Kitabı oxu: «Рождённая заново, или Никто не уйдёт безнаказанным»
Глава
Все персонажи и события данного произведения являются художественным вымыслом. Любые совпадения с реальными людьми, организациями или событиями случайны. Действие романа происходит в 2014 году.
Лестничная клетка пахла кошками и сыростью. Я стояла в тени между лифтом и мусоропроводом и считала. Не ступеньки — секунды. По моим прикидкам, у меня их оставалось около сорока: ровно столько, сколько человек с двумя литрами пива внутри ползёт на свой этаж, останавливаясь отдышаться.
В правой руке, в перчатке, лежал нож. Складной, чёрный. А сердце шло ровно. Вот это и пугало — очень: пару лет назад я ревела над раздавленной на дороге кошкой, а теперь стояла в чужом подъезде и ждала живого человека, чтобы забрать его жизнь… так спокойно, будто пришла за хлебом.
Внизу хлопнула дверь. Зашаркали тяжёлые шаги. Я закрыла глаза, выдохнула — и перестала быть той, кем была.
А чтобы понять, как девчонка, которая боялась дворовых собак и темноты, оказалась в чужом подъезде с ножом, придётся отмотать назад. На девять месяцев. В январь. В реанимацию.
Я возвращалась медленно. Не как из сна — из сна выныриваешь быстро, толчком, и сразу знаешь, где ты и какое сегодня число. У меня было не так. Меня вытягивали обратно по миллиметру, будто там, наверху, делали это нехотя и через силу. Сколько это тянулось — не знаю, не считала. Дни, недели — какая разница. Считать я тогда не хотела… и просыпаться тоже.
Первым ко мне вернулся не слух и не зрение, а холод в правой руке. Где-то между запястьем и локтем — точка, в которую кто-то воткнул и не вынул. Я знала это место. Я уже двадцать пять лет с ним жила, и моя рука была моей рукой. А сейчас в моей руке было что-то чужое. И от этого чужого шло куда-то по венам что-то прохладное, ровное, как зимняя вода из уличной колонки. Это была капельница.
Я не знаю, через какое время после этой первой мысли пришла вторая. Мне кажется, между ними прошёл день. Или ночь. Или что-то более длинное, чему нет названия. Вторая мысль была: я в больнице. Третья пришла быстрее: я живая.
Я заплакала. Тихо, не открывая глаз, не двигаясь — просто потекло от висков к ушам, потому что лежала я на спине. Подумала: значит, не получилось, остановили. Не знала, благодарить за это вселенную или ненавидеть.
Открыла глаза не сразу. Сначала долго слушала. У меня плохо получалось разделять звуки — всё было одной плотной массой, которую кто-то медленно тянул мимо моих ушей. Постепенно из неё выделилось несколько разных звуков. Один писк — ровный, не торопливый, мой собственный пульс, идущий через прибор. Другой — где-то справа, женский голос. «Вторая палата, забор крови… да, хорошо… не сейчас, через двадцать минут…» Звон ключей, шаги в коридоре, чья-то кружка о стол.
Это была реанимация. Я узнала её по запаху. Уже однажды лежала здесь — после сломанной ноги, после подвала. Тогда я была беременна и не знала об этом. Теперь знала, что я одна. И это знание давило сильнее, чем боль.
Я открыла глаза. Потолок был белый. Свет лежал на нём полосой — наружный, дневной, серый. Январский, сразу поняла я. Московский январский свет ни с чем не спутаешь.
Попыталась повернуть голову вправо, и шея заныла. У кровати, в кресле для гостей, спал Жорик, привалившись щекой к кулаку. Я видела только половину его лица — и этой половины хватило, чтобы понять: он постарел. Не на год, не на два — лет на десять. Под глазом залегла глубокая морщина, которой раньше не было. Кожа серая. На щеке проступала отросшая щетина. Очки сползли на кончик носа, дужка замотана белой изолентой, как у школьника. Я смотрела на него и не могла дышать.
В горле поднялось что-то. То ли крик, то ли стон. Я открыла рот, но не смогла издать ни звука. Гортань саднило, рот пересох. Вместо крика вырвался сип. Потом кашель — глухой, сорванный, будто горло изнутри ободрали наждачной бумагой. Голоса не было. Совсем.
