Kitabı oxu: «Глубина молчания»

Şrift:

ГЛАВА 1. ТИШИНА ИМЕЕТ ЗАПАХ

Септа знала, что Гриб умирает, за три дня до того, как об этом зашептались жрецы.

Она не услышала этого — она никогда ничего не слышала. Мир Септы был соткан из вибраций, запахов и теней, дрожащих на каменных стенах. Звуки существовали для неё только как движения воздуха — глухие толчки, удары, сотрясения. Голоса людей она различала кожей: низкие рокотали в груди, высокие царапали щёки. Слова? Слова были абстракцией. Она читала их по губам, когда собеседник не отворачивался, и по чернильным разводам на грибной бумаге, когда оставалась одна.

В то утро она была одна.

Архив храма Утробы располагался в тупиковом ответвлении Средостения — длинная узкая пещера, заставленная стеллажами из спрессованного мицелия. Книги здесь не стояли корешками наружу, как в фантазиях о наземных библиотеках. Они лежали плашмя, одна на другой, потому что грибная бумага была живой и продолжала дышать. Если поставить книгу вертикально, страницы слипались, а чернила начинали горчить — так говорил старый Костяной Скриптор, когда ещё разговаривал с Септой, а не отворачивался, бормоча молитвы.

Сейчас Скриптор не приходил вовсе. Третий день.

Септа провела босыми ступнями по каменному полу. Холодный. Слишком холодный. Обычно грибница, пронизывающая породу Ризомы, отдавала тепло — слабое, едва уловимое, как дыхание спящего зверя. За годы работы в архиве Септа привыкла к этой фоновой вибрации, к ритму, который жрецы называли «пульсом Прародителя». Она не слышала его, но чувствовала подошвами, пятками, каждым изгибом стопы.

Сегодня пол молчал.

Не в переносном смысле — в прямом. Вибрация исчезла. Камень был мёртвым, как кость, пролежавшая в Пуповине дольше положенного срока.

Септа опустилась на корточки и прижала ладонь к полу. Ничего. Она закрыла глаза — привычка, оставшаяся с детства, когда ей ещё казалось, что если зажмуриться, то можно услышать. Глухота не проходила, но жест остался. Ладонь ощущала только зернистую прохладу известняка.

И запах.

Запах изменился.

Архив всегда пах одинаково: погребом, сушёными грибами, лекарственной горечью и лёгкой кислинкой чернил. Этот букет был для Септы тем же, чем для слышащих — монотонный гул толпы. Фон. Дом.

Теперь к нему примешалось что-то новое. Горькое. Сладковатое. Так пахли тела в Пуповине на третий день после опускания — когда Гриб только начинал принимать мёртвого обратно в себя.

Только этот запах шёл не от книг. Он поднимался снизу. Из-под пола. Из глубины.

Септа резко выпрямилась. Сердце ударило в рёбра — она почувствовала этот удар не в ушах, а в горле, в висках, в кончиках пальцев. Страх для неё всегда был телесным. Она не слышала криков, не вздрагивала от грохота — но её тело помнило древний язык тревоги, тот, что старше слов.

Она пошла вдоль стеллажей, ведя ладонью по корешкам книг. Грибная бумага под пальцами была сухой и тёплой — ещё тёплой, но уже остывающей. Некоторые фолианты лежали раскрытыми: Костяной Скриптор работал над «Летописью Спорений» и оставил незаконченную страницу. Чернила на ней потемнели и загустели, превратившись в выпуклую корку. Септа знала этот признак: культуральная жидкость сворачивалась, когда грибница-донор умирала.

Она провела пальцем по корке. Крошки прилипли к коже, оставив бурый след.

Гриб умирал.

Не «плохо себя чувствовал», не «истощался» — эти слова жрецы использовали годами, десятилетиями, возможно, столетиями. Септа читала старые рукописи. Она знала, что Прародитель жаловался на усталость ещё во времена её прабабки. Но жрецы всегда находили способ договориться: приносили дары, увеличивали квоту захоронений в Пуповине, пели — то есть производили вибрации голосом, которые Септа не различала, но о которых ей рассказывали.

