Kitabı oxu: «Одна маленькая жизнь. В поисках следов»

Şrift:

Matthias Klingenberg

EIN KLEINES LEBEN

Перевод с немецкого Елены Коркиной

© Matthias Klingenberg, first published in 2017

© Коркина Е., перевод на русский язык, 2025

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство АЗБУКА», 2025 КоЛибри®

* * *

«Инстаматик»

В два счёта!

КОДАК

КАМЕРА

ИНСТАМАТИК 100

Вы будете в восторге от вашей новой камеры КОДАК. С «ИНСТАМАТИК 100» можно фотографировать и на улице, и в помещении, а цветные снимки получаются так же хорошо, как чёрно-белые. Зарядить фотоаппарат теперь проще простого.

Всего несколько шагов:

– откройте заднюю крышку – вставьте кассету КОДАПАК – закройте крышку;

– прокрутите колёсико перемотки – всё готово к первому снимку;

– наведите на резкость через яркий прозрачный видоискатель и…

– снимайте!

Плёнка КОДАК № 126 в кассете КОДАПАК молниеносно вставляется и извлекается. Выбирайте плёнку по душе, чтобы получить цветные, чёрно-белые фотографии или слайды1.

От деда осталось два фотоаппарата – «Кодак Инстаматик 100» и «Цейсс Икон Неттар 515/2». Задавшись целью больше узнать о жизни деда, я решил отправиться по его следам и заново снять места, где он бывал, его же камерой. Вообще-то, по ряду причин мне следовало выбрать «Цейсс». Он сопровождал Карла на войне. Снятые на него снимки сыграли бы важную роль в моём исследовании и написании книги. И потом, он явно лучше «Кодака», купленного уже в шестидесятые и больше похожего на игрушку. И всё же я отказался от «Цейсса» по двум простым причинам. Во-первых, я никудышный фотограф – камера была бы сильнее меня. А во-вторых, я никогда не видел, как дед снимал им, а вот «Инстаматик» в его руках я помню прекрасно.

К сожалению, подходящую плёнку в кассетах сняли с производства ещё в 2007 году, так что пришлось покупать просроченную в интернете. Но я подумал, что, странным образом, это вполне в логике моей затеи.

Пролог, или «Йевер лихт»

Ведь когда приходишь к мёртвым,

навещаешь сам себя.

Курт Тухольски. Замок Грипсхольм

Мой дедушка Карл Крюгер умер 17 мая 1993 года. Незадолго до этого, в пятницу, кажется, 7 мая, я получил аттестат о среднем образовании. Родители были на отдыхе, где-то на юге Германии, и мы бессовестно воспользовались отсутствием законных представителей, чтобы устроить вечеринку. Бабушка и дедушка жили на том же участке, что и мы. Их старый фахверковый дом фасадом выходил на улицу, а наш, новый, – в большой сад. Я до сих пор отчётливо помню их частью добродушные, а частью скептические взгляды и комментарии насчёт вечеринки, которую они лицезрели в течение нескольких дней. В какой-то момент бабушка (её звали Тони, и в паспорте имя было записано именно так) поднялась по небольшой лестнице, ведущей из старого дома в новый, и с видом страдальческим и мрачным попыталась испортить нам настроение, жалуясь на шум и интересуясь, не пора ли моим друзьям и подругам, развалившимся на родительских ковре и диване, наконец, домой. Мне было неловко, что она отчитала меня перед ними.

В эти же выходные мы с Йоргом, моим одноклассником, решили выпить столько пива «Ханнен Альт», сколько потребуется, чтобы заставить пустыми бутылками пол на террасе. Когда мы, поглощённые процессом, сидели наверху, дедушка прошёл через террасу в сад, быстро взглянул наверх и спросил, не пора ли отнести пару бутылок в контейнер для стекла. Смысл нашей затеи оставался для него недоступным.

Вероятно, следует упомянуть и о протекавших на ковре в гостиной продолжительных, но не слишком удачных попытках сблизиться с Николь – девушкой, глубоко повлиявшей на мои вкусы, особенно в том, что касалось музыки, одежды, искусства и, конечно же, женщин. Мы учились в одной параллели, и я восхищался ею уже несколько лет. «Восхищался» – не то слово: я её боготворил. Она олицетворяла собой всё, что представлялось мне загадочным, неконвенциональным, эксцентричным. У неё были странные друзья, она всегда носила чёрное и слушала музыку, которую никто из моих знакомых не любил и уж тем более не знал. В один из таких вечеров, где-то между получением аттестатов и смертью деда, она принесла несколько пластинок. Мы открыли бутылку терпкого красного французского из отцовского погреба, лежали на ковре, курили и слушали. Это был Haus der Lüge, «Дом лжи» – вышедший в 1989-м альбом Einstürzende Neubauten2. Он привёл меня в полное замешательство. Я помню, как мы больше часа обсуждали строчку «Gott hat sich erschossen. Das Dachgeschoss wird ausgebaut» – «Бог застрелился – чердак перестроят». Здесь стоит заметить, что всё это происходило не в городе, а в маленькой деревушке в Нижней Саксонии. Вероятно, во всём районе нашлось бы не больше десятка семей, которые можно было хоть как-то причислить к образованному среднему классу, наши в это число определённо не входили и не были свободны от предрассудков.

Бог мёртв – прямота, с которой этот тезис звучал из родительских колонок «Блаупункт», тревожила нас ещё больше. Кстати, от альбома со стилизованным эякулирующим жеребцом на обложке годом ранее меня предостерегал пастор местной общины: аккурат в новогоднее утро 1992 года мой одноклассник С. покончил с собой, его родители и пастор обвинили в дурном влиянии пластинку. Деревенский священник сообщил мне, что на стене комнаты С. висел гастрольный плакат с этой обложкой и вообще С. любил «Нойбаутен». Меня «Дом лжи» до самоубийства не довёл до сих пор, хотя сформировал привычку покупать альбомы группы всякий раз после релиза.

17 мая 1993 года был прекрасный день, светило солнце и в воздухе разливалось предчувствие наступающего лета. Выходные прошли под знаком алкоголя, наша с Йоргом затея заполнить террасу бутылками альтбира3 в конце концов разбилась об усталость и была отложена на потом. Планов на понедельник по-прежнему не было, но никогда не знаешь, что за спонтанные встречи и возлияния могут настигнуть вечером или ночью. Я не помню, где был мой брат, что младше меня на пять лет. Может быть, у друзей? Со скаутами из отряда? Или он сидел напротив, когда я посасывал бутылку оставшегося «Ханнен Альта» и слушал чересчур громкую музыку через открытые двери террасы? Надо бы спросить: его воспоминания могут дополнить картину. Карл, вернее Калле (мы называли его дедушкой Калле, и то, что на самом деле его полное имя – Карл, я сообразил много позже), пришёл в сад, принёс из гаража раскладной стул, уселся и начал разгадывать кроссворд. Потом к нему присоединилась Тони. Поглощённые раздумьями, они вписывали слова в кроссвордные клетки. В то воскресенье было непривычно тепло – я хочу подчеркнуть это, потому что в моих воспоминаниях этот факт занимает важное место. Дед был диабетиком, и, кроме того, после серьёзной операции на кишечнике (был ли это рак?) он ходил с пристёгнутым стомным мешком, отчего выглядел гораздо толще, чем был на самом деле. По этой причине ему было предписано воздерживаться от алкоголя, что он и делал: в течение многих лет пил только лёгкий «Йевер» (пиво фризской пивоварни с пониженным содержанием алкоголя), в какой-то момент бабушка присоединилась к нему в знак солидарности. Опустошение маленьких тонких бутылочек с зелёно-белой этикеткой превратилось для обоих в ежедневный ритуал. Мы с братом, как, впрочем, и родители, посмеивались над этой традицией, тем более что бабушка и дедушка не могли выговорить английское «лайт», поэтому в их исполнении напиток на немецкий манер назывался не «Йевер лайт», а «Йевер лихт».

Помимо диабета, у Карла были проблемы с давлением, он был инвалидом войны семидесяти с лишним лет. После операции на кишечнике даже при хорошем уходе ему давали самое большее пять лет. К 17 мая эти пять лет почти удвоились. И вот Карл Крюгер зовёт жену Тони, в браке с которой он уже почти 50 лет, и просит в виде исключения принести пшеничного пива из запасов моих родителей. Я помню, как бабушка разворачивается к нему и переспрашивает: «Ты уверен?». Он кивает – она идёт. Спустя четверть часа оба снова сидят на своих местах, Карл держит в руке большой стакан «Эрдингера» или «Франсисканера». Он делает глоток, встаёт и внезапно чувствует себя нехорошо.

Насколько я помню, остаток вечера проходит непримечательно. Последние дни дают о себе знать, и спать я отправляюсь довольно рано: скорее всего, смертельно уставший, забираюсь на кровать-чердак и минуту спустя блаженно засыпаю. Одно из трёх эркерных окон, выходящих на деревенскую улицу, приоткрыто. (Так я делаю до сих пор, иначе кажется, что вот-вот задохнусь.) Примерно в половине третьего я просыпаюсь от воя сирен. Звук такой громкий и близкий, что я вскакиваю и смотрю в окно. Там, внизу, на улице, стоит машина скорой помощи. Голубой свет отражается в оконном стекле. Сирену отключают: скорая добралась до места назначения.

Было абсолютно ясно: что-то случилось в доме дедушки и бабушки. О младшем брате, который спал в соседней комнате, я даже не подумал. Было ли у меня предчувствие? Предполагал ли я, что скорая могла приехать к бабушке? Или уже знал, что дедушка только что умер? Ретроспективно кажется, что знал, но правда ли это или время приукрасило воспоминания, теперь сказать невозможно.

По шведской стенке я спустился из эркера в нижнюю часть комнаты, преодолел ещё две лестницы и коридор, соединяющий новый дом со старым. Входная дверь распахнута настежь. Прихожая заставлена оборудованием неотложной помощи, вытянутая комната освещена мерцающим синим светом проблескового маячка. В кресле сидит бабушка Тони. Она выглядит одновременно встревоженной и сонной. Санитар сообщает мне предсказуемое и непостижимое известие и добавляет, что ввёл бабушке успокоительное. Брат тоже проснулся, прибежал и стоит рядом со мной. Покойный – наверху, в спальне, в супружеской кровати. Это был инфаркт. «Мы ничего не смогли сделать: когда приехали, он был уже мёртв, – санитар пожимает плечами. – Мои соболезнования». Его коллега собирает оборудование и уносит в стоящую перед домом машину.

Кроме двух санитаров, из соседней деревни прибыл семейный врач. Он спрашивает меня, дома ли родители. «Нет, они на отдыхе», – отвечаю я. Бабушка, сидящая в кресле, на мгновение возвращается в реальность из забытья успокоительного: «Мы должны позвать фрау Кюк! Я куда-то дела её номер». В нашей деревне фрау Кюк и смерть были неразлучны, она руководила местным похоронным бюро – такой же «деревенской институцией», какой была парикмахерская усопшего. Санитары прощаются, выдвижная дверь металлически захлопывается, и машина отъезжает.

«Что ж, больше ничем не могу вам помочь. Зайду завтра, сделаю ей укол, – произносит врач. – Будет лучше, если вы позвоните каким-нибудь родственникам, чтобы кто-то приехал…» – добавляет он и уходит. Я смотрю на брата. Мы оба ошарашены. Никто не решается подняться наверх и посмотреть на покойника. Но и без покойника ситуация более чем сюрреалистичная. Может быть, я вижу всё это во сне?

Бабушка снова впадает в забытьё, успев повторить, что нужно позвонить фрау Кюк. Я ищу номер похоронного бюро в телефонной книжке деда, но в конце концов он обнаруживается в местном справочнике. Зелёный телефон. Жужжание диска. Фрау Кюк говорит, что зайдёт рано утром. Я пытаюсь дозвониться до тёти, живущей в паре деревень от нас. Глубокая ночь. Наконец заспанный голос. Её муж тоже обещает быть утром.