Жорик подскочил. У него были совершенно пустые глаза — те самые, невыспавшиеся, дежурные глаза врача в третьем часу ночи, когда уже не понимаешь, что происходит и где ты. Они скользнули по мне, по капельнице, по монитору.
Я снова открыла рот, пытаясь сказать, что всё нормально — не получилось. Получился только слабый выдох. Его взгляд вернулся к моему лицу, остановился на глазах. Пустота в нём дрогнула. И вдруг глаза стали Жоркиными.
Он упал на колени возле кровати. Без перехода. Будто тело сделало это само, не спрашивая его. Положил голову мне на плечо. Его щека была горячей и мокрой.
— Мартышка, — сказал он мне куда-то в шею. Очень тихо. — Мартышка.
Я попробовала поднять правую руку, чтобы погладить его по затылку. Она не поднялась. Вообще. Будто больше не принадлежала мне. И я снова заплакала. Громче. Где-то глубоко под рёбрами вспыхнула боль.
Так мы и застыли. Не знаю сколько. Я слушала, как он плачет в моё плечо, и понимала: значит, случилось что-то страшное. Иначе он бы не плакал. Жорик — не из тех людей, которые льют слёзы. У него ноги, наверное, давно онемели — он на коленях, на холодном кафеле… надо сказать ему, чтобы встал.
Друг наконец смог поднять голову, как будто услышал мои мысли. У него были красные глаза и припухшее лицо. Он сел обратно в кресло. Достал из кармана носовой платок, вытер им лоб и нос, не аккуратно, как взрослый человек, а кое-как, по-детски. Я смотрела и не торопила его. А память тем временем возвращалась. Медленно. Кусками. Я не звала её. Она приходила сама.
Тоннель. Длинный, освещённый, по бокам — лавки. На лавках — лица. Я помнила только некоторые. Мама и папа. Бабушка. Дед. Агафья. Августа. И впереди, у самого выхода — Игорь. И две девочки лет трёх, в одинаковых платьицах, с папиными глазами — такие, какими я их никогда не видела и уже не увижу. Их маленькие ладошки лежали в моих. Слева и справа. А потом — толчок. Игорь толкнул меня обратно. Я закричала. Полетела во тьму. И больше ничего не помню, кроме того, что в этом тоннеле, когда я полетела назад, у меня из рук выпали две детских ладошки. Они остались там.
Я закрыла глаза. Дышала через рот. Очень медленно.
— Жор, — позвала я.
Получилось шёпотом и не сразу.
— Я здесь, — сказал он. — Я никуда не ухожу. Говорить не пытайся, трубку только вчера убрали. Голос сядет и вернётся: связки пять месяцев без работы, плюс горло тебе в августе интубацией потрепали. Это пройдёт. Просто лежи. И ещё, ты не впервые открываешь глаза, мартышка. Из комы ты вышла через две недели. Сначала просто лежала с открытыми глазами, но нас будто не видела. Потом начала задерживать взгляд, поворачиваться на голос. Иногда казалось, что ты понимаешь, но устойчивого контакта не было. До сегодня.
Я ничего не помнила. Из всего этого времени у меня осталось одно — и я до сих пор не знаю, как это называть. Воспоминание? Сон? Бред? Я видела своих. Всех, кого больше нет. Я не знаю, была я тогда ещё по эту сторону или уже по ту.
— Январь? — Голос сел на середине.
— Двадцать третье, — подтвердил Жорик.
Двадцать третье января. Я не сразу поняла, почему дата за что-то цепляется. Потом дошло… Мой день рождения. Сегодня мне исполнялось двадцать пять. Меня вернули ровно в тот день, в который я когда-то родилась. Кто-то там, наверху, любит пошутить…
— С днём рождения, Лейла Леонардовна, — грустно улыбнулся друг. — Ты уже пять месяцев в Склифе. На сегодня с болтовнёй закончим. Тебе требуется отдых и твоим связкам тоже. Завтра отвечу на любой твой вопрос.
Спорить я не могла. Закрыла глаза и провалилась в сон, не досчитав до трёх.