Сейчас было иначе.

Сейчас пол молчал.

Септа дошла до конца архива, где стена пещеры смыкалась с живой грибницей. Обычно здесь пульсировали толстые, в руку толщиной, тяжи мицелия — бледно-серые, с розоватыми узелками. Жрецы называли их «венами Прародителя». Септа трогала их иногда украдкой, когда никто не видел. Они были тёплыми и чуть влажными, и под пальцами ощущалось медленное, сонное движение соков.

Теперь тяжи посерели. Съёжились. Отслоились от камня, как засохшие корни.

Септа прикоснулась к ближайшему. Холодный. Ломкий. От прикосновения он рассыпался в пыль, оставив на пальцах серый налёт, похожий на пепел.

Она отшатнулась.

За спиной раздался удар.

Не звук — Септа не слышала звуков. Удар пришёл как волна давления, толкнувшая её между лопаток, как резкое изменение температуры, как запах — внезапный, острый, пробивающий носоглотку.

Она обернулась.

В дверях архива стоял человек.

Высокий. Худой. В сером балахоне с капюшоном, низко надвинутым на лицо. Из-под капюшона виднелась только нижняя часть лица — бледная кожа, тонкие губы, поджатые в нить. На груди висел знак Совета Спетых — круг из спрессованных спор, перечёркнутый вертикальной линией. Символ связи между городом и Грибом. Символ, который Септа видела каждый день, но никогда не носила и никогда не будет носить.

Человек поднял руку и откинул капюшон.

Верховный Слухач.

Септа узнала его сразу — не по лицу, лица она запоминала плохо, а по тому, как он двигался. Слухач всегда двигался резко, отрывисто, словно дёргался в такт неслышной ей мелодии. Говорили, что шёпот Гнили уже поселился в нём. Говорили, что он не спит без настойки из глубинниц. Говорили, что его глаза меняют цвет в зависимости от настроения Гриба.

Сейчас его глаза были серыми. Как пепел на пальцах Септы.

Он посмотрел на неё — и она поняла, что он знает.

Знал, что она трогала вены Прародителя. Знал, что она почувствовала тишину пола раньше, чем любой жрец в Утробе. Знал, что она, глухая уборщица из Молчальни, оказалась ближе к Грибу, чем все они вместе взятые.

Слухач разлепил тонкие губы и произнёс что-то — она видела, как движутся его губы, как напрягаются мышцы гортани. Слова. Бесполезные для неё звуковые волны.

Она покачала головой и указала на свои уши. Жест, который она повторяла тысячи раз. Вежливый. Усталый. Означающий: я не слышу. Пиши. Или говори медленно, чтобы я читала по губам.

Слухач не стал писать.

Вместо этого он шагнул вперёд, схватил её за запястье — его пальцы были ледяными, как пол архива — и рывком развернул её ладонь кверху.

На подушечках пальцев Септы ещё оставался серый налёт. Пепел от вены Прародителя.

Слухач вдохнул.

Не посмотрел — именно вдохнул, как зверь, берущий след. Его ноздри раздулись, глаза на мгновение прикрылись. Когда он снова открыл их, серый цвет сменился желтовато-зелёным — цветом тревоги, цветом гнили, цветом, который Септа видела только однажды, когда хоронили предыдущего Верховного Слухача.

Он отпустил её руку и отступил на шаг.

Потом достал из складок балахона маленькую грифельную дощечку — такие носили с собой немногие жрецы, которым приходилось общаться с глухими из Молчальни. Септа знала, что Слухач никогда не носил такой раньше. Он взял её специально для этого разговора.

Он ждал, что Септа окажется здесь. Ждал, что она почувствует.

Слухач провёл пальцем по дощечке, оставляя светящийся след — грибной мел, ещё живой, ещё тёплый. Буквы проступили медленно, как кровь из пореза.

ТЫ ЧУВСТВУЕШЬ.

Не вопрос. Утверждение.

Септа смотрела на буквы, и где-то глубоко внутри неё, в том месте, где глухота встречалась с инстинктом, росла уверенность: она больше никогда не будет просто уборщицей архива.

