Kitabı oxu: «Самая страшная книга. Новые черные сказки»

Şrift:

Серия «Самая страшная книга»

В оформлении обложки использована иллюстрация Валерия Петелина

© Авторы, текст, 2025

© Парфенов М. С., составление, 2026

© В. В. Петелин, ил. на обл., 2026

© ООО «Издательство АСТ», 2026

Дмитрий Тихонов

Дитя для семи нянек

Солнце садится. Ветер несется сквозь лес, а тот изо всех сил пытается схватить его скрюченными ветвями – схватить и удержать, прижать к желто-зеленой своей груди. Но ветер неизменно ускользает, и лес качается, вцепившись в собственные кроны, рвет листья, будто волосы, и плачет взахлеб, и воет, воет в немощном отчаянии – прямо как матушка в последние дни.

Бедная славная матушка! Ванятка отдал бы все на свете, лишь бы вернуться домой хоть на часок, хоть на минутку снова оказаться в ее объятиях. Но нет у него ничего, что можно было бы отдать. Только ветхая одежонка да никчемная детская жизнь. Одежонку никто не возьмет, разве что на тряпье, а жизнь уже обещана другим.

Тятька ступает тяжело, сутулится, на Ванятку не смотрит. За всю дорогу ни разу не взглянул и не сказал ни слова. Да и нет, наверное, правильных слов для такого дела. Хоть до самой дряхлой старости доживи – не сыщешь.

На крохотной полянке тятька останавливается, озирается, словно ища какие-то приметы, и Ванятка понимает: все, здесь они расстаются. Дальше сам. Тятька склоняется к нему, по-прежнему глядя мимо, в траву, в листву, все-таки бормочет что-то – за ветром не разобрать – и, потрепав сына по плечу, уходит прочь. Домой. Через несколько мгновений долговязая фигура его скрывается среди деревьев.

Ванятка едва не бросается следом с рыданиями и мольбой. Но вместо этого, глотая слезы, поворачивается и идет в другую сторону, в глубину леса, в глубину бури. Его ждут там.

Он уже достаточно взрослый и знает немало. Знает, что Семеро Нянек не прощают опозданий. Каждый високосный год они берут себе дитя в услужение и на воспитание, растят его, одаривают небывалой мудростью и многими знаниями, а затем отправляют в дальние края: мир посмотреть и себя показать. Еще никто из учеников не вернулся в родимый дом – столь велика земля и столь трудны их странствия, – потому в деревне и горюют по ушедшим детям как по умершим, потому и упала без чувств матушка, когда услышала, что на сей раз жребий пал на Ванятку.

Но попробуй не отдай дитя! Сгибнет урожай, наползут моровые поветрия, а зимой явится в деревню Коровья Смерть и передушит скот – ото всех этих бед хранят деревню Семеро Нянек, что ждут сейчас Ванятку в сердце леса. Они свято чтут условия древнего договора и ждут того же от деревенских.

Да, умен Ванятка и знает немало. Но недостаточно. Даже не догадывается он о семи дубовых гробах, которые ученику предстоит чистить от плесени и прели, или о семи саванах, которые нужно постоянно подновлять. Понятия не имеет о сводящем с ума запахе тлена, о застывших зубастых улыбках, проступающих из-под гниющих губ, о пустых глазницах и провалившихся носах, о длинных серых руках и тонких серых пальцах. Эти пальцы столь ловко, столь умело вынут его левый глаз, что он почти не почувствует боли.

Глаз Няньки станут передавать друг другу, смотреть сквозь него вокруг и радоваться красоте белого света. А когда левый глаз придет в негодность, наступит черед правого. К тому времени ученик уже достаточно освоится в доме, чтобы исполнять все положенные работы на ощупь. И вот тогда-то, в вечной тьме, в неизбывной скорби, и начнется его настоящее обучение…

Ничего этого пока не знает Ванятка, а потому радуется, увидев впереди огонек. Он уже выбился из сил, но прибавляет шагу. Он продрог и проголодался и почти не колеблется, когда выходит из бури к избе – покосившейся, почерневшей, поросшей осинками. Лишь одно окно у нее, совсем крошечное, забранное мутной слюдой. За слюдой пляшет пламя свечи. Оно здесь для него, только для него – те, кто ждут внутри, не нуждаются в огне.

И когда Ванятка, собравшись с духом, стучит в кривую замшелую дверь, свеча гаснет.

Ирина Соляная

Подснежник Трофима

Мое сердце предчувствовало скорую беду: зря из поселка изгнали старуху Юмдолгор. Конечно, в наш просвещенный век никто уже и не боится ведьм, но это в Санкт-Петербурге. А в таежной глуши такого насмотришься, что и в злых духов, и в шаманов, и в колдунов поверишь. Кто-то сказал, что из-за Юмдолгор и зачах шаман, что сила его в Нижний мир ушла, что опоила его старая, обманула. Ну и зачем тогда такой хранитель поселка, если любая косматая старуха его ногтем сковырнет? Может, из Юмдолгор вышла бы шаманка не хуже прежнего?

Но староста Олзо-ахай показал на нее пальцем, и разгневанные мужчины разломали остов ее юрты, раскидали шкуры и прогнали старуху в тайгу. Долго ветер выл ее смехом, а женщины плакали и приговаривали:

– Будет мстить нам ведьма!

В ночь разбушевалась буря, сломала старую лиственницу и повалила на колодец. Два дня не могли напиться воды, пока не распилили и не растащили ствол с ветками. Заглянули – а на поверхности воды мусор и листья, дохлые птицы и скорлупа из разрушенных гнезд. Олзо-ахай распорядился новый колодец рыть. Без шамана, без милости богов землю ковыряли неохотно, ворчали.

Тогда я подошел к старосте:

– Уважаемый, еще не поздно позвать старуху обратно.

Олзо-ахай вытащил трубку из гнилого рта и ответил:

– Ты, конечно, Трофим-ахай, царский человек, но в дела наши не лезь. Мы в твои не лезем.

Я посмотрел в его раскосые глаза и только зубами скрипнул. «Ну, старый ты упрямец, доиграешься», – подумал я тогда и не ошибся.

На третий день собаки жалобно заскулили и поползли на брюхе к ручью, по берегу которого росли целебные травы. Ни одна не выбралась из поселка. Бешено катались они по земле, поднимали в предсмертной агонии сор и пыль, затем вытягивались в струну и замирали. Все собаки издохли к вечеру.

К концу недели случилась новая беда. Вернулся с луга очумелый пастух и не мог вымолвить ни слова. Напоили его травяным отваром, дали отлежаться, и старик признался, что появилась невесть откуда стая крупных черных волков, окружила стадо и увела в чащу. Старожилы не помнили в округе черных волков, потому люди не поверили пастуху и двинулись на поиски. Трое суток бродили по тайге, но ни коров, ни волков, ни Юмдолгор не нашли. Потом Олзо-ахай сказал:

– Она забрала все, теперь успокоится.

Каждый понял, о ком говорит староста. Мужья жен успокаивали, матери – детей. И правда, на какое-то время наступило затишье.

