Kitabı oxu: «Не переходи дорогу волку: когда в твоем доме живет чудовище»

Şrift:

Посвящаю своему отцу: Επιτέλους τέλος.

Наконец-то это закончилось.


© Гурин О. П., перевод на русский язык, 2023

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024

Lisa Nikolidakis

No One Crosses the Wolf: A Memoir

Copyright © Lisa Nikolidakis, 2022

This edition published by arrangement with Massie & McQuilkin Literary Agents and Synopsis Literary Agency

От автора

Мемуары вечно запутанны и извилисты, их восприятие осложнено нашими предубеждениями и склонностью ошибаться. В этой книге я излагаю свою правду – эмоциональную правду о своем опыте. У других людей, которые появятся на страницах этой книги, может быть другая точка зрения – в конце концов опыт субъективен. Я же задавалась целью описать правду такой, какой я ее вижу.

Имена и образы некоторых людей в этой книге изменены, чтобы сохранить право на их личную жизнь.

Ты от меня не отделаешься.

PJ Harvey

Предисловие

В 2003 году раздался звонок, который разбил мою жизнь вдребезги. Мой младший брат Майк уже дважды назвал мое имя, но когда я взяла трубку, то слышала только пустое эхо собственного голоса, щелчки и бесполезные помехи. Я решила, что связь плохая. Рядом со мной звучал стук, будто ногти барабанили по поверхности стола – это моя гончая собака по имени Данте перебирала во сне своими короткими лапами и стучала при этом по спинке дивана, обитого кожзамом. Майк назвал мое имя в третий раз. Я потянулась сидя и бросила в трубку:

– Это я, мудила. Чего тебе?

– Мне кажется, папу убили, – медленно ответил он.

Казалось, его голос расколот надвое, он звучал одновременно и высоко, и низко, как будто внутри у него сидели два человека и боролись между собой за то, кому из них сейчас управлять его голосовыми связками.

Меня затрясло: мышцы скрутило, все в моем теле задрожало, заходило ходуном. Старая жестокость, спавшая глубоко внутри, вновь проснулась. Я встала, думая, что стоя смогу успокоиться, но куда там – я только покачивалась, описывая в воздухе небольшие неровные круги, и чувствовала, как мной овладевает знакомое чувство парения.

Под моими ногами лежал ветхий бежевый коврик.

Почему я не чувствовала его плотную пыльную поверхность?

Все перед глазами повело, происходящее вокруг мигом потускнело. Исчезли звуки автомобильных гудков и сигнализации, гул кондиционера в комнате, запах недавно сваренного кофе. Даже стук лап Данте стал незаметен. Когда-то в детстве – мне было пять, может, шесть лет – я была уверена, что парю в воздухе нашего старого дома между диваном и креслом, и рухнула на пол, когда звуки шагов моего отца резко заставили меня отвлечься. Во время того парения, которое я сама себе придумала, хотя это чувство было очень ярким, мне было легко и весело. Но сейчас, в моей комнате, ощущения были другими; связи только-только начали разрушаться, хотя я еще этого не понимала.

– В смысле убили? – спросила я.

– Не знаю, – сказал он. – Я пришел к нему домой, и там было полно копов, они отвели меня в участок. Я был там где-то час, сидел в приемной с парой придурков из старшей школы, и они говорили мне, какая крутая у меня была группа.

Я не помню, чтобы его голос звучал так надтреснуто с тех пор, как он был долговязым малолеткой. Я хотела вернуть Майка на десять лет назад, в то безмятежное время, когда он ржал над сериями «Бивиса и Баттхеда» и постоянно издавал звуки металлических аккордов на своем «фендере» – то есть раньше, чем полиция пришла домой к нашему отцу, чем было сказано вслух это уродливое спотыкающееся слово «убили». Вернуть Майка в то время, когда он был еще достаточно маленьким, чтобы не знать, на что способен наш отец.

– Ты за рулем? – спросила я. – Езжай сюда, пока в аварию не попал.

– Я буду минут через десять. – Он сделал паузу. – Лиз, копы сказали не включать новости.

Я положила трубку и потянулась за пультом.

Картинка на моем древнем телике «Сони» стала четкой, отобразив красные, желтые и оранжевые пятна на темно-синем фоне, как будто что-то горело на воде. Ураган «Изабель» кружился в двухстах милях от побережья Каролинских островов и волновал Атлантику, решая, направляться ли в сторону суши. Мне было все равно, разрушит ли стихия все вокруг. Я хотела, чтобы ведущие новостей сказали о чем-то по-настоящему важном, что вернуло бы меня в этот мир. Я должна была узнать, что случилось.

Ведущая в пурпурном пиджаке раздавала советы: «Запаситесь водой и батарейками. Займите самую безопасную комнату в доме. Проверьте свой набор для оказания первой помощи».

Мой набор для оказания первой помощи был полон бухла. Ночью накануне того звонка я праздновала наступление своих двадцати семи лет с лучшими друзьями «Гиннессом» и «Джемесоном» и все утро расплачивалась за это болью в висках. Полностью отойти мне удалось во второй половине дня, но затем позвонил Майк.

Я уставилась в экран, чувствуя пустоту, н е в е с о м о с т ь.

Сколько раз я мечтала, чтобы мой отец умер? В восьмом классе я каждый день прижималась лбом к заляпанному стеклу школьного автобуса и придумывала ему разные страшные кары, пока мимо проносились пейзажи. Пусть приливом его занесет прямо в зияющую пасть акулы. Пусть в его сувлаки вместо орегано окажется ядовитый болиголов. Пусть в его машину врежется метеорит, и перекресток, на котором он ждал переключения сигнала светофора, превратится в дымящийся черный кратер. Я хотела, чтобы его не стало, но виноват в этом должен был быть некий внешний источник. Если я, наоборот, думала, как сделать это самой, если мои желания становились слишком реалистичными или личными, то чувство вины становилось непереносимым.

И все же меня трясло. Дрожали руки, тончайшая кожа под глазами, мышцы rectus femoris, которые соединяют бедра с коленями. Rectus. С латыни это переводится как «соответствующий» или «прямой», как будто дрожание этих мышц было соответствующей реакцией, самым прямым направлением, по которому тело должно было двигаться, испытывая шок.

Я сделала два коротких звонка – один в «Вуд», бар, который я ненавидела, но работала там, а другой Мэтту, парню, с которым я встречалась семь лет. Я собиралась солгать своему шефу, но, когда он ответил, та же реплика, которую проговорил до этого Майк, вырвалась у меня наружу одним склеившимся словом: «Мнекажетсяпапуубили». Я попросила шефа никому не рассказывать, а затем положила трубку. Дальше был Мэтт. Когда я дозвонилась по номеру сетевого магазина для художников, где он работал, мне пришлось ждать на линии, и я пережевывала слово «убили», пока чересчур восторженный записанный голос в трубке благодарил меня за звонок. Я представляла себе, как Мэтт облокотился на стойку, окруженный холстами, и убеждает кого-то приобрести для своего полотна профессиональную раму, а его темные волосы собраны в расслабленный хвост. Он одет в черную футболку и рваные джинсы – в униформу художников по всему миру. Когда он, наконец, ответил, его голос напоминал мягкое поглаживание костяшками пальцев по моей щеке. Я завидовала ему. Он сидел там в предвкушении, посреди своего тусклого и обыденного дня.

– Малыш, мне тяжело это говорить, но мне кажется, что моего папу убили.

При этом я прошла в свою комнату.

– Что? Как? В каком смысле?

– Я не знаю. Это мне Майк сказал. Он едет сюда.

Одна часть меня хорошо понимала, что я сейчас в своей комнате, но другая часть меня парила где-то далеко отсюда.

Мэтт немного помолчал, а потом спросил:

– Хочешь, я приеду к тебе?

Это полностью вернуло меня на землю. Спина выпрямилась, голос стал ровным, как лист бумаги.

– Нет, все хорошо – сказала я, хотя очевидно, что это было не так.

Я не могла сформулировать, что мне нужно, ни в тот момент, ни долгое время после этого, но я хотела, чтобы кто-нибудь другой знал, что надо делать, чтобы он начал действовать и проверил, все ли у меня хорошо. Короче, мне нужна была помощь, но я не знала, как о ней попросить. А возможно даже, что я и не хотела о ней просить.

Я то и дело месяцами повторяла эту ложь – «Все хорошо», – годами – «Все хорошо», – но в тот момент – «Все хорошо», – Мэтт наверняка поверил мне, потому что он не приехал ко мне.

Он не приехал ко мне.

Я ждала Майка, стояла, пошатываясь, эфирное время новостей полностью заполняли сообщения о видах облачности и об атмосферном давлении.

Когда начались пятичасовые новости, сюжет о моем отце стал главным. Смазанный снимок его желтого бунгало с высоты: разросшаяся трава, толпа соседей вокруг ленты, ограждавшей место преступления, отряд спецназа, шаривший по его участку, словно стая бесстыжих мух. Все замерло. Я будто плавала в формальдегиде, была экспонатом в виде девушки, который выглядывает из банки, и мир за пределами стекла этой банки был заторможенным и размытым. Когда я вспоминаю тот момент сейчас, то не замечаю, как грудная клетка ходит вверх-вниз при дыхании, вместо этого я замираю в ожидании.

Я нажала кнопку записи на видеомагнитофоне, чтобы у меня осталась кассета, которую я так и не посмотрела, но все еще храню и перевожу с собой всякий раз, как переезжаю в новый дом, и присела на корточки в нескольких дюймах от экрана, как будто если окажусь очень близко, то смогу узнать больше.

Когда я протянула руку, чтобы коснуться изображения его дома – места, в котором я не бывала уже четыре года, – то через самый кончик моего пальца прошел крошечный электрический разряд. Мой телевизор вдруг показался мне до смешного маленьким. Такие большие новости нужно узнавать из большого телевизора, а не из крохотной коробочки, обклеенной блестящими сердечками и звездочками, которую я смотрела с четвертого класса. Не из того телевизора, который купил мне отец.

Ведущие новостей заполняли эфир бесполезной информацией: «Нам стало известно, что мужчина владел домом в этом пригородном районе Южного Джерси и жил там». Я отчаянно ждала, что они назовут его имя. Я хотела, чтобы ведущий посмотрел прямо в камеру, ломая к чертям четвертую стену, и сказал: «Все кончено, Лиза», – чтобы я наконец убедилась в том, что мой отец мертв. Но не менее сильно я хотела, чтобы ведущие не говорили ничего, наша фамилия звучит очень необычно в этих краях, так что все, кто посмотрел телевизор, сразу же поймут, что эта новость связана со мной. Как же обидно. Обида, с которой я не справлялась годами, кипела под моей кожей, каждый сантиметр моего тела был горяч на ощупь.

И, наконец, движение: парадная дверь в его дом зияет, словно беззубый рот. Мужчина с надписью SWAT, нашитой через всю спину, пятится по ступенькам вниз и тащит носилки, с другой стороны их держит женщина. Затем еще раз. И еще. «Есть сведения о трех погибших». Трое каталок было вывезено из дома моего отца, и при виде третьей такой каталки мое чувство парения в воздухе прекратилось. Я тяжело опустилась на колени и издала звук, даже не зная, что способна его издать – резкий нечеловеческий вой. Данте тут же юркнула под диван, как она привыкла делать во время грозового грома. И она была права. В моих выкрученных мышцах начиналась буря: она пробралась по моим ногам, прогрохотала в животе, заполонила легкие, достигла горла, и вот наконец я не могла ей сопротивляться, широко открыла рот и позволила этому ужасающему звуку сотрясти стены.

* * *

Долгое время я думала, что тот вой был реакцией на тему смерти самой по себе, что, даже не получив подтверждения из новостей, я знала внутри себя, что мой отец мертв. Я сказала себе, что это интуиция, так работают семейные узы. Моя кровь чует родную кровь, точно так же близнецы чувствуют боль друг друга, даже находясь в разных уголках страны. Но это все мифы, вера в чудеса, вызванная желанием. Как-то раз Майк сказал мне за завтраком, что у нашего отца небольшой сердечный приступ. «Он умер?» – спросила я. Майк сказал, что нет. «Очень жаль», – ответила я и продолжила уплетать свои хлопья Special K. Это была не вспышка сочувствия на моем эмоциональном радаре и не самый долгожданный момент, но если бы он в тот день умер, то я не уверена, что смогла бы заплакать. Конечно, в конце концов мне пришлось бы переживать потерю, горевать, и невозможно сказать заранее, в чем именно бы это выражалось, но меня тогда не трясло. Мой пульс оставался в норме. Я совершенно точно не рухнула на колени.

А сейчас все было по-другому. Я повела себя по-другому, и чтобы понять, почему, добраться до самой сердцевины этого безутешного воя, мне предстояло выяснить, как мы дошли до этой точки: моя мать и брат все еще жили в Южном Джерси, в том доме, где прошло мое детство, я жила всего в нескольких минутах езды от них, а все мы втроем – в пятнадцати минутах от дома моего отца, куда он перебрался после развода и который делил с женщиной и двумя детьми, теми самыми, которых сейчас показывают по телевизору, это их мертвых увозит на каталках спецназ, словно отряд конфискаторов.

* * *

Когда шины Майка зашуршали на въезде к дому, я усилием воли поднялась с пола и умыла лицо. Только на следующий день я обнаружила ссадины от ковра на обоих коленях, покрытые коркой и не заживавшие потом неделями, но сейчас я их не чувствовала. Я быстро зажмурилась, пытаясь замести следы того, что произошло. Ради своего брата я хотела притвориться, что все нормально, и дать ему этим возможность не чувствовать себя так же, как я сейчас, но, когда я открыла дверь и посмотрела в его глаза, налитые кровью, от меня не укрылось это – мы оба выглядели паршиво.

Я обняла Майка, и его плечи передернуло под моими ладонями.

Мы грохнулись на диван и бездумно уставились в телевизор. Нам пришлось прождать почти час, целых сорок пять минут, чтобы узнать больше подробностей. Мы еще не знали, что шестичасовые новости не принесут нам никаких ответов. Мы не знали, что поедем в местный паб поиграть в бильярд, и там в поздних новостях неправильно произнесут нашу фамилию, прежде чем произнести приговор, который мы будем отбывать годами: «В этом небольшом доме в Южном Джерси были найдены тела трех погибших – двух женщин и одного мужчины – по предварительной версии ставших жертвами убийства и самоубийства».

– О нет, – сказала я.

– Какого хера? – прошептал Майк.

Женщина моего отца и ее дочка были мертвы. Это подтвердилось официально. Два вероятных сценария отпали, но оставались еще два: наш отец или погиб, или в бегах. И если он был в бегах, то я не сомневалась в том, что стану следующей жертвой.

Часть первая
Домашнее заточение

Глава 1
Мифология

Отец выбрал меня. Не моего младшего брата Майка, этого долбаного счастливчика, а меня. Я пошла за ним в наш ржавый сарай, там мы отодрали паутину от удочек и погрузили их в машину. Рукоятки их уперлись в пол возле моих ног на пассажирском сиденье, а крючки болтались над ящиком-холодильником в багажнике.

– Выберешь музыку, да? – спросил он. Радуясь, что не придется слушать греческие песни, навечно застывшие на пленке в его кассетном магнитофоне, я крутанула ручку приемника и поймала радиостанцию с ретро, вроде как и нашим и вашим. Салон наполнил Дел Шеннон, мурлыкая I wah-wah-wah-wah-wander, и мы помахали на прощание моим матери и брату, оставили позади наш пригородный дом и помчались на поиски нечто большего.

