Kitabı oxu: «Чурай. Сердце речной мавки»
Глава 1
Вода помнит всё. Даже то, что мы пытались в ней утопить.
Ещё несколько часов — и поднимется солнце. Моё любимое время. Время, когда остальные мавки оставляют меня в покое. Перестают изводить за то, что я не похожа на них. В посмертии мне нет пристанища, как не было при жизни.
Перед рассветом омут затихает. Это единственные тихие часы, когда река перестаёт дышать чёрным паром, а другие девки уплывают далеко — к самым перекатам, к песчаным мелям. Они ищут живое тепло. Мечутся в тёмной воде, подкарауливают зазевавшихся путников, чтобы защекотать до судорог, затянуть в холодный ил, выпить чужой горячий выдох до последнего остатка.
Они давно забыли, кем были при жизни. Забыли, как звучат их имена, произнесённые ласковым материнским голосом. Едва у них вместо человеческих ног отросли мёрзлые, покрытые слизью хвосты, они стали просто мавками. Охотницами без прошлого. Острые, в два ряда, как у щук, зубы. Мутные глаза без зрачков. Злой, леденящий хохот, едким дымом разносящийся над камышами.
Я никогда не плыву с ними. Мой угол — на самом дне омута, там, где вывернутые корни старой ивы уходят глубоко в чёрную, пахнущую тиной жижу. Я замираю у самой поверхности, выставив из застоявшейся воды только бледный, бескровный нос да глаза. Смотрю на блёклое небо в отражении пруда. Тоска приходит по расписанию — раньше, чем солнце. Я давно перестала её ждать.
В такие минуты я разрешаю себе вспоминать человеческие годы. Те, что остались позади два столетия назад. Вспоминать больно, но забыть — значит окончательно перестать быть собой.
Теперь мне кажется, что в том небе, живом, даже облака плыли иначе. Или я сама это придумала?
Уже тогда я поняла: прежней жизни не будет. Помню это чувство: дом ещё мой — и уже не мой. Под самыми рёбрами всё сжалось от глухого, удушливого предчувствия беды.
Тот день выдался сухим, знойным и пыльным. Воздух пах мокрой шерстью и пылью — так пахнет перед грозой.
Отец подолгу возился в сенях: бессмысленно переставлял тяжёлые вёдра, поправлял холщовые порты, хмурился и приглаживал ладонью длинную русую бороду. Руки у него подрагивали, ладони были мокрыми от пота. Он прятал от меня глаза в земляной пол, словно заранее знал за собой страшную вину. И от этого его молчания мне становилось не по себе.
За калиткой уже стояли чужие. Я ещё не знала их имён — а они уже считали себя хозяевами.
— Принимай хозяйку, Варварушка, — сипло, с трудом выдавил он. Голос у него сорвался.
В сени с грохотом внесли тяжёлый сундук. Вслед за ним вошла Она. Агриппина заполнила собой всю избу. От неё не пахло хлебом или парным молоком, как от моей матушки. От неё несло чужой, длинной дорогой, сушёной ядовитой беленой и въевшимся в ткань конским запахом. Этот душный запах сразу забил мне лёгкие.
Она даже не поздоровалась. Переступила порог, накрыв меня своей тяжёлой, широкой тенью, и принялась медленно обводить горницу колючим, хозяйским взглядом. Пересчитала лавки, глиняные горшки на печи, сушёные пучки чабреца по углам. Те самые пучки, собранные мамой перед смертью. Прикинула цену всему. Включая меня.
— Тесновато, — вместо приветствия бросила она. Голос у неё был сухой и скрипучий, словно хруст валежника под тяжёлым сапогом. — Ну ничего, потеснимся. Не бары.
За её спиной высунулись две девицы. Люша, старшая, не разуваясь, тут же схватила с полки мамину расписную чашу. Пальцы узнали раньше глаз: мамина. Я дёрнулась отнять — и не посмела. Гнуша, шмыгая вздёрнутым носом, утёрлась рукавом и принялась ковырять пальцем свежую замазку на печи.
— Ой, мамка, гляди, какая замарашка! — Гнуша ткнула в меня кривым пальцем. — И сарафан у неё из дерюги.
Я стояла у печи. Пальцы сами нашли ухват и стиснули так, что дерево скрипнуло. Я умоляюще посмотрела на отца. Ждала, что он защитит, прикрикнет на них. Но отец лишь неловко, виновато улыбнулся и погладил Агриппину по грубому, обтянутому парчой плечу.
В ту минуту я похоронила отца — задолго до того, как его закопали. На его месте стоял чужак, покорный этой властной женщине. Было тошно смотреть на его заискивающий взгляд.
Агриппина подошла ко мне вплотную. Её грузная тень накрыла меня целиком — в доме стало тесно от чужого запаха. Лицо у неё было плоское, жёсткое, а глаза — серые, без блеска. Как вода в ноябре. Она усмехнулась. В её взгляде не было ни злобы, ни любопытства — ничего. Так смотрят на скотину, прикидывая, сколько та протянет.
— Скромница, значит? В моём хозяйстве скромницы работают за двоих. Иди, девка, принеси воды. Да поживее, гости с дороги пить хотят.
Тогда я впервые выбежала к пруду. Не для того, чтобы смотреть на кувшинки. Я плакала так, как умеют только дети: без звука, всем телом. Зажимала рот ладонью, чтобы со двора не услышали.
Из воспоминаний меня выдернул резкий плеск. Лягушка упала в воду совсем рядом. Я вздрогнула. Тело помнило страх, даже когда помнить было нечем.
Мавки не выносят тишины. Одна из них замерла на плавучей коряге, злорадно скалясь. Кожа у неё была зеленовато-серой, дряблой, из-под вздёрнутой верхней губы торчали мелкие игольчатые зубы. Она нарочно нарушила моё уединение. Ей нравилось видеть, как я пугаюсь и шарахаюсь.
Они любят шум, резкие всплески и хохот, от которого птицы снимаются с веток. Для них вода — это власть и бесконечная охота. Для меня — прозрачная, душная клетка. Меня тошнит от их дикости, поэтому я держусь сама по себе, прячась в камышах.
— Опять ты застыла, Варя? — Мава ударила хвостом по воде, обдав меня холодными, резкими брызгами.
Они все здесь стали Мавами. Каждая вытравила из себя человеческое имя, едва на месте ног отросла чешуя. Они стёрли прошлое, забыли, как были людьми. Но я держала своё имя, как держат во рту монету — чтобы не проглотить. Имя было последней дверью, которую я не дала заколотить.
— Всё ждёшь кого-то? — мавка противно хихикнула. — Твой отец давно сгнил в сырой земле, черви его доели. А мачеха твоя в Нави кости греет. Плыви к нам, не дури! Сегодня на перекате зазевался пастушок. Коней поит. У него кожа тёплая. Давай защекочем его, пока сердце не лопнет!
Меня вывернуло бы, если бы было чем. Я не ответила. Лишь глубже ушла под воду, до боли зажимая уши ладонями. Не хотела слышать об их охоте. Не хотела знать имён их жертв.
В моём посмертии было жёсткое правило: никогда не вредить тем, кто ещё дышит теплом. За это меня и ненавидели. Для них я оставалась неправильной, порченой тварью, которая наперекор всему бережёт в себе человеческий стыд. И дышит. Мёртвой воде дыхание ни к чему — мавки давно бросили эту докуку. А я дышу. Назло. Каждый вдох здесь никому не нужен, кроме меня, — потому он и мой.
Сёстры рвали кожу, а память рвала глубже. Закрывая глаза под толщей воды, я снова видела наш старый двор. Только солнце там грело всё меньше.
Сначала замёрзли слова. Потом — молчание. Тёплый запах маминого чабреца исчез быстро: мачеха в первый же день бросила сухие пучки в печь и сожгла их, заменив горницу удушливым чадом белены, от которого у меня ежедневно раскалывалась голова. Наш чистый дом стал чужим и тесным.
— Что ты встала, как пень? — голос мачехи ворвался в мои мысли. От неожиданности я дёрнулась. — Иди дров принеси, да смотри, выбирай сухие, не то ужина не получишь.
Люша и Гнуша уже вовсю хозяйничали в моей горнице, перерывая старые сундуки. Забирали всё, что приглянется: ленты, вышитые полотенца, бусы.
— Батюшка! — Гнуша с хохотом вытащила из-под лавки мою куклу. Старую, липовую. Отец сам вырезал её для меня из чурбачка, когда я в детстве три дня металась в горячке. Я сама чернила ей глаза угольком из печи, и правый глаз вышел немного косым. Кукла до сих пор едва уловимо пахла липовой стружкой и смолой. — Гляди, какую страшилу нашла! Давай ей голову оторвём да в печку бросим!
Меня сорвало с места раньше, чем я успела подумать. Я всё ещё надеялась на отца — по старой, глупой памяти.
— Отдай, Гнуша, — тихо сказала я. Голос дрожал. — Это папин подарок.
— Был папин, стал наш! — выкрикнула Люша, перехватывая куклу. — Мамка сказала, теперь тут всё наше!
— Папа... — я почти закричала, всхлипывая от бессилия.
Отец сидел в углу под иконами, неподвижно уставившись в пустую деревянную чашу. Плечи обвисли, взгляд остановился. Он всё слышал. Каждый плач, каждое глумление. Но лишь крепче сжал пальцами край стола. Не проронив ни слова. Предал меня.
В тот вечер я окончательно поняла: мачеха принесла с собой закон силы, где нежности больше нет места. Агриппина находила изъян в каждом моём шаге, Люша и Гнуша вторили ей, глумились, а отец делался всё дальше — за одним с нами столом. К зиме от него осталась одна привычка — сидеть у стола и молчать.
Я осталась совсем одна, ещё будучи живой. Я научилась молчать так, что это потом пригодилось на дне.
Я открыла глаза. Вода вокруг была тёмной и плотной. Она давила на уши и на глаза. Мавы уже уплыли к перекату, их злой смех затих где-то вдали. Стало тихо. В этой тишине осталась только я — и всё, что копилось во мне два века.
Два века. Два века я спускалась на самое дно, туда, где среди корней старых ив скапливается речной ил. Ногти давно стёрлись об острую гальку до крови, пальцы стали бледными, прозрачными, болели от холода, но я продолжала перемывать песок — горсть за горстью, песчинку за песчинкой, каждую ночь, каждую весну. Я упрямо искала. Не позволяла себе сдаться, забыться и превратиться в такую же бездушную тварь, как Мава.
И сегодня под ногтями наконец блеснул металл. Меня тряхнуло — горячо, снизу вверх, от стёртых пальцев до затылка.
Я осторожно, боясь спугнуть удачу, вытянула предмет на свет. Старое, потемневшее серебряное кольцо с простым узором в виде переплетённых ржаных колосьев. То место, где раньше билось сердце, свело — коротко и больно, по-живому. Кольцо моей матери. После её смерти отец носил его на кожаном шнурке у самого сердца.
Агриппина в один из первых вечеров сорвала шнурок и выбросила кольцо в окно, прямо в сторону пруда. Она думала, что стёрла нашу память.
Я прижала холодный металл к синим губам. Серебро не грело — оно было таким же холодным, как я сама. Но оно было настоящим. Твёрдым. Свидетельство того, что прошлая жизнь не была моим сном. Я не сошла с ума. Я была человеком.
— Думала, что вода всё спрячет, — прошептала я. Пузырьки воздуха потянулись вверх, задевая щёки.
Я надела кольцо на палец. Оно было велико для моей исхудавшей руки, спадало, но я сжала кулак так крепко, что пальцы свело. Не отдам. Теперь у меня было своё. Первое своё за два века.
В этот момент вода надо мной потемнела. Кто-то стоял на берегу — именно там, где я обычно пряталась в камышах.
Я замерла у самого дна, прижимая кулак с кольцом к груди. Сквозь дрожащую гладь воды я видела высокий силуэт. Широкие плечи, обтянутые плотной кожей и мехом, тяжёлый меч за спиной. У него не было ни фляги, ни мешка, ни седельной сумки. Только меч. И пустые руки. От него тянуло калёным железом, дымом и правом убивать таких, как я.
Чурай. Из тех бродячих воинов и стражей, чьи тяжёлые шаги заставляют всю лесную и речную нечисть притихать и прятаться по норам. Для таких, как он, мы все без разбора — лишь холодные, опасные твари, нарушившие вечный закон живых. Осквернители чура, которых нужно безжалостно упокаивать благословенной сталью.
Он медленно опустился на одно колено у самой кромки воды. У берега с тихим хрустом треснул тонкий прибрежный лёд, когда воин погрузил в воду свою огромную, тяжёлую ладонь.
Толща пруда донесла до меня резкое, пугающее движение. По воде пошла волна живого, давящего тепла. Чурай не просто пил — он замер, опустив пальцы в тёмную глубину, прямо надо мной. Сквозь толщу и ил он вглядывался в саму суть омута.
Я вросла в ил. Меня, двести лет пролежавшую в этой воде, впервые пробрал настоящий холод. Он чуял меня. Я была уверена — он знает, что я здесь.
Я считала пузырьки. Досчитала до трёх — и перестала дышать.