Люди в поселке были незлопамятные и думали, что в их юрты нет ходу ведьминской злобе, что Юмдолгор насытилась. Посмеивались надо мной:

– Ты, царев человек, настоящей беды не видел! А мы многое пережили.

Буряты были добрыми и простыми, трудолюбивыми и спокойными. Я жил с ними третий месяц, вел перепись, исправлял карты, заполнял сводки, описывал местность, зарисовывал растительный и животный мир. Меня от Баргузинской комиссии откомандировали, а местные юрту построили. Приняли настороженно, но привыкли ко мне быстро. Я даже женой успел обзавестись. Сирота, юный подснежник, Минжурма.

Через две недели после изгнания ведьмы Минжурма стала чахнуть на глазах. Лицо побледнело, руки повисли прозрачными бессильными стебельками. Глаза потемнели и ввалились. Я заметался по округе, но разуверился в знахарках из соседних селений. Съездил в Баргузин, потратил пять дней, а лекарств не добыл и врача не привез. Захватил, сколько смог, в единственной аптеке пилюль и порошков наугад и как чумной вернулся в поселение. Минжурму дома не застал.

Соседка Очигма сказала:

– Твоя к ручью пошла. Юмдолгор по воде звать. Велела тебе тут ждать.

Я кинулся следом, но соседка схватила за рукав. Покраснела от стыда и говорит:

– Нельзя мне чужого мужа трогать. Просто мне жалко тебя, пропадешь вместе с Минжурмой. Езжай в каменный город, откуда пришел. Это наша беда, а не твоя.

Как не моя?! Мне пятьдесят лет, женат никогда не был, кое-как на картографа выучился и промотался лет двадцать по дальним краям. Своего угла не имел никогда. Каждый раз – новые люди, всякий раз – другая изба. Буряты, сартулы, хонгодоры меня уважали и боялись. Называли ученым человеком, мне это льстило. Я ладил с ними и копейку свою добывал нетрудно. Что бы я в столице делал? Без денег и связей, безотцовщина-байстрюк… Третий месяц, как я под Баргузином обосновался, и юрта своя есть, и жена-красавица… Куда мне возвращаться? Что ты смыслишь в моем горе, глупая Очигма?

Я досадливо высвободил рукав пиджака и поспешил к ручью. Обшарил все кусты, обошел все тропки, нашел Минжурму у белого камня. Ее руки были еще теплыми, но на шее жилка уже не билась, а под ресницами тускнела черная мгла. Только косы змеились по траве, как живые.

Я пришел поздно.

На коленях я застыл у бледного лица жены. Сколько стоял так – не вспомню. Ничего не оставалось, как оплакивать Минжурму.

– Ах, мой нежный подснежник, почему ты увяла? Сколько я ни дышал на твои лепестки, а вдохнуть в них жизнь не удалось. Что мне отдать за то, чтобы ты снова цвела? Вода ручья пусть напоит тебя, солнечные лучи ласково обогреют, ветер освежит. Только лежит подснежник, склонил голову к земле, и нельзя тронуть цветок рукой, осыплется лишь прах.

Не знаю, откуда пришли эти слова старой бурятской песни о первой любви. Птицы умолкли, слушая мои рыдания, и серые сумерки укрыли меня.

Из оцепенения меня вызволил чей-то настойчивый шепот:

– Наклонись к ручью, попроси воду о чем хочешь.

Я огляделся и никого не заметил. Только кедровые ветки нависли надо мной и моей мертвой женой. Наверное, я выглядел безумно, но некому было остановить меня, и потому я прокричал что было силы:

– Юмдолгор, приди!

Зашумели кроны, несколько веточек с листьями отломилось и упало в воду, их понесло течением прочь. Никто не отозвался из неприветливого леса. Усмехнулся я: «Ах, остолоп-остолоп! Разве есть такие силы, чтобы мертвых к живым возвращать?!» И в ответ мне прозвучал ледяной голос:

– Ты звал меня, ученый человек, я пришла.

Юмдолгор опиралась на палку, которая нужна была ей лишь для того, чтобы рыться в поисках ядовитых корешков да собак отгонять. Стоило ей перестать притворяться и выпрямить спину, все заметили бы: не такая уж старая и слабая. Но теперь не только ее глаза горели ненавистью, а губы кривились, но и мои.

– Верни мне Минжурму.

Ведьма покачала головой.

– Проси чего хочешь. Юрту новую поставлю, червонцев насыплю, буду охранять от жителей, как черный волк.

Наконец Юмдолгор кивнула и достала из кармана дэгэл1, деревянный гребень и рысью варежку. Протянула мне со словами:

– Расчесывай траву, вытирай мокрые камни досуха. Потом выбрось в ручей и гребень, и варежку.

Я смотрел на нее и думал: «Если я сохраню рассудок, это будет чудом. А пока… Если нужно разбудить от смертного сна Минжурму, то я любому человеку горло перегрызу и его кровью умоюсь. А косы из травы плести – дело нехитрое».

Юмдолгор ничего не попросила за свой обряд, ушла так же тихо, как и появилась. Я радовался, что нет здесь свидетелей, что скоро забудется мой страх, который заставил меня при свете желтой луны расчесывать речную траву и вытирать огромный белый камень. Я не хотел вспоминать, как с каждым моим движением моя мертвая жена тяжело вдыхала речной воздух.

– Ты все сам сделал. Меня не благодари, – сказала Юмдолгор на прощание.

Под утро с Минжурмой мы вернулись домой. Она брела без сил, низко наклонив голову. Ее руки были все еще холодны, а под ресницами густела непроглядная мгла. Никто не видел, как я поднял полог юрты и впустил жену.

Я жарко обнимал тело Минжурмы в промокшем от росы платье, пока оно не высохло, а моя милая не разрумянилась. Наутро она сожгла старый наряд и достала из сундука другой, праздничный.

– Каждый день должен быть лучше предыдущего.

Она приготовила мою любимую кашу и испекла шанежки, только сама не съела ни куска.

– Нельзя, чтобы муж смотрел, как я ем. Это некрасиво!

И я согласился.

Минжурма теперь сидела дома, ласково глядя на мои чертежи и карты. Она перестала ходить сплетничать к соседкам, вечерами не пряла с ними и не сматывала в клубки мягкую овечью шерсть.

– Зачем мне подружки? Безмозглые куропатки нашему счастью завидуют.

И правда, мою жену теперь сторонились. Всегда приветливая Очигма и другие женщины шушукались за нашими спинами. Но стоило Минжурме окинуть их огненным взглядом, умолкали и разбегались по юртам. Удивлялся я тому, как изменились дружелюбные буряты. Надо было радоваться, что беды кончились, но лица соседей были мрачнее прежнего.

События той ночи у реки выветрились из моей головы, как смрад болотной воды относится прочь налетевшим ветром. Только раз меня царапнула шальная мысль, что счастье мое непрочно, когда через неделю в поселение приехал мой начальник Васильев.

– Что-то ты, Трофим, в конторе не появляешься, уж не захворал ли? Бледный какой-то… – Он спешился и попытался привязать коня к столбу. Минжурма вышла навстречу и поклонилась гостю. – Ах, какая у тебя жена красавица!