Она взяла мелок из рук Слухача — он вздрогнул от прикосновения, но не отдёрнул пальцы — и написала внизу, под его буквами:

ДА.

И добавила:

ОН МОЛЧИТ.

Слухач прочитал. Его лицо не изменилось — мышцы остались неподвижными, как у трупа в Пуповине. Но глаза снова сменили цвет. Теперь они были почти чёрными.

Он стёр надпись ладонью и написал новую. Всего два слова.

ИДИ ВНИЗ.

Септа подняла на него взгляд. Он не шутил. Он не угрожал. Он отдавал приказ — или, возможно, просьбу, которую не мог произнести вслух, потому что вслух её услышал бы не только Гриб, но и весь Совет Спетых.

Вниз.

В Молчальню? Нет. Молчальня была её домом, но «вниз» в устах Верховного Слухача означало другое. Ниже Низины. Ниже Пуповины.

В Субстрат.

К тому, кто молчал.

Септа медленно кивнула. Не потому что хотела. Не потому что была готова. А потому что пол под босыми ногами по-прежнему не отвечал, и это молчание было страшнее любого звука, который она не могла услышать.

Слухач развернулся и вышел из архива, не оглядываясь. Волна воздуха от его движения ударила Септе в лицо, принеся с собой запах — резкий, тревожный, почти панический.

Она осталась одна.

В тишине, которая была громче всего, что она когда-либо не слышала.

Септа опустилась на колени и снова прижала ладони к полу. Холод. Пустота. Молчание.

Где-то глубоко внизу, в темноте под городом, в лабиринтах мицелия и костей титана, Гриб-Прародитель перестал говорить.

И теперь кто-то должен был спуститься и спросить почему.

Этим кем-то станет она.

ГЛАВА 2. ЗАПАХ ГОЛОДА

Септа шла по коридору, и каждый её шаг отдавался в ступнях глухой, неправильной тишиной камня, который забыл, что значит быть живым.

Архив остался за спиной вместе с рассыпавшимися венами Прародителя и грифельной дощечкой Верховного Слухача, но ощущение чужого присутствия, внимательного и огромного, не проходило, а только усиливалось с каждым пройденным метром. Словно Гриб, замолчавший где-то глубоко внизу, теперь слушал её — не ушами, которых у него никогда не было, а всей своей необъятной грибницей, каждым тяжем мицелия, каждой спорой, висящей в спёртом воздухе Ризомы. Септа не могла бы объяснить, откуда взялось это чувство, но оно было таким же реальным, как холодный камень под босыми ногами и горьковато-сладкий запах, преследовавший её с того момента, как она покинула архив.

Коридор, соединявший архив с основными галереями Средостения, был узким и тёмным, освещённым только редкими споровиками, которые свисали с потолка в самодельных сетках из высушенных волокон мицелия. Обычно споровики пульсировали мягким зеленовато-голубым светом, подстраиваясь под ритм дыхания Гриба, и этот ритм был настолько привычным, что Септа переставала его замечать, как перестают замечать биение собственного сердца. Сегодня споровики горели ровно и тускло, без малейших признаков пульсации, и их свет был мёртвым, как у обычных гнилушек, которые сборщики из Низины продавали на рынке для тех, кто не мог позволить себе живые лампы.

Септа остановилась под одним из споровиков и подняла руку, почти касаясь пальцами его бледно-зелёной поверхности. Споровик был холодным, хотя должен был отдавать слабое тепло, как все живые организмы, связанные с грибницей. Она провела пальцем по его шляпке, и на коже остался сероватый налёт, похожий на тот, что покрывал рассыпавшиеся вены в архиве. Споровик умирал, медленно и неотвратимо, как умирало всё в Ризоме, что зависело от Субстрата.

