Kitabı oxu: «Гений безответной любви»
Иллюстрации: Леонид Тишков
© Москвина М., текст, 2025
© Тишков Л., иллюстрации, 2025
© ООО «Издательство АСТ», 2025
* * *
Пока живешь, будь мертвым, совершенно мертвым, а затем поступай как хочешь, потому что тогда все в порядке.
Ле-цзы
Меня зовут Люся Мишадоттер. По паспорту я русская, хотя все мои родственнички – это какая-то адская смесь из индустанцев, удмуртов, кхмеров, каракалпаков, ненцев, коряков, маньчжуров, германошвейцарцев, парсов, белорусов, юкагиров, один каким-то шальным образом в эту компанию затесался гваделупец, – зато на редкость богато представлен маленький северный народ ыйе и евреи Израиля.
Причем все борются за то, чтоб я принадлежала именно к их ничем, собственно говоря, не выдающейся нации.
Я же считаю себя исключительно потомком гордых викингов. Отсюда это имя – Мишадоттер, что означает «дочь Миши». Это мой литературный псевдоним.
Ни для кого не секрет, что я стану великой писательницей. Я напишу роман, какой никто никогда не писал, да и не мог написать. Я напишу книгу о своей жизни.
Мне только все некогда засесть. Жизнь меня страшно увлекает, вот в чем беда. Лишь когда судьба начинает катиться под откос или небо разверзается над моей головой, я иду к письменному столу, разгребаю завалы, мочу тряпочку, тщательно вытираю пыль со стола, включаю обогреватель, сажусь и на чистом листе бумаги, трепеща, большими печатными буквами вывожу синей шариковой ручкой:
«УТОПЛЕННИК»
А внизу помельче:
роман
Потом идет эпиграф:
«И лишь когда он утонул, лицо его приобрело спокойное и дружелюбное выражение…»
Из подслушанного разговора
Катастроф у меня, слава богу, навалом. Неслыханные потрясения, чудовищные неудачи, сокрушительные несчастья, новые и новые аварии то и дело обрушиваются на меня. Другой великий писатель на моем месте был бы раздавлен жизнью, впал в черную меланхолию и на этой почве давно бы разразился «Утопленником» да еще создал одноименную пьесу для радиопостановки.
Я же, бедолага, все время выруливаю. Минуту назад кругом расстилалась выжженная пустыня и громоздились голые бесплодные скалы, ни тени любви, ни намека, телефон молчит, нигде никакого интересного мероприятия, на улице минус двадцать градусов: либо иди вешайся, либо садись пиши книгу.
Это великий миг, когда мир – так мне кажется – смотрит на меня с надеждой. Доктор Фауст бы ахнул, сам Вольфганг Гёте закачался бы, узнай, к какому мгновенью обращаюсь я с мольбой остановиться.
Но именно в этот момент, практически полностью в безвоздушном пространстве, на пике тоски жизнь снова начинает подавать признаки жизни, и вот я уже затылком, каждым своим позвонком чувствую ее дыхание, ее сердцебиение, ее кровообращение… Какой идиот станет в этом случае безвылазно сидеть дома, а не жить, жить и еще раз жить на полную катушку?!
Так я сидела однажды за письменным столом, уставившись в окно, – там пара ворон одиноко парила в небе. Я мирно ждала, когда меня осенит первая фраза. Ни в коем случае нельзя недооценивать ее значение, когда пишешь роман. Это как вдох, как первый крик ребенка. Если тебе удалось начать – расслабься и радуйся, Бог довершит остальное. Но уж начать-то, черт побери, начни!
А то я тут еду в метро, подходит ко мне человек – очень гладко выбритый – и говорит:
– Вы не поможете мне кончить?
– А вы уже начали? – спросила я его, сдвинув брови.
Он посмотрел на меня как будто я чокнутая. И всю дорогу делал вид, что между нами не произошло столь жизненно важного философского разговора.
А впрочем, было бы неплохо, если бы и Бог тоже начал. Чтоб самому вообще не делать никаких усилий. В общем, мысли у меня были заняты тем, что я опубликую эту вещь в журнале «Дружба народов», поскольку в ней зашумит листвой мое исполинское генеалогическое древо – иными словами, вовсю будет тусоваться моя непутевая, честолюбивая, свихнувшаяся на своих национальных распрях и религиозных предрассудках родня, включая, разумеется, абхаза Колю Гублию, хоть он мне седьмая вода на киселе, – вечно бухого, с завидным здоровьем, живущего по непонятным никому причинам под солнечным небом Гваделупы.
Естественно, мой роман выдвинут на премию Букера и переведут на все языки мира, в том числе на язык маленького народца ыйе! Я стану страшно знаменита. Газеты мира будут перемывать мне кости, раздувать слухи о моих любовных приключениях, я стану секс-символом Европы. Даже мой муж Левик, может быть, обратит на меня внимание. Впрочем, на Букера он вряд ли обратит, если только на двух Букеров и одного Нобеля… Ведь он такой у меня, всецело сосредоточенный на достижениях в области культуры.
Левик – фотокор. Он фотографирует знаменитостей. Только великие деятели искусств, сокровища всех времен и народов могут надеяться на то, что Левик станет с ними возиться. Диззи Гиллеспи своей лучшей фотографией обязан Левику. Без всякого «рыбьего глаза» Левик снял Диззи с такими надутыми щеками, пылающими глазами и раскаленной трубой – никто не верит, что там вообще изображено человеческое существо.
– В наше время сисек и пиписек, – жалуется Левик, – я как фотограф-поэт терплю фиаско. Я покажу одно ухо человека, а перед тобой – вся его судьба. Руки какие на моих фотографиях выразительные! А глаза?! Взгляни в глаза моего Гиллеспи! Кому нужен его старый натруженный член?!
Не знаю, мне кажется, в таком негритосе, как Диззи Гиллеспи, все прекрасно, а Левик – ханжа. Одно появление Диззи в яркой гавайской рубашке, с пузцом – в руках футляр с трубой, блаженная улыбка – производило фурор. Последнее время он мало играл на трубе. Просто выходил на сцену с другими музыкантами. Он просто выходил, смотрел и улыбался. И все тащились от его присутствия.
А то, что Левик делит жизнь на прекрасное и безобразное, душит его как творческую личность и не дает стать гением. Я иногда думаю: если бы он осмелился подарить миру фотографию «член Диззи Гиллеспи» – да, старый член лучезарного Диззи – в памяти человечества Левик остался бы великим фотографом.
Я Левика, бедолагу, совсем не интересую ни под каким соусом. Даже в наши лучшие времена, когда мы с ним только что познакомились и он ухаживал за мной как бешеный, Левик не сфотографировал меня ни разу.
– Пойми, – объяснял он, – это моя работа, а не хобби.
Иной раз доходит до абсурда. Еду я в метро, ко мне подходит человек – вполне цивильный, в дорогой косухе, не пьяный, вытаскивает пачку денег и говорит:
– Вы фотографируетесь за деньги?
Я отвечаю:
– Фотографируюсь.
– Как? – спрашивает он.
– Как-как? – говорю я. – Иду в фотоателье, плачу деньги и фотографируюсь: на паспорт, на партбилет или на пропуск на завод.
Левик очень злится, когда я вступаю в контакты с незнакомыми людьми на улице или в транспорте. Он говорит, что снаружи я чистоплюй, а в подкорке у меня заложена ужасная тоска по отбросам общества. Левик постоянно игнорирует тот факт, что я романист и нуждаюсь в бездне впечатлений.
Я просто вынуждена целыми днями слоняться по городу! Ибо то, что мы с Левиком считаем местом своего обитания, – это полностью позабытый богом район. К нам приехал родственник из Йошкар-Олы, дядя Теодор, – у него был инсульт, он уже пять лет вообще не разговаривает: двигательная функция дяди-Теодорина сохранилась, а речевая атрофировалась. Так вот этот дядя Теодор вошел к нам в подъезд и сказал:
– Грязно.
И с тех пор снова больше ничего не говорит.
Что я могу к этому прибавить?
Все такое тут не мое: и дома, и асфальт, и машины. У меня здесь совсем нет знакомых, я почти ни с кем не здороваюсь и не могу причислить себя ни к одной категории людей: ни к детям, ни к старикам, ни к женщинам.
Даже небо тут кажется не моим, хотя небо-то уж я всегда и везде рассматриваю как личную собственность.
Пожалуй, я заслуживаю иного вида из окна – хотя бы на речку Сену и пароходики в огнях, я уж не говорю про тонущий в тумане Нотр-Дам. А на крыше у меня должны бы цвести подсолнухи. Именно подсолнухи – вы слышите или нет?! Потому что я этого заслуживаю! Всей своей самоотверженной жизнью, а также прошлыми рождениями заслуживаю ранним утром или после полудня и в сумерках сидеть на крыше в соломенном кресле с яблочным пирожком и чашечкой кофе. Воздух теплый, из кафе напротив доносятся музыка, смех, доброжелательные разговоры…
А не дрель, молоток и пила моего соседа сверху, который истошными воплями уморил свою старенькую маму и теперь над моей головой уже не первый год в любое время суток пытается раздолбать несущую стену.
Плюс, конечно, картина из моего окна! Как мне пришлось над собой поработать, чтобы полюбить ее всей душою. Но и тут тоже – даже тут! – в сером снежном безжизненном пейзаже вполне можно наблюдать непредсказуемость жизни.
Как-то раз к нам во двор влетела громадная стая птиц. Великое скопление. Они появились в отдалении, испуская крыльями шум, напоминавший завывание вьюги, а когда приблизились, в окне загудели стекла.
Птицы прибывали неисчислимыми полчищами, воздух был буквально полон ими, солнце – совершенно затемнено, как при затмении. Птицы метались между небом и землей, распространяя нежные дрожащие трели, как будто стонали или смеялись. Полет их отличался самыми затейливыми изворотами. Явно перелетные птицы, не оседлые.
Люди на улице останавливались и задирали головы. Во дворе старушка гуляла с таксой. Я часто их вижу, обе такие крошки. Такса таскает старушку на поводке, словно какой-нибудь сенбернар. А у старушки всегда маленькая сумочка под мышкой. И мне всякий раз любопытно: что у нее в этой сумочке?
Я помню, с подобными сумочками по берегу Черного и Балтийского морей поздней осенью и ранней весною бродили тетки из прибрежных санаториев.
Однажды я спросила у Левика: что у них там, интересно, в этих сумочках?
Левик ответил:
– Ракушки, дура, и бутылочные стеклышки, обкатанные волной.
– А кто ракушки делает, а, Левик? – спросил наш мальчик.
– Специальные люди, – ответил Левик, – из курортного управления. Делают и разбрасывают по берегу моря.
