Kitabı oxu: «Как меня выбирали в губернаторы»
Школа перевода В. Баканова, 2023
© Перевод. Н. А. Дехтерева, наследники, 2024
© Перевод. Н. А. Волжина, наследники, 2024
© Перевод. Н. Л. Дарузес, наследники, 2024
© Перевод. Э. И. Кабалевская, наследники, 2024
© Перевод. Н. К. Чуковский, наследники, 2024
© Перевод. И. М. Бернштейн, наследники, 2024
© Перевод. Т. А. Озерская, наследники, 2024
© Перевод. В. А. Хинкис, наследники, 2024
© Перевод. А. И. Старцев, наследники, 2024
© ООО «Издательство АСТ», 2024
Как лечить простуду
Писать для развлечения публики, быть может, и похвально, но есть дело, несравненно более достойное и благородное: писать для поучения и назидания, для подлинной и реально ощутимой пользы человека. Именно ради этого я и взялся за перо. Если эта статья поможет восстановить здоровье хотя бы одному из моих страждущих братьев, если она вновь зажжет в его потухшем взоре огонь радости и надежды, если она оживит его застывшее сердце, и оно забьется с прежней силой и бодростью – я буду щедро вознагражден за свои усилия, душа моя преисполнится священного восторга, какой испытывает всякий христианин, совершивший благой, бескорыстный поступок.
Ведя жизнь чистую и безупречную, я имею основание полагать, что ни один знающий меня человек не пренебрежет моими советами, испугавшись, что я намереваюсь ввести его в заблуждение. Итак, пусть читатель возьмет на себя труд ознакомиться с изложенным в этой статье опытом лечения простуды и затем последует моему примеру.
Когда в Вирджиния-Сити сгорела гостиница «Белый Дом», я лишился крова, радости, здоровья и чемодана. Утрата двух первых упомянутых благ была не столь страшна. Не так уж трудно найти дом, где нет матери, или сестры, или молоденькой дальней родственницы, которая убирает за вами грязное белье и снимает с каминной полки ваши сапоги, тем самым напоминая вам, что есть на свете люди, которые вас любят и о вас пекутся. А к утрате радости я отнесся вполне спокойно, ибо я не поэт и твердо знаю, что печаль надолго со мной не останется. Но потерять великолепное здоровье и великолепнейший чемодан оказалось действительно большим несчастьем. В день пожара я схватил жестокую простуду, причиной чему послужило чрезмерное напряжение сил, когда я собирался принять противопожарные меры. Пострадал я при этом напрасно, так как мой план тушения пожара отличался такой сложностью, что мне удалось завершить его лишь к середине следующей недели.
Как только я стал чихать, один из моих друзей сказал, чтобы я сделал себе горячую ножную ванну и лег в постель. Я так и поступил. Вскоре после этого второй мой друг посоветовал мне встать с постели и принять холодный душ. Я внял и этому совету. Не прошло и часа, как еще один мой друг заверил меня, что лучший способ лечения – «питать простуду и морить лихорадку». Я страдал и тем и другим. Я решил поэтому сперва как следует наесться, а затем уж взять лихорадку измором.
В делах подобного рода я редко ограничиваюсь полумерами, и потому поел я довольно плотно. Я удостоил своим посещением как раз впервые открытый в то утро ресторан, хозяин которого недавно приехал в наш город. Пока я закармливал свою простуду, он стоял подле меня, храня почтительное молчание, а затем осведомился, очень ли жители Вирджиния-Сити подвержены простуде. Я ответил, что, пожалуй, да. Тогда он вышел на улицу и снял вывеску.
Я направился в редакцию, но по дороге встретил еще одного закадычного приятеля, который сказал, что уж если что-нибудь может вылечить простуду, так это кварта воды с солью, принятая в теплом виде. Я усомнился, найдется ли для нее еще место, но все-таки решил попробовать. Результат был ошеломляющим. Мне показалось, что я изверг из себя даже свою бессмертную душу.
Так вот, поскольку я делюсь опытом исключительно ради тех, кто страдает описываемым здесь видом расстройства здоровья, они, я убежден, поймут уместность моего стремления предостеречь их от средства, оказавшегося для меня неэффективным. Действуя согласно этому убеждению, я говорю: не принимайте теплой воды с солью. Быть может, мера эта и неплохая, но, на мой взгляд, она слишком крута. Если мне когда-нибудь случится опять схватить простуду и в моем распоряжении будут всего два лекарства – землетрясение и теплая вода с солью, – я, пожалуй, рискну и выберу землетрясение.
Когда буря в моем желудке утихла и поблизости не оказалось больше ни одного доброго самаритянина, я принялся за то, что уже проделывал в начальной стадии простуды: стал снова занимать носовые платки, трубя в них носом так, что они разлетались в клочья. Но тут я случайно повстречал одну даму, только что вернувшуюся из горной местности, и эта дама рассказала, что в тех краях, где она жила, врачей было мало, и в силу необходимости ей пришлось научиться самой исцелять простейшие «домашние недуги». У нее и в самом деле, наверно, был немалый опыт, ибо на вид ей казалось лет полтораста.
Она приготовила декокт из черной патоки, крепкой водки, скипидара и множества других снадобий и наказала мне принимать его по полной рюмке через каждые четверть часа. Я принял только первую дозу, но этого оказалось достаточно. Эта одна-единственная рюмка сорвала с меня, как шелуху, все мои высокие нравственные качества и пробудила самые низкие инстинкты моей натуры. Под пагубным действием зелья в мозгу моем зародились невообразимо гнусные планы, но я был не в состоянии их осуществить: руки мои плохо меня слушались. Последовательные атаки всех верных средств, принятых от простуды, подорвали мои силы, не то я непременно стал бы грабить могилы на соседнем кладбище. Как и большинство людей, я часто испытываю низменные побуждения и соответственно поступаю. Но прежде, до того как я принял это последнее лекарство, я никогда не обнаруживал в себе столь чудовищной порочности и гордился этим. К исходу второго дня я готов был снова взяться за лечение. Я принял еще несколько верных средств от простуды и в конце концов загнал ее из носоглотки в легкие.
У меня разыгрался непрекращающийся кашель и голос упал ниже нуля. Я разговаривал громовым басом, на две октавы ниже своего обычного тона. Я засыпал ночью только после того, как доводил себя кашлем до полного изнеможения, но едва я начинал разговаривать во сне, мой хриплый бас вновь будил меня.
Дела мои с каждым днем становились все хуже и хуже. Посоветовали выпить обыкновенного джина – я выпил. Кто-то сказал, что лучше джин с патокой. Я выпил и это. Еще кто-то порекомендовал джин с луком. Я добавил к джину лук и принял все разом – джин, патоку и лук. Особого улучшения я не заметил, разве только дыхание у меня стало, как у стервятника.
Я решил, что для поправки здоровья мне необходим курорт. Вместе с коллегой – репортером Уилсоном – я отправился на озеро Биглер. Я с удовлетворением вспоминаю, что путешествие наше было обставлено с достаточным блеском. Мы отправились лошадьми, и мой приятель имел при себе весь свой багаж, состоявший из двух превосходных шелковых носовых платков и дагерротипа бабушки. Мы катались на лодках, охотились, удили рыбу и танцевали целыми днями, а по ночам я лечил кашель. Действуя таким образом, я рассчитывал, что буду поправляться с каждым часом. Но болезнь моя все ухудшалась.
Мне порекомендовали окутывание мокрой простыней. До сих пор я не отказывался ни от одного лечебного средства, и мне показалось нерезонным ни с того ни с сего заупрямиться. Поэтому я согласился принять курс лечения мокрой простыней, хотя, признаться, понятия не имел, в чем его суть. В полночь надо мной проделали соответствующие манипуляции, а погода стояла морозная. Мне обнажили грудь и спину, взяли простыню (по-моему, в ней было не меньше тысячи ярдов), смочили в ледяной воде и затем стали оборачивать ее вокруг меня, пока я не стал похож на банник, какими чистили дула допотопных пушек.
Это суровая мера. Когда мокрая, холодная, как лед, ткань касается теплой кожи, отчаянные судороги сводят ваше тело – и вы ловите ртом воздух, как бывает с людьми в предсмертной агонии. Жгучий холод пронизал меня до мозга костей, биение сердца прекратилось. Я уж решил, что пришел мой конец.
Юный Уилсон вспомнил к случаю анекдот о негре, который во время обряда крещения каким-то образом выскользнул из рук пастора и чуть было не утонул. Впрочем, побарахтавшись, он в конце концов вынырнул, еле дыша и вне себя от ярости, и сразу же двинулся к берегу, выбрасывая из себя воду фонтаном, словно кит, и бранясь на чем свет стоит, что вот-де в другой раз из-за всех этих чертовых глупостей какой-нибудь цветной джентльмен, глядишь, и впрямь утонет!
Никогда не лечитесь мокрой простыней, никогда! Хуже этого бывает, пожалуй, лишь когда вы встречаете знакомую даму и, по причинам ей одной известным, она смотрит на вас, но не замечает, а когда замечает, то не узнает.
Но, как я уже начал рассказывать, лечение мокрой простыней не избавило меня от кашля, и тут одна моя приятельница посоветовала поставить на грудь горчичник. Я думаю, это действительно излечило бы меня, если бы не юный Уилсон. Ложась спать, я взял горчичник – великолепный горчичник, в ширину и в длину по восемнадцати дюймов, – и положил его так, чтобы он оказался под рукой, когда понадобится. Юный Уилсон ночью проголодался и… вот вам пища для воображения.
После недельного пребывания на озере Биглер я отправился к горячим ключам Стимбоут и там, помимо паровых ванн, принял кучу самых гнусных из всех когда-либо состряпанных человеком лекарств. Они бы меня вылечили, да мне необходимо было вернуться в Вирджиния-Сити, где, несмотря на богатый ассортимент ежедневно поглощаемых мной новых снадобий, я ухитрился из-за небрежности и неосторожности еще больше обострить свою болезнь.
В конце концов я решил съездить в Сан-Франциско, и в первый же день по моем приезде какая-то дама в гостинице сказала, что мне следует раз в сутки выпивать кварту виски. Приятель мой, проживавший в Сан-Франциско, посоветовал в точности то же самое. Каждый из них рекомендовал по одной кварте – вместе это составило полгаллона. Я выпивал полгаллона в сутки, и пока, как видите, жив.
Итак, движимый исключительно чувством доброжелательства, я предлагаю вниманию измученного болезнью страдальца весь тот пестрый набор средств, которые я только что испробовал сам. Пусть он проверит их на себе. Если эти средства и не вылечат – ну что ж, в самом худшем случае они лишь отправят его на тот свет.
Все, что вы хотели знать о Неваде
Молодой человек, отчаянно желавший получить интересующую его информацию, написал знакомому, проживающему в Вирджиния-Сити, штат Невада, следующее письмо:
«Спрингфилд, 12 апреля, пн
Дорогой сударь!
Пишу Вам с тем, чтобы попросить дать мне исчерпывающий очерк о Неваде. Какие особенности климата? Что родит земля? Здоровые ли места? От каких болезней чаще всего умирают? Считаете ли Вы разумным эмигрировать в эту часть страны тому, кто имеет возможность зарабатывать в Миссури? Я и еще несколько человек желаем переехать в Неваду весной, если сможем однозначно убедиться, что эти края лучше, чем наши нынешние. Полагаю, Вы знакомы с Джоэлом Х. Смитом? Он когда-то жил у нас, а теперь живет в Неваде и, говорят, владеет значительным прииском. Надеюсь на скорый ответ и прочая, и прочая.
Искренне Ваш,Уильям *****»
Письмо было передано в редакцию местной газеты. На пользу всем, кто рассматривает переезд в Неваду, полагаю, что стоит привести ответное послание во всей полноте:
«Дражайший Уильям!
Прошу простить мое панибратство, но твое имя вызывает во мне теплые воспоминания об утраченном близком человеке, которого звали почти так же. Мне было поручено написать это письмо, и, хотя сейчас мы чужие друг другу люди, мне кажется, что после знакомства будем ближе. Запомни эту мысль, Уильям. Я отвечу на заданные тобой вопросы в том порядке, в котором ты их изложил.
В первых же строках своего письма ты просишь дать тебе исчерпывающий очерк о Неваде. Доверие, которым ты, Уильям, меня облекаешь, льстит и сопоставимо лишь со скромностью твоей просьбы. Я бы мог изложить все, что мне известно о Неваде, на пяти сотнях страниц ин-октаво, однако, поскольку ты не сделал мне ничего плохого, избавлю тебя от такой нагрузки, хотя более чем очевидно, что я был бы в полном праве воспользоваться неосторожностью твоей просьбы, если бы пожелал. В общем, я буду краток. Неваду много лет назад открыли мормоны, назвав ее долиной Карсон. Имя «Невада» эта местность получила только в 1861 году по акту Конгресса. В народе бытует мнение, что эти края созданы Всевышним, однако, увидев их своими глазами, Уильям, ты бы так не сказал. Впрочем, пусть это тебя не пугает. Да, скудной растительностью места напоминают обгоревшего на пожаре кота, но также, подобно уже упомянутому животному, имеют больше достоинств, чем может показаться. Первую серебряную жилу здесь обнаружили братья Грош в 1857-м. Они же, кажется, основали Силвер-Сити. Передай своим приятелям, впрочем, что ни одна из местных шахт пока не приносит дохода. Это ты можешь утверждать с самой непоколебимой уверенностью – здесь никто не станет опровергать твои слова. Население территории составляет порядка 35 тыс., и половина этого числа проживает в агломерации Виргиния – Голд-Хилл. На этом я, пожалуй, прерву свой очерк, иначе ты рискуешь слишком заинтересоваться далеким краем, забыв про семью и Бога, но через год я к этой теме вернусь. А пока что позволь ответить на твой следующий вопрос.
«Какие особенности климата?» Увы и ах, Уильям, никаких особенностей нет. В этом отношении наш климат напоминает многих – если не большинство! – горничных в нашем полном несовершенства мире. Иногда времена года сменяют друг друга естественным порядком, а иногда у нас то зима на все лето, то лето на всю зиму. В итоге мы так и не имеем календаря, который в точности подходил бы нашей широте. Зато дождь, Уильям, идет у нас строго по расписанию. Обычно он начинается в ноябре и продолжается примерно четыре, а иногда аж до семи дней к ряду, после чего ты можешь на весь год отдать свой зонт кому-нибудь внаем с той же благостной уверенностью, какую испытывает верующий христианин, держа на руках четыре туза. Порой зима наступает тогда же, в ноябре, и заканчивается в июне, а порой слегка кажет нос в марте – апреле, а все остальное время года – лето. Но в целом, Уильям, могу сказать, что климат – если его можно так назвать – у нас хороший.
«Что родит земля?» Ты, конечно же, имеешь в виду Неваду? На наших ранчо можно вырастить все то же, что и на плодородных полях Миссури. Однако ранчо весьма немногочисленны, я бы сказал, редки, как юристы на небесах. Видишь ли, по большей части Невада – это безжизненная песчаная пустошь, заключенная в круг заснеженных гор, безысходность которой нарушается лишь редкой порослью полыни. Но вездесущая унылость стала спасением этих краев, Уильям, ведь никакой уважающий себя американец не приехал бы в Неваду, если бы сюда было легко попасть, и ни один из приехавших не задержался бы тут, не будучи убежденным, что не найдет более низких шансов заработать на жизнь еще где-нибудь. Уж таковы мы, американцы, Уильям.
«Здоровое ли место?» Да, полагаю, со здоровьем здесь так же, как и в любом уголке американского запада. А главное, не давай подобным мыслям пускать корни в твоей голове, Уильям, ведь пока ты под присмотром Провидения, едва ли смерть придет к тебе до того, как истечет отмеренный срок.
«От каких болезней чаще всего умирают?» – Прежде должен признаться, в основном умирали от свинцовых шариков и холодной стали, но в последнее время эти причины значительно уступили позиции роже и курению гашиша, как в прошлое воскресенье весьма справедливо отметил г-н Уэсход. К твоему сведению, Уильям, замечу, что г-н Уэсход – епископальный священник, сделавший не меньше прочих, чтобы вытащить наше общество из первородного полуварварского состояния. Нас терзают те же недуги, что и, полагаю, в других штатах на той же широте. Прибавь к этому списку еще одну-две болезни и полдюжины вычти, учитывая высокое положение Невады над уровнем моря. Впрочем, доктора здесь способны поставить человека на ноги и вогнать его в гроб примерно с таким же успехом, как и в прочих местах.
Теперь о том, разумно ли эмигрировать в эту часть страны тому, кто имеет возможность зарабатывать в Миссури. Признаюсь, Уильям, этот вопрос ставит меня в тупик. Если тебя не устраивают текущие условия, логично предположить, что ты будешь полностью удовлетворен, зарабатывая либо больше, либо меньше. Иными словами, любые перемены приведут тебя в состояние всеобъемлющего радостного возбуждения. Что ж, здесь ты найдешь прекрасную возможность преуспеть, ведь при условии, что ты будешь беречь здоровье, будешь трудолюбивым и не будешь пить, ты неизбежно обеспечишь себе хороший заработок – или не обеспечишь. Уж можешь мне поверить, Уильям. Это касается любого вида деятельности, кроме продажи религиозных памфлетов. Запомни: продавать памфлеты здесь нельзя, люди здесь памфлетами не интересуются, и даже лучшие образцы памфлетов – хоть бы и с картинками! – не встретили здесь одобрения. Более того, здесь сильная конкуренция со стороны газет, где ежедневно публикуют отрывки из Писания или вроде того, заодно с котировками на биржах и сводками с полей военных действий. В общем, если ты, Уильям, занимаешься памфлетами, в стране вашо1 тебе делать нечего, а преуспеть в чем-то еще – всегда пожалуйста.
