Kitabı oxu: «Ведьма из Сызрани. Не забудь»
Ведьма из Сызрани. Не забудь
Серия «Ведьма из Сызрани». Книга одиннадцатая
Глава 1. Отворот от памяти
В октябре две тысячи тридцать первого года к Василисе пришли за отворотом. Не от мужчины. От памяти.
Клиентку звали Кристина. Двадцать девять лет, администратор фитнес-клуба «Атлант», ресницы как у куклы, телефон в чехле с ушками. Она села на табуретку, положила телефон экраном вниз и сказала:
— Мне надо его забыть.
— Кого? — спросила Василиса.
— Артура. — Кристина поджала губы. — Мы четыре года встречались. Он ушёл. К Карине. Из бухгалтерии. — Пауза. — Я его удалила. Везде. Из друзей. Из подписок. Из облака. Фотографии — все. Две тысячи сто сорок штук. Переписку — тоже. — Она посмотрела на Василису. — А из головы — не удаляется.
— Понимаю, — сказала Василиса.
— Сделайте, чтобы я его не помнила. Совсем. Как будто его не было. — Кристина достала из сумочки конверт. — Я заплачу. Пять тысяч. Мне сказали, вы недорого берёте.
Модест на печке открыл один глаз.
— Пять тысяч, — сказал он. — За четыре года. Дёшево она себя ценит.
Кристина, разумеется, услышала «мяу».
Василиса посмотрела на нитки. Повернула ручку настройки — внутри, где-то за глазами, как бабушка учила.
Нитка от Кристины к Артуру была. Тонкая, серая, растрёпанная на конце. Оборванная. Но не это было главное. От Кристины во все стороны тянулись другие нитки — к маме, к подруге Ксюше, к собаке породы шпиц по имени Бублик, к морю в Анапе две тысячи двадцать восьмого года, к пицце с ананасами, к песне, под которую они с Артуром танцевали на свадьбе у Ксюши. И все эти нитки — Василиса видела — были завязаны с той, серой. В один узелок. Маленький, тугой.
Выдернешь серую — потянутся все.
— Кристина, — сказала Василиса. — А на свадьбе у Ксюши вы танцевали?
Кристина вздрогнула.
— Откуда вы знаете?
— Я ведьма. — Василиса помолчала. — Если я уберу Артура, вы забудете и свадьбу. И Ксюшу немножко. И Анапу. И ещё, кажется, собаку.
— Бублика?! — Кристина побелела. — Бублик тут при чём?
— Вы его вместе брали?
Кристина молчала. Долго.
— Вместе, — сказала она наконец. Тихо. — В питомнике в Тольятти. Артур его на руках нёс. Всю дорогу. Он маленький был. Бублик. Не Артур.
— Вот, — сказала Василиса. — Память — это не фотография. Её нельзя удалить. Одну. Отдельно. Она как варенье — всё в одной банке.
Кристина посидела. Потом взяла конверт. Покрутила в руках.
— А что тогда делать?
— Не забывать, — сказала Василиса. — Отпустить.
— А это не одно и то же?
Модест на печке сел. Обвил лапы хвостом.
— Нет, — сказал он. — Забыть — это когда вещь потерял. А отпустить — это когда положил на место.
Василиса перевела. Своими словами.
Кристина ушла. Задумчивая. Конверт оставила на столе — Василиса догнала её у калитки и сунула обратно. Калитка при этом пропела короткую ноту, похожую на «правильно».
Василиса записала в Гроссбух: «Кристина Д. Хотела забыть Артура. Бублик. Анапа. Отпустить ≠ забыть (Модест). Оплата: никакой. Придёт ещё».
— Придёт, — согласился Модест. — Такие приходят. Через полгода. С Бубликом.
— Почему с Бубликом?
— Потому что ей будет некому про него рассказать, — сказал кот. — А тут — я. Я про шпицев много чего могу рассказать. Ничего хорошего.