После наступила самая длинная ночь в моей жизни. Бабушка, мечущаяся между бодрствованием и апатией, – то в ясном сознании, разумная и рассудительная, то снова где-то далеко, с застывшим взглядом. Всё было предельно странно: наверху – мёртвый дедушка, внизу – его не владеющая собой жена и оба внука.

Эта ночь была для меня инициацией. Тогда я стал взрослым.

Ранним утром – вероятно, мы задремали на диване – является распорядительница похорон с каталогом гробов. Тогда эти небольшие книжки с фотографиями были ещё в ходу. На один разворот помещается ровно два изображения: слева – гробы, справа – соответствующие им венки. Под каждой картинкой указана цена. Чем дальше листаешь, тем дороже гроб и затратнее убранство. (Интересно, сегодня эти бенефициары смерти приходят с планшетами и медленно листают модели гробов одну за другой?) Фрау Кюк профессионально оценивает непростую ситуацию, произносит: «Мои искренние соболезнования» – и объясняет, что сейчас «мы» должны сделать то и выбрать это. Такое «мы» преследует педагогические и коммерческие цели. Всё это вызывает у меня отвращение. Мы выбираем простой светлый деревянный гроб. Наверное, самую дешёвую модель. Острое нежелание отваливать деньги чуткой фрау Кюк только укрепляет это решение. Кроме того, покойный не хотел бы потратить на свои похороны больше необходимого. Позже я выслушаю несколько критических замечаний от родственников, которые сочтут последний путь их отца слишком жалким. Но меня это не тронет.

Около девяти прибывает старшая дочь – моя тётя – с мужем и дом наполняется бессмысленной суетой. Дядя сидит в кресле, читает ежедневную газету и громко комментирует прочитанное. Мы оба – брат и я – снова дети, к которым не следует относиться слишком серьёзно. Взрослая жизнь длилась недолго. Проходит ещё какое-то время, и наконец возвращаются родители. Смерть деда становится чем-то обыденным, тело кладут в гроб и быстро выносят.

Запах дезинфицирующего средства стоит в коридоре несколько дней (я помню его до сих пор). Сам человек, навсегда лишившись материальности, уже не играет во всех этих процедурах никакой роли. Под разговоры в стиле «жизнь-должна-продолжаться…» возвращается рутина повседневности.

После похорон мы с братом не идём пить прощальный кофе в деревенскую пивную – бессмысленный, пустой ритуал, недостойный произошедшего и покойного. Вместо этого мы берем велосипеды и едем к близлежащему карьеру.

Транспоколенческое молчание

Что я здесь делаю? Сижу за столом уже несколько недель, а то и месяцев, разглядывая старые чёрно-белые снимки, анализируя документы и записи, просматривая тенденциозные интернет-форумы и делая заметки в маленький красный молескин4. По воле случая я занимаюсь этим в столетнюю годовщину со дня рождения деда, которому и посвящено моё исследование. Правда, на круглую дату я обратил внимание лишь тогда, когда начал искать похожие темы, примеры и взгляды в работах послевоенного писателя Арно Шмидта. Он тоже родился в 1914-м. Не единственное, что их объединяет, но об этом позже.

Я хочу понять, где был мой дед Карл Крюгер во время Второй мировой войны, что он там делал, что делали с ним, но одновременно спрашиваю себя, почему хочу это знать. По сути, это вопросы первого послевоенного поколения, а вовсе не моего. Я родился в 1972 году. Допустим, это расплата за то, что подобных тем не касались родители, и мои поиски имеют догоняющий характер. Однако такая трактовка не кажется убедительной, ведь тогда получается, что я не сидел бы здесь, задай родители бабушке с дедушкой вопросы, вынудившие последних вступить в дискуссию. А может, и правда не сидел бы? И мой сегодняшний интерес к жизни деда был бы иным, случись в юности диалог, откровенный разговор трёх поколений о прошлом. Но диалога не случилось: родители не спросили, незаданные вопросы не получили ответа, тема осталась в пространстве умолчания.

На самом деле, это история про вину и страдание, но также про осознание. Эмпатию, сопереживание, стремление понять. Кажется, проклятье поколения наших бабушек и дедушек не отпускает нас до сих пор, не только как пресловутая ответственность и коллективная вина немцев, но психологически, индивидуально. Мрачная тень, едва заметная, почти неуловимая, как будто потерявшая связь с тем, что её породило, нависает над нами. По крайней мере, так я ощущаю это теперь.

Впервые с травматическим опытом, передаваемым из поколения в поколение, я столкнулся в связи с геноцидом армян. В проекте армяно-турецкого примирения, координатором которого я был с 2009 по 2013 год, мы пытались сблизить молодых взрослых из обеих стран через работу со свидетелями5. Под научным руководством участники проекта проводили интервью с пожилыми армянами и турками. В Армении нам удалось собрать и расшифровать более ста интервью длительностью до двух часов. Так был создан целый архив устных историй. Тогда меня поразило, насколько подробно люди помнили то, чего не пережили сами, да даже то, чего не переживали их родители. Некоторые собеседники были так молоды, что делились воспоминаниями прабабушек и прадедушек. И это логично, ведь преступления были совершены около 1915 года, то есть память о них передавалась на протяжении четырёх поколений. С турецкой стороны – стороны тогдашних преступников – ситуация была очень похожа на нашу: чуть больше, чем ничего.

Через истории убийств, изнасилований и депортаций армяне рассказывали прежде всего о глубоко укоренившейся транспоколенческой травме. Существуют исследования, описывающие, как по мере удаления от события травматическое переживание может не только не ослабевать, но даже усиливаться. Наши интервью производили именно такое впечатление. Истории всё больше и больше опирались на культурную память нации, а доля воспоминаний, действительно переданных предками, сокращалась.

Социальный педагог Кристина Тамбке указывает на то, что чувства, связанные с травмой, а также их проработка делегируются следующим поколениям. Это справедливо для опыта армян, но также для того, что исследую я. Перенесённые и причинённые страдания, не ставшие предметом обсуждения, отсутствие возможности проработки прошлого и примирения с ним приводили и продолжают приводить к замалчиванию эмоций, за которым скрываются перенесённые травмы. Это затрагивает и тех, кто растёт в подобной атмосфере. Эмоционально замкнутые родители, бабушки и дедушки воспитывают таких же замкнутых детей. Вырабатывается механизм вытеснения, охватывающий несколько поколений. Не имея собственного травматического опыта, дети неосознанно присваивают опыт родственников и включают в свою идентичность. Так страдания становятся чужеродной частью их собственного «я». Поскольку сама травма уже не осознаётся, её ещё сложнее распознать и проработать. В семье появляется негласное правило: о травме и её наследовании не говорят. Передача травмы и обет молчания превращаются в наследственную болезнь. При этом проблема не признаётся, а ограниченная способность к эмоциональной коммуникации становится нормой. В такой атмосфере рос я сам, в похожей, по-видимому, выросли мои родители.

Я всё ещё пытаюсь объяснить самому себе, почему я сижу здесь, почему изучаю жизнь деда, почему хочу знать, где он был в промежутке между маем 1942 года и окончанием войны. Об этом времени нет никаких сведений. Как будто всё стёрто, уничтожено. Может быть, я хочу понять, почему в моей семье всё было так, как было. Может быть, хочу объяснить самому себе, почему я такой, какой я есть, и не могу быть другим.

#Напоминание

Я встаю и утопаю в трясине воспоминаний

Стены комнаты увешаны стикерами моей памяти

Они шепчут: «Ностальгия приносит уют»

Их сверлящие взгляды сжимают мне горло

Вот бы бросить их в огромную коробку и спрятать в подвал

Но они так яростно защищаются, они кричат: «Не трогай нас! Оставь, где мы есть!»

Угрожают, что вырвутся и расскажут всю правду

Я оставлю их там, где нашёл, попытаюсь смотреть мимо и сквозь

Иногда я сажусь в другой комнате, чтобы скрыться от них

Но меня снова тянет обратно

Кабинет деда

Кабинет деда занимал около восьми квадратных метров. По правую руку стоял массивный тёмно-коричневый письменный стол тридцатых годов в стиле ар-деко – с дверцами по бокам, светлыми ящичками, запирающимися на английский замок внутри, и мощным выдвижным ящиком по центру – его выпуклая передняя панель нарушала общий стиль, выдаваясь вперёд. Справа от стола располагался угловой шкаф шестидесятых годов, в нём хранились папки и, если я правильно помню, альбомы с фотографиями. Над столом висели полки той же эпохи: две доски на тонких кронштейнах из чёрного металла. На полках стояли маленькие модели военных самолётов (внизу – истребитель Королевских ВВС «Хоукер Харрикейн»). Я помню, как Карл собирал их, сидя за столом. Мне было смешно или, скорее, странно видеть его, взрослого мужчину, сидящим вот так и собирающим пластиковые самолётики. Как-то я спросил его, почему он это делает, и, думаю, получил в ответ что-то вроде «Да так». У противоположной стены стояли ещё один стол и маленький диван. (Или кресло? Это я помню смутно.)

Бабушка и дедушка жили в фахверковом доме с пристроенной к нему парикмахерской – их парикмахерской. Слева по коридору была кухня, справа – гостиная. Деревянная винтовая лестница вела на второй этаж, где и находился кабинет. При каждом шаге ступени скрипели, как крышки гробов в жутких фильмах про вампиров, – по крайней мере, так это воспринималось тогдашним четырнадцати- или пятнадцатилетним подростком. Я входил в квартиру, видел, как бабушка возится на кухне, искал деда, спрашивал, где он, получал ответ: «В кабинете» – взбирался по скрипучей лестнице наверх и видел его за столом, погружённого в работу. Затем он с улыбкой поднимал глаза. Всё ещё занятый своим письмом, но уже фокусируясь на пришедшем внуке, он, наконец, спрашивал: «Ну, как дела?» – или произносил другую ничего не значащую фразу, просто чтобы начать разговор. В один из таких дней, должно быть, где-то в середине восьмидесятых, я начал расспрашивать его о войне. Почему интерес проснулся именно тогда? Очевидно, свою роль сыграла школа, где каждый год тему Третьего рейха поднимали вновь (Холокоста, напротив, почти никогда!). Имели значение и мои музыкальные пристрастия, на которые повлияла отцовская коллекция пластинок: сам он никогда не был хиппи, но любил их музыку. С большим интересом я слушал Эрика Бёрдона и The Animals, пытался разобрать тексты на слух и понять, о чём они, что, благодаря постоянным урокам английского, удавалось мне всё лучше. Бёрдон пел о войне во Вьетнаме, протесте, сопротивлении и том, другом, казавшемся мне экзотическим и притягивающем стиле жизни, что был так далёк от мира моей деревни. Так или иначе, одно наложилось на другое, и вопрос 1968 года6 стал моим вопросом – возможно, ещё и потому, что мои родители никогда им не задавались.

Меня интересовали не только возможные военные преступления деда, но его опыт и война вообще. И это более фундаментальное любопытство явно преобладало. Во всяком случае, я не испытывал никакого гнева, что отличало меня от вопрошающих из первого послевоенного поколения. Впрочем, в нашей семье их и не было: ни мои родители, ни дедушка с бабушкой никогда не говорили о войне, опыт деда долгое время тоже не был предметом обсуждения. Всякий раз, когда кто-то касался этой темы, всё заканчивалось неловкой тишиной или несколькими небрежно брошенными ничего не значащими фразами, интонация которых отбивала всякое желание продолжать разговор.