«Иди вниз», — написал Верховный Слухач, и эти два слова теперь пульсировали в сознании Септы с той же настойчивостью, с какой раньше пульсировал пол под её ногами. Она не спросила, когда именно нужно идти, и не спросила, что именно её ждёт в Субстрате, потому что читать ответы по лицу Слухача было всё равно что читать «Летопись Спорений» в полной темноте — буквы есть, но смысл ускользает, стоит только отвести взгляд. Его глаза меняли цвет слишком быстро, его руки дрожали слишком сильно, его запах был слишком густым и тревожным, чтобы доверять любым словам, написанным грибным мелом на грифельной дощечке.

И всё же она собиралась идти, потому что выбора не было, и это отсутствие выбора странным образом успокаивало, как успокаивает неизбежность смены циклов или запах собственного дома после долгого дня в чужом месте.

Септа двинулась дальше по коридору, и вскоре узкий проход расширился, вливаясь в одну из главных галерей Средостения — широкую пещеру с высоким сводчатым потолком, теряющимся в темноте над головами прохожих. Здесь всегда было людно в это время цикла, когда торговцы раскладывали свой товар на каменных прилавках, а сборщики спор возвращались из Низины с корзинами, полными плодовых тел и культуральной жидкости. Шум толпы — точнее, вибрация от сотен шагов и голосов — обычно наполнял галерею плотным, почти осязаемым гулом, который Септа чувствовала кожей, как чувствуют приближение грозы по изменению давления воздуха.

Сегодня галерея была почти пуста, и эта пустота говорила громче любой толпы.

Септа остановилась у входа в галерею, прижавшись плечом к холодному камню стены, и медленно обвела взглядом пространство, пытаясь понять, что именно изменилось, кроме очевидного отсутствия людей. Прилавки стояли на своих местах — длинные каменные плиты, отполированные тысячами прикосновений, — но товаров на них было втрое меньше обычного, а то и вовсе не было. Корзины сборщиков, составленные у дальней стены, пустовали, и только в нескольких из них сиротливо темнели сморщенные плодовые тела, явно собранные не сегодня и уже начавшие подсыхать по краям. Споровики, развешанные над прилавками, горели тускло и неровно, некоторые и вовсе погасли, оставив после себя только тёмные, бесформенные комки в сетках.

Но самым страшным был запах, и Септа почувствовала его сразу, как только вышла из коридора.

Галерея Средостения всегда пахла сложно и многослойно — смесью влажной каменной пыли, грибного ладана из храма Утробы, готовящейся еды из жаровен торговцев, пота прохожих и лёгкого, едва уловимого аромата антибиотиков, которым была пропитана вся Ризома. Этот запах был для Септы таким же привычным, как запах архива, и она могла ориентироваться по нему не хуже, чем по вибрациям пола или по редким указателям, вырезанным на стенах.

Сегодня к привычному букету примешалось нечто новое, и это нечто заставило Септу замереть на месте, прижимая ладонь к животу, в котором внезапно проснулся давно забытый голод.

Запах страха имел кисловатый, металлический оттенок, похожий на вкус крови во рту после удара. Запах голода был другим — сладковатым и вязким, как перебродившая культуральная жидкость, но с горьким послевкусием, от которого першило в горле и хотелось пить. Септа узнала этот запах сразу, потому что чувствовала его каждый день в Молчальне, где жили такие же изгои, как она, перебивавшиеся остатками со стола слышащих и вечно недоедавшие. Но там этот запах был привычным фоном, частью повседневности, а здесь, в Средостении, где всегда царило относительное изобилие, он ударил в нос с такой силой, что на глазах выступили слёзы.

Голод пришёл в Ризому, и пришёл он не в Молчальню, где его ждали и к нему привыкли, а в самое сердце города, к тем, кто никогда раньше не знал, что значит просыпаться с пустым желудком и засыпать с мыслью о завтрашнем куске хлеба из споровой муки.

Септа заставила себя отлепиться от стены и пойти вперёд, вглубь галереи, туда, где у дальнего прилавка сгрудилась небольшая группа людей — единственное скопление живых существ во всём огромном пространстве. Она двигалась осторожно, стараясь не привлекать внимания, но это было несложно: на глухую уборщицу из архива редко кто обращал внимание, даже в лучшие времена, а сейчас, когда город стоял на пороге голода, до неё и вовсе никому не было дела.