Вторая странность случилась в тот же вечер.
Зинаида Павловна пришла без блокнота. Это было само по себе тревожно: Зинаида Павловна Уткина-Боброва без блокнота не ходила даже в баню. Она вошла на кухню, села, положила на стол что-то маленькое, круглое, красное.
Значок.
Комсомольский. С профилем. Эмаль облупилась по краю.
— Вот, — сказала Зинаида Павловна.
— Что — вот?
— Я его потеряла, — сказала Зинаида Павловна, — в тысяча девятьсот восемьдесят шестом году. На картошке. В совхозе «Красный пахарь». Искала два дня. Всем отрядом. Не нашли. Мне за него выговор хотели дать. — Пауза. — А сегодня утром он лежал у меня в теплице. На грядке с перцем. Сверху. Как будто кто-то положил.
Василиса посмотрела на значок.
От значка шла нитка. Тонкая. Очень старая. Почти прозрачная. И уходила — не к Зинаиде Павловне. Вниз. В пол. Сквозь пол.
— И это не всё, — сказала Зинаида Павловна. — Михеич нашёл насос. Велосипедный. Который у него в семьдесят четвёртом году украли. Он тогда на соседа думал. Сорок семь лет не здоровался. — Она помолчала. — Насос лежал на крыльце. У Михеича. Сегодня. С его фамилией на ручке. Он её гвоздём выцарапал. В детстве.
— А сосед?
— Сосед умер в девяносто девятом, — сказала Зинаида Павловна. — Михеич сейчас пошёл на кладбище. Извиняться. С насосом.
На кухне стало тихо.
Фрол Евсеич — он теперь жил под печкой, говорил, что там «как в бомбоубежище, только с телевизором», — высунул голову. Посмотрел на значок. Долго.
— Возвращается, — сказал он.
— Что возвращается?
— Потерянное. — Домовой почесал бороду. — Такое бывает. Редко. Я раз видел. В тысяча восемьсот девяносто первом. Голодный год. Тогда по всей Сызрани находили. Пуговицы. Кольца. Ложки серебряные. Письма. — Пауза. — Агафьина прабабка говорила — «снизу выталкивает». Полно там. Места нет.
— Где — там?
Фрол Евсеич посмотрел на неё. Потом на Модеста. Потом снова на неё.
— Внизу, девка, — сказал он. — Где всё, что забыли.
И залез обратно под печку. Сделал телевизор погромче. Там шло «Поле чудес». Ведущий спрашивал у учительницы из Кинеля, как назывался в старину сундук для приданого.
Учительница не помнила.
Модест на печке молчал. Смотрел на пол. На половицы у буфета.
— Васёна, — сказал он наконец.
— Мм?
— Помнишь, что Агафья сказала? Про Баюшку?
Василиса помнила. Модест рассказывал прошлой зимой. «Под всякой кроватью — Баюшка. А под всяким Баюшкой — то, что все забыли».
— Ты говорил, ты думал — она про носки.
— Думал, — сказал Модест. — Двести двадцать один год. А думал про носки. — Он лёг. Положил голову на лапы. — Носки, Васёна, не возвращаются. Никогда. Это я точно знаю. А значки — возвращаются. Значит, это не про носки.
Ночью Василиса проснулась от тишины.
Сначала не поняла, что не так. Егор спал рядом — на боку, лицом к стене, как всегда, когда приходил со смены. Модест спал в ногах у Гаши. Устя пряла за печкой — шуршало веретено. Фрол Евсеич храпел под печкой. Баюшка в детской пел — тихо, тепло, без слов.
А потом поняла.
Алёша не спал.
Она встала. Прошла в детскую. Босиком. По холодным половицам.
Гаша спала — раскинувшись, поперёк кроватки, с Модестовым хвостом в кулаке. Модест терпел. Он всегда терпел.
Алёша лежал на животе. Свесив руку вниз. Под кровать.