И всё-таки в один прекрасный день, возможно, в 1986-м, я набрался смелости и пришёл к деду с расспросами. Сначала общими и совершенно безобидными вроде: «Дедушка, скажи, где ты вообще был во время войны? В смысле, в каких местах?» Я думаю, он был весьма озадачен, когда впервые услышал такое от внука-подростка. И отмахнулся бы, будь это кто-то из поколения детей. Но отказать внуку было трудно. Он доверял мне. Дед помедлил и после некоторых раздумий решил не молчать, ответить хоть что-то. Возможно, он рассуждал так: «Ладно, сейчас расскажу какой-нибудь забавный анекдот, этим всё и кончится». То, что он вспомнил тогда, во время нашей первой беседы в его кабинете, было действительно больше похоже на анекдот. Кажется, это случилось в начале войны в оккупированной Франции. Карл служил в войсках снабжения, в одной из захваченных деревень (или это было поместье) они разграбили погреб с шампанским, а затем устроили весёлую попойку для своих товарищей. Примерно так мне запомнилась та история. Вскоре я спросил, был ли он всё-таки на Восточном фронте, например в Сталинграде. Не думаю, что Карл когда-нибудь лгал мне. Он ответил: «Да, в Сталинграде я тоже был» – при этом давая понять, что на этом разговор окончен.

В последующие месяцы и годы я снова и снова возвращался к Карлу с расспросами, и с каждой историей, которой он делился, росло моё желание как можно больше узнать о том чужом, далёком, кажущемся невероятным времени. Меня завораживало, что каждый раз дед представал иным, в новом свете. Он показывал снимки, с которых на меня смотрел молодой красивый мужчина лет двадцати пяти, описывал бесчисленные эпизоды службы в вермахте, рассказывал о далёких краях, чужих городах и народах. Я был в восторге. Когда он говорил, в моей голове рождались картины и целые приключенческие фильмы. Я видел себя самого солдатом вдали от дома… Война и дед, участвовавший в ней, обладали особой притягательной силой. Юношеские мечты, однако, были с горьким привкусом: мне было известно о страданиях и несправедливости, которые принесли с собой Германия и немецкие солдаты. Я испытывал что-то вроде чувства вины, но не столько из-за совершённого моими предками, сколько из-за того, что я сам, считающий себя убеждённым пацифистом, столь бесцеремонно предавался авантюрным мечтаниям, фантазировал, каким был бы солдатом, и тем самым предавал свои принципы. Чувство ответственности вкупе с неутихающей потребностью как можно больше узнать об ужасах Второй мировой – той самой войны – заставляли меня всё больше мучить деда вопросами о Сталинграде, мёртвых, смерти как таковой. Поначалу он не отвечал вовсе. Я не сдавался и объяснял, как важно для моего поколения больше узнать о том, что происходило на войне, к тому же из первых уст, от тех, кто там был, и тогда он начинал говорить – нерешительно, с большой неохотой, поминутно обдумывая каждое слово, урывками, затем всё более связно. Его воспоминания по-прежнему ограничивались отдельными эпизодами, он говорил о том, что всё ещё помнил 40 лет спустя, и – я уверен – по-настоящему травмирующие переживания дед продолжал держать при себе. Сегодня, спустя ещё 30 лет, я и сам позабыл кое-что из рассказанного Карлом. Но два эпизода глубоко впечатались мне в душу. Я отчётливо помню голос деда, атмосферу и то, что чувствовал сам.

Я спрашиваю, убил ли он кого-то тогда, на войне, он отвечает уклончиво и рассказывает историю об одном дезертире. (Теперь, записывая свои воспоминания, я уже не уверен, что вопрос был поставлен именно так – может, я просто спросил, почему он не сбежал, если на войне было так плохо?) Речь идёт о товарище Карла, которому стало невыносимо оставаться на Восточном фронте, и он выстрелил себе в плечо из служебного оружия. Чтобы погасить скорость пули и чтобы рана выглядела правдоподобнее, он приложил к руке буханку хлеба, приставил пистолет, нажал на курок и пустил пулю в руку. Кажется, это случилось во время наступления или штурма в центре Сталинграда в сентябре 1942 года. Так или иначе, санитары нашли в ране хлебные крошки и передали раненого под юрисдикцию военного суда, который приговорил его к смерти как дезертира. Привести приговор в исполнение и расстрелять товарища по законам военного времени должны были солдаты той же части. Был ли дедушка его сослуживцем, а значит, одним из расстрельной команды, он не уточняет, и я не решаюсь донимать его расспросами. Когда он договаривает, в комнате стоит гнетущая тишина. После нескольких минут молчания мы кое-как заканчиваем разговор и я выхожу из кабинета.

Этой истории мне было мало. Да, она шокировала, повествуя о жестокости войны, будила жгучий интерес, но разворачивалась не прямо на фронте, не в окопах. В конце концов, дезертир был застрелен своими, без столкновения с врагом. И нет ли в этом его собственной вины? Так снова они бились, два сердца в моей груди7.

Следующая возможность поговорить возникла, наверное, лишь несколько недель спустя. Я хочу знать больше, хуже того, во мне ширится своеобразная жадность до сенсаций. Я давлю – он медлит, уклоняется, пробует перевести разговор на другую тему, я непреклонен – и он начинает говорить о том, что было для него по-настоящему болезненным. Они окопались где-то в нынешней России или Украине, возможно, это было в Крыму. И внезапно услышали шум гранаты: она летела прямо на них и упала рядом. Карл пригнулся, втянул голову в плечи и закрыл лицо. Чад, стоны, раненые просят о помощи. Карл медленно разогнулся и огляделся вокруг. В траншее, рядом с ним, там, где только что лежал его товарищ (имени я не помню), осталось только туловище. На месте головы – ничего. В кабинете повисает звенящая тишина. Молчание. По спине пробегают мурашки. Дед с усилием сдерживает слёзы, я поражён, любопытство до поры удовлетворено. Карлу требуется ещё несколько минут, чтобы вернуть себе самообладание.

Некоторое время спустя, отвечая на мой вопрос, не служил ли он в СС, Карл показывает свою полуразвалившуюся солдатскую книжку. Мне стоило определённых усилий прямо задать давно напрашивающийся вопрос, ответить на него было, конечно, ничуть не легче. Небольшая книжица с надписью: «Солдатская книжка и удостоверение» заключена в чёрную кожаную обложку. С первой страницы мне улыбается совсем молодой солдат Карл Крюгер, на третьей описано его продвижение по службе. Строки всего две: 3 февраля 1940 года – ефрейтор войск снабжения, 1 декабря 1941-го – обер-ефрейтор 5-й роты 194-го пехотного полка. Дальнейших записей нет. «Мне улыбнулась большая удача: запись о переводе в СС была внесена карандашом. Когда стало ясно, что мы скоро окажемся в плену, я просто её стёр. Наверное, это спасло мне жизнь. Потому что всех, имеющих отношение к СС, отсортировывали в самом начале. Своих товарищей я больше никогда не видел. Думаю, русские расстреляли их сразу».

Я беру книжку, подношу её прямо к глазам и смотрю на свет. Я хочу разглядеть, нет ли там каких-нибудь зацепок, следов, которые подтверждают историю деда. В глубине души я не уверен, хочу обнаружить улики или всё-таки нет. Не должен ли я, наоборот, желать, чтобы он не был одним из них? Но странным образом мысль о том, что он, сидящий здесь, рядом со мной, был одним из тех, кто служил в отрядах убийц, будоражит меня. Я внимательно рассматриваю пожелтевшую страницу с обеих сторон и не могу найти никаких указаний на то, что отсюда что-то стёрли. Испытываю облегчение и разочарование одновременно.

«Как ты попал туда, в СС?» – спрашиваю я. «Это было в самом конце войны в России, когда уже было без разницы, а им просто не хватало людей. Они спросили меня, и я не смог отказаться, и вот внезапно я в СС, заметь – в войсках СС».

Сегодня, сидя за письменным столом здесь, в Тбилиси, и глядя на сад, я спрашиваю себя: чем он занимался? Какими были его функции в СС? В каких зверствах он был замешан? Всё это вопросы, которые две руны – символ СС – пробудили бы почти у каждого. Увы, я не задал их тогда, не осмелился задать. Не осмелился, потому что не хотел его ранить? Не хотел разрушать свое представление о нём? Не хотел обременять таким наследством самого себя? Конечно, он и сам не намеревался продолжать разговор. Он дал понять, что уже зашёл слишком далеко и дальше не пойдёт. Как и в военном отчёте, он выпустил (важнейшую?) часть своей жизни – время с начала мая 1942-го до освобождения из советского плена в июле 1945-го.

Иногда Карл доставал из маленького углового шкафа в кабинете коричневый фотоальбом: около трёхсот чёрно-белых фотографий, наклеенных на чёрный фотокартон, защищённых прозрачно-молочной бумагой с паутинным узором и вставленных в уголки. Вместе мы садились за письменный стол, рассматривали снимки, и Карл рассказывал: «Это во время наступления на Францию… Ага, это было на линии Мажино. Это мой товарищ Вилли в Люксембурге. А это я, когда был расквартирован в Лаусснице. Это тренировочный полигон где-то в районе Берлина». Фотографии из Киева, Харькова или Сталинграда, напоминавшие о травматическом опыте Восточного фронта, Карл пролистывал без комментариев, если только я не просил объяснений.

Свой военный отчёт Карл переписал в длинный узкий календарь, к которому и обращался, когда мы говорили о войне. В календаре были обозначены его перемещения с указанием дат и мест. Но не все.

Военный отчёт. Часть I

Военный отчёт Карла Крюгера состоит всего из двух с половиной машинописных страниц. Он открывается заголовком «Всё ещё известные мне номера полевых почт». В списке имена и адреса пяти боевых товарищей, а также «адреса военных квартир», записанные на полях от руки. Здесь не только военные, но люди и семьи, у которых он жил. Далее сжато, предложение за предложением, дата за датой описываются перемещения ефрейтора, а затем обер-ефрейтора Карла Крюгера. Отчёт завершается в середине третьей страницы словами: «Затем нас перебросили к предмостному плацдарму мы перешли на этот плацдарм по подвесному мосту8. Примерно через 14 дней началось дальнейшее продвижение». Последняя упомянутая дата – 10 мая 1942 года. Карл пишет, что в этот день 71-я пехотная дивизия вошла в Харьков, и лаконично отмечает: «71-я дивизия больше не участвовала в боях за Шарков9». При этом в заголовке отчёта указаны совсем другие даты – «27.08.1939 – 29.07.1945». Почему же он заканчивается уже на третьей странице, в мае 1942 года?

Помимо отчёта, набранного на машинке, в серой папке обнаружился листок из недельного календаря ганноверской фирмы «Гизеке» (до сих пор продающей парикмахерские принадлежности) за период с 26 января по 1 февраля. Год, к сожалению, не проставлен, но после некоторых изысканий его можно определить. В период с 1930 по 1993 год 26 января выпадало на воскресенье ровно десять раз. Если внимательно посмотреть на вырванный листок, можно обнаружить, что на не исписанной Карлом обратной стороне отмечены фазы Луны – 28 января и 4 февраля, растущая Луна и полнолуние. Сопоставив одно с другим, можно утверждать: листок был взят из календаря за 1958 год.

Были ли записи внесены в том же году или Карл воспользовался старым календарём позже, за неимением альтернатив или в приступе протестантской бережливости? Маловероятно, что он использовал актуальный календарь. Скорее старый, год или два спустя – это выглядит реалистичнее. Итак, 1959-й или 1960-й? Датировка порождает новые загадки. Как он мог запомнить все эти даты и адреса, учитывая, что с момента окончания войны (если взять самый ранний возможный год – 1958-й) прошло не меньше тринадцати лет. Всё это должно было быть записано раньше где-то ещё. На клочках бумаги? В военном дневнике? К сожалению, в его бумагах нет ни одной зацепки. Уничтожил ли Карл исходные записи, после того как перенёс их в календарь? Если да, то почему? Была ли информация перенесена выборочно, отфильтрована? Был ли период с мая 1942 года до окончания войны в 1945 году отражён в оригинальных записях в соответствии с заголовком машинописного отчёта?