Птицы собирались часами, в несколько рядов покрывая карнизы и телевизионные антенны. И вдруг снялись все разом и спикировали на деревья. Не виданные мною птицы, крупнее воробья, аспидно-синие, с черным хохолком, острыми крыльями, тонким клювом, а вдоль крыльев – яркая голубая полоса.
Что с ними приключилось? Сбились ли с пути? Летели-летели, а впереди океан – слишком бескрайний для черных хохолков? Или неперелетаемые горы?
Но ведь их ведет Проводник – Дух Птиц. Это он собирает свои стаи осенью и побуждает двигаться на юг не слишком рано и не слишком поздно, чтоб избежать зимы и холодов. Он возвращает их весной, он указывает им высоту, на которой именно им, именно над этой землей или водой лучше всего лететь. Дух Птиц – они слушаются его неукоснительно. Что им думать да гадать, смогут ли они преодолеть горы или океан? Дух ведет их, и они летят. Кто-то сможет – этого достаточно.
Или он отвлекся? Или заснул? Или что-то хотел сказать нам этой возбужденной стаей?
Наутро вся рябина склевана, ни одной птицы во дворе. Даже наши вороны куда-то подевались.
И вместе с ними исчезли такса и старушка. Только сумочка осталась лежать на снегу. Сейчас нельзя чужие сумочки трогать – вдруг там взрывное устройство? Вызвали милицию, саперов. Но саперов пришлось очень долго ждать. А когда они приехали, сумочку уже кто-то свистнул.
Зато со мной произошел странный случай. Позвонила мне Каринка, моя подруга.
– Зайди ко мне! – говорит. – У меня в гостях знаменитая ясновидящая из Еревана. Человека видит насквозь! Все скажет – что было, что будет, сто процентов из ста! Диагнозы ставит – как рентген. Кого тебе надо – приворожит, не надо – отвадит, под ее взглядом у одного армянина зарубцевалась язва желудка! Это потрясающе!..
Я сразу вспомнила, как недавно меня обчистили на Чистопрудном бульваре. Я иду из своей газеты с гонораром, а мне навстречу две цыганки. С одной только взглядом встретились, и я мгновенно забилась в ее лапах.
Она подходит и говорит:
– Не бойся, не буду тебе гадать. Одно скажу: хорошая ты девушка, а в любви тебе не везет. Много ты добра делаешь людям, а они этого никто не ценит. Вот я сейчас порчу сниму! Дай мне свой волосок, этот волосок надо в рублик завернуть.
Она вынимает у меня из сумки кошелек и заворачивает волосок в сторублевку:
– Только в руки не бери! Я тебе заверну и обратно положу. – А сама накручивает купюры все крупнее и крупнее.
Помню, сквозь туман в голове забрезжило: все, привет, осталась без пфеннига, и вдруг ловлю себя на том, что жду этого момента, как фокуса.
– На арабском языке молитву не читай!.. На могилу не ходи!.. Фу! Фу! – Она подула на руки и разжала пустые ладони.
Дэвид Копперфилд позавидовал бы ловкости ее не молодых уже, смуглых мозолистых рук.
– Так, – деловито сказала она. – Здоровья тебе, счастья, радости!
– Счастья! Счастья! – вторила ей вторая цыганка.
– И вам счастья, девочки! – я им ответила и потрепала свою по голове.
Я вообще, когда меня обжуливают, всегда это знаю, чувствую и понимаю, но не могу совладать с обаянием момента. Какой-то звон в ушах начинается, я улыбаюсь своей фирменной придурковатой улыбкой и вроде даже любуюсь мошенничеством, как особым и полноправным видом искусства.
– Я не приду, – сказала я Каринке.
– Зря! – Она уговаривала меня: – Тебе это было бы интересно! Как романисту!.. Весь Ереван по ней с ума сходит.
Я и пошла.
Ну что тут скажешь – на кухне у Каринки сидела женщина, которая мне сегодня приснилась в черно-белом изображении. Обычно мне снятся цветные сны, порой такие яркие, что хочется выскочить из этих слепящих красок, особенно когда снится солнце, одно сплошное солнце… во весь экран. Но это был четкий графический сон – так снятся мне люди уже неживые. И там она поцеловала меня, к моему удивлению, – совсем незнакомая женщина.
Я ей сказала об этом.
– …Бог любит ее, – отозвалась ясновидящая из Еревана, искоса взглянув на меня. – Иисус несет ее на вытянутой руке.
Она села напротив и поглядела на меня в упор. Потом долго молчала. Так долго, что Каринка с тревогой спросила ее на армянском наречии – она, когда волновалась, непроизвольно переходила на язык предков из Кафана:
– Что-нибудь не так?
– Нам этого нельзя говорить, – ответила та на армянском, – но ей я должна сказать… Ты скоро умрешь, – она произнесла по-русски, мягко и спокойно, как нечто само собой разумеющееся.
И я восприняла это так же в первый момент. В полнейшем молчании я выпила чаю и съела печеньице.
– Ну, мне пора, – говорю, посидев чуть-чуть с ними для приличия.
Неясно, о чем разговаривать после подобного заявления.
Каринка кинулась за мной к лифту:
– Я тебя умоляю, не бери в голову! Что на нее нашло? Она никогда ни с кем на такие темы не разговаривает. Ее сколько раз об этом спрашивали – она молчит!..
Я скоро умру, подумала я, и сразу включился и заработал какой-то могучий защитный механизм, чтобы эта мысль показалась мне забавной.
Ерунда! Просто ерунда! Черт меня дернул пойти к этой ясновидящей. Мало мне моего психотерапевта Гусева.
Нет, это невозможно. Невозможно, и все! Я! Молодая, здоровая… красивая! Да-да! В фас я вполне даже ничего. И вообще, у меня совсем другие планы.
Я пишу книгу. Большой роман, которого ждет, затаив дыхание, человечество. Я собираюсь его напечатать, получить премию, на эти деньги отправиться в Турцию (Турция, может, будет мне по карману), хотя я давно хотела на Корсику, – ведь это родина Бонапарта.
Я еще не посадила дерева! У меня квартира, муж Левик, мы с ним на следующей неделе собирались купить велотренажер!..
Я коллекционирую марки. Мне как раз обещали достать одну очень ценную бывшую французскую колонию в Северной Африке.
В конце концов, я ращу сына! Он, собственно, уже вырос, но совершенно не стоит на ногах – нигде не работает, не учится, целыми днями сидит у себя в комнате и сочиняет исключительно древнескандинавские саги…
Со мной ужас что творилось. Но, прежде чем окончательно упасть духом, я зашла в парикмахерскую и остриглась почти под лысого. Тут же выяснилось, что у меня очень белые и оттопыренные уши.
Далее на моем пути оказалась почта, где продавалась фотографическая открытка: жук-скарабей катит по дорожке навозный шарик. Я написала на обороте: «Левик! Любовь моя! Это я качу к тебе самое дорогое, что у меня есть!»
И отослала по нашему адресу.
Если все обойдется, получим вместе, а нет – он один. Это будет моя последняя шутка.
Потом я зашла в поликлинику: пускай, думаю, посмотрят – может, со мной что-нибудь неладное?
Районный терапевт подробно обследовала меня, прикладывала холодный фонендоскоп к моей груди, потом села за стол и написала (я хорошо читаю тексты вверх ногами):
«Язык чистый
сознание ясное»
Немного успокоенная этим заключением, я спустилась в метро и поехала к себе в редакцию.
– Белиберда! – почти уже беззаботно думала я, катясь по эскалатору.
– Вас ждут седые пирамиды Египта!.. – звучало жизнеутверждающе из всех динамиков.
– Купите хорошие шубы по низкой цене на будущую зиму!..
– Избавим от табачной зависимости…
– Обратитесь к нам сегодня, завтра о вас будут знать миллионы!!!
Мне захотелось все это осуществить: во всем участвовать, приобрести, избавиться, обратиться!.. В памяти всплыла притча, которую рассказал мой мальчик, когда ему было четыре года.
Одних людей в булочной замуровали кирпичами. Они так расстроились, что сразу умерли. А это была шутка.
Мораль истории такова: никогда не надо отчаиваться.
Меня знобило. Сердце бухало так, что я начала опасаться, не беспокоит ли это окружающих пассажиров. У соседа слева я увидела книгу под названием «Секрет хороших поцелуев».
«Секрет хороших поцелуев, – прочитала я, незаметно скосив глаза (я всегда так в метро читаю газеты, журналы и бульварные романы), – заключается в расслаблении мышц рта. Никогда не целуйтесь с запечатанными наглухо губами и стиснутыми зубами. Разве может кому-то понравиться целоваться с человеком, у которого приступ судорог в челюстях?»
Я подняла на него глаза: обормот; как бы он теоретически ни продвинулся в этом направлении, вряд ли с ним кто-нибудь решится на практические занятия. У него есть единственный шанс, и этот шанс – Я! Я так люблю целоваться! Ой, я могу испытать оргазм просто от одного поцелуя.
Но он совершенно не обращал на меня внимания.
Зато подвыпивший сосед справа, похожий на Пабло Пикассо «голубого периода», в берете и шарфе, вдруг наклонился ко мне и произнес, элегантно грассируя:
– Мадам! Я вас приглашаю сожительствовать. Я живу в Долгопрудном. Не прельщает? Напрасно. Вот я сейчас возьму и пошлю вас на хуй. Если б вы знали, как я одинок!..
Неужели я скоро умру? Когда? Завтра? Через три дня? На следующей неделе? Немыслимо! Да и с какой стати? Язык у меня чистый, сознание ясное. Что это будет? Несчастный случай? Насилие? Самоубийство? Дорожно-транспортное происшествие?
Меня прямо чуть не стошнило несколько раз.
Я выбралась из метро и в журнальном киоске увидела портрет гориллы. Такая на физиономии горечь! Трагизм, настоящий серьезный трагизм. Еще эти черные волосатые опущенные плечи. И подпись: «Goodbye, Human Вeing».
– Люся! Мишадоттер!
Я оглянулась. По улице мягкой поступью азиатского гепарда шагал великий поэт России Тимур Байрамов.
– О, моя аппетитноногая! – воскликнул он. – А?! Как эпитет? Ты знаешь, что я – король эпитета? Ну-ка, ну-ка, в чем дело, почему ты такая грустная? Ой, что-то не получилось – наверное, любовная сцена в романе. Боюсь, тебе не хватает впечатлений. Могу поделиться своими, если хочешь. В меня была страшно влюблена одна девка, – задумчиво сказал он, беря с книжного лотка Омара Хайяма.