Глаза — открыты.
Баюшка сидел на ковре с медведями. Большой, серо-бурый, тёплый. Пел. И смотрел на Алёшину руку. С тревогой.
— Алёша, — шёпотом сказала Василиса. — Ты чего не спишь?
Алёша посмотрел на неё. Серьёзно. Как Еремей Касьянович поверх монокля. Ему было три года и восемь месяцев. Он говорил мало. Зато всегда — по делу.
— Слушаю, — сказал он.
— Кого?
Алёша подумал. Поискал слово. Он всегда долго искал слова — как будто выбирал из большой кучи самое подходящее.
— Дедушку, — сказал он.
— Какого дедушку?
— Который внизу. — Алёша зевнул. — Он грустный. У него много всего. А его никто не помнит.
И уснул. Сразу. С рукой, свешенной под кровать.
Василиса постояла. Посмотрела на Баюшку.
Баюшка перестал петь.
— Я туда не хожу, — сказал он. Тихо. Как будто оправдывался. — Никогда не ходил. Под-кроватье — моё. А под ним — не моё. — Пауза. — Там тепло стало. С неделю уже. Раньше было холодно. А теперь — тепло. Как будто кто-то проснулся.
Василиса присела на корточки. Положила ладонь на пол. Рядом с Алёшиной рукой.
Пол был тёплый.
Не от батареи. Батарея была у окна. И не от печки. Печка была в другой комнате.
Тёплый — снизу.
И где-то там, глубоко-глубоко, под половицами, под фундаментом, под старым сызранским суглинком, — Василиса почувствовала, — кто-то вздохнул. Тяжело. Как человек, который несёт слишком много.
И что-то маленькое, круглое, лёгкое — толкнулось ей в ладонь. Сквозь пол.
Она подняла руку.
На полу лежала пуговица. Перламутровая. Старинная. С четырьмя дырочками.
Василиса узнала её сразу. Хотя никогда не видела.
С бабушкиного белого платья. С того, свадебного, пятьдесят девятого года. Верхняя пуговица. У самого воротника.
Которой на платье — Василиса проверяла этим летом, перед телевидением, когда Анжела подшивала, — не было.
Глава 2. «Отпусти»
Фотоателье «Момент» на углу Советской и Комсомольской работало с тысяча девятьсот пятьдесят шестого года.
Там фотографировалась вся Сызрань. На паспорт. На доску почёта. На свадьбу. На выпускной. С новорождённым. С дембеля. В последний раз — тоже там. Для памятника. Бабушка Агафья фотографировалась в «Моменте» в пятьдесят девятом, в белом платье, с дедом. Фотография стояла у Василисы на комоде. Дед — серьёзный, с чубом. Бабушка — смеётся. На обороте фиолетовый штамп: «Фотоателье „Момент“. Сызрань. Негатив хранится».
Негатив хранился. Семьдесят пять лет. Весь архив — в подвале. Стеклянные пластинки, плёнки, конверты с фамилиями. Последний фотограф, Лев Аронович Гуревич, умер в позапрошлом году в девяносто четыре года. Ателье стояло закрытым.
А в октябре в нём открылась студия «Отпусти».
Василиса узнала об этом от Люды из «Продуктов 24».
— Ведьма, — сказала Люда. Без «здрасьте». С порога. — Там у «Момента» очередь. С утра. С пакетами.
— С какими пакетами?
— С мусорными, — сказала Люда. — Сто двадцать литров. Чёрные. Тётки несут. Альбомы. Письма. Открытки. Платья. — Пауза. — Моя свекровь понесла. Свадебное. Своё. Семьдесят восьмого года. Сказала — «тянет меня назад». Я её спрашиваю — куда назад, Галина Фёдоровна, вам семьдесят три, вам вперёд-то куда? А она — «к лёгкости».
Модест на подоконнике медленно повернул голову.
— К лёгкости, — повторил он. — Ну всё. Началось.