Я видела его лицо — тяжёлое, резкое, со свежим шрамом на скуле. Лицо, которое не умеет улыбаться, но умеет ждать. В его карих глазах — только сосредоточенная, тяжёлая дума. Я сжала кольцо так, что серебро впилось в ладонь. Он дышал — и от этого вода вокруг становилась другой. Тёплой. Живой.
Чурай медленно вынул руку из воды. Он встал — и закрыл собой луну. Повернулся и ушёл в лесную чащу. Шаги стихли раньше, чем камыши перестали качаться. От берега потянуло горькой полынью.
Когда шелест его шагов затих, я разжала кулак. Узор кольца отпечатался на ладони — оказывается, всё это время я сжимала его до кости. Я медленно поднялась к самой поверхности. На берегу, на влажном песке, остался чёткий след его тяжёлого сапога. Вода уже начала подмывать края отпечатка, заполняя его илом.
Я посмотрела на свою руку. Серебряное кольцо матери тускло мерцало на бледном пальце. Оно казалось невероятно тяжёлым и тянуло руку вниз. «Вода всё спрячет», — сказала когда-то мачеха.
Нет. Вода не прячет. Она хранит.
Я вдохнула — в последний раз за эту ночь — и ушла вниз.
Глава 2
Ратмир отошёл от воды на добрую сотню шагов, прежде чем позволил себе глубоко, до боли в груди, выдохнуть скопившийся в лёгких холод. Задерживаться у этого безымянного пруда он не собирался — путь его лежал в соседнюю весь, где, по слухам, разгулялась стая волколаков.
Эти твари были крупными, свирепыми и куда более опасными, чем придонные озёрные девки. На охоту требовалось идти с чистыми мыслями и твёрдой рукой, но чурай не мог просто пройти мимо места, о котором в округе говорили вполголоса, отводя глаза и сплёвывая через левое плечо.
К самому омуту он намеренно ходил пешком, оставив коня на безопасном расстоянии: животные за версту чуют навь со дна, и незачем было лишний раз пугать Бурана.
Тяжёлый, давящий зуд между лопаток, который в былых сечах всегда предупреждал его о близкой засаде, так и не прошёл. Ратмир спиной чувствовал: притихший за его плечами пруд не отпустил его — тянется следом сырым, гнилостным холодом чужого мира.
Чурай шёл ходко, уверенно срезая угол сквозь глухую ночную темень — лесные дебри он знал и понимал гораздо лучше, чем исхоженные городские улицы. Вскоре впереди послышалось тихое, предупреждающее фырканье.
Ратмир шагнул на небольшую поляну, где в густом малиннике его дожидался вороной тяжеловоз, и привычно потрепал жеребца по жёсткой, пахнущей горьким потом гриве. Буран потянулся навстречу и тяжело ткнулся мягкими губами в ладонь, признавая хозяина и понемгу отходя от близости нежити.
Сбросив тяжёлый, пропитавшийся ночной сыростью плащ прямо на поваленный ствол старой сосны, Ратмир сел на корточки рядом с затухающим костром. Тлеющие угли едва алели в темноте, не давая тепла. Меч из тёмной стали, закалённый против порченой крови, привычно лёг поперёк его коленей.
Чурай достал из сумы кусок ветоши и принялся медленно, с нажимом протирать лезвие. Металл и без того был чист, но это нехитрое, однообразное дело всегда помогало ему унять гудящие после перехода мышцы и перебрать мысли по одной, отделяя нужные от пустых.
Там, у омута, его появление разом придушило всю придонную возню. Стоило ему приблизиться к воде, как мавки, караулившие добычу в камышах, брызнули врассыпную под коряги и залегли — ни всплеска, ни колыхнувшейся ряски. Их гнал удушливый для нави запах калёной стали и горькой полыни — клеймо близкой смерти, которое чурай неизменно нёс на себе.
В деревне староста испуганно предупреждал его:
— Не ходи к омуту, там девки злые, защекочут до смерти и на самое дно утянут.
Но там, у воды, всё вышло совсем иначе. Он был готов встретить голодных, злобных тварей, а наткнулся на глухую, почти человеческую тоску. Из глубины чёрной жижи на него глядело не чудовище — глядел кто-то бесконечно одинокий и несчастный.
Одна из мавок так и не спряталась глубоко в ил. Ратмир отчётливо помнил, как в лунном свете, прямо под слоем тонкой ряски, блеснуло что-то маленькое и правильной формы. Не чешуя, не рыбий бок — старое серебряное кольцо на тонком, бледном пальце.
Он нахмурился от этих мыслей, отложил ветошь и подбросил в костёр охапку сухого хвороста. Огонь взялся за ветки с сухим треском и высветил его лицо — тяжёлые, грубой лепки скулы, старый белый шрам поперёк левой брови и светлые, слишком внимательные для человека глаза.
«Волколаки подождут до рассвета, — подумал он, прикрывая тяжёлые веки и вслушиваясь в ночь. — А вот этот омут... в нём затаилось то, чего я раньше на тропах Нави не встречал. Обычная нежить так на живого не смотрит. Так смотрят, когда сквозь посмертие силятся вспомнить родную речь».
Тянуло вернуться к камышам и дождаться утра у воды — тянуло сильно, но долг и выучка перевесили. В соседних весях лилась живая кровь, и каждый час его промедления оплачивался чьей-то невинной жизнью.
Тени под деревьями поблекли, ночь истончалась, уступая дню. Он поднялся, легко вскинув на плечи перевязь с мечом, и уверенно перебросил ногу через седло тяжеловоза.
— Нет, — хрипло проговорил он в утреннюю тишину, трогая поводья. — Мёртвые подождут. Живые — нет.
Ратмир добрался до околицы веси, когда небо едва отделилось от земли — серое, застиранное, предрассветное. Идти на волколаков в глухую темь значило самому лечь в чаще: ночью там их право и их власть.
Рассвет — совсем другое дело. Лучшее время читать следы: пока солнце не поднялось высоко и не высушило ночную росу, можно точно узнать, сколько именно тварей в стае и куда они уползли пережидать день под видом обычных людей.
Оставив Бурана в глухом укрытии за густой стеной ельника, Ратмир долго изучал деревушку из-под руки. Всё стояло тихо и наглухо: ставни закрыты, из труб ни дымка, даже собаки молчали — а молчащие собаки говорят о деревне больше, чем её жители.
В саму весь он заходить не стал. Лишние разговоры, причитания испуганных баб и пустые, трусливые обещания старосты только съели бы утро, а след за околицей ещё не остыл. Людской страх — лишний шум, за которым не расслышать, чем дышит лес.
Чурай вошёл в чащу бесшумно, мягко перекатывая ногу с носка на пятку. Здесь запах волколаков стал почти осязаемым, густым: тяжёлый, мускусный, с кислой примесью звериного пота, гнили и парной крови.
Пятеро оборотней шли веером, плотно загоняя свою жертву, а их вожак держался чуть позади, направляя и придерживая молодняк. Ратмир двигался след в след за старшим зверем, подмечая каждую примятую травинку, каждую сбитую с листьев каплю росы.
В паре вёрст от деревни, посреди густого колючего малинника, след вывел его на вытоптанную, измятую поляну — к растерзанному телу деревенского сторожа. Чурай остановился и тяжело опустился на одно колено.
Взгляд привычно, по-охотничьи собирал картину: горло бедолаги перекушено одним мощным, точным рывком — работа вожака, который убивал наверняка и без лишней возни. Остальное довершили молодые твари. Они не столько ели плоть, сколько беспорядочно рвали её, впервые пробуя вкус человеческой крови. Убивали ради забавы, обучаясь жестокости под присмотром старшего.
— Дурная кровь, — коротко процедил Ратмир и поднялся, отряхивая колено от лесной земли.
В его мире всё всегда было просто и понятно: есть живые, которых защищаешь, пока сам дышишь, и есть порченые тени, которые нарушили священный чур и подлежат немедленному истреблению. Граница между ними не гнулась и не стиралась — чур на то и чур.
Но на выходе из чащи волчий след сломался. Крупные отпечатки лап вожака возле расколотой молнией ракиты вдруг оборвались, сменившись глубокими вмятинами от тяжёлых человеческих сапог. И вели эти следы прямиком к одному из срединных домов веси.
Вожак бросил свою молодую стаю в лесном логове, а сам вернулся обратно и снова влез в человечью кожу.
Ратмир замер под деревьями и медленно, сквозь зубы, выдохнул. Оборотень не просто прятался в лесу — стаю водил сам глава этой деревни, тот самый староста, что накануне испуганно остерегал его от мавок. Днём этот человек вёл обычную жизнь, носил чистую одежду, вершил суд и открыто смотрел соседям в глаза, а ночью выводил свою порченую свору на кровавую охоту.
Штурмовать избу средь бела дня было глупо и неосмотрительно. Оборотня в человечьем обличье местные станут выгораживать всем миром — тем паче своего старосту. Реши Ратмир дать бой прямо сейчас, деревенские по незнанию и по вековой привычке верить своему встали бы на сторону твари. А калечить и убивать людей, ослеплённых ложью, он не собирался — его дело уничтожать чудовищ, а не множить людское горе.
Ратмир бесшумно отступил назад, под защиту леса, ближе к Бурану. Нужно было затаиться, схорониться в чащобе и набраться сил перед долгой ночью. Впереди был целый день. Чурай собирался дождаться глухих сумерек и взять тварей на самом переломе — когда человечья кожа сойдёт и звериная, порченая суть откроется всей деревне.
Он сел на мягкий мох, прислонившись спиной к шершавому стволу вековой сосны, и положил ладонь на эфес меча. До темноты оставалось много часов. Прикрыв глаза, Ратмир ушёл в чуткую воинскую полудрёму, где сквозь шелест листвы ему снова чудился замерший омут, пронзительный холод Нави и невидимый, затаённый взгляд, полный глубокой человеческой тоски.
Сон взял его быстро и держал вполсилы, по-походному: живому положено спать, когда дорога дала передышку.
Он спал в чужом лесу, вдали от того берега. Но лес весь прошит водой — и вода это знала.
———
Вода знает всё — про своих и про чужих. Про чужого она рассказала мне ещё до полудня: тихим толчком в запястье, там, где у живых считают жилку.
Мёртвым положено спать днём. Мои сёстры так и делают.
Когда солнце поднимается высоко над верхушками сосен, пронзая толщу воды горячими золотистыми иглами, омут окончательно затихает. Одна за другой сёстры уходят на самое дно, зарываются в холодный ил и густые переплетения озёрных трав. Они не выносят солнца — оно напоминает им о том, чего они лишились навеки.
А я снова не могу уснуть.
Я сижу на замшелой, скользкой коряге, едва прикрытая водой, и прячусь в густой тени старой плакучей ивы. Дневной зной почти не касается мёртвого тела — я остаюсь ледяной, но слабое тепло лучей, пробившихся сквозь листву, вытягивает меня на самый край тени. Я ворую это тепло по капле — чужое, не мне отмеренное — и не могу остановиться.
В ту короткую, прошлую жизнь мне говорили: мёртвые ничего не чувствуют. Ложь. Я чувствую.
В моей ладони, стиснутой в кулак, — кольцо матери. Обычное потемневшее серебро, но после ухода чурая оно покалывает мёртвую кожу, мешает забыться и уйти в покой. От него теперь пахнет честной калёной сталью и горькой полынью — чужим, будоражащим миром живых, который упрямо тянет мою душу обратно на берег.
Мавкам не положено помнить. Мавкам положено ненавидеть живых, заманивать в тину и смеяться, слушая предсмертные хрипы. Так делали все мои сёстры. А я до сих пор помню вкус свежего хлеба из отцовской печи и то, чем пахнет разогретая полуденным солнцем земля у нашего порога.
За долгие годы единственным живым, кто коснулся этого берега, стал он — тот, о ком сегодня докладывала вода.
Человек со шрамом был не из трусливых деревенских парней, что с криками бегут от любого всплеска в камышах. В его глаза было страшно смотреть — в них стояла тишина. Не злая — глубокая, тяжёлая. Предгрозовая. Он посмотрел на меня сквозь воду — и не потянулся к мечу. Просто прошёл мимо, оставив на прибрежной траве горький, беспокоящий след.
Живые не делят свой мир с мёртвыми. Почему тогда внутри, там, где когда-то билось настоящее сердце, так невыносимо тянет и ноет?
День вязнет в омуте, оседает на дно вместе с илом. Вода дышит ровно, баюкает спящих сестёр. Но ближе к вечеру, когда солнце касается горизонта и вода становится цвета разбавленной крови, по дну проходит едва заметная дрожь.
Вода — вены леса. Сейчас по этим венам со стороны соседней деревни идёт тяжёлый, удушливый запах. Запах дикой, яростной порчи: камыши у берега испуганно шелестят, кувшинки сворачивают белые чашечки раньше времени. Это не привычный мне чистый холод Нави. Это скверна — живая, голодная, злая.
Я рывком поднимаюсь, пальцы сами находят гибкую ветку ивы. Вода передаёт мне чужой, недобрый зуд — тот самый, наверное, что жил у воина между лопаток.
Туда, к той веси, по тёмным жилам леса уже идёт беда.
И холодный воин со светлыми глазами шагает ей навстречу — сам, своими ногами.