«Полагаю, Вы знакомы с Джоэлом Х. Смитом?» Что ж, признаюсь честно: кажется, не знаком. Поразительно, да? Как в такое можно поверить! И он еще владеет «значительным прииском»? Вот счастливчик! Подумать только: некто владеет прииском на территории Невады, а я ни разу об этом человеке не слышал. Странно, очень странно. Веришь ли, нет, Уильям, ничего более странного со мной в жизни не случалось. И ведь не просто прииском, а «значительным» прииском – вот уж что я никак не могу взять в толк. Неужели человек может владеть значительным прииском в стране вашо, а я об этом не знаю? Везучий стервец, ничего не скажешь. Однако же я всерьез подозреваю, что ты, Уильям, ошибся с именем. Более того, я в этом убежден. Ты, судя по всему, имеешь в виду Джона Смита. Так вот, мне доподлинно известно, что ему принадлежит значительная доля прииска, поскольку я лично продал ему эту долю с большим убытком для себя в тот же день, когда Джон Смит прибыл сюда с равнин. Однажды этот человек станет богачом. Я совершенно в нем не сомневаюсь, как и в любом другом своем знакомом, оказавшемся в точно таком же положении. Собственно, не далее как вчера я поделился со Смитом своей уверенностью, и он ответил, что разделяет ее. Однако почему-то в голосе его не было того триумфального восторга, какой я в глубине души с таким наслаждением ожидаю услышать от тех, кого пытался хоть немного облагодетельствовать. Смит на какое-то время задумался и в конце концов сказал: «Знаешь, я бы, пожалуй, уже давно стал богачом, если бы нашел ту ч***ову жилу». И я с ним согласен. Я всегда думал – и думаю до сих пор, – что если Смит найдет-таки ту жилу, то шансы разбогатеть у него будут куда выше нынешних. Так что, полагаю, в какое-то из ближайших столетий он определенно устроится – главное не терять веры. Какие его годы! Что ж, Уильям, ты мне нравишься, и я с радостью готов продать тебе «значительную» долю прииска в стране вашо. Так что напиши, интересует ли тебя такое предложение. Приму в качестве оплаты зеленые бумажки по номиналу, большего мне не надо. А если серьезно, Уильям, никогда не вкладывайся в шахтерское предприятие, о котором ничего не знаешь. Помни про случай Джона Смита!
Надеешься на скорый ответ? Прекрасно. Я тоже буду надеяться на твой скорый ответ – причину я упомянул выше. А теперь, Уильям, изучи-ка хорошенько данное письмо. Постарайся не обращать внимания на саркастические замечания и прочую ерунду, но присмотрись к изложенным выше фактам, ибо это факты, и относиться к ним нужно с подобающей верой.
Передай мой сердечный привет своим родным и близким, особенно твоей почтенной бабуле, с которой я не имею удовольствия быть знакомым, но, сам понимаешь, это не имеет значения. Я многократно бывал в твоем городе и во всех городах соседних округов – владельцы гостиниц наверняка живо вспомнят меня. Передавай привет и им тоже; я на них зла не держу.
С уважением».
Трогательная история из детства Джорджа Вашингтона
Если вдруг сосед вздумал нарушать ваш драгоценный ночной покой гудением чертового тромбона, ваш священный долг – терпеть жуткую музыку, ведь у вас есть возможность пожалеть несчастного, который убеждает себя, будто получает удовольствие от столь нестройных звуков. К такому мнению я пришел, впрочем, не так давно: снисхождение к музыкальным неучам выросло из моего личного, весьма неприятного опыта – когда-то подобное заблуждение испытывал и я сам. А потому нечестивец из дома напротив, с поистине поразительной неспешностью осваивающий тромбон, продолжает свои еженощные пытки, но это вызывает у меня не раздражение, а напротив, нежнейшую жалость, хотя каких-то лет десять назад я бы за то же прегрешение сжег дом обидчика дотла. Тогда моим мучителем был начинающий скрипач. Две или три недели он причинял мне невообразимые страдания, без конца пиликая «Старика Дэна Такера», причем так кошмарно, что в минуты бодрствования эта песенка вызывала у меня припадки, а во сне навевала кошмары. Впрочем, пока он ограничивался «Дэном Такером», мне удавалось сдерживать позывы к насилию, но стоило ему наиграть «Милый дом», я пошел и спалил скрипача. Моим следующим мучителем стал несчастный, возомнивший, будто его призвание – игра на кларнете. Поначалу он терзал мой слух гаммами, и какое-то время я терпел. Когда же зазвучала некая премерзкая мелодия, разум мой помутился настолько, что я даже не помню, как спалил и кларнетиста. За два года я таким же образом избавился от начинающего корнетиста, малоопытного горниста, фаготиста-любителя и варвара, открывшего в себе талант барабанщика.
И тромбониста в те дни, занеси его нелегкая в мои края, я бы точно так же спалил. Однако теперь, как уже было сказано, я не мешаю чужому саморазрушению, поскольку тоже успел почувствовать себя в шкуре любителя, а потому испытываю к товарищам по несчастью только сострадание. Кроме того, я понял, что необъяснимое стремление взять в руки тот или иной музыкальный инструмент, чтобы непременно выучиться на нем играть, дремлет в каждом из нас, и однажды оно пробудится и всецело завладеет человеком. Так что если вас возмущают чужие уныло-безуспешные потуги совладать со скрипкой, берегитесь, ибо рано или поздно настанет и ваш черед! Мы скоры проклинать любителей, вырывающих нас особенно гнусной нотой из блаженного ночного сна, но это неправильно, ведь все мы сотворены одинаковыми и в свое время обречены открыть в себе извращенную тягу к музыке. Потому я снисходителен к одержимому тромбонисту, хотя порой он в порыве вдохновения и извлечет какой-нибудь утробный звук, от которого я вскакиваю в постели весь в ледяном поту. Да, первая моя мысль: землетрясение! Потом я узнаю инструмент и задумываюсь, что самоубийство, пожалуй, неплохой способ обеспечить себе ночную тишину. На мгновение нет-нет да и шевельнется застарелый рефлекс схватиться за спички… Но затем наконец просыпается рассудок: а ведь музыкант сам себя больше всех мучает, так пускай и страдает, несчастный, – и недостойное желание спалить его как рукой снимает.
Достаточно долго посопротивлявшись жуткому безумию, которое толкает человека на путь музицирования, хотя Господь завещал нам ограничиться исключительно пилением дров, я пал жертвой инструмента, зовущегося аккордеоном. Это сегодня я ненавижу данную приспособу всеми фибрами души, но в определенный период своей жизни испытывал к ней порочную тягу на грани идолопоклонства. Приобретя инструмент помощнее, я разучил на нем новогоднюю «Старую дружбу». Помутнение, в котором я на тот момент пребывал, заставило меня выбрать из всего музыкального репертуара именно ту мелодию, которая на аккордеоне звучит отвратительнее всего. За всю свою краткую карьеру музыканта я не могу припомнить никакой другой мелодии, которой я мог бы причинить своим соплеменникам сопоставимые боль и страдания.
Побаловавшись со «Старой дружбой» где-то неделю, я тщеславно возомнил, будто способен улучшить исходную мелодию, и принялся добавлять в нее мелкие украшательства и вариации. Успех, видимо, был посредственный, поскольку передо мной тут же возникла квартирная хозяйка, и лицо ее недвусмысленно выражало неприязнь к столь отчаянным предприятиям.
– Мистер Твен, вы знаете еще хоть какую-нибудь мелодию? – спросила она.
– Нет, – ответил я, потупившись.
– Ладно, тогда играйте эту, – сказала она. – Только бога ради не добавляйте в нее вариации, потому что жильцы и в таком виде ее едва терпят.
Конечно, они ее не «едва терпели», а скорее совсем не терпели. Одна половина съехала, да и вторая надолго не задержалась бы, если бы миссис Джонс не избавила жильцов от моего присутствия, выставив меня за дверь.
На следующей своей квартире я задержался всего на одну ночь. Рано поутру ко мне в комнату заявилась миссис Смит.
– Шли бы вы отсюда, молодой человек. Был тут перед вами несчастный кретин, который играл на банджо, да еще пританцовывал в придачу. От него у меня аж окна трескались. Вы мне всю ночь спать не давали, и если это повторится, я насажу вам ваш инструмент на голову!
В общем, женщина недвусмысленно давала понять, что не находит в моей музыке удовольствия, и потому я перебрался к миссис Браун.
Три ночи к ряду я исполнял своим новым соседям «Старую дружбу», классическую и без прикрас, если не считать кое-каких ошибок, которые, впрочем, скорее шли мелодии на пользу. Однако стоило мне перейти к вариациям, как остальные жильцы подняли бунт. Ни тогда, ни после я так и не встретил никого, кому мои вариации пришлись бы по душе. Съезжал я без сожалений, полностью удовлетворенный результатами своих экзерсисов. Одного жильца я довел до сумасшествия, а другой попытался лишить скальпа свою мать. Думаю, если бы я продолжил играть, он точно прикончил бы старушку.
Далее я поселился у миссис Мёрфи – итальянки со множеством удивительных достоинств. И едва из-под моих пальцев зазвучали вариации, ко мне в комнату ввалился изможденный и отощавший старик. Лицо его сияло от невыразимого счастья. Он положил ладонь мне на голову и, воздев очи горе, дрожащим от чувств голосом произнес:
– Да благословит вас Господь, молодой человек! Вы ниспосланы мне небом! Ваша услуга поистине неоценима. Вот уже много лет я мучаюсь неизлечимым заболеванием и, зная, что судьба моя предрешена, изо всех сил стремлюсь приблизить свой смертный час. Но только все зазря: любовь к жизни во мне слишком сильна… И тут, хвала небесам, являетесь вы, мой избавитель! Лишь услышав эту мелодию и эти вариации в вашем исполнении, я больше не хочу жить, я полностью отдаюсь в объятья смерти, я желаю умереть – более того, мне не терпится наконец расстаться с жизнью!
С этими словами старик повис у меня на шее, обливаясь слезами счастья. Пораженный, я, однако, не мог не гордиться собой и проводил старого господина, уходящего из моей комнаты, парой особенно чудовищных вариаций. Тот сложился пополам, будто перочинный ножик, и больше уже на свое ложе боли и страданий не возвращался – его вынесли в гробу.
Наконец моя нездоровая страсть к аккордеону сошла на нет, и я испытал превеликое облегчение. Пребывая в горячечном музыкальном бреду, я был ходячей катастрофой для окружающих, неся с собой лишь погибель. Я разрушал семьи, сокрушал слабых духом, вгонял меланхоликов в депрессию, ускорял кончину смертельно больных и, искренне опасаюсь, даже тревожил мертвых в их могилах. Своим жутким музицированием я нанес неисчислимый вред и причинил невыразимые страдания соплеменникам. Впрочем, меня оправдывает то, что одно благое деяние я таки совершил, спровадив того бедного измученного старичка в лучший мир.
И да, я все же сумел извлечь из моей страсти к аккордеону кой-какую выгоду: все то время, что я упражнялся в игре на нем, я никогда не платил за постой. Хозяева шли на любые уступки, соглашаясь не брать с меня ни цента, лишь бы я поскорее съехал.
Собственно, я сел писать, держа в уме две мысли. Первая – привить читателю снисхождение к тем несчастным, кто вбил себе в голову, будто имеет талант к музыке, и в попытках этот талант развить каждую ночь сводит с ума соседей. А вторая – поделиться прелестной историей о малыше Джордже Вашингтоне, Ни-Разу-В-Жизни-Не-Солгавшем, и вишневом дереве. (Или то была яблоня?.. Я что-то запамятовал, хотя услышал этот анекдот буквально вчера, а после столь длинного и подробного вступления вообще все забыл. Помню лишь, что история была весьма трогательная.)
Знаменитая скачущая лягушка из Калавераса
По просьбе одного приятеля, который прислал мне письмо из восточных штатов, я навестил добродушного старого болтуна Саймона Уилера, навел, как меня просили, справки о приятеле моего приятеля Леонидасе У. Смайли и о результатах сообщаю ниже. Я питаю смутное подозрение, что никакого Леонидаса У. Смайли вообще не существовало, что это миф, что мой приятель никогда не был знаком с таким персонажем и рассчитывал на то, что, когда я начну расспрашивать о нем старика Уилера, он вспомнит своего богомерзкого Джима Смайли, пустится о нем рассказывать и надоест мне до полусмерти скучнейшими воспоминаниями, столь же длинными, сколь утомительными и никому не нужными. Если такова была его цель, она увенчалась успехом.
Я застал Саймона Уилера дремлющим у печки в полуразвалившемся кабачке захудалого рудничного поселка Ангел и имел случай заметить, что он толст и лыс и что его безмятежная физиономия выражает подкупающее благодушие и простоту. Он проснулся и поздоровался со мной. Я сказал ему, что один из моих друзей поручил мне справиться о любимом товарище его детства, Леонидасе У. Смайли, о его преподобии Леонидасе У. Смайли, молодом проповеднике слова Божия, который, по слухам, жил одно время в Калаверасе, в поселке Ангел. Я прибавил, что буду весьма обязан мистеру Уилеру, если он сможет мне что-нибудь сообщить о его преподобии Леонидасе У. Смайли.
Саймон Уилер загнал меня в угол, загородил стулом, уселся на него и пошел рассказывать скучнейшую историю, которая следует ниже. Он ни разу не улыбнулся, ни разу не нахмурился, ни разу не переменил того мягко журчащего тона, на который настроился с самой первой фразы, ни разу не проявил ни малейшего волнения; весь его бесконечный рассказ был проникнут поразительной серьезностью и искренностью, и это ясно показало мне, что он не видит в этой истории ничего смешного или забавного, относится к ней вовсе не шутя и считает своих героев ловкачами самого высокого полета. Я предоставил ему рассказывать по-своему и ни разу его не прервал.
– Его преподобие Леонидас У… гм… его преподобие… Ле… Да, был тут у нас один, по имени Джим Смайли, зимой сорок девятого года, а может быть, и весной пятидесятого, что-то не припомню как следует, хотя вот почему я думаю, что это было зимой или весной, – помнится, большой желоб был еще недостроен, когда Смайли появился в нашем поселке; во всяком случае, чудак он был порядочный: вечно держал пари по поводу всего, что ни попадется на глаза, лишь бы нашелся охотник поспорить с ним, а если не находился, он сам держал против. На что угодно, лишь бы другой согласился держать пари, а за ним дело не станет; все что угодно, лишь бы держать пари, он на все согласен. И ему везло, необыкновенно везло, он почти всегда выигрывал. Он-то был всегда наготове и поджидал только удобного случая; о чем бы ни зашла речь, Смайли уж тут как тут и предлагает держать пари и за и против, как вам угодно. Идут конские скачки – он в конце концов либо загребет хорошие денежки, либо проиграется в пух и прах; собаки дерутся – он держит пари; кошки дерутся – он держит пари; петухи дерутся – он держит пари; да чего там, сядут две птицы на забор – он и тут держит пари: которая улетит раньше; идет ли молитвенное собрание – он опять тут как тут и держит за пастора Уокера, которого считал лучшим проповедником в наших местах, – и, надо сказать, не зря; к тому же и человек, этот пастор, был хороший. Да чего там, стоит ему увидеть, что жук ползет куда-нибудь, – он сейчас же держит пари: скоро ли этот жук доползет до места, куда бы тот ни полз; и если вы примете пари, он за этим жуком пойдет хоть в Мексику, а уж непременно дознается, куда он полз и сколько времени пробыл в дороге. Тут много найдется ребят, которые знали этого Смайли и могут о нем порассказать. Ему было все нипочем, он готов был держать пари на что угодно – такой отчаянный. У пастора Уокера как-то заболела жена, долго лежала больная, и уж по всему было видно, что ей не выжить; и вот как-то утром входит пастор, Смайли – сейчас же к нему и спрашивает, как ее здоровье; тот говорит, что ей значительно лучше, благодарение Господу за его бесконечное милосердие, – дело идет на лад, с помощью Божией она еще поправится; а Смайли как брякнет, не подумавши: «Ну, а я ставлю два с половиной против одного, что помрет».
У этого самого Смайли была кобыла. Наши ребята звали ее «Тише едешь – дальше будешь», – разумеется, в шутку, на самом деле она вовсе была не так плоха и частенько брала Джиму призы, хоть и не из самых резвых была лошадка и вечно болела, то астмой, то чахоткой, то собачьей чумой, то еще чем-нибудь. Дадут ей, бывало, двести – триста шагов форы, а потом обгоняют, но к самому концу скачек она, бывало, до того разойдется, что удержу нет, и брыкается, и становится на дыбы, и бьет копытами, и закидывает ноги и кверху, и направо, и налево, и такую, бывало, поднимет пыль и такой шум – и кашляет, и чихает, и фыркает, – зато всегда ухитряется прийти к столбу почти на голову вперед, хоть меряй, хоть не меряй.
А еще был у него щенок бульдог, самый обыкновенный с виду, посмотреть на него – гроша ломаного не стоит, только на то и годен, чтобы шляться да вынюхивать, где что плохо лежит. А как только поставят деньги на кон – откуда что возьмется, совсем не тот пес: нижняя челюсть выпятится, как пароходная корма, зубы оскалятся и заблестят, как огонь в топке. И пусть другая собака его задирает, треплет, кусает сколько ей угодно, пусть швыряет на землю, Эндрью Джексон – так звали щенка, – Эндрью Джексон и ухом не поведет, да еще делает вид, будто он доволен и ничего другого не желал, а тем временем противная сторона удваивает да удваивает ставки, пока все не поставят деньги на кон; тут он сразу вцепится другой собаке в заднюю ногу да так и замрет – не грызет, понимаете ли, а только вцепится и повиснет, и будет висеть хоть целый год, пока не одолеет. Смайли всегда ставил на него и выигрывал, пока не нарвался на собаку, у которой не было задних ног, потому что их отпилило круглой пилой. Дело зашло довольно далеко, и деньги уже поставили на кон, и Эндрью Джексон уже собрался вцепиться в свое любимое место, как вдруг видит, что его надули и что другая собака, так сказать, натянула ему нос; он сначала как будто удивился, а потом совсем приуныл и даже не пытался одолеть ту собаку, так что трепка ему досталась изрядная. Он взглянул разок на Смайли, как будто говоря, что сердце его разбито и Джим тут сам виноват – зачем подсунул ему такую собаку, у которой задних ног нет, даже вцепиться не во что, а в драке он только на это и рассчитывал; потом отошел, хромая, в сторонку, лег на землю и помер. Хороший был щенок, этот Эндрью Джексон, и составил бы себе имя, останься он жив, талантливый был пес, настоящей закваски. Я-то это знаю, вот только ему случая не было показать себя, а не всякий поймет, что без таланта ни один пес не смог бы так драться в подобных затруднительных обстоятельствах. Мне всегда обидно делается, как только вспомню эту его последнюю драку и чем она кончилась.
Так вот, у этого самого Смайли были и терьеры-крысоловы, и петухи, и коты, и всякие другие твари, видимо-невидимо, – на что бы вы ни вздумали держать пари, он все это мог вам предоставить.