Василиса пошла посмотреть. С Гашей и Алёшей — их не с кем было оставить: Егор на смене, Устя днём спала, Фрол Евсеич за детьми присматривать отказывался принципиально, говорил, что «у меня в договоре такого нету». Модест пошёл сам. В сумке. Сказал — «одна туда не пойдёшь, там пахнет».
Пахло лавандой.
Витрина «Момента» была заклеена белой плёнкой. По плёнке — тонкими серыми буквами: «ОТПУСТИ. Студия осознанной лёгкости». Ниже, мельче: «Марафон „21 день без прошлого“. Старт — каждый понедельник».
У двери стоял контейнер. Синий. Мусорный. Большой — такие ставят на стройках.
Контейнер был полон.
Василиса подошла. Посмотрела.
Альбомы. Бархатные, с золотым тиснением, с надписью «Наша свадьба». Альбомы с котятами на обложке. Альбомы самодельные — картон, обтянутый ситцем. Пачки писем, перевязанные бечёвкой. Открытки — «С 8 Марта!», «С Новым, 1981 годом!». Детские рисунки. Тетрадки в косую линейку. Шкатулка с молочными зубами — Василиса узнала, у неё в детстве была такая же, мама хранила. Вязаные пинетки. Погоны. Чей-то дембельский альбом — с нарисованным танком и надписью «Прощай, Кушка!».
И от каждой вещи — Василиса видела — тянулась нитка.
Тонкая. Тёплая. Живая.
И — обрезанная.
Не оборванная, как у Кристины. Обрезанная. Ровно. Как ножницами. И обрезанный конец — Василиса присмотрелась — не висел в воздухе. Он медленно, очень медленно, уходил вниз. В асфальт. Сквозь асфальт.
Как вода в песок.
— Мама, — сказала Гаша. Она стояла у контейнера и смотрела на него. Нахмурившись. Как Евдокия Марковна. — Там дедушка плачет.
— Какой дедушка?
Гаша показала пальцем. На фотографию — она лежала сверху, без рамки. Мужчина в военной форме. С орденом. Чёрно-белый. Улыбается.
Фотография не плакала. Это была просто фотография.
Но нитка от неё — Василиса видела — дрожала.
— Здравствуйте!
Голос был мягкий. Тихий. Ровный. Как у человека, который ведёт аудиокнигу для засыпания.
Из двери «Момента» вышла женщина.
Лет тридцати пяти. Высокая. Тонкая. Вся — светлая. Льняной брючный костюм цвета овсянки. Светлые волосы, гладкие, собранные в низкий узел. Никаких украшений. Никакой косметики — или такая, которую не видно. Босиком. В октябре. На асфальте.
Глаза — серые. Очень спокойные.
— Вы к нам? — спросила она. Улыбнулась. Улыбка тоже была мягкая. Беззвучная. — Я Виолетта. Виолетта Лёгкая. — Пауза. — Это не псевдоним. Это состояние.
Модест в сумке издал звук. Похожий на кашель.
— Мы не к вам, — сказала Василиса. — Мы мимо.
— Мимо — тоже путь, — сказала Виолетта. И посмотрела на детей. — Какие лёгкие. Дети — они ещё не набрали. Им нечего отпускать. — Она присела перед Гашей. — Привет. Как тебя зовут?
Гаша посмотрела на неё. Долго. Нахмурившись.
— У тебя ниток нет, — сказала она.
Виолетта засмеялась. Мягко. Беззвучно.
— Нет, — сказала она. — Я все отпустила. Это и есть свобода.
Василиса повернула ручку настройки.
И отступила на шаг.
У Виолетты Лёгкой действительно не было ниток.
Почти. Несколько — к телефону, к студии, к марафону, к деньгам — тонких, холодных, натянутых, как леска. И всё. Ни к маме. Ни к дому. Ни к городу. Ни к одному человеку. Ни к одному месту. Ни к одной вещи старше трёх лет.