У киоска болтался вор. Он ждал, когда кто-нибудь подойдет купить газету, садился на хвост, прижимался к спине… казалось бы, суй в карман руку и, независимо посвистывая, отходи. А он боялся и медлил, и все его попытки ограничивались прелюдией.
Я стала болеть за него. Ну – давай! Рохля! Действуй! Сейчас или никогда! У! Тютя! Мокрая курица!..
И вдруг спохватилась – что ж я делаю?
Я скоро умру.
– …Волейболистка, – рассказывал Тимур. – Высо-окая! Всю жизнь она где-то меня встречает, вечно повсюду попадается на глаза, а я как-то не иду с ней на сближение. А тут она окликнула меня на улице и говорит: «Байрамов! Учти! Я все равно увижу тебя голым. Ведь я – патологоанатом»… Кстати, Омар Хайям, – добавил он, – перед смертью просил похоронить его там, где дважды цветут розы.
– Это, наверное, где-то в особенно теплом месте, – предположил продавец.
– Это метафора! – сказал Тимур и посмотрел на книжного торговца, как царь на еврея.
В редакции царило радостное оживление. Наш босс Алекс – ему девяносто лет, глазки синие, пронзительные, пьяный с одиннадцати утра, всегда говорит мне при встрече: «Люся, ты – бриллиант среди галек!» – предупредил народ, что зарплату, наверное, месяца четыре платить не будут, зато штатным сотрудникам – льгота: можно всей редакцией бесплатно прыгнуть с парашютом.
Зазвонил телефон. Это был дядя Боря Ниточкин, мамин давний знакомый, абсолютно слепой человек.
– Ты сейчас, Люся, на плаву, – он заявляет мне, – и я хочу просить тебя: я решил перед смертью повидать Иерусалим, родину моих предков и, между прочим, в какой-то степени твоих, ты в курсе, что моя настоящая фамилия Израиль?..
– Что значит «повидать»? – спрашиваю я грубо, но прямо.
– Ну… прикоснуться ко Гробу Господню, – он уточняет. – И мне нужен поводырь. Может, составишь компанию?
– Мне уже некогда, – я отвечаю.
– Ах так? – грозно произносит дядя Боря. – Тогда я скажу тебе правду: наверно, тебе неприятно об этом слышать, но твой дедушка Соломон – ненастоящий еврей, он хитрый и изворотливый большевик! Он обвел вокруг пальца Ленина, Сталина и Ежова!
И дядя Боря бросил трубку.
Из ящиков стола в редакции я выгребла дорогие моему сердцу бумажки, записки, обрывки рукописи и, когда совсем собралась, чтоб уйти и больше сюда не возвращаться, остановилась у лестницы, на прощание обернулась на этот наш коридор и, кажется, заплакала, сама не знаю почему.
События сегодняшнего дня полностью лишили меня моих обычных мыслительных способностей. В лифте я встретила пьяного босса, который увидел меня и сказал:
– Люся! Ты – бриллиант среди галек!
Я отвечала невпопад, и, когда он сказал мне «До свидания!», я ответила: «И я вас!»
Я шла по Тверскому бульвару, потом по Никитскому, сердце выскакивало из груди, оно где-то билось на полметра впереди, и, как это ни странно, я забрела в Музей Востока. Там у золотых статуй Будд сидели малыши с бумагой и карандашами. За ними каменной стеной стояли родители.
– Всю свою жизнь Гаутама Будда, – рассказывала малышам руководительница кружка, – посвятил тому, чтоб узнать, в чем причина страданий. И он это выяснил! – Она как песню пела. – Не надо ни к кому и ни к чему привязываться и не надо ничего хотеть, не надо ни к чему стремиться и не надо ставить цели, не надо эти цели достигать!..
Она подняла глаза на родителей. У них были у всех одинаковые лица – смесь чисто человеческого недоумения с важной строгостью органов государственной безопасности.
Тогда она спохватилась и добавила:
– Но Будда был неправ!
И тут я громко засмеялась. Все обернулись на меня, а я стою и хохочу, как полоумная, немного приплясывая и хлопая в ладоши, – со мной такое бывает, ко мне еще в школе на уроке врача вызывали, дикие приступы смеха сотрясали все мое существо, меня даже водили к психиатру, но он это объяснил половым созреванием, и вот я скоро, наверно, умру и свои припадки заберу с собой в могилу.
Я повернулась и бросилась бежать, боясь лишь, как бы не споткнуться обо что-нибудь и не упасть и не загреметь прямо с выставки Будд в милицию или психушку.
Нет, я не понимаю: я скоро умру или не умру? Хорошо, отбросим слово «скоро». Что остается? Умру я или не умру? Умру, конечно! Тогда какая разница, черт побери, когда это случится?!
…А как же те, кого я люблю и кто любит меня, для кого я еще что-то значу? Как же вся моя жизнь??? Я должна ее увековечить. Всем назло, пока не напишу роман – не умру! А уж как напишу – тогда пожалуйста. Это мое последнее слово.
Я вернулась домой, взяла мокрую тряпочку, стерла пыль со стола, включила обогреватель, села и на чистом листе бумаги синей шариковой ручкой написала:
Последний роман Люси Мишадоттер
о ее безалаберной жизни,
написанный с благородной целью
увековечить эту жизнь в веках.
Название «Утопленник»
(условное)
Просьба перевести на все языки мира,
а гонорар передать в фонд спасения китов.
Глава 1. Опознание младенца

Порой мне снится один и тот же сон, как будто жизнь моя сворачивается, как полотно, и я кувырком лечу в детство. Там столько солнца! Свет разгорается, нарастает… и неожиданно гаснет. В этот момент я обычно просыпаюсь. И мне всегда интересно – а дальше?
Мне кажется, это сон о смерти.
Я помню, когда я родилась, мой дедушка Соля сказал – я отлично помню, как он это произнес, даже не произнес, а изрек:
– Брови намечаются широченные!
Это заявление выдавало в нем человека, способного видеть самую суть вещей, поскольку от первого моего вздоха и лет до двадцати семи бровей у меня вообще не было как таковых, ни волосинки на лысых надбровных дугах, что отображено красноречиво на моей младенческой фотографии, где я лежу в вязаном чепце, устремляя сосредоточенный взор внутрь себя, и в глазах – о Господи! куда это все подевалось? – мое Истинное Я, а именно, горы и реки, великие просторы Земли, солнце, месяц и звезды.
А уж когда я выросла и заматерела, знаком боевой мощи у меня появились низкие темные брови, сросшиеся на переносице, столь грозного и внушительного вида, что мужчины стали шарахаться от меня, пронзенные мыслью: «Эта уж полюбит – так полюбит!»
Впрочем, какую роль, вы спросите, черт бы тебя побрал, собираются сыграть в нашей безвозвратно потерянной жизни чьи-то брови, этот атавизм, жалкое напоминание о золотом веке, когда человечество сплошь от макушки до пяток бушевало яростной неукротимой растительностью, выродившейся – не прошло и двух-трех тысячелетий – в худосочный волосяной покров подмышек да чахлый куст лобка?!
А я только рассказываю, как было, вот и все. Ведь то, что я пишу сейчас, – это действительно было, и теперь я хочу одного: как можно правдивее изложить факты и вехи моей биографии, простым карандашом набросать легкий контур моей судьбы, ибо я могу умереть в любую минуту.
Однако историческое высказывание моего дорогого дедушки Соли, Соломона Топпера (не Топёра, а Топпера – он всегда подчеркивал – с двумя «п», ударение на первом слоге!) имело для меня колоссальное значение, поскольку дедушка Соля приходился отцом моему родному папе Мише.
А папа в то время был женат. Причем абсолютно не на моей маме. И от того, что скажет дедушка – от папы я или не от папы, – зависело, позволят ли папе его родители, его бесконечные тети и дяди, двоюродные и троюродные сестры, младший брат Фима и разные седьмая вода на киселе – уйти от законной жены, чья фамилия, кстати, была Ломоносова, к любимой женщине – моей маме.
Дедушка артачился. Больше того, он клялся страшной клятвой, он ел землю и давал Ломоносовым голову на отсечение, что вернет им папу, чего бы это ни стоило, или он не Соломон Топпер, чье слово закон для всех Топперов нашей Земли.
Но папа ускользал, просачивался в щели, он уходил, как воздух между пальцев, и, когда дедушке Соле все же удавалось поймать его за хвост, лишь хвост у дедушки в руке и оставался.
Именно тогда во всю ширь блистательно развернулся папин характер, о чем моя мама Вася впоследствии отзывалась так:
«Миша – он и отказать не откажет, и сделать не сделает».
Да и, если на то пошло, папа был уже не тот Топпер, что прежде. Женившись на Ломоносовой, он взял себе ее фамилию и таким образом стал просто-напросто Михаилом Ломоносовым. По мнению папы, это должно было способствовать его научной карьере.
Дедушка Соля тогда страшно обиделся.
– Тебе твоей фамилии стыдиться нечего, – сказал он папе. – Мы, Топперы, еще не посрамили Земли Русской.
Дедушка Соля имел в виду ставшую легендарной в семействе Топперов историю о том, как в разгар Гражданской войны он арестовал брата контрреволюционера Савенкова. Соля ехал на телеге – изображал крестьянина, а в телеге под сеном прятались красногвардейцы.
Поравнявшись с бандой, Соля вскочил и засунул брату Савенкова пистолетное дуло в рот.
Это был единственный случай, когда Соля использовал по назначению свой именной парабеллум под номером 348 562, подаренный, как Соля утверждал, самим Климом Ворошиловым.
А так всю Гражданскую войну он колол им орехи.
– Хороший у меня парабеллум – орехи колоть, – говаривал Соля. – Жалко, товарищ Ворошилов к парабеллуму мешок орехов не присовокупил.
То были золотые деньки, когда у дедушки Соли волосы на голове росли вверх и вширь, словно крона мексиканского кипариса, за что он среди своих товарищей получил партийную кличку Дерево Монтесумы.
– У меня вся голова в шрамах от ударов казачьих сабель. Если я облысею, я застрелюсь, – обещал Соля. – Не вынесу позора, слово коммуниста! Как только появится решительная лысина – все!
Потом он вылетел из партии, облысел (Соля врал – лысина у него оказалась гладкая, блестящая, ни в каких не в шрамах!), но прозвище за ним закрепилось до такой степени, что, забегая вперед, скажу: на его могильной плите, на черном граните, золотыми буквами начертано:
Соломон Топпер
(Дерево Монтесумы)
В ту пору, когда Дерево Монтесумы бойкотировало мою маму, оно полностью сбросило листву. Остались только густые косматые брови цвета воронова крыла. Из-под этих-то вороновых крыльев он метал громы и испускал в мамину сторону злобные флюиды, потому что, повторяю, ему было неудобно перед Ломоносовой, а главное, перед ее мамой, которая работала в ЦК.