Подойдя ближе, Септа узнала нескольких человек из толпы, и это узнавание не принесло ей ни радости, ни облегчения.

У прилавка стояла торговка по имени Тальма — грузная женщина с обветренным лицом и вечно поджатыми губами, державшая лавку со специями и сушёными спорами, которые она покупала у сборщиков из Низины и перепродавала втридорога жителям Купола. Септа знала Тальму по редким визитам в архив, когда той требовалось заверить какую-нибудь торговую грамоту у Костяного Скриптора, и каждый такой визит оставлял после себя густой запах раздражения и дорогих благовоний, которыми торговка пыталась перебить въевшийся аромат специй. Сейчас от Тальмы пахло совсем иначе — тревогой, смешанной с тем самым сладковато-горьким голодом, и её обычно румяное лицо казалось серым и осунувшимся в тусклом свете умирающих споровиков.

Рядом с Тальмой стоял молодой жрец в сером балахоне послушника, чьего имени Септа не знала, но лицо помнила по ежедневным службам в Утробе, на которые она иногда заглядывала, чтобы протереть полы после того, как слышащие расходились по своим делам. Послушник был бледен и нервно теребил край балахона, и от него исходил запах, который Септа научилась распознавать ещё в детстве — запах человека, который только что узнал плохую новость и ещё не решил, как с ней жить дальше.

Третьим в группе был высокий худой мужчина в потёртой кожаной безрукавке, с мозолистыми руками и впалыми щеками, выдававшими в нём сборщика спор из Низины. Септа видела его раньше на рынке, но никогда не разговаривала с ним и не знала его имени, хотя его запах — смесь сырой земли, грибницы и застарелого пота — был ей хорошо знаком. Сборщик держал в руках пустую корзину и смотрел на Тальму с выражением, которое Септа не могла расшифровать по одним только движениям губ и бровей, но которое, судя по напряжённой позе женщины, не сулило ничего хорошего.

Септа остановилась в нескольких шагах от группы, делая вид, что разглядывает пустой прилавок с остатками сушёных спор, а сама внимательно следила за движением губ говоривших, пытаясь уловить суть разговора. Читать по губам она научилась давно, ещё в детстве, когда поняла, что никто не будет писать для неё на грифельных дощечках каждую фразу, и со временем это умение стало для неё таким же естественным, как дыхание или ходьба. Конечно, она улавливала не всё — некоторые слова терялись, когда говорящий отворачивался или опускал голову, некоторые губы двигались слишком быстро или нечётко, — но общего смысла обычно хватало, чтобы понимать, о чём идёт речь.

Сейчас этого смысла хватало, чтобы внутри у Септы всё похолодело, хотя, казалось бы, холодеть дальше было уже некуда.

«…третий день ничего не даёт, — говорил сборщик, и его губы двигались медленно и тяжело, как у человека, который повторяет одно и то же в десятый раз и уже не надеется, что его услышат. — Нижние гряды совсем высохли, верхние держатся, но плодовые тела мелкие и горчат так, что есть невозможно. Я вчера принёс две корзины, и то только потому, что знаю старые места у Пуповины, где грибница ещё живая. Но и там всё тише с каждым днём».

Тальма всплеснула руками, и от этого резкого движения в воздух поднялось облачко пыли, заставившее всех стоявших рядом закашляться. «А мне чем торговать прикажешь? — её губы двигались быстро и зло, и Септа с трудом успевала улавливать слова. — У меня заказы от Совета, от самого Верховного Слухача между прочим, мне через два дня сдавать партию сушёных спор для храма, а у меня прилавок пустой! Где я их возьму, если ваша Низина ничего не даёт? Может, мне самой в Пуповину спуститься и там на коленях перед Грибом ползать?»

Послушник дёрнулся при упоминании Верховного Слухача и открыл рот, чтобы что-то сказать, но его губы двигались так нерешительно и сбивчиво, что Септа не разобрала ни слова. Впрочем, по выражению лица Тальмы и по тому, как она резко повернулась к нему всем корпусом, было ясно, что послушник сказал что-то не то или не так, и теперь ему предстояло выслушать всё, что думает о нём разгневанная торговка.