Утро началось с того, что я сглотнула и не поморщилась. Горло всё ещё саднило, но острая боль за ночь притупилась. Жорик сидел на том же месте, в той же позе, будто и не уходил. Он сказал: «Спрашивай». И я спросила то единственное, что держала в себе со вчерашнего дня.
— Девочек… — Голос оказался слабым, сиплым. Дальше я не смогла: горло сжалось — теперь уже не от боли.
Жорик долго смотрел на меня, прежде чем ответить. Я знала этот взгляд, он берёг его для самых тяжёлых разговоров.
— Их не спасли, — сказал он тихо и ровно, как говорят заученное.
Мне показалось, что в живот ударили чем-то тупым. Не больно — глухо. Воздух вышел сразу весь. Я несколько секунд не могла вдохнуть. Жорик, наверное, это почувствовал — накрыл мне лоб ладонью, не как доктор, а как взрослый успокаивает ребёнка, и я закрыла глаза.
— Ты упала неудачно… покатилась по лестнице вниз… Экстренное кесарево делали на двадцать четвёртой неделе. На столе у тебя останавливалось сердце — дважды, еле вернули. И малыши, они родились совсем крохотными… Веру удержали здесь четыре дня. Надю — шесть. Они лежат рядом. На Ваганьковском, у твоих. Слышишь?
Я слышала… каждое слово. Просто не могла ничего ответить.
— Лей, — позвал он. — Мартышка.
Я открыла глаза. Жорка смотрел на меня в упор.
— Ещё не сказал самое главное… Сейчас скажу, ладно?
Я кивнула. Хотя уже и так знала, что услышу дальше.
— Игоря тоже нет. И Августы. Их нашли в тот же день у тебя в квартире, на Мойке.
Я не плакала. Не было сил. И не было чего-то ещё — чего-то более важного. У меня внутри что-то очень аккуратно отключилось, как радио, которое некому больше слушать. И стало тихо.
— Лей, — позвал Жорик. — Лей, скажи что-нибудь.
Я смотрела в стену и молчала. Полоса света сползла в сторону — прошёл час, может, больше. Болело всё. Даже то, что не болело после подвала. Раньше про «душа болит» я фыркала: как может болеть то, чего на рентгене нет? Узнала. Душа — это там, где у меня жили девочки, Игорь и Августа. Теперь там пустота.
Жорик ждал, но я больше ничего не сказала. Голос кончился раньше, чем вопросы, и это, наверное, было к лучшему: мне ещё многое нужно было узнать, но я не знала, хватит ли меня сейчас на правду.
На третий день Жорик пришёл ближе к обеду — и по лицу я поняла, что он всю ночь готовился к этому разговору. Наверное, репетировал. Он всегда репетирует, когда боится.
— Кто их? — Говорить мне стало заметно легче. Хватало уже на два-три слова подряд, если между ними отдыхать.
Жорик отвёл глаза. Он знал, о ком я. И знал, что говорить надо.
— Те, кого вы с Игорем опасались. Имена есть. Не все. Часть есть. Я тебе всё расскажу, когда ты будешь готова. Не сейчас.
— Сейчас.
Он посмотрел на монитор пульса. Я тоже. Цифра ползла вверх медленно, но уверенно. Жорик что-то прикинул в голове, потом покачал головой:
— Нет. Через пару недель. Не раньше. Не убивай меня. Я обещаю — расскажу всё, что знаю. Никуда оно не денется. К шестому февраля соберусь с духом и всё выложу. Договорились?
Я кивнула. Хотелось спросить, почему именно к шестому, но сил на это не было. У меня вообще ни на что не было сил, кроме этого одного слова — «сейчас». Это слово я смогла, потому что оно во мне теперь стояло вместо всего остального. Сейчас. Не потом. Не через жизнь, не через прощение, не через «пройдёт». Сейчас.
— Жор.
— А?
— Дай руку.
Он дал левую — я попыталась сжать его пальцы, как могла. Получилось слабо. У меня в руке ещё не было силы. Жорка это понял и сам сжал мои пальцы — крепко, чтобы я почувствовала.