Да, в парке Стробридж-Лейк был водоем, и в теории где-то там, в глубине озера, барахтались форели, толстоголовы и окуни, но ведь это был мой отец. Он крепко держал меня сзади за шею, и мы продирались сквозь траву и мелкие кусты. Когда мы добрели до кособокой хибары, мои лодыжки были все в царапинах.

– Знаешь, почему тебе сегодня так повезло? – спросил отец.

«Потому что ты меня любишь», – хотела сказать я, но если неправильно понять, то эта фраза прозвучала бы банально, слишком отчаянно. Я лишь покачала головой.

– Никто, кроме меня, не знает об этом месте, – сказал он и улыбнулся. – Но теперь ты тоже знаешь.

Другие ребята, рыбачившие со своими отцами, толкались локтями за место возле парковки и своим шумом отпугивали возможный улов, но мы были вдалеке от них. От этих неудачников. К началу полудня наши плечи уже гудели от забрасывания и перебрасывания лесок. В тот момент, когда эти лески летели над озером, а их крючки с приманкой и грузилом еще не скрылись под гладью воды ржавого цвета, я чувствовала себя ближе к нему. Я практически сама ощущала то удовольствие, которое дарят ему эти секунды единения, легкость и аромат ландышей в воздухе. Мы вместе сели на поваленный ствол и сжевали сэндвичи в обертке из фольги, которые приготовила нам мать. Прежде чем прикончить половину своего сэндвича с арахисовым маслом и джемом, я воткнула соломинку в самый угол коробки с соком, чтобы допить последние капли.

– Держи, – сказал отец и протянул мне свое пиво. – Хочешь?

Я взяла небольшую запотевшую бутылку «Микелоб», она так мило смотрелась у меня в руке, и тут, непонятно почему, когда я сделала глоток, пиво пошло в атаку. Мой нос изнутри обожгло, будто я засунула туда взрывающуюся карамель.

– Фу, – сказала я и сунула бутылку хохочущему отцу. Вся моя жизнь уместилась бы в этом звуке его смеха.

Мы снова вернулись к рыбалке, но, кроме нескольких поклевок и полотенца, которое я поймала крючком и приволокла к берегу тем утром, мы так ни хрена и не поймали. Я была уверена, что это моя вина. Все те шутки об этом, звучавшие раньше, весь этот приятный свет и воздух, все исчезло. Наступила звенящая тишина, и я почувствовала его взгляд даже раньше, чем заметила его. Я всегда его чувствовала, его взгляды казались отдельными существами, которые обволакивают мою кожу. Когда я обернулась, то увидела так хорошо знакомый мне взгляд: брови отца изогнуты, из карих глаз напрочь исчезло всякое веселье, вместо него они полны чем-то одновременно мрачным и тупым.

– Сними обувь, – сказал он.

* * *

Семнадцать лет спустя, в нескольких милях от того озера, он убил семью, которую завел после нас – свою сожительницу и ее пятнадцатилетнюю дочь, – прежде чем направить пистолет на себя. Моего отца следовало опустить на дно могилы в бледно-голубом гробу, что значит «убийца». На похороны почти никто не пришел, служба шла полностью на греческом языке, и годами после этого мне снилось, что отец жив и пришел за мной. Проснувшись, я гуглила, чтобы вспомнить, где именно похоронен отец. Но все это было после, а тогда я еще не могла всего этого знать. Я знала только, что не хочу снимать обувь.

* * *

– Снимай, – снова сказал он, и если бы ему пришлось повторить это в третий раз, то я бы не смогла не послушаться.

Он прикрепил вспышку к корпусу своей камеры «Никон». Та издала протяжный высокий звук.

Прислонив свою удочку к шершавой коре дерева, я пальцами ног поддела поближе к пятке свои кеды, подделку фирмы «Кедс», и запустила их прямо в гущу ближайшего куста. И снова взяла в руки удочку. Подушечки моих стоп сморщились от прохладной земли, в основном заваленной галькой и палками, хотя иногда кое-где там пробивались и клочки сорной травы.

– А теперь закатай штаны и спускайся в воду.

До заката оставалось несколько часов, и солнце большую часть дня было загорожено полосой облаков. Скорее всего, тогда был март, а может, уже и апрель – из памяти у меня быстрее всего выветривается время, но воздух был достаточно прохладным, чтобы носить куртку, и вода была студеной. Я хотела сказать: «Нет, это плохая идея, очень холодно», – но, когда он был в таком настроении, я радовалась уже тому, что не забывала дышать. Мне понадобились годы, чтобы обрести слова, которые означали именно то, что я думала, найти для них опору в рыхлой земле моего детства.

Пока отец вертел в руках камеру, я всматривалась и оценивала: люди были вдалеке – те самые неудачники у самого входа – я могла услышать их голоса, но никого из них не было достаточно близко, чтобы увидеть нас, если не считать утиную семью, что разрезала водную гладь по прямой линии в сторону противоположного берега. Часть меня хотела к ним – выстроиться с ними в линию, выпятить еще не оформившуюся грудь, высоко поднять голову и скользнуть в направлении горизонта – но другая часть меня хотела швырнуть в них камень. Один из утят подотстал, и его мама вернулась за ним. К моему горлу подступил комок.

– Иди, – сказал отец.

Поначалу меня удивили крупные камни на дне озера, сглаженные течением, но покрытые илом. Я опиралась на свою удочку, как на хлипкую трость – так я пыталась удержаться на ногах, выходя на берег, и судорожно напрягала мышцы спины и живота. Как будто сразу и целиком мое тело почувствовало температуру воды – она была такой студеной, что обжигала, словно кипяток. Я приостановилась, сжав челюсть. Глубины по щиколотку хватило бы с головой, но отец продолжал заставлять меня идти дальше. Когда уже голени скрылись под водой, я обернулась и снова посмотрела на него.

– Закинь ее и изобрази, что клюет что-то крупное.

Пока он это говорил, мой взгляд замер на кожаной куртке, висевшей на его плечах, я понимала, что лучше не спорить. Я повиновалась и ждала, когда он сделает снимок.

– Давай, Лиза, – сказал он, подняв к глазам камеру. – Я хочу поверить, что там рыба.

Я выгнула талию и оперлась на ногу, отставленную назад. Мне было интересно, что он видит, наблюдая за мной в видоискатель. Дрожащего ребенка? Своего дрожащего ребенка? Или я была просто декорацией, ничем не отличающейся от ряби на водной глади озера?

– Сильнее.

Я прогнулась назад так, что волосы коснулись моей задницы, и замерла в такой позе, пока затвор камеры щелкал снова и снова.

– Веселее, – командовал он, не отрываясь от камеры.

Я вытянула губы в улыбке и попыталась выглядеть веселее. Боже, я сделала все, что могла. Но когда я пошевелила пальцами ног и поняла, что их не чувствую, мое тело напряглось. Этот день уже дал понять, что рыба не клюет, но я не думала ни о чем таком: ни о стайках желтых бычков, ни, что было бы еще хуже, о семействе жирных сомов, скользящих по дну озера и мечтающих сожрать мои ноги. Именно в тот момент я почувствовала его, этот недостаток, который делал все невыносимым – а именно комок в горле, и он означал, что я сейчас заплачу.

Как так получается, что гнев меняет сам воздух, в котором повисает, – даже чистый воздух на просторе озера? Когда отец приходил в ярость, воздух всегда застывал и замедлялся, словно какой-то страшный заряд подавлял движение молекул.

– Твою мать, – сказал он и протянул мне очки, лежавшие до этого на берегу. – Вот. Надень их.

Я неуклюже заковыляла ближе к нему, но когда попыталась взять очки, он схватил меня за запястье и притянул к себе:

– Да уже скоро все. Еще секунд тридцать, если все сделаешь как надо.

Я кивнула. Мое запястье горело под его пальцами. Той же ночью, лежа в постели, я увидела на этом месте продолговатые синяки. Его рука уже давно перестала сжимать мою, но это давление еще ощущалось и никуда не исчезало.

Но понятное дело, я не могла сделать все как надо, и почему все пошло наперекосяк в тот день на озере, так и останется загадкой. Может, я была недостаточно гибкой или моя улыбка выглядела натянутой, не получалось выстроить нужный образ. Но скорее всего, разочарование отца было слабо связано со мной, а все дело было в том невидимом сосуде с ядом, который он носил глубоко внутри, и этот яд тогда внезапно выплеснулся наружу. Я не знаю, почему этот человек был так изломан, а другие взрослые не были, но все-таки что-то не так было в моем отце. Я остро это чувствовала и предполагала, что здесь есть какая-то связь с его греческим происхождением. «Он бы не был таким, если бы не покинул родину», – думала я, но эту мысль перекрывал более громкий внутренний голос, он говорил, что я тоже виновата в этом. В конце концов, если бы я была лучше, мой отец не был бы таким злым все время.

В конце концов, когда ему удалось сделать более-менее приемлемый снимок, он повернулся, взял ящик и удочку, а затем двинулся обратно через лес к машине. Я не могла пошевелиться, хотя очень сильно хотела вылезти из воды. Оставил бы он меня тут, если бы я не постаралась? Неужели я так плохо позировала для снимка, что он перестал считать меня своей дочерью?

– Ты идешь? – крикнул он на ходу, не оглядываясь.

Через неделю или около того после возни в своей темной подвальной комнате отец поставил перед телевизором в гостиной фотографию размером четыре на шесть в дешевой пластиковой рамке. Я глядела на нее с дивана, пока моя мать готовила ужин и разговаривала больше сама с собой, чем со мной, через стену с прорезями между комнатами. Ряд искусственных растений и свечек на полке за моей головой закрывал ее от меня.

– Сегодня зазвонил телефон, и я прямо сразу поняла, что там будут какие-то плохие новости, – говорила она. – И точно, сестра Мэрилин заболела 1.

Она прервала свой монолог, чтобы высунуть голову над пыльным папоротником. Ее кудрявые черные волосы были стянуты в танцевальный пучок, на губах была красно-оранжевая помада, образ выглядел идеально.

– У меня всегда были экстрасенсорные способности, – напомнила мне она.

Я улыбнулась.

– Знаю, – ответила я и снова повернулась к фотографии. Оказалось, тогда был солнечный день. Хорошо было видно, как на конце моей лески болтается жирная рыбеха. Я выглядела счастливой – дочка с гордым собой отцом и пойманной крупной рыбой.

Позже все четверо собрались на кухне ужинать: мой отец сидел во главе стола, несмотря на то, что стол был круглый, прямо напротив меня Майк, а мать села сбоку. Я ковыряла курицу в тарелке – терпеть не могла еду с костями, – и мать показала на снимок.

– Мне так нравится эта твоя фотография, – она улыбнулась, подцепила полную вилку латука и добавила, похлопав меня по руке: – Вот это рыба у тебя!

– Да уж, – ответил отец и подмигнул мне.

Я посмотрела вниз, узкая часть куриной ножки на моей тарелке упиралась мне в грудь, как будто говорила: «Ты! Ты была выбрана, чтобы хранить очередной секрет».

* * *

Мы жили в центре ряда улиц, которые в Южном Джерси обозначались буквами – у нашей была буква E, и я знала, что наши соседи сообща хранили тайну: в конце Джером-авеню, где асфальтовая дорога изгибалась и поворачивала в сторону Кохомо, разбился белый биплан и лежал, зарытый носом в землю. Каждый день по дороге в школу я смотрела в ту сторону, и мне казалось, что самолет откусил кусочек заросшего двора. Я любила представлять, как это произошло: двигатель отказал, может, даже что-то загорелось, судно стремительно стало падать, звучали крики, молитвы, никто не выжил.

Через пару месяцев после той рыбалки я решила спросить отца о крушении. Как-никак он обо всем знал и частенько напоминал нам об этом. Я застала его на заднем дворе кормящим цыплят, с полными пригоршнями семечек.

– Почему никто не убирает самолет после крушения? – спросила я.

Он поднял одну бровь, этот трюк всегда вызывал у меня жгучую зависть, мне такое было не под силу.

– Ты о чем? – ответил он.

Когда же я объяснила, он просто сказал:

– Покажи мне.

Мы вместе пошли к углу участка, и я показала:

– Вот там, в самом конце улицы.

Он склонил голову, оценивая, насколько я говорю серьезно.

– Пойдем со мной.

Вместе мы миновали жилые участки, всех этих собак, лающих за заборами из металлической сетки, эти уродливые дома, мимо которых я бы пробежала, если бы отец не шел со мной рядом. Когда мы подошли к самолету, его вид изменился, и я остановилась.

– Видишь? – спросил он. – Лодка.

Его речь часто была сбивчивой, с пропущенными словами. Но отец был прав. Никакое не воздушное, а самое обычное судно стояло на чьей-то подъездной дорожке к дому. У меня в животе булькнуло. Я поспешила защититься.

– Купился! – сказала я и изобразила на лице самую широкую улыбку, на которую только была способна. Он любил розыгрыши. Может, я даже набрала пару очков на своем счету.

Но он сказал нараспев:

– Нет, не думаю.

– Ха, неплохо я тебя разыграла! – сказала я уже менее убедительно, и он засмеялся, а в это время мои внутренности пережевывали сами себя. Как могло выйти так, что то, в чем я была так уверена – всем известный секрет, как мне казалось, – оказался неправдой? Тут был простой ответ: близорукость. Мне очень были нужны очки, и вскоре я их купила – большие, красные, как у Сэлли Джесси Рафаэль, слишком большие для моего молодого лица. Но вместе с этим был и сложный ответ, который переворачивал все у меня внутри: неважно, насколько я уверена в том, что существует, отец мог разрушить эту уверенность в одно мгновение.

– Идем, – сказал он, и его рука тяжело обрушилась мне на голову. – Пора смотреть «Героев Хогана».

Не помню, о чем мы говорили по пути домой. У меня довольно неплохо получалось разделяться на две половины – одна успевала говорить «угу» и «хм-м» в нужный момент, а вторая витала где-то вдалеке. Войдя в дом, я прошла мимо Майка, который ждал отца на диване. Я ненавидела «Героев Хогана» – комедию в унылых цветах и с тупым языком, на котором я не разговаривала. Я бросилась в свою спальню – это была розовая комната в конце коридора в прихожей – и как только я повернулась, чтобы захлопнуть дверь, то заметила кое-что новое: книжная полка, самая первая из всех, что у нас когда-то были, стоявшая возле ванной комнаты.

Там, где раньше была одна только коричневая стена, теперь стояло собрание сочинений из пятнадцати томов в матерчатом переплете, углы книжных корешков загибались – красные, матово-красные, цвета груды кирпичей. Я прошлась пальцем по тиснению золотого цвета. На ощупь обложка была такой, какой я представляла себе змею: плетеная, с тонкой фактурой. Если не считать древний томик матери «Если жизнь – вишневый сад, что я делаю на дне?», а также энциклопедию и словарь сновидений Золара, то тома «Британники для подростков» были первыми книгами не из школы и не взятые на время, которые когда-либо попадали в наш дом. Я села на ковер.

Мать встала рядом со мной.

– Это были мои книги, когда я была маленькой, – сказала она. – А мне их дал мой отец.

В ее голосе ясно звучала гордость и задумчивость.

– Думаю, они тебе понравятся.