Как-то раз поймал он лягушку, принес домой и объявил, что собирается ее воспитывать; и ровно три месяца ничего другого не делал, как только сидел у себя на заднем дворе и учил эту лягушку прыгать. И что бы вы думали – ведь выучил. Даст ей, бывало, легонького щелчка сзади, и глядишь – уже лягушка перевертывается в воздухе, как оладья на сковородке; перекувыркнется разик, а то и два, если возьмет хороший разгон, и как ни в чем не бывало станет на все четыре лапы, не хуже кошки. И так он ее здорово выучил ловить мух – да еще постоянно заставлял упражняться, – что ей это ровно ничего не стоило: как увидит муху, так и словит. Смайли говаривал, что лягушкам только образования не хватает, а так они на все способны; и я этому верю. Бывало – я это своими глазами видел – посадит Дэниела Уэбстера – лягушку так звали, Дэниел Уэбстер – на пол, вот на этом самом месте, и крикнет: «Мухи, Дэниел, мухи!» – и не успеешь моргнуть глазом, как она подскочит и слизнет муху со стойки, а потом опять плюхнется на пол, словно комок грязи, и сидит себе как ни в чем не бывало, почесывает голову задней лапкой, будто ничего особенного не сделала и всякая лягушка это может. А уж какая была умница и скромница при всех своих способностях, другой такой лягушки на свете не сыскать. А когда, бывало, дойдет до прыжков в длину по ровному месту, ни одно животное ее породы не могло с ней сравняться. По прыжкам в длину она была, что называется, чемпион, и когда доходило до прыжков, Смайли, бывало, ставил на нее все свои деньги до последнего цента. Смайли страх как гордился своей лягушкой, – и был прав, потому что люди, которые много ездили и везде побывали, в один голос говорили, что другой такой лягушки на свете не видано.
Смайли посадил эту лягушку в маленькую клетку и, бывало, носил ее в город, чтобы держать на нее пари. И вот встречает его с этой клеткой один приезжий, новичок в нашем поселке, и спрашивает:
– Что это такое может быть у вас в клетке?
А Смайли отвечает этак равнодушно:
– Может быть, и попугай, может быть, и канарейка, только это не попугай и не канарейка, а всего-навсего лягушка.
Незнакомец взял у него клетку, поглядел, повертел и так и этак и говорит:
– Гм, что верно, то верно. А на что она годится?
– Ну, по-моему, для одного дела она очень даже годится, – говорит Смайли спокойно и благодушно, – она может обскакать любую лягушку в Калаверасе.
Незнакомец опять взял клетку, долго-долго ее разглядывал, потом отдал Смайли и говорит довольно развязно:
– Ну, – говорит, – ничего в этой лягушке нет особенного, не вижу, чем она лучше всякой другой.
– Может, вы и не видите, – говорит Смайли. – Может, вы знаете толк в лягушках, а может, и не знаете; может, вы настоящий лягушатник, а может, просто любитель, как говорится. Но у меня-то, во всяком случае, есть свое мнение, и я ставлю сорок долларов, что она может обскакать любую лягушку в Калаверасе.
Незнакомец призадумался на минутку, а потом вздохнул и говорит этак печально:
– Что ж, я здесь человек новый, и своей лягушки у меня нет, а будь у меня лягушка, я бы с вами держал пари.
Тут Смайли и говорит:
– Это ничего не значит, ровно ничего, если вы подержите мою клетку, я сию минуту сбегаю, достану вам лягушку.
И вот незнакомец взял клетку, приложил свои сорок долларов к деньгам Джима и уселся дожидаться.
Долго он сидел и думал, потом взял лягушку, раскрыл ей рот и закатил ей туда хорошую порцию перепелиной дроби чайной ложечкой, набил ее до самого горла и посадил на землю. А Смайли побежал на болото, долго там барахтался по уши в грязи, наконец поймал лягушку, принес ее, отдал незнакомцу и говорит:
– Теперь, если вам угодно, поставьте ее рядом с Дэниелом, чтобы передние лапки у них приходились вровень, а я скомандую. – И скомандовал: – Раз, два, три – пошел!
Тут они подтолкнули своих лягушек сзади, новая проворно запрыгала, а Дэниел дернулся, приподнял плечи, вот так – на манер француза, а толку никакого, с места не может сдвинуться, прирос к земле, словно каменный, ни туда ни сюда, сидит, как на якоре. Смайли порядком удивился, да и расстроился тоже, а в чем дело – ему, разумеется, невдомек.
Незнакомец взял деньги и пошел себе, а выходя из дверей, показал большим пальцем через плечо на Дэниела – вот так – и говорит довольно нагло:
– А все-таки, – говорит, – не вижу я, чем эта лягушка лучше всякой другой, ничего в ней нет особенного.
Смайли долго стоял, почесывая в затылке и глядя вниз на Дэниела, а потом наконец и говорит:
– Удивляюсь, какого дьявола эта лягушка отстала, не случилось ли с ней чего-нибудь – что-то уж очень ее раздуло, на мой взгляд. – Он ухватил Дэниела за загривок, приподнял и говорит: – Залягай меня кошка, если она весит меньше пяти фунтов, – перевернул лягушку кверху дном, и посыпалась из нее дробь – целая пригоршня дроби. Тут он догадался, в чем дело, и света не взвидел, – пустился было догонять незнакомца, а того уж и след простыл. И…
Тут Саймон Уилер услышал, что его зовут со двора, и встал посмотреть, кому он понадобился. Уходя, он обернулся ко мне и сказал:
– Посидите тут пока и отдохнете, я только на минуточку.
Но я, с вашего позволения, решил, что из дальнейшей истории предприимчивого бродяги Джима Смайли едва ли узнаю что-нибудь о его преподобии Леонидасе У. Смайли, и потому не стал дожидаться.
В дверях я столкнулся с разговорчивым Уилером, и он, ухватив меня за пуговицу, завел было опять:
– Так вот, у этого самого Смайли была рыжая корова, и у этой самой коровы не было хвоста, а так, обрубок вроде банана, и…
Однако, не имея ни времени, ни охоты выслушивать историю злополучной коровы, я откланялся и ушел.
История о плохом мальчике
Жил да был плохой мальчик, и звали его Джим. Самые внимательные, наверное, заметят, что в книжках для воскресных школ плохих мальчиков почти всегда зовут Джеймсами. Однако этот плохиш, как ни странно, был именно Джимом.
У типичного Джеймса всегда больная матушка – чахоточная и набожная, которая с радостью уже упокоилась бы в сырой земле, кабы не самоотверженная любовь к своему сыночку и страх оставить его одного в этом холодном и жестоком мире. Она учит сына читать «Отче наш» перед сном, целует на ночь и тихим голоском напевает ему колыбельную, а когда чадо заснет, встает у его кровати на колени и рыдает. Но у нашего плохиша все было иначе. Его, напомню, звали Джим, и мать у него была жива-здорова. Ни чахоткой, ни набожностью она не страдала и, более того, совершенно не переживала за сына. Пусть хоть шею сломает, говорила она, невелика потеря. На сон грядущий она устраивала Джиму порку и на прощание не целовала, а наоборот, надирала ему уши.
Однажды он стащил ключ от буфета, залез туда и отъел варенья, а чтобы мама не заметила убыли, долил в банку дегтя. И никакое страшное предчувствие не охватило Джима, никакой голос свыше не прошептал ему: «Не совестно ли тебе обманывать матушку? Не грешно ли это? Знаешь, куда попадают невоспитанные мальчики, которые едят варенье без спроса?» Не бухнулся Джим на колени и не пообещал, что больше никогда не будет поступать плохо, и не вскочил с легким и счастливым сердцем, и не побежал сознаться во всем маме, и не взмолился о прощении, и не получил его со слезами благодарности и гордости в ее глазах. Нет, такое бывает только с плохишами из книжек, но не с Джимом, как ни удивительно. Отъев варенья, он произнес: «Ух, объедалово!», а долив дегтя, сказал: «Вот ведь очуметь придумал!» и, посмеиваясь, заметил: «То-то старуха взбесится, когда узнает!» – вот такой грубый на язык был наш шкодник. А когда мама обо всем прознала, Джим заявил, будто знать ничего не знает, за что получил хорошую порку, и слезы выступили в глазах у него… Словом, все-то у этого мальчика было не так – совсем не так, как у плохих Джеймсов, про которых пишут в книжках.
Однажды он полез воровать яблоки в саду у Джо Луда. И нет, ветка яблони под Джимом не подломилась, он не упал и не сломал себе руку, его не растерзал сторожевой пес фермера, и он не промучился много недель в кровати, не раскаялся и не встал на путь исправления. Нет, он нарвал столько яблок, сколько смог унести, и без происшествий слез с дерева. К собаке Джим тоже был готов и огрел ее по голове припасенным кирпичом, едва та к нему кинулась. Вот ведь удивительное дело: ни о чем подобном не писали ни в одной из тех книжечек в узорчатых обложках, где на картинках мужчины ходят во фраках и рейтузах по колено, а у женщин пояса платьев затянуты под мышками и нет кринолинов. В воспитательных книжках про таких, как Джим, нет ни слова.
Однажды он стащил у учителя перочинный ножик и, испугавшись, что его преступление вскроется, подсунул нож в кепку Джорджу Уилсону – сыну вдовы Уилсон, благочестивому и доброму мальчику, всеобщему любимцу, который во всем слушался маму, никогда не врал, любил учиться и обожал воскресную школу. И когда ножик выпал у него из кепки, и бедняга Джордж сразу опустил голову и покраснел, как будто признавая свою вину, и расстроенный учитель обвинил его в воровстве и уже готовился занести розги, не возник из ниоткуда седовласый мировой судья, не встал в позу и не сказал: «Пощадите этого доброго юношу, ибо вот он, подлый преступник! На перемене я проходил мимо школьной двери и, незамеченный, видел, как совершается воровство!» Никто Джима не выпорол, а почтенный судья не зачитал расчувствовавшемуся классу нравоучение, не взял Джорджа за руку и не сказал, что такой юноша достоин лучшего, и не забрал его к себе, чтобы тот мёл в кабинете, разжигал камин, бегал по поручениям, колол дрова, помогал судейской жене по дому и изучал право, а в оставшееся время веселился в свое удовольствие и жил припеваючи, получая сорок центов в месяц на карманные расходы. Да, в книжке было бы так, но только не с нашим Джимом. Никакой престарелый служитель Фемиды не вмешался в экзекуцию и никого не вывел на чистую воду, так что порка досталась примерному мальчику Джорджу, а Джим смотрел да потирал руки, потому что, видите ли, терпеть не мог примерных мальчиков. «Перебил бы всех этих рохлей», – говорил он, ведь, как уже упоминалось, был невоспитанным и грубым на язык.
Однако самая странная штука приключилась с Джимом, когда он отправился плавать на лодке в воскресенье и не утонул. А еще когда собрался рыбачить в выходной, попал под грозу, но в него не ударила молния. Можете листать воспитательные книжки хоть до следующего Рождества – нигде такого не встретите. Наоборот, узнаете, что у всех плохишей, ходящих на реку в воскресенье, лодки неизбежно переворачиваются, а все плохиши, рыбачащие в выходной, неизбежно попадают под грозу и получают удар молнией. Как нашему Джиму удалось избежать этой участи, для меня загадка.
Заговоренный был этот плохой мальчик – иначе никак. Ничто его не брало. Он даже дал слону в зверинце понюшку табаку, а слон за это не размозжил ему голову хоботом. Он искал в серванте мятную настойку и не выпил по ошибке вместо нее кислоты. Он стащил у отца ружье, чтобы поохотиться на птиц в воскресенье, и не отстрелил себе три или четыре пальца. Он со злости тюкнул сестренку кулаком в висок, но та не мучилась от боли длинными летними днями и не умерла с добрыми словами прощения на губах, которые вконец разбили нашему плохишу и без того обливающееся кровью сердце. Нет, она выжила и даже забыла про это. Наконец, Джим сбежал из дому и стал моряком, но, вернувшись, не обнаружил, что никого у него во всем мире не осталось, что все родные и близкие упокоились за церковной оградкой, а обвитый плющом дом его детства покосился. Нет, он вернулся домой вдрызг пьяный и первым делом угодил в кутузку.
В итоге Джим остепенился, женился и воспитал детей – а потом как-то ночью зарубил их всех топором. Впоследствии он разбогател на всевозможных аферах и мошенничестве. Теперь это самый отъявленный негодяй в своем городке, но все его уважают; он даже состоит депутатом в местном законодательном собрании.
Словом, ни одному плохишу-Джеймсу, знакомому нам по воспитательным книжкам, и не снилась такая полоса везения, какая досталась этому грешнику Джиму, прожившему счастливую жизнь.
Жалоба на корреспондентов, написанная в Сан-Франциско
Послушайте, за кого вы принимаете нас, живущих по эту сторону материка? Я обращаю этот прямой и решительный вопрос ко всем мужчинам, женщинам и детям, обитающим к востоку от Скалистых гор. Не считаете ли вы нас идиотами, что шлете нам эти чудовищные письма, этот бессмысленный, тупой, никчемный вздор? Вы жалуетесь, что стоит человеку прожить на Тихоокеанском побережье полгода, как он теряет интерес ко всему, что оставил на далеком Востоке, и перестает отвечать на письма друзей, даже на письма родных. Только по вашей вине! Сейчас я прочитаю небольшую лекцию на эту тему, – она пойдет вам на пользу.
Существует одно-единственное правило, как писать письма. Либо вы его не знаете, либо настолько глупы, что не считаетесь с ним. Это простое и ясное правило: пишите лишь о том, что интересно вашему адресату.
Неужели так трудно запомнить это правило и держаться его? Если вы издавна в дружбе с тем, кому шлете письмо, неужели вы не в силах рассказать ему хотя бы об общих знакомых? Можно ли сомневаться, что человек, уехавший на край света, примет с благодарностью даже самые тривиальные сообщения такого рода?
А что пишете вы, по крайней мере большинство из вас? Вы забиваете нам голову бессовестной галиматьей о людях, о которых мы не имеем ни малейшего представления, о происшествиях, которых мы не знаем и знать не хотим. Есть ли в этом хоть доля смысла? Разрешите мне представить вам образчик вашего эпистолярного стиля. Вот отрывок из последнего письма моей тети Нэнси, которое я получил четыре года тому назад и на которое не отвечаю уже четыре года.
«Сент-Луис, 1862
Дорогой Марк! Вчера мы премило провели вечер, у нас был в гостях преподобный доктор Мэклин с супругой из Пеории. Он смиренно трудится на своей ниве. Он пьет очень крепкий кофе, он страдает невралгией, точнее, невралгическими головными болями. Какой непритязательный и богомольный человек! Как мало таких на этом свете! К обеду у нас был суп; хотя, ты знаешь, я супа не люблю. Ах, Марк, если бы ты взял себя в руки и вступил на стезю добродетели! Прошу тебя, почитай из Второй книги Царств от второй главы и по двадцать четвертую включительно. Я была бы так счастлива, если бы это обратило тебя на праведный путь. Миссис Габрик умерла, бедняжка. Ты ее не знал. Под конец у нее были очень сильные припадки. 14-го числа наша армия начала наступление на…»
Дойдя до этих строк, я обычно бросаю письмо, так как знаю наверняка, что дальше пойдет сухой и монотонный перечень военных событий. Мне так и не удалось вбить в башку этим тупицам, что обо всем, что происходит в Соединенных Штатах, мы узнаем здесь, в Сан-Франциско, по телеграфу на следующий же день, и что Пони-Экспресс привозит нам все мельчайшие подробности военных событий на добрые две недели раньше, чем мы получаем письма. Вот почему я раз и навсегда отказываюсь от этих замшелых военных отчетов, даже с риском, что упущу совет прочитать ту или иную главу из Священного Писания. Письма нашпигованы подобными советами, и зазевавшийся грешник может в любую минуту угодить в капкан.
Теперь я спрошу вас, что мне до преподобного Мэклина? Какое мне дело до того, что он «смиренно трудится на своей ниве», что он «пьет крепкий кофе», что он «непритязателен», что он «богомолен», что он «страдает невралгией»? Допустим, что это прихотливое сочетание добродетелей приведет меня в восторг, но интереса к преподобному Мэклину все равно не прибавит. Сообщения о том, что таких, как он, мало и что к обеду был суп, меня радуют, – я готов честно признать это. Требование прочитать двадцать две главы из Второй книги Царств, адресованное человеку, который ни секунды не помышляет стать священником, я рассматриваю как грубое вторжение на территорию нейтральной державы. Информация о кончине «бедняжки миссис Габрик» почти не обрадовала меня, должно быть потому, что я не знал покойную лично. Впрочем, было приятно узнать, что под конец у нее были сильные припадки.
Ну что, ясно вам теперь? Ясно вам, что во всем письме нет двух слов, способных пробудить во мне хоть искру интереса? Ваши военные новости я уже знаю. Если я захочу прослушать проповедь – рядом есть церковь, где их читают гораздо лучше. Я не желаю ничего знать о бедняжке Габрик, которую не видел ни разу в жизни. Я не желаю ничего знать о преподобном Мэклине, которого тоже никогда не видел. Я спрашиваю вас: почему здесь нет ничего о Мэри Энн Смит (о, как я жажду узнать хоть что-нибудь о ней!), ни слова о Джорджиане Браун, о Зебе Левенворте, о Сэме Бауэне, о Стротере Уилли, – ни о ком, чья судьба волнует меня? И так как приведенное письмо похоже на все предыдущие как две капли воды, я не ответил на него, – на что мне эта переписка?
Моя почтенная матушка недурной корреспондент, ее письма, во всяком случае, своеобразны. Она надевает очки, берет ножницы и принимается вырезать из газет всякую всячину – передовицы, списки постояльцев в гостиницах, вирши, официальные сообщения, объявления, рассказы, старые анекдоты, рецепты «от печени», кулинарные советы, – все, что подвернется под руку (она лишена предвзятости, содержание не волнует ее); потом, взявши вырезки, она читает их, глядя поверх очков (очки не годятся, старые гораздо лучше, но она предпочитает эти потому, что они в золотой оправе), и говорит: «Уж не знаю, как быть, во всяком случае – это из сент-луисской газеты!» – и запихивает вырезки в конверт вместе с письмом. В письме она сообщает мне обо всех, кого я когда-либо знал, но, к сожалению, в такой своеобразной форме: «Ж. Б. умер», или: «В. Л. выходит замуж за Т. Д.», или: «Б. К. и Р. М. вместе с Л. А. Ж. уехали в Новый Орлеан». Она упускает из виду, что когда-то отлично знакомые имена стерлись за эти годы в моей памяти и восстановить их теперь по инициалам для меня непосильная задача. Она никогда не пишет имени полностью, я никогда не знаю, о ком она рассказывает, и принимаю решение наугад. Помню, как я оплакивал кончину Билла Криббена, – а ведь должен был ликовать, что Бен Кенфурон наконец сыграл в ящик: я ошибся, расшифровывая инициалы.