— Я с тобой, — произнёс он. — Я никуда. И Влад тоже. Мы с тобой, мартышка. Ты только… ты только живи и не уходи…
Я смотрела ему в лицо и думала: уже ушла… умерла там, в тоннеле. Сюда вернулось что-то другое. Не та я, которая была. Вроде живая, а вроде и нет. Наполовину. Но и половины хватало: плакать больше не тянуло, прощать — тем более. Тянуло выяснить, кто приложил руку, достать их по одному и убить. Самой, своими руками. Слёзы и прощение — это была прежняя я; на неё они, вероятно, и рассчитывали. С нынешней просчитались. Я закрыла глаза и выдохнула.
Жорик не уходил. Я слышала его дыхание рядом. Хорошо. Тогда я могу полежать ещё немножко. А потом… потом начнём. Спешить мне теперь некуда. Времени у меня теперь было — хоть отбавляй. Правда, ровно на один список — тех, кто окажется причастен, и ни минутой больше. Удобно устроилась, ничего не скажешь.
Утром, открыв глаза, я увидела друга, сидящего у кровати. На этот раз выглядел он гораздо лучше, чем в предыдущие дни — свежевыбритый, в отглаженном халате, с медицинскими картами в руках. Почти прежний Жорик, если не считать усталых глаз.
— Жор, — сипло позвала я. Говорить уже получалось легче, хотя голос всё ещё оставался слабым и тихим.
— М-м? — отозвался он и поднял голову от карты, которую читал.
— Ты… — начала я, но замолчала — даже это далось тяжело. Горло опять начало саднить. Друг протянул стакан с трубочкой. Я сделала несколько глотков и продолжила:
— Ты же в Питере… Как…
— Как здесь? — переспросил он. — Самолётом.
— Смешно, — слабо выдохнула я.
— Спасибо, — невозмутимо отозвался Жорик.
Я посмотрела на него. Если бы силы позволяли, в его сторону уже что-нибудь полетело бы. Он это понял, улыбнулся и откинулся на спинку кресла.
— После того звонка сразу вылетел, — продолжил он. — Влад был на экстренной операции. Через несколько часов приехал следом.
Я кивнула. Помолчала, потом всё-таки спросила:
— Похороны?
Жорик ответил не сразу. Вздохнул, потёр пальцами висок.
— Влад занимался, — наконец произнёс он. — Всеми. Игорем тоже… Хотя по документам он уже и не Игорь.
Некоторое время никто из нас не говорил. Друг подождал немного. Потом продолжил сам:
— Когда стало понятно, что ты не умираешь прямо сейчас, начал искать варианты остаться в Москве. Перевёлся в Склиф.
Я смотрела на него несколько секунд.
— Из-за меня?
— Нет. Из-за любви к московским пробкам.
Я фыркнула. Получилось жалко. Но получилось.
— Врёшь.
— Вру.
Он пожал плечами.
— Из-за тебя.
— Зачем?
Жорик посмотрел на меня так, будто вопрос был идиотским.
— Потому что мы банда. Забыла? — хмыкнул он. — Через неделю за мной перевёлся и Влад. Спасибо, что врачи везде нужны, — иначе бы туго пришлось.
Устала очень. Друг заметил и замолчал. Минут через пять я снова посмотрела на него. Он сидел на том же месте.
— Даня?
Жорик сразу понял.
— Позвонил через пару дней после случившегося на твой телефон, а попал на меня. Прилетел на следующий день с Вивьеном, хотя понимал, что нельзя. Пробыли в Москве всего несколько часов. Тебя проведали. Потом мы с Даней долго говорили… Ты ведь, считай, заочно нас и познакомила.
Я улыбнулась. Совсем чуть-чуть. Друг заметил и тоже улыбнулся.
— Перед отъездом Даня оставил мне ключи от своей квартиры. Сказал, раз перевожусь в Москву, жить где-то надо… Ключи от его тачки мне тоже перепали. Даже в авто страховку нас с Владом внести не поленился. Так что мы эти несколько месяцев живём, как мажоры. За квартиру платить не надо, тачка крутая — одно удовольствие на ней ездить. Правда, на бензин ползарплаты уходит, но это мелочи. Второй раз Даня приезжал, чтобы вступить в наследство. К тому времени Влад уже перевёлся и переехал в Москву, так что и он теперь знаком с Даниэлем. Кстати, пёс живёт с нами в Москве. Даня не возражал.