Глава 3
Сумерки обрушились на весь разом, в один вдох: только что крыши рдели последним закатным светом — и вот избы уже стоят по самые окна в густой, чернильной мгле, потерявшие очертания, ослепшие. Лес притих — наглухо, до звона в ушах; даже ночные птицы прижали голоса, чуя подступающую худину. На блеклом небе высыпали первые звёзды — мелкие, колкие, недобрые.
Чурай открыл глаза. Сон не растаял — оборвался, весь и сразу, оставив на языке сухую полынную горечь и ясное знание: началось. Ратмир не шевелился, сливаясь спиной с замшелым стволом, но всё в нём уже стояло на взводе: слух перебирал шорохи на три десятка шагов вокруг, кожа считала каждое движение остывающего воздуха. В малиннике глухо переступил с ноги на ногу и замер, вжав уши, вороной тяжеловоз. Буран чуял то же, что и хозяин. Гнилостную, порченую навь.
Пора.
В деревне, за которой Ратмир наблюдал сквозь сплетение ветвей, началось тайное движение. Окна изб оставались слепыми и тёмными — никто в эту ночь не зажёг лучины, страшась привлечь внимание хозяев леса. Зато от крыльца просторной избы старосты одна за другой бесшумно отделились пять длинных теней. Они передвигались на четырёх лапах, низко прижимаясь к пожухлой траве, и направлялись прямиком к лесной опушке, ведомые сырым звериным голодом.
А вслед за ними, не таясь, шёл человек. Высокий, широкоплечий, в накинутом на плечи дорогом кафтане — глава веси. Он ступал уверенной походкой хозяина земли, но Ратмир даже издалека видел, как неестественно, с костяным хрустом ломаются его движения в суставах. Воздух вокруг старосты густел — не мерещилось, густел взаправду, наливаясь удушливым духом тухлой крови и застарелой гнили, которую этот человек днём так искусно прятал под живой личиной.
Ратмир медленно поднялся, беря рукоять меча. Лицо его осталось прежним — ни злости, ни азарта, ни страха. Так смотрят на работу, которую делали сотню раз и сделают сто первый. Привычный холод внутри окончательно сковал мысли, вытесняя всё лишнее и оставляя лишь одну прагматичную цель — выжечь заразу дотла.
— Ну давай, староста, — едва слышно, одними губами прошептал чурай, делая первый шаг в темноту навстречу своре. — Посмотрим, чем тебя Навь откормила.
Твари скользнули в чащу, и Ратмир неспешно двинулся наперерез. Он знал этот лес, знал, где тропа сужается, зажатая между болотным окном и поваленным коряжником. Именно там, где у них не будет места для манёвра, он их и встретит. Всё шло строго по его расчёту.
В глубине чащи послышался первый вой — низкий, утробный, от которого с веток посыпалась сухая хвоя. Стая приближалась, чуя близкую человеческую плоть.
Первым из темноты сосняка вывалился Альфа. Обычные лесные волки такими не бывают — этот перевёртыш размерами превосходил матёрого медведя. Седая клочковатая шерсть стояла дыбом на загривке, лапы ломали толстые ветки. Ратмир и раньше рубил подобных чудовищ, но в этом существе было что-то совсем неправильное, тошнотворное.
Глаза. Обычно у волколаков глаза жёлтые — злым, голодным светом, и в этом свете мечется зверь, простой и понятный, которого можно убить. Но у этого выродка зрачки заволокла липкая, шевелящаяся тьма. Она наползала с краёв, медленно пожирая радужку, и от золота остался лишь тонкий ободок — безумный, тонущий. От вожака веяло не лесом — могилой, стоячей землёй, которой не положено пахнуть поверх земли.
Альфа повёл массивной мордой, втягивая ноздрями влажный воздух. Почуял.
Он рыкнул — низко, хрипло, с клокотанием в глотке — обнажая длинные, сочащиеся пенистой слюной клыки, и резко мотнул башкой в сторону кустов. Этот короткий жест послужил безмолвным приказом для его своры.
Четыре серые тени разом сорвались с места. Твари ринулись вперёд, взрывая когтями влажный мох и низко пригибая морды к земле. Пятый волк — самый мелкий, едва успевший обрасти клочковатой бурой шерстью — на секунду замешкался, трусливо прижав уши к черепу, но бросился следом, подгоняемый яростным рыком вожака.
Ратмир не двинулся с места. Он не застыл — он копил: каждый вдох ложился в тело весом, каждый удар сердца отсчитывал чужие приближающиеся лапы. Меч из тёмной стали тускло ловил звёздный свет.
Один из нападавших прыгнул первым, целясь чураю в горло. Ратмир резко, на полшага ушёл в сторону, и в ту же секунду в ночной тишине раздался оглушительный, сухой щелчок кованого железа, сменившийся пронзительным, почти детским визгом. Бурый недоросток, шедший последним, угодил лапой прямо в стальной капкан, который Ратмир заботливо присыпал палой листвой. Зубья намертво въехали в кость. Оборотень повалился на бок, отчаянно и жалко скуля на весь лес.
Но остальные твари даже не обернулись на крик сородича — чёрная кровь в их венах требовала убийства. Три огромных силуэта окружили чурая: один зашёл со спины, двое других атаковали в лоб, пытаясь разорвать на части.
Сталь чиркнула о клыки. Ратмир крутанулся на пятках, уходя от занозистых когтей. Меч свистнул коротко и вкось — сталь пошла самым скупым путём, от плеча к чужой груди. Первый волк, напоровшись на лезвие, рухнул замертво, мгновенно заливая густой кровью кусты черничника. Второй попытался перехватить плечо чурая, но Ратмир резко рубанул наотмашь, рассекая твари морду от уха до пасти. Оборотень свалился в грязь и остался там, судорожно суча лапами — уже не боец, ещё не падаль.
Это была привычная работа чурая: шаг влево, блок, короткий рубящий удар. Ещё двое молодых волколаков, так и не успевших понять, с кем столкнулись на узкой тропе, легли у его ног, хрипя и истекая дурно пахнущим на всю округу варом.
Но выдоха Ратмир себе не позволил. Молодняк был расчисткой — работа стояла впереди. Там, мощно переступая лапами, стоял сам Альфа. Четверо его подопечных были мертвы, пятый продолжал выть в капкане, но вожака это, казалось, не волновало. Тьма в его глазах пульсировала, а из пасти капала густая жижа, с шипением выжигая мох под лапами.
— Думал, ты самый умный, чурай? — прохрипело чудовище, и его человеческое лицо на мгновение проступило сквозь волчью шкуру, искажённое жуткой, ломаной гримасой. Староста пытался глумиться, нащупывая задними лапами опору для прыжка. — Эта земля... теперь наша. Ты опоздал. Хозяин идёт из Нави...
Альфа не договорил. Он прыгнул быстрее, чем тело такого веса имеет право двигаться — скверна придавала его мёртвой плоти силы, превосходящие всякую звериную стать.
Ратмир успел выставить жёсткий блок, принял удар на гарду, но вожака отбросило так, что берёза застонала.
Спиной он врезался в ствол, из груди сдавленно вышибло воздух, а по левому боку, пониже рёбер, разошлась рвущая, с оттяжкой, боль — не удар даже, а именно разрыв, когда плоть уступает раньше, чем разум успевает её защитить. Когти вожака с мясом распороли кожаный доспех. Горячая кровь брызнула на траву, и Ратмир с ужасом почувствовал, как вместе с болью в его тело проникает леденящий, парализующий яд. Та самая зараза из глаз старосты.
В ушах застучало, сосны качнулись и поплыли вбок, земля на миг потеряла низ — но многолетняя выучка сработала быстрее, чем разум успел сдаться.
Альфа уже заносил лапу для смертельного удара, его пасть раскрылась в победном реве. Ломая траекторию собственного падения, Ратмир упал на колено, пропуская массивную тушу врага над собой, и, вложив в удар всё, что ещё держалось в теле — вес, злость и остаток живого тепла, — рубанул мечом снизу вверх, прямо по уродливой шерстистой шее старосты.
Хрустнуло. Тяжёлая голова Альфы — с человеческими ушами, но звериным оскалом — отлетела в сторону и покатилась по траве. Огромное тело рухнуло рядом, дёргаясь в предсмертных судорогах и заливая землю гнилью.
Лес замолчал. Совсем — так, что стало слышно, как шипит на траве чёрная кровь и как собственное сердце гонит по венам чужой холод. Только из темноты, со стороны капкана, доносился прерывистый, тихий плач.
Ратмир тяжело, со свистом дышал, до побелевших костяшек зажимая рану на боку правой рукой. Пальцы быстро стали липкими и горячими, а в венах настойчиво разливался чужеродный, мертвенный холод. Бок нещадно горел.
Стараясь не терять сознание от накатывающей дурноты, чурай медленно, волоча онемевшую ногу, направился к ловушке. Меч он не опускал — сталь смотрела в землю.
Там, в железных зубьях, бился последний оборотень. Но, к удивлению Ратмира, звериная шкура с него уже спала, растворившись в ночном тумане. На грязной траве, прижав к груди окровавленную ногу, лежал совсем молодой парень — шестнадцатилетний мальчишка, бледный, худой, и глаза его — человеческие, огромные, распахнутые добела — не держали в себе ничего, кроме ожидания удара. Тьмы в них не было. Только слёзы, грязь и смертный страх.
Мальчишка замер, глядя на приближающегося окровавленного воина, от которого пахло гибелью всей его стаи. Он зажмурился и судорожно вжал голову в плечи, ожидая, что холодная сталь сейчас прекратит его мучения.
Ратмир остановился над ним. Острие меча застыло в вершке от тощей шеи парня.
Чурай смотрел на плачущего пацана — и память, которую он годами держал подо льдом, проломила этот лёд снизу. Другое лицо. Не вовремя. Больно. До тошноты. Точно такое же выражение, тот же смертный ужас в глазах... Это был его младший брат. Мальчик, которого Ратмир когда-то давно не успел, не сумел спасти от лап лесной нежити. Именно та старая трагедия навсегда выжгла в нём человека и заставила выбрать путь чурая.
Занесённый клинок остановился. Дрогнул. Ратмир понял, что не может опустить сталь на эту шею.
Чурай опустил меч и кованым сапогом разжал зубья ловушки. Парень, не веря в то, что его оставляют в живых, застыл на месте, боясь даже вздохнуть.
— Иди в весь. Схоронись где-нибудь. Позже решу, что с тобой делать, — глухо бросил Ратмир, едва удерживаясь на ногах.
Бок горел, кровь продолжала сочиться сквозь пальцы, но пугал не порез. Яд Альфы расходился по телу неторопливо, по-хозяйски, обживая жилу за жилой и туманя разум. Сил разбираться с напуганным мальцом уже не оставалось.
А тот не убегал. Он не попытался скрыться в темноте леса. Во взгляде парня что-то неуловимо изменилось — дикий ужас сменился странным, преданным оцепенением. Стая погибла, вожак был мёртв, и этот подросток инстинктивно искал того, кто сильнее. Ратмир заметил этот взгляд, но вникать в волчью натуру сейчас не было времени.
— Звать-то тебя как? — спросил чурай, пытаясь удержать уплывающее сознание.
— Волко... — тихо отозвался парень и уставился в землю: собственное имя застряло у него в горле.
— Хм, вот как... — Ратмир горько усмехнулся, сплюнув кровь под ноги. — Узнаю, что удрал или тронул кого — сыщу. Хоть в веси, хоть в Нави, хоть под корнями. И шкуру спущу заживо. Не сомневайся. А теперь пошёл прочь.
Мальчишка покорно кивнул, но уходить всё равно не спешил, оставаясь в паре шагов за спиной воина — на той самой длине, на какой ходит за новым вожаком битый молодняк.
Ратмир привычным движением вытер потемневший меч о край кафтана убитого старосты и с тихим щелчком убрал оружие в ножны. Пересиливая накатывающую дурноту, он поднял с земли за седые волосы голову бывшего вожака стаи и медленно двинулся в сторону веси — забирать свою честно заработанную плату.
Уже в веси, завидя Ратмира — окровавленного, смертельно бледного, со страшной ношей в руках, — местные жители начали робко высыпать на улицу, собираясь в кучу у дома старосты. Людской испуганный ропот волной покатился по рядам, когда чурай с глухим сырым стуком швырнул под ноги собравшимся голову их предводителя.
По толпе прошёл единый короткий выдох. Бабы отшатнулись, прижимая к себе детей и подолы; кто-то из мужиков крепче взялся за черенки вил. Но стоило им всмотреться в застывшие, наполовину звериные черты покойного, как гнев осел, стек с лиц, оставив только голый, тихий, безъязыкий страх. Жижа, всё ещё сочившаяся из разрубленной шеи оборотня, с шипением выжигала дорожную траву, а в открытых мёртвых глазах пульсировала — живая, дышащая — тьма Нави. Ошибиться было невозможно: их заступник сам был той самой тварью, что годами терзала окрестности.
— Ваша стая мертва, — голос Ратмира прозвучал на удивление тихо, но в этой выпотрошенной, обессилевшей тишине его услышал каждый. — Альфа больше не придёт в ваши хлева. Выбирайте нового старосту.