Так или иначе, Карл взял один из этих календарей на пружине, рекламный подарок ганноверской фирмы, и перенёс в него свой военный отчёт (или его вторую версию?). В верхней части найденного в папке календарного листка перечёркнутое предложение, которое встречается и в печатной версии: «… началось дальнейшее продвижение». И сразу после: «В русском плену… Готтсвальден (или Готтсавальдерн)… вблизи Луккенвальде». Слово «Готтсвальден» небрежно обведено, в той же манере подчёркнуто название города «Луккенвальде». Следующие шесть дней не заполнены. К 1 февраля относится ещё одно место – «Ютербох (или Ютербок)». Скорее всего, имеется в виду находящийся неподалёку от Луккенвальде Ютербог. Края листа Карл (погружённый в свои мысли?) разметил короткими штрихами одного размера. Возможно, каждый такой штрих обозначает событие, которое планировалось включить в отчёт позже. Или так отмечены события, которые он намеренно опустил?

В поле «30 января» десять штрихов. Десять небрежных зарубок, выстроенных в ряд, как делают при перечислении. Но первые четыре не перечёркнуты пятой, значит, речь не идет о подсчётах? На странице есть ещё несколько подобных пометок – разрозненных, не связанных друг с другом, как будто случайных. Кажется очевидным, что при перепечатке рукописных страниц Карл таким образом помечал уже сделанное. Печатный отчёт тем самым появился много позже рукописного календаря, от которого остался единственный листок. Но я ещё помню календарь целиком. Помню, как Карл показывал его мне, зачитывал выдержки, объяснял. Вполне возможно, что именно мой интерес побудил Карла переписать отчёт набело, это случилось где-то в середине восьмидесятых. К тому времени он, пожалуй, и сам не помнил, что из первых рукописных заметок было опущено, а если помнил, то наверняка фрагментарно. Да и хотел ли он вообще помнить о трёх последних годах войны – с мая 1942-го по май 1945-го?

1958. В сентябре Карлу Крюгеру исполнилось 44 года. Подходящий момент, чтобы оглянуться назад, подвести итоги, обдумать прожитое? Переосмысление, лакировка, забвение. В моей голове роятся вопросы. Зачем писать отчёт о войне? (А потом ещё один, больше напоминающий маршрутный лист, почти полностью лишённый повествования.) Потому что каждый день сталкиваешься с её травмами заново? Для будущих поколений? Для собственных внуков? И опять же: почему отбрасывается «самое интересное» – наступление на Сталинград, поражение, тотальная война? Потому что писать об этом было бы слишком болезненно? Потому что невозможно взять ручку, поднести её к бумаге и выразить невыразимое? Почему? Что там произошло?

Я пытаюсь заглянуть в Карла Крюгера – человека, покопаться в нём. Чем глубже я погружаюсь, тем больше загадок мне открывается.

«С августа 1942 года 71-я пехотная дивизия переправилась через Дон, взяла Карповку и Россошку и наконец достигла Сталинграда. Здесь в январе – феврале 1943 года дивизия была разгромлена». Так заканчивается описание сражения, которое я нашёл в интернете.

А ведь всё так хорошо начиналось. Если проследить маршрут первых трёх лет, то отчёт (я включаю сюда и рассказы деда, адресованные мне как внуку) больше похож на путешествие 23-летнего парня, полное приключений. Призван в армию в августе 1938 года, направлен в подразделение снабжения, оттуда в Кайзерслаутерн, затем в Пирмазенс для охраны склада боеприпасов на Западном валу10. В конце года Карл отправился в Рушберг под Марнхаймом в земле Рейнланд-Пфальц, затем в Нидеркирхен, Грумбах и, наконец, ротным парикмахером (!) в Нидеркирхен-Дайдесхайм (к слову, прекрасный винодельческий регион). С 18.12.1939 по 01.01.1940 – отпуск с выездом на родину. Рождество дома, и это во время войны. Затем начинается Французская кампания. Карл пишет: «Через люксенбургскую границу 12.05.1940 в 6 утра / Через бельгийскую границу 14.05.1940». Читая и перечитывая эти строчки, я чувствую эйфорию молодого солдата, как будто слышу его возбуждённый голос, он звучит в полную силу здесь, в 2014-м: «Наконец-то что-то происходит! Наконец-то началось! Наступаем на Францию!!!!!» Пять восклицательных знаков. Пять – со всей силой вдавленных в бумагу, хотя они были набраны по меньшей мере спустя десять лет после окончания войны. Сегодня нам трудно представить, что значило для молодого немца, родившегося в 1914 году, вступить во Францию. Дитя своего времени, сформированный вездесущей пропагандой, он, должно быть, чувствовал себя причастным к историческому подвигу. Наконец-то Германия преодолела «позор Версаля», расквиталась с заклятым врагом. Простой солдат Карл Крюгер из Бирбергена, чей отец был всего-навсего рабочим, творил историю или по меньшей мере был свидетелем её творения. Неужели чувство гордости переполняло его и спустя время? Даже тогда, когда он перепечатывал календарь? Или восприятие и оценка событий, участником которых он был, стали другими? Я думаю, он разрывался между эйфорией юности и опытом взрослого человека, немца послевоенной эпохи.

Населённые пункты, взятые во время продвижения по Франции, отделяются друг от друга двумя косыми чертами – //. Почти по-модернистски, в экспрессионистском духе. Во всяком случае, скорость пяти восклицательных знаков не ослабевает: Музон // Стене // Верден // Сен-Миель // Нанси. С этим у меня ровно одна ассоциация: стаккато // шквальный огонь. Я чувствую мелкую дрожь. Среди документов Карла есть пожелтевшая картонная карточка формата А6 или вроде того, она подписана от руки: «Маршрут продвижения 71-й дивизии во Франции». Слева – карта региона между Люксембургом, Верденом и Нанси с проходящим по ней маршрутом, справа – текст, напечатанный типичной для того времени фрактурой. Он начинается с обращения «Солдаты!», а заканчивается фразой «Да здравствует фюрер!» за подписью командира дивизии Карла Вайсенбергера. Снова ощущается эйфория. «Вы штурмовали панцерверк11 505 и взяли 311-ю высоту. Вы стали первым немецким подразделением, прорвавшим саму линию Мажино». Дивизию окрестили «везучей», её символом был четырёхлистный клевер. Но не позднее Сталинграда везение закончилось. Если, конечно, можно назвать везением 90 убитых, 446 раненых и 17 пропавших без вести при штурме упомянутого панцерверка.

Далее Карл рассказывает о квартирах, на которых он жил. Впрочем, «рассказывает» звучит громко – он их перечисляет. Как человек, родившийся после войны, я понятия не имел, что солдат, отправляющихся, так сказать, в служебные поездки, нередко размещали частным порядком и подселяли в семьи – «расквартировали», как пишет Карл. Во всяком случае, на это указывают записи: «я жил у семьи Штоффель […] в Мамере, снова в Люксенбурге с 8 по 10.10.1940 и снова на частной квартире». Затем он проводит некоторое время в саксонском Лаусснице, у семьи Бергман, и это последняя квартира, внесённая в список. Общение с Бергманами, по всей видимости, оказалось довольно продолжительным. В наследстве Карла я нашёл переписку с ними, продолжавшуюся вплоть до конца шестидесятых.

После Саксонии и Бергманов Карл Крюгер отправляется в долгий путь на восток. Сначала поездом, затем пешком, время от времени грузовиками через южную Польшу в направлении сегодняшней границы с Украиной. Я ищу в Гугл-картах названия городов из отчёта и рассчитываю расстояния. Некоторых дорог тогда, по всей видимости, не существовало, несколько городов мне приходится исключить, поскольку я просто не могу их найти. Так или иначе, от Пульсница, последней точки на немецкой земле, до Киева около 1700 километров. Путь проходил через Вроцлав, Катовице, Краков, Жешув – здесь я запинаюсь, осознав, что Жешув расположен совсем рядом с Люблином, городом, где выросла мама моей дочери и где я сам неоднократно бывал. Оттуда, минуя Любачув, Карл двигался в сторону границы с тогдашним Советским Союзом. 18 июля 1941 года он достиг Житомира, расположенного в 120 километрах к западу от Киева. В этот же день в трёхсоттысячном городе свой штаб развернула печально известная айнзацгруппа «С». Айнзацгруппы полиции безопасности и СД12 были идеологически подготовленными спецподразделениями, которые использовались для убийства евреев, коммунистов, рома и синти, людей с психическими расстройствами и других неугодных групп населения. Методы этих подразделений были настолько чудовищными, что офицер генерального штаба и действующего 51-го армейского корпуса Роберт Бернардис присоединился к операции «Валькирия». Он был казнён в Плётцензее в августе 1944-го за участие в покушении на Гитлера. Говорят, что три грузовика группы въехали в город вслед за танками вермахта. Вскоре после этого все житомирские евреи были убиты. Можно ли, будучи солдатом вермахта, войти в Житомир 18 июля и ничего не заметить? Можно ли прожить жизнь, открыть парикмахерскую, вырастить двух дочерей, быть хорошим дедом, ни словом не обмолвившись об этом? Или он говорил? С женой Тони? Вряд ли. Во всяком случае, мне он ничего не хотел рассказывать, вернее, почти ничего.

Войска вермахта. Наступление на Сталинград


Город-герой

Позиционная война под Киевом с 07.08 по 24.08.1941.

Карл Крюгер. Военный отчёт, с. 2

Я сижу в центральном парке Гюмри, самого западного армянского города, расположенного прямо на закрытой границе с Турцией, и пишу в своём красном блокноте. С тех пор как я вернулся из Украины, прошло почти две недели. Там, в панельном здании гостиницы советских времён, мы с Еленой, моей коллегой, проводили семинар по устной истории и переосмыслению прошлого, а свободную субботу я использовал для собственных изысканий.

В 8:30 у двенадцатиэтажного панельного дома, где живёт Елена, мы встречаемся с Алексеем. Вообще-то, встречать нас должен был Павел. С обоими я познакомился на семинаре. Они историки-любители, занимаются историей оккупации Киева во время Второй мировой войны. К сожалению, занимаются довольно некритично: на экскурсии для участников семинара они произвели впечатление людей, интересующихся только военной стороной дела. Вместе мы осмотрели защитную стену, которую Советы возвели вокруг города в двадцатых годах, чтобы отразить возможное польское вторжение. Однако эти укрепления, состоящие из сотен бункеров (по-русски называемых дотами, или долговременными огневыми точками) на четырёх человек, впервые использовались в 1941-м против немцев. Кроме того, мы посетили могилу неизвестного советского солдата, которую Павел и его друзья нашли на обочине дороги на выезде из города.

Обычное захоронение постепенно превратилось в колоритный мемориал. Когда тело солдата обнаружили, заинтересованные происходящим, на место пришли жители расположенных через дорогу дач. Между ними и группой Павла случился диалог. После один из дачников окружил могилу каменным кольцом, другой поставил памятник, на нём появилась надпись, рядом – цветы и тенистые деревья, жители стали заботиться о могиле и заниматься историей найденного солдата.

Земля на западной окраине Киева до сих пор хранит бесчисленные останки ненайденных и неопознанных солдат как с немецкой, так и с советской стороны. Исследуя систему дотов, Павел и его группа почти каждый месяц находят новые останки. О немцах они сообщают в Союз по уходу за воинскими захоронениями, который перезахоранивает солдат на одном из крупных немецких кладбищ в окрестностях Киева. Иногда приезжают родственники, чтобы семьдесят лет спустя поприсутствовать на запоздалом погребении, но всё чаще не приходит никто. После могилы неизвестного солдата мы осматриваем ещё несколько дотов, наполовину утопленных в землю.

Четверо обстреливали приближающихся фашистов через узкие щели из пулемётов с водяным охлаждением. Пятый управлял перископом в центре бетонного куба площадью 20 квадратных метров. Целиться самим было невозможно, и наводчик (возможно, даже наводчица!) отдавал приказ, какой из четырёх пулемётов должен стрелять. Немцы захватывали доты через их единственное слабое место – отверстие для перископа. Они пробирались к доту, с немалыми потерями достигали крыши, срывали стальную крышку выдвижного перископа и бросали в отверстие гранату или две. Лишённый «зрения» дот штурмовали и захватывали. Перед одним из таких бункеров группа Павла установила информационные стенды из тентовой ткани. На них по-русски и по-украински описаны военно-технические особенности объекта и размещены фотографии немецких солдат, которые Павел или кто-то из его группы скачал из интернета. На одном из снимков изображены солдаты вермахта из 71-й пехотной дивизии: они позируют фотографу у дота, перед которым прямо сейчас стоит наша группа. Дот на снимке сильно повреждён с нескольких сторон, дверь вырвана, а в пяти метрах перед входом лежит распластанное тело красноармейца. Три немецких солдата улыбаются в камеру.