— Игоряша?
— Ну кто ж ещё? Других собак у тебя не было. Данька с Вивьеном прилетали ещё несколько раз в Москву. Всего на несколько часов, чтоб тебя навестить. Надеялись, что именно к их приезду ты обязательно проснёшься. Но ты решила иначе. — Жорка замолчал, как будто что-то вспоминая.
— Долго ждали…
— Главное успешно. — Он улыбнулся. — Мартышка, я пойду. Ты, конечно, мой самый главный пациент, но остальных никто не отменял.
Через день после того разговора Жорик зашёл в палату не такой, как обычно. Сел в кресло, сцепил руки в замок и долго смотрел в пол, медленно растирая большим пальцем костяшки другой руки. Потом сказал, глядя не на меня, а в окно:
— Лей. Тут такое дело. Даня мне звонит через день. Всё про тебя спрашивает. Я ему всё это время говорил одно: лежит, стабильно, ждём. А вчера он позвонил, и я не смог… Не смог опять сказать «лежит». Сказал, как есть. Что ты пришла в себя.
Я молчала. Ещё не решила, хорошо это или плохо, что кто-то снаружи теперь знает.
— Я понимаю, что ты, наверное, никому ничего не хотела... — пробормотал Жорик. — Но это Даня, Лей. Он столько месяцев сюда летал и по-человечески имеет право знать, что ты очнулась. Я решил за тебя. Хочешь ругаться — ругайся.
Я не ругалась, не видела смысла. Только спросила:
— Как он?
— Рвётся прилететь прямо завтра. — Жорик потёр лицо. — Только не выйдет у него завтра. У них там беда. Вивьен попал в аварию. Лежит в Барселоне: обе ноги переломаны, одна — в аппарате Илизарова. Даня его сейчас бросить не может, сказал — как состояние Вивьена стабилизируется, найдёт сиделку и сразу прилетит. Один и ненадолго. Через пару недель, видимо.
Две недели. Я кивнула. Эти две недели мне были даже на руку: я не знала, что скажу Дане, и не хотела, чтобы он увидел меня вот такой — десять килограммов минус, рука не слушается, говорю кое-как… я и так ему столько боли принесла... Втянула его отца в Игоревы проблемы — в итоге Данька лишился родителей... Не хочу добавлять ему беспокойства.
— Хорошо, — ответила я.
Жорик, ожидавший, что я буду злиться, выдохнул.
После пробуждения в реанимации я пролежала ещё неделю. Есть сама поначалу не могла: после трубки глотание проверяли заново, с самого начала. Чайная ложка воды. Потом кисель. Женщина-логопед сидела рядом и слушала мне горло, не булькнет ли. Пугались каждого глотка, и только через пару дней разрешили нормальную ложку. Три раза в день меня кормили. Чаще Жорик, иногда медсестра. Влад — редко: он почти всё время пропадал на операциях. Кардиохирург как-никак — супы не его профиль.
Приходила и реабилитолог — сухая женщина с холодными руками, каждый день по часу разрабатывала мне пальцы и стопы, заставляла тянуть резинку и злиться. Я ненавидела её ровно час в день — и ещё минут десять после.
Жорка проводил рядом со мной каждую свободную минуту. Мужик за тридцать с двумя врачебными специальностями кормил меня супом с ложечки, как младенца, и приговаривал:
— А вот самолётик. Открывай ротик.
Я бы его убила. Если бы могла поднять руку. Разговаривал он тоже за нас двоих. Я лежала, он трещал — про больничный кофе, про хирурга с четвёртого, который завёл овчарку и теперь ходит покусанный, про то, что Влад опять пересолил суп.
— Ты, главное, кивай, — распорядился он, поднося очередную ложку. — Я за тебя отвечу. Ты как? Хорошо. Болит? Терпимо. Есть будешь? Будешь, я решил.
— Жор.