Он угрожал, что ноги его не будет в нашем доме, а также других ног родственников со стороны папы. И все же в один прекрасный день первая нога Топперов осторожно ступила на нашу землю, и нога эта принадлежала дедушкиной младшей сестре тете Эмме.
Она вошла и с порога объявила, чтобы все слышали, в том числе и я:
– Если черненькая, то наша, а если беленькая, то пусть нам не вешают лапшу на уши!
Этим поистине соломоновым решением столь щекотливого вопроса она тогда навеки покорила мое сердце. И хотя я была абсолютно бесцветная личность, тетя, лишь приподняв уголок одеяла, твердо сказала:
– Наша!
Чем породила жуткую внутриусобную борьбу.
Из разных точек Земли для опознания младенца стали съезжаться Топперы всех видов, образцов и мастей, устроив поистине вавилонское столпотворение. Среди них было много судей, рыцарей, отшельников и пилигримов.
Папа жил у нас тайно. И у него была одна рубашка, Вася ему через день ее стирала, поскольку я родилась летом, а он потел. Мы могли бы ему купить еще одну, но мой папа смолоду отличался великой бережливостью. Единственное, что он позволил себе, – сшить у Кудрявцева пальто из бабушкиного серого шевиота. Этот самый Кудрявцев лучше всех шил в Москве пальто!
Когда приходили волхвы или вражеские лазутчики, папа прятался в бабушкином платяном шкафу. И только на четыре коротких звонка тети Эммы папа сам бежал открывать дверь, потому что тетя Эмма приносила ему фаршированную рыбу, которую он очень любил, а из нас троих ее никто не умел готовить.
Однажды к нам в дом явился поразительный тип: бывший Хоня Топпер, а ныне – он так назвал себя – Харальд Синезубый. Хоня имел прописку в Киеве, но считал себя подданным другой страны, которую он придумал. У него был свой собственный флаг, свой герб, деньги, имя Харальд Синезубый – все выдуманное. А житье-бытье в Киеве ему представлялось, что как будто он консул в другой стране. Ему выдали немного денег (Хоня получал персональную пенсию), и он жил там как представитель своего государства.
В молодости он был известный художник-авангардист – его работы хранятся в Париже, в Музее современного искусства. Он делал коробочки с дурным запахом и пользовался огромной популярностью среди вольнодумной молодежи. За свою жизнь в искусстве он этих коробочек наделал несметное количество, успешно продавая их на родине и за границу, а когда удача изменила ему, он все раздарил и в мае тридцать седьмого года уехал отдыхать в Крым.
Оттуда он написал письмо жене, в котором просил ее приехать. Она ответила телеграммой:
«А деревья цветут?»
Его вызвали в крымское отделение КГБ. И спросили: что она этим хотела сказать?
Кончилось все очень плохо.
На прощание он подарил нам живописное изображение президента своей страны – собственный автопортрет под стеклом в овальном фанерном ящике, украшенном искусственными цветами, и добавил, что ему трудно сказать, от папы я или нет, поскольку он моего папу Мишу видел всего один раз, когда тот еще был младенцем, а все младенцы похожи друг на друга как две капли воды.
Что же касается – уходить от законной жены или нет, он склоняется к «ДА», и как можно быстрее, пока она не прислала какую-нибудь идиотскую телеграмму и тебе не вкатили за это пожизненное заключение. И впредь, – воскликнул дядя Хоня, – уж больше ни на ком ни в коем случае не жениться!
После того как он удалился, даже у меня, грудного ребенка, поехала крыша, не то что у бабушки и у Васи.
– Я когда опустила голову и увидела его башмаки, – сказала Вася, – абсолютно дырявые, я поняла, что имею дело с сумасшедшим человеком.
А моя бабушка огорченно заметила, что в смысле Харальда Синезубого у меня намечается явно плохая наследственность.
После Харальда на нас обрушилась некая Лиза Топпер из Бердянска и очень долго у нас жила.
– Я же инвалид, – говорила тетя Лиза. – Меня в детстве уронили в колодец. Я родилась, – она рассказывала, сидя около моей колыбели, – на острове Бирючий. Остров, – объясняла Лиза бабушке и маме, – это когда вокруг море. Маму повезли на паруснике в роддом. А ветра нет, июль, мертвый штиль, и парусник встал как вкопанный. Так я и родилась. Однажды мама пошла за водой и уронила меня в колодец. Мне спас жизнь крестный. Он работал на маяке и оттуда увидел, что случилось…
Через пару недель к тете Лизе приехал муж – крошечный курчавый Патрик. В день приезда он купил баян и все время сидел на кухне – наигрывал на баяне, хотя первый раз держал его в руках. Просто по слуху подбирал какие-то грустные песни.
Родом он был из Житомира, первая жена его – цыганка. Из хорошей приличной семьи он ушел за ней в табор. Кочевал. Но она ему изменила. И ребеночка они своего не уберегли. Патрик затосковал, покинул табор, поехал в Бердянск разгулять тоску и, конечно, женился на нашей Лизе, поскольку Лиза до конца дней своих была главной достопримечательностью этого города-курорта, и от нее всегда исходил запах туберозы, оказывающей, как она считала, возбуждающее действие на мужчин.
На закате она в длинной юбке и белом атласном бюстгальтере с наброшенным на плечи красным газовым платком выходила с фанерным стулом на улицу за калитку «подышать». Платок был застегнут на груди на две пластмассовые бельевые прищепки. На свою золотисто-каштановую «бабетту» Лиза набекрень надевала сомбреро – ни дать ни взять бразильская королева самбы! Да еще с тростью, хромая, знойная, во дворе у нее бушуют страсти, все рассказы – на грани жизни и смерти, трость и страсть – в этом вся тетя Лиза Топпер.
А теперь подождите минуту и дайте мне перевести дух, ибо за вышеописанными представителями клана Топперов хлынул такой поток, что эта картина скорее напоминала прощание с каким-нибудь почившим властителем дум – так проходили они, склоняясь над колыбелью, люди великой судьбы, пытаясь угадать – плод ли это их уникального генеалогического древа или просто моя мама Вася – блудница, которая околпачила высокородного Топпера, коварно взвалив на него отцовские обязательства, а теперь собирается заключить с ним поистине морганатический брак.
Да-да-да! Поскольку самая младшая из семьи Топперов – божественная Диана – уже сделала ошибку, выйдя замуж за сына английской королевы принца Чарльза, хотя дедушка Соля прочил ей партию куда блистательнее.
Против Чарльза была настроена даже тетя Эмма.
– Чарльз – тюня и мокрая курица, – говорила она. – Этот принц Чарльз, – она говорила, – в носу ковыряет постоянно!
И вот чем это закончилось. Англия плакала, когда ее хоронили, хотя англичане известны своею сдержанностью, – так провожали там, как нашу тетю Диану (из лиц, не принадлежавших по прямой линии к королевской семье), только адмирала Нельсона, герцога Веллингтона и Уинстона Черчилля.
Лучше б она послушала тогда Соломона и вышла за Бусю Курочкина, язычника и собирателя русского фольклора, который жил на соседней даче в Загорянке и тысячу раз предлагал ей руку и сердце; он ходил за забором в вышитой шелковой рубахе, в красных кожаных сапогах, как петух, и такое хорошее имел наше, открытое, русское лицо…
Тете Эмме ведь тоже в свое время делал предложение рабби Менахем-Мендл, а это вам не хухры-мухры! И дедушка был не против. Но тетя Эмма решила не связывать свою судьбу с движением любавичских хасидов.
Вообще, тетя Эмма всегда поступала так, как ей взбрендит. В молодости она ездила по Москве на большом трехколесном велосипеде в клетчатой кепке и развозила почтовые переводы. Но у нее был бзик: она не могла довезти до дому собственную зарплату. Стоило ей получить немного денег – она их мгновенно швыряла на ветер, что очень злило дедушку Солю, на руках у которого, кроме тети Эммы, было еще семеро братьев и сестер.
Их отец Моисей – крупный карточный шулер из Бердянска, говорили, как выпьет, великолепно играл «Неаполитанскую песенку» Чайковского на опустошенном граненом стакане. Моисей имел чисто еврейский вид, хотя по матери он был цыган, а по отцу – итальянец. Мифы о его сексуальных подвигах затмевают древнегреческие сказания о сладострастных богах Олимпа.
Не выдержав мук ревности, его жена Марыся, оставив ему семерых детей, прыгнула с обрыва. Случилось это в конце октября прямо на глазах у Моисея, но был туман, погода стояла ужасная в Бердянске той осенью, и Моисею показалось, Марыся как прыгнула – сразу растаяла в воздухе, и тела ее почему-то потом не нашли, к тому же обрыв был совсем невысокий, а дедушка Соля, Марысин первенец, – он ее помнил немного, рассказывал, что Марыся была очень бойкая, певунья, ходила вечерами на танцы, и за ней страстно ухаживал один молдаванин в шляпе с маленькими полями – молдаване любят в шляпах ходить.
Дело получило широкую огласку. Скрываясь от правосудия, Моисей подался в Египет и восемь лет провел в склепе. Потом его видели в пустыне с горсткой весьма подозрительных личностей еврейской национальности. Он шагал, опираясь на посох, в сандалиях на босу ногу по раскаленному песку, желтый, высохший, едва живой, изнывая от жажды. Все искал какую-то Обетованную Землю.
Слухи насчет Моисея не были проверены, однако дедушку Солю по этому поводу не раз вызывали в ГПУ и на всякий случай исключили из партии. Напрасно дедушка Соля тряс там своей медалью за храбрость, проявленную при совании дула в рот брату Савенкова, напрасно умолял ясноглазого гэпэушника не верить злым наветам, но послать запрос в Египет и навести справки насчет его без вести пропавшего отца! И уж совсем напрасно на повышенных тонах и в недозволенных выражениях в конце концов заявил, что они, Топперы, еще не посрамили Земли Русской, а если вдруг случайно посрамили, то сын за отца не ответчик.
Сотрудник ГПУ по фамилии Молибога – «И. Г. Молибога» было написано у него на двери – велел дедушке Соле положить на стол партбилет.
Соля плакал, когда его клал Молибоге на стол, а дома хотел застрелиться. Вынул из комода свой парабеллум – врученный самим товарищем Ворошиловым! – взвел курок и приблизил к виску.
Но тут в комнату вбежала Эмма.