Вперёд, покачиваясь от ужаса и мелко крестясь — сплёвывая через плечо и чертя в воздухе охранный знак, — вышел сутулый седой зажиточник, помощник убитого. Трясущимися пальцами он развязал на поясе увесистый кожаный кошель и, старательно избегая встретиться с чураем взглядом, протянул серебро.
— Вот... всё, как уговаривались, мил человек. Спаситель ты наш... — пролепетал старик, отступая назад.
Ратмир молча перехватил кошель, засунув его за пояс. Ему не нужны были их трусливые благодарности. В глазах уже плыли широкие тёмные круги, а левый бок онемел так сильно, что он почти не чувствовал собственной ноги. Опираясь лишь на остатки тающей воли, чурай повернулся к лесу, хриплым свистом подзывая верного коня.
Из тени ракиты на краю площади, растерянно переминаясь с ноги на ногу, показался парень — Волко. Местные мужики угрожающе зашептались, узнав в нём деревенского сироту-подпаска, но Ратмир лишь обернулся вполоборота — и этого хватило:
— Мальчишку не трогать. Он теперь мой.
Возразить окровавленному чураю, который только что в одиночку вырезал стаю волколаков, никто не посмел. Мужики попятились.
Кое-как, с третьей попытки вдев ногу в стремя, Ратмир тяжело ввалился в седло Бурана. Пальцы, испачканные в собственной чернеющей крови, судорожно вцепились в поводья, путаясь в гриве. Вороной конь, чутко уловив, как слабеет хозяин, тревожно и тихо заржал, после чего сам зашагал прочь от проклятой деревни, мягко и осторожно неся всадника вглубь леса. Волко, прихрамывая и пряча лицо в лохмотьях кафтана, послушной тенью следовал за ними на расстоянии, не отставая ни на шаг.
Они отошли от околицы всего на пару вёрст, когда тело окончательно перестало отвечать. Разум затянуло плотным, ледяным туманом Нави, пальцы сами собой разжались, Ратмир ничком упал на жёсткую шею жеребца — и темнота приняла его: без дна, без звука, без сопротивления.
Умный Буран не остановился. Он шёл по знакомому следу, ориентируясь по запаху старой стоянки — туда, где среди вековых сосен дышал ночной прохладой замерший омут. У его берега уже ждала, до рези в мёртвых глазах вглядываясь в темноту леса, бледная мавка — и материнское кольцо на её пальце покалывало всё сильнее. Чем ближе подходил конь, тем сильнее.
Глава 4
Глава 4
Чем ближе подступало предрассветье, тем сильнее тянуло и ныло внутри — там, где когда-то было горячо. Мёртвое тело свело. Невидимая петля медленно стягивала омут, не позволяя сделать даже призрачный выдох. Чувство, что в лесной чаще случилось что-то страшное и непоправимое, скреблось изнутри, как зверь.
Серебряное кольцо на пальце покалывало — сначала едва, потом всё злее, всё настойчивее, и я не могла понять, зовёт оно или предупреждает.
Я не находила места. Прислушивалась к ночным шорохам, ныряла на самое дно, надеясь похоронить себя в сонной тишине ила, но тут же выплывала обратно, чутко слушая воду. Выбиралась на песчаную кромку берега и снова уходила на глубину.
Моя тревога расползлась по воде рябью. Остальные мавки тоже почуяли неладное — притихли, забились под коряги. Когда я в очередной раз взбаламутила воду среди бледных кувшинок, Мава, уходя на дно, растерянно и злобно прошипела мне в лицо:
— Совсем от своей тоски ума лишилась, порченая! Уймись, Варя! Навь навалилась на лес, беда идёт!
Они скрылись в холодной чёрной мути, не дожидаясь первых лучей. Я же пропустила остереженье мимо ушей и снова поплыла к берегу, подгоняемая глухим предчувствием. Но коснуться песчаной косы не успела.
Прибрежные камыши с треском расступились. К самой воде, шумно раздувая ноздри, вывалился конь. Вчера на стоянке он держался в тени малинника — только теперь я разглядела, насколько огромен этот вороной тяжеловоз. Я застыла посреди пруда, позабыв, как шевелить пальцами. Жеребец тревожно фыркнул, обдав меня запахом горячего пота, степной травы и... парной, калёной крови.
Только тогда я увидела всадника. На жёсткой, окровавленной гриве, уткнувшись лицом в шерсть, лежал тот самый чурай со шрамом. Мужчина был без чувств. Его пальцы безвольно соскользнули с поводьев, и обмякшее тело начало заваливаться на бок. Конь вскинулся с ржанием, теряя опору под тонущим хозяином, и по колено провалился в прибрежную тину.
Я, не помня себя, рванулась вперёд. Мои бледные руки сами вытянулись из воды, подхватывая падающего воина у самой кромки омута. Закованный в ремни, сталь и кольчугу, он едва не увлёк меня за собой на дно, в царство мёртвых. Но Буран, почувствовав, что хозяина перехватили, послушно и мощно подался вперёд, на сушу, позволяя мне сдёрнуть мужчину с седла.
Глотая жгучую сухую боль — сам воздух суши был мне отравой, — я вытянула неподъёмное тело незнакомца выше на прибрежный песок, подальше от голодной глубины.
Мыслей оставить его или уйти на дно не было вовсе. Кольцо на пальце уже не покалывало — оно отозвалось живым, предупреждающим теплом.
Чурай лежал на спине, белый так, что казался прозрачным. Левый бок его кожаного доспеха был распорот в лохмотья чудовищными когтями, и оттуда, толчками выплёскиваясь на влажный мох, сочилась густая чёрная жижа, которой не бывает у живых. Она дымилась, и дым шёл вниз, а не вверх. Трава под ней чернела и сворачивалась.
Вдруг позади, у самой опушки, послышался хриплый, прерывистый шаг. Из лесной тени, прихрамывая на окровавленную, обмотанную тряпьём ногу, вышел парень. Худой до синюшности. Он оскалился так, что губы лопнули, и в глазах его не было ничего, кроме смертного страха. Но, завидя меня, он глухо, по-звериному зарычал, заслоняя собой раненого воина.
— Назад, мавка! — крикнул он, его вело из стороны в сторону. — Не тронь вожака! Глотку порву!
Но из глубин омута за моей спиной уже пошли тяжёлые круги. Почуяв живую кровь сильного мужчины, сёстры начали просыпаться. Вода вокруг запенилась, забурлила, и из тёмной толщи одна за другой стали подниматься бледные головы с облепленными тиной волосами и горящими голодными глазами. Мавки возвращались. Они тянули пальцы, слишком длинные для человеческой руки, к берегу, готовые утянуть полумёртвого чурая в ил или выпить его последний выдох.
Откуда во мне взялась эта злость — не спрашивай. Я сама не поняла. Резко обернулась к перевёртышу и приказала — голосом, которого у себя не знала:
— Оттащи его дальше в чащу! Быстро! Я их удержу!
Парень не стал тратить мгновения — перехватив бесчувственное тело чурая под мышки, он из последних сил потащил его прочь от кромки воды, в глубь леса. Умный жеребец двинулся следом, закрывая собой раненого хозяина и волчонка.
Убедившись, что они ушли, я повернулась к выныривающим сёстрам. Мой голос сорвался на рык, от которого вода пошла кругами:
— Не троньте его. Пошли прочь на дно, твари!
Я вложила в этот крик всю свою вековую ярость, всю глухую обиду и злость, что копились внутри ещё со дня предательства отца. Я обязана была спасти этого чурая — чувствовала это всей своей мёртвой, истосковавшейся по свету душой.
Их остановило моё лицо. Наверное. Или то, что порченая Варя впервые за два столетия открыла рот. Но они испуганно попятились назад, погружаясь в серую пену. Лишь Мава с волосами цвета болотной ряски в сердцах выплюнула мне в лицо:
— Вот же дура чумная... Твоя доброта тебе же кости и переломает!
Она злобно хлестнула хвостом и последней ушла на глубину, оставив берег в покое.
Я повернулась к лесу. Мой собственный хвост, широкий, покрытый бледной, почти прозрачной чешуёй, лениво ударил по мелководью, поднимая со дна ил. Мавки не ходили по земле — Навь намертво привязывала их к топям и омутам. И чем больше мои сёстры творили зла, чем больше живых душ утягивали за собой в холодную тину, тем сильнее менялась их плоть. Навь забирала у них человеческое. Их пальцы срастались перепонками, зубы превращались в игольчатые клыки, а хвосты каменели, срастались в монолит, лишая мавок даже призрачной надежды когда-нибудь снова коснуться ногами суши. Они становились чудовищами, запертыми в воде собственной яростью.
Но я за два столетия не причинила живым вреда. Ни один человек не захлебнулся в моих камышах, ничью жизнь я не выпила до дна. И только поэтому моё посмертие ещё хранило хрупкую память о прежнем облике.
Сделав глубокий, пустой выдох, я упёрлась ладонями в прибрежный песок. Бледная чешуя на хвосте дрогнула, зашевелилась, с тихим шуршанием разделяясь надвое. Плавник истончился, оборвался рваными хлопьями, и из речной пены на сушу вытянулись две тонкие, белые ноги. Уродливое, призрачное подобие тех ног, на которых я когда-то девчонкой бегала по отцовскому двору.
Земная сушь обожгла меня: стоило ступне коснуться прибрежного мха — подошвы опалило. Мавья природа не отпускала, требовала вернуться в родную сырость. Каждая секунда на воздухе высушивала кожу, ноги слушались плохо, наливаясь чужой, земной тяжестью, суставы сводило судорогой, и мне приходилось переставлять их через силу.
Но я упрямо шла вперёд, волоча ноги по хвое, ориентируясь на надсадный хрип чурая и сбивчивое сопение волчонка.
Они устроились на той самой старой стоянке у поваленной сосны, где ещё вчера воин правил свой меч. Чурай лежал на мху возле остывшего кострища. Хромой мальчишка сидел перед ним на коленях, растерянно зажимая рану на боку мужчины грязными ладонями, но чернота проступала меж пальцев, продолжая отравлять плоть. Сквозь стиснутые зубы чурая со свистом рвалось дыхание — яд Нави подбирался к самому сердцу.
— Уйди, — тихо, но не терпя возражений, сказала я, выходя из тени деревьев.
Парень вскинул на меня глаза, в которых слёзы мешались со злостью, хотел было огрызнуться, но, взглянув на темнеющее лицо своего спасителя, молча отступил, прижавшись спиной к тёплому боку Бурана. Вороной тихо, жалобно заржал, глядя на меня так, будто умел просить.
Я опустилась на колени прямо в сухую хвою. Кожу обожгло земным жаром, но я не обратила внимания. Вблизи рана выглядела ещё страшнее: зараза пульсировала, пожирая живую кровь воина. К рассвету у него будут жёлтые глаза. И он будет смотреть ими на меня.
Я не умела исцелять живых. Нас, мавок, учили только забирать — вытягивать остатки тепла через дыхание.
Мысль была глупая. Но другой не было.
Я занесла ладонь над его распоротым боком. На пальце тускло блеснуло серебряное кольцо матери. Стоило приблизить руку к ране — переплетённые серебряные колосья на ободке вспыхнули чистым, мягким светом. Этот свет не обжигал, наоборот — он раздвинул чёрную тучу яда, обнажая живое мясо раны. Мамина защита, мамины травы... Серебро, выброшенное мачехой в омут, теперь защищало меня от окончательной гибели.
Закрывая глаза, я наклонилась ниже. Мои ледяные губы коснулись его пылающего жаром лба, а ладонь плотно прижалась к сочащейся ране.
В ту же секунду тело прошила боль — тяжёлое, горячее, оно текло против крови. В вены хлынул чужой холод, чужой огонь, чужая смерть. Я чувствовала, как из меня выдирают меня. Чёрные гнилые нити поползли под кожей вверх по предплечьям, и прозрачная плоть наливалась цветом грозового неба. Я едва не закричала, но кулак с кольцом сжала ещё крепче. Серебро жгло. Оно держало.
Я упрямо тянула эту грязь из него — каплю за каплей, нитку за ниткой, вбирая в себя чужую смерть. Я не отпускала.
Сколько это длилось — не помню. Когда последняя капля чёрной жижи вышла из тела воина — на боку осталась лишь чистая, хоть и глубокая рана, — я выгорела до дна. Рухнула рядом на мох, тяжело и хрипло ловя пересохшим ртом воздух. Мои руки до самых плеч были покрыты уродливыми тёмными разводами, но внутри чурая больше не было заразы. Его дыхание выровнялось, стало глубоким и спокойным. Мужчина погрузился в обычный, целебный сон.
Паренёк-волк несмело подошёл ближе, удивлённо глядя то на рану воина, то на меня — измученную, испачканную чёрным ядом мавку.
— Ты... ты выпила его смерть? — благоговейно прошептал он.
Я не смогла ответить. Земная сушь и яд Нави отняли у меня голос. Цепляясь пальцами за траву, превозмогая слабость, от которой темнело в глазах, я поползла обратно — к спасительной прохладе омута. Туда, где родная вода смогла бы смыть и растворить эту отравную черноту. Напоследок я бросила взгляд на спящего воина со шрамом на брови. Я не знала его имени. Знала только, что теперь его смерть живёт во мне — вместе с моей.
Вода приняла меня обратно, мгновенно смывая с кожи остатки дымящейся порчи. Я уходила на самую глубину, в гущу трав, где меня не достанут.