Самые интересные и содержательные письма из дома мы получаем от детей семи-восьми лет от роду. Это проверено на тысяче примеров. По счастью, им не о чем писать, кроме как о домашних новостях и о том, что происходит по соседству (взрослые считают эти новости слишком ничтожными для письма, отправляемого за несколько тысяч миль). Они выражаются просто и непринужденно и не пытаются сразить вас изяществом слога. Они сообщают то, что им доподлинно известно, и ставят точку. Они редко трактуют о высоких материях и не читают лекций на моральные темы. Их послания кратки, но всегда занимательны, поскольку речь в них идет о людях и событиях, вам знакомых. Итак, если вы желаете совершенствоваться в эпистолярном искусстве, учитесь у детей. Я храню письмо от восьмилетней девочки, храню его как достопримечательность, потому что это единственное письмо за все годы моего отсутствия, которое я прочел с непритворным интересом. Вот это письмо:
«Сент-Луис, 1865
Дядя Марк! Жаль, что тебя нет. Я могла бы тебе рассказать наизусть, как младенца Моисея нашли в тростниках. Мистер Сауэрби свалился с лошади и сломал ногу, потому что ездил верхом в воскресный день. Маргарет, наша служанка, вынесла из твоей комнаты все плевательницы, помойные ведра и старые бутылки. Она говорит: раз тебя так долго нет, наверно, ты уже не приедешь совсем. Мама Сисси Макэлрой завела нового ребеночка. Они у нее не переводятся. У ребеночка синие глазки, как у их жильца мистера Свимли, и вообще он похож на этого жильца. Мне подарили новую куклу, но Джонни Андерсон оторвал у нее ногу. Сегодня у нас была мисс Дузенбарри, я хотела дать ей твою фотографию, но она не взяла. У моей кошки снова котята – целая куча котят! Ты просто не поверишь – вдвое больше, чем у кошки Лотти Белден! Одного из них, короткохвостого, я назвала в твою честь, – такой славный котеночек. Сейчас я уже всем придумала имена: генерал Грант, генерал Галлек, пророк Моисей, Маргарет, Второзаконие, капитан Семмс, Исход, Левит, Хорейс Грили. Десятый без имени, я держу его про запас, потому что тот, которого я назвала в твою честь, хворает и, наверно, помрет. [Боюсь, что с короткохвостым сыграли дурную шутку, назвав его в мою честь. Что-то будет со следующим кандидатом?] Дядя Марк, я хочу тебе сказать, что ты очень нравишься Хэтти Колдуэлл. Она считает тебя красавцем. Вчера я сама слышала, как она сказала маме, что твоей красоте ничто не грозит, даже если ты заболеешь оспой и сделаешься рябым, – хуже, чем был, не станешь. Мама говорит, что она очень остроумная девушка [очень!]. Я кончаю письмо, потому что генерал Грант сцепился с пророком Моисеем.
Энни».
Девочка без всякого стеснения наступает мне на мозоль почти в каждой фразе своего письма, но в простоте душевной не ведает об этом.
Я считаю ее письмо образцовым. Это отлично написанное, увлекательное письмо, и, как я уже сказал, в нем больше полезных и интересных для меня сведений, чем во всех остальных письмах, полученных мной с Востока, вместе взятых. Мне гораздо приятнее узнать, как живут наши кошки, и познакомиться с их незаурядными именами, чем читать про неведомых мне людей или штудировать «Прискорбную повесть о вреде горячительных напитков», на обложке которой изображен оборванный бродяга, замахивающийся на кого-то из своих ближайших родственников пустой бутылкой из-под пива.
Моя петиция против горничных
На всех горничных вне зависимости от возраста и цвета кожи я обрушиваю проклятие холостяцкой жизни! Ибо, по пунктам:
1. Они всегда кладут подушки на край кровати, противоположный керосинке, чтобы при чтении за трубкой перед сном (древний и почитаемый обычай холостяков) вам приходилось держать книгу на весу в неудобном положении, прикрывая глаза от слепящего света.
2. Найдя наутро подушки на другом краю кровати, горничные не воспринимают это как дружеский намек. Нет, пользуясь своей безнаказанностью, безжалостные к вашей беспомощности, они снова заправляют кровать как было, в тайне злорадствуя тем неудобствам, которые вам причиняют.
3. И каждый раз после этого, заметив переложенные подушки, горничные сводят ваши труды на нет, исключительно из стремления омрачить вашу жизнь и свободу, дарованную Богом.
4. Горничные всегда ставят лампу в самом неудобном месте, а если не получается, то передвигают кровать.
5. Стоит вам отодвинуть дорожный сундук дюймов на шесть от стены, чтобы крышку можно было держать открытой, горничные непременно придвинут его обратно. Они делают это нарочно.
6. Стоит вам найти удобное место для плевательницы, чтобы та была под рукой, они обязательно переставят ее в другое, менее удобное место.
7. Они всегда убирают вашу запасную обувь в какое-нибудь труднодоступное место: чаще всего в дальний угол под кроватью. А все для того, чтобы вы корячились в неподобающей позе и, чертыхаясь, тщетно шарили в темноте обувным рожком.
8. Горничные вечно куда-то прячут коробок со спичками, причем каждый день выдумывают новый тайник, а на место коробка ставят бутылку или иной хрупкий предмет с той целью, чтобы вы, шаря рукой в темноте, непременно его разбили и были вынуждены расплачиваться.
9. Когда горничным нечем заняться, они переставляют мебель. Вернувшись вечером к себе, можете быть уверены, что на месте гардероба вдруг застанете бюро. Если же вы уйдете утром и оставите ведро с помоями у двери, а кресло-качалку у окна, то вернувшись в полночь или под утро, непременно споткнетесь на входе о кресло, а подойдя к окну, плюхнетесь в лохань с грязной водой. Просто ваши мучения доставляют горничным несказанную радость.
10. Вы ничего не найдете там, куда клали. Горничные при первой возможности переложат ваши вещи в другое место. Такова природа этого племени. И кроме того, горничные упиваются возможностью творить извращенное зло и вечно во всем вам противоречить. Если их лишить этой возможности, они погибнут.
11. Все клочки старых газет, которые вы бросаете на пол, горничные непременно соберут и сложат аккуратной стопочкой на столе, а для растопки воспользуются какими-нибудь важными бумагами. Если же некий обрывок вам ненавистнее прочих, и вы тратите невосполнимые часы жизни на попытки от него избавиться, то как бы вы ни старались, все усилия пропадут втуне, ведь горничные всегда будут возвращать обрывок вам. Это доставляет им удовольствие.
12. А еще они тратят масла для волос больше, чем шестеро мужчин. И если горничную уличить в воровстве, она станет изворачиваться. Думает ли она в это время о своей бессмертной душе? Уверен, что нет.
13. Стоит вам для удобства оставить ключ в двери, горничные отнесут его на стойку портье под благовидным предлогом, мол, чтобы защитить вашу собственность от воров. Не верьте: на самом деле они хотят, чтобы вы, и без того уставший, плелись обратно вниз по лестнице или были вынуждены отправить за ключом швейцара, которому, естественно, нужно будет дать на чай (подозреваю, эти две низменные категории существ состоят в сговоре и делятся друг с другом).
14. Горничные регулярно врываются застелить вам постель, когда вы еще не поднялись, прерывая ваш драгоценный отдых, но стоит вам подняться, до следующего утра вы их больше не увидите.
Итого, нет таких злодеяний, которых они не могли бы совершить, причем исключительно от глубочайшей порочности и ни от чего иного.
Все человеческое горничным чуждо.
Клянусь, что приложу все усилия, чтобы пролоббировать в парламенте закон об упразднении горничных!
Обстоятельства моей недавней отставки
Вашингтон, декабрь 1867 г.
Я ухожу в отставку. Бюрократический механизм, конечно, продолжит работу в обычном режиме, но уже без одной из своих шестеренок. Я был клерком в комитете по конхиологии Сената США, но сложил полномочия. Остальные члены правительства, не таясь, препятствовали моему участию в решении вопросов государственной важности, а значит, я не мог более пребывать в должности, не утратив при этом чувство самоуважения. Если бы я захотел подробно изложить все притеснения, которым мне пришлось подвергнуться за шесть дней правительственной службы, мой рассказ занял бы увесистый том.
Итак, меня назначили клерком в комитете по конхиологии, не позволив при этом взять в подчинение секретаря, с которым я мог бы играть на биллиарде. Я бы снес подобное одиночество, получай я положенное мне уважение со стороны прочих членов кабинета. Как бы не так! Каждый раз, когда какой-нибудь министр совершал оплошность, я откладывал все дела и пытался наставить его на путь истинный, как велел мне долг, – и за все время никто меня не поблагодарил. С самыми наилучшими намерениями я пошел к флотскому министру и заявил:
– Сэр, я не могу наблюдать, как адмирал Фаррагут2 просто так катается туда-сюда по Европе, будто у него пикник. Возможно, ничего страшного в этом нет, но со стороны мне так не кажется. Если воевать там не с кем, пусть возвращается домой. Не дело одному человеку гонять с собой целый флот ради увеселительной прогулки. Это слишком накладно. Заметьте, я не против увеселительных прогулок для морских офицеров, но только если речь о разумных – экономичных – увеселительных прогулках. Например, офицеров можно было бы отправить сплавляться по Миссисипи на плоту…
Ну и буря тогда поднялась, вы бы слышали! Можно подумать, я совершил какое-то преступление. Однако я стоял на своем: говорил, что это дешево, по-республикански аскетично и совершенно безопасно. Уж поверьте, говорил я, для увеселительной прогулки нет ничего лучше плота.
Тогда министр флота спросил, кто я такой. На мой ответ, что я сотрудник правительства, министр потребовал сообщить, в какой должности. Сделав вид, будто не замечаю возмутительной бестактности подобного вопроса со стороны члена того же самого правительства, я ответил, что имею честь служить клерком в комитете по конхиологии Сената США. И вот тогда буря разразилась по-настоящему! В конце концов министр велел мне освободить его кабинет и на будущее порекомендовал совать нос только в мои собственные дела. Первой моей мыслью было добиться отставки хама, однако я бы ничего, по существу, от этого не выиграл, да и пострадал бы не только он, но и другие, так что я решил делу хода не давать.
Следом я отправился к военному министру, который не собирался меня принимать, пока не узнал, что я тоже из правительства. Не будь у меня срочного дела, полагаю, я вообще не попал бы на прием. Я попросил у министра огоньку (он как раз сам курил) и сказал, что не имею ничего против его решения поддержать условное освобождение генерала Ли с сослуживцами3, но не могу одобрить его методов борьбы с индейцами Великих равнин. Наши силы, сказал я, чересчур распыляются. Нужно собрать индейцев в кучу в каком-нибудь удобном месте, обеспечить обе стороны припасами и устроить генеральное побоище. Для индейца, сказал я, нет ничего убедительнее генерального побоища. Ну а если резня министру претит, то следующие по надежности средства – это мыло и образование. В отличие от резни мгновенного результата они не принесут, зато причинят куда больший вред со временем, ведь недобитые индейцы смогут оклематься, но если их отмыть и воспитать, то когда-нибудь они вымрут окончательно. Чистота подорвет их здоровье, а образование уничтожит фундамент самого их бытия.
– Сэр, – произнес я решительно, – настало время применить самые жестокие, леденящие кровь меры. Ударьте по каждому индейцу, наводняющему равнины, мылом и азбукой, и пусть подохнут!
Военный министр спросил, являюсь ли я членом кабинета. Я ответил, что да, являюсь. В какой должности, спросил он тогда. Я ответил, что я клерк в комитете по конхиологии Сената США. Тогда меня взяли под арест и ограничили свободу до конца дня.
С тех пор я почти зарекся вмешиваться в дела правительства; пусть работает как хочет. Тем не менее, ко мне взывал долг, и я не мог его игнорировать. Я зашел к министру казначейства.
– Чего желаете? – спросил он.
– Ромового пунша, – ответил я, несколько сбитый с толку.
– Если вы по делу, сэр, так и излагайте. Только, по возможности, кратко.
На это я сказал, мол, сожалею, что министр позволяет себе вот так вот резко и без предупреждения менять тему, ведь такое поведение по отношению к себе я лично считаю весьма обидным; впрочем, ввиду обстоятельств государственной важности я закрою глаза на неуважительное обращение и перейду к делу. После чего я живо изложил ему свою критику по поводу чрезмерной длины его доклада. Я сказал, что текст раздут сверх меры, скучен и неуклюже построен, что в нем нет описаний, нет поэзии, нет героев, которым можно было бы сопереживать, нет сюжета, нет даже иллюстраций – хотя бы эстампов! Ясное дело, читать такое никто не станет. Я призвал министра не портить себе имя, публикуя нечто подобное. Если он надеется преуспеть на литературном поприще, нужно делать текст более живым и разнообразным, избегая сухого изложения фактов. Я сказал, что популярность альманахам приносят главным образом поэзия и сюжетные повороты: втиснуть в отчет казначейства хотя бы парочку таких, и это поспособствует его продажам куда больше, чем все налоги, которые можно туда вписать.
Я поделился этими соображениями в исключительно добродушном тоне, однако министр казначейства вышел из себя. Даже ослом меня обозвал. После чего в ядовитейших выражениях сообщил, что, если я снова заявлюсь совать нос в его дела, он вышвырнет меня в окошко. В ответ я заявил, что если меня не будут воспринимать с полагающимся моей должности уважением, то немедленно развернусь и уйду. Так я и поступил. Начинающий писатель, что с него взять! Они все такие: думают, раз их первую книжку опубликовали, то уже всё знают лучше всех. И никто им не указ.
За время, проведенное в составе правительства, я понял одно: невозможно проявить чиновничью инициативу, не угодив при этом в какую-нибудь передрягу. Однако я ничего не делал – ровным счетом ничего, – в чем не видел бы пользы для своей страны. Возможно, обида на унижения привела меня к несправедливым и вредным выводам, но мне определенно казалось, что министр иностранных дел, военный министр, министр казначейства и прочие их коллеги с самого начала сговорились выжить меня из администрации. За все время я присутствовал лишь на одном заседании кабинета, и мне хватило. Швейцар у двери Белого дома вообще не желал меня пропускать, пока я не спросил, в сборе ли остальные члены кабинета. Тот ответил, что да, и разрешил мне войти. Все и правда были на месте, однако никто не предложил мне сесть. Напротив, они смотрели на меня, будто я человек с улицы.
– Так, сэр, а вы еще кто такой? – спросил президент.
Я вручил ему свою карточку: «Почтенный г-н Марк Твен, клерк, комитет по конхиологии, Сенат США». Президент оглядел меня с ног до головы, как будто никогда прежде обо мне не слышал.
– Это тот самый настырный осел, – подсказал министр казначейства, – который советовал мне добавить в отчет стишков и неожиданных поворотов, будто это литературный альманах.
– Ага, тот гений, который заходил ко мне вчера с предложением заучить часть индейцев до смерти, а остальных перебить, – добавил военный министр.
– И я помню этого молодого человека, – вставил министр флота. – Он всю неделю отвлекал меня от работы. Его, видите ли, беспокоит, что адмирал Фаррагут гоняет с собой целый флот ради, цитирую, «увеселительной прогулки». А предложение устроить сплав на плоту слишком абсурдно, чтобы его повторять.
– Господа, – вмешался я, – мне слышится в ваших словах предубеждение и желание опорочить каждый мой служебный поступок. А также стремление отстранить меня от участия в решении государственных вопросов. В частности, сегодня мне никто даже не прислал уведомления о заседании кабинета. Я узнал о нем лишь по счастливой случайности. Не стану, впрочем, заострять на этом внимание. Скажите мне только: это правда заседание кабинета или нет?
– Да, правда, – подтвердил президент.
– Что ж, – сказал я, – тогда давайте немедля перейдем к делу и не будем тратить драгоценное время на неподобающее выискивание недостатков в работе друг друга.
Тут подал голос вечно дипломатичный и благожелательный министр иностранных дел:
– Молодой человек, вы пали жертвой недоразумения. Клерки сенатских комитетов членами кабинета не являются. Так же как и швейцары Капитолия, сколь бы странно это ни звучало. Таким образом, как бы мы ни желали выслушать ваши более чем здравые мысли, закон этому препятствует. Решение государственных вопросов должно проходить без вашего участия. Если же нацию постигнет несчастье, что ж, так тому и быть; пусть бальзамом на вашу расстроенную душу станет то, что вы и словом, и делом пытались это несчастье предотвратить. Засим выражаю вам свое благословение, прощайте.
Эти мягкие слова успокоили мое взволнованное сердце, и я удалился. Однако слуги народа не знают покоя. Едва я дошел до своей каморки в Капитолии и положил ноги на стол, как подобает чиновнику, ко мне влетел разъяренный сенатор из комитета по конхиологии и требовательным тоном осведомился:
– Где вас весь день носило?
Я заметил, что это мое личное дело, но извольте: присутствовал на заседании кабинета.
– На заседании кабинета?! И какое же дело, позвольте узнать, занесло вас туда?
Ради приличия допустив, что сенатора действительно это касается, я ответил, что ходил туда в качестве консультанта. Тогда он грубо меня отчитал, заявив, что вот уже три дня разыскивает меня, чтобы я переписал некий конхиологический отчет по каким-то раковинам – то ли ушным, то ли кухонным, то ли морским (понятия не имею, о чем речь), – но меня постоянно не было на месте.
Это стало последней каплей – той самой соломинкой, переломившей спину бюрократического верблюда.
– Сэр, неужели вы полагаете, будто я собираюсь трудиться за жалкие шесть долларов в день в такой обстановке? – произнес я. – Если так, то советую комитету по конхиологии взять на работу кого-то другого. Я вам тут не раб! И заберите свои унизительные гроши. Дайте мне свободу – или же смерть!
И ровно в ту секунду я оборвал свою связь с правительством. Униженный департаментом, проигнорированный кабинетом министров и, наконец, отчитанный председателем комитета, который я пытался собой украсить, я все-таки уступил бесчисленным нападкам, отрекшись от соблазнов привилегированного места и бросив истекающую кровью страну в час тягостных испытаний.