«Ты мне про ритуалы не рассказывай, мальчик, — Тальма ткнула пальцем в грудь послушника, и тот отшатнулся, едва не уронив стоявшую рядом пустую корзину. — Я в этой Ризоме родилась и выросла, я помню, как при старом Слухаче Гриб давал по три Слова в цикл, и никаких перебоев не было. А сейчас что? Сначала раз в цикл, потом раз в два, а теперь и вовсе замолчал. И вы, жрецы, ничего не делаете, только молитесь и песни поёте, а город голодает!»

Сборщик угрюмо кивнул, и Септа увидела, как его губы сложились в короткое слово, которое она легко прочитала даже с расстояния в несколько шагов: «Пуповина».

Тальма замерла с открытым ртом, и на мгновение в галерее повисла такая тишина, что даже Септа, не слышавшая звуков, почувствовала её как изменение давления в воздухе, как внезапную остановку всех вибраций, наполнявших пространство.

«Что ты сказал?» — губы Тальмы двигались медленно и отчётливо, словно она сама не верила в то, что спрашивает.

«Пуповина переполнена, — сборщик говорил тихо, и Септе приходилось напрягать всё своё внимание, чтобы не упустить ни одного движения его губ. — Я вчера ходил туда, хотел старое место проверить, где грибница всегда жирная была после захоронений. А там тела лежат штабелями, и никто их не принимает. Гриб не берёт мёртвых. Они просто лежат и не гниют даже, как будто законсервированные. Я такого за всю жизнь не видел».

Септа почувствовала, как кровь отливает от лица, и ей пришлось ухватиться за край пустого прилавка, чтобы не покачнуться. Она знала Пуповину лучше, чем многие слышащие жители Ризомы, потому что часть её обязанностей при храме заключалась в помощи с захоронениями. Она носила тела, завёрнутые в споровую ткань, вниз по узким лестницам, в тёплые углубления, вырезанные прямо в живой плоти Гриба, и оставляла их там, зная, что через несколько дней от них не останется ничего, кроме питательных веществ, которые впитаются в грибницу и дадут жизнь новым плодовым телам. Это был круговорот, такой же древний и незыблемый, как сама Ризома, и мысль о том, что этот круговорот нарушился, казалась Септе более страшной, чем любые слова о голоде и перебоях с урожаем.

Если Гриб перестал принимать мёртвых, значит, он больше не хотел быть частью города, не хотел поддерживать тот хрупкий баланс, на котором держалась вся жизнь в Ризоме. Это было не просто молчание — это был отказ, окончательный и бесповоротный, и Септа поняла, почему Верховный Слухач смотрел на неё такими глазами, в которых страх мешался с отчаянной надеждой.

Он надеялся, что она, глухая уборщица из архива, сможет спуститься в Субстрат и спросить Гриб, почему он отвернулся от своего города. И, возможно, — хотя эта мысль казалась Септе совершенно безумной, — он надеялся, что она сможет уговорить его вернуться.

Послушник между тем что-то быстро говорил, и его губы двигались так нервно, что Септа не успевала улавливать даже половины слов. Она разобрала только обрывки: «…Совет соберётся завтра… …Слухач сказал, что есть способ… …никто не хочет спускаться, все боятся…» — и по тому, как побледнела Тальма, а сборщик сжал кулаки, поняла, что разговор принимает совсем дурной оборот.

«Какой ещё способ? — губы Тальмы снова двигались медленно и зло, и каждое слово было как удар хлыста. — Способ — это что? Опять какого-нибудь глухого в Пуповину отправить, чтобы Гриб его вместо нормальной еды сожрал? Так это уже пробовали, мальчик, и ничего не вышло, только людей зря извели».