Сегодня дот находится на территории одного из пригородных посёлков хрущёвской эпохи в обрамлении десятка выстроенных по единому плану двухэтажных домов на несколько семей, теперь полуразрушенных. Совсем рядом детская площадка с горкой и качелями. На скамейке сидят местные старики и наблюдают за происходящим в доте и вокруг него. В конце экскурсии, которую Павел пересыпает многочисленными подробностями из военной истории, пожилой мужчина, вероятно, тоже из группы Павла, поёт под аккордеон песни советского прошлого и собственного сочинения.

Теперь я точно испытываю смешанные чувства относительно характера экскурсии. Я спрашиваю себя, каковы, в сущности, цели и убеждения этих историков-любителей – исторические постройки вроде дотов, ностальгические песни, технические данные об огневой мощи пулемётов и далее по списку? Но чего я, собственно, жду от такого сообщества здесь, в Киеве, городе, на въезде в который стоит стела с надписью «Город-герой»? С другой стороны, разве не были героями те мужчины и женщины, что служили в Красной армии и освобождали Европу от фашизма?

Участники группы ни в коем случае не говорят ничего плохого о немецких солдатах: совершённые зверства – Бабий Яр или резня в Житомире (и это если вспоминать только самые масштабные преступления немецких солдат под Киевом) – не упоминаются вовсе. Меня как представителя немецкой стороны (которым я, несомненно, являюсь, нравится мне это или нет) никто ни в чём не обвиняет. Совсем наоборот: люди, окружающие Павла, восхищаются солдатами Второй мировой войны. Восхищение распространяется не только на своих, но и на немцев, и это несмотря на то, что военнослужащие вермахта и члены спецподразделений самым жестоким образом уничтожили несколько сотен тысяч мирных жителей. Как мне кажется, в основе этого восхищения лежат представления о мужественности: были времена, когда мужчина ещё мог быть мужчиной, были вещи, ради которых стоило убивать и умирать. Сегодняшняя эпоха с её размытыми границами и двусмысленностями подавляет, они тоскуют по прежним временам, на их взгляд, более простым.

Мы едем дальше, к последнему доту нашей семинарской экскурсии. В лесу, примерно в километре от трассы, находится ещё один бункер – с длинным подземным коридором под искусственным холмом. Самодельный указатель на дот № 179 вандалы сбросили в канаву. Я фотографирую его: на одной стрелке написано «Дот № 179», на другой, указывающей в противоположном направлении, – «К линии фронта». Мы идём к поляне, и уже издали я замечаю людей в нетипичной одежде, стоящих перед входом в бункер. Мои подозрения подтверждаются, когда я подхожу ближе и вижу двух солдат – советского и немецкого – в оригинальной военной форме, с оружием тех времён. Они, смеясь, приветствуют нас и приглашают сделать групповое фото. Снимок на память предполагает рукопожатие, я протягиваю руку только человеку, одетому в советскую форму, и произношу: «Я не подаю руки фашистам», моё заявление остаётся без комментариев.

Теперь нужно пройти по подземному коридору. Павел объясняет нам, что они регулярно проводят такие экскурсии для школьников. Чтобы продемонстрировать, как невыносимо грохотало в бункере во время войны, делают несколько выстрелов холостыми патронами. Перед стрельбой мы получаем совет – держать рот открытым, чтобы ударная волна была менее опасна. Я объясняю, что и без того страдаю от шума в ушах (это чистая правда), и, поблагодарив, отказываюсь от этой части экскурсии. Однако быстро становится ясно, что такое поведение неприемлемо. Так что я следую за группой вглубь тёмного лабиринта туннелей, затыкая уши пальцами и слегка приседая. В какой-то момент человек в форме красноармейца стреляет. От взрывной волны моя рубашка трепещет, кто-то из группы кричит. «Что за бред», – думаю я, когда снова вдыхаю свежий лесной воздух.

Мне очень хочется как можно скорее покинуть территорию военных игр, я ссылаюсь на то, что время уже позднее, а завтра рано вставать. Напрасно: я единственный в группе, кто хочет уйти. Тем временем экскурсия, возглавляемая нацистом и красноармейцем, перемещается за искусственный холм. Реконструкторы выходного дня спаяли из найденных гильз разного калибра скульптуру, теперь этот неуклюжий, бесформенный объект, покрытый чёрным лаком, стоит на трассе. «Это искусство или можно выбросить?» – шепчу я Елене по-русски. Она не понимает моего юмора. Снова время петь, старик опять достает аккордеон, юная опрятная провинциальная красавица протягивает ему ноты и текст. Мои коллеги наслаждаются вечерним солнцем и ностальгическим пением. После можно сфотографироваться. Мне предлагают сделать это первым, я отказываюсь.

Алексей – коренастый мужчина лет 35 в тесноватой серой футболке поло, на его лбу проступает пот. Мы садимся в японский автомобиль среднего класса, выезжаем из двора Елены и сворачиваем на главную дорогу. Я оказываюсь на заднем сиденье, Елена впереди, что освобождает меня от необходимости вести с Алексеем утомительные разговоры на русском. В программе сегодняшней субботы два места, связанные с Карлом, – Ирпень, за это время ставший почти частью Киева, и Житомир, находящийся в 120 километрах к западу от украинской столицы.

«Позиционная война под Киевом (Дачи Ирпень) с 14.09 по 30.09.41. После – назад в Бердичев (50 к.м.) Там мы находились с 2.10.41 до 5.10.41», – пишет дед в своём военном отчёте. Одно-единственное предложение. Сегодня я хочу следовать ему.

Местом встречи в расположенном неподалёку от Киева Ирпене оказывается – могло ли быть иначе – дот. Мы приехали заранее и в ожидании живущего в Ирпене Константина, ещё одного участника семинара, спускаемся к реке. Сейчас май, и широкая сочно-зелёная пойма тянется до самого горизонта. Куда ни взгляни – плодородные заливные луга, местами, пожалуй, слишком заболоченные, местами отданные под земледелие. Сам Ирпень в этом месте неспешный, шириной метров десять. В 1941-м здесь, у взорванного железнодорожного моста, окопался 194-й пехотный полк, в котором служил Карл. Сегодня, спустя 73 года, под восстановленным мостом из глубоко проржавевшей стали стоим мы с Константином, 50-летним аллергиком с красным лицом. Он рассказывает мне, что немцы здесь почти не воевали – скорее, уютно устраивались на дачах неподалёку от берега. По нескольким импровизированным мостам мы перебираемся через реку и её разросшиеся луга. Константин хочет показать мне укрепления – речь снова заходит об этих маленьких бункерах. В юности он часто играл здесь, но теперь не может вспомнить, где именно находился дот.

В поле работают женщины с заколотыми волосами, они пропалывают сорняки, быстро прорастающие в чёрной как смола плодородной земле. Их позы, наряды и картина в целом напоминают сборщиц риса, которых я видел однажды в далёком Лаосе. Мы несколько беспорядочно блуждаем в подлеске, снимаем с лица паутину, топчем улиток вместе с их раковинами и, наконец, сдаёмся: Константин просто не может найти это место.

Я фотографирую попеременно на мобильный телефон и «Инстаматик» деда. Интересно, получатся ли эти снимки? Плёнку я купил в интернете, если верить штампу на упаковке, срок годности истёк в сентябре 1992 года.

Мы возвращаемся и вскоре уже едем вдоль железнодорожных путей в центр Ирпеня. Это буйная смесь полуразрушенных советских предприятий, частично отремонтированных, а частично брошенных на произвол судьбы панельных домов и архитектурных экспериментов по самовыражению конца девяностых. Центральная площадь Ирпеня квадратная. В центре площади неизбежный военный мемориал, рядом мэрия, простое трёхэтажное здание, фасад которого приобрёл черты классицизма уже после распада Советского Союза. На другой стороне площади краеведческий музей, который Константин хочет мне показать, однако музей – и я думаю, это совсем не плохо – сегодня закрыт. Мы едем дальше по щербатым улицам и останавливаемся у парка, обнесённого стеной, с ржавым турникетом и сторожкой. Здесь, как и прежде, находится дом писателей: на площади около гектара в пышной зелени заброшенного парка вольготно расположились небольшие, похожие на виллы домики, ожидающие своего, кажется, не такого уж далёкого конца. Это сценарий постсоветского одичания кажется мне невероятно романтичным и притягательным, по крайней мере на первый взгляд. Необузданная мощная зелень обхватывает, обнимает здания ушедшей эпохи и, кажется, в итоге их поглотит.

Константин рассказывает, что до войны эти места выглядели примерно так же. Что тогда здесь был санаторий. Что в 1941-м немцы использовали дома и саму территорию как базу для захвата центральной части Киева. И что, вполне вероятно, мой дедушка лежал здесь (мы входим в очень старый фахверковый домик с двумя острыми башенками), в этой комнате, и даже кровати могли бы точно так же стоять в дальнем углу. Здесь я готов согласиться с Константином: три кровати с металлическим каркасом действительно выглядят так, как будто им не меньше 70 лет. C веранды, деревянные перила которой покрыты сильно облупившейся коричневой краской, открывался живописный вид на долину Ирпеня. Почему Константин с такой радостью и таким чувством удовлетворения показывает мне всё это? Что он чувствует, стоя здесь, рядом со мной? Какие мысли приходят ему в голову? Я не решаюсь спросить.

Дальше мы подходим к очевидно более новому зданию: в тёмном зале с тяжёлыми пурпурными шторами стоит запах распада. Здесь же выстроились девять ящиков из органического стекла с украинским гербом. Завтра, в воскресенье, в стране пройдут президентские выборы. Около месяца назад киевлянки и киевляне заняли Майдан, центральную площадь города, выступая за подписание соглашения с Европейским союзом. Больше ста из них заплатили за это своей жизнью. Вестибюль избирательного участка украшает почти квадратное зеркало с золотой рамой в человеческий рост. Я фотографирую в нём нас четверых.

Поездка продолжается уже без Константина, который остается в Ирпене, мы направляемся в Житомир. Пейзажи напоминают север Нижней Саксонии – равнинные, плодородные, с редкими лесами. Въезд в город обозначен бетонной стелой – сужающейся кверху и облицованной тёмно-коричневой плиткой с семью белыми буквами: Житомир. Справа указан год: 884. Готовя «Инстаматик» к съёмке, я думаю о том, что чем моложе и аисторичнее выглядят места, тем навязчивее попытки связать их возникновение с как можно более ранней датой.

Дорога прекрасная. Прежде чем свернуть в центр, Алексей останавливается у придорожного кафе «Петроград». Мы сидим на веранде под деревянным навесом и заказываем четыре порции украинских дерунов со сметаной и компот. Алексей проглатывает две и покрывается потом. Кажется, он несколько раздражён тем, что вынужден жертвовать своей субботой, чтобы возить по окрестностям какого-то немца. Но отказать заболевшему другу (или точнее товарищу) он не мог, а я за годы жизни в Восточной Европе и Центральной Азии привык принимать предложения местных совершенно беззастенчиво.

Опасаясь высокого содержания сахара и пуринов и снова переживая за своё здоровье, я едва пробую слишком сладкий компот из размоченных сухофруктов – сомнительный местный деликатес. Тем временем Алексей, потея, поедает десятый дерун и, кажется, снова приходит в бодрое расположение духа.

Сегодня в Житомире около 300 тысяч жителей. Когда дед был здесь, айнзацгруппы СС уничтожили почти всех евреев в городе и окрестностях. В своём альбоме Карл оставил только одну фотографию, которую можно однозначно определить как житомирскую. Алексей показывает её хозяину кафе и спрашивает, не знает ли он, где мог быть сделан этот снимок. Хозяин, мужчина сорока с лишним лет, с пивным животом и щетиной, сразу узнаёт белое двухэтажное здание: «Похоже, это улица Михайловская».