«Наконец-то», – подумала я. Само собой, я читала романы Джуди Блум и частенько пропадала в выдуманной школе «Сладкая долина». Я даже тайком принесла домой «Цветы на чердаке». Но это были истории, сюжеты, выдумки, родившиеся из чьего-то воображения. А сейчас передо мной впервые оказались сборники фактов, и я знала, что переверну каждую страницу этих томов, пока моя жизнь не обретет смысл.

Однако здесь было упущено так много слов: страх, чудаки, желудочные колики. Там, где должна была находиться статья о плаче, находилось только пустое место между словом «ракообразное» и «кристалл». Ну конечно там не было таких слов. Наш сборник томов был написан для детей в 1957 году, в тот же год, когда вышел сериал «Предоставьте это Биверу» и погреб людские проблемы под тяжеленным слоем фразочек типа «ей-богу» и «вот-те на». Когда моей матери достались эти книги, ей было семь лет, и факты в этих книгах были еще свежими. Но в середине восьмидесятых, когда я не могла оторвать свои крошечные пальцы от их страниц, сведения давно устарели: там Кипр и Сомали, как и множество других стран, еще не получили независимости, и это зловоние империализма и сексизма, напечатанное жирным шрифтом с засечками, все еще навязывало порядок современному мне миру. Какая разница была в том, что порядок был нарушен?

Когда мать вышла, я вытащила с полки том на букву «B» и раскрыла его. Сначала, отвлекшись на эссе о диких кабанах с иллюстрацией, напоминавшей бобра, я прочитала заголовок: «Лодки» 2. Оказалось, что на свете бывают легкие и моторные лодки, парусные суда и яхты. Я обнаружила там скучные факты о шпангоутах и вантах, стрингерах и лонжеронах. Однако ни одной лодке еще не удалось превратиться из самолета в морское судно. Я захлопнула книгу, и ее страницы крепко зажали мой большой палец, а в это время правда моей юности лишний раз подтвердилась: со мной определенно было что-то не так.

* * *

Мой отец родился в маленькой деревушке в центре Крита, небогатого острова южнее материковой Греции – это был самый крупный остров страны, полоса земли, напоминающая улыбку. Там есть и пляжи, и горы, и пещера, в которой родился Зевс, а также лабиринт, в глубине которого топал Минотавр. Оливки и виноград зреют на его твердой и сухой земле, а со всех сторон остров окружен глубокой, глубочайшей синевой Эгейского моря. Спросите любого жителя Афин, и он скажет вам: Крит – жемчужина Греции.

Но каждый хочет убраться оттуда, где родился.

Отец рассказывал нам о героях древности. Одиссей отправился из Итаки, чтобы спасти Елену и сразиться с троянцами, хотя его предупреждали, что путешествие домой займет годы. Он так хотел остаться со своей семьей, что притворился сумасшедшим, но греки хорошо умеют обманывать, поэтому Одиссей уплыл, и десять следующих лет его жизни пролетели, словно одно мгновение. На острове Серифос Персей счастливо жил со своей матерью, но царь перехитрил его, и тот нехотя отправился за головой Медузы, пиная камни, попадавшиеся ему на пути. Отважный Тесей прошел почти всю Грецию – маршрут его путешествия напоминает своей формой треугольник чипсов «Доритос» – и в конце концов убил минотавра в Кносском лабиринте. Даже Бэлки Бортикомус из «Идеальных незнакомцев» убежал от своей пастушьей жизни на выдуманном острове Мипос с вещами, запихнутыми в багажник, и табличкой, на которой было написано «В Америку, иначе лопну». Тут подразумевалась посредственная английская шутка, но все-таки «лопну»… Ну и слово. Как будто если останешься здесь, то умрешь. Чтобы по-настоящему состояться в жизни как грек, тебе нужно покинуть свою пыльную деревню, но ты глупец, если думаешь, что это проще простого сделать. Если мифология нас хоть чему-нибудь учит, так это тому, что там, вдали от дома, жизнь будет испытывать тебя на прочность снова и снова.

Если верить отцу, то его переезд в Штаты был не менее героическим. Он рассказывал подробности о своих приключениях так много раз, что бо́льшую часть этих рассказов я не могла слушать без поминутного закатывания глаз, однако одну из историй я запомнила очень хорошо. Когда я училась в первом классе, мы всей толпой направились в зоопарк Филадельфии на ежегодную экскурсию. Каждый день, держа в руке коробочку с обедом, я ходила одна до школы в конце нашей длинной улицы, но когда в то утро я открыла дверь, чтобы выйти, мой отец бросился за мной.

– Подожди меня, – сказал он и поймал сетчатую дверь, прежде чем она захлопнулась.

Я смутилась и посмотрела на него.

– Я отведу тебя сегодня, – сказал он и улыбнулся.

Мой отец отведет меня. Это был единственный раз, когда он вызвался сделать хоть что-то подобное, пока я училась.

Остановившись как вкопанная на нашей грязной лужайке, я оглядела его: темно-синяя майка, обрезанные джинсовые шорты, на шее висит камера, зубастая улыбка блестит золотой коронкой. Почему он не может выглядеть… по-нормальному? Позже «Британника для подростков» поведет меня по ложному пути, я стану мечтать, чтобы моим отцом был Тедди Рузвельт – не из-за его военных достижений, которые нагоняли скуку, а из-за его жилета и усов. Он никогда не носил майку на виду у всех, я была в этом уверена.

– Не хочешь, чтобы я шел с тобой? – спросил он, наполовину обвиняя, наполовину задевая меня, и у меня забурчало в животе. Мать говорила, что у меня «нервный желудок», но на самом деле мои внутренности заставляло извиваться слово, которым я не владела – «разоблачение». Мой отец, с его зарослями волос на груди и вязким акцентом, короткими шортами и золотым зубом, был моей тайной. Я не хотела, чтобы одноклассники видели меня сквозь его призму.

И хотя разоблачение было угрозой, от которой у меня едва не сводило судорогой все тело, под этим словом скрывался еще один слой правды: мой отец собирался пробраться в единственное пространство моей жизни, которое еще было свободным от него. Я была отчужденной ботаничкой, и школа была моим убежищем, отдушиной вдали от дома, единственным местом, где я могла рассчитывать на отсутствие отца. Рассматривая его на нашей лужайке, я думала о нем не как о том, кто проводит меня в школу, а как об армии захватчиков, которая пришла занять все пространство у меня в жизни, какое только сможет найти. Как Наполеон, только отец был выше.

– Конечно хочу, – тихо ответила я, и выражение на его лице стало более спокойным. Но как только мы вышли, я бойко зашагала в трех метрах впереди него. Когда мы так прошли половину улицы, он выкрикнул мое греческое имя:

– Гарифалица!

Я остановилась, и мои щеки обдало жаром. Он догнал меня и присел на корточки, положив руку мне на плечо. Ростом он был ниже нашего холодильника и невероятно подтянутый, смуглый, с густыми черными кудрями, которые обрамляли его голову, словно мягкий шлем. Сидя на бортике ванны, он не шевелился, пока я распрямляла ему волосы, отделяя ножницами прядь за прядью по сантиметру, а затем смотрела, как они волшебным образом заворачиваются обратно. Я думала, что он похож на Джонни Мэтиса с обложки альбома Hold Me, Thrill Me, Kiss Me – затхлой и потрепанной пластинки, обитавшей у нас в подвале, и, хотя никто никогда не соглашался со мной в наличии этого сходства, женщины явно находили его привлекательным.

– Ты что, стыдишься меня? – спросил он, приблизив ко мне свое лицо так, что я чувствовала запах «Олд Спайс» на его шее.

– Нет, – сказала я и посмотрела на его сандалии, в которые вцепились волосатые пальцы ног, будто какие-то экзотические гусеницы.

– Ну так и веди себя как следует, – он протянул мне свою тяжелую ладонь. Когда моя рука скользнула навстречу его грубой хватке, я была уверена, что больше со мной никто никогда не заговорит, что взять с собой этого человека на школьную экскурсию – все равно что притащить с собой пчелиный улей, чтобы все таращились.

Но он был там: в автобусе рядом со мной, сидел на трибунах в зоопарке, ожидая, когда покормят больших кошек, пока их рев и ворчание отдавались гулом в нашей груди.

Весь тот день у меня на глазах были плотные шоры, как и в другие моменты моего детства. Я не помню ни слонов, ни обеда, ни даже долгой поездки домой на автобусе в час пик. Вместо этого в памяти всплывает бронзовая статуя варана на задних лапах, установленная на высоком камне, и мой отец, который фотографирует меня и девочек, которых он оставил за старших. Нас трое, одна из них – та, с которой я сильнее всего хотела поменяться жизнями. Бет была со мной одного роста, у нее не было передних верхних зубов, но была идеальная челка и кожаный пояс, казавшийся мне настолько модным, что в ее присутствии я часто ковырялась в вылезших нитках у себя на одежде, надеясь, что смогу вырвать их раз и навсегда.

Отец сказал нам забраться на камень и встать вокруг скульптуры. Варан был сантиметров на десять выше, чем каждая из нас, а на ощупь был теплым. Когда отец закончил со снимком, то начал рассказывать.

– Знаете, эта статуя меньше даже, чем осьминог, с которым я боролся, когда приехал в эту страну.

Девочки переглянулись с широко открытыми глазами. Одна из них быстро втянула воздух.

– Да-да, это правда, – продолжил отец. – Чтобы попасть в Америку, мне пришлось плыть. Я не мог позволить себе место на лодке. Но к счастью, я неплохо плаваю, – сказал он и показал свой крепкий бицепс.

Мои одноклассницы захихикали.

Отец опустил камеру и стал держать ее перед грудью. Его голос стал глубже, будто сейчас он раскрывал тайну.

– Но когда появился осьминог, я знал, что должен быть сильнее его, умнее его, – при этом он постучал пальцем по виску. – Я хватаю его за шею, и он… его… Лиза, как сказать plokamia?

Сказав это, мой отец повертел рукой.

– Щупальца.

Он повторил это слово, но звучало так, будто его произнес Сократ. «Щу-пальцы».

– Когда я схватил его за шею, эти щупальцы били мне по лицу, по ногам.

Тут он прервался, чтобы провести своей извивающейся рукой по девочкам, которые завизжали от восторга.

Отец вздохнул и посмотрел в пустоту, ничего не замечая вокруг.

– Ну ладно, мы пойдем смотреть на животных?

Классический трюк.

– Подождите! Что случилось дальше? – спросила Бет.

Моего отца никогда не нужно было просить дважды. Он снова разыграл битву, схватил невидимого осьминога за шею, ударив сначала его своими собственными щупальцами – здесь раздался оглушительный смех, – а затем ткнул его в глаз, и этот прием в стиле «Трех бугаев» так напугал чудовище, что оно уплыло, окруженное шлейфом собственных чернил. В конце концов, устав плыть так долго, отец сел на спину кита – в тот день это был кит. В других случаях это был дельфин 3, и такая подробность имела для меня больше смысла, потому что сидя на спине дельфина хотя бы есть за что держаться. Он сцепил пальцы за головой, чтобы показать, как расслабленно он сидит на спине горбатого кита. В этот самый момент позади отца свободно прошел павлин и приостановился, чтобы расправить перья. Его шикарный хвост открылся таким образом, что казалось, что это мой отец расправляет свое шикарное оперение. Когда рассказ был окончен, девочки смеялись, хлопали в ладоши и были готовы к новым историям.

На следующий день во время перемены ко мне, задыхаясь, подбежала Бет и пролепетала влажным, липким шепотом:

– Твой папа такой крутой!

– Правда? – спросила я, испытывая нечто между смущением и восторгом.

– Он такой забавный, – сказала она, и при этом капелька ее слюны вылетела и попала мне на рубашку.

Мне бы хотелось пробормотать что-нибудь себе под нос, может быть, расстроенно буркнуть: «Он тебе так нравится? Тогда забирай!» – но я совершенно точно этого не сделала. Я не могла сказать о нем ни одного плохого слова. Кроме того, я была из тех детей, что частенько не могут ничего выговорить.

Я ушла, чтобы посидеть в одиночестве под деревом. Там я взяла палку и провела ею по земле, так чтобы прочертить тонкие линии. Первая линия получилась неровной, я растопырила веером пальцы и стерла ее, а затем попробовала снова. Получилось тоже криво. Мне нужно, чтобы линии выстроились как римские цифры или же солдаты какой-нибудь войны, из тех, что я видела в одном из томов «Британники», но я продолжала натыкаться палкой на камешки, которые нарушали всю симметрию. Я чертила линии одну за другой, и вдруг в моем горле что-то толкнулось, это означало, что я сейчас заплачу, но вдруг показался черный муравей, и мое тело расслабилось. Я изучала его, пока он пытался проползти по моим линиям, его брюшко покачивалось над бороздками в земле и переваливалось через них. Пока он пересекал мою небольшую пустыню, я представляла себе, как он устал, пока добрался до вершины одного из углублений, а затем обнаружил, что перед ним еще одно такое же. Я задавалась вопросом, понимал ли он, что именно так теперь выглядит мир – бесконечная цепь холмов и низин. Когда он добрался до последней линии и его трудности почти закончились, я воткнула тупой конец палки в его маленькое тельце и повернула ее.

Даже тогда, в начальной школе, я понимала, что с моим отцом жить сложно. Как я могла объяснить, что у него есть как бы два прожектора внутри? Один светил теплым белым светом и заставлял тебя замереть, будто ты на сцене и готова поймать букет из дюжины роз, брошенных из зала, под бесконечные аплодисменты. А вот из другого прожектора бил глубокий красный свет, и под ним все твое тело становилось мишенью для ярости и жара. Иногда этот красный свет доставался моей матери и Майку, но, если где-то оказывалась и я, отец переводил этот прожектор на меня. Я помню, как он дважды ударил Майка, но только мой брат может сказать, сколько раз это случалось на самом деле. В конце концов есть своя выгода в том, что ты золотой ребенок. Но когда отец окрашивал весь мир в этот красный цвет, он мог кричать до тех пор, пока ты не начнешь дрожать и плакать, а мог и шлепнуть тебя по лицу, причем его тяжелая рука занимала все пространство от твоего лба до подбородка одним впечатляющим махом. А еще он умел цепляться ко всему, что ты считаешь хорошим в себе, и превращать это в твой недостаток с помощью всего нескольких слов. Ужасный дар, если чем-то отец и был одарен. Следы от пощечин исчезают, синяки заживают. Но отвергнутая любовь оставляет в душе клубок невидимых и незаживающих шрамов.

Как я могла выразить все это в детстве? Весь мир падал к ногам моего отца, когда он источал свое обаяние. Кто бы прислушался ко мне или поверил моим словам? Люди видели только белый свет прожектора, и я не могла винить их в том, что они ухватывались именно за эту красоту, за эту любовь. Красный свет он никогда не показывал никому вне семьи. Если бы я попыталась объяснить это Бет – да и вообще кому угодно, – она бы стала переводить недоуменный взгляд между мной и отцом, в этот момент отец сделал бы ей комплимент, попадающий в самую точку ее неуверенности в себе, и окончательно покорил бы ее этим.

* * *

Мне понадобилось больше двадцати лет, чтобы признаться матери в том, что рыба на фотографии была ненастоящей – и не потому, что это был наш с ним самый грязный секрет, а потому, что мать не из тех женщин, которые чтят семейную мифологию. Уверяю вас, я говорю это без осуждения. Просто мы приходим в этот мир каждый со своими навыками и целями. Я, например, охочусь за историями. Я настигаю их, прижимаю к земле, чтобы увидеть, из чего там они сделаны, даже если при этом они набиты жгучей крапивой, а моя мать позволяет историям проскальзывать мимо, словно незнакомцам в супермаркете: едва замечая их и мгновенно забывая.