Септа вздрогнула, и ей пришлось прикусить губу, чтобы не выдать себя случайным движением. Она знала эту историю, знала из старых записей в архиве, которые Костяной Скриптор прятал в самом дальнем углу и никогда не доставал при посторонних. Давным-давно, ещё до её рождения, когда Гриб впервые начал показывать признаки усталости, Совет Спетых решил, что проблема в качестве подношений. Обычные захоронения в Пуповине давали Грибу только мёртвую плоть, лишённую жизненной силы, а ему, как решили жрецы, требовалось нечто большее — живая душа, добровольно отданная в дар. Тогда выбрали нескольких глухих из Молчальни, объяснили им, что они совершат великое дело для города, и отправили в Пуповину живыми, чтобы они сами легли в углубления и ждали, пока Гриб примет их.

Никто из них не вернулся, но и Гриб не заговорил чаще, а только замолчал на целых полцикла, погрузив город в такой ужас, что Совет с тех пор запретил даже упоминать об этом эксперименте. Септа наткнулась на записи случайно, когда разбирала старые фолианты, и с тех пор не могла избавиться от мысли, что её собственная жизнь в глазах жрецов стоит ровно столько же, сколько жизни тех глухих — то есть ничего.

И теперь Верховный Слухач отправлял её вниз, и она не могла отделаться от ощущения, что идёт по тому же пути, что и они, только с небольшой разницей: её не заставляли ложиться в углубление и ждать смерти, ей приказали спуститься ещё глубже, туда, куда не доходил никто из живых, и поговорить с существом, которое жрецы считали богом, а она — умирающим гигантом, уставшим от своих детей.

«Никто никого не отправляет, — губы послушника двигались быстро и испуганно, и Септа с трудом успевала за ними следить. — Слухач сказал, что есть знак, что Гриб сам выбрал того, кто спустится. Он сказал, что этот человек уже знает о своём предназначении и готовится к пути».

Септа почувствовала, как внутри неё всё сжимается в тугой, холодный комок, и ей пришлось сделать глубокий вдох, чтобы не задохнуться от запаха собственного страха, который теперь, она была уверена, исходил от неё так же явственно, как от Тальмы и от сборщика. Слухач говорил о ней, и он знал, что она стоит здесь, в галерее, и слушает — не ушами, а глазами и кожей, — как город обсуждает её судьбу, даже не подозревая, что избранный стоит в нескольких шагах.

«И кто же этот счастливчик? — губы Тальмы скривились в усмешке, которая совсем не вязалась с тревожным запахом, исходившим от неё. — Уж не ты ли, мальчик? Или, может, сам Верховный Слухач решил наконец спуститься и лично спросить Гриб, почему тот перестал кормить своих детей?»

Послушник замотал головой так энергично, что капюшон слетел с его головы, открывая бледное, покрытое испариной лицо и светлые, почти белые волосы, прилипшие ко лбу. «Я не знаю, клянусь Спореньем, я не знаю, — его губы двигались так быстро, что Септа едва разбирала слова. — Слухач никому не сказал имени, только велел готовить Нижнюю Лестницу и припасы на семь дней пути. И ещё он сказал, что избранный пойдёт один, без сопровождения, потому что только так Гриб согласится говорить».

Сборщик хмыкнул и покачал головой, и его губы сложились в слова, которые Септа прочитала с пугающей отчётливостью: «Один в Субстрат — это смертник, а не избранный. С таким же успехом можно сразу в Пуповину ложиться, хоть какая-то польза городу будет».

Тальма ничего не ответила, только махнула рукой и отвернулась к своему пустому прилавку, всем своим видом показывая, что разговор окончен и больше ей нечего добавить. Послушник потоптался на месте ещё несколько мгновений, потом развернулся и быстро пошёл прочь, в сторону храма Утробы, оставляя за собой шлейф запаха, в котором страх мешался с облегчением от того, что ему не придётся продолжать этот неприятный разговор.

Сборщик постоял ещё немного, глядя в спину уходящему послушнику, потом перевёл взгляд на Тальму, которая демонстративно перебирала остатки сушёных спор на своём прилавке, и, не сказав больше ни слова, подхватил пустую корзину и направился в противоположную сторону, к лестницам, ведущим в Низину.