Конь вздыбился и захрапел. Он потянул за собой Васильева, держащего поводья, тот чуть не перекувырнулся через голову. Это показалось мне забавным, но я сдержал усмешку и поспешил на помощь. Васильев сетовал, что дали ему необъезженного. Еле-еле мы привязали неспокойного чертяку. Я видел, что обед Минжурмы Васильеву не понравился, но начальник деликатно промолчал. Бурятские блюда не все любят, что и говорить. Васильев проверил мои карты и заметки, головой покивал и забрал отчет. Наказал мне явиться в Баргузин будущей пятницей, потому что решено закрывать исследование и вся экспедиция переедет вверх по хребту в сторону Курумкана. Там компания геологов прибывает из Санкт-Петербурга, надо встретить, скоординировать общие действия. Подмигнул Минжурме и ускакал на коне, который дважды чуть не выбросил его из седла.

После отъезда Васильева я места себе не находил, и жена заметила мое беспокойство. Она обвила нежными ручками мою шею и зашептала на ухо:

– Нам никакие беды не страшны, когда мы вместе. Никуда ехать не придется. Все изменится.

Ее горячие поцелуи заглушили во мне все сомнения. Это был уже не весенний робкий подснежник, а огненная лилия-саранка. Ее тело стало податливым, и его наполняла невероятная страсть. От Минжурмы исходили волны жара и неги, в которые я нырял. Наша страсть с каждым днем была сильнее, и в редкие часы, когда мы отрывались друг от друга и воцарялась благодарная тишина, я говорил себе: «Как можно сомневаться в нашей любви, способной преодолеть смерть?»

Но срок отъезда неумолимо приближался. Ранним утром пятницы я засобирался, набрал колодезной воды и сунул в подсумок вяленой козлятины. Чувствовал, что за день не управлюсь, а Минжурме наказал приготовить для переезда только самое необходимое, чтобы к моему возвращению она была готова. Жена бесцельно перебирала вещи в сундуках, переставляла плошки, скатывала новенькие шерстяные одеяла и снова раскатывала их.

– Цветочек мой, не плачь, вернусь скоро. Бусы привезу новые. Из прозрачного хрусталя.

Но жена мотала головой, и слезинки разлетались по сторонам. Она уклонилась от моих объятий и ушла к колодцу.

С тяжелым сердцем я поспешил к старосте, но тот, бросив на меня высокомерный взгляд, покачал головой:

– Коня не дам.

– Ты в уме не повредился ли, Олзо-ахай?! Я царский чиновник и грамоту показывал тебе! – От волнения я говорил сбивчиво. – Ты должен мне оказывать всякое содействие!

– Ты теперь не царский человек. Ты – поганый волк Юмдолгор. Не ищи у нас помощи. Посмотри на себя, ведьма выпила из тебя всю кровь.

Старик развернулся, чтобы зайти в свою юрту, но я его окликнул:

– Олзо-ахай! Я уеду скоро, насовсем. С женой. Мне надо в Баргузин нынче. Экспедицию переводят. Дай коня!

Я пошатнулся – голова кружилась от быстрой ходьбы.

Старик повернулся и взглянул на меня из-под седых бровей, сросшихся на носу:

– Тебе не уехать отсюда, и ты это знаешь. Коня загубить не дам.

В бешенстве я побежал к дому через густой кедровник, чтобы найти пистолет и пригрозить упрямому Олзо-ахаю. Мне уже порядком надоели средневековые предрассудки этих плоскомордых и узкоглазых туземцев. Когда я без сил ввалился в юрту, Минжурма ждала меня, лежа на ковре. Соблазнительные изгибы бедер манили меня, ее черные глаза горели любовной лихорадкой. Витой шнурок на воротничке платья развязался, Минжурма играла кистями. Я осыпал ее горячие руки поцелуями.

В Баргузин я не поехал ни в тот день, ни на следующий. Я с трудом мог поднять голову от подушки. Сквозь дрему я слышал пение Минжурмы, бархатный голос баюкал меня:

– Я твой нежный подснежник. Подыши на мои лепестки, наполни мое тело жизнью. Что ты отдашь мне, чтобы я снова цвела? Не ручей напоит меня, не солнышко обогреет и не ветер освежит. Только ты будешь держать меня в ладонях. Целую вечность.

Я проваливался в счастливый сон. Для чего мне эти карты, перепись, прииски, контора?..

В понедельник я с трудом разлепил веки. В сумерках собиралась гроза, неспокойные лиственницы шумели над юртами. Я позвал жену, но глухой голос провалился в ватную тишину. Я выбрался из юрты на четвереньках и без сил остановился. Послышался безутешный детский плач. С трудом я добрался до соседей и отогнул толстую шкуру на входе. Что я увидел? Вместо огня – горстка золы и пепла, а Очигма в лучшем своем уборе лежала на ковре, прямая и желтая, как сухой ствол сосны. Плакала маленькая дочь, склонила голову сестра, муж Очигмы вытирал слезы с морщинистых щек. Олзо-ахай сидел рядом, сжимая ставший бесполезным шаманский бубен. Завидев меня, взрослые замахали руками и закричали на своем варварском языке, а дочка уткнулась носом в грудь отца. Я ретировался. Свежий воздух придал мне бодрости для крика:

– Олзо-ахай! Не тяни время. Я знаю средство от твоей беды!

Из юрты Очигмы никто не вышел. А из-за деревьев показалась хрупкая фигурка Минжурмы. Она несла вязанку хвороста, и я удивился проворности ее движений. Моя жена не казалась слабой и беспомощной ни когда тащила сучковатые ветки, ни когда складывала погребальный костер.

– Минжурма! – позвал я, но она с приветливой улыбкой вернулась в лес за новой охапкой.

Жена носила ветки до полудня, и к тому времени я узнал, что в дальней юрте умерла Сэсерлиг, а слева от нас та же участь постигла и Чимитцу. Все они были молоды и полны здоровья, но именно их мужья разрушили когда-то юрту Юмдолгор.

Рвота подкатила к горлу, и я исторг из себя плесневую жидкость. Минжурма ловко подбежала ко мне и усадила на камень.

– Вижу, что ты не помощник мне теперь, – проворковала она, – но кто-то же должен заниматься делом, когда у других все валится из рук. Не захотели шаманку по воде звать, теперь она сама придет по верхушкам кедров. Выберет любую юрту, заберет ковры и мониста, наденет лучшие платья. Будет ходить от семьи к семье.

Всю ночь полыхали погребальные костры. По лицам мужчин текли слезы. Олзо-ахай с ружьем искал Минжурму по всей округе, словно она в чем-то была виновата. Я смеялся над ним, потому что знал: Минжурма сильная и за себя постоять сможет, да и Юмдолгор в обиду ее не даст.

К утру староста не вернулся, и к вечеру. И через день тоже. Как мог Олзо-ахай в тайге заблудиться, если он с младенчества знал ее, как узоры на платье матери?

В среду за мной приехал конный отряд из Баргузина. Васильев мечтал нацепить наручники на предателя государственных интересов, но застал меня полуживым в остывшей юрте.

Конный отряд бродил между брошенными туземными жилищами. Те, кого не сожгли в погребальных кострах, бросили все и ушли в тайгу. Я один лежал в лихорадке и ждал, когда вернется Минжурма, заварит мне целебного чая и поцелует горячими устами. Она вдохнет в меня тепло, как когда-то сделал я. Но отчего-то моя жена не приходила.

Я просил Васильева оставить меня, но оказался поперек седла со связанными руками и кляпом во рту. Так меня отвезли в Баргузин и определили в желтый дом. Я вернулся в селение только через год и не нашел никаких следов жизни. Лишь у ручья по-прежнему лежал крупный белый камень и вокруг него густо росла расчесанная трава.

Жаль, что никто не знает, где живет ведьма Юмдолгор. Я звал ее по воде, но только шелест кедровых веток был мне ответом. Где ты, старая ведьма? Передай моей Минжурме, что я жду ее. Жду мой нежный подснежник.

Майк Гелприн

Гамельнский крысолов

идут по лесу братья гриммы и вырубают топором всех тех кто был уже написан перром – Елена Якимова —

Сказочник

Не так все было, совсем не так.

В те смутные, темные времена косила горожан и селян чумная язва. Хоронились в чащобах и наводили моры, порчи да сглазы ведьмы и колдуны. Лакомились человечиной в урочищах людоеды. Выбирались из болот и садились на проезжие тракты разбойники. Бесчинствовали в горах злобные карлики-гномы. Подстерегали неосторожного путника упыри и оборотни. Торговали живым товаром ганзейские купцы с марокканскими: юнцов отдавали в смертники-гребцы на галерах по сорок талеров за голову, девиц – в гаремные наложницы по двадцать пять. Письмом владели лишь грамотеи, немногочисленные, по пальцам считанные. Так вот: не так все было в те времена, совсем не так.

Предания кочевали из уст в уста. От косного отца – к невежественному сыну. От выжившей из ума бабки к хворому умом внуку. От запойного мейстерзингера – к гулящей девке, а от нее – к проезжему ухарю с клинком на поясе, удавкой за пазухой и дагой в рукаве. Имена в преданиях сохранились, а поступки и события истаяли, прохудились от времени, обросли небылицами и нелепицами. Такими и дошли до нас легенды и сказки: умильными, слащавыми, несуразными, с давно и напрочь потерявшейся истиной.

Не так оно все было. Совсем не так.


Флейтист

Флейтист подошел к Западным воротам на рассвете, едва отзвенели колокола церквей Святого Иоанна и Святого Бонифация. Был он долговяз и мосласт, ряжен в пестрый, не раз штопаный плащ, а лицом, хищным, скуластым, с низким покатым лбом, походил на волка.

Шел на излом июнь. С первыми лучами нежаркого еще солнца пробуждался ото сна славный город Гамельн.

– Кто таков? – шагнул навстречу пришлому стражник.

У Флейтиста было много имен. В бременских воровских притонах его называли Ведьмаком, в гамбургских портовых доках – Живорезом, а в лейпцигской тюрьме и на нюрнбергской каторге – и вовсе Изувером. Представиться одним из этих имен, однако, было неразумно, да и отвечать правдиво Флейтист не привык, но на этот раз доля истины в его ответе все же была.

– Я слыхал, – хрипло поведал пришлый, – что в Гамельне несметным числом расплодились крысы. Об этом говорят в Силезии, Тюрингии и Пфальце. Я – крысолов.

Крысоловом Флейтист стал недавно. Сразу после того, как ударил по рукам с ганзейским купцом, назвавшим на товар цену. С учетом сделок, заключенных ранее с брауншвейгским людоедом, гольштейнским колдуном и мекленбургской ведьмой, Флейтист намеревался стать обладателем немалого состояния. Оно должно было обеспечить сытную и почтенную старость в краях, где не успел побывать, и потому местные жители не шарахались в ужасе от одного лишь упоминания какого-либо из его имен.

– От крыс спасу нет, – подтвердил стражник, коротко поклонился и шагнул в сторону. – Проходите, почтенный.

Флейтист, которого почтенным назвали впервые в жизни, поклонился в ответ и ступил в город. До полудня он методично обходил улицы и площади. Завязывал беседы с прохожими, выслушивал жалобы на крысиное нашествие, обещал помочь. Затем переводил разговор на иную тему. Интересовали Флейтиста юнцы и девицы, о них исподволь и осведомлялся. Сочувственно качал головой, цокал языком, тяжко вздыхал, выслушивая истории про бедняцких детей, сирот, калек и юродивых. Присматривался и запоминал. Вестерторштрассе – дочь каменщика, сыновья зеленщика, падчерица мясника. Крамерштрассе – дети лесоруба, мельника, цирюльника, рыбака. Юденгассе, Мюнстеркиркоф, Хафенплац – потомство шорника, ткача, таннера, звонаря, сборщика мусора.

Когда солнце водворилось в зените, выбрался Флейтист на Маркплац. Здесь в соседстве с городским рынком и кирхой Святого Якова стояла ратуша, резиденция гамельнского бургомистра.

Слыл глава города непревзойденным плутом, мошенником и проходимцем, что Флейтиста вполне устраивало.

– Сколько заплатите, достопочтенный, – осведомился он, испросив у бургомистра аудиенцию, – если избавлю город от крыс? И от мышей заодно, чтобы не хлопотать дважды.

– А сколько влезет в вашу торбу, – пообещал бургомистр, – столько и уплачу.

– Весьма щедрое предложение, – не стал торговаться Флейтист. – Благодарю вас, достопочтенный, меня оно безусловно устроит.

Он согласился бы, даже предложи бургомистр в уплату три пфеннига. По словам ганзейского купца, получить с пройдохи за труды можно было разве что отрыжку от брецеля.


Синдерелла

Синдереллу с Вестерторштрассе по прозвищу Золушка, лесоруба покойного дочку, люди знали и привечали. Хороша собой была Синдерелла, белокурая, голубоглазая, стройная, легкая на ногу и нравом. А еще улыбчивая, скромная, слова дурного не скажет. И невезучая: злобная мачеха с вздорными сводными сестрами обращались с ней как с приживалкой, занятой черной работой прислугой. Бранили скверно. Бывало, и поколачивали.

Парни на Синдереллу заглядывались. И хилый, тонкий в кости умница Якоб. И верзила, силач и отчаянный простак по прозвищу Храбрый Ганс. И старший сынок пропойцы-закройщика, коренастый хитрован и ловкач, которого тоже звали Гансом, но чтоб отличить от других Гансов, которых в Саксонии каждый второй, большей частью именовали Портняжкой.

Подтянутый, жилистый трудяга Гюнтер вообще рискнул однажды к Синдерелле посвататься. Два года тому получил он небольшое наследство, приумножил его, разбогател и теперь искал себе пару.

– И сколько дашь за нашу замарашку? – подбоченившись, осведомилась у Гюнтера Золушкина мачеха. – Задешево не отдадим.

– Сто талеров.

– Нашел дуру. Тысячу!

– Из уважения к вам сто один.

– Девятьсот девяносто девять!