Во многих отношениях ее выбор кажется мне более приятным, чем мой.

Когда я сказала ей по телефону, что никакой рыбы на самом деле не было, что все это обман, она задала вопрос, который задает всегда: «И как это я не поняла?» Звучит так, будто есть некая объективная истина, которую можно просто выудить из воздуха. Или будто если мы живем в одном доме, то у нас должны быть одинаковые впечатления и воспоминания.

Ясное дело, так просто не бывает.

В одних семьях жестокость заменяет узы. Представьте семью, которая заперлась в шкафу, и каждый обеими руками вцепился в дверцы, чтобы не выпустить из шкафа чудовище. Это настоящая командная работа. В других же семьях, таких как моя, жестокость – это игра в наперстки. Каждый из нас накрыт собственным наперстком и видит друг друга лишь изредка и мельком, когда рука ведущего тасует нас по своей прихоти. Я понятия не имею, что там, под чьим-то чужим наперстком. Я только знаю, что под моим было темно, там все было наполнено болью и ужасом, и лучшее, что я могла сделать, чтобы там выжить, – это включить лампу для чтения.

Глава 2
Семья

Мы жили в рабочем районе, на большинстве улиц которого стояли одинаковые дубы и одноэтажные дома. Изредка у кого-то появлялся двухэтажный дом или бассейн, и, насколько я понимала, такие люди были богатыми. Это все, что требовалось, чтобы произвести на меня впечатление: лестница и вода.

Мы были ячейкой общества из четырех человек – моя мать, отец, брат и я – а еще несколько кошек и собак, живших у нас в разные годы. Сибирский хаски, который, как я думаю, сбежал на Аляску от жары в Джерси. Золотистый ретривер, который, как мне сказали, провалился сквозь огромную дыру в полу гостиной нашего первого дома, который я не запомнила, и благополучно приземлился в подвале. Неряшливый терьер по кличке Маффин, которого я обожала, а все остальные проклинали. Тыковка, Китти и несколько других, их имена уже забылись, потому что они не прожили у нас достаточно долго, чтобы запомниться. Я была ошеломлена, когда кто-то в школе рассказал о своей пятнадцатилетней собаке. Даже наши домашние животные знали, что здесь лучше не задерживаться.

В первом абзаце статьи под заголовком «Семья» в «Британнике для подростков» написано:

От каждого члена семьи ожидают определенного поведения по отношению к другим ее членам. Эти виды поведения отчасти определяются обществом, в котором живет семья, отчасти – традициями, которые передают старшие члены семьи. Люди склонны вести себя так, как от них того ожидают. Если же они неспособны вести себя таким образом, то их не принимают другие люди в общине.

В слове «ожидают» заключена опасность. Кто следит за этими ожиданиями? Наших соседей, то есть нашу «общину», мы знали очень слабо: по соседству жили Бейкеры, эта пара выглядела несчастной и замкнутой; на углу жили Келли, точно такие же несчастные и замкнутые; странный дом рядом с нами менял хозяев чаще, чем пиццерия на соседней улице; напротив нас жили злые старики со своей ворчливой белой собакой, которая с годами становилась все более розовой. Никто из этих людей не был нам другом. Ни о какой взаимовыручке не шло и речи.

Я росла в греческой традиции и полагала, что вся наша община читала и глубоко усвоила басню «Волк и ребенок». В ней ребенок сидит на крыше и вдруг видит внизу волка. Он начинает забрасывать хищника камнями и палками, обзывает его по-всякому. А волк, хитрый до невозможности, смотрит на него и говорит: «Легко быть храбрым, когда ты так далеко». Это мысль в духе Эзопа: «Скажи мне это в лицо, братишка».

Может быть, люди вокруг заметили, что наша семья не такая, как все. Может, я чувствовала себя в такой изоляции, потому что нас не принимали другие. Может, соседи и говорили о нас за ужином или лежа под льняными простынями. Но никто ни разу не постучал к нам в дверь. Никто не вызвал полицию. Никто не перешел дорогу волку.

Оба моих родителя работали в закусочной: отец – поваром на гриле, мать – официанткой, там они и познакомились. Во время поздней смены мой отец вышел с кухни и подошел к стойке из холодного мрамора, за которой стояла моя мать, там он уверенно оперся на локти и попросил стакан сливового сока. «По понятным причинам», – шутил он. И каким-то образом его борьба с кишечными запорами смогла очаровать мою мать настолько, что она согласилась пойти с ним на свидание, которое должно было состояться на набережной Джерси в бургерной, которая с ног до головы утопала в ностальгии по пятидесятым годам. Рабочие графики моих родителей в закусочной и наши школьные расписания накладывались так, что кто-нибудь из нас всегда или торчал в классе, или горбатился в ночную смену, или отсыпался после долгой ночи, проведенной за приготовлением или подачей еды.

Как и многие другие, кто разрушает свою семью, мой отец утверждал, что семья – это самое главное. «Без семьи ты ничто», – часто говорил он, а затем повторял эту фразу на греческом, как будто если что-то прозвучало на двух языках, то это лишь укрепляет высказанную истину. А воскресный ужин был самым большим проявлением семейного единства.

Однажды вечером я помогала ему на кухне. Я девочка, которая вечно чистит картошку над мусорным ведром и вылавливает оттуда скользкие картофелины, которые так и норовили выскочить из моих рук. Несмотря на то что отец зарабатывал приготовлением еды, его не напрягало заниматься этим и дома. Он руководил всеми процессами на плите, наполнял дом ароматами Греции – тушеная рыба, курица или кролик, причем на всех блюдах оказывались орегано, лимон и оливковое масло.

Когда мать раскладывала еду по тарелкам и подавала на стол, отец сказал: «В этой рыбе мелкие кости. Будьте осторожны». Я и Майк кивнули, и действительно, бо́льшая часть трапезы ушла у нас на то, чтобы отдирать острые косточки от языка, а не на то, чтобы наслаждаться вкусом морского окуня.

Мои родители говорили о подготовке спальни – к чему именно, я не понимала, – но тон отца по мере разговора становился все более резким, и в конце концов мать просто смотрела к себе в тарелку.

После еды отец разделил на десерт два апельсина – каждую дольку отдельно, причем кожуру полностью не снял, – и мы с Майком засунули кожуру с этих долек перед зубами и широко улыбались этой челюстью, а сок яркого цвета стекал по нашим шеям, когда мы пытались так говорить и смеялись. Родители перешли в гостиную, чтобы выкурить по сигарете перед телевизором, а я заворачивала остатки еды и загружала посудомоечную машину. От фасолакии (это блюдо из печеных помидоров и зеленой фасоли) осталось, наверное, пара кусочков – явно недостаточно, чтобы завернуть их на хранение – так что я вытряхнула их из сковороды в мусорку с помощью бумажных полотенец. Спустя несколько часов, уже после того, как я легла в кровать, мои глаза в темноте открылись в тот момент, когда отец коснулся ручки моей двери.

Он оказывался в моей спальне всегда не к добру.

Я стала вспоминать, что могла сделать не так, и тут же прокляла себя за то, что выбросила еду. Все-таки, если у нас на тарелках оставался нетронутый кусок печени, нам часто напоминали, что в мире есть голодающие дети.

– Что это? – спросил он, его голос прозвучал рыком и басом.

Я прищурилась в темноте, его силуэт освещала лампа в коридоре, и когда мои глаза привыкли к свету, я поняла, что он держит в руках те бумажные полотенца, которыми я пользовалась после ужина.

– Не заставляй меня спрашивать снова.

– Там осталось совсем немножко, и я… я… выбросила, – запинаясь, проговорила я.

Когда он шагнул вперед, я ползком села и вжалась спиной в угол кровати.

Мой отец наклонился и провел холодными грязными остатками пищи на салфетках по моей щеке.

– Никогда, никогда больше не трать бумажные полотенца, – крикнул он и вышел из комнаты.

Я ждала, когда раздадутся его шаги в спальне, когда я услышу, как закрывается дверь. Я все ждала и ждала, пока томатный вонючий сок стекал по моему лицу, когда отец захрапит – это был единственный знак о том, что теперь можно пойти в ванную и вымыть лицо – стараясь не встречаться глазами с девчонкой в зеркале.

Прямо через дорогу от окна моей спальни стоял самый красивый дом в нашем тупиковом квартале: полукирпичный, с террасами, с ландшафтным дизайном во дворе. Однако меня не волновали ни ухоженные газоны, ни архитектура. Меня волновала только Стейси. Она была старше меня на семь лет, у нее были длиннющие волосы с искусственной сединой, а еще была джинсовая куртка, сплошь покрытая нашивками. Когда она выходила из дома, то уносилась в своем «Понтиаке Файрбёрд», на капоте которого золотистым металлическим цветом была нарисована огромная «кричащая курица». Я думала, что у Стейси есть все, чего нет у меня, и вместо того, чтобы ненавидеть ее за это, я любила ее. Из своей комнаты я следила, как она перекатывает машину на дорогу, и изо всех сил старалась запомнить все, что с ней связано, с момента ее выхода из дома и до момента, как захлопывается дверь гаража.

Помните ли вы этот юношеский голод? Жажду быть частью чего-то, навязчивое желание быть старше, нравиться подросткам, которые при этом едва считают тебя человеком? Если я стояла на нашей лужайке, когда подъезжала Стейси, то выпрямляла осанку, старалась выглядеть как можно более нормальной и молилась, чтобы она сказала мне что-то, ну хоть что-нибудь. Она никогда ничего не говорила. Ну еще бы. Зайдя внутрь, она наверняка думала: «Опять эта странная девчонка пялилась на меня. Какая же она жуткая», – и она была права.

Но чего я от нее вообще хотела? Я хотела внимания, и только его. Любого внимания, которое только могла получить. А еще доброты. Я хотела, чтобы она заключила меня в свои джинсовые объятия и сказала, что я могу жить с ней, вообще без вопросов. И то, насколько я хотела этого, настолько сбивало меня с толку, что я скрывала это годами и была уверена, что это просто еще что-то прогнило внутри меня.

* * *

На четырех страницах, посвященных семье, «Британника для подростков» ни разу не упоминала о дедушках с бабушками, но моя ия-ия приехала с Крита, когда мне было шесть лет. Она навещала меня по-гречески: в течение пяти долгих лет хромала за мной с ложкой уксуса для питья, когда у меня что-то болело, ставила мне банки, когда болела я сама. Сгорбившись, она зажигала огонь рядом с моим телом в лихорадке, затем ставила стаканы на спину, и моя кожа втягивалась в их вакуум, создававший прохладный воздух. Другими словами, когда я болела, моя ия-ия покрывала мою спину идеально круглыми засосами.

Как и все ия-ия в Греции, она с головы до ног одевалась в черное, так как пребывала в вечном трауре по своему мужчине. Ее длинные волосы были убраны назад в тугой пучок всегда, если только она их не расчесывала, а когда все-таки распускала их, то они водопадом спадали ниже ее плеч. В своей толстой ортопедической обуви она передвигалась на костылях, ее суставы были зажаты в тиски артроза, пальцы и лодыжки распухали от узлов. Нас связывали двойные узы: мое второе имя было ее первым, Гарифалия, что переводится как «гвоздика», и она была единственной с голубыми глазами в моей семье – ее васильковые радужные глаза проливали свет на то, как я оказалась в этом нашем темноглазом клане.

Я надеялась, что приезд моей ия-ия заставит отца вести себя прилично, но и в ее присутствии ничего не менялось: он заявлял, что любит ее, но при этом обращался с ней, как со служанкой. Эта женщина лет шестидесяти целыми днями стояла, облокотившись бедром о плиту, и постоянно что-то помешивала, выпекала, ждала, когда поднимется тесто, а на кухонном столе дребезжало греческое радио. В конце концов она медленно садилась, ее лицо морщилось, и она издавала низкий хрип вместе со вздохом, это был звук тела, выпускающего воздух от боли. Если мой отец это и замечал, то не подавал виду.

Мы быстро поняли, что с ия-ия не стоит смотреть драматические сериалы по телевизору, потому что она верила – сколько бы раз мы ей не объясняли, – будто актеры на самом деле умирают в полагающихся сценах, и молилась Богородице за упокой их души, трижды крестясь. Я смотрела вместе с ней шоу «Верная цена», которое она называла «большой игрой», и я практиковала свой греческий в разговоре, пока шла реклама. Она называла меня paidi mou, то есть «дитя мое», это прозвище было насквозь пропитано добротой.

Но она была из тех женщин, про которых окрестные дети сочиняли разные байки и которых боялись, будто ведьму или странного отшельника. Хотя в нашем крохотном уголке Нью-Джерси любой, кто не говорил по-английски и одевался в черное, вполне себе смахивал на ведьму или странного отшельника. Когда в подростковые годы я была готом и панком, меня так часто называли ведьмой, что со стороны это выглядело, будто я ходила в среднюю школу в 1692 году.

И при этом она не особо старалась развеивать эти мифы. Ия-ия утверждала, что у нее на затылке есть глаза – она говорила эту фразу так часто, что ее вполне можно было вписать в центральной клетке при игре в бинго – и, хотя она почти не выходила из дома, эта женщина всегда знала, когда я замышляю недоброе. Так было и когда я крала четвертаки из родительского кувшина, чтобы купить дешевые конфетки, и когда пробовала ругаться нехорошими словами, скрывшись ото всех глубоко в лесу возле нашего дома. Поздним вечером я смотрела, как она достает свои зубы и кладет их в стакан на тумбочке. Я была ошеломлена тем, что женщина способна вытаскивать изо рта свою же челюсть.

Хоть она и обожала меня, само ее пребывание здесь обогащало почву для роста моего стыда – а это была настоящая луковица, много лет росшая у меня в груди. Я понимала: она не виновата в том, что жила тихой деревенской жизнью, что ее мир так мал, но меня возмущало, что она этим только заставляла меня чувствовать себя еще большей неудачницей. Я не задумывалась о том, как по-настоящему ей было трудно: женщине без образования, без мужа, без денег, а порой и без еды. Мне никогда не приходило в голову, что все эти трудности сделали ее самым интересным человеком из всех, кого я знала. Вместо того чтобы подумать об этом, я была слишком занята беспокойством о том, как она может ненароком повлиять на меня, как само ее присутствие может выдать тайну о том, что я не такая, как другие дети. «Хотя бы она не выходит из дома», – думала я. Моя единственная подруга Джина больше не приходила ко мне. Предыдущим летом мы забрели в подвал в поисках мороженого, но когда открыли морозильную камеру промышленных размеров – эту громадину отец приволок (или украл) с работы в закусочной – то на нас уставилась целая и невредимая козья голова. Так что я успокаивала себя тем, что скорее всего никто даже и не увидит мою ия-ия.

Но затем приехало еще больше греков.