Септа осталась стоять у прилавка, делая вид, что разглядывает сморщенные плодовые тела, но на самом деле пытаясь справиться с дрожью, которая пробегала по всему телу от кончиков пальцев до основания позвоночника. Она знала, что Верховный Слухач имел в виду её, когда говорил об избранном, и это знание было тяжелее любой корзины с камнями, которые ей иногда приходилось таскать по поручению Скриптора. Она не просила этой ноши, не хотела её и не считала себя достойной или способной её нести, но отказываться было некуда и не перед кем.

Гриб выбрал её, глухую, и в этом выборе была какая-то жестокая ирония, понятная только тому, кто провёл всю жизнь в мире, лишённом звуков. Все жрецы Ризомы, все слышащие, все те, кто гордился своей способностью воспринимать слова Плодородия и шёпот Гнили, оказались бесполезны перед лицом молчания, потому что они умели только слушать, но не умели говорить в тишине. А она, Септа, прожившая всю жизнь в этой тишине, была единственной, кто мог спуститься вниз и не сойти с ума от отсутствия того, чего у неё никогда и не было.

Тальма подняла голову и заметила Септу, стоявшую у прилавка, и её лицо исказилось знакомым выражением брезгливого раздражения, которое Септа видела на лицах слышащих тысячу раз. Торговка что-то сказала, но её губы двигались слишком быстро и небрежно, явно не для того, чтобы быть прочитанными, а для того, чтобы поскорее отделаться от нежеланной посетительницы. Септа не стала напрягаться, чтобы разобрать слова — она и так знала, что ничего хорошего там не было, — а просто покачала головой, указала на свои уши и отошла от прилавка, направляясь к выходу из галереи.

Ей нужно было вернуться в Молчальню, собрать вещи и подготовиться к спуску, о котором она пока знала только одно: он начнётся завтра на рассвете, и никто, кроме Верховного Слухача и, возможно, Костяного Скриптора, не будет знать, куда она ушла и зачем.

Путь из Средостения в Молчальню занимал около получаса размеренной ходьбы, если идти через главные галереи, и вдвое дольше, если пользоваться боковыми коридорами и обходными путями, которыми обычно ходили глухие и прочие изгои, чтобы не попадаться на глаза слышащим. Септа выбрала второй путь не из страха — она давно перестала бояться косых взглядов и брезгливых гримас, — а из привычки, въевшейся в неё за годы жизни в Ризоме. Чем меньше слышащих видели её, тем меньше вопросов они задавали, а чем меньше вопросов они задавали, тем спокойнее ей жилось в её крошечной каморке рядом с архивом.

Боковой коридор, по которому она шла, был узким и тёмным, освещённым только редкими гнилушками, воткнутыми в трещины между камнями. Здесь пахло сыростью, плесенью и чем-то ещё — едва уловимым, почти неуловимым ароматом, который Септа не могла опознать, но который вызывал у неё смутное беспокойство, похожее на то, что она испытала утром в архиве. Пол под ногами был холодным и мёртвым, и сколько бы она ни прижималась к нему босыми ступнями, надеясь уловить хоть какую-то вибрацию, хоть какой-то отголосок жизни, — ответа не было, только глухая, бездонная тишина камня, забывшего, что значит быть частью живого организма.

Септа думала о том, что ждёт её в Субстрате, и мысли эти были тяжёлыми и вязкими, как культуральная жидкость, свернувшаяся в чернильнице. Она читала о Субстрате в старых книгах, которые Костяной Скриптор держал под замком и доставал только для самых важных записей, но даже те скудные сведения, что ей удалось почерпнуть, не давали полной картины. Субстрат описывался по-разному в зависимости от того, кто писал: жрецы называли его «Сердцем Прародителя» и «Источником Благодати», сборщики спор — «Глубиной» и «Тёмным Местом», а в одной совсем древней рукописи, написанной ещё до основания Совета Спетых, Субстрат был назван «Пастью Титана» и «Колыбелью Молчания».

3,19 ₼
Yaş həddi:
12+
Litresdə buraxılış tarixi:
14 aprel 2026
Yazılma tarixi:
2026
Həcm:
310 səh.
Müəllif hüququ sahibi:
Автор
Yükləmə formatı: