Kitabı oxu: «Мастер невозможного. Книга 2. Дорога, которой нет»

Şrift:

Часть первая. Дорога в один конец

Глава первая. Сборы с лишним грузом

Серый тракт начинался сразу за последним забором Кривобродска, и начинался он так, как начинаются все великие дороги в истории человечества: с лужи.

Лужа была огромная, глубокая, древняя и, судя по всему, никогда не высыхала. В ней отражалось небо, придорожная ива и наша телега. Телегу тянул гнедой мерин Грима по кличке Аванс. Грим объяснил кличку ещё у мастерской, когда запрягал:

— Потому что всегда вперёд. И никогда не возвращается.

Аванс вошёл в лужу без всякого энтузиазма, как входит в холодную воду человек, который знает, что выбора нет. За ним, ровно, согласно маршруту, вошёл Параграф. Велар сидел в седле прямой, с папкой под мышкой, и смотрел на лужу так, будто собирался внести её в протокол. Скорее всего, собирался.

— Лужа, — сказал он. — Глубина — по колено лошади. Ширина — во всю дорогу. Существует, по словам местных, не менее ста лет. Первый дефект тракта.

— Первый на сегодня? — спросил я.

— Первый вообще, — сказал Велар. — С него начинается опись.

Ирма сидела на телеге рядом со мной, со стеклом на коленях, и смотрела назад. Туда, где над крышами Кривобродска ещё виднелась башня управы. Потом и башня скрылась за холмом. Ирма отвернулась и стала смотреть вперёд. Ничего не сказала. Она вообще почти ничего не говорила с самого утра, и я не спрашивал. У каждого свой способ уезжать из дома.

Мой способ, как выяснилось, был плохой.

Я начал волноваться ещё до лужи.

Два месяца назад я проснулся на полу чужой мастерской, в чужом теле, с чужими долгами. За эти два месяца я починил машину, которую никто не понимал, выяснил, что её двадцать лет доит столица, ошибся так, что затопило Нижний квартал, признал ошибку на площади, поделил город на шесть отсеков и зажёг под ним древний камень. Камень показал мне карту королевства с семью кольцами. Одно горело. Шесть — нет. А потом из столицы пришла бумага, в которой меня назвали объектом. И чтобы объект не увезли в Ардаград на освидетельствование, он подписал договор на ремонт дороги, которая исчезает.

Вот по этой дороге мы сейчас и ехали.

А мастерская осталась позади. С задвижками, кристаллами, помпами, журналом и регламентом на четырёх страницах. С Тессой, которой тринадцать лет. С Фаддеем, который месяц назад был младшим мастером гильдии и ещё не до конца привык, что в нашей мастерской можно говорить «я не знаю».

— Ты дёргаешься, — сказала Ирма, не поворачивая головы.

— Я не дёргаюсь.

— Ты третий раз оглядываешься на дорогу назад. Там ничего нет. Только Кривобродск. Он никуда не денется.

— А если вздох?

— Отсеки закроют.

— А если задвижку заест?

— Полшага назад, потом на себя. Тесса видела. Она помнит.

— А если…

— Лавр, — сказала Ирма. Она звала меня Лавром, когда хотела, чтобы я замолчал. Это работало лучше любого другого имени. — Ты сам написал регламент. Тесса подписала: «Принято к исполнению». Ты не веришь собственному регламенту?

Я подумал.

— Я верю регламенту. Я не верю, что мир будет вести себя по регламенту.

— Вот, — сказала Ирма. — Значит, Тесса будет разбираться с миром. А ты — с дорогой.

Я замолчал. Это было разумно. Но внутри всё равно что-то ныло, как ноет зуб, который уже вылечили, но язык всё равно к нему тянется.

Я понял, что это. В моём мире у этого было даже название. Его придумали психологи, а продавали коучи на дорогих тренингах. «Синдром незаменимого». Это когда человек годами строит дело и так привыкает быть в центре, что, когда дело наконец начинает работать без него, он чувствует не облегчение, а пустоту. Будто его уволили из собственной жизни.

Я два месяца объяснял Кривобродску, что город не должен висеть на одной нитке. А теперь, кажется, обнаружил, что сам себя считал этой ниткой.

Это было неприятное открытие. Как найти трещину в собственном фундаменте. Ты её не делал, она сама. Но жить с ней теперь тебе.

Грим, который вёл Аванса под уздцы через лужу, вылез на сухое, отряхнул сапоги и сказал, ни к кому не обращаясь:

— Двадцать два дня.

— Что двадцать два дня?

— Столько, по словам купца из палаты, ехать до Солёного Брода, если тракт в духе. Если не в духе — сколько угодно. — Он достал из-за пазухи свою книгу долгов, которую, кажется, никогда не выпускал из рук, и раскрыл на чистой странице. — Овёс на две лошади. Хлеб на четверых. Постоялые дворы. Ремонт колёс, если что. Пошлина на мосту через Ветлу. Взятка на мосту через Ветлу, потому что пошлиной там дело никогда не кончается.

— Взятка? — переспросил Велар с седла.

— Добровольное пожертвование мостовому смотрителю на ремонт моста, — поправился Грим, не моргнув. — Которого никогда не будет.

Велар подумал.

— Добровольные пожертвования, — сказал он, — уставом не запрещены. Но я внесу их в опись дефектов тракта.

— Вноси, — разрешил Грим. — Только сумму запиши правильно. Чтоб потом палата вернула.

Я смотрел на них и думал, что, если бы в моём мире существовала идеальная команда для государственного подряда, она бы выглядела именно так. Один считает, сколько надо дать. Другой записывает, что дали. И оба уверены, что поступают по закону.

К полудню мы проехали Сухой Лог — деревню из двадцати дворов, где тракт перекинулся через ручей старым каменным мостиком. На мостике сидел мальчишка и удил рыбу. Рыбы не было. Мальчишка не огорчался. Он посмотрел на нас, на телегу, на Параграфа, на Велара в мундире и спросил:

— Вы на Перевал?

— На Перевал.

— Через тракт?

— Через тракт.

Мальчишка подумал. Потом сказал с глубоким сочувствием, как говорят люди, повидавшие многое:

— Ну, удачи.

И снова уставился на поплавок.

— Что он имел в виду? — спросила Ирма, когда мостик остался позади.

— Видимо, что нам понадобится удача, — сказал я.

— Удача — не категория инспекции, — заметил Велар.

— Сейчас станет, — сказал Грим.

За Сухим Логом тракт изменился. Сначала я даже не понял как. Просто ехали, ехали, и вдруг я заметил, что под колёсами уже не земля, утоптанная тысячами копыт, а камень. Серый, гладкий, ровно пригнанный, плита к плите. Тот самый камень, что я видел в древнем ходе под Водяной палатой. Тёсаный, подогнанный без щелей. Только здесь он лежал не под землёй, а прямо под небом, и по нему, местами проросшему травой, местами засыпанному пылью, катились наши колёса.

— Это они строили, — сказала Ирма тихо. Она тоже узнала. — Древние.

Я слез с телеги и пошёл рядом, глядя под ноги. Плиты лежали ровно, без перекосов, без просадок. Им было, наверное, лет триста. Или больше. Ни одна не треснула. По краям тракта, вдоль обочин, тянулись узкие желобки. Пустые, сухие, забитые пылью и прошлогодними листьями.

Я присел у одного желобка, провёл пальцем. Пыль. Камень. Ничего.

— Ирма, — сказал я. — Посмотри сюда.

Ирма спрыгнула с телеги, подошла, подняла стекло. Долго смотрела вдоль желобка, вперёд, назад, потом снова вперёд.

— Есть, — сказала она. — Тонко. Очень тонко. Почти нет. Но есть. Течёт вдоль дороги. Туда. — Она махнула рукой на восток, в сторону Перевала. — И обратно тоже течёт. Сразу в обе стороны.

— Как это — в обе стороны?

— Не знаю. — Ирма опустила стекло и нахмурилась. — Так не бывает. Поток всегда идёт куда-то. А этот… как будто не может решить куда.

Я встал и посмотрел вдоль тракта. Он уходил вперёд прямой серой лентой, через поля, к далёким синим холмам, за которыми был Перевал. Ровный. Спокойный. Совершенно обычный.

Дорога, которая не может решить, куда течёт, подумал я. Хорошее начало для подрядчика, который подписался её чинить.

К вечеру мы добрались до постоялого двора «Три подковы». Он стоял прямо у тракта, бревенчатый, двухэтажный, с конюшней и колодцем. Над дверью висели три настоящие подковы, ржавые, прибитые гвоздями. Одна висела вверх ногами. Я спросил хозяина почему.

— На удачу, — сказал хозяин, полный усатый мужик в переднике. — Две на удачу. А третья — на всякий случай. Если первые две не сработают.

Это была, если подумать, очень здравая стратегия управления рисками. В моём мире за такую платят консалтинговым компаниям. Две основные гипотезы и одна резервная, перевёрнутая.

За ужином хозяин подсел к нашему столу. Он, видимо, нечасто видел у себя королевского инспектора в мундире и решил, что это повод.

— На Перевал, говорите, — сказал он, наливая себе пива. — По тракту.

— По тракту.

— Без проводника?

— А нужен проводник?

Хозяин посмотрел на меня так, как смотрят на человека, который собирается переплыть реку и спрашивает, мокрая ли вода.

— До Мельничьей развилки — нет, — сказал он. — Там тракт ещё смирный. А за развилкой — да. Там он шалит.

— Как шалит?

— А так. Едешь на Перевал, а приезжаешь в Гнилой Затон. Или в Кривой Овраг. Или вообще никуда не приезжаешь. Едешь, едешь, а потом вечер, и ты там, откуда утром выехал. — Хозяин отпил пива. — Без проводника за развилку никто не ходит. Проводники знают, как он шалит. Где сворачивать, где стоять, где ехать с закрытыми глазами. Фома Шатун со своими. Берут недёшево, но довозят.

— А почему тракт шалит?

Хозяин пожал плечами.

— А кто его знает. Всегда шалил. Ну, не всегда. При деде моём не шалил. При отце начал. А теперь вот совсем. — Он помолчал. — Говорят, лет двадцать как.

Двадцать лет. Я переглянулся с Ирмой. Она медленно кивнула.

Двадцать лет назад в Кривобродске начали вздыхать машины.

После ужина я вышел к телеге. Проверить. Ничего проверять там было не нужно, но мне надо было что-то проверить, иначе я бы начал проверять Кривобродск, до которого было полдня пути.

В телеге, под рогожей, рядом с мешками овса и ящиком Гримовых инструментов, лежал свёрток Кума. Небольшой, обмотанный синей тряпкой, лёгкий. Я взял его в руки. Внутри что-то тихо звякнуло. Мелкое, металлическое, много.

— Не открывай, — сказал Грим у меня за спиной.

Я обернулся. Грим стоял у конюшни и смотрел на свёрток. Глаза у него блестели в свете фонаря профессиональным интересом.

— Я и не собирался.

— Врёшь, — сказал Грим. — Собирался. Я тоже собирался. Весь день. — Он вздохнул. — Звенит. Металл. Мелочь. Много. Я по звуку чую. Не монеты. Монеты звенят круглее. Это что-то с острыми краями. Обрезки. Или стружка.

— Вскрытие чужой корреспонденции, — раздался из темноты ровный голос Велара, — является нарушением пункта семьдесят второго уложения о почтовом сообщении.

Мы оба вздрогнули. Велар стоял у колодца, с ведром для Параграфа.

— Это не корреспонденция, — сказал Грим. — Это свёрток.

— Свёрток, переданный одним лицом для доставки другому лицу, — сказал Велар, — является корреспонденцией. Независимо от содержимого.

— Даже если там стружка?

— Особенно если там стружка, — сказал Велар. — Стружку никто не пересылает просто так.

Я положил свёрток обратно под рогожу.

— Это услуга, — сказал я. — Услугу не вскрывают. Довезём.

Грим посмотрел на свёрток с тоской.

— Довезём, — согласился он. — Но если по дороге он сам развяжется, я не виноват.

Сводка из Кривобродска нагнала нас на следующее утро.

Мы уже запрягали, когда с запада, со стороны Сухого Лога, подошёл обоз. Три телеги с бочками и тюками. Возчик на передней телеге, рыжий, конопатый парень, увидел Параграфа, увидел Велара, спрыгнул, подошёл и спросил:

— Мастер Лавр тут?

— Тут.

— Вам письмо. Из Кривобродска. От барышни из мастерской. Велела отдать лично, если догоню. Я догнал.

Он протянул мне сложенный вчетверо лист, перевязанный бечёвкой. На листе крупными, старательными буквами было написано: «Мастеру Лавру. Сводка. Лично».

Я развернул. Почерк Тессы. Ровные строчки, местные буквы, разлинованные от руки.

«Сводка номер один. Мастерская.

Задвижки — все шесть стоят. Вздохи — по расписанию, но слабые. Отсеки не закрывали ни разу. Кристаллы Кума светятся. Фаддей говорит, они стали ярче, потому что заряжаются от узла. Я записала.

Фаддей поменял хомут на Медной. Сам. Я проверила по регламенту. Правильно. Он очень боялся. Потом сказал: Я ошибся с прокладкой, переделал. Я записала, что он сказал я ошибся. Ему понравилось, что я записала.

Папа говорит, что вы ему всё ещё должны за капусту.

Сенька говорит, дядя Фрол теперь поёт машине по утрам не Слово, а песню. Про рыбу. Машина не возражает.

Баронесса прислала мне книгу. Старую. Про её прапрадеда. Я читаю.

Мэр приходил смотреть на мастерскую. Спросил, будет ли табличка. Я сказала: когда вы вернётесь.

Вчера приходил человек в сером. С тростью. Спросил, куда уехал мастер Лавр. Я сказала: по делу. Он улыбнулся. Потом купил у Фаддея гвоздь. Один. Заплатил серебром. Сдачи не взял. Фаддей не знает, что с этим серебром делать. Я сказала: записать. Записали.

Всё. Тесса Рун. Принято к исполнению».

Я дочитал. Потом перечитал последний абзац. Потом ещё раз.

Человек в сером купил гвоздь. Один. За серебро. И не взял сдачи.

Ирма заглянула мне через плечо и прочитала.

— Он проверяет, — сказала она тихо.

— Кого?

— Её. Тессу. Как ты отвечала бы. Она ответила правильно. «По делу». И записала.

Я сложил сводку. Аккуратно, вчетверо, как было. Спрятал во внутренний карман, рядом с деревянной рыбкой Фрола.

Странное было чувство. С одной стороны, тревога: он там. Человек, который «внимательно следит за моими успехами», ходит по моей мастерской и покупает гвозди. С другой стороны — что-то другое. Почти гордость. Девочка тринадцати лет ответила ему так, как ответил бы я. Нет, лучше. Я бы, наверное, начал спрашивать, зачем ему знать. А она просто сказала «по делу». И записала.

Ирма была права. Мастерская работала. Без меня.

— Отвечать будешь? — спросил возчик.

— Буду, — сказал я. — Ты обратно когда?

— Через неделю. С Перевала.

— Тогда зайди к нам на Перевал. На постоялый двор. Отвезёшь ответ.

Возчик кивнул и ушёл к своим телегам. Мы выехали. Аванс шёл вперёд, никогда не возвращаясь. Параграф шёл согласно маршруту.

Вечером, на привале у ручья, я открыл новый журнал. Его дал мне Грим перед отъездом: толстый, в коже, второй из тех, что он когда-то купил для записи заказов и так ни разу не открыл. Старый журнал, мокрый, с поплывшими страницами, остался у Тессы в мастерской. Я сам оставил. Так было правильно. Это был журнал Кривобродска. А этот — дороги.

Я написал на первой странице, по-русски и ниже местными буквами:

«Журнал тракта. День первый.

Выехали из Кривобродска. Команда: Ирма, Грим, Велар. Лошади: Параграф и Аванс. Аванс всегда вперёд и никогда не возвращается.

Первый дефект тракта по описи Велара — лужа, сто лет.

За Сухим Логом начинается древний камень. Тот же, что под палатой. Плиты без трещин. По обочинам — желобки. В них — поток. Ирма: течёт в обе стороны сразу, как будто не может решить куда.

Хозяин Трёх подков: за Мельничьей развилкой тракт шалит. Едешь на Перевал — приезжаешь в другое место. Без проводников не ездят. Проводники — Фома Шатун. Тракт шалит около двадцати лет.

Двадцать лет. Как вздохи в Кривобродске.

Свёрток Кума звенит острым металлом. Не вскрываем. Пункт семьдесят второй.

Сводка номер один от Тессы. Мастерская работает. Фаддей сказал я ошибся и не умер. Человек в сером приходил, спрашивал обо мне, купил гвоздь за серебро, не взял сдачи. Тесса ответила: по делу. И записала.

Отдельно: у меня, кажется, синдром незаменимого. Два месяца учил город не висеть на одной нитке, а сам считал себя этой ниткой. Нитка уехала. Город работает. Неприятно. Но правильно.

До Мельничьей развилки — день пути. Дальше — неизвестно».

Я закрыл журнал. Над ручьём садилось солнце. Аванс и Параграф щипали траву рядом, бок о бок, как старые знакомые. Ирма сидела у костра и чистила стекло. Грим считал что-то в своей книге. Велар писал опись.

А впереди, в сумерках, лежала серая лента тракта, древняя, ровная, без единой трещины. И где-то за развилкой она начинала решать, куда течь.

Мне показалось, что если прислушаться, то можно услышать, как она думает.

Глава вторая. Тракт, который ведёт в болото

Мельничья развилка оказалась не развилкой, а мельницей. Старой, ветряной, без крыльев, с провалившейся крышей. Тракт обтекал её с двух сторон, как ручей обтекает камень, и за мельницей снова сходился в одну серую ленту. Почему это место называлось развилкой, никто объяснить не мог. Я подумал, что это, наверное, древнее чувство юмора. Или древняя бюрократия, что, в сущности, одно и то же.

У мельницы стоял столб. Деревянный, крашеный, с табличкой: «Далее — только с проводником. Управа Сухого Лога не несёт ответственности».

— Не несёт ответственности, — прочитал вслух Велар. — Формулировка корректная. Но бесполезная.

— Почему бесполезная?

— Потому что ответственность, которую никто не несёт, всё равно куда-то девается, — сказал Велар. — Обычно на того, кто прочитал табличку и поехал дальше.

У столба уже стояли две телеги. Купеческие, гружёные мешками и бочками. Рядом с ними ходил кругами купец — низенький, круглый, в лисьей шапке, хотя было тепло, — и ругался. Ругался он не громко, а как-то задушевно, будто беседовал с собственной жадностью.

— Три марки, — бормотал он. — С головы. Три марки! Да я за три марки сам эту дорогу вымощу! Грабёж. Чистый грабёж.

Он увидел нас, увидел Параграфа, увидел мундир Велара и мгновенно переменился. Подбежал, снял лисью шапку, поклонился.

— Ферапонт Лыков, — представился он. — Купец второй гильдии. Пенька, смола, дёготь. Вы, господа, на Перевал? Без проводника? Позвольте с вами. Вчетвером, да с королевским инспектором, тракт, глядишь, и постесняется.

— Тракт не стесняется, — сказал Грим мрачно. — Тракт — камень.

— Камень, а шалит, — возразил Лыков. — Значит, совесть у него есть. А где совесть, там и стыд.

Я подумал над этой логикой и не нашёл, к чему придраться. Она была того же рода, что «трясёт — значит, работает» Фрола.

Проводника брать я не собирался. Это было решение, которое я принял ещё в «Трёх подковах», и я знал, что оно разозлит Грима, напугает Лыкова и будет занесено Веларом в опись. Но я подрядился чинить дорогу, которая шалит. Чтобы её починить, надо понять, как она шалит. А понять это, сидя за спиной у проводника, который знает, где свернуть, невозможно. Это всё равно что изучать болезнь, глядя только на здоровых.

— Поедем сами, — сказал я. — Смотреть будем.

Грим посмотрел на меня долгим взглядом.

— Ты хочешь заблудиться, — сказал он. — Нарочно.

— Я хочу увидеть, как это происходит.

— Это одно и то же, — сказал Грим. — Только звучит умнее.

Мы выехали за развилку около полудня.

Тракт был всё тот же. Серые плиты, ровные, без трещин. Желобки по обочинам. Поля по обе стороны, потом редкий лесок, потом снова поля. Впереди, на горизонте, синели холмы. Справа, далеко, торчала одинокая круглая гора без деревьев на макушке. Лыков сказал, что её зовут Лысой Шапкой и что от неё до Перевала ровно день пути.

Ирма сидела на краю телеги, свесив ноги, и смотрела в стекло на желобки. Каждые четверть часа она говорила одно и то же:

— Туда и обратно. Туда и обратно.

Я шёл рядом с телегой пешком и считал шаги. Это было глупо, я знал. Но ничего другого для измерения расстояния у меня не было. Тысяча шагов. Две тысячи. Где-то на третьей тысяче я сбился, потому что Лыков начал рассказывать про цены на пеньку в Ардаграде, и я, сам не желая, запомнил, что пенька там дороже на треть.

Солнце было справа и чуть позади. Значит, мы ехали на северо-восток. Как и надо. Лысая Шапка тоже была справа. Как и надо.

Всё было как надо примерно до третьего часа после полудня.

Потом Ирма сказала:

— Стой.

Я остановился. Грим придержал Аванса. Параграф остановился сам, согласно ситуации.

— Повернулось, — сказала Ирма. Она смотрела в стекло на желобок у обочины, и лицо у неё было напряжённое. — Поток. Было туда и обратно. А теперь только туда. Только вперёд. Сильно.

— Где повернулось?

— Здесь. Вот только что.

Я огляделся. Ничего не изменилось. Те же плиты. Те же поля. Тот же лесок впереди. Солнце, правда, было теперь не справа и позади, а прямо справа. Чуть-чуть. Но я мог ошибаться. Солнце в любом случае движется.

— Лысая Шапка где? — спросил я.

Все посмотрели направо. Лысой Шапки справа не было.

Мы повернули головы. Лысая Шапка стояла слева. Далеко, на горизонте, такая же круглая, такая же голая. Только слева.

— Создатель, — сказал Лыков и сел на мешок с пенькой.

— Мы не поворачивали, — сказал Грим. — Дорога прямая. Я весь день на неё смотрю.

— Мы не поворачивали, — согласился я. — Значит, повернулось что-то другое.

Велар достал из нагрудного кармана какой-то предмет. Я думал, часы, но это были не часы. Это был компас. Небольшой, в медной оправе, с крышкой, на которой была выгравирована корона.

— Инспекция обязана иметь при себе средство определения сторон света, — сказал он, открывая крышку. — Пункт тридцать первый. — Он посмотрел на стрелку. Потом ещё раз. Потом поднял глаза. — Мы едем на юго-восток.

— Мы ехали на северо-восток, — сказал я.

— Ехали, — сказал Велар. — А теперь едем на юго-восток. Без поворота.

Я стоял посреди древней ровной дороги, которая только что развернула нас на девяносто градусов, не сделав ни одного изгиба, и чувствовал что-то похожее на профессиональный восторг. В моём мире так не бывает. Земля — это земля. Дорога — это дорога. Если она прямая, то она прямая. А здесь пространство вело себя как плохо закреплённая плита перекрытия: ровная на вид, но где-то под ней что-то сместилось, и всё, что лежит сверху, поехало вбок.

— Едем дальше, — сказал я.

— Куда? — спросил Лыков с мешка. — На юго-восток? Там ничего нет! Там Гнилой Затон!

— Дальше по дороге. Я хочу знать, куда она нас привезёт.

— Я знаю, куда она нас привезёт, — горько сказал Лыков. — В Гнилой Затон.

Она привезла нас в Гнилой Затон.

Это стало понятно к вечеру. Сначала поля по обочинам сменились кочками. Потом кочки — осокой. Потом под колёсами, поверх серых плит, захлюпала вода. Тонкий слой, по щиколотку, тёмный, с зелёной ряской. Потом воды стало больше. Плиты под ней ещё были видны, ровные, древние, но по сторонам вместо полей тянулось бескрайнее болото. Кривые берёзы. Чёрные окна воды. Туман. Запах тины и гнилого дерева. Где-то кричала птица, протяжно и печально, как будто тоже заблудилась.

Тракт шёл прямо в болото и в болоте кончался. Просто кончался. Последняя плита лежала у края чёрной воды, а дальше была только вода.

Аванс встал. Сам, без команды. Посмотрел на воду, потом через плечо на Грима, и в его лошадиных глазах было ясно написано: «Я всегда вперёд. Но не сюда».

— Гнилой Затон, — сказал Лыков похоронным голосом. — Сорок вёрст от тракта. На юг. Я тут был один раз. Десять лет назад. С проводником. Он меня отсюда выводил два дня.

— С проводником? — переспросил Грим. — Ты же говорил, проводник — грабёж.

— Грабёж, — согласился Лыков. — Но выводил.

Я сел на край последней плиты, у самой воды, и посмотрел назад, на тракт. Он уходил в туман прямой серой лентой. Где-то там, двадцать с лишним вёрст назад, был момент, когда Лысая Шапка перепрыгнула с правой стороны на левую. И я этот момент не измерил. Я не знал, сколько мы проехали до него. Не знал, сколько после. Не знал, где он был.

У меня не было данных. Ни одной цифры. Только «вот тут, кажется, повернулось».

В моём мире навигатор тоже иногда приводил в болото. Но он хотя бы извинялся приятным женским голосом и предлагал перестроить маршрут. Здесь не было навигатора. Был только я. И я сам себе был плохим навигатором, потому что поехал смотреть, а смотреть было нечем.

— Ну что, мастер, — сказал Грим, присаживаясь рядом. — Посмотрел?

— Посмотрел.

— И что увидел?

— Что я дурак.

Грим кивнул с глубоким удовлетворением, как человек, который давно это знал и наконец дождался официального подтверждения.

— Это хорошо, — сказал он. — Это ты быстро. Лавр до этого годами доходил.

Ирма подошла и села с другой стороны. Положила стекло на колени.

— Ты злишься, — сказала она.

— На себя.

— За что?

— За то, что пошёл без приборов. Без измерений. Как турист. — Я посмотрел на тракт. — Я двадцать лет обследовал здания. Первое правило обследования: прежде чем входить, приготовь инструмент. Рулетку, уровень, фотоаппарат. А я вошёл в самое странное сооружение, какое видел в жизни, с пустыми руками. И ещё удивляюсь, что ничего не понял.

Ирма помолчала.

— Так приготовь, — сказала она просто.

Я посмотрел на неё. Потом на тракт. Потом на нашу телегу. На её колёса.

Колёса.

Геодезия, подумал я, — это в сущности наука о том, как не верить дороге. Ты не веришь, что прошёл километр, — ты меряешь. Не веришь, что идёшь на север, — проверяешь по компасу. Не веришь, что гора там, где кажется, — берёшь на неё направление с двух точек и смотришь, где линии пересекутся. Древние строители этого тракта, наверное, знали это лучше меня. Они строили дорогу, которой можно было верить. А потом что-то сломалось, и дороге верить стало нельзя. Значит, верить придётся приборам.

— Грим, — сказал я. — Мне нужно колесо.

— У нас их четыре.

— Мне нужно, чтобы одно из них считало.

Мерное колесо мы сделали в ту же ночь, на краю болота, при свете костра. Это была самая простая машина, которую я когда-либо конструировал, и одна из самых нужных. Я обмерил шнуром окружность заднего колеса телеги. Грим отковал из гвоздя короткий штырь и вбил его в обод изнутри. Рядом, на оси, мы закрепили деревянную трещотку — колесо поменьше, с зубцами, вырезанными ножом. Каждый раз, когда большое колесо делало оборот, штырь цеплял один зубец трещотки и поворачивал её на одно деление. Трещотка щёлкала. Двадцать зубцов. Когда трещотка делала полный круг, вторая деревянная стрелка, на отдельной оси, сдвигалась на шаг.

— Сто оборотов, — сказал я, когда мы закончили, — это, по моим расчётам, примерно четверть версты. Двадцать щелчков — один оборот трещотки. Пять оборотов трещотки — сто оборотов колеса. Значит, четыре шага второй стрелки — верста.

Грим смотрел на трещотку с подозрением.

— А если колесо по грязи проскочит?

— Будет ошибка. Небольшая.

— А если на камень наедет?

— Будет ошибка. Небольшая.

— А если я его сломаю?

— Будет большая ошибка, — сказал я. — Не ломай.

Лыков, который наблюдал за всем этим из-под телеги, куда забрался на ночь от комаров, сказал оттуда глухо:

— Я сорок лет езжу. Ни разу не видел, чтобы кто-то колесом версты считал.

— А сколько раз вы заблуждались на тракте? — спросил я.

Лыков помолчал под телегой.

— Шесть, — признался он. — Этот — седьмой.

— Вот, — сказал я. — А с колесом будет последний.

Велар сидел у костра и делал опись. Кроме компаса, у него, как выяснилось, была ещё складная зрительная трубка — тоже с короной, тоже «пункт тридцать первый». Я попросил её на минуту, посмотрел в неё на тёмный горизонт и вернул.

— Завтра, — сказал я, — выедем обратно. И будем всё мерить. Каждую версту — по колесу. Каждые пять вёрст — направление по компасу. Каждые десять — направление на Лысую Шапку через трубку. Я хочу найти место, где дорога поворачивает, не поворачивая.

— А потом? — спросила Ирма.

— Потом поставим там веху. Высокий шест. Чтобы видно было издалека. И будем ездить через это место туда-обратно, пока не поймём, что там происходит.

— Это долго.

— Это геодезия, — сказал я. — Она всегда долго. Зато потом никто не заблуждается.

Ирма подумала.

— А поток? — спросила она. — Я ведь видела. Он повернулся. Был туда и обратно, стал только вперёд. Ровно там, где Шапка перепрыгнула.

— Значит, у нас будет два прибора, — сказал я. — Колесо и ты.

Ирма посмотрела на меня. Потом на трещотку. Потом снова на меня.

— Я — прибор? — спросила она.

— Ты — лучший прибор в этом королевстве, — сказал я. — Колесо по сравнению с тобой — деревяшка.

Ирма отвернулась к костру. Но я успел заметить, что она улыбнулась.

Грим тяжело вздохнул и сказал в пространство:

— Колесо обиделось.

Утром нас разбудил туман. Густой, белый, такой, что Параграфа, стоявшего в десяти шагах, было видно только по ушам. И из этого тумана, с той стороны, откуда мы приехали, донёсся стук копыт.

Неторопливый. Уверенный. Так ездят люди, которые знают дорогу.

Из тумана выехал всадник. Крупный мужик на крепкой соловой лошади, в кожаной куртке, с длинной палкой, на конце которой болтался выцветший синий флажок. Борода чёрная, лопатой. Глаза весёлые и очень цепкие. За ним, ещё в тумане, угадывались ещё двое.

Всадник остановился у края плит, оглядел нашу телегу, Лыкова под ней, Параграфа, Велара, мерное колесо с трещоткой, костёр. Задержал взгляд на мне. Потом улыбнулся. Широко, щедро, как улыбается продавец, увидев покупателя, которому деваться некуда.

— Заблудились, господа? — спросил он ласково. — Бывает. Тракт нынче шалит. — Он слегка приподнял палку с флажком. — Фома Шатун. Старшина проводников Серого тракта. Дорогу знаю. Цена — по три марки с головы. Лошади — бесплатно, из уважения.

Лыков застонал под телегой.

Я посмотрел на Шатуна. Потом на мерное колесо. Потом снова на Шатуна.

— Спасибо, — сказал я. — Мы сами.

Шатун перестал улыбаться. Не сразу. Сначала улыбка ещё держалась на лице, но глаза уже стали другими. Как будто он услышал не отказ, а что-то гораздо хуже.

— Сами? — переспросил он.

— Сами.

— Без проводника?

— С колесом, — сказал я.

Шатун посмотрел на трещотку. Долго. Потом снова на меня. И вот тут я понял, что он увидел. Он увидел не деревяшку с зубцами. Он увидел конец своего дела.

— Ну-ну, — сказал Фома Шатун тихо. — Ну-ну, мастер. Удачи.

Он развернул лошадь и уехал обратно в туман. Двое за ним. Стук копыт затих.

— Он нам не помог, — сказал Лыков из-под телеги с отчаянием.

— Он нам и не собирался помогать, — сказала Ирма. — Он собирался нас продать нам же.

Вечером, уже далеко от болота, у первого верстового столба после развилки, я записал:

«Журнал тракта. День третий.

Выехали за Мельничью развилку без проводника. Нарочно. Чтобы увидеть, как шалит тракт.

Увидели. Около третьего часа после полудня поток в желобках повернулся: был в обе стороны, стал только вперёд. В тот же момент гора Лысая Шапка перешла с правой стороны на левую. Дорога при этом прямая. Компас Велара: ехали на северо-восток, стали ехать на юго-восток. Без единого поворота.

Тракт привёл в Гнилой Затон. Сорок вёрст к югу. Последняя плита лежит у края болота.

Места поворота не измерил. Нечем было. Ехал как турист. Грим сказал, что я быстро понял, что я дурак. Лавр, по его словам, годами доходил.

Изготовлено мерное колесо: штырь на ободе, трещотка на двадцать зубцов, вторая стрелка. Четыре шага второй стрелки — верста. Приборы: колесо, компас и трубка Велара, пункт тридцать первый. И Ирма.

Ирма спросила: Я — прибор? Ответил, что лучший в королевстве. Колесо, по словам Грима, обиделось.

Утром из тумана выехал Фома Шатун, старшина проводников. Три марки с головы. Отказались. Шатун посмотрел на колесо и перестал улыбаться. Сказал: Ну-ну, мастер. Удачи.

Он понял раньше меня, что колесо значит для его дела.

Отдельно: Лыков, купец второй гильдии, заблудился на тракте седьмой раз. Говорит, что с колесом — последний. Посмотрим.

Сегодня выбрались из Затона обратно по тракту, к развилке. Колесо считало всю дорогу. Завтра — снова через развилку, с измерениями. Искать место, где дорога поворачивает, не поворачивая».

Я закрыл журнал. Колесо стояло у телеги, тихое, деревянное, с трещоткой на двадцать зубцов. Самый простой прибор в мире.

И, кажется, первый прибор, которого кто-то на этом тракте испугался.

Глава третья. Проводники

Контора проводников стояла у самой Мельничьей развилки, по другую сторону от мельницы без крыльев, и была самым ухоженным строением на всём Сером тракте.

Это был небольшой бревенчатый дом с крыльцом, крашенным в синий цвет, и синим флажком над крышей. На крыльце — скамья для ожидающих. На двери — доска, а на доске, аккуратно, мелом, в три столбца, был написан прейскурант.

Я остановился перед доской и читал её, наверное, минуту. Потом позвал Грима. Грим прочитал и присвистнул. Потом подошёл Велар, прочитал, достал папку и начал переписывать.

Прейскурант был шедевром.

«Проводка до Перевала: три марки с головы.

В туман: четыре марки.

В дождь: четыре марки.

В туман и дождь: пять марок.

Ночью: шесть марок.

Если клиент уже заблудился и находится в Гнилом Затоне: семь марок.

Если клиент уже заблудился и находится в Кривом Овраге: восемь марок.

Если клиент заблудился нарочно, чтобы посмотреть: десять марок».

Последняя строчка была дописана, судя по свежему мелу, сегодня утром.

— Это про тебя, — сказал Грим.

— Это про меня, — согласился я.

В моём мире это называлось повышающим коэффициентом. Им пользовались службы такси, когда шёл дождь или кончался концерт. Чем хуже клиенту, тем дороже ему помощь. Механизм простой и безупречный: монополист продаёт не услугу, а выход из беды, и цена выхода растёт вместе с бедой. Фома Шатун, судя по доске, додумался до этого сам, без всяких приложений. А строчку про «нарочно» вообще можно было бы патентовать. До неё не додумались даже у нас.

— Записано, — сказал Велар, закрывая папку. — Прейскурант на услуги проводки. Ценообразование по степени беды клиента. В уставе торговой палаты такое называется вымогательством. Но устав торговой палаты на тракте за развилкой, судя по всему, тоже заблудился.

Дверь конторы открылась. На крыльцо вышел парень. Лет семнадцати, долговязый, вихрастый, в такой же кожаной куртке, как у Шатуна, только на два размера больше. С синим флажком на поясе. Он посмотрел на нас, на телегу, на колесо с трещоткой — и застыл. Именно на колесе.

— Это оно? — спросил он. Не нам. Сам себе.

— Что «оно»? — спросил я.

Парень вздрогнул, будто его застали за чем-то неприличным.

— Ну… колесо. Которое считает. Батя про него рассказывал. Вчера. Всю ночь ругался.

— А ты кто?

— Митяй. — Парень помялся. — Шатун. Митрофан Фомич, если по-взрослому. Батя меня тут оставил. Конторе сидеть. Клиентов записывать.

Он не отрывал глаз от колеса. Я узнал этот взгляд. Так Сенька смотрел на кружку в первый день. Так Тесса смотрела на биение в гуле машины. Так смотрят люди, которые вдруг увидели, что в мире есть что-то, что можно понять, а не только заучить.

— Хочешь посмотреть? — спросил я.

Митяй оглянулся на дверь конторы. Потом на дорогу, в ту сторону, куда, видимо, уехал отец. Потом снова на колесо.

— Не положено, — сказал он неуверенно.

— Кем не положено?

— Батей.

— А что батя говорит?

Митяй подумал.

— Что тракт — это тайна, — сказал он. — Что проводник должен знать то, чего никто не знает. Иначе он не проводник, а просто мужик на лошади.

Это была, если подумать, исчерпывающая формулировка любой профессиональной монополии. Гильдия в Кривобродске говорила то же самое, только длиннее и на древнем языке. Если твоё знание станет общим, ты превратишься в мужика на лошади. А мужику на лошади никто не платит три марки с головы. Даже в туман.

— А ты сам знаешь? — спросил я. — Тайну?

Митяй покраснел.

— Не всю, — признался он. — Батя не всё говорит. Говорит, рано.

— А хочешь знать?

Митяй посмотрел на меня. Долго. Потом сказал тихо, так, чтобы не слышал никто, кроме меня:

— Хочу.

Мы выехали за развилку в тот же день. Митяй остался в конторе, но я видел, как он стоял на синем крыльце и смотрел нам вслед, пока мы не скрылись за поворотом. Вернее, за тем, что тракт считал поворотом.

На этот раз мы ехали с приборами.

Колесо щёлкало. Двадцать щелчков — оборот трещотки. Четыре шага второй стрелки — верста. Я сидел на краю телеги, лицом назад, и записывал каждую версту. Велар ехал рядом на Параграфе с открытым компасом в одной руке и часами в другой. Каждые пять вёрст он говорил: «Северо-восток» — и время. Ирма сидела на передке со стеклом, уставившись в желобок у обочины. Лыков, который увязался с нами снова, потому что «с колесом надёжнее», сидел на мешках с пенькой и молился. Кажется, сразу нескольким богам, на всякий случай, как подковы над дверью в «Трёх подковах».

— Четвёртая верста, — говорил я. — Северо-восток, — отвечал Велар. — Туда и обратно, — говорила Ирма.

— Восьмая верста. — Северо-восток. — Туда и обратно.

— Одиннадцатая. — Северо-восток. — Туда и обратно.

Это было похоже на молитву. Или на перекличку на военном корабле. Или на работу геодезической бригады в поле, что, в сущности, одно и то же: монотонно, скучно, и всё держится на том, что никто не сбивается.

Около третьего часа после полудня мы были на четырнадцатой версте.

— Четырнадцатая, — сказал я. — Плюс сто шестьдесят оборотов.

— Северо-восток, — сказал Велар. Потом поднял глаза от компаса и посмотрел на часы. — Без четверти три.

— Туда и обратно, — сказала Ирма. И вдруг, резко: — Стой! Сейчас. Начинается.

Грим натянул вожжи. Аванс встал. Параграф встал. Мы все замерли.

— Что начинается?

— Поток, — сказала Ирма. — Он дрожит. В желобке. Как будто собирается повернуться, но ещё не решил.

Я посмотрел на Велара.

— Время?

— Без десяти три, — сказал Велар.

— Стоим, — сказал я. — Не двигаемся. Смотрим.

Мы стояли. Лыков на мешках стал молиться громче. Ирма смотрела в стекло, не моргая. Я смотрел на Лысую Шапку. Она стояла справа, где и должна была стоять.

— Три часа, — сказал Велар.

И Ирма сказала:

— Повернулся.

Я смотрел на Лысую Шапку и видел, как она… не перепрыгнула. Нет. Это было не похоже на прыжок. Скорее это было похоже на то, как сдвигается изображение, когда ты смотришь через неровное стекло и чуть наклоняешь голову. Мир справа от дороги словно мягко поплыл, растянулся, повернулся. Шапка медленно, очень медленно, но совершенно отчётливо сползла вперёд, потом налево. Поле, которое было справа, оказалось впереди. Лесок, который был впереди, ушёл вправо. А дорога под нами — серая, прямая, ровная — не сдвинулась ни на палец.

Повернулось всё вокруг дороги. А дорога осталась.

— Компас, — сказал я хрипло.

— Юго-восток, — сказал Велар. Голос у него был совершенно ровный, но я видел, что рука, державшая компас, побелела на костяшках. — Мы стоим на месте. А едем теперь на юго-восток.

— Мы не едем. Мы стоим.

— Стоим, — согласился Велар. — Но если поедем — поедем на юго-восток.

Лыков перестал молиться. Он сидел на мешках с открытым ртом и смотрел, как поле справа превращается в поле впереди.

— Вот оно как, — сказал он наконец шёпотом. — Семь раз ездил. Ни разу не видел. Всегда либо спал, либо с закрытыми глазами. Шатун велел глаза закрывать. Говорил — от тумана.

— Глаза закрывать, — повторил я. — Чтобы не видели.

— Чего не видели?

— Вот этого.

Ирма опустила стекло. Повернулась ко мне.

— В Кривобродске, — сказала она медленно, — вздохи были на третьем, девятом, пятнадцатом и двадцать первом ударе. Пятнадцатый удар — это три часа после полудня.

— Знаю, — сказал я.

— Он повернулся на пятнадцатом.

— Знаю.

Мы смотрели друг на друга. Грим, который понял не всё, но понял главное, тихо сказал:

— Опять по расписанию?

— Опять по расписанию, — сказал я.

Дальше было просто. Так просто, что я сам себе не поверил.

Мы не поехали дальше. Мы стояли на четырнадцатой версте и ждали. Велар держал часы. Ирма держала стекло. Я держал журнал. Лыков держал свою лисью шапку обеими руками, будто она могла улететь вместе с полем.

Через четверть часа Ирма сказала:

— Возвращается.

И мир так же мягко, так же плавно поплыл обратно. Поле справа вернулось направо. Лысая Шапка выползла из-за леска и встала на своё место. Компас Велара показал северо-восток.

— Три часа пятнадцать минут, — сказал Велар.

— Поехали, — сказал я.

Мы поехали. Колесо щёлкало. Пятнадцатая верста — северо-восток. Двадцатая — северо-восток. Двадцать пятая — северо-восток. Лысая Шапка ползла справа, медленно уходя назад, как и положено горе, мимо которой едешь.

Тракт не шалил. Он был прямой, спокойный и шёл туда, куда должен.

Мы просто проехали поворот не тогда, когда он поворачивал.

Вечером мы остановились на тридцатой версте, у ручья, где Грим срубил высокую молодую сосну, ошкурил её и сделал веху. Шест в два человеческих роста, с красной тряпкой на верхушке. Тряпку Лыков пожертвовал от собственной рубахи, и, кажется, это было первое добровольное пожертвование за всю его купеческую жизнь.

Веху мы поставили не здесь. Мы вернулись на четырнадцатую версту, к тому самому месту, где колесо отсчитало сто шестьдесят оборотов, и врыли шест в обочину, рядом с желобком. Шест стоял прямо, был виден издалека, с обеих сторон тракта, и красная тряпка трепалась на ветру, как флаг.

— Это что? — спросил Лыков.

— Это место, где тракт поворачивает, — сказал я. — Четыре раза в сутки. На третьем, девятом, пятнадцатом и двадцать первом ударе колокола. На четверть часа. Если проехать это место не в эту четверть часа, тракт ведёт куда надо.

Лыков смотрел на веху. Потом на меня. Потом снова на веху.

— И всё? — спросил он.

— И всё.

— Это и есть тайна Шатуна?

— Похоже на то.

Лыков сел на землю прямо у вехи, в пыль, в своей лисьей шапке. Посидел. Потом начал смеяться. Сначала тихо, потом громче, потом так, что слёзы потекли.

— Двадцать одна марка, — выговорил он сквозь смех. — Семь раз по три марки. Двадцать одна марка за то, чтобы постоять четверть часа у столба!

Любая монополия, подумал я, держится на расписании, которое знает только она. У нас это называлось «асимметрией информации», и про неё писали диссертации. Здесь про неё не писали ничего. Здесь её просто продавали по три марки с головы. В туман — по четыре.

Шатун пришёл ночью.

Мы стояли лагерем у ручья на тридцатой версте. Костёр догорал. Велар дописывал опись. Грим проверял трещотку. Ирма спала, завернувшись в плащ, у телеги. Лыков храпел под мешками. И из темноты, со стороны тракта, донёсся стук копыт.

Не одной лошади. Многих.

Они выехали к костру неторопливо. Шесть всадников. Впереди — Шатун, на своей соловой лошади, с синим флажком на палке. За ним — пятеро, в кожаных куртках. У каждого — дубинка. Не на поясе. В руке.

Грим медленно поднялся, не выпуская трещотки. Велар закрыл папку и тоже встал. Ирма проснулась и села, не говоря ни слова.

— Мастер, — сказал Шатун ласково. — Не спится?

— Не спится.

— Мне тоже. — Он оглядел наш лагерь, колесо, телегу. — Слышал, ты веху поставил. На четырнадцатой. С красной тряпкой.

— Поставил.

— Красиво, — сказал Шатун. — Видно издалека. — Он помолчал. — Знаешь, мастер, сколько человек кормит этот тракт?

— Нет.

— Сорок семей. Сорок проводников. У каждого жена, дети, старики. Сорок семей двадцать лет живут с того, что тракт шалит. Я их собрал. Я их выучил. Я сделал так, что за развилку никто не ездит без нас, и никто не тонет в Затоне. Ни один обоз за двадцать лет не пропал с моим проводником. Ни один. — Он наклонился в седле. — А ты приехал с колесом и тряпкой и хочешь, чтобы сорок семей пошли милостыню просить.

Это была не угроза. Вернее, не только угроза. Это была правда. Его правда. И она звучала убедительно.

— Я хочу, чтобы обозы не тонули в болоте, — сказал я.

— Обозы не тонут, — сказал Шатун. — С нами.

— А без вас?

— А без нас не ездят.

— А если бы знали, когда ехать?

Шатун долго смотрел на меня. Потом выпрямился в седле.

— Если бы знали, — сказал он медленно, — то я был бы просто мужик на лошади. — Он повернул голову к трещотке в руках Грима. — Хорошее у тебя колесо, мастер. Скрипит только. Как бы не сломалось.

Пятеро за его спиной молча переложили дубинки из одной руки в другую. Не замахнулись. Просто переложили. Так, чтобы мы видели.

— Колесо — имущество подрядчика королевской торговой палаты, — сказал Велар ровно. — Его порча является нарушением пункта сорок восьмого уложения о подрядах. А угроза подрядчику — пункта пятьдесят первого.

Шатун посмотрел на Велара. На мундир. На папку.

— Ты кто такой? — спросил он.

— Королевский инспектор сооружений, — сказал Велар. — Я записываю.

— Что записываешь?

— Всё, — сказал Велар Норн. — Вас. Ваши дубинки. Ваши слова. Ваше имя. Время. — Он достал часы. — Без четверти полночь.

Шатун помолчал. Потом засмеялся. Громко, весело, запрокинув бороду.

— Записывает, — сказал он своим. — Слышали? Записывает. — Он развернул лошадь. — Ну, записывай, инспектор. А тракт — он длинный. И бумага на нём мокнет.

Они уехали. Стук копыт затих в темноте.

Грим медленно сел обратно. Посмотрел на трещотку в своих руках.

— Скрипит, — сказал он задумчиво. — А ведь правда скрипит. Надо смазать.

Утром, перед тем как тронуться, я записал:

«Журнал тракта. День пятый.

Контора проводников у развилки. Прейскурант по степени беды клиента: от трёх марок до десяти. Последняя строка — если клиент заблудился нарочно, чтобы посмотреть. Дописана про меня.

Сын Шатуна, Митяй, семнадцать лет. Смотрел на колесо так, как Сенька смотрел на кружку. Сказал: Батя говорит, проводник должен знать то, чего никто не знает. Иначе он просто мужик на лошади. На вопрос, хочет ли он знать, ответил: Хочу.

Проехали за развилку с приборами. Колесо, компас, часы, стекло. На четырнадцатой версте плюс сто шестьдесят оборотов, ровно в три часа пополудни, на пятнадцатом ударе, мир вокруг тракта повернулся. Дорога осталась на месте. Повернулось всё вокруг неё. Через четверть часа вернулось.

Тракт шалит по тому же расписанию, что вздыхают машины Кривобродска. Третий, девятый, пятнадцатый, двадцать первый удар. На четверть часа.

Если проехать место поворота не в эту четверть часа — тракт ведёт куда надо. Проверено. Доехали до тридцатой версты на северо-восток без единого отклонения.

Шатун велит клиентам закрывать глаза. Чтобы не видели.

Поставлена веха на четырнадцатой версте. Красная тряпка — от рубахи Лыкова. Первое добровольное пожертвование в его жизни.

Лыков посчитал: двадцать одна марка за семь раз постоять у столба. Смеялся до слёз.

Ночью приходил Шатун с пятью людьми и дубинками. Сказал: тракт кормит сорок семей. Это правда. Сказал: ни один обоз за двадцать лет не пропал с его проводником. Возможно, тоже правда.

Сказал: Если бы знали, когда ехать, я был бы просто мужик на лошади.

Сказал про колесо: Скрипит. Как бы не сломалось.

Велар записал время: без четверти полночь. И пункт пятьдесят первый.

Вывод: тайна проводников — это расписание. Просто расписание. Монополия на знание, которое можно написать мелом на доске.

Вопрос: если расписание поворотов то же, что и вздохов в Кривобродске, значит, тракт шалит по той же причине. Кто-то тянет. Через дорожные камни. Откуда — выяснить.

Отдельно: сорок семей. Это надо будет решать. Не дубинками и не колесом».

Я закрыл журнал и посмотрел на веху. Отсюда, с тридцатой версты, её не было видно. Но я знал, что она стоит там, на четырнадцатой, с красной тряпкой от купеческой рубахи.

Интересно, подумал я, доживёт ли она до утра.

Глава четвёртая. Дорожный камень

Вехи на четырнадцатой версте утром не было.

Мы поняли это ещё издалека. Ехали обратно от ручья, колесо щёлкало, Велар держал компас, и на тринадцатой версте я встал на телегу во весь рост, чтобы увидеть красную тряпку. Тряпки не было. Шеста тоже. Только пустое небо над обочиной и серые плиты, уходящие вдаль.

Шест мы нашли в канаве, в десяти шагах от дороги. Его не сломали. Его выдернули, аккуратно, с корнем, и бросили. Тряпки на нём не было. Яма, где он стоял, была засыпана землёй и притоптана, так что, если не знать, где искать, никто бы не нашёл.

— Сволочи, — сказал Грим. Это было первое слово, которое он сказал за утро. — Работу испортили. Я его два часа ошкуривал.

— Рубашку жалко, — сказал Лыков. — Хорошая была рубашка. Почти новая.

— Вы говорили, что старая, — заметил Велар.

— Когда жертвовал — старая, — согласился Лыков. — А теперь, когда украли, — почти новая.

Я посмотрел на это мудрое замечание и решил, что Лыков, при всей своей скупости, понимает в экономике больше многих министров. Ценность вещи действительно растёт в момент, когда её у тебя отнимают. На этом, если подумать, держится вся страховая отрасль.

Я спрыгнул с телеги, подошёл к засыпанной яме и постоял над ней. Потом открыл журнал.

— Мастер, ты чего не злишься? — спросил Грим подозрительно.

— А на что злиться?

— На вот это, — Грим показал на шест в канаве. — Они же поняли, где мы мерили. И убрали.

— Они убрали шест, — сказал я. — А вот это они убрать не могут.

Я показал ему страницу журнала. «Четырнадцатая верста, плюс сто шестьдесят оборотов. Пятнадцатый удар. Четверть часа».

— Шест можно выдернуть, — сказал я. — Тряпку можно украсть. А цифру нельзя. Она у меня в журнале. И у Велара в описи. И, — я посмотрел на Ирму, — у неё в голове. Мы можем поставить новый шест в то же самое место. С точностью до оборота колеса. Хоть завтра. Хоть через год.

Грим посмотрел на журнал. Потом на шест. Потом на меня.

— Значит, они зря старались?

— Зря, — сказал я. — Они воевали с деревяшкой. А надо было воевать с арифметикой. Но с арифметикой воевать невозможно. Её можно только запретить. А запрещать её Шатун пока не додумался.

Это было, если подумать, главным открытием всей моей инженерной жизни, которое я наконец сформулировал вслух на пыльной обочине древней дороги. Знание, записанное в цифрах, гораздо прочнее любого знака. Знак можно сломать. Цифру — только забыть. А чтобы цифру забыли, её сначала надо никому не показывать. Именно поэтому, наверное, все монополии мира так не любят тех, кто считает вслух.

Мы отмерили колесом сто шестьдесят оборотов от четырнадцатого верстового столба и встали.

И тут Ирма, которая всё это время смотрела в стекло на желобок у обочины, сказала:

— Тянет туда.

Она показывала не на дорогу. В сторону. На заросли у обочины. Густой кустарник, ольха, шиповник, крапива в человеческий рост. Ничего особенного. Обычная придорожная чащоба.

— Что тянет?

— Поток. Из желобка. Вот здесь он не идёт вдоль дороги, как везде. Он загибается. Туда, в кусты. Как вода в водоворот.

Грим молча достал из телеги топор.

Мы прорубались минут двадцать. Крапива жглась, шиповник цеплялся за рукава, Лыков из телеги советовал, как лучше рубить, хотя сам за всю жизнь не срубил, кажется, ни одной ветки. В трёх шагах от обочины топор Грима звякнул о камень.

— Тут, — сказал Грим.

Мы раздвинули последние ветки.

Камень стоял в маленькой круглой полянке, которую кусты обступали со всех сторон, будто охраняли. Он был чёрный, гладкий, высотой мне по пояс. Не капля, как узел под палатой, а столбик. Четырёхгранный, сужающийся кверху, со скруглённой верхушкой. По граням шли знаки. Серебристые линии, врезанные в чёрный камень. Лунная бронза. Те же линии, те же углы, те же точки, что я видел на узле под Кривобродском.

Только знаков было меньше. И они не горели.

Вокруг камня, на земле, на нижних гранях, в щелях между корнями лежали подношения. Много. Выцветшие ленточки, привязанные к веткам вокруг. Медные монеты, зелёные от времени, рассыпанные у подножия. Сухие венки из полевых цветов. Деревянные фигурки: лошадки, человечки, колёсики. Глиняная плошка, в которой когда-то, видимо, было молоко.

— Кладбище, — прошептал Лыков, выглядывая из-за моего плеча.

— Не кладбище, — сказала Ирма. — Алтарь.

Я смотрел на монеты у подножия и вспоминал фонтан на площади Кривобродска. Рыбу, которую сорок лет кормили медью на удачу, пока не задушили. Люди во всех мирах одинаковы, подумал я. Если не понимают, как что-то работает, они начинают это задабривать. В моём мире так задабривали принтеры, лифты и начальство. Здесь — древние камни у дороги.

Ирма подняла стекло. Долго смотрела. Сначала на сам камень. Потом вокруг него, медленно поворачиваясь на месте. Потом снова на камень.

— Это не узел, — сказала она наконец. — Он не собирает поток. И не раздаёт. Он… держит.

— Что держит?

— Не знаю, как сказать. — Ирма нахмурилась, подбирая слова, как подбирала их на доске в ночь, когда сорвала голос. — Вокруг него поток идёт кольцами. Ровными. Как круги на воде от камня, только не расходятся, а стоят. И от этих колец вдоль дороги, в обе стороны, тянутся нити. В желобки. Он как будто… держит дорогу. На месте.

Я посмотрел на камень.

И понял, что это.

— Репер, — сказал я вслух.

— Что?

— Репер. — Я присел у камня, не касаясь его. — У нас, в моём… там, откуда я, так называются знаки, от которых всё меряют. Ставят на здание металлическую метку. На фундамент. И от неё меряют, насколько здание садится, кренится, едет. Если метка стоит на месте — можно верить всем остальным измерениям. А если метка сама поехала, то поехало всё. Вся система координат. Ты меряешь, а цифры врут. Потому что точка отсчёта сместилась.

— И что?

— А то, что этот камень — точка отсчёта. Для дороги. Для пространства вокруг неё. Древние ставили их вдоль тракта, чтобы дорога всегда вела туда, куда должна. Чтобы Лысая Шапка всегда была справа. Чтобы северо-восток был северо-востоком. Камень держит место. Как гвоздь держит картину на стене.

Ирма смотрела на меня со стеклом в руке.

— А когда вздох…

— А когда вздох, — сказал я, — кто-то дёргает гвоздь. И картина едет.

Велар подошёл к камню с компасом. Открыл крышку. Стрелка, которая всё утро стояла ровно, вдруг дрогнула. Повернулась на палец. Вернулась. Снова повернулась. Как будто не могла решить, где север.

— Отклонение, — сказал Велар. — Записываю.

— Куда отклоняется?

Велар долго смотрел на стрелку.

— На северо-восток, — сказал он. — Каждый раз, когда дёргается, — в одну сторону. На северо-восток.

Ирма снова подняла стекло. На этот раз она смотрела не на камень, а на кольца вокруг него. Долго. Потом опустила.

— Кольца неровные, — сказала она медленно. — Я сначала не увидела. Они не круглые. Они вытянуты. В одну сторону. Чуть-чуть. Как будто их кто-то всё время тянет за край. — Она подняла руку и показала. — Туда.

На северо-восток.

Туда, где за Перевалом, за Солёным Бродом, за сотнями вёрст лежал Ардаград.

В моём мире говорили, что все дороги ведут в Рим. Это была красивая метафора. Здесь, кажется, это была инженерная характеристика.

— Мастер, — сказал Грим вдруг. Он стоял с другой стороны камня, у дальней грани, присев на корточки. — Иди глянь.

Я обошёл камень.

На дальней грани, у самого основания, почти скрытая под корнями шиповника, к камню была прикреплена скоба. Бронзовая, серая от окиси, грубая, в два пальца шириной. Она охватывала камень, как хомут охватывает трубу. Её явно поставили позже, гораздо позже, чем сам камень. И поставили не мастера. Работа была торопливая, болты кривые, края необработанные. От скобы в землю уходил тонкий бронзовый штырь.

А на скобе висела пломба. Свинцовая. Почти стёртая временем. Я наклонился и разглядел на ней оттиск. Круг. И в нём — лучи. Сколько — не разобрать. Но лучи.

— Это как в палате, — сказал Грим тихо. — Как на крышке узла.

— Как в палате, — согласился я.

— Сорвать?

Я долго смотрел на скобу.

В Кривобродске я сорвал одну пломбу и обошёл другую. И потом месяц расхлёбывал последствия. Я помнил, что бывает, когда без понимания трогаешь чужую систему. Даже если система ворует. Особенно если ворует. Потому что вор, которому мешают, начинает воровать сильнее.

— Нет, — сказал я. — Пока не трогаем.

— Почему?

— Потому что я не знаю, что будет. В Кривобродске я отрезал трубу, когда уже знал, куда она ведёт, и когда город был готов. Здесь я не знаю ничего. Если сорвать эту скобу, может, камень выпрямится. А может, дорога поедет куда-нибудь насовсем. Вместе с нами.

Велар кивнул и сделал запись. Я заглянул ему через плечо: «Скоба неустановленного назначения на древнем дорожном камне. Пломба с изображением лучей. Не вскрывалась по решению подрядчика. Обоснование: недостаточность сведений». И ниже, мелко: «Разумно».

Это было, наверное, первое оценочное суждение, которое Велар Норн позволил себе в официальной описи. Я решил, что запомню это.

— А я знаю, что это, — сказал кто-то сзади.

Мы обернулись.

У края полянки, в кустах, стоял Митяй. В отцовской кожаной куртке на два размера больше, весь в репьях и паутине, с исцарапанными руками. Он, видимо, пробирался к нам не по нашей просеке, а напрямик, через чащу, чтобы никто не увидел.

— Ты откуда? — спросил Грим.

— Из конторы, — сказал Митяй. — Батя уехал в Сухой Лог. Я дверь запер и сюда. Батя не узнает. — Он помялся. — Если вы не скажете.

— Не скажем, — сказал я. — Что ты знаешь?

Митяй подошёл к камню. Осторожно, почтительно, обходя подношения. Остановился в шаге.

— Это Бабкин камень, — сказал он. — Так его все проводники зовут. Тут всегда останавливаются. Батя говорит: на третьем, на девятом, на пятнадцатом и на двадцать первом часу тут надо стоять. С закрытыми глазами. Пока бабка не отпустит. А потом ехать. Тогда довезёт.

— А почему бабка?

— Не знаю. Так говорят. — Митяй пожал плечами. — Батя говорит, бабка держит дорогу. А кто-то её дёргает. Иногда. Тогда надо стоять и ждать, пока отпустит. А ехать нельзя. Если поедешь — бабка рассердится и отправит в Затон.

Я слушал и думал, что Шатун, при всём своём жульничестве, знал правду. Только рассказывал её языком сказки. «Бабка держит дорогу, а кто-то её дёргает». Это было точное инженерное описание репера под переменной нагрузкой. Просто в другой терминологии.

— А скоба? — спросил я. — Ты сказал, знаешь, что это.

Митяй посмотрел на скобу и как-то съёжился.

— Её столичные ставили, — сказал он тихо. — Давно. Я маленький был. Приезжали в серых плащах. С бумагами. Батя их водил. Они на каждый камень такую ставили. А потом батя сказал всем: скобы не трогать. Кто тронет — пусть ищет другую работу. — Он помолчал. — Я думаю, это они бабку дёргают.

— На каждый камень? — переспросил я. — Их много?

— Много, — сказал Митяй. — Через каждые полдня пути. До Перевала — ещё три. Потом на самом Перевале — большой. Его не обойти. А потом вниз, к Солёному Броду. Там тоже. Батя говорит, на всём тракте их сорок с чем-то.

Сорок с чем-то реперов. Сорок с чем-то гвоздей, которые держат дорогу. И на каждом — скоба. И каждую дёргают четыре раза в сутки.

— Митяй, — сказал я. — Ты понимаешь, что ты сейчас нам рассказал?

Митяй посмотрел на меня испуганно.

— Тайну, — сказал он. — Батину.

— Нет, — сказал я. — Ты рассказал устройство дороги. Тайну рассказывают, чтобы кто-то другой не узнал. А устройство — чтобы кто-то починил.

Митяй долго молчал. Потом сказал, совсем тихо:

— Батя меня убьёт.

— Батя не узнает, — сказал Грим. — А если узнает — мы скажем, что ты заблудился. В крапиве.

Митяй посмотрел на свои исцарапанные руки и вдруг улыбнулся.

— Похоже, — сказал он.

Он ушёл тем же путём, через чащу, не оглядываясь. Мы постояли ещё немного у камня. Потом Ирма сказала, глядя на подношения у подножия:

— Монеты.

— Что монеты?

— Сорок лет кидают. Ленточки вяжут. Фигурки ставят. Чтобы бабка не сердилась. — Она подняла одну монету, позеленевшую, стёртую почти до гладкости, и посмотрела на неё. — А бабку дёргают из столицы. И никакие монеты ей не помогают.

— У нас это называется «работа с последствиями вместо работы с причиной», — сказал я. — Самый популярный вид деятельности в любом государстве.

Мы прошли место поворота в четыре часа, через полчаса после пятнадцатого удара. Тракт был прямой. Лысая Шапка стояла справа. Компас Велара показывал северо-восток. Колесо щёлкало. Лыков, сидя на мешках, впервые за три дня не молился, а пел. Плохо, фальшиво, но с чувством.

Вечером, у костра, я записал:

«Журнал тракта. День шестой.

Веху на четырнадцатой версте выдернули ночью. Тряпку украли. Яму засыпали.

Не страшно. Место записано в журнале с точностью до оборота колеса. Шест можно выдернуть. Цифру — только забыть. Шатун воюет с деревяшкой. Надо было воевать с арифметикой. Но с арифметикой воевать невозможно.

В трёх шагах от места поворота, в кустах, — древний дорожный камень. Чёрный столбик по пояс. Знаки из лунной бронзы, как на узле в Кривобродске, только меньше. Вокруг — подношения: монеты, ленты, фигурки. Как монеты в пасти рыбы.

Ирма: камень не собирает и не раздаёт поток. Держит. Вокруг него кольца, от колец — нити вдоль дороги. Камень держит дорогу на месте.

Это репер. Точка отсчёта для пространства. Гвоздь, на котором висит картина.

Кольца вокруг камня вытянуты на северо-восток. Компас Велара у камня дёргается на северо-восток. Во время вздоха кто-то тянет гвоздь. Картина едет.

На камне — скоба. Бронза, торопливая работа, пломба с лучами. От скобы — штырь в землю. Не тронули. Недостаточно сведений. Велар записал: Разумно. Первое оценочное суждение в его описи.

Митяй, сын Шатуна, пришёл тайком. Проводники зовут камень Бабкиным. Бабка держит дорогу, а кто-то её дёргает. Точное инженерное описание, только языком сказки.

Скобы ставили столичные в серых плащах. Давно. Шатун их водил. На всех камнях. Всего на тракте — сорок с чем-то камней.

Сорок с чем-то реперов. На каждом — скоба. Каждый дёргают четыре раза в сутки. Туда же, куда вздыхали машины Кривобродска.

Все дороги ведут в Рим. Здесь — в Ардаград. Буквально.

Митяй боится, что батя его убьёт. Грим обещал сказать, что он заблудился в крапиве».

Я закрыл журнал. Костёр трещал. Где-то в темноте, в трёх шагах от дороги, в своей круглой полянке, стоял Бабкин камень, окружённый медью и ленточками.

Держал дорогу. Как умел. Пока его не дёргали.

Глава пятая. Трактир «У Зои»

На Перевал мы поднялись на девятый день, к вечеру, мокрые от дождя и злые от подъёма, и первое, что я увидел наверху, была вывеска.

Вывеска висела над входом в длинный бревенчатый дом, прилепившийся к скале у самой седловины перевала. Доска, прибитая к двум цепям, качалась на ветру и скрипела. На доске было выжжено: «У Зои». А ниже, мелко, другим почерком, как будто дописали позже: «Горячее. Ночлег. Не ругаемся».

— «Не ругаемся», — прочитал Грим. — Это правило для гостей или для хозяйки?

— Узнаем, — сказал я.

Последние три дня мы прошли без приключений. Колесо щёлкало, компас показывал северо-восток, Ирма смотрела в стекло. Мы нашли ещё три Бабкиных камня — Митяй не соврал, каждый стоял в полудне пути от предыдущего, в кустах, в трёх шагах от дороги, с подношениями и скобой. Каждый раз мы проходили место поворота не во время вздоха, и тракт вёл ровно. Лыков на третий день перестал молиться совсем и начал рассказывать байки про пеньку. Это было хуже.

А на Перевале камень не прятался. Он стоял прямо посреди площадки перед трактиром. Большой, мне по грудь, чёрный, со знаками по всем граням. Это был не репер. Это был узел. Такой же, как под палатой в Кривобродске, только не под землёй, а под открытым небом. Желобки сходились к нему со всех сторон, по плитам седловины, как спицы колеса. Подношений вокруг не было. Зато вокруг него стояли телеги, лошади, и какой-то возчик прислонился к камню спиной и курил трубку, как будто это был обычный придорожный валун.

Ирма остановилась перед камнем и долго смотрела в стекло. Потом сказала коротко:

— Как наш. До того.

— До того как мы его отрезали?

— Да. Тянут. Сильно.

Я посмотрел на камень. На скобу у его основания. На ведомственную трубу, которая уходила от скобы в скалу. Всё было как дома. Только масштаб другой. В Кривобродске узел прятали под палатой. Здесь его даже не прятали. Видимо, считали, что на Перевале никто не догадается.

— Сначала свёрток, — сказал я. — Потом камень.

Внутри трактира было тепло, шумно и пахло так, что у меня закружилась голова. Тушёная капуста. Жареный лук. Свежий хлеб. И ещё что-то, чего я не мог опознать, но что отозвалось в теле Лавра давно забытой, почти детской радостью.

Большой зал с длинными столами. Очаг в углу. За столами — возчики, купцы, двое солдат, какой-то монах. Под потолком — копчёные окорока. А за стойкой, широкой, дубовой, отполированной локтями, стояла женщина.

Ей было, наверное, лет пятьдесят. Крупная, широкоплечая, с руками, которые явно умели держать не только половник. Седые волосы стянуты в тугой узел на затылке. Лицо обветренное, с сеткой морщин у глаз — такие бывают у людей, которые много лет смотрели на дорогу против солнца. Глаза светлые, острые, насмешливые.

Она посмотрела на нас, на мокрые плащи, на мундир Велара, на стекло Ирмы.

— Ночлег на пятерых? — спросила она. Голос был низкий, хрипловатый, с какой-то особой интонацией, которую я не мог определить. — Лошади ваши? Овёс за отдельную плату. Горячее будет через полчаса. Мокрое — к очагу. Сапоги не на стол.

— Нам нужна хозяйка, — сказал я. — Зоя.

— Ну я Зоя. — Она упёрла руки в бока. — А ты кто такой?

— У меня для вас посылка. От Кума.

Женщина на мгновение замерла. Потом посмотрела на меня внимательнее. Потом кивнула на дверь за стойкой.

— Пошли.

Дверь вела в маленькую комнату за кухней. Здесь было тесно: стол, два табурета, полки с банками, сундук. Окошко выходило прямо на седловину, на чёрный камень посреди площадки. Зоя закрыла дверь, повернулась ко мне и протянула руку.

Я достал из-за пазухи свёрток в синей тряпке. Тот самый, который вёз от Кривобродска. Который Грим девять дней мечтал вскрыть, а Велар девять дней запрещал. Отдал.

Зоя развязала тряпку прямо при мне.

Внутри были метки.

Маленькие, с ноготь, кусочки металла. Неровные, со свежими краями, со следами напильника. Десятки. На каждом был оттиск. Круг. И лучи. Где-то видно три луча, где-то пять, где-то все восемь. Это были метки, сточенные с кристаллов. Как те, что я видел у Кума на его кристаллах. Только здесь они лежали отдельно, собранные, как трофеи.

— Шестьдесят три, — сказала Зоя, пересыпая их в ладони. — За два месяца. Многовато. Раньше было по тридцать.

Она подошла к полке, сняла с неё большую стеклянную банку и высыпала метки туда. Банка была почти полная. Сотни меток. Может, тысяча.

— Что это? — спросил я.

Зоя поставила банку на полку и посмотрела на меня.

— Это, — сказала она, — столица. Они качают силу из провинции. Заряжают у себя кристаллы. Ставят на каждый свою метку. Потом везут обратно, сюда, через тракт, и продают провинции. Её же силу. Втридорога. А Кум и такие, как он, покупают эти кристаллы краденые, у столичных же возчиков, которые на сторону толкают. И метки стачивают. Чтобы не нашли. А метки шлют мне.

— Зачем вам?

— Считаю, — просто сказала Зоя. — Сколько везут. Девять лет считаю. Знаешь, как в логистике: хочешь понять, кто на чём зарабатывает, — считай фуры. — Она хмыкнула. — Сначала было десяток в месяц. Потом двадцать. Потом тридцать. Теперь шестьдесят. Всё больше качают. Всё больше продают. Скоро вся провинция будет жить на своей же силе, купленной у столицы.

Она сказала «логистика». И «фуры».

Я смотрел на неё и не мог пошевелиться.

Дальше случилось то, что, как я потом понял, должно было случиться само собой.

Я повернулся к двери, чтобы выйти, и со всей силы ударился головой о низкую притолоку. Такой удар, от которого искры из глаз и звон в ушах. И я сказал, не думая, на чистом, родном, русском языке, громко, от души, всё, что положено говорить в таких случаях. Длинно. С подробностями. С упоминанием притолоки, её родственников и того места, куда ей следует отправиться.

Мой язык здесь говорил по-местному. Но этот набор слов, видимо, жил глубже языка. В каком-то спинном мозге. В теле, которое было не моим, его не было. А в моей голове он был всегда.

Я договорил, держась за лоб, и обернулся.

Зоя стояла посреди комнаты с открытым ртом.

Потом медленно закрыла рот. Сглотнула. И сказала. На русском. Хрипловатым, сорванным, отвыкшим голосом. Голосом человека, который девять лет не произносил этих слов вслух.

— Ты откуда, земляк?

Мы смотрели друг на друга, наверное, минуту. Может, больше. У меня в голове звенело — не от притолоки.

— Москва, — сказал я наконец. По-русски. Слова выходили тяжело, со скрипом, как ржавая задвижка. — Инженер. Строитель. Обследование зданий.

— Тольятти, — сказала Зоя. — Дальнобой. Двадцать два года за рулём. «Вольво». Москва — Новосибирск, Москва — Екатеринбург, иногда Казахстан.

— Как вы… — Я не знал, как спросить. — Как вы сюда?

— Как и ты, наверное. — Зоя села на табурет. Тяжело, будто ноги вдруг перестали держать. — Девять лет назад. Зима. Трасса под Уфой, спуск, гололёд. Тормоза отказали. А впереди — автобус. Детский. Лагерь, что ли, какой-то зимний. Я руль влево, в кювет, в сугробы. И всё. — Она помолчала. — Очнулась на полу этого трактира. В этом теле. Хозяйка его, Зоя Ткач, вдова, пила по-чёрному, долгов было, как у дурака фантиков. Я сначала думала, допилась. До белочки. Потом поняла, что нет. Это я тут. А она — где-то там.

— Автобус, — сказал я. — Вы успели?

— Не знаю, — сказала Зоя. — Никогда не узнаю. Каждую ночь думаю.

Девочка с красным шариком за столиком фуд-корта.

Я сел на второй табурет.

— Я тоже, — сказал я. — Не знаю.

Зоя посмотрела на меня. Долго. Потом протянула руку через стол — тяжёлую, мозолистую, дальнобойную — и сжала мою.

— Ну, привет, земляк, — сказала она. — Девять лет ни одной живой души. Думала, я тут одна такая дура.

Мы проговорили до глубокой ночи. Остальные ужинали в общем зале. Грим потом сказал, что Зоя за весь вечер ни разу не вышла за стойку, и за неё работал какой-то мальчишка-помощник, который путал заказы и пересолил капусту. Ирма потом сказала, что видела нас через щель в двери и что я смеялся так, как она ни разу не слышала. Велар потом сказал, что внёс в опись «беседу подрядчика с хозяйкой постоялого двора на неустановленном языке, продолжительностью около четырёх часов».

Мы говорили обо всём сразу. Как два эмигранта, случайно встретившиеся в баре на краю света. Сначала о том, чего не хватает.

— Шаурмы, — сказала Зоя с чувством. — Нормальной. На заправке под Самарой. С двойным мясом. Я её во сне вижу чаще, чем мужа покойного.

— Кофе, — сказал я. — Из автомата. Дрянного, растворимого, по сорок рублей. Я бы сейчас за стакан такого кофе отдал королевский допуск.

— Радио. «Шансон». В три часа ночи на трассе. Когда глаза слипаются, а там поют про то, как всё плохо, и сразу легче.

— ГОСТы, — сказал я.

— Чего?

— Государственные стандарты. Нормы. Где всё написано: сколько бетона, какая арматура, какой шаг. Я их всю жизнь ругал. А здесь понял, что это была самая честная литература в моей жизни.

Зоя посмотрела на меня с жалостью.

— Тяжело тебе тут, — сказала она. — Инженеру. Без ГОСТов.

— Ничего. Пишу свои.

Потом говорили о том, что здесь. Я рассказал про Кривобродск. Про палату, про вздохи, про ведомственную трубу, про шесть отсеков. Про камень, который показал карту. Про семь колец. Зоя слушала, не перебивая, только кивала. Потом сказала:

— Вот оно что. А я думала, просто воруют.

— Просто воруют, — сказал я. — Только по системе. С расписанием.

— Ну так это и есть «просто воруют», — сказала Зоя. — У нас тоже по системе воровали. С расписанием. Ты что думаешь, на трассе посты ГИБДД просто так стояли? Тоже по расписанию. Тоже с картой.

Потом она рассказала про себя. Как поднимала трактир. Как девять лет назад тут не было ничего, кроме долгов вдовы Ткач и разбитой крыши. Как она за год поставила дело так, что «У Зои» знали от Кривобродска до Солёного Брода. Как научила местных конюхов менять лошадей по графику, «как на перевалочной базе». Как завела книгу учёта обозов: кто, откуда, куда, с чем, когда. Как начала замечать, что столичных обозов с кристаллами становится всё больше.

— Логистика, — сказала она, — это когда всё видно. Если считать. А они не считают, что кто-то считает.

— А Шатун?

Зоя поморщилась.

— Шатун — жулик. Но жулик честный. Довозит. С ним у меня уговор: он не трогает мой двор, я не рассказываю возчикам, когда тракт шалит.

— Вы знаете? Когда шалит?

— Конечно, знаю. — Зоя пожала плечами. — Девять лет здесь. Книга учёта. Кто когда приехал, кто когда заблудился. Посчитала. Четыре раза в сутки, на четверть часа. Через месяц всё было ясно.

— И не рассказали никому?

— А кому? — Зоя посмотрела на меня прямо. — Я тут чужая. Вдова, которая вдруг перестала пить и начала считать. Меня и так полгода ведьмой звали. Если бы я ещё вышла на тракт с расписанием, меня бы Шатун со своими в Затоне утопил. А мне надо было жить. — Она помолчала. — Я выбрала жить, земляк. Не горжусь. Но и не стыжусь.

Я подумал, что это, наверное, самая честная фраза, которую я слышал в Тарвене. Не каждый, кто знает правду, обязан выходить с ней на площадь. Иногда, чтобы выжить, надо просто держать правду в банке на полке. И ждать, пока придёт кто-то, кому можно её отдать.

— А теперь? — спросил я.

Зоя посмотрела на банку с метками. На окно, за которым в темноте стоял чёрный камень посреди площадки.

— А теперь пришёл ты, — сказала она. — С колесом и инспектором. — Она хмыкнула. — Кум написал в последней записке: «Отдай Лавру то, что считаешь. Он посчитает лучше». Я не поняла тогда. Теперь понимаю.

Уже под утро, когда очаг в общем зале прогорел и все спали, Зоя вдруг сказала, глядя в окно:

— Мне снится иногда.

— Что?

— Кабина. Моя. «Вольво». Руль, иконка на панели, ёлочка-вонючка. Я сижу за рулём. И смотрю в зеркало. А в зеркале — моё лицо. Моё, понимаешь? Старое. Земное. — Она замолчала. — Только говорит им кто-то другой. Не я. Губы шевелятся, а слова не мои. Как будто моё лицо кто-то носит.

Я сидел и не мог пошевелиться.

Моё лицо. Земное. Которое кто-то носит.

Где-то там, в Москве, в больнице, или уже не в больнице, лежит или ходит Алексей Лавров. Тридцать девять лет. Карие глаза. Шрам от арматуры на левой ладони. И им, может быть, тоже кто-то говорит.

— Земляк, — сказала Зоя тихо. — Ты побелел.

— Устал, — сказал я.

Зоя посмотрела на меня так же, как когда-то посмотрел профессор Мальвен. И так же не поверила.

— Ладно, — сказала она. — Спи. Утром разберёмся.

И, уже в дверях, обернулась:

— Слушай. Говорят, ты не один такой. Ну, кроме меня. Возчики болтают. Будто в столице есть кто-то. Из наших. Важный. При ведомстве. Говорит странно, как мы. Слова всякие. «По факту». «Оптимизация».

— Кто?

— Не знаю. Болтают. — Зоя пожала плечами. — Но если правда — он не на нашей стороне, земляк. Раз при ведомстве.