– Ни здрасте вам, – дедушка Соля потом возмущался, – ни до свидания, ни «Соленька, брось парабеллум, это не игрушка!» – нет! Прямо с порога: «Соля! Убей меня! Я всю зарплату потратила на антикварную пепельницу в виде головы негра!» Ну посудите сами! – до глубокой старости восклицал Соля (а прожил он сто пятьдесят семь лет), когда рассказывал нам в сотый раз эту леденящую кровь историю. – Мог ли я распрощаться с жизнью, не учинив Эмме славную головомойку?!
– Эмма, Эмма, – вскричал он тогда, швырнув на кровать парабеллум. – Как можно ветер иметь в голове в такой сложный исторический момент? Тебе же ни до кого нету дела! Что будет с Хоней, Джованни, Лизой, какая злосчастная судьба ожидает Боба, Изю и Диану, если, не дай бог, со мной что-нибудь случится? Что они будут делать, Эмма, в этой проклятой жизни с твоей пепельницей, ведь у нас в семье, тьфу-тьфу-тьфу! никогда никто не курил, а есть постоянно хотят все и каждый!
Разлучившись с партбилетом, Соля сделал все, чтобы не расстаться с парабеллумом. Когда ему велели сдать оружие, он наотрез отказался, ибо поклялся страшной клятвой самому товарищу Ворошилову, что лишь в неравной схватке у него сможет отнять парабеллум враг народа.
Соле намекнули, чтоб он не разводил демагогию и отдал пистолет по-хорошему. А то будет хуже. «Подумаю», – сказал Соля. Как только за его гонителями закрылась дверь, он вышел в огород и закопал парабеллум под кустом картофеля.
На следующий день приехал сам И. Г. Молибога с ордером на арест, но Соле так повезло – он часом раньше был арестован местными властями за взяточничество.
– Меня бы обязательно посадили, – гордо говорил потом Соля, – если бы я уже в это время не сидел!
– А где оружие? – спросил И. Г. Молибога.
– Ищите! – ответила тетя Эмма.
Те всё перевернули вверх дном, но Солиного парабеллума не нашли.
А впрочем, Соля до того надежно припрятал свой парабеллум и так старательно замаскировал, что, как только опасность миновала, сам его тоже не нашел.
Соля плакал, перекапывая весь огород, рыл под каждым кустом картофеля и просил древних богов, чтобы они превратили его пальцы в глаза.
– Если я потерял парабеллум – застрелюсь! – кричал Соля. – Не вынесу позора!
– Да плюнь ты на этот парабеллум! – сказала ему тетя Эмма.
Соля лег на диванчик, она его накрыла пледом, и он затих, патриарх Люй Дун-бинь, один из восьми бессмертных, покровитель литературы и парикмахеров.
Как он любил ее, он ей все прощал! Потому что никто, как моя тетя Эмма – боже мой! Я так скучаю сейчас о ней, – никто и никогда в своей клетчатой кепке, заложив большой палец за пройму жилета и оттопырив мизинчик, не танцевал так «семь-сорок» на радость дедушке Соле, с таким огнем и таким азартом – пам-па-па-па-па-па-па-пам!.. А также никто и никогда – па-па-пам! Па-па-пам!.. – не фаршировал столь виртуозно озерную щуку! Па-ри-ра-ри-ра-ри-рам! Парирарирарирам!.. Это был Моцарт, нет, Паганини фаршированной щуки. Чего бы я ни отдала сейчас, чтобы отведать хоть кусочек.
Послушай-ка, тетя Эмма, а может быть, ты отпросишься на часок? Скажи ему: Господи! Ты всемогущий, всеведущий и вездесущий! Что тебе стоит? Ведь у нас с тобой впереди вечность! Не будь крохобором, дай часик – озерную щуку пофаршировать…
Часика тебе, конечно, не хватит, фаршированная рыба – это долгая история. Тебя станут дергать, торопить, белокрылые ангелы закружат над твоей головой. А ты отмахнешься, все руки в рыбе, серебряные чешуйки на волосах, и скажешь сердито, как ты говорила с нами, когда мы мешались у тебя под ногами:
– Ну дайте же дофаршировать!!!
Потом все соберутся, заиграет музыка, ты снимешь фартук и… па-ри-ра-ри-ра-ри-рам! Па-ри-ра-ри-ра-ри-рам!.. Кто тронет человека, когда он танцует «семь-сорок»?! По крайней мере дождутся, пока он, вспотевший, полыхающий, упадет в кресло и откинет голову, блаженно прикрыв глаза. Тогда его можно тихо унести на небо, а все еще долго будут думать: он устал и отдыхает. Вот так нас покинет однажды наша тетя Эмма.
Я перебираю осколки своего прошлого и вижу проплывающие надо мной лица – нет, это были не люди, а бессмертные боги, и я засыпала, убаюканная запахом айвы и их голосами, утопая во тьме, где время от времени вспыхивал огонь маяка, на котором работал крестный Лизы Топпер, откуда он увидал, как она летит в колодец…
К чести Топперов надо сказать: не пришли на мои смотрины только те, кто в это время сидел, например, в тюрьме. Речь идет о достойнейшем дяде Джованни, названном так Моисеем в честь нашего итальянского предка с острова Сицилия.
Двадцать пять лет этот дядя Джованни верой и правдой трубил бухгалтером на чаеразвесочной фабрике «Красный коммунар». Когда пришло время отправляться на пенсию, вдруг он – по сути, святой человек! – вздумал украсть немного чая – запастись на черную старость. Главное, ему только-только присвоили звание ветерана труда.
Осуществил свой наивный замысел дядя Джованни весьма экстравагантным путем: до отказа набив черным чаем пустой прорезиненный комбинезон с капюшоном, он сбросил его с фабричной крыши. А тот повис на ветвях раскидистой липы. Сбежалась огромная толпа, вызвали «скорую помощь», пожарных, милицию, дядя Джованни тут же был пойман, и, когда его судили, прокурор так и норовил обвинить его в том, что дядя убил человека.
Не смог также прибыть Бобби Топпер – по очень уважительной причине: бедняга умер незадолго до моего рождения. Это был ученый, что называется, от бога, феноменальной усидчивости, вроде Менделеева, всю жизнь он посвятил работе над какой-то таблицей, не ел, не пил, не спал с женщинами, в конце концов составил ее и умер. Эту таблицу ему положили в гроб и похоронили на Востряковском кладбище.
Зато как ни в чем не бывало вполне в добром здравии явился не запылился Изя Топпер, хотя совсем недавно он чуть не отбросил коньки. У Изи был страшный, неизлечимый недуг, он стремительно угасал – все ожидали конца со дня на день и между собой ласково прозвали его «Изя – умирающий лебедь». Но, к счастью, напоследок ему сказали, что у его жены роман с его лучшим другом.
– ЧТО?! – вскричал дядя Изя, вскочил – и пошло-поехало.
У него был колоссальный прилив энергии, и все очень боялись, что он убьет друга, убьет жену, убьет тещу, убьет детей, убьет внуков, а сам после всего этого повесится, но Изя, побушевав час-другой, на все наплевал и, тьфу-тьфу-тьфу, зажил припеваючи. Вот такое чудесное исцеление. Он просыпается с восходом солнца, гуляет в Ботаническом саду, обнимает дубы и березы, нюхает цветы, любуется облаками, зимой собирается кататься на лыжах, а своим обидчикам, сколько раз их увидит – столько раз презрительно говорит:
– Вы все против меня инфузории-туфельки!
И вот когда Топперы уже были в сборе, смирил-таки гордыню и пришел сам царь Соломон, хозяин преисподней, с тем чтобы вынести окончательный вердикт. Народ расступился, конечно, а он – с царственной своею осанкой – встал посредине комнаты, распространяя запах тибетских благовоний, – так, я теперь понимаю, пах в свое время «Тройной одеколон».
Тут из платяного шкафа, как все равно из чрева кита, вышел мой голый папа Миша, вынул меня из пеленок, положил на ковер и лег со мной рядом, прикрыв глаза.
Сначала никто не понял, что Миша этим хочет сказать, и вдруг все ахнули, поскольку мы с Мишей были усыпаны родинками и веснушками, причем абсолютно в одних и тех же местах. Как две карты звездного неба Северного полушария.
Все онемели от этого поразительного сходства, и в наступившей тишине, глядя на нас с папой, распростертых перед ним, дедушка Соля произнес свою – ни к селу ни к городу – историческую фразу.
– Брови намечаются широченные!.. – сказал Соля, и моя участь была решена.
Тут все Топперы стали задирать рубашки, поснимали брюки:
– И у меня тоже родинка в этом месте!..
– И у меня в этом!..
– Ой! И у тебя эта родинка есть?
– Левая подмышка?
– Есть!!!
– А между безымянным и мизинцем?
– Есть!!!
– А около пупка справа???
– Есть такое дело!!! – закричал муж тети Лизы Патрик, спустив трусы.
Ну, тут и его со мной вместе, заодно, неожиданно раздобрившись, приняли Топперы в свой неприступный клан.
Потом стали обниматься и танцевать, протанцевали до самой ночи. Потом посмотрели на небо, и им показалось, что звезды на небе расположены точь-в-точь как родинки на теле Топперов. Это подтвердило их подозрения насчет того, что небо – тоже Топпер, их бессмертный и вечный родственник, который родил их и послал на Землю, чтоб они продолжали дело своего великого праотца.
Глава 2. Ричард Львиное Сердце

Соля умер раннею весной, не дожив трех лет до своего сташестидесятилетия – события, которое Топперы Земли собирались праздновать на широкую ногу. Умер Соля в больнице старых большевиков – ископаемый марксист, ворошиловский стрелок, стойкий искровец, последний из могикан. В тот день дул очень сильный ветер. Но теплый уже, весенний; побежали ручьи, хотя снег еще лежал на земле, и все кругом было черно-белым от берез и проталин.
Перед тем как уйти в больницу, откуда, он знал, ему уже не вернуться, всем внучкам он послал букет чайных роз, зятьям – по авоське огурцов, а всем правнукам – заводную железную дорогу.
Восьмого марта он позвонил невесткам, поздравил с женским днем.
– Я тут ухаживаю за медсестрами, – шутил Соля. – Предпочтение тем, у кого партстажа больше!
Солю хоронили пышно, многие плакали. Он лежал в гробу весь в цветах, в новеньком, с иголочки, костюме. Этот костюм Соля давно купил, но почему-то не надевал, жалел. Зато никак не могли подобрать приличествующее случаю белье – в Солином шкафу вообще не оказалось темных трусов. Все – то в ромашку, то в одуванчик…
В крематории играл орган. Вокруг жерла вулкана стояли горшки с геранью, снизу поднимался теплый воздух, и листья герани шевелились. Воздух над Солей дрожал, и зачем-то горели, хотя было утро, толстые электрические свечи.
– Какого деда потеряли! – сказал, поднявшись на скорбную трибуну, младший сын Соли Фима.
На этом торжественная часть была окончена. Мой папа Миша стоял, положив Соле руку на голову, и плакал как ребенок.
Солю накрыли крышкой. Женщина в форме, похожая на проводницу, стала молотком забивать гвозди. Заиграла музыка. Гроб начал опускаться. За окном ветер – бешеный! – раскачивал громадные елки. И гудение огня снизу.
В самом деле, это была ужасная, невосполнимая утрата. Не только потому, что в наших долинах, изобилующих демонами, которые так и норовили поймать в свои сети неосторожные души Топперов, внушая им мысль о земных наслаждениях и оскверняя их благочестие, Соля являл собой чистого ангела, стоика и духоборца, но и потому, что с Солиной смертью Топперы вмиг лишились старинного родового гнезда в сосновом бору Загорянки, куда они с детства привыкли ездить и тусоваться, несмотря на ярые Солины протесты. Ведь он писал книгу «Записки красного командира», воспоминания о Гражданской войне, а эти праздные Топперы – они уже в печенках у него сидели.
– У меня нет ни ночи ни дня, – жаловался Соля, – а только одни сплошные родственники! Они не понимают, что, когда человек пишет мемуары, ни единая живая душа не должна маячить у него перед носом, лишь невесомые призраки и тени могут навещать его, и то ненадолго, без трапез и ночевки! Чтоб только вечность была перед тобой, только Ты и Вечность.
Поэтому Миша из любви к Соле много лет подряд возил меня и Васю отдыхать в Феодосию по профсоюзной путевке. Нам с Васей там очень нравилось. Коттеджи на две семьи, все вокруг утопает в розах! Яблони, сливы, кипарисы, заросли ежевики, миндаль, кизил, а какие маки!.. А сколько разных трав и птиц, шиповник, жасмин, горы в цвету, все благоухает, ночами соловьи поют, море: «Ш-ш-ш…» Но главное – розы! Розы – с конца апреля и чуть ли не до декабря!
Вася выходила с утра на веранду и любовалась розами в саду.
И в свой день рождения Вася вышла полюбоваться и вдруг произнесла:
– Я с ума схожу от этих роз!
– Они все твои, дорогая! – быстро ответил Миша, смолоду отличавшийся, как я уже говорила, некоторой бережливостью.
Вася утверждала, он даже в ЗАГС ее пригласил расписываться Восьмого марта, чтобы не тратиться на подарки.
«Он был так горд своим предложением и так взволнован, – рассказывала Вася, – что забыл снять пижамные штаны. И когда мы шли в ЗАГС, у него из-под брюк торчали пижамные штанины, и он никак их не мог подтянуть, потому что они были гораздо длиннее, чем брюки».
Вечером к нам на сабантуй явился наш сосед. Он выбрит был гладко и кудряв, эдакий здоровяк в твидовых брюках, и он держал охапку дивных роз. Я не преувеличиваю – именно охапку!
– Я слышал, – он сказал, – что вы неравнодушны к розам?
И он осыпал ими Васю.
Розы нам показались как будто знакомы. Вася вышла на веранду и окаменела: кругом расстилалась пустыня.
Назавтра наш друг уехал, у него кончилась путевка, а мы неделю прятали розы под кроватью, а то бы нас оштрафовали. Зато к нам в коттедж поселилась шикарная женщина, администратор съемочной группы киностудии Горького – неисчислимой орды киношников, прибывших в Крым снимать историческую ленту «Ричард Львиное Сердце». Звали ее Любовь.
Она вошла к нам сразу, как только поставила чемоданы.
– Моими соседями, – сказала она волнующим низким голосом, – обязательно должны быть почтенные люди! Я ведь миллионами ворочаю, и у меня всегда есть что выпить.
Она с пристрастием оглядела по очереди Васю, Мишу, меня, как бы взвешивая – почтенные мы или не очень, и, ни слова не говоря, удалилась.
Видимо решив, что более или менее почтенные, она вернулась через пять минут с громадным тортом – торт «Киевский», «прямо из Киева», правда, уже не целый, его кто-то из знаменитых артистов не смог доесть, поскольку в нем, в этом киевском торте, устроили муравейник черные мураши.
– Какое полезное соседство, – сказал Миша, гоняя муравьев по торту, – сулящее множество интересных встреч, мероприятий и знакомств!
Далее с ее стола к нам пошли перекочевывать огурцы, помидоры «прямо из Симферополя», черешня, козье молоко, творог. Она же продукты закупала – тоннами! Коньяк там за стенкой лился – армянский – рекой!
– Вася! Миша! Я не киношник! Я человек театра! – она говорила. – Я десять лет была директором в тамбовском театре! О, это золотые времена! У меня две родные сестры в Тамбове, и обе – почтенные люди. Миша! Возьмите грецких орехов! У меня шесть мешков – колите и кушайте!
Она не могла не осыпать благодеяниями, раз уж ты попался ей под руку. Она плохо себя чувствовала, если ей казалось, что ты еще недостаточно осыпан. Сколько раз увидит, столько осыплет, но при одном условии: ты хоть в какой-то мере должен соответствовать ее представлению о том, что такое почтенный человек.
Делала она это полностью бескорыстно, ей от нас ничего не было нужно, кроме стульев и стаканов.
– Миша! Можно у вас одолжить стул… на одно лицо? – спрашивала Люба, и с этим вопросом она могла заглянуть к нам в любое время суток.
Сама она не пила, но у нее было множество подшефных. Знаменитейшие по тем временам голоса доносились с ее веранды.
– Ну что, стаканчик налить? – Это голос Любы.
И в ответ – баритон, постоянно звучавший с экранов телевизоров и кинотеатров:
– Я что, похмеляться, что ли, пришел? Я пришел пообщаться, поговорить. А ЭТО – само собой!
Причем с восходом солнца она, всегда свежая, в цветастом платье, под мышкой коричневая картонная папка: «ДЕЛО № 4. Ричард Львиное Сердце», тук-тук-тук – по асфальту на высоченных каблуках.
– Ты что так поздно встаешь? – воспитывала она Васю. – Я с шести часов на ногах! Все дела нужно делать до десяти утра, а после десяти выпивать!
Она никогда не купалась, не загорала, к пляжу она вообще относилась насмешливо и с подозрением.
– Вчера выдала Болтневу полторы тысячи, он их спустил в один вечер – угощал весь пляж, – жаловалась она.
– Вася! Миша! – кричала она, дефилируя по верхней набережной.
– Иди загорать! – звала ее Вася.
– Ты с ума сошла! – отвечала та, потрясая картонной папкой. – Вы не видели мою артистку – исполнительницу прекрасной Эдит?
– Она уехала на экскурсию с какой-то негритянкой на биостанцию – смотреть морских котиков!
– Ангел ты мой! – хваталась за голову Люба. – С какой негритянкой? Это мужчина, нубиец, переодетый шотландский рыцарь Спящего Леопарда! У них по программе ровно через пять минут любовная сцена в шатре у крестоносцев! При чем тут морские котики?!
– Хорошо быть негром – всегда веселый, всегда хорошо выглядишь, не видно синяков под глазами! А только ослепительная улыбка и – пой, танцуй и играй на барабане… – говорил Миша, приподнимая над головой свою белую войлочную шляпу и кланяясь Любе.
Она ведала всем. В этом крымском крестовом походе все находилось под ее контролем. Если над Тихой бухтой, где разбил свои шатры лагерь крестоносцев, нависли тучи, а это противоречило замыслу режиссера, по Любиной наводке разгонять их поднимался из Симферопольского аэропорта отряд вертолетов. Под ее неусыпным оком Тихая коктебельская Бухта из последних сил изображала гористые стремнины Иордана, и, если бы для съемки режиссеру понадобился натуральный Гроб Господень, Любе доставили бы его «прямо из Иерусалима», чтобы картина выглядела достоверней.
К слову о Гробе Господнем: отвоевать его у сарацин было, наверно, проще, чем выбивать для этого фильма деньги у банкиров. Самоотверженные воины английские, лукавые французы, всем без разбору недовольные австрийцы, нищие, но благородные шотландцы, маркизы, магистры, карлики, бесчисленные сарацины, мальтийские рыцари, злобные тамплиеры в белых плащах с алым крестом на плече, отшельник, архиепископ и палач, король английский Ричард, свита Ричарда, прекрасные дамы, кони, два здоровенных кобеля – ирландские волкодавы, шуты, монахи, менестрели, полторы сотни декораторов и гримеров – всё это с надеждой взирало на нашу Любу, от которой зависели их стол и дом, благосостояние, крымский портвейн и копченая мойвочка.
Похоже, что деньги для фильма она раздобывала неофициально. Она завораживала чиновников дикими историями, в которых были переплетены ее собственная судьба, судьбы ее никому неведомых близких из Тамбова, прославленных актеров, исторических личностей и просто-напросто вымышленных литературных героев.
На этом скользком пути она порой попадала в передряги, о которых в самой что ни на есть артистической манере звучным своим низким голосом с хрипотцой, рыдая и смеясь, рассказывала всем и каждому:
– Он Ларку отослал и говорит: «Сиди здесь, я сейчас принесу тебе пять миллионов». Ну села и сижу. И вдруг он входит – Вася, ты не поверишь! – я на него смотрю и даже не верю своим глазам – он абсолютно, полностью, совершенно голый!!! Мультимиллиардер! Армянин! Вот такого крошечного роста – мне по грудь! Я ему: «Ангел ты мой! Лапка моя! Куда мы с тобой? В передачу „Вокруг смеха“?» А он – цветы! (Вот эти, ты только понюхай – голландские орхидеи.) Коньяк! (Вот этот, какой мы сейчас с тобой пьем, – чувствуешь, какой аромат?!) Три ящика клубники!.. (Люся, детка, возьми, отнеси папе клубнику!)…У меня нет мужа, Вася, – жаловалась Люба, – у меня есть два человечка – Ричард Львиное Сердце в молодости и Ричард Львиное Сердце в старости перед смертью, я только намекну – они оба – одновременно – будут у моих ног. НО ИХ Я ЛЮБЛЮ! А этот на что мне сдался, моченый груздь? Я говорю ему: «Ангел ты мой! Мне под пятьдесят! У меня маленькая дочка, мать старуха, две сестры, племянник! Что ты себе думаешь? Я совершенно не по этому делу. Я – с папкой для бумаг, вот мои накладные. Да провались эти киношники со своей перловкой и синими котлетами! Не надо мне никаких миллионов!» А он, голый мультимиллиардер, стоит как вкопанный, не пошелохнется. Вася, мне стало плохо с сердцем, меня парализовало!..