В июне 1986 года мы впятером ехали по невыносимо скучному шоссе Нью-Джерси в аэропорт Кеннеди. Отец и ия-ия ехали в пахнущем новизной «Бьюике» – отец купил его себе в качестве подарка моей матери на День святого Валентина – а я сидела на заднем сиденье ее видавшего виды «Форда» и время от времени пинала сиденье, на котором сидел Майк. Звук вырывающихся выхлопных газов нашей машины резонировал по обе стороны моста Верразано, эхо от него разносилось между Бруклином и Стейтен-Айлендом, а мы неподвижно сидели внутри и задыхались в пробках без кондиционера, стекла были подняты, и широкие волны выхлопа окружали нас. Волосы мои прилипли к шее, я волновалась. Эта новая семья наверняка странная. Я была уверена в этом. Я снова пнула сиденье Майка.

Я была уверена, что узнаю своих двоюродных братьев, хотя видела только одну их фотографию, облупившуюся по краям, – на этой фотографии мальчики по имени Теодорос и Димитрий стояли на грунтовой дороге, прижав руки ко лбу, и щурились от солнца. Как по мне, они выглядели там довольно мило, но никто не посылает за границу фотографии своих детей, на которой они ведут себя как придурки. В зоне прилета международных рейсов все они выглядели одинаково в моих юношеских глазах: оливковая кожа, темные волосы, они обнимаются и кричат, а говорят так быстро, словно ветер дует мне в уши. Так продолжалось до тех пор, пока отец не вскочил и чуть не сбил женщину с ног своими объятиями, и только тогда я поняла, кто же именно мои родственники.

Георгия, сестра отца, была более грубой версией его, квадратной и приземистой, похожей на бульдога женщиной. Она ослепительно улыбнулась нам, при этом ее клыки выдались вперед и выглядели острыми, оба этих зуба были желтыми, как чай. Позади нее стояли два брата, которые только что провели шестнадцать часов в клаустрофобном пространстве салона, наверняка изводя друг друга и пассажиров вокруг, а теперь обменивались ударами в плечо, но на эти их поступки никто не обращал внимания, они оставались в тени воссоединения семьи, к которому все шло семнадцать лет.

Подросток Теодорос щеголял в черной футболке с греческим флагом и красной куртке из искусственной кожи, как у Майкла Джексона в клипе на песню «Триллер», которая вышла за три года до этого. Готова поспорить: одеваясь перед этой поездкой, он думал: «Я знаю, в Америке я буду смотреться круто!» – хотя не понимал, что Джексон уже перешел к милитари-образам. Со своими мелкими глазами и крючковатым носом он напоминал мне мерзкую греческую крысу. Димитрий стоял позади него, его щеки были надуты, как у белки по осени, а рот окружала липкая синяя слизь. В свои десять или одиннадцать лет он выглядел более мягким, чем его брат – мальчик, который мог за него заступиться.

Георгия подошла ко мне, слегка прихрамывая, согнулась в талии так, что ее лицо оказалось в паре сантиметров от моего, и сказала: «Ясу». Я поздоровалась в ответ, и в ту же секунду она заключила меня в объятия и стала раскачиваться из стороны в сторону, напевая при этом. От нее пахло нафталином и фрикадельками.

Греки, к моему облегчению, набились в машину отца. Их багаж занял оба багажника и заднее сиденье, возведя вокруг меня небольшую крепость. Должно быть, там я задремала, потому что проснулась сначала от гудка, который издала мать, а затем от ее ругательств. Я просунула голову сквозь окружающий багаж, чтобы посмотреть, что там происходит. Она снова нажала на гудок, мигнула дальним светом и случайно включила дворники.

– Вот тупорылый!

– Что такое? – спросила я.

– Они что, не видят, что знак показывает на Коннектикут?

Мы следовали за ними на север целый час, сигналили им и мигали фарами, пока они там не поняли свою ошибку. Да, они не увидели знак. Вместо этого они были с головой поглощены семейными узами.

* * *

В «Британнике для подростков» под заголовком «Семьи по всему миру» говорилось:

Во всех семьях родители в течение определенного времени контролируют жизнь своих детей. В этих детско-родительских отношениях родитель обладает физической силой, средствами для обеспечения жизни всей семьи и властью наказывать. Мать или отец могут показывать или не показывать привязанность, которая является основой для чувства принадлежности.

Георгия и ее сыновья должны были провести с нами все лето, но уже после нескольких дней жизни с ними я не могла дождаться августа и молилась, чтобы их пребывание здесь не заняло половину десятилетия. Майк переехал в мою комнату, его двухместный матрас прижался к противоположной стене, и хотя меня и раздражало то, что он делит со мной пространство, его присутствие позволяло моим мышцам немного расслабиться. Руки и дыхание моего отца не нашли бы меня в три часа ночи, только не когда его любимый ребенок спит в другом конце комнаты.

Летом 1986 года мне было девять лет, поэтому мои воспоминания о том времени похожи на взгляд через запотевшее лобовое стекло: я вижу какие-то очертания по ту сторону этого стекла, но ни одно из них нельзя назвать четким. Я полагаю, что мы чем-то занимались вместе, одной семьей – сидели за обеденным столом, а может, ездили на пляж – но я этого не помню. Я не помню ни трудностей, связанных с тем, что одну ванную комнату делили девять человек, ни моментов умиротворения перед телевизором. Мать говорит мне, что там был еще и Пит, отец мальчиков, но я тоже его не помню – из моей памяти этот человек стерся целиком.

Все, что я помню хорошо, так это разделение.

Взрослые, никто из которых в то время, казалось, не работал (а это не могло быть правдой), уединялись на кухне, пили кофе, курили и смеялись, а моя ия-ия ждала, пока высохнут опустевшие и перевернутые чашки демитас, чтобы прочитать на их кофейном дне судьбу гостей. Но вот то, чего никто другой не видел – ни моя предсказательница ия-ия, ни моя ясновидящая мать, – так это то, что мои двоюродные братья были плохими. Не просто странными, чего я боялась в самом начале, а плохими в том смысле, в каком бывают плохими мальчишки, которые ругаются, плюются и хватают себя за интимные места. Мальчишки, которые заставляют тебя ощущать стыд, хотя ты не понимаешь, почему. Каждый раз, когда я подходила к кухонному столу, родители отмахивались от меня и без долгих раздумий бросали мне через плечо свой новый девиз: «Иди поиграй со своими братьями». Я бы предпочла втыкать канцелярские кнопки себе в ладонь, чем проводить время с этими братьями.

В Древней Греции, если верить «Британнике для подростков», «отец обладал абсолютной властью над своей семьей и другими людьми, которые жили в доме». Для меня этот тезис не был ни новым, ни древним. Мой отец орудовал фразой: «Мой дом – мои правила», – словно Зевс молнией: перед этой штукой нужно было падать и преклоняться. Он также был поклонником абсурдного афоризма: «Когда я говорю: „Прыгай“, – ты должна спросить: „Как высоко?“» В детстве я узнала, что есть только один правильный способ застилать кровать, полоть огород, мыть пол. В последнем случае – на коленях, всегда на четвереньках, лицом в паре сантиметров от затирки между плитками. Всякий раз, как отец въезжал на дорожку у дома, мать быстро зажимала телефонную трубку, и в момент его появления весь внешний мир исчезал. Даже мой брат однажды за ужином ощутил на себе его гнев за то, что неправильно ел спагетти – он не умел пользоваться ложкой, когда ему было семь лет или около того, – но, хотя бо́льшая часть отцовского внимания доставалась мне, Майк, должно быть, тоже вскрикнул где-то глубоко внутри себя, потому что тогда он поднял свой детский кулачок и показал отцу средний палец. Мы все были так удивлены этим его возмущением, что не смогли удержаться от смеха, а Майк убежал в свою комнату, наказывая сам себя.

И хотя мой брат на самом деле был открытым фаворитом, тем ребенком, который передаст по наследству добрую фамилию моего отца, я ошибочно думала, что такая благосклонность была случайностью. Я не ожидала, что всем без исключения греческим мальчикам сходит с рук все, что они только пожелают, но мне стоило об этом знать. В тот год в греческой школе двое моих одноклассников-мальчиков пробрались в женский туалет, взяли там два тампона и связали их нитки между собой, а затем бросили эти «ватные нунчаки» в нашего учителя посреди урока.

Когда уже плохое поведение мальчиков перестанет меня удивлять?

Особенностью этих новых греков было то, что они не сидели на месте. Однажды, пока моя мать была на работе, Георгия, привыкшая стирать руками, залила всю кухню водой, а вместо того чтобы использовать веревки, протянутые через весь двор, она развесила свое нижнее белье на дереве прямо посреди нашего переднего двора, да так, что ветви оказались прямо задрапированы большими белыми трусами и бюстгальтерами – словно море хлопчатобумажных фонариков из исподнего, сохнущие на ветру и у всех на виду. В другой раз она отправилась прогуляться по району, а когда вернулась, то принялась готовить – этим она не прекращала заниматься все то время, что жила у нас. Позже вечером, когда она накрыла на ужин – это было овощное блюдо под названием «хорта», – оказалось, что оно напичкано ингредиентами, которые Георгия нашла по обочинам дорог, на заросших полях и в садах у наших соседей. Вот так хорта. Рагу из травы и сорняков.

Как и все младшие братья, Димитрий следовал указаниям своего старшего брата, а для Теодороса любая игра означала три действия: привлекать внимание, ломать вещи или заставлять меня всю скукоживаться изнутри. Когда взрослые уходили хоть на несколько метров от дома, мы, дети, собирались на лужайке. Я очень бы хотела сократить ущерб, который могли нанести эти двое, но это было бесполезно. Примерно через пять минут после приезда Теодорос взял велосипед из нашего сарая и часами катался по улицам в своей куртке с надписью «Триллер», крича так громко, как он только мог, напротив домов всех тех, с кем я ходила в школу. При этом он не произносил слова, только издавал протяжные радостные выкрики, но с таким же успехом он мог бы кричать: «Лиза – стремная, а если не верите – посмотрите на меня!» Несмотря на десять лет отчаянных попыток скрыть мои странности, мое лето было отдано Греции, и я чувствовала, как этот сине-белый флаг, торчащий прямо по центру моего лба, развевается каждому встречному.

Выйдя на улицу, я больше всего любила переворачивать камни или бревна, чтобы изучать пульсировавшие под ними микромиры, а вот у мальчиков главным развлечением была добыча моего стыда. Теодорос и Димитрий бегали вокруг меня по лужайке перед домом, зажав меня в некое подобие вращающейся спирали. Они кружили и кружили, шептали и дразнили меня по-гречески, щипали меня за задницу, показывали на мою промежность, пока я не застывала как вкопанная и не начинала рыдать, чувствуя, что убежать от них невозможно. В конце концов я начала представлять их себе как Ортра, двухголового скотокрада из мифов, и это существо стремилось подчинить меня себе. Они оба заставляли меня очень хотеть в горячий душ и заполучить силы Медузы.

Но когда они сталкивались со своими родителями или моим отцом, то сразу начинали источать ангельское очарование, такое же насквозь фальшивое, как монахиня в борделе. Поскольку я постоянно находилась под пристальным вниманием отца, то у меня часто возникали проблемы – как за то, что я действительно делала, так и за то, чего не делала. Из-за того, что мои двоюродные братья не получали никакого заслуженного наказания за свои поступки, получая искупление простой греческой фразой в духе «Мальчишки всегда мальчишки», у меня под кожей ярким огнем разгоралось одно слово: несправедливость. Оно горело все ярче с каждой секундой, пока эти ребята жили в нашем доме.

Однажды вечером старшие поехали в Атлантик-Сити, чтобы посмотреть шоу. Из всех возможных вариантов такого мероприятия – концерт хорошей группы, мюзикл, парень на тротуаре с укулеле – они выбрали театрализованное представление Линды Картер. Это та самая Линда Картер, которая стала известна за свою роль «Чудо-женщины». Почему кто-то решил, что кучке греков, не говорящих по-английски, это зайдет, мне непонятно, хотя я догадываюсь, что сама по себе она была кем-то вроде амазонки. Но тем не менее. Это означало, что остальные, младшие, оставались с няней по имени Кристи – это была прыщавая, помешанная на мальчиках девочка-подросток, которая, наверное, получала пять баксов в час и говорила на английском в лучшем случае средне, потому что каждое третье слово из всех, что она произносила, было слово «типа».

Все началось с пиццы и MTV – уверенное сочетание, – но в какой-то момент все стихло, мои двоюродные братья куда-то ушли, и Кристи отправила меня искать их. Я нашла их в подвале, в том его помещении, которое служило моей матери танцевальной студией, в которой она после своей работы официанткой проводила джазерсайз за пять долларов с человека. Переполнившись радостью, братья раскололи надвое ее пластинку, и пол оказался усеян треугольными черными осколками. Я крикнула им, чтобы они прекратили, и сказала, что у них будут неприятности (самая пустая угроза, которую только можно было придумать), но они продолжали смотреть на меня, продолжая ломать вещи моей матери. Вернувшись наверх, я сделала то, что сделал бы любой расстроенный ребенок на моем месте: наябедничала. Но Кристи не могла их остановить. Она их не понимала – а кто вообще понимал? – однако ей как-то удалось загнать их наверх. Она улыбнулась мне, и эта ухмылка означала – мол, видишь, теперь все в порядке! – но мальчишки тут же закрылись в моей спальне. Замки в нашей спальне можно было легко взломать, всего одним поворотом ногтя, если вставить его в щель, но с другой стороны к двери прислонились. Мы с Майком стали барабанить ладонями и кричать, чтобы братья впустили нас. Когда же наконец дверь открылась, Теодорос стоял и улыбался, а в глазах его явно читалось злорадство. Позади него на полу были беспорядочно раскиданы наши игрушки: куклы были расчленены, из фигурок животных был вырван наполнитель, все из пластмассы было разломано на две части. Боль словно молотком ударила мне в виски – это была моя недиагностированная мигрень, и когда мальчишки со смехом ушли, я встала на колени и зажала голову между дверью и проемом, это был единственный известный мне способ облегчить эту боль.

Но они не успокоились. Совершенно. Они вышли на улицу и продолжили веселиться, разбивая все, к чему только прикасались, и производя столько шума, что любой порядочный сосед вызвал бы копов. Кристи стояла на ступеньках и кричала, с тем же успехом она могла быть птицей, выводящей свою ночную песню.

К тому времени, когда вернулись старшие, Кристи уже несколько часов была заперта в ванной. Я уложила Майка спать, хотя он не смог почистить зубы, а сама лежала в темноте и ждала. Я знала, что лучше не вставать с кровати после полуночи, но слышала из коридора, как Кристи сопя отчитывается перед моими родителями, а отец переводит сказанное для своей сестры и ее мужа. Родитель обладает физической силой, средствами для обеспечения жизни всей семьи и властью наказывать. Я думала, что отец просто уничтожит их – схватит за уши и будет бить до тех пор, пока те не начнут рыдать и просить прощения. Но мой отец не мог наказать чужих детей. Я представляю себе, как все смотрели на отца этих мальчиков, готовые увидеть взрыв. Но вместо этого он был настолько смущен поведением своих сыновей, что просто отправился на долгую прогулку.

Такое вот у них было наказание. Моя мать посчитала это верхом абсурда и до сих пор еще вспоминает тот случай, но что она могла сделать? Женщина – мать других детей – не имела власти над этими греческими мальчишками. И я не была уверена, что вообще кто-то имел над ними власть.

Пока их отец гулял по нашим освещенным улицам, я слышала, как в соседней от меня спальне эти мальчики смеются в темноте.