Тем не менее, я оказал правительству ряд услуг, а потому вправе взыскать положенную плату:
Соединенные Штаты Америки в лице правительства имеют уплатить почтенному г-ну клерку в комитете по конхиологии Сената США следующее:
За консультацию с военным министром $50
За консультацию с министром флота $50
За консультацию с министром казначейства $50
Консультация кабинета бесплатно
За переезд в Иерусалим и обратно (через Египет, Алжир, Гибралтар и Кадис),
всего 14 000 миль, по 20 центов за милю $2800
Жалование клерка в комитете по конхиологии, 6 дней, по $6 в день $36
ИТОГО: $2986
Ни по одному из вышеперечисленных пунктов я так и не получил возмещения, если не считать жалких тридцати шести долларов жалования клерка. Министр казначейства, решив унизить меня окончательно, перечеркнул пером все остальные пункты и нацарапал на полях скромную пометку: «Не положено»4. Тогда-то я наконец осознал весь масштаб катастрофы. Отказ от долговых обязательств налицо! Эту страну уже не спасти.
Как итог, я полностью завязал с чиновничьей службой. Пускай те клерки, которым в радость их рабская доля, остаются. В разных департаментах я таких повидал множество: им никогда не сообщают о заседаниях кабинета, руководители государства никогда с ними не советуются ни по поводу войны, ни по поводу финансов, ни по поводу торговли, словно те никак не связаны с правительством, хотя каждодневно пребывают на рабочем месте! Эти работяги понимают свою важность для нации, что неосознанно проявляется в их осанке и в том, как они заказывают пропитание в ресторане, – однако они трудятся. Один, например, должен вклеивать в альбом разнообразные вырезки из газет, порой по восемь – десять вырезок в день. Справляется сотрудник неважнецки, хотя прилагает все силы, ибо задача утомительна и губительна для ума. А получает он за нее всего-навсего тысячу восемьсот долларов в год. Со своим умом этот молодой человек мог бы спокойно заняться чем-то еще, зарабатывая тысячи и тысячи долларов. А он пожертвовал сердце своей стране и будет служить ей, покуда в альбоме есть свободное место. Или, например, иные сотрудники почти неграмотны, однако благородно складывают на алтарь родины все имеющиеся у них знания, трудясь в поту и муках за каких-то две с половиной тысячи долларов в год. Да, их отчеты порой приходится переписывать другим клеркам, но когда человек сделал для своей страны все возможное, имеет ли страна право жаловаться? А еще есть секретари без должности, которые терпеливо ждут, ждут и ждут, когда освободится место – когда страна подарит им возможность сослужить ей службу, – и во время ожидания с трудом наскребают несчастные пару тысяч долларов в год. Это печально, весьма-весьма печально. А когда у члена Конгресса появляется талантливый, но безработный приятель, то благородный конгрессмен, насколько хватает его обширных полномочий, перепоручает приятеля стране и дает ему должность клерка. И отныне тот человек должен рабски тратить свою жизнь, сражаясь с бумажками во благо нации, которая никогда о нем не вспомнит, никогда ему не посочувствует – и всё за две-три тысячи долларов в год! И когда я доделаю перечень клерков в ряде департаментов с указанием их обязанностей и жалования, вы увидите, что в нашей стране вдвое меньше секретарей, чем требуется, а те, что есть, получают вдвое меньше, чем заслуживают.
Журналистика в Теннесси
Редактор мемфисской «Лавины» деликатно намекнул корреспонденту, который посмел назвать его радикалом: «Выводя первое слово, ставя запятую и закругляя период, он уже отлично знал, что стряпает фразу, насквозь пропитанную подлостью и пахнущую ложью».
«Биржа»
Доктор сказал мне, что южный климат благотворно подействует на мое здоровье, поэтому я поехал в Теннесси и поступил помощником редактора в газету «Утренняя Заря и Боевой Клич округа Джонсон». Когда я пришел в редакцию, ответственный редактор сидел, раскачиваясь на трехногом стуле и задрав ноги на сосновый стол. В комнате стоял еще один сосновый стол и еще один колченогий стул, заваленные ворохом газет, бумаг и рукописей. Был, кроме того, деревянный ящик с песком, усеянный сигарными и папиросными окурками, и чугунная печка с дверцей, едва державшейся на одной верхней петле. Редактор был одет в длиннополый сюртук из черного сукна и белые полотняные штаны. Сапоги на нем были модные, начищенные до блеска. Он носил манишку, большой перстень с печаткой, высокий старомодный воротничок и клетчатый шелковый шейный платок с концами навыпуск. Его костюм относился приблизительно к 1848 году. Он курил сигару и в поисках нужного слова часто запускал руку в волосы, так что порядком взлохматил свою шевелюру. Он грозно хмурился, и я решил, что он, должно быть, стряпает особенно забористую передовицу. Он велел мне взять обменные экземпляры газет, просмотреть их и, выбрав оттуда все достойное внимания, написать обзор «Дух теннессийской печати».
Вот что получилось у меня:
«ДУХ ТЕННЕССИЙСКОЙ ПЕЧАТИ
Редакцию «Еженедельного Землетрясения», по-видимому, ввели в заблуждение относительно Баллигэкской железнодорожной компании. Компания отнюдь не ставит себе целью обойти Баззардвилл стороной. Наоборот, она считает его одним из самых важных пунктов на линии и, следовательно, не намерена оставлять этот город в стороне. Мы не сомневаемся, что джентльмены из «Землетрясения» охотно исправят свою ошибку.
Джон У. Блоссом, эсквайр, талантливый редактор хиггинсвиллской газеты «Гром и Молния, или Боевой Клич Свободы» прибыл вчера в наш город. Он остановился у Ван-Бюрена.
Мы имели случай заметить, что наш коллега из «Утреннего Воя» ошибся, предполагая, что Ван-Вертер не был избран, но он, без сомнения, обнаружит свой промах гораздо раньше, чем наше напоминание попадет ему на глаза. Вероятно, его ввели в заблуждение неполные отчеты о выборах.
Мы с удовольствием отмечаем, что город Блэзерсвилл, по-видимому, намерен заключить контракт с джентльменами из Нью-Йорка и вымостить почти непроходимые улицы своего города никольсоновской мостовой. «Ежедневное Ура» очень энергично поддерживает это начинание и, по-видимому, верит, что оно увенчается успехом».
Я передал мою рукопись редактору для одобрения, переделки или уничтожения. Он взглянул на нее и нахмурился. Бегло просмотрев ее, он стал мрачен, как туча. Нетрудно было заметить, что здесь что-то неладно. Он вскочил с места и сказал:
– Гром и молния! Неужели вы думаете, что я так разговариваю с этими скотами? Неужели вы думаете, что моих подписчиков не стошнит от такой размазни? Дайте мне перо!
Я еще не видывал, чтобы перо с такой яростью царапало и рвало бумагу и чтобы оно так безжалостно бороздило чужие глаголы и прилагательные. Он не добрался еще и до середины рукописи, как кто-то выстрелил в него через открытое окно и слегка испортил фасон моего уха.
– Ага, – сказал он, – это мерзавец Смит из «Морального Вулкана», я его ждал вчера.
И, выхватив из-за пояса револьвер флотского образца, он выстрелил. Смит упал, сраженный пулей в бедро. Это помешало ему прицелиться как следует. Стреляя во второй раз, он искалечил постороннего. Посторонним был я. Впрочем, он отстрелил мне всего только один палец.
Затем главный редактор опять принялся править и вычеркивать. Не успел он с этим покончить, как в трубу свалилась ручная граната, и печку разнесло вдребезги. Однако больших убытков от этого не произошло, если не считать, что шальным осколком мне вышибло два зуба.
– А печка-то совсем развалилась, – сказал главный редактор.
Я сказал, что, кажется, да.
– Ну, не важно. На что она в такую погоду? Я знаю, кто это сделал. Он от меня не уйдет. Послушайте, вот как надо писать такие вещи.
Я взял рукопись. Она была до того исполосована вычеркиваниями и помарками, что родная мать ее не узнала бы.
Вот что получилось у него:
«ДУХ ТЕННЕССИЙСКОЙ ПЕЧАТИ
Закоренелые лгуны из «Еженедельного Землетрясения» опять, по-видимому, стараются втереть очки нашему рыцарски-благородному народу, распуская подлую и грубую ложь относительно величайшего предприятия девятнадцатого века – Баллигэкской железной дороги. Мысль, будто бы Баззардвилл намереваются обойти стороной, зародилась в их собственных заплесневелых мозгах, вернее, в той каше, которая заменяет им мозг. Пусть лучше возьмут свои слова обратно и подавятся ими, если хотят спасти свою подлую шкуру от плетки, которую они вполне заслужили.
Этот осел Блоссом из хиггинсвиллской газеты «Гром и Молния, или Боевой Клич Свободы» опять появился здесь и околачивается в нахлебниках у Ван-Бюрена.
Мы имели случай заметить, что безмозглый проходимец из «Утреннего Воя», по своей неудержимой склонности к вранью, сбрехнул, будто бы Ван-Вертер не прошел на выборах. Высокая миссия журналиста заключается в том, чтобы сеять правду, искоренять заблуждения, воспитывать, очищать и повышать тон общественной морали и нравов, стараться, чтобы люди становились более кроткими, более добродетельными, более милосердными, чтобы они становились во всех отношениях лучше, добродетельнее и счастливее; а этот гнусный негодяй компрометирует свое высокое звание тем, что сеет повсюду ложь, клевету, непристойную брань и всяческую пошлость.
Блэзерсвиллцам понадобилась вдруг никольсоновская мостовая – им куда нужнее тюрьма и приют для убогих. Кому нужна мостовая в ничтожном городишке, состоящем из двух баров, одной кузницы и этого горчичника вместо газеты, «Ежедневного Ура»? Эта ползучая гадина Бакнер, который редактирует «Ура», блеет о мостовой со своим обычным идиотизмом, а воображает, будто говорит дело».
– Вот как надо писать: с перцем и без лишних слов! А от таких слюнявых статеек, как ваша, всякого тоска возьмет.
Тут в окно с грохотом влетел кирпич, посыпались осколки, и меня порядком хватило по спине. Я посторонился; я начинал чувствовать, что я здесь лишний.
Редактор сказал:
– Это, должно быть, полковник. Я его уже третий день жду. Сию минуту он и сам явится.
Он не ошибся. Минутой позже в дверях появился полковник с револьвером армейского образца в руке.
Он сказал:
– Сэр, я, кажется, имею честь говорить с презренным трусом, который редактирует эту дрянную газетку?
– Вот именно. Садитесь, пожалуйста. Осторожнее, у этого стула не хватает ножки. Кажется, я имею честь говорить с подлым лжецом, полковником Блезерскайтом Текумсе?
– Совершенно верно, сэр. Я пришел свести с вами небольшой счетец. Если вы свободны, мы сейчас же и начнем.
– Мне еще нужно кончить статью «О поощрении морального и интеллектуального прогресса в Америке», но это не к спеху. Начинайте!
Оба пистолета грянули одновременно. Редактор потерял клок волос, а пуля полковника засела в мясистой части моего бедра. Полковнику оцарапало левое плечо. Они опять выстрелили. На этот раз ни тот, ни другой из противников не пострадал, а на мою долю кое-что досталось – пуля в плечо. При третьем выстреле оба джентльмена были легко ранены, а мне раздробило запястье. Тут я сказал, что, пожалуй, пойду прогуляться, так как это их личное дело, и я считаю неделикатным в него вмешиваться. Однако оба джентльмена убедительно просили меня остаться и уверяли, что я нисколько им не мешаю.
Потом, перезаряжая пистолеты, они поговорили о выборах и о видах на урожай, а я начал было перевязывать свои раны. Но они, недолго мешкая, опять открыли оживленную перестрелку, и ни один выстрел не пропал даром. Пять из шести достались на мою долю. Шестой смертельно ранил полковника, который не без юмора заметил, что теперь он должен проститься с нами, так как у него есть дело в городе. Спросив адрес гробовщика, он ушел.
Редактор обернулся ко мне и сказал:
– Я жду гостей к обеду, и мне нужно закончить приготовления. Сделайте одолжение, прочтите корректуру и примите посетителей.
Я немножко поморщился, услышав о приеме посетителей, но не нашелся, что ответить, – я был совершенно оглушен перестрелкой и никак не мог прийти в себя.
Он продолжал:
– Джонс будет здесь в три – отстегайте его плетью, Гиллспай, вероятно, зайдет раньше – вышвырните его из окна, Фергюссон заглянет к четырем – застрелите его. На сегодня это, кажется, все. Если выберется свободное время, напишите о полиции статейку позабористее – всыпьте главному инспектору, пускай почешется. Плетки лежат под столом, оружие в ящике, пули и порох вон там в углу, бинты и корпия в верхних ящиках шкафа. Если с вами что-нибудь случится, зайдите к Ланцету – это хирург, он живет этажом ниже. Мы печатаем его объявления бесплатно.
Он ушел. Я содрогнулся. После этого прошло всего каких-нибудь три часа, но мне пришлось столько пережить, что всякое спокойствие, всякая веселость оставили меня навсегда. Гиллспай зашел и выбросил меня из окна. Джонс тоже явился без опоздания, и только я было приготовился отстегать его, как он перехватил у меня плетку. В схватке с незнакомцем, который не значился в расписании, я потерял свой скальп. Другой незнакомец, по фамилии Томпсон, оставил от меня одно воспоминание. Наконец, загнанный в угол и осажденный разъяренной толпой редакторов, политиканов, жучков и головорезов, которые орали, бранились и размахивали оружием над моей головой так, что воздух искрился и мерцал от сверкающей стали, я уже готовился расстаться со своим местом в редакции, как явился мой шеф, окруженный толпой восторженных поклонников и друзей. Началась такая свалка и резня, каких не в состоянии описать человеческое перо, хотя бы оно было и стальное. Люди стреляли, кололи, рубили, взрывали, выбрасывали друг друга из окна. Пронесся буйный вихрь кощунственной брани, блеснули беспорядочные вспышки воинственного танца – и все кончилось. Через пять минут наступила тишина, и мы остались вдвоем с истекающим кровью редактором, обозревая поле битвы, усеянное кровавыми останками.
Он сказал:
– Вам здесь понравится, когда вы немножко привыкнете.
Я сказал:
– Я должен буду перед вами извиниться; может быть, через некоторое время я и научился бы писать так, как вам нравится; я уверен, что при некоторой практике я привык бы к газетному языку. Но, говоря по чистой совести, такая энергичная манера выражаться имеет свои неудобства – человеку постоянно мешают работать. Вы это и сами понимаете. Энергический стиль, несомненно, имеет целью возвысить душу читателя, но я не люблю обращать на себя внимание, а здесь это неизбежно. Я не могу писать спокойно, когда меня то и дело прерывают, как это было сегодня. Мне очень нравится эта должность, не нравится только одно – оставаться одному и принимать посетителей. Эти впечатления для меня новы, согласен, и даже увлекательны в некотором роде, но они имеют несколько односторонний характер. Джентльмен стреляет через окно в вас, а попадает в меня; бомбу бросают в трубу ради того, чтобы доставить удовольствие вам, а печной дверцей вышибает зубы мне; приятель заходит для того, чтобы обменяться комплиментами с вами, а портит кожу мне, так изрешетив ее пулями, что теперь ни один принцип журналистики в ней не удержится; вы уходите обедать, а Джонс является ко мне с плеткой, Гиллспай выбрасывает меня из окна, Томпсон раздевает меня догола, совершенно посторонний человек с непринужденностью старого знакомого сдирает с меня скальп, и через какие-нибудь пять минут проходимцы со всей округи являются сюда в военной раскраске и загоняют мне душу в пятки своими томагавками. Верьте слову, я никогда в жизни не проводил время так оживленно, как сегодня. Вы мне очень нравитесь, мне нравится ваша спокойная, невозмутимая манера объясняться с посетителями, но я, видите ли, к этому не привык. Южане слишком экспансивны, слишком щедро расточают гостеприимство посторонним людям. Те страницы, которые я написал сегодня и которые вы оживили рукой мастера, влив в мои холодные фразы пылкий дух теннессийской журналистики, разбудят еще одно осиное гнездо. Вся эта свора редакторов явится сюда, – они явятся голодные и захотят кем-нибудь позавтракать. Я должен с вами проститься. Я уклоняюсь от чести присутствовать на этом пиршестве. Я приехал на Юг для поправки здоровья и уеду за тем же, ни минуты не задерживаясь. Журналистика в Теннесси слишком живое дело – оно не по мне.
Мы расстались, выразив друг другу взаимные сожаления, и я тут же перебрался в больницу.
Венера капитолийская
Глава первая. Студия художника в риме
– О Джордж, я так люблю тебя!
– Да благословит тебя Бог, Мэри, я это знаю. Скажи, почему так упрямится твой отец?
– Джордж, он не злой человек, но искусство для него пустой звук, он знает только свою бакалею. Он боится, что ты меня заморишь голодом.
– Черт бы его побрал, он не лишен проницательности. Отчего я не бакалейщик, богатеющий со дня на день, а всего-навсего вдохновенный скульптор, которому нечего есть?
– Не приходи в отчаяние, милый Джордж, он забудет все свои предрассудки, как только у тебя будет пятьдесят тысяч.
– Пятьдесят тысяч чертей! Дитя мое, мне даже за стол и квартиру нечем заплатить!
Глава вторая. Частная квартира в Риме
– Уважаемый, все эти разговоры бесполезны. Я против вас ничего не имею, но не могу допустить, чтобы моя дочь вышла замуж за комбинацию из любви, искусства и голода. Ведь, сколько я понимаю, вы ничего другого ей предложить не можете.
– Сэр, я беден, в этом вы не ошиблись. Но разве слава ничего не стоит? Достопочтенный Беллами Фудл из Арканзаса говорит, что моя статуя Америки представляет собой замечательное произведение скульптуры; он уверен, что мое имя со временем прославится.
– Чепуха! Что может понимать этот арканзасский осел? Слава – пустяки, а вот я желал бы знать рыночную цену вашего мраморного пугала. Вы корпели над ним полгода, а не можете выручить за него и ста долларов. Нет, сэр! Покажите мне пятьдесят тысяч наличными, и я выдам за вас мою дочь, а иначе она выйдет за молодого Симпера. Даю вам полгода сроку. Всего хорошего, сэр!
– Ах я несчастный!
Глава третья. В студии
– Джон, друг моего детства, я самый несчастный из людей!
– Простофиля ты, вот ты кто!
– Теперь мне некого больше любить, кроме моей статуи Америки. И гляди, даже она мне нисколько не сочувствует, это видно по ее холодному каменному лицу, – так прекрасна и так бессердечна!
– Ты болван!
– Ох, Джон, что ты!