– Да что ты, – кричит из соседнего коттеджа ее ассистентка Ларка, – мужика, что ль, голого не видела?
– Я не киношный человек! – с глубоким достоинством отвечает Люба. – Я человек театра. И как со мной обращаются?!
Что интересно, добытые ею миллионы она повсюду таскала с собой в целлофановых сумках – две сумки у нее было, в каждой руке по сумке. В любое время суток ты мог повстречать Любу с этими сумками в темном переулке на узенькой дорожке без всякого телохранителя, хотя обе сумки были абсолютно прозрачные.
– Кому это нужно? – спокойно говорила она. – Тут пять миллионов – украинскими купонами! Сама не знаю, – жаловалась Люба, – что это за нарисованные бумажки и как я буду этими картинками платить людям зарплату?
– Скажи Джигарханяну с Болтневым, – советовал ей Миша, – пускай здесь купят резиновые «вьетнамки», пар по пятьдесят каждый, а в Москве их втридорога продадут!
Кстати о Ричарде Львиное Сердце в молодости – с некоторых пор он тоже зажил у нас в коттедже. Он всегда торопился по утрам и яростно рвался в туалет, так что Мише даже один раз пришлось крикнуть «Занято!». Правда, когда он вышел, был сполна вознагражден тем, что Ричард Львиное Сердце сказал ему «Доброе утро!».
– Здрассьте, – ответил Миша.
И именно в наш стакан Ричард постоянно с детской доверчивостью ставил свою зубную щетку.
Еще он любил посидеть вечерком во дворе нога на ногу, поболтать с тетками на лавке.
– Нет, вы видали? – не уставал изумляться Миша. – Сидят три старушки, кому-то кости перемывают, и с ними Ричард Львиное Сердце, король английский, – как на завалинке!..
Однажды вечером, когда Миша прилег уже и задремал, укрывшись журналом «Вопросы философии», к нам в комнату, дыша духами и туманами, зашли шикарные Люба и Лара.
– Миша! – сказала Люба, слегка приподняв журнал над Мишиным лицом.
– Что вам, Любовь? – отозвался Миша сквозь дрему. – Стулья? Стаканы?
– Я хочу, – произнесла Люба, – чтобы вы у нас поработали артистом массовых сцен.
– Массовка, – важно произнес Миша, спуская ноги с кровати. – Арена борьбы мании величия с комплексом неполноценности.
– Подумайте, прежде чем отказаться, – сказала Люба. – Я договорюсь, чтобы вам обед туда был отправлен. Увидите своими глазами знаменитых артистов. Армен Джигарханян выйдет завтра на съемку, будут фрукты и крупные планы.
– Зачем это мне? – удивился Миша.
– Развлечетесь!
– Как-то уже развлекаться хочется не выходя из дома, – отрезал Миша.
– Получите новые впечатления! – говорит Лара. – И с познавательной точки зрения хорошо. Что вы знаете о крестоносцах, их радостях и печалях?
– Вы думаете, это мне интеллектуальный уровень повысит? – сказал Миша. – Это мне только репутацию подмочит.
А Люба:
– Вас так оденут и загримируют, вы сами себя потом на экране узнаете с очень большим трудом. Будете пальцем показывать: «Вон, вон – бежит, упал, сломал ногу, видите, кони топчут? Это я!»
Они его соблазняли всеми возможными способами, но Миша артачился, как мог, увиливал, отлынивал и отбрыкивался.
– А это во сколько? – он спрашивал.
– В шесть утра.
– Вот это время я терпеть не могу! – отвечал он им. – Из утреннего времени я люблю – с двенадцати до часу.
– Подзаработаете, – уговаривали они его. – Но только работать так работать – каждый день. ЭТО ЖЕ КИНО!
– К кино я очень серьезно отношусь, – отвечал Миша. – Но у меня кровать, как омут, заманивает. Лег – и душа полетела в рай!
Миша вообще ко всему относился слишком серьезно. Он считал, что легкомыслие свойственно людям неполноценным. Достаточно взглянуть на его детскую фотографию: стоит на стуле, в коротеньких штанах, майке, пухленький такой, а лицо – настоящего взрослого человека.
Раз только в день своего совершеннолетия Миша поступил легкомысленно. Он упросил старушку, соседку по коммунальной квартире, сделать ему брюки клёш. В новой тельняшке и таких вот брюках с клиньями из другого материала Миша куда-то ушел и на свой день рождения не явился.
Напрасно ожидали Мишу Соля и Солин товарищ Кошкин, который, зная, что Мишу беспокоят исключительно судьбы стран и народов, принес ему в подарок трехтомник Карла Маркса.
– К тебе гости пришли! – кричал потом Соля на Мишу. – Карла Маркса подарили!..
С тех пор Миша до того сосредоточился на общественных науках, что во все остальное просто не вникал. Спросишь у него:
– Пап! Это что за дерево?
– НЕ клен.
– Да это ж бузина!
А он не знает. Или смотрит – мужик продает ракушки, подходит и спрашивает:
– А это чье производство?
Однажды он нечаянно рассыпал рис. Увидел сразу столько риса, растерялся, обрадовался, испугался и спрашивает у Васи:
– А как рисинки, интересно, делают, такие одинаковые?
На все у него был свой, незамыленный, свежий взгляд. Вася даже подозревала, что ее муж Миша – американский шпион, такой он наивный!
Ничто не ускользало от его взора:
– Как ни странно! – мог радостно воскликнуть Миша. – Эта ночная бабочка спала и ночью, и весь день уже спит!!!
Или:
– Ты знаешь, Вася, – говорил Миша, – что вода – это минерал, и, если б не было воды, не было бы и жизни?!
А до чего он тонко чувствовал красоту окружающего мира! Как-то слесарь-сантехник из нашего коттеджа выставил во двор унитаз. И оставил его там стоять до скончания веков.
– Какое безобразие! – заметил наш сосед, который впоследствии осыпал Васю розами. – Унитаз тут выставили! Хоть марлечкой прикрыли бы!
Миша ответил ему высокомерно:
– Друг мой! Унитаз обладает такой совершенной формой, что лишь ханжа может потребовать прикрыть его марлей!
В общем, решающим доводом Любы и Лары в пользу Мишиного участия в съемках «Ричарда» оказалось:
– Прославитесь!
– Но я не стремлюсь к артистической славе! – ответил Миша. – А впрочем… Стараться избегнуть славы – такая же глупость, как и стремиться к ней.
И он согласился.
Наутро Вася его разбудила и сказала:
– Пора на войну! Хватит бока пролеживать, крестоносец!
Миша вскочил и очень долго и нервно причесывался, брился и чистил зубы.
– Не надо, пап! – я просила. – В массовке лучше выглядеть нечесаным и небритым – страшнее будет!
Но он к тому же еще чрезмерно спрыснулся одеколоном «Шипр».
Как только рассвет позолотил холмы, Вася, Миша и я пешком отправились в Тихую бухту, снабженные талонами на обед и жетоном на обмундирование саксонского воина двенадцатого века.
Мы шли гуськом по каменистой тропе, и нам среди камней встречались иногда редкие фиолетовые цикламены. Воздух медовый, яблочный, травяной. Море то появлялось из-за гор, то исчезало. В ту ночь было полнолуние, и море выглядело приподнятым, а небо низкое, серое с солнечными полыньями. Оно почти сливалось с морем от горизонта до самого побережья.
Миша вел себя неспокойно, вообще он с ума сходил от волнения, все время норовил повернуть назад и лечь обратно в кровать. Был бы у него один только жетон на обмундирование, он давно бы сбежал, лишь талоны на обед влекли его в лагерь крестоносцев.
Вскоре на холме показались реющие знамена: английское – в самом центре на возвышении, пониже флаги французов и австрийцев. А у подножия холма раскинулись парусиновые шатры крестоносцев.
Первое, что мы увидели, когда входили в лагерь, – два мусорных ящика, наполненных человеческими черепами. Зрелище этих баков заставило Мишу затрепетать от изумления и страха.
– Чьи это кости?! – в ужасе вскричал Миша. – Не артистов ли массовых сцен???
В одном шатре Мише выдали шерстяное платье, штаны и ботинки.
– Это рукава или чулки? – интересовался Миша.
– Это гетры, – отвечал ему знаменитый артист Болтнев, который с особой тщательностью расчесывал щеткой свой парик. Он играл роль главнокомандующего эрла Солсбери. – Женя, что сегодня будет? – вальяжно спрашивал он у режиссера.
– Ты стоишь на холме вместе с королем английским – и первыми появляются французы, присягая вашему знамени.
– Это значит, – говорит Болтнев, – целый день стоять за спиной у Ричарда?
– Можешь выйти вперед, – отвечает ему режиссер, – тебе все можно.
– Ребята, из массовки! Кто готов, пройдите на грим! Молодой человек! – позвали Мишу. – Вот ваши парик и усы.
Миша сначала никак не хотел надевать парик.
– Я им брезгую, – говорил Миша. – У меня к парику такое отношение, как к скальпу!
Мы сидели с Васей на плахе, ноги свесили, глядим – наш Миша выходит из шатра во всем саксонском, волосы развеваются, юбка полощется на ветру, сбоку меч…
– У вас, это самое, – кричат Мише, – ножны перепутаны! Меч серебряный, а ножны золотые!..
– Надо было бумажник взять с собой, – говорит Миша, – а то украдут.
– А так потерял бы, размахивая мечом, – сказала Вася.
Я попросила:
– Дай мне меч, я буду твой оруженосец.
Взяла и пошла гулять по холму. А Миша:
– Не уходи далеко с мечом!..
Стал в себе не уверен без меча. Хотя у него еще было копье с мягким резиновым наконечником и деревянный щит.
– Дай оружие! – не унимался Миша. – А то сейчас крикнут, и я побегу!..
Но Мишу долго еще никто не звал, закапал дождь, он лег в дровянике, меч положил на грудь, Люба приехала с обедом, а Миша спит мертвецким сном.
– Вот жизнь солдатская, – бормотал Миша, – ждешь-ждешь, томишься, маешься, потом выходишь в бой, и тебе быстро режут голову, или стрелой тебя пронзают насквозь, или копьем. Такова жизнь английского солдата.
В конце концов до наших ушей донеслись крики «Аллах акбар!» и «Аллах керим!», гудение и грохот, который производили трубы, рожки и барабаны. А среди шлемов крестоносцев возникли белые тюрбаны и длинные пики неверных. В общем, все говорило о том, что в лагерь ворвались сарацины.
Артисты массовки похватали оружие, начали строиться в отряды. Всюду царила сумятица, никто ничего не понимал.
Миша заозирался с безумным видом.