Над лесом вставало утро.
Глава 5
— Не дыши! Молчи, Воислав, не дыши!
Гарь забивала ноздри, дым выжигал глаза. Я вдавливал младшего брата в сырую солому на дне погреба. Зажимал ему рот ладонью, рука скользила от его пота и слёз. А прямо над нами, за досками лаза, хрипел отец.
Малец подо мной дёрнулся. Его плечи выскользнули из моих перемазанных сажей пальцев.
— Пусти! — рванулся он вверх, на этот хрип. Туда, где сквозь щели бил багровый свет пожара.
Я бросился следом, сбивая ногти о ступени лестницы. Выскочил во двор, прямо в пекло. Лёгкие обожгло дымом. Выбросил руку вперёд, пытаясь уцепить его за ворот рубахи... Всего три шага. Я мог успеть. Пальцы почти коснулись ткани.
И я замер.
Что-то внутри — мокрое, животное — дёрнуло меня назад. На полшага. На один удар сердца. Я испугался. Не за него. За себя. Я, девятилетний, побоялся, что и меня достанет.
Чёрная лапа твари вывалилась из дыма и обрушилась на него сверху. Сухой хруст. Брат обмяк и повалился в траву.
Этот хруст застрял у меня в ушах. И вместе с ним — другая правда: я мог его вытащить. Я был на расстоянии руки. И я не вытащил.
Я хотел закричать, но из горла вылетел лишь сип. В пальцах был зажат отцовский нож — я даже не помнил, как вытащил его. Страха не было. Внутри всё вымерзло.
Вокруг горела наша весь. Сквозь дым, покачиваясь, шла женщина. Босая, окровавленный подол лип к бёдрам. За её плечами трещала изба, откуда выл порченый ребёнок — она сама бросила туда огонь, потому что знала: там уже не люди. Женщина тяжело дышала, лицо в чёрной корке.
Её выцветшие глаза остановились на мне — девятилетнем мальчишке у тела брата. Жалости в них не было. Она посмотрела на нож в моих руках.
— Нави мести хочешь, малец? — голос её был сиплым от дыма, но твёрдым. Она не кричала. — Кличь Богов у расколотого камня. Коль крепка воля — услышат. Будь чуром, раз обычной жизни тебе больше нет.
Она шагнула назад, и её скрыла гарь.
В глазах помутилось, ноги подогнулись. Я полз на коленях к расколотому идолу на старом капище. Собственная кровь капала на камень, шипела. Бок резало от боли... Моя клятва. Гром. «Чур меня!» Чернота шла в меня через глаза, через рот — снизу вверх, утягивая на дно.
И вдруг — лёд. Холод оборвал рёв пламени. Чернота расступилась. Кто-то коснулся моего лба прохладными пальцами. Ледяная ладонь легла на разорванный бок, вытягивая жар порчи. Огонь погас.
Ратмир открыл глаза резко. Рука по привычке дёрнулась к бедру — искать меч, — но пальцы сгребли сухую хвою. Меча рядом не было. А где-то глубже, в самой ладони, ещё жило чужое плечо, которое он когда-то не удержал.
Он попытался сесть. В распоротом боку повернулся тупой нож. Ратмир со стоном повалился обратно на мох. Мышцы не отвечали. Как будто их нет. Скверна ушла, но сил не осталось совсем.
Солнце уже выкатилось из-за сосен. Птицы драли глотки в верхушках. Ратмир тяжело дышал, глядя в небо. На лбу выступил холодный пот — чистый, речной.
С трудом повернув голову, он посмотрел на бок. Рана оставалась глубокой, но чёрная жижа исчезла. Вместо неё края надрыва схватило изморосью, которая быстро таяла на солнце.
— Живой... — раздался шёпот.
На краю поляны, возле Бурана, сидел хромой паренёк-перевёртыш. Потрёпанный, глаза мутные, как у больного пса. Смотрел на него, не отводя глаз — так на чужого не смотрят.
— Где... — голос Ратмира сорвался на шелест. Он сглотнул, разлепляя запёкшиеся губы. — Где скверна старосты?
Мальчишка прижался к тяжеловозу. Жеребец тихо фыркнул.
— Нету больше, дядька чурай, — тихо ответил Волко. — Тебя мавка спасла. Из омута. Она эту жижу чёрную прямо ладонью из раны тянула, я сам видел. Едва живая осталась, вся потемнела от яда, а с рассветом в воду уползла.
Ратмир нахмурился. Сквозь туман в голове проступили обрывки ночи: берег, бледные руки, ледяные губы на лбу. Холод во сне не был мороком.
Чурай зыркнул на мальца. Чтобы нежить спасала того, кто пришёл её убивать? Такого в его мире не бывало.
— Мавка, говоришь? — процедил он, пробуя подняться на локтях, но снова рухнул. — Тварь озёрная... Полно дурить, парень. Нежить не помогает. Она силу мою забрала, чтобы позже сожрать, когда я окончательно ослабну.
Волко вдруг вскинул голову. Испуг в его глазах сменился злой обидой.
— Неправда твоя! — огрызнулся волчонок и даже сделал шаг вперёд. — Она на своих сестёр так рычала, что они в воду убрались! И сама всю эту гадость в себя впустила, руки аж потемнели. Кабы не она, ты бы уже сейчас чёрной падалью под соснами лежал. Нечего на неё наговаривать!
Ратмир только криво усмехнулся, глядя на дерзкого мальчишку. Защитник нашёлся.
———
Если бы я помнила, каково это — болеть, то решила бы, что меня бьёт лихоманка.
Я скрутилась калачиком на самом дне омута, забившись под раскоряченную гнилую корягу, но даже озёрный лёд не приносил спасения. Принятая порча сидела во мне, как второй скелет, ломала мёртвые кости и наизнанку выворачивала онемевшее тело. Я судорожно зарывалась пальцами в холодный склизкий ил, до боли сжимая кулаки, но внутри всё жгло, как раскалённый камень. Навь заставляла платить за жизнь чурая. И этот раскалённый, удушливый жар в груди упрямо возвращал меня в тот самый вечер, когда моя земная жизнь оборвалась.
Парни со всей веси шли к нашему двору только ради меня. Заглядывались, прохода не давали. А на мачехиных дочек, Гнушу да Люшу, никто и смотреть не хотел — только подсмеивались тихонько за их спинами.
Агриппина смотрела на меня так, как смотрят на гвоздь в сапоге. Я мешала ей ходить по земле. Бывало, обернёшься посреди избы, а она стоит в тёмном углу, кочергу пальцами сжала и сверлит мне затылок — тяжело так, аж под лопатками зудело. У меня от её взгляда спина леденела. Но я и подумать не могла, на какую черноту она решится.
В тот вечер она отправила меня к пруду у самого дома — полоскать бельё в ледяной воде. Солнце уже за лес завалилось, сумерки густели, и нормальные хозяйки давно по избам сидели, а Агриппина упрямо гнала меня вон, сама тряслась, когда ушат мне в руки впихивала. Я шла, как на казнь, — и это было точное слово. Там меня и встретили... Её люди. Нанятые. Не наши. Просто столкнули в тёмную глубь и вдавили лицом в ил, пока я не затихла. Утопили молча и деловито. Как крысу в кадке.
От страшных мыслей меня отвлёк из глубины шёпот. Сёстры взяли меня в кольцо.
Они хватали меня за плечи, их длинные волосы путались с моими, обжигая мёртвую кожу озёрной стужей. Мавки ворчали, злились, плевались от чёрной жижи, которая толчками выходила из меня в воду, окрашивая ил вокруг в цвет грозы. Но вот они завели протяжную, вибрирующую песню — от этого звука у меня внутри заныли все кости, а в жилы хлынула их ледяная, придонная сила.
Водяной положил мне на грудь ладони — тяжёлые, шершавые от вековой тины. Он давил так, что рёбра, казалось, сойдутся на спине, выдавливая, вымывая из моего нутра остатки едкой порчи старосты. Жижа вырывалась сквозь зубы чёрными хлопьями, пока грудную клетку наконец не отпустило.
Когда скверна утихла и мёртвые мышцы перестало сводить судорогой, сверху, сквозь толщу воды, долетел глухой всплеск. Потом ещё один — волчонок кидал в омут камни, звал.
— Эй!.. — надрывался он с берега, испуганно вглядываясь в тёмную воду, и запнулся. Имени моего он не знал, а страшным словом «мавка» видно кликать побоялся. — Русалка! Пожалуйста, выплыви! Живой он, но подняться не может, стонет... Помоги ещё раз!
Тело ещё просило покоя, но я уже гребла вверх, цепляясь пальцами за придонные корни, к камышам.
Водяной перехватил мою руку. Посмотрел сердито своими огромными рыбьими глазами, выпустив тучу пузырей из зелёной бороды.
— Куда собралась, девка дурная? — нехотя проворчал Хозяин омута, качая тяжёлой головой. — Сама на себя беду накликала, а теперь глазами хлопаешь. Ты ведь ночью не просто порчу из него выпила. Ты силу его чураеву, обережную, глотком зацепила. В тебе теперь капля его живой искры сидит, а в него — твой мёртвый, навий холод врос. Обменялись вы сутью, Варварушка. Связала ты себя с ним — не развяжешь. И путы те крепкие.
Я замерла в его хватке, не веря услышанному, а внутри, прямо под рёбрами, где раньше пустота дышала холодом, и правда — странно, горячо — полыхнуло.
— Ежели воин твой там, на берегу, испустит дух — и его тепло в тебе остынет, — сердито продолжил Водяной, вкладывая в мои пальцы сочный, горько пахнущий корень одолень-травы. — А с ней и ты развеешься, озёрная твоя душа в ил уйдёт. Вытолкни мальцу в камыши, пускай заварит чуру. Иначе этот волчонок нам всю рыбу воем распугает, а ещё одно дохлое тело на моём берегу мне без надобности. Умрёт чур — и тебе конец. Ступай уже.
— Ну такого-то и утопить не грех! — захихикали мавки, заплескав хвостами вслед. — Гляди, какой складный! Сейчас я его за лодыжку хвачу, пускай на дно идёт, со мной играть будет! — оскалилась самая бледная, уже подаваясь вперёд.
— Цыц, мелюзга омутная! — глухо донеслось из глубины, и огромная ладонь Водяного с плеском опустилась на воду, подняв волну. — Сказано вам: не трогать. Брысь под коряги, пока я вас ракам на корм не отдал!
Мавки обиженно прыснули и ушли на дно, обдав меня брызгами. Пользуясь затишьем, я, кое-как перебирая руками, поплыла вверх, к мелководью. Сил на то, чтобы ступить на сушу и разделить хвост на ноги, не было вовсе. Кувшинки раздвинулись, и я бесшумно вынырнула у самого берега, прячась в тени густых камышей.
Мальчишка сидел на корточках у самой кромки. Стоило мне показаться, как он отшатнулся, но тут же подался вперёд, ловя мой взгляд.
— На, держи, — тихо, сквозь зубы процедила я, протягивая ему из воды скользкий корень. Губы едва слушались, занемев от озёрной стужи. — Заваришь. Прямо в кипяток бросай, пускай томится, пока вода не потемнеет. И пои его. Понял, волчонок? Сам он не сдюжит.
Малец судорожно закивал, выхватывая у меня одолень-траву. Я оттолкнулась от склизкого берега и ушла обратно в тёмную прохладу, позволяя кувшинкам сомкнуться над головой.
Я опустилась на заиленное дно и прижала ладонь к груди. Нас связали намертво. Я это уже знала, а вот чур на берегу ещё даже не догадывался, какая участь его постигла.
Моя нежизнь теперь зависела от чужого вдоха. От этой мысли мёртвые суставы сводило стужей, но сквозь подступающий ужас вдруг пробилось забытое, щемящее чувство. На мгновение показалось, что озёрный холод отступил. Там, под кожей, глубоко за мёртвыми рёбрами, разлилось слабое, тонкое тепло. Настоящее, человеческое. То самое, из прошлой жизни, которую я уже и позабыть успела. И вместе с ним — чужое, тяжёлое, застарелое. Как будто тот, чью искру я теперь ношу, всю жизнь таскал в себе камень и не знал, где его оставить. Навья петля затянулась туго — но вместе с ней вернулось то, что я считала отнятым навсегда. Я снова могла чувствовать.
Глава 6
Когда Ратмир в очередной раз открыл глаза, над лесом занимался рассвет, пахнущий хвоей. Изнутри больше не выжигало жаром. Растерзанный когтями бок сильно зудел — раны стянулись корой запёкшейся крови, под которой уже дёргалась обновлённая плоть. Обычного человека такие когти свели бы в могилу. Чурайское тело срасталось куда быстрее людского.
Буран и Волко дремали неподалёку, на краю поляны. Ратмир окинул их мутным со сна взглядом. Странно всё это было, противоестественно: огромный боевой тяжеловоз, который чуял порченую кровь за версту и вбивал нежить копытами в землю, спокойно дышал в затылок свернувшемуся клубком волколаку.
В памяти обрывками всплывал ночной бред. Чурай помнил удушье, край деревянной ложки, что со стуком билась о зубы, и пахнущее полынью варево, которое парень насильно вливал в его сведённый рот. Но страшнее бредней было другое. Тяжёлый сон никак не стряхивался с ресниц.