Мы сворачиваем с трассы, напоминающей автобан, на большой проспект и добираемся до нужной нам Михайловской. На снимке Карла участок улицы с двумя белёными зданиями. Пространство кадра разрезают трамвайные рельсы, слева въезжает тяжёлый военный грузовик с большой звездой «мерседес-бенц» на радиаторе. Он забит уставшими солдатами вермахта, развалившимися в кузове. Рядом с грузовиком вниз по улице бегут около двадцати советских военнопленных в узнаваемой форме. С балкона одного из домов за всем этим наблюдает солдат, чью форму я не могу разглядеть. Он заложил руки за спину, взгляд кажется пустым, застывшим, отсутствующим. Второй сидит позади, на стуле, почти полностью скрытый балюстрадой. На обочине дороги в нескольких метрах друг от друга растут молодые деревья. Железная решётка защищает их стволы от повреждений. Вся улица выглядит только что отстроенной или по меньшей мере свежеотремонтированной. Фотограф – скорее всего, мой дед – снял эту сцену, стоя на тротуаре через дорогу.

Один солдат из колонны нагибается и, видимо, что-то поднимает. Нет, теперь я вижу, что остальные держат в руках посуду, а его чашка с металлической ручкой, видимо, выскользнула из рук на немощёную улицу, и содержимое – был это суп или просто вода? – выплеснулось на землю. В его движении попытка предотвратить несчастье. Кое-кто из товарищей развернулся в его сторону и молча наблюдает за происходящим. Что означает это событие для предельно истощённого солдата? Отдал ли ему позже кто-то из своих часть своего пайка? Куда вообще направлялась эта колонна? В организованный лагерь для военнопленных или на верную смерть? Донесения об обращении вермахта и других нацистских служб с советскими военнопленными не сулят ничего хорошего.

Вместе с Еленой и Алексеем я иду по той самой улице, где стоял Карл. За все эти годы, а их было как-никак 73, она почти не изменилась. Лишь два дома не устояли перед советским послевоенным строительным бумом (или перед бомбардировками Второй мировой?). Деревья – судя по листьям, это липы – теперь выше домов и в жаркие дни вроде сегодняшнего дарят спасительную тень, приглашая на прогулку. Нижние этажи заняли салоны сотовой связи, канцелярские магазины, кафе, рестораны и другой мелкий бизнес, ставший сегодня привычным. На месте отсутствующих домов появилась довольно уродливая площадь с ржавым фонтаном и грязно-бирюзовой чашей, разрушающая общее впечатление почти музейного места.

Амбиции Алексея – разыскать точное место, откуда дед сделал фотографию Михайловской улицы. Для меня это не так уж и важно, я хочу проникнуться атмосферой места, пропитанного общей и частной историей, побродить и сделать несколько снимков повседневной жизни сегодняшнего Житомира. И всё-таки я включился в игру: мы стоим на обочине, склонившись над планшетом и анализируя единственную фотографию Карла. Прохожие приостанавливаются, оглядываются на нас, перешёптываются и идут дальше, унося с собой пакеты с покупками. Полуденная жара в конце мая 2014-го неумолима.

«Чуть-чуть дальше. Нет, нет! Это не может быть здесь: окна на фото полукруглые, а эти совсем прямые. Но посмотри на балкон, там, наверху, разве у него не такие же переплетённые перила? Да, точно! Здесь! Именно здесь он и должен был стоять!»

Теперь и Алексей совершенно расслаблен и счастлив, особенно когда я говорю, что никогда бы не нашёл точного места без него. Мы доходим до конца Михайловской, а потом бредём (я и Елена со стаканчиками ванильного мороженого) назад к машине.

Меня накрывает странная пустота. Я только что побывал там, где 73 года назад мой дед снял на камеру советских военнопленных. Я стою (возможно!) ровно на том клочке земли, где стоял он. Я, в общем-то, получил то, что хотел, связал абстрактную реальность фотографии, которую нашёл в дедовских документах, с конкретным настоящим запечатлённого на ней места. Но в чём смысл? Что мне это даёт?

Я вновь глубоко сомневаюсь в правильности выбранного подхода. Мне что, мало своих проблем? В моём времени? В моей жизни? Настолько, что я занялся жизнью деда и его поколения? Затихший и погружённый в себя, я сижу на заднем сиденье Алексеевой «тойоты», пока мы выбираемся из Житомира, ориентируясь по трамвайным путям. Мы почти покинули город, за окном похожие на дачи пригородные посёлки с маленькими, любовно ухоженными садами, но вдруг слева от нас мелькает звезда Давида на входе на житомирское еврейское кладбище. Не попросить ли Алексея остановиться? Обязательно ли еврейское кладбище к посещению здесь, в городе, где немецкие оккупанты уничтожили почти всех евреев?! Мне не по себе: в моём сознании политически верное чувство ответственности ведёт неустанную борьбу с ностальгической инерцией жаркого майского дня. Да и, с другой стороны, могу ли я снова просить Алексея остановиться? В конце концов, у него семья и он хочет быть дома вовремя. Следует ли мне, в самом деле, и дальше нагружать Алексея и Елену нашими немецкими травмами? Пока я мучаюсь, кладбище исчезает из зеркала заднего вида. Я увильнул от посещения еврейского кладбища в Житомире.

Два следующих пункта нашей программы – идея Алексея. Посещение бункера Гиммлера и немецкого военного кладбища. Они оба были частью гитлеровского комплекса «Вервольф», строительство которого началось осенью 1941-го, то есть после пребывания здесь Карла. Из Житомира мы отправляемся в сторону Винницы, она расположена южнее, за Бердичевом. Несколько раз нам приходится спрашивать, где находится бункер Гиммлера, фюрера СС и ответственного за Холокост: указателей нет. Мы проезжаем тёмные высокие ели и берёзы и сворачиваем в смешанный лес – Хегевальд, как называли его немецкие оккупанты. По дороге сюда в маленьком посёлке нам рассказали, что бункер стоит на бывшем советском аэродроме: «Метров через сто, за небольшой берёзовой рощей, резко сверните направо, на грунтовую дорогу, там и увидите бункер», – сообщает парень в чёрной майке с золотым крестом, намывающий свою тюнингованную «Ладу-Самару» с задним спойлером.

С третьей попытки мы вроде бы оказываемся на верном пути: в окружении густого леса и самостроенных деревянных бараков в центре небольшой площади стоит некогда внушительное административное здание (времён аэродрома или это всё же нацистская постройка?). Но отыскать бункер никак не удаётся. Мужчина лет пятидесяти с трёхдневной щетиной, одетый в винно-красный спортивный костюм, красит металлическую дверь красной антикоррозийной краской. Он снова и снова обмакивает лохматую кисть в обрезанную пластиковую бутылку. Парень лет двадцати – по всей видимости, его сын – стоит рядом и явно хочет найти применение своим скудным знаниям английского: «Hello! Where are you from?» – «I’m from Germany» – «Ah, Germany, interesting»13. Алексей спрашивает, то ли это место, и если да, где же знаменитый бункер, «ставка Гиммлера». Человек с кисточкой поднимает руку (краска при этом капает на пыльную землю и ему на куртку) и указывает на неприметный барак: «Там!» Теперь мы замечаем поросший мхом бетонный куб метра четыре в высоту и, может быть, пять в ширину. Местные строители воспользовались его прочной внешней стеной и облепили бункер постройками из дерева, гофрированного железа и строительного мусора, сделав его почти полностью невидимым. Симпатичный способ дематериализации «несокрушимых» бетонных стен почти метровой толщины. С обратной стороны бункера, в метре от земли, расположен бирюзовый люк с запорным колесом, напоминающий люки из фильмов о подводных лодках. От человека в спортивном костюме мы узнаём, что административное здание, стоящее на поляне, тоже было частью немецкого квартала. Попытка обследовать территорию дальше (за бункером находится ещё одно большое здание с остроконечной крышей) заканчивается тем, что нас прогоняет целая стая полудиких собак со свалявшейся шерстью. «Они опасны?» – спрашиваю я у человека с кисточкой. «Без понятия», – лаконично отвечает тот, стоя по другую сторону площади.

Польза от путешествия к бункеру Гиммлера кажется мне весьма ограниченной. На обратном пути, не доезжая до моста через реку Гуйва, мы сворачиваем налево и останавливаемся перед кладбищем площадью около половины гектара. Оно огорожено стеной не выше колена. Девять гранитных стел в человеческий рост с обеих сторон плотно исписаны именами погибших немецкого происхождения. По моим осторожным оценкам, это тысячи имён. Немного в стороне, под деревом, отдыхают две молодые женщины. Рядом стоят газонокосилка и прислонённые к стволу садовые инструменты. Женщины улыбаются, оживлённо болтают, доставая из пакета вареники, – поздний обед.

Мы не задерживаемся. Мне не по себе среди этих братских могил. Не потому, что меня шокирует присутствие тысяч мёртвых, точнее их останков, но потому, что я никак не могу избавиться от гнетущего чувства, которое одолевает меня здесь: тысячи преимущественно молодых мужчин погибли за преступный режим. Тысячи молодых немецких мужчин, несмотря на свой возраст, успели принести столько горя. Мне стыдно за своё происхождение – здесь, на этом аккуратном, ухоженном немецком кладбище в украинском Житомире.

Мы молча едем по хорошей дороге – назад в город-герой. Я прощаюсь с Еленой и Алексеем, передаю Павлу пожелания скорейшего выздоровления и беру такси в аэропорт Борисполь.

Несколько дней спустя в почте обнаруживается письмо от Константина из Ирпеня. Я переслал ему фотографии деда – по крайней мере, те, что, на мой взгляд, могли быть сняты во время «русской кампании» – и попросил ещё раз посмотреть, не узнает ли он что-нибудь. И Константин действительно узнал – монастырь Кармелитов Босых в Бердичеве. К письму он прикрепил вордовский документ с фотографиями разных десятилетий прошлого века, а также русскоязычный текст об истории монастыря. На фотографии Карла – это становится ясно, когда я сравниваю её с присланными довоенными изображениями – видны разрушения: главная башня лишилась стропил, боковая, меньшего размера, наполовину разрушена. В приложенном тексте содержатся пояснения: во время Второй мировой войны Мариинский костёл сильно пострадал, в 1941 году пожар уничтожил икону Пресвятой Девы Марии и монастырские постройки. Я горячо благодарю Константина за отправленные материалы и одновременно выражаю сожаление, что этот значимый монастырь – согласно тексту, главная достопримечательность города – был уничтожен моими предками.

Два дня спустя Константин отвечает: «Дорогой Маттиас, я хотел бы добавить, что монастырь был разрушен пожаром, который случился до начала войны. Эту информацию я нашёл в интернете. Но всё равно очень жаль…»

Читая письмо Константина, поначалу я, конечно, испытываю облегчение, но потом у меня возникают сомнения: я раздумываю, не следует ли ещё раз проверить, что это был за пожар. Я гуглю, просматриваю украинские и русские сайты, читаю страницу за страницей, но не нахожу никакой дополнительной информации о пожаре – ничего, что бы подтвердило или опровергло версию Константина.

Что ж, пусть будет так, мне следует верить Константину. Но я не могу избавиться от ощущения, что он мог написать это только для того, чтобы успокоить меня.

По дороге в Житомир


Киев


Железнодорожный мост в Ирпене


Посетители экскурсии выходят из дота


#деревня

лежит в тисках у полей

пожравшая ландшафт сельхозпустыня, свекольная степь, пшеничномонотонность

красный кирпич, клинкер, фахверк

колдобины, ямы!