— Что «Жор»? Открывай рот. Я, между прочим, врач высшей категории, а кормлю тебя супом, как в яслях. Никому не рассказывай, у меня репутация.
Я открывала рот. Это был весь мой вклад в беседу.
Утро начиналось одинаково: уколы, капельницы, кровь. Потом снова кто-нибудь приходил, что-нибудь мерил, слушал, спрашивал, как я себя чувствую, и уходил. А я потихоньку училась делать то, о чём раньше даже не задумывалась. Начали с того, чтобы я могла сидеть.
Жорик поднял изголовье, помог мне сесть, обложил подушками со всех сторон и велел продержаться, сколько смогу. И вот тут случилась странная вещь. Пока он меня устраивал, я чувствовала себя большой куклой: поднял, согнул, придал нужную позу. Я ждала, что, когда он уберёт руки, тело сложится или завалится набок. Но оно осталось ровно в той позе, которую ему задали. Спина держала, шея не роняла голову. Я не сидела — сидело оно. Без меня.
— Тебя сажали, — сказал Жорик, увидев моё удивлённое лицо. — С ноября. Сначала ненадолго, потом начали ставить на ноги, держали с двух сторон. В последние недели иногда удавалось заставить ноги сделать несколько шагов по коридору. Твоё тело всё это делало. Просто тебя при этом не было.
Значит, у моего тела была своя отдельная жизнь, в которую меня не приглашали. Оно училось, работало, уставало. Эти месяцы возвращалось к жизни без меня. И надо бы его поблагодарить, а мне было противно: оно сидело, вставало, делало шаги — а моих девочек уже похоронили.
В первый раз после пробуждения меня хватило ненадолго. Потом на двадцать минут. Потом на сорок. К концу недели я уже могла просидеть почти час. Для человека, который раньше не считал достижением даже десять километров пешком, успех был, конечно, ошеломительный.
Когда сидеть стало получаться, дошла очередь до рук. Сначала я удержала стакан обеими руками и не выронила. Потом смогла сама донести ложку до рта.
Через неделю после пробуждения меня перевели в обычную палату на втором этаже. Двухместную, но второй кровати не было — Жорик что-то сказал кому-то, и её убрали. Я лежала одна, у окна. Через стекло было видно крышу соседнего корпуса, покрытую снегом, и большую серую трубу, из которой шёл пар. Над трубой пар расходился в небо и быстро терялся. В первые два дня я могла смотреть на него часами — других развлечений тут, знаете ли, не завезли.
На третий день, разминая мне кисть, Жорик спросил, не глядя:
— Мартышка, а знаешь, почему ты сейчас уже стакан сама держишь?
Я посмотрела на него.
— Потому что мы с Владом начали тебя разминать ещё до ноября, когда сажать и ставить тебя было нельзя. Каждый день по очереди приходили: сгибали, разгибали, переворачивали. Это потом уже тебя начали сажать и ставить на ноги, а мы всё равно продолжали. Пять месяцев мяли тебя, как тесто. Иначе бы тебе сейчас пришлось сначала добиваться, чтобы руки и ноги вообще сгибались. Так что давай не прибедняйся. Немного времени, немного усилий — и побежишь.
Он сказал это буднично, будто ничего особенного они с Владом не сделали. А у меня в горле встал ком. Пока я лежала и понятия не имела, что вообще ещё существую, эти двое приходили, переворачивали меня, разминали руки и ноги, сгибали пальцы. День за днём. Чтобы однажды, если я всё-таки проснусь, мне было куда возвращаться.
Наверное, поэтому у меня и получалось быстрее, чем могло бы, но всё равно медленно. Унизительно медленно. Мне двадцать пять лет, а до туалета я добиралась вдоль стены, с Жориком в полушаге позади. Каждый такой поход впору было отмечать государственной наградой. «За взятие санузла», первой степени.
А потом наступило шестое февраля — день, когда Жорик обещал рассказать всё. Я лежала на подушках и ждала. За окном всё так же шёл пар из серой трубы.