Они торговались с рассвета до заката и только собрались было ударить по рукам, как на крыльцо выскочила, чтобы вылить ведро с помоями, Синдерелла.

– Я не пойду за него, – заявила она. – Даже не заикайтесь об этом.

У мачехи от изумления и негодования отвалилась редкозубая челюсть: падчерица проявила характер и оказала сопротивление впервые в жизни.

Причиной тому была заезжая нищебродка и шарлатанка по прозвищу Добрая Фея. Поговаривали, что в юные годы была Фея пьющей и гулящей девкой, но однажды раскаялась и теперь искупала грехи: наводила на людей сладкий морок, утешала наивных девушек и пророчила им в мужья не абы кого, а всамделишных принцев.

Фее верили, особенно после того, как та заморочила толпу гамельнцев, выдав юркнувшую прочь из тыквенной кожуры мышь за впряженную в щегольскую карету лошадь. Принца Фея наобещала не только Синдерелле, но и лохматой голосистой Рапунцель с Юденграссе, и ладной красавице Бриар Роуз с Брюкенштрассе, и бездомной замухрышке Жемчужине, и много кому еще. Откуда возьмется столько принцев, когда один и тот – невиданная редкость, Фея не уточняла, но нижнесаксонские девушки были созданиями столь доверчивыми и романтичными, что верили всяким вралям и проходимцам на слово.


Флейтист


Враль и проходимец Флейтист, он же Крысолов, он же Ведьмак, он же Живорез, он же Изувер вышел на гамельнские улицы на закате, когда усталое солнце нехотя завалилось за неровную кромку леса, подступающего к западной окраине, а на востоке всплыла на замену полная луна.

Играть на флейте учил Крысолова не какой-нибудь бродячий трубадур или мейстерзингер, а сама фрау Труда, злая швабская ведьма, умеющая магией музыки превращать людей в пни и палые сучья. Немудрено, что были в арсенале Крысолова мелодии колдовские, завораживающие, морочащие. Он поднес флейту к губам и запетлял по городским улицам и проулкам, смещаясь с запада на восток. Подгоняемые переливом трелей, тонко пища, шаркая и царапая уличную брусчатку миллионами когтистых лап, трусили перед Флейтистом полчища крыс и стаи мышей. Но не только они. За его спиной покидали развалюхи, халупы и хижины, строились в колонну и покорно шагали вслед за музыкантом бедняцкие дети. Их матери и отцы, отчимы и мачехи завороженно смотрели, как уходят крысы. Как уходят дети, они не видели – морок застил глаза.

Когда Флейтист выбрался на Остерштрассе, крыс с мышами собралось несметное множество, а бедняцких детей – сто тридцать душ. Когда миновали расступившуюся стражу у Восточных ворот, стаи одна за другой бросились в Везер и потонули. Недоросли же вслед за Флейтистом поднялись на мост, пробрели по нему над рекой, добрались до опушки и растворились в окутавшем лес темном зловещем мареве.


Красная Шапочка


Первой почуяла неладное дочка пекаря с южной окраины, рыжая, неопрятная и тугая на ухо толстуха в обносках. Была она из иноземцев, изъяснялась лишь по-французски, немецким не владела, а нижнесаксонским диалектом – тем более. Что лопочет толстуха, никто не понимал, потому и друзей-приятелей у нее не было. Даже имени ее люди не знали и называли за глаза Красной Шапочкой, из-за охряного ночного чепца, который она и днем не снимала.

Поскольку слышала тугоухая Шапочка скверно, музыка морочила ее не так шибко, как остальных-прочих. Прошагав с полчаса, очухалась она и ломанулась из покорно плетущейся за Крысоловом колонны прочь. Схоронилась в кустах, выждала, пока перелив флейты не умолк. Тогда Красная Шапочка огляделась, заметила на северо-западе мятущийся в ночи огонек и двинулась к нему, осторожно ступая под мертвенным светом полной луны. Вскоре выбралась она на лесную поляну, по центру которой стоял аккуратный бревенчатый домик. Свечной огонек метался в прорезанном в торцевой стене круглом окошке.

В домике жил вервольф, выдававший себя за лесничего. Лицедействовать было несложно, потому что большую часть времени он пребывал в человеческом облике и походил на безобидного, благообразного старикашку. Однако раз в месяц, в полнолуние, ровно в полночь, вервольф оборачивался и до рассвета рыскал по лесу в волчьем обличье в поисках, кого бы сожрать. На свою беду, Красная Шапочка постучала в дверь аккурат за пять минут до полуночи.

– Куда путь держишь? – осведомился вервольф, с трудом сдерживая готовую начаться метаморфозу, и, уразумев, что его не слышат или не понимают, проорал тот же вопрос на семи языках.

– К бабушке! – обрадовалась пришлая, распознав среди них французский. – Она где-то тут неподалеку живет, в брошенной мельнице на речной излучине.

– Выйдешь, по левую руку будет тропа, – из последних сил сдерживая звериную сущность, прорычал вервольф. – По ней и ступай. Быстро! Пошла вон!

Когда за незваной гостьей захлопнулась дверь, он опустился на четвереньки, закряхтел, заперхал, застонал и в пять минут обернулся.

Догнать и сожрать толстуху новоиспеченный волк мог в два счета, но рассудил, что не повредит сделать запас. Старуха, что проживается на заброшенной мельнице, наверняка костлява, а потому сгодится в засол. Внучкой же можно поживиться в сыром виде, пока свежая. С обильным жирком, теплой еще требухой и горячей кровью – все, как вервольф любил. Главное – успеть управиться с обеими до рассвета.

Он выскочил из домика лесничего и припустил в лес. На брошенной мельнице оказался на полчаса раньше Шапочки. Перегрыз горло старухе, дождался внучку, аккуратно ее задрал и принялся насыщаться.

– Воняет шибко, – ворчал вервольф, поглощая почки, печень, матку, кишечник и сердце. – Неряха немытая, потная. Но вкусная, не отнять.

Он увлекся, пока смаковал филейные части, высасывал мозги и грыз хрящи. Как занялся рассвет, не заметил. Когда первые солнечные лучи шарахнули по глазам, охнул с испуга и стал оборачиваться. И не успел.

Сказочник

Байки да сказки, дотащившиеся до наших дней, уверяют, что заглянувшие на мельницу лесорубы, а может, охотники вспороли волку брюхо, и Красная Шапочка вдвоем со старухой дескать оттуда вылезли. Это, стесняюсь сказать, херня. Охотник и вправду замахнул однажды на мельницу по нужде. Он едва не задохнулся от смрада. Бабка к тому времени уже основательно сгнила и протухла. А на соломе в углу лежал издохший волчара с человеческими ногами и в красном ночном чепце.

С-пальчик

Узколицый, прилизанный коротышка-недомерок походил на уродливого хорька. Был он сынком вора и мошенницы, что ютились в хибаре за городской окраиной у Восточных ворот по соседству с конокрадами, браконьерами и прочим сбродом. Имя свое коротышка скрывал и известен был лишь по воровской кличке – С-пальчик. Поговаривали, что так его нарекли не столько из-за малого роста, сколько потому, что в искусстве стянуть с пальца у зеваки золотое колечко, а то и перстенек недомерок равных себе не знал.