наша-деревня-должна-стать-прекрасней14

безлюдье и запустенье

огромные тачки-членомерки

шальные подростки на остановке

пивные банки опустошены

на входе в клуб мопеды и чопперы, лисьи хвосты на рулях

мясная лавка закрыта, асфальт в облупившейся краске

стрелковый союз, пожарная команда и вечная память героям в граните

поднятие флага и «у нас был товарищ»15

переулок у школы, здесь жила моя первая,

а метров через сто – моя бабушка

киоск – пьянчуги у прилавка, кюммерлинг с пивом

я ворую сладости – копеечный «салино» – из круглых пластиковых банок «харибо»16

пластмассовые лейки на кладбище стоят весенне-зелёные

здесь лежит урна с прахом Анны, а рядом – все прочие

что, теперь мы, правда, мертвы?

очередной ЖК, типовые дома, бэушные машины

солнечная панель – одна, каким-то чудом, навесы на стоянке, поросшие мхом

районы-кварталы, домашнее насилие

экономкласс, репутация так себе

союз эстетики и тщетности

да, все и правда мертвы

в роще подожгли старейшее дерево // 500 лет? // пожарную бригаду пришлось вызывать трижды // скука порождает агрессию

Г.

Гаденштедт/Баргфельд

Первое, что видишь, – голая пустыня

Вплоть до горизонта, а затем

Мутный свет, сквозящий из другого мира,

И всё окружено ничем.

Кид Коппхаузен. Шаг за шагом

Тбилиси, 18 января. В этот день 100 лет назад родился Арно Шмидт. Шмидт бежал от мира, искал уединения – и нашёл его в Люнебургской пустоши, в небольшой, на 150 жителей, деревушке Баргфельд. Поселившись в маленьком деревянном доме на окраине, он первым делом огородил свой участок и установил деревянные ворота, сделанные по его эскизам. Но обзаводиться звонком не стал. Позже он обсадил забор растениями, чтобы защититься от взглядов чужаков. «У хорошего писателя не должно быть ни друзей, ни религии, ни родины», – говорит Шмидт в одном из интервью. Баргфельд расположен ровно в 60 километрах к северу от деревни, где находится парикмахерская моего деда. В фильме, посвящённом столетию писателя, стремление Арно Шмидта к уединению и поиски собственного убежища представлены как следствие изъянов его характера и работы, постепенно поглотившей творца. Я утверждаю, однако, что есть ещё одно обстоятельство, которое может послужить объяснением.

Что общего между Карлом Крюгером и Арно Шмидтом? Один – писатель, другой – мастер-парикмахер. Оба родились в 1914 году. Обоим было 30, когда война подошла к концу и была проиграна. Они современники. Оба выжили. Оба приобрели опыт, который, вероятно, не смогли переварить. Оба – участники войны, вернувшиеся к гражданской жизни и желающие ещё раз (или наконец-то) познать её, ринувшиеся в эту новую жизнь с воодушевлением и энергией. Один уже через несколько месяцев после возвращения из советского плена принял парикмахерскую покойного тестя, другой написал рассказ «Левиафан» на телеграфных бланках американских оккупационных войск – за неимением нормальной бумаги. Оба знали, что настал момент навёрстывать время, упущенное на войне, момент, когда можно начать сначала. 1 декабря 1946 года Шмидт впервые назвал себя «свободным писателем». В духе оптимизма послевоенного времени. Карл Крюгер 21 октября того же года сдал парикмахерский экзамен. Настало время лихорадочной продуктивности. Работа стала главным содержанием жизни Шмидта, её абсолютным смыслом. «Пусть это мнение считается непопулярным и устаревшим, но единственная панацея от всего, которая мне известна, именуется работой; и что особенно важно: весь наш народ, и в первую очередь, конечно, молодёжь, ни в коем случае не перегружены, а, скорее, недогружены работой, я просто не могу больше слышать бредни про сорокачасовую рабочую неделю: в моей неделе всегда было 100 часов». Так было и у Карла. Бегство в работу, раз уж все прочие ценности были уничтожены пережитыми ужасами? «Не говорить, а производить» – таков был девиз. Работа переработает. Шмидт хотел остров, собственный остров, где вода есть граница между ним и миром, внешним миром, дарящая дистанцию и защищённость. Остров как я-биотоп, где больше никто не вмешается, никто не отдаст приказа, собственное царство: «Начальники, шефы, директора, президенты, генералы, министры, канцлеры. Порядочному человеку стыдно быть начальником», – пишет Шмидт в романе «Из жизни одного фавна» (опубликован в 1953 году). Островом моего деда был «Салон Карла Крюгера», расположенный по адресу: Ландвер, 193. Там он был сам себе хозяином, а его жена Тони на 150 % следовала его генеральному плану. Нечто подобное известно об отношениях Шмидта с его супругой Алисой. В 1937-м в одном из писем он пишет: «Совершенно идеальная вертикальная любовь (мой конёк! увы!)». Несмотря на серьёзную нужду (!), он запрещает ей продолжать работу на фабрике. На протяжении всей жизни Алиса останется преданной гению своего мужа. После смерти Шмидта она проживёт ещё три года и умрёт в Баргфельде в полном одиночестве.

Я пишу это не для того, чтобы сравнивать несравнимое. Избегая двусмысленности: мой дед не был блестящим писателем и совершенно точно не был художественным гением, хотя кое-что понимал в своём ремесле. Я лишь хочу обратить внимание на то, что некоторые модели поведения деда и его современника Арно Шмидта, уже описанные и те, что ещё предстоит описать, имеют поразительное сходство. Поскольку их, по-видимому, связывает лишь общий год рождения и участие в войне (хотя и в разных обстоятельствах), я хотел бы разобраться, что из особенностей деда, бросавшихся в глаза мне, и не только мне, на протяжении всей его жизни, имело «биографический» характер, то есть было следствием войны. Что и в какой степени. Стремление обеих жизней к скупому плоскому ландшафту было совпадением, парадоксальным образом вписывающимся в общую картину. После стольких лет подавления воли (нередко оно оканчивалось вместе с жизнью!) свобода для солдата вермахта была высшей ценностью. Карл чувствовал себя – так он формулировал это во время наших разговоров – преданным и обманутым. Циничная идеология заставила его поверить, что он воюет за высокое идеалы и правое дело, а взамен предоставила только обманутую юность. Из этого разочарования выросло недоверие, порой совсем не здоровое. Оно могло быть направлено против кого и чего угодно, оно служило самозащитой и опиралось на жизненный опыт.

Насколько я помню, участок деда всегда был обнесён забором. Возводить его самому Карлу, в отличие от Шмидта, не пришлось, но ворота и двери всегда запирались накрепко: «Пожалуйста, поверни ключ дважды!» – окна тоже были закрыты: дом дедушки и бабушки должен был быть неприступным. Более того, дед регулярно ездил закупаться в ближайший супермаркет, чтобы заполнить погреб и кладовую всевозможными консервами и готовыми к употреблению продуктами. Помимо стремления к свободе и ощущения обманутости, главным, всё определяющим чувством был страх. Особая послевоенная форма немецкого страха – всепроникающего, слепленного с чувством вины. Для писателя Шмидта изъять себя из мира, обнести забором на островке пустоши было проще, чем для парикмахера Крюгера: последний изо дня в день имел дело с клиентами, сотрудниками и агентами разнообразных парикмахерских фирм. Но оба были целиком и полностью сконцентрированы на своей работе. Один – на писательстве, другой – на парикмахерском деле. Я помню, что у бабушки с дедушкой, в сущности, не было друзей. Хотя Крюгеров знала едва ли не вся деревня и они знали всех, они почти ни с кем не общались. И редко говорили о людях хорошо. Пренебрежительные высказывания были ритуалом, они позволяли обосновать изолированность жизни и оправдать собственное существование в его специфической форме. Страх, чувство вины, травмирующие переживания привели к внутренней очерствелости – правда, внука она не касалась.

Тони и Карл неохотно покидали свой остров. Они почти не ездили в отпуск, поездки на автомобиле предпринимали в основном для посещения родственников – и то из чувства долга и никогда с ночёвкой. 3 мая 1980-го брат Карла из Миндена пишет: «Мы не можем понять, почему вы не приехали к нам в прошлом году. Три года назад, когда мы были у вас, вы обещали навестить нас. Вы должны были ответить на приглашение ещё в прошлом году, но погода подвела! Вы пишете, что у вас нет ни минуты свободного времени. Но если его нет, можно написать об этом сразу. По-моему, всё это просто глупая отговорка».

Воскресные выезды если вообще совершались, то всегда в одни и те же места в близлежащем среднегорье или Люнебургской пустоши. Я помню круглые бежевые термокружки, в которые во время таких поездок разливали заранее приготовленный гороховый суп. Мы гуляли, устраивали пикник и ехали назад. Конечно, я описываю здесь типичную для послевоенной Германии и этой социальной среды косность, у моего деда она выражалась в стремлении к регулярности, порядку и, следовательно, безопасности. Новое, перемены, эксперименты были неизбежно связаны с травмой молодости, полученной в Сталинграде или где-то ещё, поскольку с новым он знакомился только там и тогда, в негативном контексте. Шмидт тоже отправлялся в свои путешествия лишь на бумаге: к концу жизни он собрал несколько папок с иллюстрациями из журналов мод, помогающих ему быть в курсе того, как одеваются люди. Реальность всё чаще воспринималась с безопасной дистанции, созданной им самим. Кто не выходит в большой мир и не является его частью, становится неуязвимым. Баргфельд и Гаденштедт не так уж далеки друг от друга.

Чёрно-белый групповой портрет

На фотографии мужчина и пять женщин. Старшая бойко развернулась к камере и гордо выпятила грудь. Остальные стоят спиной к окну и улыбаются. Мужчина в белом халате с ручкой в кармане, как будто слегка оттеснённый, одобрительно смотрит на бойкую. На женщинах парикмахерские фартуки, юбки ниже колен, плотные нейлоновые чулки телесного цвета и открытые туфли. Слева умывальник, на стене над ним висит прейскурант в рамке. На фотографии салон Карла Крюгера, согласно надписи на обороте, снимок сделан в 1960 году. Кем? По какому поводу? Возможно, это фото на память закончившему практику стажёру?

В салоне деда был большой прямоугольный дамский зал и квадратный мужской, вполовину меньше. К ним примыкала небольшая каморка, где работницы и стажёры переодевались и отдыхали во время перерывов. Все называли её камбузом. Расчёты велись в небольшой прихожей с плиточном полом в чёрно-белую шахматку. Слева от входа виднелась задняя сторона уличной витрины, а справа стоял старый прилавок из массива дерева с кассовым аппаратом. К прилавку примыкала современная, обитая белым шпоном витрина со стеклянными полками и пёстрым ассортиментом кремов, гигиенических принадлежностей, косметики и даже перевязочных средств – рудимент средневекового представления о цирюльнике, который в те времена был ещё и врачевателем. За витриной высились доходящие до самого потолка шкафы с раздвижными стеклянными дверцами, в них тоже хранились товары. На снимке, который я рассматриваю, видны стеллажи с зубной пастой, тюбиками с кремом для бритья, средствами для укладки и жидкостью для снятия лака. Слева от шкафов вход в мужской зал (я не помню, чтобы там была дверь). Справа, у стены напротив входа в женский зал, ещё несколько шкафов тёмного дерева. В нем хранились инструменты, запчасти и средства для мужской стрижки и бритья. В центре, перед огромным зеркалом с консолью, стояло парикмахерское кресло.