Это был не его сон. Чураю никогда не снилась вода — а этой ночью он тонул. Сон шёл рваными кусками, мутными вспышками: солнце, уходящее вверх сквозь зеленоватую толщу; камыши, качавшиеся не по ветру — по чьей-то воле; тонкие девичьи пальцы и цепкое придонное корневище на щиколотках. Целая картина не складывалась — образы плыли, наслаивались, искажались. Но жгучий разрыв в груди и последний крик, срезанный водой, он прожил как свои. В ушах до сих пор стоял девичий предсмертный хрип, перешедший в бульканье.
Он проснулся с чётким, пугающим знанием: в его голову проросла чужая смерть. Навья скверна едва не сожрала его изнутри, но выкарабкался он, похоже, лишь благодаря этому щенку-перевёртышу — больше некому было варить травы и сидеть над ним бессонными ночами.
«Значит, не зря тогда пощадил парня, не прогадал», — угрюмо подумал чурай.
Ратмир вдохнул сквозь сжатые зубы и рывком встал. Свежая корка на боку тут же натянулась, затрещала, пустив по рёбрам и пояснице резкую боль, от которой на мгновение потемнело в глазах. Но на ногах он устоял. Рука впилась в сочащуюся смолой кору вековой ели; под пальцами хрустнуло. Он переждал, пока отпустит.
Волко тут же вскинулся со мха, подскочил на месте. По лицу парня было видно, что он собирается протестовать и укладывать раненого воина обратно, но чурай срезал этот порыв одним взглядом.
— Вам бы отлежаться ещё, дядька чурай... — растерянно пробормотал Волко, отступая на шаг и пряча ладони в рукава куцей одёжки.
— Что я, девка изнеженная, чтобы в хвое до обеда бока отлёживать? — буркнул чурай. Голос после болезни скрипел ржавым железом. — Рана затянулась, и на том добро.
Он сделал несколько пробных шагов в сторону, прижимая локоть к боку и проверяя, как слушаются колени. Бок тянуло, но в седло сесть было можно. Волко больше спорить не смел и молча, суетливо принялся собирать походный скарб.
Однако чем ближе была дорога, тем больше Ратмир замечал за собой странное. В животе поселился давящий комок. Горло перехватило глухой, бабьей тоской — до того острой, что он не мог вдохнуть. Во рту снова встала озёрная вода из ночного кошмара.
Чурай подошёл к своему вороному и опустил мозолистую ладонь на его широкую морду. Жеребец ласково подался навстречу, мазнув тёплыми, бархатными губами по руке хозяина.
Ратмир оцепенел. Пришло глупое, дикое для воина чувство: внутри всё скрутило липким страхом, а в груди потянуло тупо и беспомощно — как у ребёнка. До ломоты в костях захотелось, чтобы кто-то сильный просто защитил, спрятал от наползающей со всех сторон беды. Так тосковала девка из сна — отчаянно и жалко, перед самым дном. Чурая затрясло; от чужих чувств мутило.
Солнце, едва пробившееся сквозь сосновые лапы, скользнуло по его лицу. Рассветный ветер был колючим, утренним, но щёки и веки Ратмира вдруг обдало плотным, почти осязаемым полуденным теплом. Захотелось зажмуриться так, чтобы заныли веки, подставить лицо под лучи и стоять так, впитывая свет всей кожей. Это не он стоял на поляне — это замёрзшая насмерть душа внутри него впервые за долгие годы дорвалась до солнца.
Чурай резко отдёрнул руку от коня, выдохнул сквозь зубы и уставился на свои ладони. Пальцы мелко дрожали, а внутри всё ныло чужой — живой и одновременно навьей — памятью. Он зло тряхнул головой, сбрасывая эту бабью нежность, и с силой сжал кулаки, возвращая себе привычную жёсткость. Хватит. Пора идти.
Ратмир шагнул в сторону лесной дороги — и левая нога встала. Мышцы свело так, что нога стала деревянной, не пуская вперёд, к тракту. Чурай упрямо нажал сильнее, но тело не повиновалось. Зато спиной, кожей между лопаток, он явственно ощутил чужой, повелительный зов.
Его не просто звало — его силком разворачивало обратно, в глубь чащи, туда, где за деревьями дышал сыростью и гнилью омут.
Ратмир зарычал сквозь зубы и снова двинулся к тракту, но каждый шаг отзывался в боку дикой, режущей болью — свежие рубцы рвались заново, до костей. Стоило повернуться лицом к пруду — боль послушно отпускала.
Волко застыл с недоуздком в руках: чурай топтался на месте, хватался за эфес и дышал сквозь зубы.
— Дядька?.. — парень испуганно попятился, когда чурай, слепо и грузно шагая, двинулся мимо него, с треском ломая сапогами сухой валежник.
Его вело. Чужая тоска и страх, поселившиеся под рёбрами, натянулись сыромятным поводком. Ратмир не шёл — его волокло назад, к воде.
Хруст сучьев, треск кустов у самого берега — и гладь омута пошла крупной рябью.
———
Я не собиралась просыпаться. На дне было темно, покойно и надёжно. Ил мягко обволакивал плечи, баюкал, утягивая в привычное навье забытьё, где нет ни боли, ни памяти. А потом меня рвануло.
Это не было зовом или мыслью — в самую грудь вбили железный багор и с силой крутанули ворот. Изнутри вышибло весь мёртвый покой. Жила, которой я ночью привязала себя к раненому чураю, натянулась так, что рёбра затрещали сухой древесиной. Меня потащило вверх.
Я хваталась за склизкие коряги так, что ногти гнулись, зарывалась пальцами в холодную грязь, но меня волокло сквозь толщу зеленоватой жижи — рыбой на тугой бечеве. Вода вокруг закипела пузырями. Живая искра чурая, что вросла в меня этой ночью, рвалась к хозяину, и моя мёртвая плоть, не спрашивая, тянулась следом. К нему. На сушу.
Вынырнула я тяжело, с плеском, едва не захлебнувшись ряской и кувшинками. Холодный рассветный воздух ударил по лицу, обжёг веки, плечи свело болезненной дрожью. Хватаясь онемевшими пальцами за режущую осоку, я вытащила себя к самому краю песчаного берега.
Прямо надо мной, тяжело дыша и вцепившись ладонью в раненый бок, стоял он.
Мы замерли, скованные невидимой нитью, натянутой так, что она звенела. Я видела, как крупно дрожат его пальцы, и всем телом чувствовала: сделай он хоть шаг назад, к лесной дороге — и эту нить вырвет из меня вместе со всеми остатками посмертия.
Он смотрел на меня дикими, потемневшими от боли и ярости глазами. Злейший враг — вот кем я для него была. Это читалось по желвакам на обветренном лице, по побелевшим костяшкам, когда рука Ратмира легла на рукоять клинка. Ловчий, сам угодивший в капкан. Воин, знавший нежить лишь с одной стороны: порча, которую нужно истребить.
— Что ты со мной сделала, навья сыть? — сорванно просипел он.
Ратмир сделал шаг назад, пробуя путы на разрыв.
Меня рвануло следом. Осока полоснула по ладоням, меня поволокло по грязи, в кровь сбивая пальцы о прибрежные камни. Грудь обожгло такой дикой, разрывающей болью, что я не выдержала — вскрикнула, коротко и жалко, теряя мавкий оскал.
— Стой! Не смей! — взмолилась я, цепляясь за скользкий корень ели и силясь удержаться на самой кромке воды. — Порвёшь… Обоих порвёшь!
Чурай остановился. Его самого шатнуло, лицо посерело, по лбу покатился пот. Моя боль отзывалась в его раненом боку — я почувствовала это по нашей общей жиле. Он дышал надсадно, рвано, глядя на меня сверху вниз с тяжёлой ненавистью.
— Говори, зачем привязала, — процедил он сквозь зубы, не снимая руки с рукояти. — Что выгадываешь, тварь? Нарочно караулила, чтобы чурая на поводок взять? В должники меня записать?
Я смотрела на него, и внутри меня, где всё застыло два столетия назад, вдруг вскипело. Накатило забытое, бешеное, горячее человеческое зло — я сама испугалась этой вспышки. Меня трясло не от холода, а от ярости на его беспросветную воинскую слепоту.
— Да если бы не я, ты бы на этом самом берегу и сгнил, прямо в седле! — выкрикнула я, захлёбываясь душной, злой обидой.
Грудь ходила ходуном, рассветный воздух драл непривычные лёгкие, но остановиться я уже не могла. Слова вылетали вместе с речной пеной:
— Ты чернел изнутри, скверна в самые кости ушла, когда твоя лошадь тебя сюда вынесла! Я тебя, полумёртвого, подхватила, всю гниль навью из твоих жил в себя забрала! Силу свою тебе отдала, чурбан ты столетний!
Я на мгновение умолкла, судорожно ловя ртом воздух и до боли впиваясь ногтями в береговую гальку. Ратмир молчал. Только желваки ходили.
— А потом ещё твоему волчонку велела тебя травами выхаживать, чтобы плоть твоя заново наросла! — уже тише, но с той же яростью закончила я, размазывая мокрой ладонью грязь по щеке. — А ты мне про поводки толкуешь!
Чурай на миг опешил. Глаза его сузились, взгляд метнулся к кустам.
Там, хрустя сухими ветками, мялся Волко. Парень смотрел на нас двоих, не мигая. Поймав взгляд чурая, он часто закивал, пятясь назад.
— Дядька… — потрясённо прошептал Волко, вжимая голову в плечи и боясь ступить на открытое место. — Она… она правду говорит.
Мальчишка сглотнул и посмотрел на воина почти умоляюще:
— Не поднял бы я тебя, когда конь к озеру вынес. Ты чернее ночи был, я только кровь заговорить успел, а дальше всё, не справлялся… Она тогда сама из воды вышла. Тебя очистила, а мне корень дала и велела настоем отпаивать, пока плоть не нарастёт.
Волко затих, сжавшись в комок под тяжёлым взглядом старшего. Стало тихо — только камыш шуршал да с присвистом дышал раненый воин.
Чурай не отвечал. Настороженность в его глазах не угасла, но сквозь неё проступало смятение. Мир, в котором нежить умела только заманивать и убивать, трещал по швам. Ратмир цеплялся за привычные мысли, искал скрытый умысел, ловушку, но слова парня и собственное сросшееся за одну ночь тело ломали все доводы.
Я устало опустила голову на мокрые ладони. Злость уходила. Оставалась серая, ледяная горечь.
Навья жила натягивалась при каждом движении, давила на рёбра, не позволяя вздохнуть полной грудью ни ему на берегу, ни мне в воде. Я прикрыла глаза, чувствуя, как мелкая озёрная рябь толкает меня в бок.
— Уйти я хотела, — тихо, почти беззвучно бросила я в осоку. — Забыться на самом дне. А теперь ни ты с места не сойдёшь, ни мне назад в омут хода нет. Доволен?
Ратмир медленно, через силу убрал ладонь с рукояти меча. Он по-прежнему не верил мне ни на волос, в каждом его движении сквозило отвращение воина перед опасной тварью Нави. Но ехать дальше было нельзя — собственное тело ему больше не принадлежало.
Чурай со стоном опустился на землю у самого обрыва, в паре шагов от воды. Натяжение нити тут же ослабло, и в мою грудь вернулся холодный, мёртвый покой омута.
— Волко, — не оборачиваясь, бросил Ратмир в кусты. — Лошадей рассёдлывай. Никуда мы сегодня не едем. Будем думать, как эту погань из меня вырезать.
Я закрыла глаза, соскальзывая обратно в мелкую прибрежную воду. Мы остались у омута — связанные одной кровью, злые и намертво пришитые друг к другу навьей жилой.
Глава 7
Сумерки опустились на чащу, укрыв омут плотной полутьмой. Волко возился у костра, звеня закопчённым котелком. Чурай сидел на поваленном бревне, вытянув онемевшую ногу. Нога налилась тяжестью, ступня не двигалась, и воин, не мигая, смотрел на воду, баюкающую речную гниль.
Там, среди камышей, едва заметно белел силуэт. Девка не уходила на дно, не пряталась в омуте, а просто замерла на мелководье. Обхватила колени руками, вжалась подбородком в ладони и уставилась в пустоту перед собой — высматривала что-то на том берегу.
Всю жизнь воин знал одну истину, вбитую наставниками на капищах вместе с первыми шрамами от деревянных мечей: навь не чувствует. Упыри, мавки, болотники — пустые оболочки. Накипь, которая умеет лишь подражать повадкам живых, чтобы заманить человека в глубь трясины и утащить за собой в посмертие. У них нет души. Нет боли в груди — нет и жалости к чужой крови.
Чурай запустил пятерню в волосы и потянул за пряди. Внутри всё кипело, а выхода не было. Эта девка вырвала его из-под самого носа Чернобога, когда он уже стоял на самом краю. Забрала в себя заразу, которая должна была выжечь его кости, приняла чужую черноту в собственные жилы. Зачем? Чтобы взять на поводок и помыкать им? Но сквозь натянутую между ними жилу сути воин сейчас ловил совсем другое.