Колдовская музыка на С-пальчика особого впечатления не произвела, и к беглецам он примкнул лишь в надежде чем-нибудь поживиться. Протопав по лесу среди попутанных мороком час-другой, С-пальчик убедился, что ловить тут нечего: поживиться можно было разве что загаженным от страха исподним. Поэтому, когда полную луну заволокло тучами, коротышка юркнул в заросли можжевельника и был таков.

Леса он не боялся, лихих людей тоже. И поскольку лихим был сам, и оттого, что с лесными разбойниками не раз бражничал, а главное, потому что сбежать откуда-то было для С-пальчика делом привычным и плевым. Мутер с фатером не раз продавали его в услужение богатеям, и день-два спустя недомерок неизменно возвращался под отчий кров, не забыв прихватить с собой серебряный подсвечник, расписную шкатулку, а то и ларчик с золотой брошкой, браслетиком или сережками.

Завалившись под куст, С-пальчик прохрапел до рассвета, затем продрал глаза и, насвистывая, двинулся в обратный путь. В город он подоспел, когда солнце шпарило уже вовсю. Стражники, выстроившись в ряд, переминались с ноги на ногу у Восточных ворот, а бургомистр, разъяренный тем, что его обвели вокруг пальца, суетливо бегал вдоль строя, грозясь, бранясь и сыпля проклятиями.

– Ага, знакомая рожа! – завидев выбравшегося из леса С-пальчика, рявкнул бургомистр. – Этот наверняка в доле. Взять его! Пороть мошенника плетью, пока не развяжет язык!

К полудню, когда на заднице коротышки не осталось живого места, а язык у него так и не развязался, глава города наконец смилостивился и велел гнать негодяя взашей. К тому времени он уже уразумел, что потерю город понес невеликую: бедняцкие дети мало кому были нужны, кроме породившей их голытьбы, а зачастую и ей не нужны также.

– Больше не попадайся! – велел бургомистр С-пальчику на прощание. – Не то велю изуродовать.

Коротышка поблагодарил, обещал исправиться и миг спустя сгинул, как не бывало. Угрозы он не боялся, потому что уродлив был и так, а городские власти ни в грош не ставил. Для него, единственного из всех, визит Крысолова закончился без последствий, если, конечно, не брать в расчет поротую дупу.

Флейтист

Когда рассвело, Крысолов пересчитал беглецов по головам и двоих таки недосчитался. Он произвел в уме нехитрую калькуляцию. С колдуном Флейтист сговорился на пару дюжин, с ведьмой – еще на полторы, людоед заказал десяток душ поупитаннее. Гномы не определились и решат, сколько товара возьмут, лишь когда увидят его, ощупают, обнюхают и прикинут цену. Этим подавай лишь писаных красавиц, а таких тут по пальцам пересчитать. Допустим, полдюжины наберется. На долю ганзейского купца остается семь десятков голов, если считать без усушки с утруской. Однако их как раз не избежать: кто-то наверняка помрет по пути от хвори, а кто-то сбежит, как те двое, за которыми Флейтист не углядел.

Потери необходимо было снизить до минимума: терпеть убыток Флейтист не любил и не собирался. Побеги следовало пресечь на корню, а для этого принять меры превентивные и решительные. Он придирчиво осмотрел заморенных, улегшихся с устатку в траву беглецов и взглядом выцепил среди них неказистую прыщавую замухрышку с культями вместо рук.

Была замухрышка из семьи нищих попрошаек, у которых и дома-то своего не водилось, а потому ютились они по ночам где придется, а днем христарадничали по трактирам, дворам да на церковных папертях. Не гнушались и уворовать, что плохо лежит, чтобы потом продать на рынке. Замухрышка на покраже однажды попалась, а объект при этом выбрала неудачный: пьяного вдрызг заезжего рыцаря-крестоносца. Тот долго думать не стал, а махнул пару раз клинком, отсек воровайке обе руки по самые плечи и примерился уже было отсечь башку, но трактирщик вовремя оттащил. С тех пор прозвали неудачливую крадунью Безручкой, так и величали, презрительно при этом поплевывая.

– Эй ты! – гаркнул Флейтист, тыча в сторону калеки пальцем. – А ну, пойди сюда!

Церемониться с безрукой девкой он не стал. Живорезом и Изувером называли Флейтиста в тюрьмах и на каторгах не абы за что, а по делам его. Вот и сейчас расправился он с Безручкой сноровисто, деловито и без сожаления. Выколол ей глаза, отрезал язык, отгрыз нос и уши, раздробил коленные чашечки, вспорол живот и, наконец, неспешно, обстоятельно удавил.

– Так будет с каждым! – пообещал Флейтист обомлевшим от страха пленникам. – Любого, кто решит свинтить, поймаю и буду мучить, пока не сдохнет. А если кого не поймаю, к чертям в пекло отправятся заместо него трое других. Ясно вам?

Сказочник

До наших времен дошли несуразицы, будто убиенных случайно или по необходимости беглецов спасли добрые волшебницы, феи, отважные короли да принцы, странствующие рыцари на худой конец. Это, со всей ответственностью заявляю, херня. Во времена средневековые, смутные извечная борьба зла с добром и тьмы со светом заканчивалась почти всегда победой зла и тьмы. Доброта и жалость были невыгодны и оттого не в чести. Не до них людям было, самим бы прокормиться и уцелеть, вместо чтоб кого-нито уберечь, выручить или облагодетельствовать. Добрые колдуньи, благородные принцы и чудаковатые рыцари по лесам, конечно, шатались, но было их ничтожно мало, да и откуда, спрашивается, этой братии взяться? Это сегодня филантропы, меценаты и самаритяне расплодились на обильных харчах и жируют себе от пуза. А в тогдашние времена не до сострадания, жалости и геройских поступков было. Не до чужих несчастий и бед, собственную бы шкуру спасти да поплотнее набить карман.

Портняжка

Брауншвейгский великан-людоед был краснорожим, бородатым и привычки имел скверные. С Флейтистом водил дружбу давнюю, в основном из общности характеров и взглядов на жизнь.

– Товар? – осведомился людоед, облапив Флейтиста и дружески похлопав того по спине.

– Имеется. Десяточек для тебя отобрал, которые покруглее.

– Напомни, почем договор был, – попросил людоед. – Память что-то сбоит, костоправ из Ганновера сказал, надо бы жирное ограничить. А как тут ограничишь, привык уже, душа просит.

– Понимаю, – посочувствовал Флейтист. – По двадцать талеров за штуку мы договаривались. Но с учетом старой дружбы пускай будет по девятнадцать.

Великан развязал кошель, рассчитался, на том и расстались.

– Значит, так, – сказал людоед, загнав десяток бедолаг в темную, вонючую, захламленную человеческими костяками да черепами пещеру, в которой обосновался. – Потреблять вас буду по одному, раз в сутки, на ночь. Но каждому сначала подарю шанс. Кто меня победит, того, так и быть, отпущу. Добровольцы есть?