– Мне бы своих найти! – закричал он. – К своим бы присоединиться! Но я своих не вижу! Кстати, кто я? – давай у всех спрашивать Миша: он пока спал – забыл. – КТО Я? – он кричал. – Я всю жизнь думаю над этим вопросом!..
– Ты английский аристократ, последовавший в Палестину за своим королем! – ответил ему эрл Солсбери.
Казалось, он один не потерял присутствия духа среди этого грозного беспорядка.
– Английская армия, – повелительным тоном говорил он, – должна выстроиться в полном вооружении и действовать по команде, без шума и ненужной суеты, которую могли бы породить тревога воинов и их забота о безопасности короля.
– А что, король в опасности? – спросил Миша.
– У него сейчас тяжелейший приступ лихорадки, – мрачно ответил Солсбери. – А тут еще эти сарацины!
– Так что же мы медлим?! – воскликнул Миша.
Он подбежал к нам с Васей, обнял нас и поцеловал, и такая в его глазах была грусть расставания, я помню, что у меня сжалось сердце.
Вася приняла свои меры предосторожности.
– Миша, – строго сказала она, – ты давай не очень-то. Не забывай, что у тебя жена и ребенок.
Мы рассмеялись, но не дали бы руку на отсечение, что ее опасения напрасны. Когда речь шла о нашем папе, ничего нельзя было знать заранее.
Миша молча глядел на нее, глядел, глядел, как будто не мог наглядеться, помедлил еще немного и бросился в самую гущу заварухи. Не обращая внимания на крики и суматоху, он стремительно пролагал себе путь сквозь эту безумную толпу, словно могучий корабль, который, распустив паруса, режет бурные волны, не замечая, что они смыкаются позади него и с бешеным ревом бросаются на корму.
Мы с Васей видели, как он, обнажив картонный меч, замахал им перед носами у сарацин, выкрикивая оскорбления и предпринимая хулиганские выходки в адрес мусульманского пророка.
– Вот он, передовой борец христианства! – воскликнул эрл Солсбери. – Не то что вы, – окинул он мрачным взором нестройные отряды массовки, – вас только и манят герцогские короны и королевские диадемы. Смотрите! – И он указал на Мишу, который бузил в стане сарацин. – Как это пламенное лезвие сверкает в битве, словно меч Азраила!
Наконец Мишин наскок явно осточертел сарацинам, Мишу кто-то пнул, он упал и пропал из виду.
– Миша! – крикнула Вася и бросилась к месту происшествия.
– Снято! – сказал режиссер Женя, довольный, потирая ладони. – Где он, этот худой, черный, с длинными волосами, с крестом на груди? Найти его, привести!..
Все стали расходиться, и только Миша лежал неподвижно, упав лицом в траву. Мы стали с Васей звать его, трясти, пока он не очнулся. Ему принесли стакан боржоми.
Он поднял его и произнес:
– Пью за бессмертную славу первого крестоносца, который вонзит копье или меч в ворота Иерусалима.
Он осушил стакан до дна, отдал его Васе, огляделся и спросил:
– А что, собственно, происходит?
– Съемочный день окончен, – ответила Вася. – Иди сдавай реквизит.
– Не понял. – Миша встал, дико озираясь.
Главное, артисты переодеваются, смеются, болтают о разных пустяках, они садятся в машины, автобусы и уезжают, спокойно покидая осажденный лагерь крестоносцев.
Тут Миша как закричит:
– Измена!!! А ну по местам! Предатели! Не то я раскрою вам головы своим боевым топором.
Все, конечно, подумали, что Миша шутит. К нему даже подошел гример и в таком же приподнятом стиле сказал:
– Сэр! Если это не нанесет ущерба вашей отваге и святости, верните нам, пожалуйста, парик и усы…
А Миша:
– Клянусь душой короля Генри и всеми прочими святыми, обитающими в хрустальных небесных чертогах, это уж слишком!
Он повернулся и быстро зашагал в сторону гор.
– Что это с ним? – спросил гример.
– Все, мы пропали, – сказала Вася, глядя, как Миша исчезает за поворотом.
Ночью было затмение Луны и полнолуние – разом. Над морем вспыхивали зарницы, и дальние холмы на мгновение белели. Казалось, все черти выскочат и пойдут танцевать в промежутках между этими вспышками.
Миша ночевать не пришел. Мы с Любой и Васей не спали – сидели и ждали его в саду. Пару раз в трусах и майке к нам выходил узнать, не вернулся ли Миша, сонный Ричард Львиное Сердце.
– Зря ты не сказала, что он у тебя закидошный, – сказала Люба.
– Каждый час без него, – сказала Вася, – приравнивается к суткам.
– К одним? – спросила Люба.
– К пятнадцати, – ответила Вася.
Вообще, мы знали, что Миша в Крыму не пропадет. Когда-то в молодости он со своим другом Леней отдыхал в Лисьей бухте – бездомный искатель приключений, без всякой палатки, он спал, завернувшись в плед, под открытым небом.
И всю жизнь потом вспоминал это небо. Что очень меня удивляет. Зачем, я никак не могу понять, нужно вспоминать небо, когда оно все время у тебя над головой?
Хотя это крымское небо и правда какое-то сумасшедшее. Одни сплошные звезды, просто потолок из звезд, звездный купол, там звездного вещества больше, чем прогалин, мы ошалевали от этих звезд – как вечер, так чистое звездное небо; выходишь пописать, и, даже присев на корточки, можно спокойно достать рукой до звезд; все созвездия видно, только не где обычно в Москве, а в ином расположении; Млечный Путь неизвестно откуда берет начало и уходит в бесконечность, черные кипарисы, ели, сосны и кедры – устремлены в распоясавшиеся, колючие, холодные, лучистые, слепящие звезды… Нет, мы и правда от этих звезд уже не знали куда деваться.
– Сейчас я беру машину, – сказала Люба, – и поедем его поищем.
Она вошла в дом, растолкала Ричарда, он подогнал «жигули», и мы двинули в лагерь крестоносцев. Миша был там. В кромешном мраке сидел он, жег костер – длинноволосый, нечёсаный, с приклеенными усами. Рядом с ним лежал обнаженный картонный меч.
– Лапка моя! – Люба вышла из автомобиля и осторожно подошла к Мише с пакетом черешни. – Ангел ты мой! Ну что тебе в голову взбрело сидеть тут в темноте? Оголодал, наверно, замерз, и страшно поди одному-то?
– Да! У меня нет ни свиты, ни оруженосца, – задумчиво ответил Миша. – И никакого другого спутника, кроме благочестивых размышлений, лишь только меч – моя надежная защита. Впрочем, я легко переношу дневной зной и пронизывающий ночной холод, усталость и всякого рода лишения. Пригоршня фиников и кусок грубого ячменного хлеба, несколько глотков воды из чистого источника – вот все, что нужно рыцарю типа меня.
– А чай и бутербродики с маслом? – спросила Вася, протягивая ему термос: – Миша, Миша, ты помнишь, что ты мой муж и мы отдыхаем с тобой в санатории «Прибой»?
– Я путник пустыни, друг креста, жезл, поражающий неверных, еретиков и отступников, – отвечал Миша Васе. – Боюсь, мы с вами незнакомы, и расстояние, отделяющее вас от меня, примерно такое же, какое отделяет перса от обожаемого им солнца.
– Любая ерунда, – заплакала Вася, – способна заставить моего мужа забыть о том, что у него есть я! Он же вообще не способен воспринимать жизнь как она есть. Все люди как люди, сыграли свои роли, переоделись и вернулись в санаторий. А этот вон чего вытворяет.
– Ни слова о предателях! – воскликнул Миша. – После того как рука Ричарда английского перестала наносить удары неверным, воины его нарушили священный обет, пренебрегли своею славой, забыли о Гробе Господнем. Но я этого дела так не оставлю.
– Ой, я с ума сойду, – сказала Люба и вернулась в машину.
– Я тебя прошу, – услышали мы с Васей ее голос. – Ради меня. Да не хочу я вызывать ему «психовозку»… Что значит «ломать комедию»? Это психологический прием. Ну, будь другом, пожалуйста. Только ТЫ сейчас сможешь подействовать на него отрезвляюще. Я тебя отблагодарю!..
И вот – умирать буду, вспомню этот великолепный момент – после долгих препирательств из потрепанных красных «жигулей» вышел сам король Англии, вождь христианских государей, цвет рыцарства, заслуженный артист РСФСР, человек неоднозначный, взрывной возбудимости, с кудрявой русой бородой, вечными «портвеями», в полном, что называется, королевском облачении.
– Клянусь святой мессой, вы храбрый малый! – произнес Ричард, приблизившись к костру.
Когда Миша увидел его благородную фигуру, его царственное лицо, несколько бледное от недавней болезни, его глаза, которые менестрели называли яркими звездами битв и побед, он вытянулся во фрунт и прошептал:
– Боже, спаси короля Ричарда английского! Да здравствует Ричард Львиное Сердце!
– Спокойно, друг мой, – проговорил Ричард. Он усадил Мишу на бревнышко, устроился рядом, взял Любину черешню и стал ее есть, угощая Мишу. – Я знаю вас, вы храбрый рыцарь, оказавший немало услуг христианскому делу. Будь все мои воины такими, как вы, я без промедления сразился бы с турками и отнял святую землю плюс Гроб Господень у этого язычника Саладина. Но войдите и в мое положение, – доверительно сказал Ричард, принимаясь за Васины бутербродики, – с кем мне, собственно говоря, идти на Иерусалим? С хитрецом и завистником Филиппом французским, который бы отдал пол-Франции, лишь бы погубить меня или, по крайней мере, унизить? Или с эрцгерцогом австрийским, у которого не больше мужества, чем у злобной осы или робкого чижика? Я вам открою тайну, – он понизил голос: – Вся английская армия – сплошь невежественные саксонцы, готовые бросить дело, угодное Богу, из-за того, что каркнул ворон или чихнул кот.
– Значит, вы отказываетесь от всех надежд на освобождение Гроба Господня? – спросил Миша и окинул Ричарда Львиное Сердце убийственным взглядом.
– Клянусь святым Георгом, – ответил Ричард, – своим копьем ты угодил мне прямо в лоб! – Он налил себе сладкого чаю из термоса, выпил и сказал: – Отказываюсь. А всех крестоносцев распускаю по домам… и по санаториям. Вернемся в Европу, соберемся с силами, там видно будет.
Миша вскочил, глаза его засверкали, кровь закипела в жилах, и он вскричал:
– Ах ты, низкий изменник, Ричард, за что только миннезингеры превозносят тебя до небес?! Ну что ж, тогда я сам поведу рыцарство к славным подвигам во имя того, чей гроб я поклялся освободить.
Pulsuz fraqment bitdi.