыватель. Современные же двигатели управляются компьютером, и без него не заводятся.

Главный вывод тёмного века о топливе: его нельзя копить «на чёрный день» бесконечно. Его нужно тратить — расчётливо, честно, на самое нужное: посев и уборку хлеба, воду, больницы, санитарную авиацию.

Глава 8. Справочник за мешок муки

Петергоф — Петербург, Сенная площадь. Декабрь 2031 — март 2032 года

Книжный ряд на Сенной появился сам.

Никто его не открывал. Никто не разрешал. В первую зиму на Сенной меняли всё — хлеб, соль, дрова, валенки, сигареты, лекарства. Книги — тоже. Но книги шли как дрова. По весу. Мешок книг — за охапку поленьев. Горят хорошо. Особенно толстые. Особенно в переплётах.

Во вторую зиму — что-то изменилось.

Даша заметила в декабре.

Она шла по Сенной с Виктором. Он вёз на санках корюшку — восемь вёдер, мёрзлую, из-под льда у Нового Петергофа. На обмен. На муку. На масло. На керосин.

У входа в бывший торговый центр, на ступенях, стоял старик. Перед ним — расстеленная клеёнка. На клеёнке — книги.

Не мешком. По одной. Разложенные. Корешками вверх. Как в магазине.

И — над ними — картонка. Надпись. Химическим карандашом.

«Не на растопку. Для дела».

Даша остановилась.

* * *

Книги были странные.

Не романы. Не детективы. Не журналы.

«Справочник по сварке». «Основы агрономии». «Пчеловодство». «Ремонт часов». «Ветеринарный справочник». «Слесарное дело». «Справочник сельского врача». «Хлебопечение». «Холодная обработка металлов». Учебник физики — для техникумов, восемьдесят третьего года.

Старик сидел на раскладном стульчике. В тулупе. В очках с толстыми стёклами. Курил.

— Почём? — спросил Виктор.

Старик посмотрел на корюшку.

— Смотря что, — сказал он. — Это вот, — он показал на «Ремонт часов», — два ведра. Это, — на «Пчеловодство», — ведро. Это, — на ветеринарный, — три.

— Три ведра рыбы? За книжку?

— За книжку, — сказал старик. — У меня вчера за неё мешок картошки давали. Из Гатчины мужик. У него корова болеет. — Он затянулся. — Не отдал. Жду, кто больше даст.

Виктор смотрел на него. Потом — на Дашу.

Даша смотрела на книги.

— А химии нет? — спросила она.

Старик прищурился.

— Химии, — повторил он. — А тебе какой?

— Справочник. Любой. Где — как делать. Мыло. Соду. Кислоты. Спирт. Порох — не надо. Остальное.

Старик помолчал. Долго смотрел на неё. Потом нагнулся. Достал из-под стульчика сумку. Брезентовую. Из сумки — книгу.

Толстую. Тяжёлую. Синюю. С потёртым корешком.

«Справочник химика. Том третий. Химическое равновесие и кинетика. Свойства растворов. Электродные процессы».

— Три тома было, — сказал старик. — Два я в прошлую зиму продал. Дураку одному. На растопку. — Он поморщился. — Этот остался.

— Сколько?

Старик смотрел на неё.

— Мешок муки, — сказал он. — Пятьдесят кило. Пшеничной. Не ржаной.

* * *

Мешка муки у них не было.

У них было сто двадцать человек в библиотеке. Студенты. Дети рыбаков. Старики из Нового Петергофа, которые пришли в декабре прошлого года с ружьём, а остались — жить и учиться. И мешок муки — пятьдесят килограммов — это была неделя хлеба. Для всех.

Даша вернулась в Петергоф вечером. Без справочника.

Пошла к Ладыженской.

Валентина Георгиевна сидела в своём углу читального зала. За стеллажами. В кресле. С книгой. С пледом на коленях.

Восемьдесят один год. Она почти не вставала с ноября. Ноги. Сердце. Но каждое утро — в восемь — на кафедре. Час. Пушкин. Лермонтов. Тютчев. Потом — обратно в кресло. Без сил.

— Мешок муки, — повторила она. Выслушав.

— Неделя хлеба, Валентина Георгиевна.

Ладыженская отложила книгу.

— Даша, — сказала она. — Скажите мне. Что в этом справочнике?

Даша подумала.

— Как делать вещи, — сказала она. — Из того, что есть. Как очистить воду. Как сварить мыло. Как получить соду из золы. Как сделать уксус. Как дубить кожу. Как определить, ядовито или нет. — Она помолчала. — Саша с физфака сказал — без этого справочника мы через пять лет будем как в восемнадцатом веке. А с ним — как в девятнадцатом.

— Сто лет, — сказала Ладыженская.

— Сто лет.

— За неделю хлеба.

Даша молчала.

Ладыженская посмотрела в окно. Там, за стеклом, в темноте, лежал парк. Замёрзший. Тихий. Фонтаны — под досками, укрытые на зиму, как укрывали их всегда, двести лет.