– Есть, – подался вперед верзила, силач и простофиля по прозвищу Храбрый Ганс. – Как биться будем?

Людоед хохотнул:

– Без разницы это. Как вымолвит твой рот.

– Тогда на кулаках.

Добрый час метелил Храбрый Ганс людоеда. И в брюхо его ногами пинал, и кулачищами мордовал, и по придаткам с разбегу башкой не раз заехал. Все без толку: стоял великан себе на месте да похохатывал. Потом набычился, воздух в себя всосал, левую ноздрю пальцем заткнул, а из правой высморкался. Прилетела сопля Гансу в грудь, смяла ребра, ключицу и перешибла надвое позвоночник.

– Жилист больно, – жаловался людоед, поглощая Гансовы конечности, ягодицы и гениталии. – Деликатесом тут и не пахнет. Бычара тот еще, а вкус как у мешка с дерьмом, не противно ли?!

На следующий день другой Ганс вызвался, по прозвищу Глупак. С ним на кто громче рыгнет бились. Два часа старался Глупак, всю округу заблевал и насмердел так, что птицы на ветвях сдохли. Настала очередь людоеда. Всего раз великан рыгнул, восемнадцать дубов окрест попадали, у западного холма вершину снесло, а восточный напополам раскололся.

– Этот получше будет, – нахваливал великан, запивая Ганса Глупака бражкой. – Правильно друзья-людоеды говорят: чем дурнее, тем вкуснее.

Так девять суток великан пировал, пока не остался последний в меню – сынок запойного закройщика, хитрован Портняжка.

– Ну-с, – приступил к делу людоед, – биться будем? Или сразу сдашься, тогда и пыхтеть не придется.

– Будем, – ответил предстоящий ужин. – Видишь тот камень? Бежим до него наперегонки. На месте стоять нельзя. Победит тот, кто придет последним.

Как ни тщился людоед семенить да топтаться, как ни старался, ножищи здоровенные подвели. Опередил он Портняжку, отдышался и оглядел победителя с уважением.

– Твоя взяла, – признал великан. – Ступай на четыре стороны. Но уважь старика напоследок. Давай еще разок во что скажешь, на просто так, реванш взять желаю.

– Давай, – согласился Портняжка. – Кто больше грибов за минуту сожрет, тот и победитель.

Нарвал он грибов, запихал в два лукошка поровну. В одно – опята да рыжики, в другое – бледные поганки. Хватанул пригоршню поганок людоед, забросил в рот, проглотил, вторую засосал, третью. А четвертую даже до рта не донес. Скрутило его, в бараний рог завернуло. Печень с почками отказали враз, треснули, желчь с мочой по артериям разлились, через минуту издох.

– Людоед умер, – задумчиво проговорил Портняжка. – Что ж, да здравствует людоед!

С тех пор жизни окрестным крестьянам совсем не стало. На что злобен и свиреп был прежний людоед, а новый в десять раз поганее. Налогами всю округу Портняжка обложил, оброками с податями замучил. Так было, пока девку себе не нашел, кочевую цыганку из табора. Та его за неделю и извела, а как именно извела, то неведомо. Сплетни ходят: засношала, затрахала до смерти. Девки – они это могут, а цыганки в особенности.

Сказочник

Сегодня, когда нехоженых мест не осталось, когда обветшали замки, слетели с тронов короли и перевелись рыцари, многие думают, что в преданиях, легендах и сказках сплошное вранье, стопроцентное. Что нет и никогда не было ведьм, колдунов, оборотней, гномов. Это, дорогие современники, полная херня. Разумеется, они были. Куда подевались, вы спрашиваете? Я отвечу.

Колдунов и ведьм искоренила на кострах инквизиция, которую саму потом искоренили. С оборотнями покончили расплодившиеся числом несметным людишки. На красные флажки их гнали, серебряными пулями на бегу валили, осиновыми колами добивали. С гномами же история позаковыристее.

Вам, премногоуважаемые, гномессу видеть когда-нибудь приходилось ли? Виноват: глупый вопрос, разумеется, нет. Поверьте тогда на слово: были гномессы не просто дурнушками, а страшными уродками, сварливыми стервами с дурными манерами и волосатыми ягодицами. Теперь представьте себя на месте гнома. Если выбор есть между гномессой и человеческой девкой, на кого вы, стесняюсь спросить, позаритесь? Даже если девка большая редкость и одна на всех. То-то.

Белоснежка, например, одна на семерых пришлась. Была она стройна, белокожа, чернява, с губами алыми, как горный мак. Но попробуй сохрани красоту и молодость, когда живешь с семью грубыми и уродливыми мужланами. Истончала Белоснежка, истаяла. Кожу белую прыщи потратили. В черные локоны седина пробилась. Губы алые выцветать стали. А еще – полнеть талия, обвисать сиськи, ну и не забудьте про целлюлит.

Долго гномы раздумывать не стали. Шлепнули они Белоснежку, заморозили и уложили в хрустальный гроб. Так и пользовали всей толпой, с вазелином. А очухались, лишь когда у гномесс климакс настал. Спохватились, да поздно было.

Флейтист

С гольштейнским колдуном и мекленбургской ведьмой знакомство Флейтист водил давнее, временем проверенное, на крови замешанное. За друзей ни того ни другую не держал, но относился со всем уважением. Товар, как сговорились, доставил, с рук на руки сдал и гонорар получил исправно.

– За этой особый присмотр нужен, – предупредил ведьму Флейтист, кивнув на лохматую и голосистую дочку садовника Рапунцель. – Дерзка девка, нахальна и на передок, похоже, слаба.

– Да? – удивилась ведьма. – Совсем как я в молодости. Даже на вертеле такую жарить зазорно. Может, подружке перепродать, Старой Труде в Швабию, например?

– На чердаке запри, – посоветовал Флейтист. – Пускай лет десять-пятнадцать взаперти поскучает, авось присмиреет, а там решишь.

– И то дело, – кивнула ведьма. – А не прохудится со скуки-то? Девка пухлая, сисястая. Если иссохнет да зачахнет, обидно будет.

– А ты ей задачу поставь, – дал новый совет Флейтист. – Видишь, лохмы какие с патлами? Пообещай, что, если из чердачного окна до земли дорастут, от тебя ей будет презент. Авось не зачахнет. А невмоготу станет, пускай песни поет. Голос у нее, будто у мартовской кошки при виде кота. Визжит так, что желуди с дубов облетают.

– Полезное свойство, – согласилась ведьма. – А насчет этих что присоветуешь? – махнула она рукой в сторону остальных новоприобретенных.

– Насчет них ничего, – развел руками Флейтист. – Обычные лоботрясы и бездельницы. Человеческий мусор.

Ведьма задумчиво пожевала дряблыми старческими губами:

– В летучих мышей превращу, пожалуй. Или в сов. В змей что-то не хочется: не люблю их, ползают, шипят, линяют, жалят. Ладно, приятель, бывай, что ли, рада была повидаться.

В отличие от ведьмы, с колдуном разговор вышел у Флейтиста короткий.

– Хороший товар, гладкий, – похвалил колдун. – Новость-то слыхал?