– Да, охай больше! Ведь тебе же дали шесть месяцев сроку на то, чтобы достать эти деньги?
– Не смейся над моими страданиями, Джон. Даже если бы мне дали шесть веков, что из этого? Ведь это не поможет человеку без имени, без капитала, без друзей.
– Тупица! Плакса! Размазня! Шесть месяцев на то, чтобы достать деньги, когда и пяти за глаза довольно!
– Ты с ума сошел!
– Шесть месяцев! Куда столько! Предоставь-ка дело мне. Я добуду тебе деньги.
– Что ты хочешь сказать, Джон? Как же ты достанешь такую огромную сумму?
– Согласен ты предоставить дело мне и ни во что не вмешиваться? Обещай во всем меня слушаться и не противоречить мне, что бы я ни сделал.
– У меня голова кругом идет, я просто ошеломлен, но даю тебе слово…
Джон схватил молоток и одним решительным взмахом отбил нос Америке. Еще взмах – два пальца отлетели и упали на пол, еще взмах – отскочил кончик уха, еще взмах – и несколько пальцев на ноге были покалечены, еще взмах – и вся левая нога до колена была отбита и валялась на полу.
Джон надел шляпу и ушел.
Джордж, лишившись языка, с полминуты смотрел на изуродованное произведение искусства, потом как подкошенный свалился на пол, корчась в судорогах.
Скоро Джон вернулся в коляске, забрал скульптора с разбитым сердцем и статую с отбитой ногой и увез их, преспокойно что-то насвистывая. Он высадил художника у своего дома, а статую повез дальше, на Виа Квириналис.
Глава четвертая. В студии
«Сегодня в два часа истекают данные мне шесть месяцев. Какая мука! Погибла вся моя жизнь. Лучше бы мне умереть. Вчера я не ужинал, а сегодня не завтракал. Я не смею даже войти в харчевню. А как хочется есть! Лучше об этом не думать. Сапожник не дает мне прохода, портной тоже, хозяин преследует меня по пятам. Несчастный я человек! Джона я так и не видел с того рокового дня. Она нежно улыбается мне, когда мы встречаемся на улице, но этот старый кремень, ее папаша, сейчас же велит ей отвернуться… Кто это стучится в дверь? Кто пришел преследовать меня? Ручаюсь, что злодей сапожник».
– Войдите!
– Позвольте поздравить вашу светлость! Я принес милорду новые сапоги. Нет, нет, насчет платы не беспокойтесь, торопиться незачем, совершенно незачем. Может быть, милорд и в будущем окажет мне честь, останется моим клиентом… ах, до свидания!
«Сам принес сапоги! Не хочет брать денег! Отвешивает поклоны и реверансы, точно королю! Желает, чтоб я и впредь оставался его заказчиком! Да это прямо светопреставление!..»
– Войдите!
– Прошу прощения, синьор, я принес новый костюм для вашей чести.
– Войдите!
– Тысячу раз прошу прощения, ваша милость! Я приготовил внизу прекрасное новое помещение для вас, эта жалкая конура совершенно не подходит для…
– Войдите!
– Я зашел сказать, что ваш кредит в нашем банке, к сожалению приостановленный на некоторое время, теперь возобновлен к нашему полному удовольствию, и мы будем счастливы, если вы возьмете у нас сколько угодно…
– Войдите!
– Мой славный мальчик, она твоя! Она сейчас приедет! Возьми ее, женись на ней, люби ее, будьте счастливы! Благослови Бог вас обоих! Гип-гип, ура!
– Войдите!
– О Джордж, любимый мой, мы спасены!
– Мэри, дорогая! Да, мы спасены, но черт меня побери, если я хоть что-нибудь понимаю!
Глава пятая. Кафе в Риме
Один из группы американцев читает и переводит из «Иль Бен Соврато ди Рома»:
– «Чудесная находка! Около шести месяцев тому назад синьор Джон Смит, американский джентльмен, в течение нескольких лет проживающий в Риме, приобрел за незначительную сумму участок земли в Кампанье, по соседству с мавзолеем Сципионов, у владельца этого участка, разорившегося родственника княгини Боргезе. Затем мистер Смит перевел этот участок на имя бедного американского художника Джорджа Арнольда, в возмещение материального убытка, ненамеренно причиненного им синьору Арнольду, и заявил, что он за свой счет собирается привести в порядок это владение для синьора Арнольда. Месяц назад, производя на участке земляные работы, синьор Смит нашел античную статую редких достоинств, представляющую большую ценность даже для сокровищниц Рима, которые изобилуют первоклассными произведениями искусства. Глядя на эту прекрасную женскую фигуру, хотя и сильно поврежденную временем и пребыванием в земле, никто не может остаться равнодушным к ее восхитительной красоте. Не хватает носа, левой ноги, уха, нескольких пальцев на правой ноге и двух пальцев на руке, но в общем статуя замечательно сохранилась. Статуя находится в руках правительства; назначена комиссия, в которую вошли художественные критики, антиквары и представители римской церкви для определения художественной ценности статуи и размеров вознаграждения, причитающегося собственнику участка, где она была найдена. До вчерашнего вечера все дело сохранялось в строжайшей тайне. Комиссия заседала при закрытых дверях. Вчера вечером комиссия единогласно решила, что статуя изображает Венеру и принадлежит неизвестному, но высокоодаренному художнику третьего века до Рождества Христова. Комиссия считает эту статую одним из совершеннейших произведений искусства, известных миру.
В полночь состоялось последнее заседание, на котором Венера была оценена в десять миллионов франков! По римским законам и обычаям, государству принадлежит половинная доля в каждом произведении искусства, найденном в Кампанье, а потому оно уплачивает мистеру Арнольду пять миллионов франков, после чего статуя переходит во владение правительства. Сегодня утром Венеру перевезут в Капитолий, где она будет установлена, а в полдень комиссия отвезет синьору Арнольду чек его святейшества папы римского на пять миллионов франков золотом!»
Хор голосов. Вот повезло! Просто слов не подберешь!
Один голос. Джентльмены, предлагаю немедленно организовать американское акционерное общество для приобретения земельных участков и производства раскопок, открыть филиал нашего общества на Уолл-стрит, немедленно выпустить на биржу акции и начать игру на повышение и понижение.
Все. Мы согласны!
Глава шестая. В Римском Капитолии – десять лет спустя
– Дорогая Мэри, вот самая знаменитая статуя в мире. Это Венера Капитолийская, о которой ты столько слышала. Вот она, «реставрированная», то есть кое-как подштукатуренная лучшими римскими скульпторами. Уже одно то, что они принимали скромное участие в ее реставрации, навеки прославит их имена. Как все это странно! Десять лет назад, накануне того памятного дня, я стоял на этом самом месте и отнюдь не был богачом, – честное слово, у меня не было ни цента. И все же без меня Рим не получил бы величайшего произведения античного искусства, какое когда-либо было известно миру.
– Знаменитая, прославленная Венера Капитолийская. И каких огромных денег она стоит! Десять миллионов франков!
– Да, теперь она стоит десять миллионов…
– О Джорджи, как она хороша! Божественно хороша!
– Да, конечно, но все же она далеко не та, какая была, пока этот чертов Джон Смит не отбил ей ногу и не повредил нос. Хитроумный Смит, гениальный Смит, благородный Смит! Творец нашего счастья!.. Послушай, что это такое? У мальчишки коклюш! Мэри, неужели ты никогда не научишься смотреть за детьми!
Конец
Венера Капитолийская и посейчас стоит в Римском Капитолии и все еще является самым пленительным и знаменитым произведением искусства, каким может похвастать мир. Но если вам придется когда-нибудь стоять перед ней и, как полагается, восхищаться, пусть эта правдивая и мало кому известная история ее происхождения не портит вам удовольствия; и когда вы прочтете об окаменевшем гиганте, которого откопали близ Сиракуз, в штате Нью-Йорк или еще где-нибудь, не верьте ни одному слову.
И если зарывший колосса Барнум предложит вам купить его за большие деньги, не покупайте. Пошлите Барнума к папе римскому!
Ниагара
Ниагарский водопад – приятнейший уголок для отдыха. Гостиницы там отличные, а цены вовсе не такие уж баснословные. Для рыболовов во всей стране нет лучшего места, и даже равного не сыскать. А все потому, что в других водоемах обычно где хуже клюет, где лучше; здесь же всюду одинаково хорошо по той простой причине, что не клюет нигде; а значит, незачем ходить за пять миль в поисках подходящего местечка, – можно с таким же успехом закинуть удочку у самого дома. О преимуществах такого положения вещей до сих пор почему-то еще никто не додумался.
Летом здесь всегда прохладно. Прогулки все приятные и ничуть не утомительные. Когда вы отправляетесь осматривать водопад, вам нужно сначала спуститься на милю вниз и уплатить некоторую сумму за право взглянуть с обрыва на самую узкую часть реки Ниагары. Железнодорожный туннель в горе был бы, пожалуй, так же приятен для глаз, если бы на дне его с ревом пенилась и клокотала эта рассвирепевшая река. Затем можно спуститься по лестнице еще на полтораста футов вниз и постоять у самой воды. Потом вы, правда, сами станете удивляться, зачем вам это понадобилось, но будет уже поздно.
Проводник небрежно расскажет, заставляя вас холодеть от ужаса, как на его глазах пароходик «Дева тумана» летел вниз с головокружительной высоты, как бушующие волны поглотили сперва одно гребное колесо, потом другое, – и покажет, в каком месте свалилась за борт дымовая труба, и где начала трещать и отваливаться обшивка, и как «Дева тумана» все-таки выбралась, совершив невозможное: она промчалась то ли семнадцать миль за шесть минут, то ли шесть миль за семнадцать минут – уж, право, не помню. Так или иначе, случай был поистине удивительный. Стоило заплатить деньги, чтобы послушать, как проводник рассказывает эту историю девять раз подряд девяти различным экскурсиям, ни разу не сбившись, не пропустив ни словечка, не изменив ни фразы, ни жеста.
Потом вы едете по висячему мосту и не знаете, чего вам больше бояться: того ли, что вы рухнете с высоты в двести футов в реку, или того, что на вас рухнет проходящий над вами поезд. Любая из этих перспектив достаточно неприятна сама по себе; вместе же они вконец портят вам настроение.
На канадском берегу вы попадаете в живое ущелье, образованное двумя рядами фотографов, которые стоят со своими аппаратами в полной боевой готовности, выжидая подходящей минуты, чтобы увековечить вашу особу вместе с ветхой колымагой, влекомой унылым четвероногим скелетом, обтянутым шкурой, – вам предлагается считать его лошадью, – и все это на фоне величественной Ниагары, небрежно отодвинутой на задний план; и ведь у многих хватает наглости поощрять подобную преступную деятельность, – впрочем, быть может, ум их от природы столь извращен?
Вы всегда увидите у этих фотографов внушительное изображение папы, мамы, Джонни, Боба и их сестренки или четы провинциальных родичей; на всех лицах застыла бессмысленная улыбка, все сидят в экипажах в самых неудобных и вычурных позах, и все они в своем ошеломляющем тупоумии вылезают на первый план, заслоняя и оскорбляя самим видом своим великое чудо природы, чьи покорные слуги – радуги, чей голос – гром небесный, чей устрашающий лик скрывается в облаках. Сей грозный владыка царил здесь в давно минувшие, незапамятные времена, задолго до того, как горстке жалких пресмыкающихся дано было на краткий миг заполнить пробел в нескончаемом ряду безвестных тварей земных, и будет царить века и века после того, как эти жалкие пресмыкающиеся станут пищей столь родственных им могильных червей и обратятся в прах.
В сущности, нет ничего дурного в том, чтобы на фоне Ниагары выставить на всеобщее обозрение свое ярко освещенное великолепное ничтожество. Но все же для этого нужно сверхчеловеческое самодовольство.
После того как вы досыта нагляделись на огромный водопад Подкову, вы по новому висячему мосту возвращаетесь в Соединенные Штаты Америки и идете вдоль берега к тому месту, где выставлена для вашего обозрения Пещера Ветров.
Здесь я поступил точно по инструкции: снял с себя всю одежду и напялил непромокаемую куртку и комбинезон. Одеяние это довольно живописное, но отнюдь не отличается красотой. Проводник, в таком же наряде, повел меня вниз по винтовой лестнице, которая очень скоро потеряла для меня прелесть новизны, но все еще вилась и вилась – и вдруг кончилась задолго до того, как спуск по ней начал доставлять удовольствие. К тому времени мы были уже глубоко под землей, но все еще довольно высоко над уровнем реки.
Потом мы стали пробираться по шатким, в одну дощечку, мосткам. Нас отделяли от бездны только жиденькие деревянные перильца, и я цеплялся за них обеими руками, – не подумайте, что от страха, просто мне так нравилось. Постепенно спуск становился все круче, а мостик все ненадежнее; брызги водопада обдавали нас все чаще, все гуще – скоро под этим ливнем уже ничего невозможно было разглядеть, и двигаться теперь приходилось ощупью. Вдобавок из-за водопада подул яростный ветер, словно он решил во что бы то ни стало сдуть нас с моста, швырнуть на скалы или сбросить в бурные воды реки Ниагары. Я робко заметил, что не прочь бы вернуться домой, но было уже поздно. Мы оказались почти у подножья гигантской водяной стены, с таким грохотом низвергавшейся с высоты, что человеческий голос совсем терялся в ее безжалостном реве.
Вдруг проводник исчез за водяной завесой, и я двинулся за ним, оглушенный грохотом, гонимый ветром и весь исколотый вихрем колючих брызг. Меня обступила тьма. Никогда в жизни не слышал я такого завывания и рева разбушевавшихся стихий, такой яростной схватки ветра с водой. Я наклонил голову, и мне показалось, что сверху на меня обрушился целый Атлантический океан. Казалось, настал конец света. Я не видел ничего вокруг себя за яростными потоками воды. Задохнувшись, я поднял голову, и добрая половина американской части водопада влилась мне в глотку. Если бы в эту минуту во мне открылась течь, я бы погиб. И тут я обнаружил, что мост кончился, и теперь нам предстоит карабкаться по обрывистым скользким скалам. В жизни своей я так не трусил, но все обошлось. В конце концов мы все же выбрались на свет божий, на открытое место, где можно было остановиться и смотреть на пенную громаду бурлящих, низвергающихся вод. Когда я увидел, как много тут воды и как мало она склонна к шуткам, я от души пожалел, что отважился пройти между потоком и скалой.
Благородный краснокожий всегда был моим нежно-любимым другом. Я очень люблю читать рассказы, легенды и повести о нем. Я люблю читать о его необычайной прозорливости, его пристрастии к дикой вольной жизни в горах и лесах, благородстве его души и величественной манере выражать свои мысли главным образом метафорами, и, конечно, о рыцарской любви к смуглолицей деве, и о живописном великолепии его одежды и боевого снаряжения. Особенно о живописном великолепии его одежды и боевого снаряжения. Когда я увидел, что в лавчонках у водопада полным-полно индейских вышивок бисером, ошеломляющих мокасинов и столь же ошеломляющих игрушечных человечков, у которых ноги, как пирожки, а в руках и туловище проверчены дырки – как бы они могли иначе удержать лук и стрелы? – я ужасно обрадовался. Теперь я знал, что наконец воочию увижу благородного краснокожего.
И в самом деле, девушка-продавщица в одной из лавчонок сказала мне, что все эти разнообразные сувениры сделаны руками индейцев и что индейцев здесь очень много, настроены они дружественно и разговаривать с ними совершенно безопасно. И верно, неподалеку от моста, ведущего на Остров Луны, я столкнулся нос к носу с благородным сыном лесов. Он сидел под деревом и усердно мастерил дамскую сумочку из бисера. На нем была шляпа со спущенными полями и грубые башмаки, а в зубах торчала короткая черная трубка. Вот оно, пагубное влияние нашей изнеженной цивилизации на живописное великолепие, присущее индейцу, пока он не изменил своим родным пенатам. Я обратился к этой живой реликвии со следующей речью:
– Счастлив ли ты, о Ух-Бум-Бум из племени Хлоп-Хлоп? Вздыхает ли Великий Пятнистый Гром по тропе войны, или душа его полна мечтами о смуглолицей деве – Гордости Лесов? Жаждет ли могучий Сахем напиться крови врагов, или он довольствуется изготовлением сумочек из бисера для дочерей бледнолицых? Говори же, гордая реликвия давно минувшего величия, достопочтенная развалина, говори!
И развалина сказала:
– Как, это меня, Дениса Хулигена, ты принимаешь за грязного индейца? Ты гнусавый, зубастый, тонконогий дьявол! Клянусь лысиной пророка Моисея, я тебя сейчас съем.
И я ушел.
Немного погодя где-то возле Черепаховой Башни я увидел нежную туземную деву в мокасинах из оленьей кожи, отороченных бисером и бахромой, и в гетрах. Она сидела на скамье среди всяких занятных безделушек. Дева только что кончила вырезать из дерева вождя племени, больше напоминавшего прищепку для белья, и теперь буравила в его животе дырку, чтобы вставить туда лук со стрелами. Помявшись минуту, я спросил:
– Не тяжко ли на душе у Лесной Девы? Не одинока ли Смеющаяся Ящерица? Оплакивает ли она угасшие костры совета вождей ее племени и былую славу ее предков, или же ее печальный дух витает в далеких дебрях, куда отправился на охоту Индюк, мечущий молнии, ее храбрый возлюбленный? Почему дочь моя безмолвна? Или она имеет что-либо против бледнолицего незнакомца?
И дева сказала:
– Ах, чтоб тебя! Это меня, Бидди Мейлоун, ты обзываешь всякими словами? Убирайся вон, а не то я спихну твой тощий скелет в воду, негодяй паршивый!
Я удалился и от нее.
«Пропади они пропадом, эти индейцы, – сказал я себе. – Говорят, они совсем ручные, но, если глаза меня не обманывают, похоже, что все они вступили на тропу войны».