К счастью, им пришлось сократить свое пребывание у нас. Пока они грузились в машину, чтобы ехать в аэропорт, и старшие махали нам на прощанье, а двоюродные братья показывали языки, я смотрела только на свою ия-ия, неподвижно сидевшую на заднем сиденье, и тихо плакала. Позже, когда я уже повзрослела, но кошмары об отце все еще мучали меня, ия-ия время от времени появлялась в моих снах, причем ее образ выглядел точь-в-точь как в 1986 году, хотя мое подсознание любезно лишило ее каких-либо костылей. Она приходила мне во сне четыре раза, каждый раз, когда я больше всего в ней нуждалась, и в этом пространстве сна она могла сделать то, чего я так долго хотела, пока она жила у нас: она заставляла моего отца вести себя хорошо.

Как только семья отца уехала, он погрустнел. Он не мог вернуться в Грецию – ведь он сбежал с корабля во время обязательной военной службы в торговом флоте. Если вернуться домой даже в гости, то у него не было сомнений – он не пройдет таможенный контроль, а отправится из аэропорта прямо в тюрьму, как в какой-то эллинистической версии игры «Монополия». Не знаю, насколько это было правдой, но, когда несколько лет спустя моя ия-ия доживала последние дни на Крите в своей постели, мой отец не рискнул приехать к ней. Тот день, когда она покинула Нью-Джерси, был ее последним днем, что мы с ней провели, и лучшее, что мы могли сделать всей семьей – это зайти в притвор православного храма Святого Фомы, зажечь свечу и воткнуть ее в мягкий песок перед огромным витражом с Богородицей. Я всегда зажигала одну свечу и для себя тоже. Я до сих пор не уверена, можно ли так делать, но не думаю, что Бог возразил бы на то, что я обманываю таким образом систему. В конце концов, мне пригодилась бы любая помощь.

Глава 3
Игры

Бледные дети с ямочками на щеках, будто взятые прямо из сериала «Три моих сына» или из «Шоу Донны Рид». Само собой, девочки носят юбки, мальчики – брюки, у всех на головах густые прически, а лица сияют радостью. На двух фотографиях они держатся за руки – стоят по кругу или в ряд, а на третьем снимке трое мальчиков стискивают зубы и наклоняются в позе, при которой перетягивают канат. В «Британнике для подростков» перечислены прятки, пятнашки, вышибалы и классики, хотя большинство страниц статьи занимают игры, о которых я никогда не слышала: «Статуи-мячи», «Отними яблоко» или наводящее тревогу название «Сидящий Иерусалим».

Самой загадочной из игр там была «Блеф слепого», правила которой выглядят так: «В нее можно играть группами от пятнадцати до тридцати человек. Существует так много разновидностей этой игры и так много людей о ней знают, что она вряд ли нуждается в описании». Это, пожалуй, самый ленивый абзац, когда-либо появлявшийся в энциклопедии. Вы прямо чувствуете, как автор выдыхает: «Фух, да тут и париться не о чем». Первая строка всей статьи под названием «Игры» звучит так: «Вы когда-нибудь придумывали свою собственную игру?» Да, есть одна. Называется «Блеф слепого». Потому что я без понятия, что это за игра. Я представляла себе стадо детей с повязками на глазах, которые идут к обрыву и гадают, кто из них первым струсит, прежде чем сорвется в пропасть. Прошли годы, и теперь я понимаю, как мне повезло, что у меня тогда не было от пятнадцати до тридцати друзей.

Наедине со своими игрушечными животными я играла в больницу: медсестра Банни и доктор Медведь теряли своих пациентов с угрожающей скоростью. В конце концов они прилетали и зашивали Крякерса – утку-крякву, которую то и дело требовалось оперировать. А еще я играла в непрекращающуюся игру под названием «Еще быстрее». Вынести мусор? Принести банку фасоли из подвала? СМОТРИТЕ, КАК Я БЫСТРО. Запыхавшись, я возвращалась на исходную позицию, уверенная, что побила свой предыдущий рекорд, хотя на самом деле я ни разу не засекала время. В черном купальнике и розовом трико я смотрелась в зеркала в подвале, исполняя приседания, махи ногами, пируэты и – Stop! Hammer time!4 – пока меня не прошибал пот и я не выдавала себе звание лучшей танцовщицы в мире. Поклонись, сделай реверанс, помаши ручкой своим невидимым поклонникам. Это были одинокие игры ребенка, который отчаянно нуждался в том, чтобы его похвалили.

Вместе с Майком мы играли в «Монополию», морской бой, парчизи, а однажды открыли невероятно утомительную «Мышеловку». Я жульничала при каждом удобном случае – это было мое право по старшинству, а мой брат был хитрее и перестал играть в настольные игры, так что мы придумывали свои собственные. За кухонным столом после школы, когда родителей не было дома, мы соревновались, кто запихнет в рот больше виноградин, а потом били ладонями по переполненным щекам, обрызгивая друг друга мякотью и соком. Однажды в ванной мы придумали еще более мерзкий вариант этой игры и намочили в ванне свои носочки, прежде чем запихнуть их в рот, и с наших подбородков, пока мы хихикали, стекала теплая вода вместе со слюной. Но лучшие игры выходили у нас на песке открытого пляжа.

Со времен юности моей матери ее семья снимала летний домик на острове Лонг-Бич в Нью-Джерси, и эта традиция продолжается до сих пор. Я перестала ездить туда где-то в двадцать лет, но в детстве очень любила эти каникулы за их анонимность. Взрослые, занятые смешиванием джина с тоником и обгрызанием мяса вареных голубых крабов, теряли детей из виду, так что я гуляла по всему острову – неоправданно дорогие магазины в Бэй-Виллидж, по витринам которых ползали крабы-отшельники; разочаровывающие ресторанчики на пирсе номер 18, которые можно было описать двумя словами: «Только жареное»; одурманивающее детское казино в Фэнтези-Айленд с покером, хватательными кранами и непрерывным звоном монет, сыпавшихся в автоматы. Однако настоящее удовольствие заключалось в том, что никто здесь не знал ни меня, ни отца. Днем мы загорали, купались и копали песчаных крабов, карабкаясь на дюны только когда появлялся мороженщик с рожками и фруктовым льдом. А на закате мы стали супергероями.

Прежде чем уйти с пляжа готовить ужин, мать повязала на наши шеи полотенца, поцеловала наши головы, и вжух! – я стала Чудо-женщиной, а Майк Суперменом. Если бы мы только знали, что в 2013 году DC Comics расширит сюжетную линию, добавив отношения между героями, мы плюнули бы на них с отвращением и выбрали бы других персонажей. Но тогда солнце низко висело над водой, небо вокруг него пылало розовым и оранжевым, а мы гонялись друг за другом по песчаным замкам и забирались на пустые кресла спасателей, чтобы спрыгнуть с них на мягкий песок внизу. Затем мы играли в пэдлбол, а наши плащи позволяли нам отбивать такие мячи, на которые не способны простые смертные. В конце концов мы побрели домой, голодные и измазанные песком, а наши мышцы гудели от непрерывного смеха.

Но и на пляже не обходилось без трудностей.

Мы всей семьей вчетвером, а еще наши две тети и два дяди, их дети и моя бабушка жили в одном помещении, обычно это был дом с тремя или четырьмя спальнями, и в дождливые дни мы не могли прятаться друг от друга, поэтому дремали днем или садились играть в «Руммикуб» или «Уно», ожидая, когда пройдет ливень. Мой отец в эти моменты старался очаровать семью и сдерживал свой гнев, но эта его легкость была притворной. Словно курильщик травки перед тестом на наркотики, он готовился к тому, чтобы показать себя с хорошей стороны, очистив себя от всего плохого. Так было и в мои десять лет, ночью перед нашим летним отъездом на побережье. Тогда отец пришел ночью ко мне в спальню.

Меня разбудил звук, будто что-то проскрежетало или процарапало, и я осмотрела комнату в поисках его источника, но ничего не обнаружила. Если бы в моей комнате что-то оказалось, я бы проснулась. Даже сегодня, как только кто-то оказывается за дверью моей спальни, я просыпаюсь еще раньше, чем этот кто-то дотронется до дверной ручки. Когда я снова услышала тот же звук, то села, и прошло время, прежде чем звук приобрел свою форму, как будто я смотрела на увеличенную дольку нектарина, и поначалу она казалась апельсином, но потом фрукт стал уже ясно различим. В фокус моего зрения попало лицо отца: он стоял у окна моей спальни в саду, наблюдая за мной сквозь щель в занавесках и поглаживая ногтем сетку оконного экрана. Когда я подошла к окну, я поняла, что что-то не так: мое тело обдало жаром.

– Ключи забыл, – пробормотал он. – Впусти меня.

Он показал на входную дверь. Я проследила за его пальцем и увидела его фургон на дорожке. Если он потерял ключи, то каким образом доехал до дома?

В темноте, спотыкаясь, я добежала до гостиной, открыла дверь и побежала обратно в свою кровать. Я решила, что если двигаться достаточно быстро, то он сможет забыть о моем существовании.

Его силуэт появился прежде, чем он закрыл дверь, и я почувствовала его вес на краю моей кровати. Все мое тело горело, на ощупь оно было горячим, и этот жар будто булавками колол каждый миллиметр моей кожи. А потом я не чувствовала ничего.

* * *

Здесь не будет описания неприятной сцены, но не потому, что я не хочу ее описывать, а потому что диссоциация прилетела ко мне, словно летний ветерок. Травма манипулирует временем, а сексуальная травма вся испещрена бороздами пробелов и накладывающихся воспоминаний. Я не думаю об этом как о самом первом случае – по правде говоря, я могу почти с полной уверенностью сказать, что это не так, – но это был один из тех случаев, когда «до», «во время» и «после» остаются связанными в памяти. До – это скрип его ногтей по оконному экрану. Во время – это мое тело на кровати, зажатое под отцом, а мой разум где-то в другом месте, где угодно, но только не в настоящем. После – это я неподвижно, часами, смотрю в потолок, мои глаза привыкают к темноте, в то время как по другую сторону стены моей спальни отец храпит в постели рядом с матерью. Если постараться, я могла заглушить его храп, поэтому какое-то время я напевала придуманную мелодию и переворачивала подушку, чтобы охладить раскаленную кожу. Я помурлыкала эту мелодию еще немного, но прекратила, когда услышала новый звук: в стене возле моей головы прострекотал сверчок. И конечно, где-то далеко-далеко, возможно, на кухне, отозвался другой сверчок. Я представила, как они играют на своих крыльях, будто на скрипках, и потерла одну свою лапку о другую. Мое движение было бесшумным, но, возможно, в глубине дома кто-то услышит этот мой зов и отзовется.

* * *

Следующим утром мы отправились на остров Лонг-Бич, а вечером пришли в ресторан, построенный в форме корабля, и заказали свои любимые морепродукты – я взяла гору нежных морских гребешков. Заведение было переполнено, шум стоял слишком громкий, поэтому я снова ушла в себя, оказалась мыслями далеко от стола. Когда мы вернулись домой, я заперлась в ванной и терла кожу между ног, пока кожа не стала сырой, красной, опухшей и коловшей от боли. Я терла, чтобы освободиться. Я терла, чтобы стереть себя. Я терла до тех пор, пока не потеряла сознание на кафельном полу, стыдясь того, кем я была: сломленной девочкой.

Когда я очнулась, то вся чесалась, а под моими ногтями была запекшаяся кровь. В таком виде я пошла искать свою мать. От кожи на голове до самых ступней мое тело было покрыто розовым слоем крапивницы, и зуд был настолько сильным, что мне хотелось вылезти из своего тела и забраться в стакан холодного молока. Она отвезла меня в больницу, и там врач любезно сделал мне укол бенадрила и потом еще чего-то, я этого почти не помню, потому что уже клевала носом. На краю моей больничной койки сидела моя мать и гладила мои волосы. Я повернулась и перенеслась подальше от нее, погрузившись в самый крепкий сон за всю свою юность, мой мозг был одурманен, а моя повышенная бдительность отключилась. Мир потемнел почти на двадцать четыре часа, а когда я пришла в себя, то оказалось, что вся семья уже придумала миф, чтобы объяснить, что со мной такое: наверняка я съела испорченный гребешок.

* * *

Через несколько недель после поездки на пляж отец снова вошел ко мне в спальню, и мое тело напряглось. Он сел на дальний угол кровати и очень долго молчал, единственным звуком оставался стук моего пульса в ушах. У меня перехватило дыхание, и я почувствовала, как задрожала кровать. В ту ночь он не тронул меня. Вместо этого он плакал.

– Прости, что я сделал тебе больно, – говорил он в слезах. – Я не хотел этого. Совсем не хотел. Ты должна мне поверить.

– Я тебе верю, – тихо сказала я.

– Мне нужно, чтобы ты меня простила. Пообещай, что прощаешь меня, – он вдохнул и при этом издал шипящий звук из-за соплей в носу.

Его теплая рука обхватила мою лодыжку, и беззвучные слезы потекли из моих глаз к нему в уши.

– Я обещаю тебе: больше никогда, – сказал он.

В его голосе было столько искренности, столько абсолютного раскаяния, что я сказала:

– Я прощаю тебя.

И в темноте мы обнялись и разрыдались друг у друга на плече.

Я помню около дюжины таких извинений за те годы, каждое из них происходило в слезах и очень сумбурно, его голова была низко опущена и склонялась все ниже, пока я не давала свое прощение. Я всегда прощала, отчасти потому, что это позволяло ему убраться из моей комнаты, но главным образом потому, что я верила ему. Видеть горе так близко, изучать его и вычислять его правдивость – все это наполняло меня стыдом, как будто, лежа рядом с этим его стыдом, я выпускала в воздух его заразу. Возможно, так было потому, что я присутствовала при тех самых действиях, которые и вызывали у отца раскаяние и позволяли такому чудовищному опустошению подняться и выйти наружу из него. Я не знаю, в чем тут дело. Но точно знаю, что, когда он просил прощения, я ему верила. Я должна была. Без надежды на то, что он прекратит, без веры в то, что он способен контролировать себя, у меня не оставалось причин жить.

* * *

Я знаю, что некоторые считают семейные встречи радостным событием – это барбекю или выходные, полные солнца, выпивки и воспоминаний о старых добрых деньках, но я все еще чувствую себя неуютно в комнате со своей семьей, и тяжелый груз всего того, о чем они не знают, висит на мне, словно болотный камуфляж.

За год или около того до поездки на пляж семья моей матери собралась на курорте в Вирджинии, и вновь отец выпустил наружу свою скверну за ночь до того, как исполнить роль хорошего парня. На следующий день, на заднем сиденье машины, я прижалась лбом к прохладному окну, а пейзаж за ним менялся от дубов и сосен к канадским багрянникам и кизиловым деревьям. Я не спала полтора дня. Мне было десять лет.

Курорт представлял собой отель с темными панелями и был похож на лыжный домик летом – новое пространство для изучения, где так много мест, где можно спрятаться. Я быстро нашла лошадей, к этим животным я до сих пор обращаюсь, когда испытываю сильный стресс, и, хотя я слишком боялась ехать верхом, я подошла достаточно близко, чтобы поцеловать их мохнатые морды. Родственники прилетели туда со всех концов мира – из Венесуэлы, Германии, с Западного побережья, – и на этой вечеринке серебряные подносы всегда ломились от предсказуемой еды: там были квадратики мраморного сыра на крекерах «Ритц»; колбасные рулетики, разложенные веером; креветки, обнимавшие лужицы своего специального соуса. Там не было ни тарамасалаты, ни долмадес, ни тем более какого-нибудь животного целиком с мордой, которое вращалось на вертеле. Эти мерзкие взрослые каким-то образом были и моей семьей: рыжие и веснушчатые, люди с аллергией на полуденное солнце. Я не понимала, как могу вписаться в их компанию.