Флейтист пожал плечами.

– Смотря какую.

– Значит, не слыхал. О пустяках я бы и поминать не стал. Добрый Волшебник в лесах объявился. Откуда взялся, пес его знает. Но творит такое, что дупы у порядочных людей смрадным паром исходят. Ты поостерегись, если что.

Флейтист хмыкнул.

– Пускай он сам поостережется.

Добрый Волшебник

Был Добрый Волшебник ростом велик, статен, черноволос. На поясе носил клинок с резной рукоятью в шитых серебряным бисером ножнах.

На перекрестке проезжего тракта с тропой, что протоптали в дремучем лесу разбойники, Волшебник настиг Флейтиста. Был октябрь. Моросил косой дождь. Пахло хвоей, палой листвой и человеческим страхом. Тучи сизой ватой застили солнце.

– Стоять! – гаркнул Волшебник, соскочил с лошади и двинулся Флейтисту навстречу. – Давно за тобой гонюсь. Дрянной ты человечишка, гадкий, пробы ставить негде.

– Дрянной, – согласился Флейтист. – Гадкий. Негде. И что с того?

– Куда людей гонишь? – махнул рукой Волшебник в сторону не проданного еще товара. – Честно отвечай: я таких, как ты, насквозь вижу. Соврешь – не унесешь головы.

– Вот как? – хмыкнул Флейтист. – Бременские воры называли меня Ведьмаком. Твои чары против моих, твоя сила против моей. Думаешь, сдюжишь? Если да, ты, выходит, глупец.

Добрый Волшебник не стал отвечать, выдернул из ножен меч, рубанул наотмашь. С неба зигзагом шарахнула молния.

Флейтист рванулся, скользящим уходом вывернулся из-под удара. Отскочил назад. Правой рукой вырвал из-за пазухи обернувшуюся клинком флейту. Из левого рукава скользнула в ладонь дага, щелкнула, разошлась в триглав. Навстречу молнии метнулся от земли фаербол, перехватил, развалил в россыпь серебряных искр.

Клинки схлестнулись раз, другой. Третий выпад Флейтист словил дагой. Шатнулся в сторону, обрушил на противника флэт. Волшебника смело, швырнуло в грязь. Меч отлетел в сторону, зазвенел о придорожные камни.

– Так-то лучше будет, – усмехнулся Флейтист. – А я ведь предупреждал. Добить тебя?

Волшебник завозился в грязи, затем с трудом поднялся на ноги.

– Убедительно, – сказал он. – Что ж, давай поговорим мирно. Итак: камо грядеши?

– Другое дело. – Вновь ставший флейтой клинок нырнул Флейтисту за пазуху, дага сложилась и скользнула обратно в рукав. – В славный город Любек грядеши. Ганзейский купец дает за товар хорошую цену.

Добрый Волшебник пристально вгляделся в поредевшую колонну гамельнских беглецов.

– Сколько купец платит за голову?

– Зачем тебе? – небрежно бросил Флейтист. – Впрочем, изволь: тридцать талеров за юнца, пятнадцать за девку.

– Я перебью его цену. Плачу по сотне за душу.

Флейтист подобрался, расправил плечи.

– Я слыхал, такие, как ты, считают таких, как я, последней мразью. Думаешь, честь для меня пустой звук? Ты ошибаешься, святоша. Мое слово крепко, если дано своим.

– Плачу за каждого тысячу.

– Нет.

Добрый Волшебник с минуту молчал, думал. Затем шагнул к пленникам.

– Ты кто? – спросил он ладную, белокурую и голубоглазую девушку. – Расскажи о себе.

– Меня зовут Синдерелла, мой господин, а люди еще называют Золушкой. Год назад Добрая Фея напророчила мне в мужья принца. Я поверила и отказала жениху, честному парню из Гамельна, который собирался уплатить мачехе за меня выкуп. Я ошиблась, мой господин. Гюнтера уже, наверное, нет в живых. И Белоснежки нет, и Жемчужины, и Рапунцель, которым Фея наобещала в суженые принцев и королей. Я последняя еще жива и расплачиваюсь за свою ошибку.

Волшебник скорбно помотал головой.

– О Фее я слыхал, – пробормотал он. – Сбрендившая шарлатанка из Дрездена, ни слова правды. Но кое-что она, возможно, и угадала. – Волшебник обернулся к Флейтисту. – Здесь семьдесят душ. Назови свою цену. Сколько хочешь за всех?

– Нисколько. Ты разве не понял: я дал слово чести. Тебе его не сломать.

– Хорошо, пусть так. Но позволь мне хоть одну из них выручить. Иначе какой я Добрый Волшебник, если даже этого не могу сделать? Вот эта девушка, Синдерелла. Сколько возьмешь за нее? Называй любую цену.

– Ты пытаешь мое терпение, святоша. Я уже сказал: нет.

– Ладно. Забудь про деньги. Что, если я предложу тебе за нее тысячу лет?

– Каких еще лет? – не понял Флейтист.

– Тысячу лет жизни. Я забираю девушку и отдаю тебе взамен свою жизнь. Мне останется лет двадцать-тридцать, но это неважно. Остальное уходит тебе. Устроит?

Флейтист недоверчиво скривил губы, затем сплюнул в грязь.

– Ты врешь. Считаешь меня глупцом, которого можно обвести вокруг пальца.

– А ты рискни, – предложил Волшебник. – Ты ведь рисковый человек, не так ли? Если не вру, ты сорвешь куш, который иначе никогда бы тебе не выпал.

Флейтист переступил с ноги на ногу, затем вскинул голову. Он смотрел теперь на Доброго Волшебника в упор.

– Что ж, считай, ты надул меня, – неторопливо проговорил Флейтист. – Я рискну: один разок поступлюсь честью. Забирай девку. Может быть, ты и есть тот принц, о котором ей соврала шарлатанка?

Волшебник тяжко вздохнул.

– Может быть, – сказал он. – Но этого ты уже не узнаешь.

Сказочник

Не так все было, совсем не так.

Не так, как писал француз Перро, германцы Гримм, русский мужик Афанасьев и много кто еще. Имена давно ушедших сохранились в истории, события и поступки – нет. Грязь, ложь и кровь всегда держали верх над добронравием, совестливостью, умильностью. В поединке между добром и злом всегда побеждало зло. Хорошо, пусть будет почти всегда.

Людишек калечили, уродовали, насильничали и убивали во все времена. Их и сейчас все еще калечат, уродуют, насильничают и убивают, что уж говорить о делах, творившихся в Средние века, темные.

Мне уже недолго осталось. Годков двести, может быть, двести пятьдесят, я немного сбился со счета. Но пока я еще жив, пускай люди узнают правду.

Вот она, запомните: не так все было, совсем не так.

Сказочник, он же

Флейтист, он же

Крысолов, он же

Ведьмак, он же

Живорез, он же

Изувер, он же

доцент Рене Дюваль, Сорбонна, Париж, он же

профессор Дитрих фон Бауэр, Университет, Мюнхен, он же

академик Петр Кузнецов, РАН, Москва.

1.Традиционный костюм бурят.

Pulsuz fraqment bitdi.