Все же я сделал еще одну попытку побрататься с ними, одну-единственную. Я набрел на целый лагерь индейцев; под сенью огромного дерева они шили мокасины и нанизывали ожерелья из раковин. И я обратился к ним на языке дружбы:
– Благородные краснокожие! Храбрецы! Великие Сахемы, воины! Жены и высокие Безумцы из племени одержимых! Бледнолицый из страны заходящего солнца приветствует вас. Ты, благородный Хорек, ты, Пожиратель Гор, ты, Грохочущий Гром, ты, Дерзкий Стеклянный Глаз! Бледнолицый, пришедший из-за Большой воды, приветствует всех вас. Ваши ряды поредели, болезни и войны сгубили ваш некогда гордый народ. Покер, и «семерка», и пустая трата денег на мыло – роскошь, неведомая вашим славным предкам, – истощили ваши кошельки. Присваивая чужую собственность – только по простоте душевной! – вы без конца обрекаете себя на неприятности. Все путая и перевирая – и все по чистейшей наивности! – вы уронили себя в глазах бессердечных завоевателей. Ради того чтобы купить крепкого виски, напиться, почувствовать себя счастливым и перебить томагавком всю семью, вы приносите в жертву живописное великолепие своей одежды. И вот вы стоите передо мной в ярком свете девятнадцатого века, точно жалкое отребье, подонки нью-йоркских трущоб. Стыдитесь! Вспомните своих предков! Вы забыли их славные дела? Вспомните Ункаса, и Красную Куртку, и Пещеру Дня, и Тилибум-бум! Ужели вы хуже их? Станьте под мои знамена, благородные дикари, прославленные бродяги!
– Долой его! Гоните негодяя! Сжечь его! Повесить его! Утопить его!
Все произошло в одно мгновение. В воздухе мелькнули дубинки, кулаки, обломки кирпичей, корзинки с бисером, мокасины. Миг – и все это обрушилось на меня со всех сторон. В следующую минуту все племя кинулось на меня. Они сорвали с меня чуть ли не всю одежду, переломали мне руки и ноги, так стукнули меня по голове, что череп на макушке прогнулся, и в ямку можно было налить кофе, как в блюдце. Но одних побоев им показалось мало, им понадобилось еще и оскорбить меня. Они швырнули меня в Ниагару, и я промок.
Пролетел я вниз футов девяносто, а то и все сто, и тут остатки моего жилета зацепились за выступ скалы, и, пытаясь освободиться, я чуть не захлебнулся. Наконец я вырвался, упал и погрузился в буйство белой пены у подножья водопада, что пузырилась и кипела, вздымаясь на несколько дюймов у меня над головой. Разумеется, я попал в водоворот и завертелся в нем. Сорок четыре круга сделал я, гоняясь за какой-то щепкой, которую в конце концов обогнал, причем за один круг проделывал полмили; сорок четыре раза меня проносило мимо одного и того же куста на берегу, снова и снова я тянулся к нему и каждый раз не мог дотянуться всего лишь на волосок.
Наконец к воде спустился какой-то человек, уселся рядом с моим кустом, сунул в рот трубку, чиркнул спичкой и заслонил огонь ладонью от ветра, поглядывая одним глазом на меня, другим – на спичку. Вскоре порыв ветра задул ее. Когда я в следующий раз проносился мимо, он спросил:
– Спички есть?
– Да, в другом жилете. Помогите, пожалуйста, выбраться.
– Черта с два!
Снова поравнявшись с ним, я сказал:
– Простите навязчивое любопытство тонущего человека, но не можете ли вы объяснить мне ваше несколько необычное поведение?
– С удовольствием. Я следователь, мое дело – мертвые тела. Можете не торопиться ради меня. Я вас подожду. Но вот спичку бы мне!
– Давайте поменяемся местами, – предложил я. – Тогда я принесу вам спичку.
Он отказался. Такое недоверие с его стороны привело к некоторой холодности между нами, и с этой минуты я старался его избегать. Я даже решил про себя, что если со мной что-нибудь случится, то я рассчитаю время происшествия так, чтобы меня обслужил следователь по мертвым телам на противоположном, американском берегу.
В конце концов появился полицейский и арестовал меня за нарушение тишины, так как я громко взывал о помощи. Судья оштрафовал меня. Но тут я выгадал: все мои деньги были в брюках, а брюки остались у индейцев.
Таким образом я спасся. Сейчас я лежу в очень тяжелом состоянии. Собственно говоря, тяжелое оно или нет, я все равно лежу. Я весь избит и изранен, но пока не могу сказать точно, где и как, потому что доктор еще не закончил опись остатков. Сегодня вечером он подведет итоги. Впрочем, пока он считает смертельными только шестнадцать из моих ран. Ну а остальные меня мало занимают.
Очнувшись, я спросил:
– Эти индейцы, что делают на Ниагаре мокасины и всякую всячину из бисера, это ужасное, дикое племя – откуда оно взялось, доктор?
– Из Ирландии, дорогой мой.
Как я редактировал сельскохозяйственную газету
Не без опасения взялся я временно редактировать сельскохозяйственную газету. Совершенно так же, как простой смертный, не моряк, взялся бы командовать кораблем. Но я был в стесненных обстоятельствах, и жалованье мне очень пригодилось бы. Редактор уезжал в отпуск, я согласился на предложенные им условия и занял его место.
Чувство, что я опять работаю, доставляло мне такое наслаждение, что я всю неделю трудился не покладая рук. Мы сдали номер в печать, и я едва мог дождаться следующего дня – так мне не терпелось узнать, какое впечатление произведут мои труды на читателя. Когда я уходил из редакции под вечер, мальчишки и взрослые, стоявшие у крыльца, рассыпались кто куда, уступая мне дорогу, и я услышал, как один из них сказал: «Это он!» Вполне естественно, я был польщен. Наутро, идя в редакцию, я увидел у крыльца такую же кучку зрителей, а кроме того, люди парами и поодиночке стояли на мостовой и на противоположном тротуаре и с любопытством глядели на меня. Толпа отхлынула назад и расступилась передо мной, а один из зрителей сказал довольно громко: «Смотрите, какие у него глаза!» Я сделал вид, что не замечаю всеобщего внимания, но втайне был польщен и даже решил написать об этом своей тетушке.
Я поднялся на невысокое крыльцо и, подходя к двери, услышал веселые голоса и раскаты хохота. Открыв дверь, я мельком увидел двух молодых людей, судя по одежде – фермеров, которые при моем появлении побледнели и разинули рты. Оба они с грохотом выскочили в окно, разбив стекла. Меня это удивило.
Приблизительно через полчаса вошел какой-то почтенный старец с длинной развевающейся бородой и благообразным, но довольно суровым лицом. Я пригласил его садиться. По-видимому, он был чем-то расстроен. Сняв шляпу и поставив ее на пол, он извлек из кармана красный шелковый платок и последний номер нашей газеты.
Он разложил газету на коленях и, протирая очки платком, спросил:
– Это вы и есть новый редактор?
Я сказал, что да.
– Вы когда-нибудь редактировали сельскохозяйственную газету?
– Нет, – сказал я, – это мой первый опыт.
– Я так и думал. А сельским хозяйством вы когда-нибудь занимались?
– Н-нет, сколько помню, не занимался.
– Я это почему-то предчувствовал, – сказал почтенный старец, надевая очки и довольно строго взглядывая на меня поверх очков. Он сложил газету поудобнее. – Я желал бы прочитать вам строки, которые внушили мне такое предчувствие. Вот эту самую передовицу. Послушайте и скажите, вы ли это написали?
«Брюкву не следует рвать руками, от этого она портится. Лучше послать мальчика, чтобы он залез на дерево и осторожно потряс его».
Ну-с, что вы об этом думаете? Ведь это вы написали, насколько мне известно?
– Что думаю? Я думаю, что это неплохо. Думаю, это не лишено смысла. Нет никакого сомнения, что в одном только нашем округе целые миллионы бушелей брюквы пропадают из-за того, что ее рвут недозрелой, а если бы послали мальчика потрясти дерево…
– Потрясите вашу бабушку! Брюква не растет на дереве!
– Ах, вот как, не растет? Ну а кто же говорил, что растет? Это надо понимать в переносном смысле, исключительно в переносном. Всякий, кто хоть сколько-нибудь смыслит в деле, поймет, что я хотел сказать «потрясти куст».
Тут почтенный старец вскочил с места, разорвал газету на мелкие клочки, растоптал ногами, разбил палкой несколько предметов, крикнул, что я смыслю в сельском хозяйстве не больше коровы, и выбежал из редакции, сильно хлопнув дверью. Вообще он вел себя так, что мне показалось, будто он чем-то недоволен. Но, не зная, в чем дело, я, разумеется, не мог ему помочь.
Вскоре после этого в редакцию ворвался длинный, похожий на мертвеца субъект с жидкими космами волос, висящими до плеч, с недельной щетиной на всех горах и долинах его физиономии, и замер на пороге, приложив палец к губам. Наклонившись всем телом вперед, он словно прислушивался к чему-то. Не слышно было ни звука. Но он все-таки прислушивался. Ни звука. Тогда он повернул ключ в замочной скважине, осторожно ступая, на цыпочках подошел ко мне, остановился несколько поодаль и долго всматривался мне в лицо с живейшим интересом, потом извлек из кармана сложенный вчетверо номер моей газеты и сказал:
– Вот, вы это написали. Прочтите мне вслух, скорее! Облегчите мои страдания. Я изнемогаю.
Я прочел нижеследующие строки, и по мере того как слова срывались с моих губ, страдальцу становилось все легче. Я видел, как скорбные морщины на его лице постепенно разглаживались, тревожное выражение исчезало, и наконец его черты озарились миром и спокойствием, как озаряется кротким сиянием луны унылый пейзаж.
«Гуано – ценная птица, но ее разведение требует больших хлопот. Ее следует ввозить не раньше июня и не позже сентября. Зимой ее нужно держать в тепле, чтобы она могла высиживать птенцов».
«По-видимому, в этом году следует ожидать позднего урожая зерновых. Поэтому фермерам лучше приступить к высаживанию кукурузных початков и посеву гречневых блинов в июле, а не в августе».
«О тыкве. Эта ягода является любимым лакомством жителей Новой Англии; они предпочитают ее крыжовнику для начинки пирогов и используют вместо малины для откорма скота, так как она более питательна, не уступая в то же время малине по вкусу. Тыква – единственная съедобная разновидность семейства апельсиновых, произрастающая на севере, если не считать гороха и двух-трех сортов дыни. Однако обычай сажать тыкву перед домом в качестве декоративного растения выходит из моды, так как теперь всеми признано, что она дает мало тени».
«В настоящее время, когда близится жаркая пора и гусаки начинают метать икру…»
Взволнованный слушатель подскочил ко мне, пожал мне руку и сказал:
– Будет, будет, этого довольно. Теперь я знаю, что я в своем уме: вы прочли так же, как прочел и я сам, слово в слово. А сегодня утром, сударь, впервые увидев вашу газету, я сказал себе: «Я никогда не верил этому прежде, хотя друзья и не выпускали меня из-под надзора, но теперь знаю: я не в своем уме». После этого я испустил дикий вопль, так что слышно было за две мили, и побежал убить кого-нибудь: все равно, раз я сумасшедший, до этого дошло бы рано или поздно, так уж лучше не откладывать. Я перечел один абзац из вашей статьи, чтобы убедиться наверняка, что я не в своем уме, потом поджег свой дом и убежал. По дороге я изувечил нескольких человек, а одного загнал на дерево, чтоб он был под рукой, когда понадобится. Но, проходя мимо вашей редакции, я решил все-таки зайти и проверить себя еще раз; теперь я проверил, и это просто счастье для того бедняги, который сидит на дереве. Я бы его непременно убил, возвращаясь домой. Прощайте, сударь, всего хорошего, вы сняли тяжкое бремя с моей души. Если мой рассудок выдержал ваши сельскохозяйственные статьи, то ему уже ничто повредить не может. Прощайте, всего наилучшего.
Меня несколько встревожили увечья и поджоги, которыми развлекался этот субъект, тем более что я чувствовал себя до известной степени причастным к делу. Но я недолго об этом раздумывал – в комнату вошел редактор! (Я подумал про себя: «Вот если б ты уехал в Египет, как я тебе советовал, у меня еще была бы возможность показать, на что я способен. Но ты не пожелал и вернулся. Ничего другого от тебя я и не ожидал»).
Вид у редактора был грустный, унылый и расстроенный.
Он долго обозревал разгром, произведенный старым скандалистом и молодыми фермерами, потом сказал:
– Печально, очень печально. Разбиты бутылка с клеем, шесть оконных стекол, плевательница и два подсвечника. Но это еще не самое худшее. Погибла репутация газеты, и боюсь, что навсегда. Правда, на нашу газету никогда еще не было такого спроса, она никогда не расходилась в таком количестве экземпляров и никогда не пользовалась таким успехом, но кому же охота прослыть свихнувшимся и наживаться на собственном слабоумии? Друг мой, даю вам слово честного человека, что улица полна народа, люди сидят даже на заборах, дожидаясь случая хотя бы одним глазком взглянуть на вас; а все потому, что считают вас сумасшедшим. И они имеют на это право – после того как прочитали ваши статьи. Эти статьи – позор для журналистики. И с чего вам взбрело в голову, будто вы можете редактировать сельскохозяйственную газету? Вы, как видно, не знаете даже азбуки сельского хозяйства. Вы не отличаете бороны от борозды; коровы у вас теряют оперение; вы рекомендуете приручать хорьков, так как эти животные отличаются веселым нравом и превосходно ловят крыс! Вы пишете, что устрицы ведут себя спокойно, пока играет музыка. Но это замечание излишне, совершенно излишне. Устрицы всегда спокойны. Их ничто не может вывести из равновесия. Устрицы ровно ничего не смыслят в музыке. О, гром и молния! Если бы вы поставили целью всей вашей жизни совершенствоваться в невежестве, вы бы не могли отличиться больше, чем сегодня. Я никогда ничего подобного не видывал. Одно ваше сообщение, что конский каштан быстро завоевывает рынок как предмет сбыта, способно навеки погубить газету. Я требую, чтобы вы немедленно ушли из редакции. Мне больше не нужен отпуск – я все равно ни под каким видом не мог бы им пользоваться, пока вы сидите на моем месте. Я все время дрожал бы от страха при мысли о том, что именно вы посоветуете читателю в следующем номере газеты. У меня темнеет в глазах, как только вспомню, что вы писали об устричных садках под заголовком «Декоративное садоводство». Я требую, чтобы вы ушли немедленно! Мой отпуск кончен. Почему вы не сказали мне сразу, что ровно ничего не смыслите в сельском хозяйстве?
– Почему не сказал вам, гороховый стручок, капустная кочерыжка, тыквин сын? Первый раз слышу такую глупость. Вот что я вам скажу: я четырнадцать лет работаю редактором и первый раз слышу, что человек должен что-то знать для того, чтобы редактировать газету. Брюква вы этакая! Кто пишет театральные рецензии в захудалых газетках? Бывшие сапожники и недоучившиеся аптекари, которые смыслят в актерской игре ровно столько же, сколько я в сельском хозяйстве. Кто пишет отзывы о книгах? Люди, которые сами не написали ни одной книги. Кто стряпает тяжеловесные передовицы по финансовым вопросам? Люди, у которых никогда не было гроша в кармане. Кто пишет о битвах с индейцами? Господа, не отличающие вигвама от вампума, которым никогда в жизни не приходилось бежать опрометью, спасаясь от томагавка, или выдергивать стрелы из тел своих родичей, чтобы развести на привале костер. Кто пишет проникновенные воззвания насчет трезвости и громче всех вопит о вреде пьянства? Люди, которые протрезвятся только в гробу. Кто редактирует сельскохозяйственную газету? Разве такие корнеплоды, как вы? Нет, чаще всего неудачники, которым не повезло по части поэзии, бульварных романов в желтых обложках, сенсационных мелодрам, хроники и которые остановились на сельском хозяйстве, усмотрев в нем временное пристанище на пути к дому призрения. Вы мне что-то толкуете о газетном деле? Мне оно известно от Альфы до Омахи, и я вам говорю, что чем меньше человек знает, тем больше он шумит и тем больше получает жалованья. Видит бог, будь я круглым невеждой и наглецом, а не скромным образованным человеком, я бы завоевал себе известность в этом холодном, бесчувственном мире. Я ухожу, сэр. Вы так со мной обращаетесь, что я даже рад уйти. Но я выполнил свой долг. Насколько мог, я исполнял все, что полагалось по нашему договору. Я сказал, что сделаю вашу газету интересной для всех слоев общества, – и сделал. Я сказал, что увеличу тираж до двадцати тысяч экземпляров, – и увеличил бы, будь в моем распоряжении еще две недели. И я дал бы вам самый избранный круг читателей, какой был когда-либо у сельскохозяйственной газеты, – ни одного фермера, ни одного человека, который мог бы отличить дынный куст от персиковой лозы даже ради спасения собственной жизни. Вы теряете от нашего разрыва, а не я. Прощайте, арбузное дерево!
И я ушел.
Мои часы
(Поучительный рассказик)
Мои прекрасные новые часы полтора года шли не отставая и не спеша. Они ни разу не останавливались и не портились за все это время. Я начал считать их величайшим авторитетом по части указания времени и рассматривал их анатомическое строение и конституцию как несокрушимые. Но в конце концов я как-то забыл завести их на ночь. Я очень расстроился, так как всеми признано, что это плохая примета. Но скоро я успокоился снова, поставил часы наугад и постарался отогнать от себя веяние дурные предчувствия.