Кристи, сестра моей матери, долгое время была организатором в семье, и она придумывала развлечения, которые, как я полагаю, были призваны не дать всем напиться до невменяемости, а может быть, они проводились потому, что забавнее наблюдать за тем, как люди проверяют свою ловкость рук, в то время как запивают один коктейль другим. Сначала там была семейная игра «Двойное желание». Да, прямо как в шоу на канале «Никелодион» в восьмидесятых.

Мы собрались на широком и выжженном поле под июльским солнцем, а Кристи объясняла правила каждого этапа. Однако меньше всего мне хотелось играть со своим отцом. С тем же успехом нас можно было связать вместе для бега на трех ногах – такого конкурса там, к счастью, не было – и он побежал бы со всего маху, а мое детское тельце волочилось бы за ним по ухабам. У меня прекрасно получалось исчезать, оставаясь где-то на заднем плане, но «Двойное желание» – это было уже слишком. Все пристально следили за моим фальшивым весельем, а отец подбадривал меня, в такие моменты моя отчужденность становилась глубочайшей.

Когда игра прекратилась, мой отец все еще был заряжен адреналином.

– Наперегонки? – спросил он, но меня было не провести.

Я видела, как он бегает, и его скорость была просто нечеловеческой. Он рассказывал нам о том, как бегал на Крите быстрее мотоцикла. Я что, дурочка?

– Ни за что, – сказала я. – Ты же победишь.

– Откуда ты знаешь? Ну, давай! – он улыбнулся.

Я окинула поле взглядом.

– Куда?

– До забора, – он был на расстоянии бейсбольного поля от нас. Лучше просто подчиниться. Я кивнула.

– На старт… внимание… – сказал он, и, прежде чем сказать «марш», он уже сорвался с места.

Я бежала за ним, за этим хитрецом, и он убежал уже так далеко вперед, что развернулся и бежал задом.

– Давай! – говорил он. – Ты можешь быстрее!

Поднажав, я немного оторвалась и вышла вперед, но он почти сразу же вновь опередил меня. Мы так и менялись, как будто не уступали друг другу. Он позволил мне первой коснуться забора. Уступил. Мы рухнули на свежескошенный газон.

– А ты молодец! – сказал он и улыбнулся, а я улыбнулась в ответ, и со стороны, наверное, казалось, что это чудесный момент.

Но пока я ухмылялась, мои мышцы сжались. На чей-то взгляд это выглядело как забава, но я знала правду: все это было частью его игры, он заставлял меня гадать, что он за человек, что будет дальше. Когда мы отдышались, я стала расшифровывать его скрытое послание, пока оно не дошло до меня так ясно, что мне пришлось повернуть голову, чтобы он не увидел моих слез. «Мы делаем это не ради развлечения», – подумала я, глядя в широкое небо с облаками. Мои ладони прижимались к земле. Травинки щекотали мне запястья. Мы делаем все ради того, чтобы причинять боль. Мы бежим, чтобы приминать траву. Мы бежим, чтобы одолеть другого.

Недавно моя тетя прислала мне фотографию, сделанную в тот день. Спереди на диване горчичного цвета сидят трое взрослых и двое малышей. Двое из них улыбаются в камеру – мужчина с зубами и женщина без зубов. Мой дядя занят ребенком, сидящим у него на коленях, а справа в кадре парят еще двое взрослых в тыквенно-оранжевых толстовках. Я стою прямо позади их всех, сосредоточенно и одиноко, мой взгляд устремлен в правую часть комнаты, без сомнения, я слежу за отцом. Под глазами у меня огромные черные мешки в форме полумесяца, а кожа втянутая и бледная. Я немного похожа на смуглого призрака, который преследует свою собственную семью.

Когда я смотрела на это сообщение от тети, какая-то часть меня хотела сделать то, что я делала всегда: отмахнуться от всего, сделать себя невидимой. Какое теперь это имеет значение? Я укоряла себя, но не могла просто забыть об этом, поэтому написала в ответ: «Посмотри на мои глаза. Увеличь картинку». Пока я ждала ее ответа, мой пульс подскочил.

«Боже мой, Лиза. Тебе явно было плохо». Я смотрела на эти слова, пока они не расплылись. Даже сейчас, тридцать лет спустя, это ее признание заставило меня плакать. Вот насколько важно, чтобы наша боль была высказана и чтобы кто-то своими словами, сошедшими с языка, обнял нас.

В те выходные мои родители с ожесточением ругались. К тому времени, как мне исполнилось одиннадцать, они ссорились так, как это делают взрослые, полагая, что успешно скрывают это от детей, не понимая, как далеко разносится их тихий бас – через стены, по другим комнатам, по коридорам, огибая углы. Я не знаю, в чем была причина ссоры, хотя могу догадаться. Несмотря на то что моя мать вела себя как можно лучше, когда его семья гостила у нас, он поссорился с ней из-за какого-то пустяка, потому что не мог признать правду о себе: когда он не был в центре событий, он чувствовал себя маленьким. Яд, о котором он не отдавал себе отчета, заполнил его горло. Чтобы не задохнуться, он выплескивал этот яд на того, кто был ближе всего, раздуваясь от ненависти к себе, которую маскировал под собственную важность.

Отец рано покинул эту семейную встречу – этот момент не очень понятен. Как он добрался домой? Взял ли он машину? Если да, то как мы доехали до дома? Все, что я помню, так это то, что позже в тот день я оказалась в номере люкс с женщинами из моей семьи, отца не было, а воздух был легким, словно гелий. Очнувшись от недосыпа, я присела у туалетного столика с вращающимся овальным зеркалом, восхищенная тем, как выглядят настоящие дамские вещи. Я смотрела, как моя бабушка положила руку на плечо моей плачущей матери, то было быстрое прикосновение в знак утешения, и столь же быстро мне пришлось отвести взгляд от этого выражения нежности. Я перевела взгляд на свое собственное отражение, солнце в этот момент осветило зеркало, и я подпрыгнула, когда увидела себя: вместо моего собственного лица на меня смотрело лицо изможденной старухи – на мне был виден отпечаток морщин, возраста и горя.

Вместо того чтобы видеть себя девочкой, которой и была, я видела в отражении разрушенную женщину. Это так напугало меня, что я пыталась объяснить это матери, но она не могла сосредоточиться на мне и этой моей безумной истории. У нее была своя собственная проблема, ее брак трещал по швам, поэтому я выскользнула из комнаты и вернулась к лошадям. Я прижалась рукой к теплому коричневому плечу кобылы и прошептала ей: «Все будет хорошо».

* * *

«Каждая среда требует своих игр, – говорит «Британника для подростков». – Дети в деревне играют в другие игры по сравнению с городскими детьми. Аналогично дом и школа требуют разного рода игр». В школе я пыталась стать чирлидершей, как будто помпоны были способны компенсировать все остальное, но несмотря на годы своих занятий танцами я не была одной из этих девочек. Они чувствовали разницу между мной и собой. Год за годом я пробовалась и каждый раз видела свое имя в списке выбывших, даже в тот год, когда мать была приглашенной судьей. Наконец в восьмом классе надо мной сжалились и сделали меня запасной. Надев пояс своей матери, я втиснулась в свитер и штаны, с восторгом наблюдая за каждой баскетбольной партией команды «Индейцы», что иногда укрепляло мою выносливость, это вообще прочный фундамент для пылких миниатюрных девочек.

Дома моя основная игра была «Начинающий сыщик», я была увлечена ею в любое время дня и ночи, внимательно наблюдая и прислушиваясь ко всему, чтобы понять, что произойдет дальше. Шаги в коридоре: тяжелые или легкие? Там идет мать или отец? В ванную или в спальню? То, как закрывалась дверь, имело важное значение, потому что можно было распознать, в каком настроении закрывающий – в обычном или сердится? Спокойно открывает дверь или возится, ругается. Запах пива, виски и узо, каждый из которых отличается кислинкой или сладостью, когда его источают поры. Гудение электробритвы, аромат одеколона в воздухе, слабый запах дерева и ванили в «Олд Спайс» – это самые точные признаки того, что отец уходит из дома.

Но он оставался дома, даже когда уходил. В моем воображении каждый уголок дома был под его наблюдением, и эти воображаемые камеры оставались угрозой до моих тридцати лет. Оставшись одна в своей комнате, на кухне или даже на улице, я играла так, будто за мной следят. Я боялась, что, если расслаблюсь, отец воспользуется этим моментом и застанет меня врасплох. Однажды я гуляла на улице и заметила, что моя майка надета задом наперед. Никого рядом не было, поэтому я стала переодевать ее прямо на улице, но мои руки запутались в бретельках, неразвитая грудь обнажилась, и когда я подняла голову, отец уставился на меня через нашу дверь. Я отвернулась, будто не видела его, как будто я обычная девчонка, наблюдающая за птицами, но почувствовала, как сосуды моего лица широко раскрылись, а щеки, без всякого сомнения, побагровели.

Я никогда не слышала, чтобы отец рассказывал о своих детских играх, но есть одна игра, которую знают греческие дети, она называется «Все кругом». Все держатся за руки в кругу, а в центре этого круга стоит один ребенок спиной к стулу. Дети в кругу поют дразнилку, рифмованную песенку, а когда заканчивают петь, то они размыкают руки и садятся, пока кто-нибудь пытается выбить стул из-под ребенка в центре, заставляя того упасть на задницу. Если ребенок упал, то он остается в центре, а если нет, то тот, кому не удалось заставить центрального ребенка упасть, занимает его место. «Дети в деревне играют в другие игры по сравнению с городскими детьми».

В США ребенка в центре круга мы называли «оно». В Греции такого ребенка зовут «Манолис». Это имя моего отца. По-английски Мэнни.

Отбросьте в сторону мысли о том, что это похоже на издевательство. Представьте, что вы выросли, и все вокруг знают песенку, в которой ваше имя является синонимом неудачника. Весь смысл этой игры в том, чтобы не быть Манолисом. Возможно, именно этого и хотел мой отец. Он говорит, что перебрался в Америку за возможностями, но кто знает, когда эта идея впервые посетила его. Может, он был ребенком, который устал от дразнилок. Может, такое количество дразнилок превратило его в мастера этого самого дела. Разве в этом не может быть смысла? Сколько жизней разрушил человек, который так и не смог пережить насмешек на детской площадке.

* * *

В «Британнике для подростков» нет статей про карточные игры, но мой отец тасовал и раздавал карты так ловко, что не было сомнений – он играл в карты всю свою жизнь и наверняка играл в последний день декабря в Греции, где карты считаются частью праздничного ритуала. «Во многих странах есть интересные новогодние традиции», – утверждает моя энциклопедия, и среди ежегодных новогодних обычаев моего отца было доброе поведение. Каждый Новый год без исключений. Так он стал моим любимым праздником, даже в те подростковые годы, когда все казалось таким неправильным.

Как-то после ужина мы убрали со стола тарелки и вынули центральный фрагмент столешницы, а затем втроем – Майк, отец и я – сели за карточную игру, которая затянулась до глубокой ночи. Греки верят, что Новый год – это время удачи и везения, многие практикуют в это время обряд кали хера. Дословно это переводится как «хорошая рука», а хорошей эту руку делает щедрость по отношению к детям. Мой отец выдал нам деньги, и мы с Майком набросились на свои четвертаки, жадно глотая газировку, которую нам обычно не разрешали пить.

– Я заберу у тебя все пенни до последнего, – сказала я Майку.

Тот посмотрел на отца в поисках защиты, но отец лишь пожал плечами.

– Она неплохо играет, – сказал он и показал на меня большим пальцем.

Я улыбнулась и покачала ногами.

Чтобы разыграться, мы начали с более легких игр – это были несколько раундов в «безумные восьмерки» и «тяни карту». Колода была новой и еще хрустела. Однако уже через час или около того мы перешли к покеру и блэкджеку. Мой отец, как всегда, сдавал.

– Ох, – сказал он, посмотрев на то, что ему выпало, – эти карты просто ужасны. – Он подмигнул, и мы с Майком подкинули в банк еще мелочи. Мы играли часами, наши стопки монет росли и уменьшались, но отец никогда не позволял нам проигрывать слишком долго.

Когда он встал и подошел к кухонным шкафам, мы надеялись на торт, но его время еще не пришло. Вместо торта отец принес спелый гранат.

– Готовы? – спросил он.

Мы кивнули и про себя помолились, чтобы из жесткой красной кожицы высыпалась огромная куча семечек – это еще один символ удачи. С грохотом, который заставил весь наш квартал вздрогнуть, он разбил этот фрукт о край стола. Наклонившись, мы вместе осмотрели его.

– Да, – сказал отец. – Неплохой попался. Похоже, год будет хорошим!

Он протянул каждому из нас салфетку с горстью семян.

– Что думаешь, Гарифалица?

Я ненавидела, когда он звал меня по-гречески, но сейчас было не время протестовать. Я рассматривала его, вглядывалась в веселое лицо, глаза, полные света, и все казалось мне возможным.

– Да, – произнесла я. – Это будет наш лучший год.

– Моя девочка! – воскликнул он и потрепал меня по плечу.

– А ты что думаешь, Михали? – спросил он моего брата.

– Так и будет, – ответил тот.

Мы играли партию за партией до полуночи, а когда до окончания старого года осталось всего ничего, появление василопиты заставило нас позабыть о картах. Отец вырезал ножом знак креста на поверхности пирога, прежде чем его нарезать, и мы принялись быстро есть каждый свой кусок, стараясь найти запеченный четвертак, что гарантировало удачу на весь будущий год. Когда его металл звякнул о мои зубы, я ухмыльнулась.

Майк, нахмурившись, откусил еще кусочек, его подбородок был весь в сахарной пудре.

– На весь год, – сказал отец и поднял меня на руки. Он повернул меня, мои ноги двигались отдельно от тела, и мы закружились в радостном вальсе, пока не помутилось в голове.

– Вот скажи мне, – сказал он, – как это тебе так повезло?

Глава 4
Танцы

Когда я была во втором классе, отец как-то раз постучал в дверь моей спальни и прислонился к раме. С его шеи свисала золотая цепочка с крестом, и крошечные ножки Иисуса уютно устроились в волосах на его груди. Все греческие мужчины, которых я знала, никогда не встречали пуговиц, которые стоило бы застегнуть. Он обратился ко мне с вопросом:

– В церкви проходят занятия по греческому языку. Хочешь пойти?

Конечно, я была обязана ответить «да». Да, я хочу узнать все, что смогу, о твоем языке, о твоей культуре, о философии и искусстве, о древнейшей цивилизации – обо всем, что греки ставят себе в заслугу. Да, я хочу быть ближе к тебе.

Я кивнула, и отец расплылся в улыбке.

– Ты и правда лучшая девочка, – сказал он и положил руку на сердце.

Когда он ушел, я тоже ухмыльнулась, добавив десять, пятьдесят, сто очков к мысленной сумме всего того, что я сделала, чтобы отец меня любил.

Я не знала, что только что пожертвовала два с половиной часа каждые вторник и четверг в течение шести бесконечных лет православному храму Святого Фомы – тому месту, где на одних и тех же уроках сочетались вера в Бога, мифология и национализм. Вот примерный заголовок в одном из моих старых учебников: «Греция – самая великая нация в мире». Через несколько страниц история про черепаху и зайца. В конце книги есть урок, до которого мы так и не дошли, где дрожащей рукой было нарисовано распятие. Кажется, я нарисовала рога и облако волос на лобке нашего Господа и Спасителя.