Дверь наконец открылась. Первым вошёл Жорка — в чёрной куртке, с остатками снега на правом плече, у него под мышкой была тонкая серая папка. Следом Влад, с термосом и пакетом, из которого пахло домашним — мясом, чесноком, чем-то ещё. Они молча подошли к кровати. Жорик остановился у кресла у изголовья, Влад поставил термос на тумбочку, пакет — на пол и остался у стены. Так было и дома, когда нужно было сказать что-то трудное: Жорка ближе, Влад — на расстоянии.
— Ты готова? — спросил Жорик, отряхивая плечо от снега. Он расстегнул куртку, снял её и повесил на подлокотник, после чего сел.
— Да, — уверенно ответила я.
— Хорошо. Тогда начну.
Он положил папку себе на колени. Серую бумажную с двумя завязками. Кончик одной растрепался, и кто-то аккуратно обмотал его скотчем, чтобы не расползался дальше. Раскрыл её. Сверху лежал стандартный лист А4 — машинописный, без шапки и подписи. Жорик повернул лист ко мне. Я взяла его двумя руками — как стакан. Только стакан я держала у груди, а лист пришлось поднять перед собой. Правая сдалась почти сразу, и край бумаги пополз вниз. Друг молча перехватил его и поднёс ближе. Я прочла. Это был список из пяти имён сверху вниз.
— Это Влад собрал, — сказал он. — По кускам, за эти месяцы. У него в Москве старый друг остался, ещё с детдома. Вместе росли, в одном классе учились, друг за друга держались. После выпуска не потерялись. Сейчас он в МУРе. Влад к нему с нашими делами не полез, просто однажды назвал несколько фамилий. Тот ничего лишнего не спросил — понял, что если Влад просит, значит, действительно нужно. Потом передал один листок, через время другой. Так эта папка и собралась.
— А Григорий Иванович? — Я спросила раньше, чем подумала. Друг отца Дани, которому в прошлом году были переданы бумаги Игоря.
Влад поднял голову и тихо произнёс:
— Забудь это имя, он из ФСБ. У него в деле свои фамилии, и сейчас твоей среди них нет. Если однажды появится рядом с остальными — впишут и тебя. Для системы неважно, потерпевшая ты, свидетель или ещё кто-то. Кому ты возвращала долг и за что, останется за скобками. В деле будет один факт: ты убила. Мы к нему не подходили и не звонили. Даня нас с ним не знакомил. Ты у него нигде не проходишь — и пусть так и останется.
Я кивнула. Обидно было: есть человек, который всё знает и к нему нельзя. Я сидела и думала: значит, эти фамилии появились на бумаге не сегодня. До нас кто-то уже видел их лица, запоминал машины, давал показания. Где-то лежали старые протоколы, фотографии, записи с камер. И наверняка были другие люди, которым они сломали жизнь. Такие не делают это один раз и не останавливаются сами. Они продолжают, пока их кто-нибудь не остановит.
Но их не остановили. Всё записывали, складывали по делам, растаскивали по кабинетам — и каждый раз общая картина куда-то исчезала. Не складывалась. Или ей не давали сложиться. А люди из этой папки тем временем продолжали жить как жили.
Значит, дело было не в том, что о них никто не знал. Знали. Просто знать оказалось недостаточно. До Игоря, Августы и моих девочек были другие. После них появятся следующие. А ещё одна бумажка — теперь уже с нашими именами — легла в очередное дело. И всё.
— Читай вслух, — сказала я.
— Лей, ты уверена?
— Читай.
Жорик переглянулся с Владом. Тот едва заметно кивнул: мол, делай, как она хочет. Друг прокашлялся, взял первую карточку и положил её мне на одеяло. Сверху снимки, под ними машинописный текст.
— Первый, — сказал Жорик. — Василий Анатольевич Звягин. Тысяча девятьсот восемьдесят первого года рождения. Питер. Прописан в Купчино, улица Купчинская, дом девять, корпус два. Бывший хоккеист районного уровня. Кличка — Череп.
Я узнала его раньше, чем Жорик договорил. Снимки анфас и в профиль явно были из какого-то старого дела. Белый, как мука, с белёсыми ресницами. Его я помнила очень хорошо — весной провела с ним в одной квартире около получаса. Не забыла ничего — ни голос, ни запах, ни то, как он держал пистолет. «По чуть-чуть», значит. Я посмотрела на Влада и ничего не сказала.