— Знаете, Даша, — сказала она, — в сорок втором году в Ленинграде, в блокаду, работала Публичная библиотека. Каждый день. Читальный зал. При коптилках. Минус семь внутри. — Она помолчала. — Сотрудники умирали от голода. Прямо на рабочих местах. А читатели — приходили. Учёные. Инженеры. Врачи. Брали книги. Как делать то. Как делать это. Как лечить дистрофию. Как сделать витамин из хвои.

— Из хвои?

— Хвойный настой. От цинги. Его варили по всему городу. Рецепт нашли в книгах. В Публичке. — Ладыженская посмотрела на неё. — Даша. Неделю хлеба мы переживём. Рыбаки помогут. Виктор поможет. А сто лет — не переживём.

Она снова взяла книгу.

— Меняйте, — сказала она.

* * *

Менять пришлось не мукой.

Мука у них была — немного, на складе, и Даша не решилась. Ночью, лёжа без сна, считала. Неделя. Сто двадцать человек. Дети.

Утром пошла к Виктору.

Виктор жил теперь в Новом Петергофе — у самой воды. В старом доме рыбнадзора. С женой и двумя детьми — им теперь было пять и семь. С сетями. С лодкой. С восемью такими же, как он, — бывшими таксистами, грузчиками, охранниками, которые стали рыбаками. Корюшка. Ряпушка. Плотва. Подлёдный лов на заливе.

Он выслушал её.

— Мешок муки, — сказал он. — На Сенной сейчас за мешок пшеничной — сорок вёдер корюшки.

— Сорок?

— Сорок, — сказал Виктор. — Пшеница — с Кубани. По железке. Её мало. — Он помолчал. — У нас за неделю — шестьдесят. Если лёд держит.

Даша смотрела на него.

— Виктор. Я не прошу.

— Знаю, что не просишь, — сказал Виктор. — Ты никогда не просишь. — Он отвернулся. Посмотрел на залив. Белый. Ровный. С чёрными точками рыбаков у лунок. — Валентина Георгиевна тогда, в декабре, — она вышла ко мне. С распущенными волосами. В валенках. Восемьдесят лет. Я с ружьём стоял. — Он помолчал. — Она меня спросила, как зовут. Знаешь, меня никто не спрашивал, как зовут. Два года. Таксист — и таксист. Эй, ты. А она спросила.

Он повернулся к Даше.

— Сорок вёдер. В субботу. Скажи старику — пусть держит книгу.

* * *

Старик держал.

В субботу Даша и Виктор привезли на Сенную двое санок. Сорок вёдер мёрзлой корюшки. Старик — не стал менять. Сам. Отвёл их к мучному ряду. К человеку с Кубани. Тот взвесил рыбу. Отвесил муку. Пятьдесят килограммов.

Старик взял мешок. Взвалил на свои санки.

Потом достал из сумки справочник.

Протянул Даше.

Даша взяла. Тяжёлый. Холодный.

— А вы — кто? — спросила она.

Старик пожал плечами.

— Учитель химии, — сказал он. — Был. Сорок лет. В двести тридцать девятой. Физмат-школа.

Даша смотрела на него.

— Тогда — почему? Почему не оставили себе?

— Потому что у меня, — сказал старик, — внуки. Трое. В Купчине. Им надо есть. — Он поправил мешок на санках. — А справочник я наизусть знаю. Почти. Сорок лет. — Он постучал пальцем по виску. — Здесь — останется. Пока я жив.

Он посмотрел на неё. Поверх очков.

— Ты — из Петергофа? Из библиотеки? Где старуха вышла к мужикам с ружьём?

— Оттуда.

— Слышал, — сказал старик. — Весь город слышал. — Он помолчал. — Ладно. Если что непонятно будет в справочнике — приходи. По субботам — я здесь. Объясню.

Он ушёл. С мукой.

Даша стояла посреди Сенной. С синей книгой в руках.

* * *

С января старик приходил в Петергоф сам.

По воскресеньям. Пешком. Тридцать километров туда — на попутных санях, обратно — так же. Его звали Аркадий Львович. Ему было семьдесят шесть лет.

Он стоял у той же кафедры, где по утрам стояла Ладыженская. И учил.

Химии.

Сначала — студентов. Потом — всех, кто приходил. Рыбаков. Их жён. Детей. Старух.

— Мыло, — говорил он. — Жир плюс щёлочь. Щёлочь — из золы. Берёте золу от берёзовых дров. Заливаете водой. Настаиваете. Сливаете. Это — щёлок. Варите с жиром. Час. Два. Пока не загустеет. — Он показывал. Тут же. В котле на буржуйке. — Вот. Мыло. Как в восемнадцатом веке. Только вы теперь знаете — почему.

Виктор сидел в первом ряду. С женой. С детьми.

Записывал.

Он теперь всё записывал. В тетрадь. Которую Даша ему дала.

* * *

Ладыженская слушала из-за стеллажей.

Из своего угла. Из кресла.

Она больше не выходила на кафедру по утрам. С февраля. Сил не было.

Но слушала. Всё. Каждое слово.

Однажды вечером, в конце февраля, позвала Дашу.