Она ушла. Я остался сидеть за столом в маленькой комнате, перед банкой с метками, с окном на седловину, за которым в темноте стоял чёрный камень со скобой.

Утром я записал:

«Журнал тракта. День девятый.

Перевал. Трактир У Зои. На вывеске: Не ругаемся.

На площадке перед трактиром — не репер, а узел. Как под палатой в Кривобродске, только открыто. Скоба, ведомственная труба в скалу. Ирма: тянут сильно. Как наш, до того.

Свёрток Кума — сточенные метки с кристаллов. С лучами. Шестьдесят три за два месяца. У Зои банка на полке — почти тысяча. Девять лет она считает столичные обозы с кристаллами. Было десять в месяц. Теперь шестьдесят.

Столица качает силу из провинции, заряжает кристаллы и продаёт провинции обратно. Через тракт.

Ударился головой о притолоку. Выругался по-русски. Зоя ответила по-русски: Ты откуда, земляк?

Зоя Ткачёва. Тольятти. Дальнобойщица, двадцать два года за рулём. Девять лет назад, под Уфой, на спуске, тормоза отказали. Впереди детский автобус. Ушла в кювет. Очнулась здесь, в теле вдовы Зои Ткач.

Успел ли автобус — не знает. Каждую ночь думает.

Я больше не один.

Четыре часа говорили по-русски. Чего не хватает: шаурмы, кофе из автомата, радио Шансон, ГОСТов. Зоя меня пожалела за ГОСТы.

Зоя знает расписание тракта девять лет. Никому не рассказывала. Выбрала жить. Не гордится, не стыдится. Честно.

Зое снится её кабина. В зеркале её земное лицо. Только говорит им кто-то другой.

Моё лицо там тоже, может быть, кто-то носит.

Возчики болтают: в столице есть кто-то из наших. Важный. При ведомстве. Говорит по факту и оптимизация.

Если правда — он не на нашей стороне».

Я закрыл журнал. За окном вставало солнце над перевалом. Чёрный камень посреди площадки блестел от росы.

Внизу, в общем зале, Зоя гремела кастрюлями и ругалась на помощника за пересоленную капусту. По-местному. Но я теперь знал, что под этим языком у неё, как и у меня, живёт другой.

И что в Тарвене нас теперь двое.

Как минимум.

Глава шестая. Пропавший обоз

Женщина ворвалась в трактир на рассвете, когда Зоя только разжигала очаг, а я сидел за дальним столом с её книгой учёта обозов и пытался понять, как она девять лет вела записи без единой цифры.

Цифр там действительно не было. Были палочки, крестики, кружки и какие-то значки, похожие на дорожные знаки. Зоя объяснила, что это «дальнобойная стенография»: палочка — телега, крестик — пустая, кружок — с кристаллами, треугольник — с солью. Я подумал, что это самая эффективная система учёта, какую я видел. Она не требовала грамотности, не требовала чернил и не могла быть прочитана никем, кроме автора. Как мой журнал на кириллице. Только честнее.

Женщина была молодая, в дорожном платке, с ребёнком на руках. Лицо серое от бессонной ночи.

— Зоя Ивановна! — крикнула она с порога. — Не пришли! Опять не пришли!

Зоя бросила кочергу и пошла к ней.

— Кто не пришёл, Глаша?

— Мой! Сидор! С обозом! Пять телег соли с Брода! Должны были позавчера! Ни вчера! Ни сегодня! — Женщина опустилась на лавку. Ребёнок проснулся и заплакал. — Шатуновы ездили искать. Вчера. Вернулись, говорят: в Туманную падь ушли, а оттуда не возвращаются. Говорят, надо ещё ехать, искать по-настоящему. Двадцать марок за поиск. А у меня нет двадцати марок. У меня нет и двух.

Зоя села рядом и обняла её за плечи. Тяжёлой, дальнобойной рукой. Посмотрела на меня через голову Глаши.

— Земляк, — сказала она. По-местному. Но я понял, что она сказала.

Я закрыл книгу учёта.

— Когда выехали с Брода?

— Пятого дня. На рассвете.

— С проводником?

— Без. — Глаша вытерла лицо краем платка. — Сидор сказал: сам знаю, двадцать лет вожу. Три марки с головы на пятерых возчиков — пятнадцать марок. Он столько за рейс не зарабатывает.

— Зоя, у тебя в книге они есть?

Зоя встала, подошла, перелистала книгу назад. Нашла страницу. Пять треугольников в ряд. И рядом — значок, похожий на солнце, наполовину ушедшее за линию.

— Ушли с Брода пятого дня, на рассвете, — сказала она. — Мне про них Кривой Митрич передал, он обратным рейсом шёл, встретил их на выезде. Соль, пять телег, без проводника. От Брода до Перевала — два дня ходу, если не шалит. Значит, в первую ночь должны были ночевать у Каменной Ступени, на полпути. А на второй вечер — здесь.

— А на полпути, у Ступени, их видели?

Зоя покачала головой.

— Не видели. Значит, до Ступени не дошли.

Логистика, подумал я. Самое простое и самое мощное оружие, которое есть у человека против хаоса. Ты знаешь, где груз был. Знаешь, где он должен был быть. Знаешь скорость. Значит, знаешь, где он мог пропасть. У нас это называется «трекинг». Здесь это называлось «Зоина книга с треугольниками». Разницы, по сути, никакой.

— Сколько от Брода до Ступени?

— Вёрст тридцать пять. Ходу — день.

— Выехали на рассвете. Значит, к вечеру первого дня должны были быть на Ступени. А не дошли. Где их застал первый вздох после выезда?

Зоя посмотрела на меня. Потом на книгу. Потом начала считать на пальцах.

— Выехали на рассвете. Девятый удар — утром, они ещё недалеко, вёрст пять. Пятнадцатый — после полудня. Вёрст двадцать от Брода. Двадцать первый — вечером. — Она остановилась. — Вечером они должны были быть уже у Ступени. А если шли медленно, с солью, гружёные… то вёрст тридцать. Как раз перед Ступенью. У Туманной пади.

— Значит, на двадцать первом ударе они были у Туманной пади.

— Значит, так.

— И там есть камень?

— Есть, — сказала Зоя. — Бабкин. Шатуновы там всегда стоят. Долго. Говорят, падь — самое плохое место на всём тракте.

Я встал.

— Глаша, — сказал я. — Мы их найдём.

Глаша посмотрела на меня. Потом на Зою.

— А двадцать марок? — спросила она тихо.

— Нисколько, — сказал я. — Это входит в договор с торговой палатой. Ремонт тракта включает в себя возвращение того, что тракт уже забрал.

Велар, который, оказывается, стоял в дверях кухни со своей кружкой, сказал ровно:

— Такого пункта в договоре нет.

— Нет?

— Нет, — сказал Велар. — Но я его допишу. По аналогии с пунктом о спасании имущества на водах.

До Туманной пади мы дошли к полудню. Спуск с Перевала на восток был круче подъёма, тракт вился серпантином по склону, и колесо щёлкало часто-часто, как испуганное сердце. Зоя ехала с нами. Она сказала, что двадцать два года возила грузы по самым паршивым дорогам Союза и его осколков и что ни одна дорога ещё не смогла от неё ничего спрятать. Трактир она оставила на того самого мальчишку-помощника, который пересолил капусту. Сказала, что пересол — не катастрофа. Катастрофа — это пять телег соли, которые три дня бродят по пади.

— Почему соли? — спросил Грим.

— Потому что возчики три дня ничего, кроме соли, не едят, — объяснила Зоя. — У них с собой только соль. И вода. Если повезёт.

Туманная падь оправдывала своё название. Это была широкая лощина, по дну которой тракт шёл прямо, как по линейке, и в которой стоял туман. Не утренний, не вечерний — постоянный. Белый, плотный, неподвижный, как вата. Дорога уходила в него и пропадала через сто шагов.

Ирма подняла стекло на краю пади. Смотрела долго. Потом опустила и сказала:

— Там вихрь.

— Какой вихрь?

— В потоке. Внутри тумана. Поток идёт по желобкам вниз, в падь, и там… закручивается. Как вода в воронке. По кругу. И не выходит.

— Петля, — сказал я.

— Что?

— Пространственная петля. Складка. — Я попытался объяснить и понял, что объяснить это можно только примером. — Знаешь, когда стелешь простыню, и в середине получается складка? Ты её не видишь, пока не ляжешь. А когда ляжешь — она всю ночь под тобой. Ты ворочаешься, а она всё равно там. Здесь то же самое. Когда камень в пади дёргают, пространство вокруг него сминается, и получается складка. И кто в неё попадёт во время вздоха, тот будет ходить по кругу. Едет, едет, а к вечеру там, откуда выехал.

— Как совещание, — сказал вдруг Велар.

Все посмотрели на него.

— Совещание, — пояснил Велар, — которое заканчивается решением провести ещё одно совещание. У нас в инспекции бывали такие. Месяцами. Из них никто не выходил. — Он помолчал. — Я однажды вышел. Сказался больным.

Я посмотрел на Велара с глубочайшим уважением. Королевский инспектор сооружений только что дал самое точное определение пространственно-временной петли, какое я слышал. Даже в моём мире физики до такого не додумались.

— Как их найти? — спросила Зоя. — Если они ходят по кругу?

— Засечками, — сказал я.

Засечка — это самое древнее геодезическое действие в мире. Его знали египтяне, когда делили поля после разлива Нила. Его знали моряки, когда искали остров в океане. Ты стоишь в одной точке и смотришь, в какой стороне цель. Проводишь линию. Потом переходишь в другую точку и снова смотришь. Проводишь вторую линию. Где линии пересекутся, там цель.

У нас были две точки. Край пади, где мы стояли. И Бабкин камень в самой пади, на дне, в тумане, у дороги. Точнее, место, где он должен был быть. И у нас был прибор, который видит вихрь. Ирма.

— С края, — сказал я Ирме, — покажи, где центр вихря.

Ирма подняла стекло. Долго смотрела. Потом вытянула руку.

— Там.

Велар встал за её плечом, прицелился компасом вдоль её руки и записал направление. Грим вбил на краю колышек.

Потом мы спустились по тракту в туман. До камня. Это было жутко. Туман был такой плотный, что Параграфа, шедшего в двух шагах, было видно только по ушам. Звуки глохли. Колесо щёлкало глухо, как сквозь вату. Но тракт под ногами оставался твёрдым, прямым и серым, и камень мы нашли по Ирминому стеклу, а не глазами: она вдруг сказала «здесь», остановилась, и через три шага в кустах показался чёрный столбик со скобой.

— Отсюда, — сказал я. — Где центр?

Ирма снова подняла стекло. Снова вытянула руку.

Велар снова записал.

Мы поднялись обратно на край. Я сел на камень, развернул на коленях лист из журнала и нарисовал. Точка — край пади. Точка — камень. Расстояние между ними — по колесу, четыреста двадцать оборотов. От каждой точки — линия, по направлению, которое записал Велар. Линии пересеклись.

Не на дороге. В стороне. Вёрстах в полутора от тракта, к северу, в глубине пади.

— Там, — сказал я. — Центр складки. Они где-то рядом с ним.

— Полторы версты в тумане, — сказала Зоя. — Без дороги. Да мы сами там закрутимся.

— Не закрутимся, — сказал я. — Если будем держаться за нитку.

— За какую нитку?

Я посмотрел на Грима.

— Грим. У нас верёвка есть?

— Сто саженей, — сказал Грим. — Пеньковая. Лыков продал. Втридорога.

— Хорошая верёвка, — сказал Лыков с телеги обиженно.

— Хорошая, — согласился я. — Сейчас проверим.

В моём мире был миф про героя, который спустился в лабиринт к чудовищу и вышел обратно, потому что разматывал за собой нить. Нить ему дала влюблённая царевна. Здесь нить продал жадный купец втридорога. Но суть, если подумать, была та же: если не знаешь, где выход, привяжи один конец к тому, что точно стоит на месте.

Мы привязали один конец верёвки к колышку на краю пади. Я взял другой конец и компас Велара. Зоя взяла фонарь. Ирма — стекло. Грим остался на краю, держать верёвку, и сказал, что, если она дёрнется три раза, он нас вытащит, «даже если вы там уже женитесь на ком-нибудь».

Мы пошли в туман. По направлению засечки. Компас в руке. Верёвка разматывалась за спиной. Ирма каждые двадцать шагов поднимала стекло и говорила: «Ближе. Ближе. Крутит сильнее».

На сотом шаге земля под ногами стала странной. Не мягкой, не твёрдой. Неправильной. Мне показалось, что я иду под уклон, хотя глаза говорили, что ровно. Компас дрожал. Туман вокруг медленно, тошнотворно поворачивался, как карусель.

— Это она, — сказала Ирма. — Складка. Мы на краю.

— Держимся за верёвку, — сказал я. — Идём прямо по компасу. Не по ощущениям. По компасу.

— А если компас врёт?

— Тогда по верёвке. Верёвка не врёт. Она привязана к колышку.

Мы шли. Зоя впереди с фонарём, я за ней с компасом и верёвкой, Ирма сзади со стеклом. Через какое-то время, которое я не мог измерить, потому что туман съедал время так же, как звуки, Зоя вдруг остановилась.

— Тише, — сказала она.

Мы прислушались.

Где-то впереди, в тумане, скрипели колёса. Медленно. Мерно. По кругу. Скрип приближался, проходил мимо, удалялся. Потом снова приближался.

— Сидор! — крикнула Зоя. Голос у неё был такой, каким, наверное, кричат на стоянке грузовиков, когда надо перекрыть шум двадцати моторов. — Сидор Бугай! Это Зоя! С Перевала!

Скрип остановился.