— Это он, — сказал Жорик. — Один из тех, кто пришёл на квартиру в августе. Он был не один. Соседка с четвёртого видела в окно, как во двор въехала машина, в ней были двое. Они вошли в подъезд, а через сорок минут вышли обратно и уехали. Камера с магазина напротив взяла угол двора — на записи те же двое и та же машина.
— Второго тоже установили. Роман Пестов, кличка Пест. Питерский, ходил с Черепом не первый год. В ноябре его нашли мёртвым в машине на Парнасе. В список внесли только живых, поэтому его здесь нет.
У меня внутри что-то совершенно ровно встало на место. Без боли. Как будто в списке напротив первой строки поставили галочку. Черепа я уже знала. Хорошо.
— Второй, — продолжал Жорик. Он смотрел в листок не глядя на меня. У него это получалось так, будто читал чужой текст, и текст этот его самого утомлял. — Бесик Цуладзе. Кличка — Бесо. Грузин, родился в Кутаиси в семьдесят восьмом. Бывший боксёр. Десять лет работает на… — Жорик сделал паузу. — На третьего в этом списке. Этот Бесо координировал работу в Питере и в Москве. Через него Звягин получал заказы.
Я кивнула. Значит, был ещё кто-то посередине. Об этом я не знала. Но это понятно — крупный человек сам в Питер не поедет. Кто-то должен быть мостиком. Я запомнила: Бесо. Грузин. Кутаиси. Бокс.
— Третий, — сказал Жорик и посмотрел на меня. — Лей. Это уже большой.
— Кто.
— Дмитрий Чантурия, — сказал он. — Грузин, тысяча девятьсот восемьдесят первого. Двоюродный племянник Деда Хасана. После убийства Хасана в январе тринадцатого распорядителем на похоронах был он — у них это значит преемник. Кличка — Мирон. А теперь самое весёлое, — добавил Жорик. — По паспорту он Чантурия Дмитрий Александрович, восемьдесят первого года. А по отпечаткам — Амадян Мирон Муразович, гражданин Грузии, восемьдесят третьего. Совпадают только число и месяц. Настоящего имени не знает никто, включая тех, кто его ищет.
Жорик положил передо мной лист. Фотография была с какого-то застолья. Чантурия сидел за длинным столом, чуть подавшись вперёд. Тёмные коротко стриженные волосы, тяжёлые брови, широкое, но не грубое лицо. Ничего особенно примечательного: мужчина чуть за тридцать, тёмная рубашка, спокойный взгляд, почти доброжелательное выражение лица. Не тот тип, которого увидишь и сразу решишь перейти на другую сторону улицы. Только глаза выбивались. Он вроде бы улыбался вместе со всеми, но взгляд оставался отдельным от улыбки — внимательным, оценивающим.
— Жор. — Я ткнула пальцем в фотографию. — Знакомый.
Он сразу наклонился ближе.
— Видела его?
Я помотала головой. Потом пожала плечом. Чёрт его знает.
— Фамилию... точно.
— Чантурия?
Я кивнула. Эту фамилию я уже знала. Май. Квартира Дани. Мы сидим на ковре возле камина, вокруг бумаги из конверта Игоря. Какие-то фирмы, переводы, фамилии. Я тогда сама прочитала её вслух: Дмитрий Чантурия. Получателем фигурировала не та фирма, которую мы ожидали, а какой-то Чантурия. Мы ещё с Даней решили, что посредник. Мироном он тогда для меня не был. Просто ещё одна фамилия среди десятка других. Я снова посмотрела на фотографию. А вот лицо... тоже сидело где-то в памяти. Я его знала — или мне очень хотелось думать, что знала. За те дни у Дани перед глазами прошло столько чужих рож: фотографии, плёнки, стоп-кадры, бумаги. Он вполне мог быть среди них.
— Лицо тоже? — тихо спросил Жорик.
— Может быть. На плёнке... или фото.
Голос уже начинал садиться. Жорик услышал и больше спрашивать не стал. Я провела пальцем по краю листа. Чантурия Дмитрий. Тогда — какой-то посредник. Теперь — Мирон.