— Даша. Сядьте.

Даша села на табуретку рядом с креслом.

Ладыженская смотрела на неё. Долго. Глаза — светлые, прозрачные, совсем молодые на старом лице.

— Я хочу вам кое-что отдать, — сказала она.

Она достала из-под пледа связку ключей. Тяжёлую. Старую. Двадцать ключей на стальном кольце.

— Это — ключи от всего, — сказала она. — От хранилища. От редкого фонда. От подвала. От кабинета. От архива. — Она положила связку Даше на колени. — Я пятьдесят пять лет их носила. Теперь — вы.

— Валентина Георгиевна…

— Не перебивайте, — сказала Ладыженская. — Я не умираю. Пока. Но — скоро. Я знаю. Восемьдесят один год — это много. Особенно в такую зиму. — Она помолчала. — Даша. Когда я умру — не плачьте долго. Неделю — можно. Потом — откройте библиотеку. В восемь утра. Как всегда. И читайте им. Пушкина. Химию. Что угодно. Только — читайте. Каждый день.

Даша держала ключи.

— Я не умею, как вы.

— Не надо, как я, — сказала Ладыженская. — Надо, как вы. — Она взяла её руку. Сухими холодными пальцами. — Даша. Ваш отец прошёл семьсот километров пешком, чтобы вас найти. А вы — не пошли с ним. Остались. Здесь. С книгами. С чужими людьми. — Она улыбнулась. — Я тогда подумала — вот она. Моя смена.

* * *

Валентина Георгиевна Ладыженская умерла четырнадцатого марта две тысячи тридцать второго года.

Восьмидесяти одного года.

Ровно через два года после дня ноль.

Утром, в восемь, она попросила Дашу помочь ей встать. Дойти до кафедры.

Дошла. Опираясь на Дашу. На палку. Двадцать шагов. Пять минут.

Встала за кафедру. Держалась за неё обеими руками.

В зале — сто двадцать человек. Все встали.

Ладыженская посмотрела на них. На студентов. На рыбаков. На детей. На Аркадия Львовича — он остался с воскресенья, ночевал в библиотеке. На Виктора.

— «Я памятник себе воздвиг нерукотворный», — сказала она.

Голос — тихий. Но в зале было так тихо, что слышали все.

Она дочитала до конца.

До «Веленью Божию, о муза, будь послушна».

Потом сказала:

— Вот и всё. Спасибо. Садитесь.

Даша довела её до кресла.

Ладыженская села. Закрыла глаза.

К обеду её не стало.

* * *

Хоронили на старом Петергофском кладбище.

Пришли — все. Сто двадцать человек. И ещё двести — из Нового Петергофа. Из Стрельны. Из Ораниенбаума. Рыбаки. Их жёны. Дети, которых она учила «Медному всаднику».

Аркадий Львович стоял у могилы. Без шапки. Седой.

Виктор нёс гроб. С пятью другими рыбаками.

Даша стояла у края. Со связкой ключей в кармане.

Не плакала.

Ладыженская сказала — неделю можно.

Она отложила неделю на потом.

* * *

На следующее утро, в восемь, Даша открыла библиотеку.

Встала за кафедру.

Сто двадцать человек смотрели на неё.

Даша открыла синюю книгу. Справочник химика. Том третий.

Закрыла.

Открыла другую. Тонкую. Старую. Из редкого фонда. Ключ от которого теперь был у неё.

— «В те дни, когда в садах Лицея я безмятежно расцветал», — сказала она.

Голос дрогнул.

Потом — выровнялся.

* * *

Из «Учебника для тёмного века». А. П. Северцева и другие, печатное издание, Мурманск, 2033 год. Глава «Как сохранить знание». Раздел написан Д. О. Красновой, Петергоф

Почему старые книги живут дольше новых.

До середины XIX века бумагу делали из льняного и хлопкового тряпья. Такая бумага почти не содержит кислоты и может храниться столетиями. Потом бумагу стали делать из древесины: она дешевле, но в ней остаётся кислота, и со временем страницы желтеют, становятся ломкими и крошатся. Книги, напечатанные примерно с 1850 по 1990 год, разрушаются быстрее всего. Позже стали выпускать бескислотную бумагу, рассчитанную на долгое хранение.

Холод книгам не страшен — наоборот, в прохладе бумага стареет медленнее. Опасны сырость, резкие перепады температуры, плесень, огонь, мыши и насекомые.

Как выбирать, что сохранить, если сохранить всё нельзя:

— сначала — книги, по которым можно что-то сделать: справочники, учебники, руководства по ремеслу, медицине, сельскому хозяйству, химии, технике;

— затем — единственные экземпляры: рукописи, местные архивы, записи наблюдений;

Pulsuz fraqment bitdi.

4,62 ₼
Yaş həddi:
18+
Litresdə buraxılış tarixi:
25 oktyabr 2026
Yazılma tarixi:
2026
Həcm:
340 səh. 1 illustrasiya
Müəllif hüququ sahibi:
Автор
Yükləmə formatı:

Oxşar kitablar