На другой день я зашел в лучший часовой магазин, чтобы мне поставили часы по точному времени, и сам глава фирмы взял их у меня из рук и приступил к осмотру. После небольшой паузы он сказал: «Часы опаздывают на четыре минуты – надо передвинуть регулятор». Я хотел было остановить его, сказать, что часы до сих пор шли очень правильно. Так нет же, этот капустный кочан не желал ничего слушать, он видел только одно – что мои часы опаздывают на четыре минуты и, следовательно, надо передвинуть регулятор; и вот, пока я в тревоге плясал вокруг него, умоляя не трогать мои часы, он невозмутимо и безжалостно совершил это черное дело. Мои часы начали спешить. С каждым днем они все больше и больше уходили вперед. Через неделю они спешили как в лихорадке, и пульс у них доходил до ста пятидесяти в тени. Через два месяца они оставили далеко позади все другие часы в городе и дней на тринадцать с лишним опередили календарь. Октябрьский листопад еще крутился в воздухе, а они уже радовались ноябрьскому снегу. Они торопили со взносом денег за квартиру, с уплатой по счетам; и это было так разорительно, что я под конец не выдержал и отнес их к часовщику. Он спросил, были ли часы когда-нибудь в починке. Я сказал, что нет, до сих пор не было никакой нужды чинить их. Глаза его сверкнули свирепой радостью, он набросился на часы, стремительно раскрыл их, ввинтил себе в глаз стаканчик из-под игральных костей и начал разглядывать механизм. Он сказал, что отрегулировать их мало, их надо, кроме того, почистить и смазать, и велел мне прийти через неделю. После чистки, смазки и всего прочего мои часы стали ходить так медленно, что их тиканье напоминало похоронный звон. Я начал опаздывать на поезда, пропускать деловые свидания, приходить не вовремя к обеду; три дня отсрочки мои часы растянули на четыре, и мои векселя были опротестованы. Я незаметно отстал от времени и очутился на прошлой неделе. Вскоре я понял, что один-одинешенек болтаюсь где-то посредине позапрошлой недели, а весь мир скрылся из виду далеко впереди. Я уже поймал себя на том, что в грудь мою закралось какое-то смутное влечение, нечто вроде товарищеских чувств к мумии фараона в музее, и что мне хочется поболтать с этим фараоном, посплетничать на злободневные темы. Я опять пошел к часовщику. Он разобрал весь механизм у меня на глазах и сообщил, что корпус «вспучило». Он сказал, что в три дня берется их исправить. После этого часы в среднем работали довольно прилично, но только, если можно так выразиться, в конечном итоге. Полсуток они спешили изо всех сил и так кашляли, чихали, лаяли и фыркали, что я не слышал собственного голоса; и пока этот шум не прекращался, ни одни часы в Америке не могли за ними угнаться. Зато вторую половину суток они шли все медленнее и медленнее, и все часы, которые были ими оставлены позади, теперь догоняли их. И к концу суток они подходили к судейской трибуне как раз вовремя, так что, в общем, все было в порядке. В среднем они работали совсем неплохо, и никто не мог бы сказать, что они не выполняли свой долг или перестарались. Но неплохая в среднем работа не считается большим достоинством, когда дело идет о часах, и я понес их к другому часовщику. Тот сказал, что у них сломан шкворень. Я ответил, что очень этому рад, я боялся более серьезной поломки. По правде говоря, я понятия не имею, что такое шкворень, но нельзя же было показать постороннему человеку, что я совсем профан. Он починил шкворень, но если часы выиграли в этом отношении, то во всех других проиграли. Они то шли, то останавливались и стояли или шли сколько им заблагорассудится. И каждый раз, пускаясь в ход, они отдавали, как дедовское ружье. Я подложил на грудь ваты, но в конце концов не выдержал и через несколько дней отнес часы к новому часовщику. Он разобрал весь механизм на части и стал рассматривать их бренные останки в лупу, потом сказал, что, кажется, что-то неладно с волоском. Он исправил волосок и снова завел часы. Теперь они шли хорошо, если не считать, что без десяти минут десять стрелки сцеплялись вместе, как ножницы, и так, сцепившись, шли дальше. Сам царь Соломон не мог бы рассудить, сколько на этих часах времени, и мне пришлось опять нести их в починку. Часовщик сказал, что хрусталик погнулся и ходовая пружина не в порядке. Он заметил, кроме того, что кое-где в механизме нужно поставить заплаты, да недурно бы подкинуть и подошвы. Все это он сделал, и мои часы шли ничего себе, только время от времени внутри механизма что-то вдруг приходило в неистовое движение и начинало жужжать, как пчела, причем стрелки вращались с такой быстротой, что очертания их тускнели, и циферблат был виден словно сквозь паутину. Весь суточный оборот они совершали минут в шесть или семь, потом со щелканьем останавливались. Как ни тяжело мне было, я опять пошел к новому часовщику и опять смотрел, как он разбирает механизм на части. Я решил подвергнуть часовщика строгому перекрестному допросу, так как дело становилось серьезным. Часы стоили двести долларов, починка обошлась мне тысячи в две-три. Дожидаясь результатов и глядя на часовщика, я узнал в нем старого знакомого – пароходного механика, да и механика-то не из важных. Он внимательно рассмотрел все детали механизма моих часов, точь-в-точь как делали другие часовщики, и так же уверенно произнес свой приговор. Он сказал:
– Придется спустить в них пары: надо бы навинтить еще одну гайку на предохранительный клапан!
Я раскроил ему череп и похоронил на свой счет.
Мой дядя Уильям (теперь, увы, покойный) говаривал, что хороший конь хорош до тех пор, пока не закусил удила, а хорошие часы – пока не побывали в починке. Он все допытывался, куда деваются неудавшиеся паяльщики, оружейники, сапожники, механики и кузнецы, но никто так и не мог ему этого объяснить.
Подлинная история великого говяжьего контракта
Я хочу коротко поведать американскому народу о моем скромном участии в этом деле, которое так взволновало общественное мнение, породило столько разногласий и попало на страницы газет обоих континентов в искаженном виде и с нелепыми комментариями.
Я торжественно заявляю, что каждое мое слово может быть полностью подтверждено официальными материалами из архивов федерального правительства.
Эта грустная история началась так:
Джон Уилсон Маккензи, уроженец Роттердама, округ Чемунг, штат Нью-Джерси, ныне покойный, заключил примерно 10 октября 1861 года контракт с федеральным правительством на поставку генералу Шерману тридцати бочек с говядиной.
Отлично!
Он отправился с говядиной к Шерману, но когда он прибыл в Вашингтон, Шерман ушел в Манассас; он направился с говядиной в Манассас, но Шермана там уже не было; он последовал за Шерманом в Нэшвилл, из Нэшвилла в Чаттанугу, из Чаттануги в Атланту, – но так и не догнал Шермана. В Атланте он собрался с духом и проделал за Шерманом весь поход к морю. Он опоздал снова – всего на несколько дней. Прослышав, что Шерман в числе других паломников отправился на пароходе «Квакер-Сити» путешествовать в Святую Землю, он отплыл в Бейрут, рассчитывая опередить Шермана. Когда он прибыл вместе с говядиной в Иерусалим, он узнал, что Шерман не поехал на «Квакер-Сити», а вместо того ушел в прерии воевать с индейцами. Он возвратился в Америку и направился к Скалистым горам. После семидесятидневного тяжкого странствия в прериях, когда он был уже в четырех милях от штаба Шермана, индейцы размозжили ему череп томагавком, оскальпировали его и захватили говядину. Одну бочку, однако, армия Шермана отбила у индейцев, и, таким образом, уже будучи мертвым, отважный путешественник частично выполнил свой контракт. В завещании, которое было найдено в его дневнике, он поручил расчеты по контракту Бертоломью В., своему сыну. Бертоломью В. накануне своей кончины составил следующий счет:
«Соединенные Штаты, согласно обязательству, выданному покойному Джону Уилсону Маккензи из Нью-Джерси, должны уплатить:
За тридцать бочек говядины для генерала Шермана, по 100 долларов за бочку 3000 долл.
Расходы по перевозке говядины и личные путевые издержки 14 000 долл.
Итого: 17 000 долл.
Прошу оплатить».
Он скончался, завещав контракт Уильяму Дж. Мартину, который пытался получить следуемые деньги, но умер, не преуспев в этом. Мартин оставил контракт Бартеру Дж. Аллену, и тот тоже пытался получить деньги. Не выжил. Баркер Дж. Аллен оставил контракт Энсону Дж. Роджерсу, которому удалось продвинуть дело до канцелярии девятого ревизора, когда смерть прервала его труды и окончила все его земные счеты. Он оставил контракт своему родственнику из Коннектикута по имени Мстительный Гопкинс. Мстительный Гопкинс продержался четыре недели и два дня и показал самые лучшие результаты в сезоне, добравшись до двенадцатого ревизора. По завещанию контракт перешел к его дяде, которого звали Весельчак Джонсон. Напряжение оказалось непосильным для Весельчака. Его последние слова были: «Не рыдайте об мне, я рад покинуть этот мир». Бедняга сказал это от души. В дальнейшем еще семь человек наследовало контракт. Ни один из них не остался в живых. Ко мне контракт перешел от родственника по имени Хаббард, Вифлеем Хаббард из Индианы. Он долго таил лютую злобу против меня. Перед смертью он послал за мной, сказал, что все прощает, и, проливая слезы, вручил мне контракт на говядину.
На этом заканчивается рассказ о том, как я стал владельцем контракта. Сейчас я расскажу без утайки американскому народу все, что касается моего участия в этом деле. Захватив контракт на говядину и счет за издержки, я отправился к президенту Соединенных Штатов.
Он сказал:
– Итак, сэр, я вас слушаю.
Я сказал:
– Ваше величество, примерно десятого октября тысяча восемьсот шестьдесят первого года Джон Уилсон Маккензи, ныне покойный, уроженец Роттердама, округ Чемунг, штат Нью-Джерси, заключил контракт с федеральным правительством на поставку генералу Шерману тридцати бочек с говядиной…
Он прервал мою речь и любезно, но твердо дал понять, что аудиенция окончена. На другой день я посетил государственного секретаря.
Он сказал:
– Я вас слушаю, сэр.
Я сказал:
– Ваше королевское высочество, примерно десятого октября тысяча восемьсот шестьдесят первого года Джон Уилсон Маккензи, ныне покойный, уроженец Роттердама, округ Чемунг, штат Нью-Джерси, заключил контракт с федеральным правительством на поставку генералу Шерману тридцати бочек с говядиной…
– Довольно, сэр, довольно! Мое министерство не имеет касательства к поставкам говядины.
Меня любезно выпроводили вон. Я продумал дело заново и на следующее утро направился к морскому министру, который встретил меня словами:
– Ну, сэр, выкладывайте, не заставляйте меня ждать.
Я сказал:
– Ваше королевское высочество, примерно десятого октября тысяча восемьсот шестьдесят первого года Джон Уилсон Маккензи, ныне покойный, уроженец Роттердама, округ Чемунг, штат Нью-Джерси, заключил контракт на поставку генералу Шерману тридцати бочек говядины…
Он не дал мне договорить. Его министерство, изволите видеть, тоже не имеет касательства к контрактам на говядину для генерала Шермана. Невольно рождалась мысль, что члены правительства ведут себя загадочно. Было похоже, что они просто не хотят платить за говядину. На следующий день я пошел к министру внутренних дел.
Я сказал:
– Ваше императорское высочество, примерно десятого октября…
– Можете не продолжать, сэр. Я уже слышал о вас. Убирайтесь вон вместе с вашим мерзким контрактом. Министерство внутренних дел не ведает снабжением армии.
Я ушел. Но я ожесточился душой. Я поклялся, что буду преследовать их, как тень. Я буду осквернять своим присутствием все министерства этого бесчестного правительства, пока контракт на говядину не будет оплачен. Я получу с них деньги – или паду в борьбе, как пали мои предшественники.
Я атаковал министра связи. Я устроил подкоп под министерство сельского хозяйства. Я напал из засады на спикера палаты представителей. Все они заявили, что не имеют касательства к воинским контрактам на говядину. Тогда я перешел в наступление на директора Патентного бюро.
Я сказал:
– Ваше высочайшее превосходительство, примерно…
– О, пламя преисподней! Вы уже добрались до нас с этим дьявольским контрактом! Мы не имеем решительно никакого отношения к говяжьим контрактам для армии, дорогой сэр.
– Пусть так, но кто-то должен же заплатить мне за эту говядину! Послушайте, если мне не заплатят немедленно, я конфискую ваше Патентное бюро вместе со всем имуществом.
– Но послушайте, дорогой сэр…
– Не желаю ваших объяснений, сэр. Я считаю, что Патентное бюро отвечает за этот контракт. Можете соглашаться или не соглашаться, как вам угодно, а платить извольте!
Излагать дальнейший ход беседы было бы затруднительно. Мы перешли к рукопашной схватке. Победило Патентное бюро. Но и я извлек для себя некоторую пользу. Я узнал, что мне следует обратиться в казначейство, и направился туда. Прождав в приемной два с половиной часа, я был допущен к первому лорду казначейства. Я сказал:
– Благороднейший и досточтимый синьор, примерно десятого октября тысяча восемьсот шестьдесят первого года Джон Уилсон Маккензи…
– Можете не продолжать, сэр. Я слышал о вас. Обратитесь к первому ревизору министерства.
Так я и сделал. Первый ревизор направил меня ко второму ревизору, второй ревизор направил меня к третьему, а третий адресовал меня к первому контролеру Говяжьего отдела. Я счел это благоприятным признаком. Тот проверил все свои книги и бумаги, но не нашел никакого упоминания о контракте на говядину. Я обратился ко второму контролеру Говяжьего отдела. Он проверил все свои бумаги, но без успеха. Это раззадорило меня. За неделю я добрался до шестого контролера этого отдела. Вторую неделю я посвятил Отделу претензий. Еще через неделю, расправившись с Отделом затерянных контрактов, я вступил одной ногой в Отдел посмертных расчетов и прикончил его за три дня. Оставалась последняя крепость – Отдел всякой всячины. Я атаковал начальника этого отдела, точнее, его канцелярию, сам начальник отсутствовал. Шестнадцать очаровательных юных девиц вносили записи в книги отдела, семь обворожительных молодых людей давали им руководящие указания. Юные девицы улыбались молодым людям, те улыбались девицам, и дело шло весело, как свадебный перезвон. Два или три клерка, читавшие газеты, окинули меня несколько суровым взглядом, но затем возобновили чтение, и никто больше не обращал на меня никакого внимания. За время, протекшее со дня, когда я переступил порог первой канцелярии Говяжьего отдела, и вплоть до той минуты, когда я захлопнул за собой дверь последней канцелярии Отдела посмертных расчетов, я успел досконально изучить, что такое любознательность младшего помощника четвертого клерка. Я так понаторел в этом деле, что мог, почти не качаясь, стоять на одной ноге, пока клерк обратит на меня внимание, лишь раза два, ну, может быть, три, сменив ногу.
Здесь я сменил ногу четыре раза. Потом я сказал одному из клерков, читавших газету:
– Эй, голодранец, где великий султан?
– Что такое, сэр? Кого вы имеете в виду? Если вы имеете в виду начальника отдела, то его нет.
– Посетит он сегодня свой гарем?
Молодой человек окинул меня негодующим взглядом, после чего снова уткнулся в газетный лист. Я был спокоен. Я отлично знал нравы этих клерков. Важно было, чтобы он закончил чтение раньше, чем прибудет новая почта из Нью-Йорка. Оставалось всего две газеты. Просмотрев их, он зевнул и спросил, что мне надобно.
– Достопочтенный и глубокоуважаемый Несмысленыш, примерно.
– Вы – человек с говяжьим контрактом? Давайте сюда бумаги.
Он взял у меня бумаги и долгое время рылся в своей Всякой Всячине. Затем этот клерк совершил открытие, разное, по моему мнению, открытию Северо-Западного прохода: он обнаружил давно затерянную запись о заключении контракта на говядину! Так вот где таился подводный камень, на котором потерпели крушение мои предшественники, так и не доплыв до цели! Я был глубоко потрясен. В то же время я ликовал – я остался в живых! Прерывающимся голосом я сказал ему:
– Дайте мне этот документ. Я сам улажу все дела с правительством.
Он холодно отстранил меня и сказал, что еще остались кое-какие формальности.
– Где теперь этот Джон Уилсон Маккензи? – спросил он.
– Мертв.
– Когда он скончался?
– Он не скончался, его убили.
– При каких обстоятельствах?
– Ему размозжили череп томагавком.
– Кто размозжил ему череп томагавком?
– Индеец, понятное дело. Уж не думаете ли вы, что это сделал директор воскресной школы?
– Нет, не думаю. Значит, это был индеец?
– Я вам это уже сказал.
– Как звали индейца?
– Как звали индейца? Я не знаю, как его звали.
– Придется узнать. Кто присутствовал при том, как этому Маккензи размозжили череп томагавком?
– Не знаю.
– Вы присутствовали?
– Нет, это легко угадать по состоянию моего черепа.
– Откуда же вы знаете, что Маккензи мертв?
– Я это знаю потому, что, когда его убили, он стал мертвым и, поскольку мне известно, оставался мертвым и в дальнейшем. Смею вас в этом заверить.
– Нужны доказательства. Индейца вы привезли?
– Нет, конечно.
– Придется привезти. Томагавк при вас?
– Томагавк?! Боже милосердный!!
– Придется представить томагавк. И индейца, и томагавк. Если с помощью этих улик удастся удостоверить смерть Маккензи, вы получите право возбудить ходатайство в Комиссии по претензиям – с некоторой надеждой продвинуть дело в таком темпе, чтобы ваши дети еще при жизни успели получить следуемые деньги. Сперва, однако, надо доказать смерть Маккензи. Замечу далее, что правительство ни в коем случае не оплатит вам расходы по перевозке говядины, равно как и стоимость путешествия столь горячо оплакиваемого вами Маккензи. Я допускаю мысль, что правительство заплатит вам за ту бочку говядины, которая досталась солдатам генерала Шермана, да и то лишь в том случае, если вы добьетесь решения конгресса о специальном ассигновании для этой цели. За двадцать девять бочек говядины, съеденной индейцами, правительство платить не будет.
– Выходит, что мне следует только сто долларов, да и то не наверняка! После всех странствий Маккензи с тридцатью бочками говядины по Европе, Азии и Америке! После всех жертв, страданий и перевозок! После избиения невинных младенцев, пытавшихся взыскать деньги по этому счету! Молодой человек, скажите мне, почему первый контролер Говяжьего отдела не предупредил меня об этом сразу?
– Он не мог знать, насколько обоснованна ваша претензия.
– Ну а почему молчал второй контролер, почему молчал третий, почему молчали все отделы и подотделы?
– Никто из них не мог ничего сказать вам наверняка. Дела у нас ведутся в согласии с установленным порядком. Вы познакомились теперь с нашим порядком и выяснили то, что хотели выяснить. Это прекрасный порядок, единственно возможный порядок. Дело вершится постепенно, без спешки, но зато сулит верный результат.
– Да, верную гибель! Такова была судьба моих предшественников, видно, и мне ее не миновать… Молодой человек, я вижу, что вы влюблены без памяти в это прелестное существо с обворожительными голубыми глазками и стальным пером за ухом. Я прочитал страсть в ваших взорах. Вы хотите жениться на ней, но у вас нет денег. Вот, держите, я дарю вам говяжий контракт. Идите венчайтесь скорее и будьте счастливы! Да благословит вас всевышний, дети мои!
Вот и все, что мне известно о великом говяжьем контракте, который вызвал в свое время столько шума.
Клерк, которому я подарил контракт, скончался. Больше я ничего не слыхал ни о контракте, ни о его последующих владельцах. Могу сказать лишь одно: если человек наделен долголетием и готов всю жизнь тащить на буксире свое дело через министерство околичностей, может статься, что ему повезет, – и тогда ценой бессчетных трудов и усилий он выяснит перед смертью то, что узнал бы уже в первый день своих хлопот, если бы пришел не в министерство околичностей, а в обыкновенную торговую контору.
Pulsuz fraqment bitdi.