Когда за работу принимался дед, он усаживался на вращающийся металлический табурет с винно-красным сиденьем из искусственной кожи или на гораздо более старый – деревянный, круглый, с тёмно-зелёной обивкой. До последнего в деревне находились мужчины, которые не отказывали себе в удовольствии побриться у него. В основном это были старики с увядшей кожей и седой щетиной, их внешность несла отпечаток работы в сельском хозяйстве или на ближайшей фабрике. Карл брал кожаный точильный ремень и сверху вниз размашистыми движениями проходился по нему бритвенным ножом. Один конец ремня он держал в левой руке, а другой зажимал между плечом и подбородком. Затем, чтобы заточить вторую сторону лезвия, он проделывал то же самое в другом направлении, снизу вверх. После пяти-шести таких взмахов он пробовал лезвие пальцем. Когда оно становилось достаточно острым, откладывал бритву в сторону, брал мыльницу, кисть и вспенивал мыло. При этом Карл не забывал удерживать зрительный контакт, расспрашивал о самочувствии, уважаемой супруге и детях, доставляя удовольствие клиенту, который чаще всего приходил не только и не столько для того, чтобы избавиться от надоедливой растительности на лице, но для того, чтобы посплетничать. Затем Карл брал визави за подбородок, подтягивал голову к себе, чтобы она упиралась в подголовник кресла, обматывал бумажную ленту вокруг шеи, накидывал пеньюар, закреплял его сзади и отгибал оставшийся снаружи воротничок. Теперь кисточка покрывала пеной седую щетину, а острое лезвие принималось её скоблить. В соседнем зале жена Карла в лиловом парикмахерском халате обслуживала дам, ей помогали два или три стажёра и одна штатная сотрудница. В правой части женского зала располагалась зона ожидания с красными, обтянутыми искусственной кожей креслами, рядом с ними стоял столик с журналами «Круга чтения»17 – «Дас нойе Блатт», «Ди Бунте», «Фрау им Шпигель», «Дер Штерн» и самый низкопробный – иллюстрированный «Гала», который освещал почти исключительно жизнь высшего света, королевских семей, звёзд радио и телевидения. Ожидающие своей очереди клиентки тем не менее читали журналы с большим удовольствием. Каждые две недели «Круг чтения» забирал прочитанные журналы и заменял их на новые…

Слева от прохода, ведущего к кассе и мужском салону, были оборудованы ещё два рабочих места: настенные умывальники, круглые зеркала в белых пластиковых рамах (одно из этих зеркал висит сегодня в моей спальне здесь, в Тбилиси). Ещё пять точно таких же мест располагались на противоположной стороне. Одно из них, со свободно стоящей или реверсивной мойкой, предназначалось для процедур посложнее, вроде перманентной завивки или окрашивания. Два или три сушильных колпака свисали с потолка на длинных выдвижных кронштейнах. В женском зале дела шли очень хорошо, я не помню, чтобы зона ожидания когда-то пустовала. Именно здесь зарабатывались настоящие деньги. Из прейскуранта, оставшегося мне в наследство от деда-парикмахера, известно, что 1 апреля 1981 года «химическая завивка = био = долговременная укладка с “Голдвелл” = перформ» стоила 40 дойчмарок, бритьё – 2,5 дойчмарки, детская стрижка – от 6,5.

Несмотря на то что парикмахерская (уступка традициям того времени и сельскому укладу) называлась «Салоном Карла Крюгера», фактически супруги были равноправными партнёрами. Пусть бабушка не получила парикмахерского образования, но дело принадлежало её семье и было открыто ещё в 1906 году, так что Карл был пришлым, чужаком, породнившимся с семьёй человеком, новым и в деревне, и в салоне. Невзирая на это, для внешнего мира собственником был он: хозяином должен быть мужчина, так заведено.

1 сентября 1945 года, за четыре дня до своего 31-го дня рождения, Карл подписал договор об аренде парикмахерской и совместном использовании прилегающей к ней квартиры. Хозяйкой была тёща, которой он был вынужден выдать договорное заверение: «Вещи, находящиеся в арендуемом помещении и принадлежащие арендодательнице, остаются в её собственности». Далее говорится о том, что «изменения и дополнения к настоящему договору действительны только в том случае, если они оформлены в письменном виде и подписаны обеими сторонами». До чего же формально подобные вопросы решались между членами семьи. Арендованы были: «Комната и мужской и женский залы, предназначенные для осуществления парикмахерской деятельности. Годовая арендная плата составляет 840,00 рейхсмарок […] Кроме того, совокупная плата за гостиную, спальню, кухню […] составляет 120,00 рейхсмарок». Итого, 960 рейхсмарок в год, что сегодня соответствует примерно 3 360 евро или 280 евро в месяц за парикмахерскую и совместное пользование квартирой. Вопреки формальной стилистике договора, сделка весьма выгодная. Тесть Карла умер в августе 1944-го, так что парикмахерская стояла без хозяина уже целый год. Для Карла это был шанс войти в дело. Сам он, тяжело раненный, только в июле того же года освободился из госпиталя для военнопленных в Ютербоге, откуда, согласно семейной легенде, пешком вернулся в деревню.

Мне трудно понять, откуда после стольких лет войны, Восточного фронта, тяжёлых ранений и советского лагеря у Карла оставались силы, которые он сумел применить в новых условиях. Было что-то компенсаторное в том, как в 31 год он ринулся реализовывать себя и создавать свой маленький мир – салон Крюгера. Вся невостребованная в дни войны созидательная энергия теперь находила выход: в воздухе витал дух оптимизма – быть самому себе хозяином, больше не подчиняться приказам, жить без навязанного распорядка дня… я не думаю, что моё поколение способно представить, каким освобождающим было это чувство. Создаваемый им отдельный космос был довольно ограниченным, изолированным: уход в приватное, попытка отделить свой маленький мир от большого внешнего. Но об этом мы уже говорили.

Самое стойкое воспоминание о парикмахерской – резкий, пьянящий запах лака для волос в женском зале. А ещё то красное коктейльное кресло в уголке для ожидания и, конечно, фрау Криг – постоянная клиентка, что брала меня на колени, и мы вместе разглядывали яркие картинки в женских модных журналах от «Круга чтения»: «Посмотри-ка сюда, какие же у неё прекрасные волосы! Вот на такой женщине ты когда-нибудь женишься». Ещё я помню блестящие чёрные волосы фрау Шерфельд, которую записывали на повторный приём, потому что в её случае окрашивание и завивка занимали слишком много времени. Щипцы нагревались на спиртовой горелке, и, когда желанные локоны были почти готовы, пахло подпалёнными волосами. В детстве этот запах и невероятно длинная иссиня-чёрная копна будили во мне мрачные фантазии, будто фрау Шерфельд явилась из фильма про вампиров. Запах подпалённых волос и по сей день вызывает у меня ассоциации с фрау Шерфельд. Красота подразумевает опасность.

Дорогие причёски позволяли себе не только женщины. Человек с необычным именем Магнус еженедельно посещал Карла, чтобы уложить волосы в стиле декадентских двадцатых годов. Он никогда не приходил в обычные часы работы: это было неловко, ведь «холодную волну» делали только в женском зале и приспособлениями для дамских причёсок, а ни один «нормальный» деревенский житель туда бы не пошёл. Женский зал был миром женщин, даже мальчиков стригли исключительно в мужском. Но когда женщины уходили, приходил Магнус. Карл завивал и обильно напомаживал его необычайно длинные волосы. Магнус прилагал большие усилия, чтобы выглядеть особенным и не стать одним из этих крестьян. По сути, он был просто павлином. Но дедушка, как правило, принимал своих клиентов такими, какими они были, и всегда обслуживал Магнуса отдельно и с особым почтением. Он не допускал, чтобы в парикмахерской о клиентах прозвучало хоть одно дурное слово (перед телевизором после работы – другое дело). Профессиональная этика, рыночный интерес и базовые принципы? В некотором смысле. Пожалуй, это сродни его лояльности СвДП – Свободной демократической партии. Он без сомнений отдавал свой голос либерал-демократам: на то он и предприниматель, чтобы голосовать за партию предпринимателей. А для владельца парикмахерской клиент всегда прав. В то же время базовый принцип незатейливого либерализма СвДП совпадал с личными убеждениями Карла: «Каждый волен быть счастливым на свой манер». Эту фразу, приписываемую Фридриху Великому, он охотно и регулярно цитировал. Отгородиться, а другим позволить быть другими – всё это хорошо вписывается в общую логику. Освобождающий образ мыслей – предоставить свободу другим, чтобы тебя самого оставили в покое.

1.Из рекламы фотоаппарата «Инстаматик» фирмы «Кодак», 1960-е годы (прим. авт.).
2.«Айнштюрценде Нойбаутен», или «Разрушающиеся новостройки» (нем.) (здесь и далее – прим. переводчика).
3.Альтбир (нем. Altbier – старое пиво) – тёмное пиво верхового брожения, традиционно его варят в низовьях Рейна и Дюссельдорфе. Старым пиво стали называть с распространением технологии низового брожения. «Ханнен Альт» – одна из наиболее известных марок альтбира.
4.Молескин (итал. Moleskine) – марка блокнотов, запущенных в производство в 1997 году. Молескины стали популярны благодаря минималистичному дизайну и легенде о том, что они наследуют блокнотам французской мануфактуры, которыми пользовались знаменитые художники и писатели, например Винсент Ван Гог и Эрнест Хемингуэй.
5.Беседы со свидетелями, участниками и современниками событий – ключевой метод устной истории. И хотя многие люди, дававшие интервью, не были современниками геноцида армян, автор называет их свидетелями, указывая на то, что они остаются носителями транспоколенческой травмы и в определённом смысле продолжают переживать эту трагедию.
6.Западногерманское студенческое движение 1968 года – протестное политическое движение преимущественно левого толка. Как и аналогичные движения в других странах, оно выдвигало требования демократизации, равноправия, сексуальных свобод, прекращения войны во Вьетнаме. Особенностью движения в ФРГ была борьба с замалчиванием преступлений национал-социализма и утверждение последовательного антифашизма. В частности, участники движения настаивали на исключении национал-социалистов из органов власти, судебной системы, полиции и университетов.
7.Аллюзия на трагедию «Фауст» Иоганна Вольфганга фон Гёте: «Тебе знакомо лишь одно стремленье, / Другое знать – несчастье для людей. / Ах, две души живут в больной груди моей, / Друг другу чуждые, – и жаждут разделенья!» (пер. Николай Холодковский)
8.Здесь и далее при цитировании особенности написания оригинала (орфография, пунктуация, лексика и др.) по возможности сохраняются.
9.В отчёте Карл Крюгер обозначает Харьков как «Scharkow» (Шарков).
10.Западный вал, чаще называемый Линией Зигфрида (нем. Westwall, Siegfriedlinie), – сеть фортификационных сооружений протяжённостью более 600 километров, возведённая в 1936–1940 годах на западных рубежах Германии. Она проходила вблизи границ с Нидерландами, Бельгией, Люксембургом и Францией и предназначалась для отражения наступления с запада.
11.Панцерверк (нем. Panzerwerk) – немецкое название фортификационного сооружения с основным вооружением, установленным в бронеколпаках или бронебашнях.
12.Полиция безопасности (нем. Sicherheitspolizei, сокр. зипо) – объединённая структура, созданная в 1936 году, включавшая тайную государственную полицию (Geheime Staatspolizei, или гестапо) и уголовную полицию (Kriminalpolizei, или крипо).
  Служба безопасности (нем. Sicherheitsdienst, сокр. СД) – разведывательное и контрразведывательное подразделение нацистской партии (НСДАП), среди прочего занималось выявлением «врагов режима». Вместе с гестапо СД составляла основу нацистского аппарата репрессий как в самой Германии, так и на оккупированных территориях.
13.(англ.) «Здравствуйте! Откуда вы?» – «Я из Германии». – «О, Германия, интересно».
14.«Unser Dorf soll schöner werden» (нем. «Наша деревня должна стать прекраснее») – ежегодный конкурс по благоустройству немецких деревень, призванный сократить отток сельского населения в города, впервые проведён в 1961 году.
15.«Ich hatt einen Kameraden» (нем. «Был у меня один товарищ») – первая строчка немецкой солдатской песни, написанной в XIX веке. Песня широко известна, часто используется как поминальная. Здесь она упоминается в контексте ежегодной акции чествования немецких солдат, в первую очередь солдат вермахта, проводимой крайне правыми.
16.Салино (нем. Salino) – название лакричного мармелада немецкой кондитерской фабрики Haribo.
17.«Круг чтения» – форма подписки, при которой подборки из выбранных журналов сдаются клиентам, например гостиницам или кафе, в аренду.

Pulsuz fraqment bitdi.