Василиса видела много людей. Злых. Жадных. Одиноких. Несчастных. У всех были нитки. Пусть серые. Пусть перекрученные. Пусть оборванные. У Анжелики Звёздной — и то были. У ревизорши Вольской — были. У Строговой с её методикой — были.
У Виолетты Лёгкой на месте ниток было гладко.
Как у новой куклы.
— Вы ведь местная? — спросила Виолетта. Поднимаясь. — У вас лицо… нагруженное. — Она чуть наклонила голову. — Вам тяжело. Я вижу. Вы несёте очень много. Чужого. Старого. Чьих-то бабушек. — Пауза. — Приходите на марафон. Первый день — бесплатно. Мы начинаем с простого. С одной вещи. Одна вещь, которая тянет вас назад. Вы приносите её сюда. Кладёте в контейнер. И говорите: «Отпускаю». — Она улыбнулась. — Это так легко. Вы не представляете.
— Представляю, — сказала Василиса.
— Нет, — мягко сказала Виолетта. — Не представляете. Если бы представляли — уже бы пришли.
Из двери «Момента» вышла женщина. Пожилая. В пальто с каракулевым воротником. С пустым мусорным пакетом в руке. С таким лицом, как будто она только что очень долго плакала, а потом перестала. Совсем. Насовсем.
— Спасибо, Виолетта Сергеевна, — сказала она. — Так легко. Правда.
— Это не я, — сказала Виолетта. — Это вы.
Женщина пошла по Советской. Медленно. Улыбаясь.
Василиса посмотрела ей вслед. На её нитки.
Их было мало. Очень мало. И с каждым шагом — Василиса видела — становилось ещё меньше. Они не рвались. Они просто — гасли. Одна за другой. Как окна в доме, где все ложатся спать.
— Мама, — сказал Алёша.
Он стоял у контейнера. Держал в руках что-то маленькое. Василиса не заметила, когда он успел достать.
Стеклянная пластинка. Негатив. Из подвала «Момента» — на краю конверта было написано карандашом: «1959. Кругловы. Свадьба».
— Это наше, — сказал Алёша. Серьёзно. — Я заберу.
Виолетта посмотрела на пластинку. Потом на Алёшу. Мягко. Спокойно.
— Это архив, — сказала она. — Его здесь семьдесят лет хранили. Представляете, сколько тут прошлого? Тонны. Подвал до потолка. — Пауза. — Мы его отпускаем. В понедельник приедет машина. Весь архив. — Она улыбнулась Алёше. — Возьми, если хочешь. Тебе ещё рано знать, что это тяжело.
— Это не тяжело, — сказал Алёша. — Это бабушка.
И прижал пластинку к животу. Обеими руками.
Домой шли молча. Модест в сумке молчал. Гаша держала Василису за руку и хмурилась. Алёша нёс пластинку. Не отдавал.
На углу Ульяновской Модест высунул голову из сумки.
— Васёна.
— Мм?
— Я видел таких, — сказал кот. — Один раз. В тысяча восемьсот девяносто первом. В Самаре. Голодный год. — Пауза. — Ходил по городу человек. Без ниток. Покупал у людей вещи. Старые. Иконы. Письма. Обручальные кольца. За хлеб. Говорил — «освобождаю».
— И что было?
Модест помолчал. Долго.
— Не помню, — сказал он. И сам удивился. — Странно. Я всё помню. Я помню, какого цвета были ленты у Евпраксии Тихоновны на Пасху в восемьсот сорок четвёртом. — Он нахмурился. Насколько может нахмуриться кот. — А это — не помню. Как будто кто-то вырезал.
Он спрятался обратно в сумку.
А Василиса посмотрела под ноги. На тротуар Ульяновской.
Тротуар был тёплый.
Она чувствовала это даже через подошвы.
Pulsuz fraqment bitdi.