Истина, на которой он стоял двадцать лет, рушилась. Вместо гнева и желания взяться за топор, чтобы срубить нежити голову, под рёбрами ворочалось что-то давящее, пугающе мягкое. Каждый раз, когда ветер обдавал берег холодом, чурая брал озноб. Он ловил всей кожей, как по ту сторону связи пробегает судорожная дрожь. Настоящий человеческий озноб замерзающей плоти. И в ту же секунду в его собственной груди поднималась обида — детская, брошенная, стыдная.
Ему, отродясь никого не жалевшему в походах, вдруг захотелось подняться, сделать десяток шагов до кромки воды и накинуть на её мокрые плечи свой шерстяной плащ. Закрыть спину от ночной сырости, уберечь от ветра.
«Околдовала, тварь... Морок наводит на разум», — привычно подумал он, пытаясь вернуть прежнюю, спасительную ярость охотника на нежить.
Но злость не шла, таяла, едва зародившись. Жила внутри отзывалась на эти мысли ноющей болью — укоряла за несправедливость и ложь. Какое там «наводит морок», когда она сама сидит в камышах едва живая, потемневшая от его же собственной порчи, которую выпила из раны.
Волко подошёл бесшумно, протянул деревянную миску. От варева шёл густой пар. Парень косился на притихший берег с опаской, но прежнего дикого ужаса в его глазах больше не было.
— Дядька чурай, — тихо позвал Волко, присаживаясь на корточки рядом с бревном. — Ты бы поел. Силы нужны. Если... если решишь её из себя вырезать, кровь должна быть крепкой, чтобы на траве не истечь.
Воин взял миску, пальцы ощутили тепло дерева, но ложку он так и не поднял. Слово «вырезать» обожгло. Вырезать — значит убить её на том берегу. Разорвать связь, уничтожив один из концов нити. Раньше бы он даже не задумался: взмах клинка — и дело с концом. А сейчас от одной мысли об этом дыхание сбивалось, а затянувшаяся рана на боку жгла — раскалённым железом в теле.
Жила рванула так, что внутри всё перекрутилось.
————
Я только-только зарылась носом в придонную гниль, только наглоталась ила, чтобы заглушить, вытравить из ушей стрёкот кузнечиков и шум суши, — а меня дёрнуло вверх. Безжалостно, рывком, крючком под рёбра.
Опомнилась уже в камышах — сижу в жиже, сжалась в комок, до боли обхватив руками колени, а тело колотит так, что стебли вокруг дрожат. Сквозь заросли на берегу зло наливался, трещал костёр. Мне бы спать, как остальные девки на дне, у которых ни дум в башке не осталось, ни памяти, ни горького имени. Я столетиями смотрела на них и завидовала этой темноте, где ничего не болит. Но сама всё равно упрямо, глупо тянулась к теплу, караулила живых у берега, пыталась вспомнить, каково это — дышать.
И вот теперь доигралась. Дотянулась.
По тонкой нитке прямо в грудину горячими толчками хлынуло чужое тепло. Сердце, которое давным-давно замолчало и остыло, вдруг глухо, уродливо ухнуло под рёбрами. Раз. Ещё раз. У меня челюсти свело от этой воли, а в башке, поверх моего собственного страха перед его клинком, забилась бешеная мысль воина: «Не согнусь. Не отступлю. Моё». Она выжигала спасительный туман, заставляла вспоминать человеческие слова. Заставляла чувствовать себя девкой, а не болотной гнилью.
И тут же по плечам пробежал резкий озноб — чурай на берегу замёрз или подумал о ночном холоде, и меня на другом конце поводка скрутило его дрожью, как своей.
А следом сквозь связь долетело другое. Тяжёлое, мутное, полное злого замешательства и странного тепла. Не мысли, не слова — изголодавшаяся навья суть поймала его порыв подойти и закрыть меня от сырости. Защитить. На мои мокрые плечи легло что-то тяжёлое, невидимое, и обожгло изнутри.
От этого тепла я зло прикусила синюю губу до крови. Внутри, переламывая страх, на дыбы встала его же собственная упрямая гордость. Жалеть меня вздумал? Как девку бесправную? Как побитую собаку у забора?
Обычно я бы испугалась. Забилась бы в самую глубокую яму под корягой, растворилась в воде, лишь бы не привлекать внимания. Но эта чужая воля, проросшая в меня, требовала не бегства, а драки. Она толкнула меня в спину, поднимая на ноги.
Стоило выпрямиться — и тело налилось тяжестью. Мёртвые кости глухо заскрежетали друг о друга. Я сделала первый шаг, ломая камыши. Пальцы ног полоснуло осокой, прибрежные камни сбили кожу в кровь.
Я вышла из камышей прямо на свет костра. Шагнула на сушу.
На мне не было ни нитки. Столетия в омуте стёрли из памяти стыд — но не от бесстыдства, а оттого, что навья суть не знает стыда, она знает только голод и холод. Вода ручьями сбегала по худому телу, облепленному тиной и речным мусором, мокрые пряди липли к груди и бёдрам. Кожа в отсветах пламени была бледной, с синеватым отливом — цвет утопленницы, которую не грел даже огонь.
Мальчишка, сидевший на корточках с миской, вскинулся. Глаза у него округлились, он отшатнулся и выронил ложку прямо в золу. Он попятился так резко, что едва не опрокинул котелок, и уставился в землю, не смея поднять глаз.
Чурай не двинулся с места, остался сидеть на бревне. Только взгляд стал тяжёлым, и нить между нами натянулась упругой, вибрирующей струной.
Он смотрел на моё нагое тело и не понимал, почему его рука не тянется к мечу. А я знала почему. Половина его злости сейчас была во мне.
Сухой, горячий воздух костра ударил по голой коже, стягивая её и растрескивая под налипшей тиной. Лёгкие обожгло при каждом вздохе. Колени подкашивались, но чужое упрямство держало меня на ногах. Я видела, как воин вдруг поморщился, лицо перекосило судорогой. Он хватал ртом воздух — это его лёгкие теперь горели моей сушью. Мы были намертво скованы этой ломотой, и в его глазах закипало глухое удивление: я всё ещё стояла и шла вперёд.
Я остановилась у самой границы тепла и света, упрямо вскинув подбородок и глядя на него сверху вниз, преодолевая желание рухнуть обратно в воду.
— Не надо меня жалеть, чурай, — отчётливо, без прежней мавьей робости произнесла я.
Собственный голос показался мне на удивление твёрдым, резким, почти звенящим. Воин вздрогнул: мой хрип отозвался сухой болью в его горле.
— И вырезать из себя меня не смей. Обоих в землю закопают. Силу мою ты уже принял, она в твоё мясо вросла. Дёрнешь — и сам наизнанку вывернешься.
Чурай медленно поднялся с бревна. Перевёл взгляд с уроненной мальчишкой ложки на мои ключицы, а затем вынудил себя посмотреть мне прямо в глаза. Желваки заходили на скулах, он тяжело дышал сквозь нос. Пальцы на эфесе окаменели.
— Ты мне указывать вздумала, навь? — глухо, опасно отозвался он, делая шаг вперёд.
Связь между нами мгновенно укоротилась, под рёбрами сладко и больно полыхнуло его гневом. Но я даже не шелохнулась. Вместо того чтобы сжаться, сделала встречный шаг — прямо в тепло костра, нимало не заботясь о наготе.
Он снова дёрнулся, лицо серостью пошло, по лбу покатились крупные капли пота. Моя боль от сухой земли отозвалась в его раненом боку в ту же секунду — я почувствовала это через нашу общую натянутую жилу.
— Не указываю. Предупреждаю, — отрезала я, глядя в его потемневшие глаза. — Ты думаешь, я этого хотела? Думаешь, мне в радость твои раны чуять и твою боль в себе носить? Мне покой нужен был на дне. А теперь я из-за тебя на сушу выползла. Слушай, что парень твой говорит, воин. Садись и ешь.
Я мотнула головой в сторону чернеющей омутной глади. Вода за камышами казалась неподвижной, но эта тишина обманывала.
— Ты думаешь, вы тут трое суток в тишине просидели, потому что место безопасное? Да от твоей живой крови, от растерзанного бока весь омут гудел! Мои сёстры, мавки здешние, каждую ночь на берег рвались. Они вылизать тебя хотели, чурай, до самых костей сожрать, пока ты в лихорадке выл. Даже запрет самого Водяного им не указ был, так голод глаза застил! Я их держала. Собой вас закрывала, когтями от этого берега отваживала, пока твой щенок в волчьей шкуре вокруг костра кругами ходил, скалился да рычал на них во всю глотку!
Я сделала ещё один шаг — так близко к воину, что между нами осталась пара локтей. Искры костра летели прямо мне в лицо, но я не зажмурилась. Его глаза расширились — от этой невозможной стойкости. И от того, как близко оказалось моё обнажённое, пахнущее тиной тело.
— Это сейчас они притихли и на самом дне схоронились, твари трусливые. Чуют, что ты на ноги поднялся, силу набрал, и боятся, что охоту на них начнёшь. Забились под коряги, дышать не смеют. А пока ты подыхал, мы с этим волком за вас двоих перед ними стояли. Я последним, что имела, тебя латала — теперь имя твоего меча да страх перед ним меня одну и держат. Так что перестань хвататься за него, чурай. Сядь, поешь и карауль костёр. Нам обоим до утра дожить надо.
Пальцы воина на эфесе медленно, нехотя разжались. Ладонь соскользнула на кожаный ремень. Он сделал глубокий, хриплый вдох, пытаясь унять судорогу под рёбрами — ту самую, которой я только что наградила его со своей стороны.
Он шагнул вперёд. Натянутая жила мгновенно провисла, петля на шее ослабла, и в грудь хлынул воздух. Облегчение было таким резким, что у меня закружилась голова.
Но вместе с этим облегчением навалилось другое — душное, притиснувшее нас друг к другу вплотную. Между нами осталось всего полшага.
Я вдруг оказалась так близко, что снизу вверх видела, как бешено бьётся жилка на его шее, как потемнела от пота рубаха у ворота. Чурай медленно поднял руку — открытой ладонью вверх, преграждая мне путь. Взгляд его на миг скользнул по моим мокрым ключицам, опустился ниже, и он судорожно сглотнул, силой заставив себя смотреть мне только в лицо.
Его ладонь зависла в каком-то вершке от моего носа. Огромная, тяжёлая, с мозолями от меча и белым шрамом, рассекающим подушечку большого пальца. От этих пальцев пахло гарью, сухим чесноком и тем самым пугающим, густым теплом, от которого у меня, мёртвой, кожа пошла пупырышками на обнажённых предплечьях и животе.
Я поймала себя на том, что разглядываю волоски на его запястье. Медленно поднимала взгляд выше — к жёсткой линии подбородка, покрытого тёмной щетиной, к залёгшим у губ упрямым складкам. Навья суть требовала отпрянуть от живого, но глаза не отрывались от его лица.
Чурай тоже смотрел. Не как на болотную жижу — в упор, шумно и рвано выдыхая воздух мне в лоб. Его широкие ноздри подрагивали, а взгляд шёл по моим скулам и губам — туда-обратно — он тоже впервые по-настоящему видел меня. И как девку, и как нежить.
От этого обоюдного, затянувшегося разглядывания по моей голой коже разлился колючий жар. Кожа под тиной горела, будто под ней что-то просыпалось. Горло пересохло. Было тесно — так, что нечем дышать, будто омут за нашими спинами сжался до размеров этого берега.
Наша близость дарила облегчение от удушья, но костёр за его спиной продолжал дышать яростным зноем. Этот жар жадно пил мою влагу, и чурай, разделяя мою муку, вдруг болезненно зажмурился. Его поднятая ладонь дрогнула, едва не коснувшись моих пальцев.
— Назад отходи, — глухо, надтреснуто обронил он, не разжимая зацепившегося за меня взгляда. Голос прозвучал непривычно тихо, прямо мне в лицо; воин едва сдерживал кашель от сухого воздуха, который жёг мои лёгкие. — К воде иди, навь. Нечего у огня стоять, себя и меня иссушишь.
Мальчишка сзади тихо, потрясённо выдохнул.
Чурай даже не повернул головы на этот звук — любое движение оборвало бы звенящую линию, что держала нас в ловушке этой близости. Лишь коротко, слепым броском руки назад, указал ему на костёр:
— А ты ложку подними и варево мешай, нечего зенки пучить.
Волчонок тут же суетливо завозился у углей, нарушая застывшую между нами тишину. Воин шумно выдохнул сквозь нос и отвёл взгляд в сторону — эта близость тяготила его сильнее, чем рана в боку. Он выталкивал слова, как камни:
— Заразу ты из меня выпила, от сестёр лагерь уберегла... Ладно. Это я принял. Но уговора у нас не было, девка. Я не просил меня спасать. И как теперь с этой жилой жить, когда ты мою волю жрёшь, а я твою боль чую, — я не знаю. Ступай в омут, раз суша тебя так корёжит. Ночь перестоять надо, тут ты не солгала. А на рассвете думать будем, как эту петлю распутывать.
————
Чурай проводил мавку взглядом, пока вода омута не закрылась над её головой. Стоило девке уйти под воду, как дышать стало легче. Воздух перестал казаться раскалённым песком, судорога утихла, оставив лишь тупую слабость в теле.