Потом из тумана, совсем рядом, в десяти шагах, донёсся хриплый мужской голос:

— Зоя Ивановна? Ты? Или опять мерещится?

— Я, дурень! Стой на месте! Не двигайся!

Они вышли к нам по одному. Пять телег. Пять лошадей, измученных, с опущенными головами. Пять возчиков, небритых, серых, с потрескавшимися губами. Впереди — огромный бородатый мужик с плечами, как у Грима, только выше на голову. Он подошёл к Зое, посмотрел на неё, потом на фонарь, потом на верёвку у меня в руке. И вдруг сел прямо на землю.

— Три дня, — сказал он. — Три дня кругами. Едем, едем, утром выезжаем — к вечеру тут же. Колею свою видим. Свою же, вчерашнюю. Соль жрём. Воду из лужи пьём. Думали — всё. Тут и останемся.

— Не останетесь, — сказала Зоя.

Мы вывели их по верёвке. Медленно. Сначала людей, потом лошадей с телегами. Я шёл впереди с компасом и держался за верёвку, сматывая её обратно. Бугай шёл за мной и всю дорогу смотрел на компас с выражением, с каким дикарь смотрит на огонь.

Когда мы вышли из тумана на край пади, к колышку, где ждал Грим с верёвкой, солнце уже садилось. Грим сосчитал телеги, лошадей и людей. Пять, пять, пять.

— Всё сходится, — сказал он с удовлетворением. — Баланс.

У колышка нас ждал не только Грим. Чуть в стороне, на краю пади, стояли трое всадников в кожаных куртках, с синими флажками. Шатуновы. Видимо, пришли посмотреть, как мы заблудимся. Или вдруг всё-таки возьмут двадцать марок.

Старший из них, коренастый, рыжий, посмотрел на выходящий из тумана обоз, на верёвку, на компас в моих руках. Долго. Потом сплюнул.

— Без нас не найдут, — сказал он своим. — Говорили же. Без нас не найдут.

— Нашли, — сказал Бугай. Он стоял у первой телеги, огромный, серый, с потрескавшимися губами. — Без вас.

Рыжий промолчал. Развернул лошадь. Уехал. Двое — за ним.

Бугай повернулся ко мне. Посмотрел сверху вниз. Потом протянул руку. Ладонь у него была как лопата.

— Сидор Бугай, — сказал он. — Возчик. Двадцать лет соль вожу. — Он помолчал. — Ты, мастер, если что нужно будет, — скажи. За тобой хоть в Затон.

— В Затон не надо, — сказал я. — Мне надо, чтобы туда никто больше не попадал.

— Это как?

— Расскажу. Не сегодня.

Вечером, в трактире, Глаша плакала у Сидора на плече. Сидор ел. Много. Не соль. Зоя поставила перед ним три миски, и он съел все три, а потом попросил четвёртую. Остальные четверо возчиков тоже ели. А потом, когда наелись, начали рассказывать. Всем, кто был в зале. Про туман, про круги, про свою колею, которую видели каждое утро. И про то, как пришёл мастер с верёвкой и компасом и вывел их, «как по ниточке».

К ночи в общем зале «У Зои» сидели человек тридцать возчиков. Кто-то пришёл послушать. Кто-то — посмотреть на колесо. Кто-то — просто выпить за спасённых. А один пожилой возчик, с сивыми усами, подошёл ко мне и спросил негромко:

— Мастер. А если бы знать, когда в эту падь соваться нельзя, — по колоколу, к примеру, — можно было бы и без Шатуна ездить?

Я посмотрел на него. Потом на Зою за стойкой. Зоя едва заметно кивнула.

— Можно, — сказал я.

Возчик постоял. Потом кивнул и вернулся к своему столу. И что-то тихо сказал соседу. Тот — своему.

Я записал в журнал, уже за полночь:

«Журнал тракта. День десятый.

Пропал обоз Сидора Бугая. Пять телег соли с Брода, без проводника. Три дня. Шатуновы просили за поиск двадцать марок.

Зоина книга с треугольниками: выехали пятого дня на рассвете, до Каменной Ступени не дошли. По расписанию вздохов посчитали: на двадцать первом ударе они были у Туманной пади.

В пади — постоянный туман. Ирма: внутри вихрь, поток крутится по кругу. Пространственная складка. Кто попал во время вздоха — ходит по кругу.

Велар определил складку как совещание, которое заканчивается решением провести ещё одно совещание. Точнее не скажешь.

Засечка с двух точек: край пади и Бабкин камень на дне. Направления по стеклу Ирмы и компасу Велара. Пересечение — в полутора верстах к северу от тракта.

Шли по компасу и по верёвке, привязанной к колышку. Нить Ариадны. Продал Лыков. Втридорога.

Нашли. Три дня кругами по своей колее. Ели соль, пили из лужи. Вывели всех: пять телег, пять лошадей, пять возчиков. Грим: Баланс.

Шатуновы стояли на краю, ждали. Рыжий сказал: Без нас не найдут. Бугай ответил: Нашли. Без вас.

Бугай: За тобой хоть в Затон.

Вечером у Зои — тридцать возчиков. Пожилой с сивыми усами спросил: если знать по колоколу, когда нельзя, можно ли без Шатуна. Сказал: можно.

Он передал соседу. Сосед — своему.

Первые сторонники на тракте. Не за деньги. За верёвку и компас».

Я закрыл журнал. В зале было тихо, только Сидор Бугай храпел на лавке у очага, и Глаша сидела рядом и держала его за руку.

Зоя подошла, поставила передо мной кружку чего-то горячего и сказала по-русски, тихо:

— Хорошо сработали, земляк. Как на трассе. Без геройства. По карте.

— По засечке, — поправил я.

— По засечке, — согласилась Зоя. — Я двадцать два года так ездила. Только не знала, что это так называется.

Глава седьмая. Цена указателя

Идея родилась за завтраком и была такой простой, что мне стало стыдно, что она не пришла раньше.

— Колокол, — сказал я.

Зоя, которая ставила передо мной миску каши, остановилась.

— Какой колокол?

— Любой. Небольшой. Чтобы было слышно на версту. Повесить у каждого Бабкина камня. И поставить человека, который будет в него звонить перед вздохом. За четверть часа. Возчик слышит колокол — останавливается. Ждёт. Колокол бьёт второй раз — можно ехать.

Зоя поставила миску. Села напротив.

— А человек откуда знает, когда звонить?

— По свече. Полосатой. Как в Кривобродске. Ставишь свечу на рассвете, на девятом ударе, считаешь полоски. Шесть часов — колокол.

— А если свеча погаснет?

— Две свечи. Одна запасная.

— А если обе?

— Тогда у него будут часы.

— Откуда?

Я посмотрел на Велара. Велар, сидевший с краю стола со своей кружкой, медленно опустил её.

— Часы инспекции, — сказал он, — являются имуществом короны и не подлежат передаче третьим лицам.

— А если их не передавать? Если поставить на время, чтобы человек выверил свечи?

Велар подумал.

— Временное использование имущества короны в целях обеспечения безопасности на объекте королевского значения, — сказал он медленно, — уставом не запрещено. — Помолчал. — Я внесу это в опись. Как «сверку времени».

Зоя смотрела на меня так, как, наверное, смотрела когда-то на новый маршрут, который сокращает дорогу на сто километров.

— Станция, — сказала она. — Ты хочешь поставить станции.

— Хочу.

— У нас на трассе тоже были станции, — сказала Зоя. — Посты. С людьми. Только там люди не предупреждали, а штрафовали. — Она помолчала. — Твои лучше.

Первую станцию мы ставили у Туманной пади. Самое опасное место, сказала Зоя, начинать надо с него. Если тут получится — получится везде.

Строили всей толпой. Сидор Бугай и его четверо возчиков валили сосны на склоне. Грим отковал подвес для колокола и скобы для столба. Колокол Зоя сняла со своего собственного трактира — небольшой, медный, позеленевший, им раньше созывали гостей к ужину. Сказала, что ужинать гости и без колокола придут, а вот из пади без колокола не выйдут.

Грим, увидев колокол, тут же оценил его.

— Медь, — сказал он, постучав ногтем. — Старая. С трещинкой у края, но звонкая. Марки три. Если в Ардаграде — пять.

— Я его не продаю, — сказала Зоя.

— Я и не покупаю. Я оцениваю. Для описи. — Грим посмотрел на Велара. — Пиши: колокол трактирный, медный, стоимостью три марки, пожертвован хозяйкой постоялого двора.

— Не пожертвован, — сказала Зоя. — Одолжен. До тех пор, пока не отольёте новый.

Грим подумал.

— Тогда пиши: одолжен под человеческий процент, — сказал он. — Процента не будет. Но слово красивое.

Столб мы врыли у дороги, в двадцати шагах от Бабкина камня. Высокий, в три человеческих роста, с перекладиной наверху, на которой висел колокол. А рядом с ним — щит. Большой, из струганых досок. Зоя сама выжгла на нём надпись раскалённым гвоздём, крупными буквами, по-местному:

«ТУМАННАЯ ПАДЬ.

КОГДА ЗВОНИТ КОЛОКОЛ — СТОЙ.

СТОЙ ЧЕТВЕРТЬ ЧАСА. ЖДИ ВТОРОГО ЗВОНА.

ПОСЛЕ ВТОРОГО ЗВОНА — ЕЗЖАЙ.

ВЗДОХИ: НА ТРЕТЬЕМ, ДЕВЯТОМ, ПЯТНАДЦАТОМ И ДВАДЦАТЬ ПЕРВОМ УДАРЕ.

ПРОВОДНИК НЕ НУЖЕН».

Последнюю строчку Зоя выжигала дольше всех. Медленно, глубоко, с нажимом. Когда закончила, отошла на шаг и посмотрела.

— Вот, — сказала она. — Девять лет хотела это написать.

Велар подошёл к щиту, прочитал, достал папку.

— Дорожный знак, — сказал он, — в уставе торговой палаты не предусмотрен. Знак, отменяющий необходимость услуги, оказываемой третьими лицами, тем более не предусмотрен. — Он помолчал. — Записываю как «информационное средство обеспечения безопасности движения». Это звучит законнее.

Я смотрел на щит и думал, что дорожный указатель — главный жанр государственной литературы. В моём мире их ставили миллионами. «Осторожно, дети». «Объезд». «Ремонт дороги». Большинство из них врали. Дети давно выросли, объезд был там, где его не ждали, а ремонт заканчивался лет десять назад, но знак забыли снять. Этот щит был, кажется, первым указателем в истории двух миров, который говорил чистую правду. И который кто-то очень не хотел, чтобы прочитали.

Смотрителя для станции нашёл Бугай.

Это был его шурин, Пров. Невысокий, жилистый, лет сорока, с деревянной ногой ниже колена. Двадцать лет он гонял обозы, как Сидор. Пять лет назад телега опрокинулась на спуске с Перевала и придавила ему ногу. С тех пор Пров сидел дома, плёл корзины и, по словам Бугая, «тосковал до злобы».

— Вот тебе работа, — сказал ему Бугай, когда привёз к столбу. — Сиди. Смотри на свечку. Звони в колокол. Сидеть ты умеешь. Звонить научишься.

Пров посмотрел на колокол. На щит. На падь, полную тумана. Потом на меня.

— А платить кто будет?

— Возчики, — сказал я. — Кто захочет. По медяку за проезд, в ящик у столба. Добровольно.

— Добровольно никто не платит.

— Посмотрим.

Мы поставили у столба ящик. Грим выковал на нём замок и прорезь для монет. Велар внёс ящик в опись как «средство добровольного финансирования информационного обеспечения». Пров сел на чурбак у столба, поставил перед собой полосатую свечу, выверенную по часам Велара, и положил руку на верёвку колокола.

Первый звон был на пятнадцатом ударе. Мы все стояли рядом и смотрели.

Пров не отрывал глаз от свечи. Когда огонь подобрался к нужной полоске, он дёрнул верёвку. Колокол звякнул. Негромко, хрипловато, по-трактирному. Звук покатился по пади, утонул в тумане и вернулся эхом.

Я подумал, что в эту секунду на тракте впервые за двадцать лет появилось общее время. До этого время здесь было у каждого своё: у Шатуна — по его тайным приметам, у возчиков — по солнцу и по брюху, у Зои — в книге с треугольниками. А теперь оно висело на перекладине и звенело для всех одинаково. Общее время — это, если подумать, первое, что строит любая цивилизация. Раньше дорог, раньше законов и уж точно раньше налогов. Сначала люди договариваются, когда. Потом — где. И только потом — за сколько.

На дороге, у края пади, остановилась телега. Один возчик, с мешками зерна. Он слез, подошёл к щиту, долго шевелил губами, читая. Потом посмотрел на Прова.

— Стоять? — спросил он.

— Стоять, — сказал Пров. — Четверть часа.

Возчик постоял. Ирма смотрела в стекло на камень и шёпотом говорила мне: «Тянут. Сильно. Вихрь». Туман в пади медленно, лениво закручивался.

Через четверть часа Пров снова дёрнул верёвку. Колокол звякнул второй раз.

— Езжай, — сказал Пров.

Возчик сел на телегу и въехал в туман. Мы ждали. Пять минут. Десять. Двадцать. Потом с той стороны пади, далеко, донёсся крик. Сначала один, потом другой. Возчик кричал. Не от страха. От изумления.

Pulsuz fraqment bitdi.

Yaş həddi:
16+
Litresdə buraxılış tarixi:
27 oktyabr 2026
Yazılma tarixi:
2026
Həcm:
250 səh. 1 illustrasiya
Müəllif hüququ sahibi:
Автор
Yükləmə formatı:

Oxşar kitablar