В течение шестого и последнего года обучения в греческой школе наши основные задачи были предельно ясны и сводились к двум: 1) рассказать всем, какая великая страна Греция, и 2) станцевать на агоре, ежегодном осеннем фестивале. В «Британнике для подростков» сказано:

Во всех европейских странах есть множество разновидностей народных танцев… Народные танцы зародились в крестьянской среде, изначально их практиковали на улицах или в амбарах с грубым полом, эти танцы редко бывают плавными. Они чаще всего связаны с прыжками, топаньем и другими энергичными движениями.

Можете быть уверены, никакой плавности движений у нас там не было.

За годы занятий танцами с матерью я быстро освоила хореографию, но в Штатах мы перешли на ритмические рисунки со счетом по восемь тактов. Греки считают музыку по двенадцать тактов. Эта разница может показаться незначительной, но меня она сбивала с толку. Один круг танца мог выглядеть так: шаг вправо, шаг влево, шаг вправо, шаг влево, шаг вправо, шаг влево, шаг вправо, шаг влево, шаг вправо, шаг влево, шаг влево, шаг вправо, прыжок, прыжок, шаг влево, шаг вправо, шаг влево, шаг вправо, шаг влево, шаг вправо, снова прыжок. Если это предложение кажется вам бессмысленным, то я вас уверяю, мне тоже, но эти движения, казалось, были прописаны в ДНК других детей, как будто они в этом танце покидали утробу матери.

В классе мы провели час, изучая, как спрягать важные глаголы – есть, молиться, завоевывать, – а затем перешли в большой банкетный зал, чтобы потренироваться. Стоя в огромном кругу, я держала за влажные руки двух Джорджей и переступала с ноги на ногу под песню, которую пели мои одноклассники. Я беззвучно повторяла выдуманные слова, но внутри меня огнем горели две истины: я была чересчур гречанкой для американской школы и слишком американкой для греческой. Как ребенок иммигранта, я вечно балансировала на грани между Старым и Новым Светом и нетвердо стояла одной ногой на каждой из этих территорий. По крайней мере, моих греческих одноклассников восхищали помпоны, которые я принесла с собой. А, эти? Я только что с тренировки. Легкая ложь, чтобы набрать популярности.

На празднике агоры воздух был наполнен ароматами козлятины и меда, а мой класс ждал в коридоре своего музыкального отрывка. Мы были выпускным классом – лучшими танцорами, которых только могла воспитать греческая община Нью-Джерси, – и с первым ударом смычка по лире мы выпрыгнули в центр зала с твердым полом. Толпа ликовала и хлопала, пока мы выписывали круги, топали и составляли разные фигуры из танцующих, чтобы подчеркнуть прыжковые способности разных мальчиков. Когда мы кружились, сцепив руки, я искала глазами отца, его гордую улыбку, которую я обязательно должна была отыскать за маленькими греческими флажками, которыми все размахивали. Я все смотрела, смотрела и смотрела. Позже, когда танцы закончились, мы с матерью нашли его спорящим с каким-то мужчиной на парковке.

– Ты была прекрасна, милая, – сказала мать.

Я хотела спросить ее: «Откуда ты вообще это знаешь? Ты же не гречанка!» Но она сказала:

– Давай купим гирос!

И мы встали в очередь к одной из палаток, пока отец продолжал свои разборки, стоя на асфальте. Сидя у края пластмассового складного столика, я нахмурилась и достала лук из своей питы. Вокруг нас шумели семьи, источая радость.

– Ты же знаешь, мне можно рассказать обо всем, – проговорила она.

Я подняла голову и встретилась глазами с ее мягким взглядом, а затем посмотрела в сторону парковки, на него.

– Я знаю, – тихо ответила я.

Я потратила шесть лет, пытаясь завоевать его расположение через Грецию, и все без толку. Я сжала зубы и приняла решение: все, хватит. После сегодняшнего дня я никогда не буду говорить с отцом по-гречески. У меня было не так много возможностей, но я могла отказать ему в родном языке, пусть кричит сколько влезет, чтобы я отвечала ему на его языке. Больше никогда. Никогда.

Мать прервала мое раздражение, взяв мою руку в свою.

– Ты правда была очень хороша, – сказала она, но тоже уставилась на стоянку, высоко подняв плечи.

* * *

В конце восьмидесятых моя мать совмещала работу официанткой с занятиями танцами, которые она вела как у нас дома, так и в оборудованной для этого студии под названием «У Дианы». Она попросила у босса прибавку в двадцать пять центов и получила отказ, после чего сняла с себя фартук официантки, собрала учеников, которые еженедельно приходили в наш подвал заниматься джазерсайзом, взяла кредит и открыла свой танцевальный центр на площади рядом с моей средней школой. Треть учеников студии «У Дианы» последовали за ней, и так родился ее собственный бизнес. А «Диана» в конце концов умерла.

Чечетка, балет и джаз: я танцевала с трех лет. Чаще всего моим учителем была мать. Я никогда не смотрела мультики по утрам в субботу, мои выходные проходили в надевании трико и купальника, я готовилась провести целый день в студии, наблюдая, как мать учит малышей утром, а подростков после обеда. Одни и те же песни звучали на повторе бо́льшую часть моего детства, так что я до сих пор могу процитировать нелепый текст «Bumpy Train» или каждое слово в «Rhythm of the Night» группы DeBarge так, будто слушала все это вчера. Моя мать верила в то, что балет нужно преподавать, используя французские термины, хотя я постоянно слышала не то, что нужно. В классе мы должны были повторять «батман», но я выкрикивала слово «Бэтмен». Когда мать кричала «глиссад», я слышала только отзвуки своего имени.

В средней школе мы должны были сделать стремянку в столярной мастерской, и я взяла инструмент для выжигания, чтобы вырезать на этой стремянке пару балетных тапочек – в подарок своей матери, который до сих пор у нее на кухне. Больше всего на свете я мечтала стать балериной-адвокатом, чтобы уравновесить изящество с искусством аргументации, идеально сочетая свой опыт с опытом матери и отца. Я представляла, что буду бороться с несправедливостью по отношению к своим клиентам, стоя в пачке и на пуантах. В своей комнате я накрывала мишку черным полотенцем, которое мать брала, когда красила волосы, и кричала ему: «Ваша честь, я протестую!» Затем с помощью арабеска я прокладывала себе путь к победе в этом деле.

Для торжественного открытия мы украсили студию моей матери воздушными шарами и флажками, чьи треугольники растянулись по комнате в виде радужной ухмылки без губ. На розовой стене я нарисовала черным акрилом логотип: четыре неправдоподобно худых силуэта, от самого высокого с вытянутой ногой над головой в девлоппе, до женщины в V-образном приседе, ноги которой отрывались от земли на сорок пять градусов без единого дрожащего мускула. Мать заказала на открытие именитую труппу Jazzworks, в которую сама входила, и дала жителям Южного Джерси почувствовать, каким прекрасным может быть танец.

Мы с матерью ездили на поезде в Филадельфию, и пока ее труппа репетировала по три-четыре часа, я бродила по городским кварталам, заходила в La Boulangerie за круассаном, пропускала мимо ушей предостережения матери не встречаться взглядом с бездомными и опускала мелочь в их кофейные чашки. Наш дом находился в двадцати минутах езды от Филадельфии, но с тем же успехом это могла быть и другая планета. Я постоянно надеялась, что после репетиции она скажет мне: «Давай останемся здесь».

Танцоры из Jazzworks были совсем не похожи на добропорядочных Джина Келли или Фреда Астера, на выступлениях которых я росла. Они были с декольте и блестящими телами, от них веяло грубостью и недосказанностью. Но когда все эти таланты теснились на одном этаже, я не могла оторвать глаз от своей матери, от ее движений, таких быстрых, таких резких, от ее тела, полностью ей подвластного. Я хотела быть ею: вести тридцать пять уроков в неделю; приходить домой после девяти, потная и затянутая в лайкру; съедать на ужин половинку грейпфрута и шесть крохотных кусочков куриной грудки на гриле. Я хотела быть худой, видеть свои ребра, проступающие сквозь балетный купальник, втягивать живот и ходить в полный рост, с вытянутой лебединой шеей. Я хотела листать такие каталоги, как Costume Gallery и Curtain Call, планировать целое шоу, воплощать в жизнь свое видение. Я хотела, чтобы моя голова была забита хореографией, а не глупыми историями, которые я придумывала – чем-то, что другие люди могли видеть, чему они могли аплодировать.

Мы с матерью танцевали вместе столько раз, что невозможно сосчитать. Мы выходили на сцену, софиты обогревали нас, сверкание наших блесток и теней для век долетало даже до зрителей в последнем ряду, затем мы подмигивали друг другу, прежде чем сменить номер и исполнить жете, попадая точно в цель и выравнивая ряд, в котором мы стояли. Иногда мы ухмылялись и исполняли па-де-бурре друг рядом с другом и говорили: «О черт!» Если мы пропускали какое-то движение, зрители не подозревали о нашей уловке, и в этот момент все налаживалось. Для меня остается загадкой, как мы могли настолько синхронизироваться на сцене и быть настолько далеки друг от друга вне сцены.

Я думала, что хочу стать танцовщицей, но на самом деле я желала обрести самостоятельность. Наблюдая, как моя мать обретает ее, я испытывала сложное чувство гордости. Она делала что-то для себя, что-то, что не было связано с отцом. Даже не вспоминайте тут всю эту чушь про «место женщины – дома». Моя мать получала то, что хотела сама. Если бы тогда я знала слово «феминизм», то подняла бы вверх свой маленький кулачок в знак солидарности. Но за эту автономию приходилось платить, и она не могла видеть ту цену, которую платит. Еще бы, она ведь чаще отсутствовала, чем была дома.

* * *

Мы с Майком были беспризорными детьми, хотя так себя не называли – даже не знали такого определения. Сначала мать наняла няню, которая жила на нашей улице, чтобы та присматривала за нами после школы, но она была где-то не здесь – а скорее всего, под чем-то, – во время первой встречи она испекла замороженную пиццу тестом вверх и уставилась в пространство, пока дым наполнял комнату. После этого мы оказались предоставлены сами себе.

В восьмидесятых вовсю ходили слухи о белом фургоне, который ездил по улицам и забирал детей, поэтому наша задача была идти домой быстро и не раздумывая, но я больше всего на свете любила идти не спеша и наблюдать за природой. Я могла десять минут рассматривать листик в форме рыбы, держа его за черешок, и с удивлением глядеть, как он плавает в воздухе передо мной. Если дорогу мне перебегал снегирь, то удивительно, как надолго я замирала и неподвижно смотрела, как он собирает хвою и траву для своего гнезда. А еще я была превосходной пинательницей разных камней, лучшей во всей округе.

Хотя никто еще не догадался, что слово stranger рифмуется со словом danger 5, было ясно, что все в мире верят: то, что способно причинить вам вред, находится где-то там, в руках у какого-то неизвестного психа, полного злых намерений. Нельзя сказать, что это было совсем уж неверно. Когда мне было четыре года, позвонил какой-то мужчина и сказал, что я выиграла конкурс красоты, а потом попросил мой адрес. «Ты такая красивая», – сказал он. Однажды мой отец должен был забрать меня с занятий гимнастикой. Мне очень нужны были очки, у меня сильная близорукость, так что я села не в ту машину. Вместо того чтобы сказать: «Дорогуша, ты ошиблась», – водитель провел ладонью по моему подростковому бедру, пока его пальцы не коснулись моей промежности. И ведь этот мужчина – чей-то отец.

В промежуток со средней до старшей школы взрослые мужчины лапали меня четыре раза, насколько я помню. Однажды я проехала через небольшой участок леса на велосипеде, чтобы купить конфеты, и увидела мужчину, который стоял неподалеку. На моем обратном пути он махал мне своим членом, агрессивно посмеиваясь над тем, что мне было это неприятно. В другой раз два мальчика погнались за мной в другой участок леса с ножом, просто чтобы один из них показал мне свои причиндалы. Другой мальчик приставил нож к моему горлу, прижав меня к земле; он был еще так мал, что казалось, не знал, что делать дальше.

Я могла бы продолжать еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще. Еще и еще.

Я серьезно.

* * *

На мой двенадцатый день рождения мы с Майком вернулись домой и нашли записку, прилепленную на металл над духовкой:

Привет, дорогая! Прости, мне нужно поработать. А затем зайти к Дорис. Давай отпразднуем завтра. Если тебе что-то будет нужно, звони. С днем рождения!

Целую, мама

В кастрюле была тушеная говядина, источавшая сладкий и жирный дух, в холодильнике – шоколадный торт с помадкой, утыканный холодными незажженными свечами. Отсутствие взрослых означало невежливое открывание подарков – открытки проверялись на наличие внутри денег, а не чувств – и я завизжала, когда обнаружила пачку со ста двадцатью мелками Crayola. После торта мы с Майком смотрели «Луни Тюнз» и по очереди говорили: «Ты презренный (презренная)», намеренно обмазывая друг друга как можно большим количеством слюны, смеялись до тех пор, пока не начали задыхаться, а наши стаканы, из которых уже в третий раз была выпита содовая, прилипли к журнальному столику перед нами.

Позже Майк заснул на полу в своей спальне, окруженный Хи-Мэнами. Рядом с его животом зиял расколотый Замок Серого Черепа, я накрыла брата одеялом. Ничто не могло его разбудить. Я изучала стену над его кроватью, завидуя, что на обоях у него говорящие животные. «Вот бы стать птицей», – говорил бледный слон. Жираф с короткой шеей мечтал быть пожарным. Какая разочаровывающая мораль для рисунков у детской кровати: «Эй, малыш! Все хотят невозможного!»

Вернувшись на кухню, я раскрасила крылья летящего Пегаса, для каждой мизерной петельки перьев я брала другой оттенок – чистое наслаждение свежей коробкой мелков. Пегас должен быть белым, ослепительно белым, настолько, чтобы было больно смотреть. Но этот великий конь появился из крови обезглавленного тела Медузы, и я подумала, что он должен сиять всеми цветами радуги. Когда я закончила, то оставила на краю дивана для своей матери, нацарапав в углу: «С днем рождения!» У нее он был на следующий день после моего.

1.Понятия не имею, кто тогда сообщил матери эти плохие новости. У нас установился негласный договор: она рассказывает мне о людях, которых я едва знаю, а я вежливо киваю.
2.По-английски Boars и Boats соответственно. (Прим. пер.)
3.Дельфины – это тоже китообразные, но, само собой, в первом классе я еще этого не знала.
4.Строки из трека MC Hammer – U Can’t Touch This. (Прим. ред.)
5.На английском «незнакомец» и «опасность» соответственно. (Прим. пер.).

Pulsuz fraqment bitdi.

4,3
11 qiymət
10,74 ₼
Yaş həddi:
16+
Litresdə buraxılış tarixi:
15 oktyabr 2024
Tərcümə tarixi:
2023
Yazılma tarixi:
2022
Həcm:
310 səh. 1 illustrasiya
ISBN:
978-5-04-211938-5
Naşir:
Tərcüməçi:
Müəllif hüququ sahibi:
Эксмо
Yükləmə formatı:

Oxşar kitablar