Воин опустился обратно на бревно.
Волко поднял ложку, обтёр её о порты и несмело придвинул к нему миску.
— Дядька чурай... — тихо, косясь на притихшую воду, позвал парень. — Что делать-то будем? Жила эта... Она же тебя наизнанку вывернет, если она на дно уйдёт, а ты в чащу подашься.
Чурай принял еду, исподлобья разглядывая волчонка. Преданность свою тот доказал, пока воин подыхал в лихорадке — вместе с мавкой лагерь сторожил, скалился на тварей. Да только память твердила другое: этот парень пришёл из стаи волкодлаков, которые деревни жгли и людей рвали. Доверять ему — глупость. Но и бросить нельзя.
— Сам вижу, не слепой, — огрызнулся он.
Варево казалось безвкусным, но силы были нужны.
— Из себя я жилу вырезать не стану, — чурай поднял взгляд на спутника. — Если нить оборвётся, я искру потеряю, пустым останусь. Нам к Яге надо.
Парень приоткрыл рот, едва не выронив котелок.
— К лесной ведьме? Так она ж... чураев недолюбливает, дядька.
— К Яге, — отрезал воин, глядя на тлеющие угли. — Она на стыке миров сидит, дела Нави лучше живых знает. Если кто и сможет эту жилу без ножа распутать, то только она. А вместо золота я ей тебя отдам, волчонок. За услугу расплатишься.
Волко вздрогнул, испуганно уставившись на чурая.
— М-мной?.. — Он сглотнул, стиснул котелок так, что заскрипела дужка. — Я тебе, дядька, жизнь стерёг три ночи. А ты меня — ведьме, как курицу с воза...
— Тобой, — твёрдо повторил воин, и Волко впервые не услышал в его голосе угрозы. — Не в жертву отдаю — в услужение. Будешь печь топить, дрова рубить да под присмотром сидеть. Мне в отряде оборотень не нужен, парень. А у старой ведьмы не забалуешь — и стая твоя тебя там не сыщет. Заодно и за её услугу сочтёмся.
Волко опустил голову и больше не спорил. Только жёлвак на скуле дёрнулся — как у взрослого.
Чурай повернул голову к омуту, прикидывая дорогу.
Задача казалась невыполнимой: мавка на суше иссохнет в первый же час, а её боль поводком ударит по нему так, что он с седла рухнет. Значит, идти придётся по-умному.
— Завтра на рассвете седлаем коней, — скомандовал он, кивнув на чернеющую воду. — Девку с собой забираем. По суше она не пойдёт — и её, и меня тошнота сожрёт. Погоним лошадей прямо по руслу, по воде. Где мелко — по мокрому берегу. Омут тянется далеко на север, до самой болотной грязи, а там и до избы рукой подать. Вода её подпитает, жила натягиваться не будет.
Воин отставил пустую миску и поправил ремень на плече.
— Выбора у нас нет. Одной верёвкой повязаны — вместе и пойдём. Мешай варево да спать ложись, рассвет близко.
—————
Ил принял меня обратно, но покоя не принёс. Стоило опуститься на дно, как из темноты, из-за коряг и трав, поднялись они. Мои сёстры.
Их лица были искажены злобой, волосы путались в воде, а пальцы скребли по песку, взбивая муть. Я попыталась отплыть, спрятаться в глубине, но они обступили меня со всех сторон — ни вынырнуть, ни отплыть.
— Предательница! — зашипела длинноносая лужница, подплывая к самому моему лицу. Из её губ вырывались гнилые пузыри. — Чурая пригрела! Охотника, чьё племя наших сестёр на ножи подымало! Из-за него весь омут дышать не может, кровью несёт, спать мешает! Убей его! Перегрызи нить, пусть сдохнет на берегу!
Лужница толкнула меня в плечо костлявыми пальцами. Я качнулась назад, задевая спиной холодное бревно. Следом подскочили другие мавки — взбудораженные запахом крови. Они облепили меня со всех сторон: одна ущипнула за локоть, другая дёрнула за волосы, потянула в тину.
Обида ударила в грудь — они даже не пытались понять, что жила держит меня крепко.
Раньше я бы просто сжалась в комок, безропотно терпя их злость. Но сейчас внутри, у самого сердца, глухо ворочалась чужая ярость. Чурай на берегу злился на свою слабость, и его гнев горячей силой полыхнул в моей груди.
Я рванулась вперёд, наотмашь полоснув когтями по воде. Сёстры испуганно отшатнулись.
— Он на ноги поднялся! — Я глядела длинноносой прямо в пустые бельма. Голос прозвучал хрипло, непривычно твёрдо для мёртвой девки. — Если я дёрну связь, он омут по бревну раскатает. Меч у него заговорённый, вы сами его боитесь, твари! На берег вылезти не смеете, а на меня бросаетесь?
— Трус! Тварь болотная! — запричитали другие, но подплывать больше не решались. Они кружили надо мной в полутьме, не смея приблизиться. — Ты чужую волю приняла, сама на человека походить стала! Огрызаешься, точно живая! Из-за тебя нам ходу на берег нет! С голодухи взбесились мы, а ты нас отваживаешь! Водяной узнает — дедушка тебя в ил закатает, вовек не всплывёшь!
Я сжала кулаки, чувствуя, как внутри нарастает дрожь. Они были правы — я менялась, и этот человеческий гнев в груди пугал меня сильнее, чем угрозы сестёр.
— Цыц, мелюзга навья! — глухой голос заставил содрогнуться само дно.
Вода вокруг мгновенно потяжелела, стала густой. Мавки с визгом брызнули в стороны, забиваясь под коряги и прижимаясь к камням. Я осталась стоять на коленях, едва удерживая равновесие в водовороте.
Из чёрной тишины показался Хозяин. Водяной дышал тяжело. От каждого вздоха со дна поднимались клубы песка, пахло ржавчиной. Он остановился напротив, и его древний взгляд прижал меня ко дну. Я замерла.
— Правду девка говорит, — сказал старик, и голос его пошёл по дну. — Охотник в лагере силён. Начнёте бузить — он мне половину нави пожжёт, оберегами весь берег утыкает. Мне война под моим порогом не надобна.
Водяной протянул огромную ладонь. На позеленевшей коже лежала ракушка, исписанная древними резами.
— Забирай своего воина и веди прочь от моего омута. Дорога ваша к Яге лежит, к старой ведьме, только она такие узлы на живых и мёртвых развязывает. А чтобы суша тебя раньше времени в пыль не стёрла — на, возьми. Только знай: сила в ней моя, омутная. Чем дальше от воды уйдёшь, тем быстрее резы выцветать станут. До болот дотянет — а дальше сама. И от жилы вашей она не заслонит: боль его чуять будешь, как чуяла. Тут моя власть кончается.
Я протянула дрожащую руку и коснулась ракушки. Стоило пальцам сжать холодный перламутр, как внутри, у самого сердца, разлилась спасительная прохладная влага. Жар костра, долетавший с берега через жилу, отступил. Ломота в костях утихла, и я наконец смогла глубоко, облегчённо вздохнуть.
— Спасибо, дедушка... — прошептала я, прижимая ракушку к груди.
— Иди, — глухо отозвался Водяной, поворачиваясь обратно к глубине. — Уводи его. На рассвете поднимешься на берег. И пока этот узел на вас двоих затянут — назад не возвращайся.
Он ушёл, оставив за собой лишь шлейф мутной воды. Я осталась одна в темноте, баюкая обретённую прохладу. Надвигался рассвет. Нам обоим предстоял долгий путь.
Глава 8
Выбора он мне не оставил. Перед самым выходом чурай швырнул мне запасную холщовую рубаху. Ткань оказалась плотной, грубой, намокла и села по телу, как вторая кожа, — пропахшая пылью и дымом. Рубаха была огромна, волочилась следом, зато скрывала наготу. Чурай буркнул, что нечего живых срамными видами пугать, но я видела, как он косился в сторону, пока я натягивала рукава.
А поутру двинулись в путь.
Дорога выстудила меня до самого дна. Сухой воздух суши царапал горло. В груди по-живому бился незнакомый трепет. Стоило поднять глаза — и над головой вместо зелёной толщи распахивалось пустое небо. От высоты кружилась голова, мутило, и всё внутри тянуло забиться под корягу.
Я плыла по правую руку от стремени, стараясь не показывать из воды носа. Мало ли кого встретим — потом крику на три деревни не оберёшься. Где это видано, чтобы мавка рядом с чураем открыто шла? Вот и пробиралась сквозь рдест. Осока хлестала по лицу, и мне приходилось выплёвывать речную гниль.
В очередной раз высунувшись, чтобы сплюнуть обрывок кувшинки, я наткнулась на взгляд чурая. Он шёл поверху, у кромки откоса, смотрел на меня в упор.
— Глубже ныряй, мавка, — негромко бросил он, не замедляя шага. — Макушка из камышей поплавком торчит. Честной люд на водопой выйдет — со страху за вилы схватится. Мне шум ни к чему.
— А ты сапоги пудовые сними, охотник, — огрызнулась я, цепляясь пальцами за корень. — От твоего шага по дну такое эхо идёт — стадо на переправу гонят, не иначе. Вся рыба в ил зарылась.
Охотник зыркнул из-под бровей, но промолчал — лишь зашагал дальше, увязая по колено в прибрежной грязи.
То, что он со своим раненым, едва затянувшимся боком отказался садиться в седло, я поняла не сразу. Но стоило жеребцу оступиться на валуне, как воитель глухо выдохнул сквозь зубы. Жила между нами тут же звякнула — под рёбра плеснуло острой чужой болью.
Я по пояс высунулась из ряски:
— Что, воитель, бок поджимает? Тяжело пешком вёрсты считать? Садился бы в седло, чего коня зазря в поводу тащить.
Чурай остановился, ладонью прикрывая рёбра, и посмотрел на меня сверху вниз — хмуро, весомо.
— Поговори мне ещё, — процедил он. — Сяду верхом — конь на ухабе споткнётся. Меня тряхнёт, а тебя на другом конце поводка судорогой скрутит. Забыла, как жила работает? На пару выть начнём. Так что молчи и плыви, пока я добрый.
Спасибо он от меня всё равно не дождался бы — даже если жижу месил ради моего покоя. Я смолчала и ушла под воду, в зелёную толщу.
Наверху ещё долго расходились круги, смазывая силуэт замершего воителя. Конь шумно выдохнул, обдав хозяина паром, и потянул повод в сторону камышей. Чурай ворчал на Бурана, разворачивая его обратно к тропе, но слов из-под воды было уже не разобрать.
Чуть поодаль, шурша листьями, топал мальчишка — тот, в волчьей шкуре, которого охотник звал Волко. Что парень — волкодлак, я почуяла ещё в лагере. От него несло зверем, от которого кони шарахаются. Но огромный Буран шёл рядом спокойно — видать, притерпелся.
Из-под воды было удобно разглядывать их сквозь ряску. Странная пара. Волк и охотник. Мой сторож — широкий, ссутулившийся, но упрямо держащий шаг. В жёсткой линии челюсти, в морщинах у глаз угадывался воин, привыкший сначала бить наотмашь железом, а уже потом разбираться, кого пришиб.
Волко на его фоне казался зелёным, угловатым. Он подтягивал порты, убирал с лица светлые патлы, но двигался бесшумно, перекатываясь с пятки на носок. В его круглых глазах проскакивал блеск зверя, который вырос в чаще и привык подчиняться вожаку. И вожаком для него теперь был чурай.
Волк и охотник. Что у них общего? Перехватить бы хоть одну мысль охотника через нашу жилу... Но нить в ответ на любопытство только жглась. Стоило в мыслях пожелать, чтобы этот медведь споткнулся, как она перекручивалась, возвращая желчь обратно под рёбра. Внутри всё горело, стоило разойтись на лишний локоть.
— Долго мы так не протянем, дядька чурай, — подал голос с берега Волко, оглядываясь на чащу. — Конь устанет по жиже шагать, да и ты бледный — краше в домовину кладут. А впереди болотная грязь начнётся. Там русло совсем заглохнет. Что делать будем?
— Меньше болтай, — отрубил воитель, утирая пот со лба. — Под ноги смотри, чтоб самого в трясину не затянуло. Русло кончится — там и думать будем.
— Да чего тут думать, — тихо буркнул малец, косясь на воду, где сквозь тину белело моё лицо. — Бросить бы её в омуте поглубже да на коня вдвоём...
— Цыц! — гаркнул чурай так, что Волко вжал голову в плечи. — Жилу я тебе как резать буду? По живому? Шагай давай.
Прав был малец: русло не вечное. Но открываться чураю и говорить, что у меня у самого сердца греется ракушка дедушки Водяного, я не собиралась. Не верила ему. Решила помалкивать и ждать, пока суша не прижмёт к стенке.
Она и прижала.
Сквозь заросли потянуло человеческой кровью — густо. Охотник замер, вскинул голову, ноздри раздулись. А меня чутьё беды вытолкнуло из воды по самые глаза.
Из чащи к воде, шатаясь, брёл окровавленный человек. Рубаха на груди превратилась в бурую корку, он бормотал что-то в полубреду. Не дойдя до нас нескольких шагов, бедолага упал у самой кромки.
Первым среагировал Волко. Он по-звериному мягко подскочил к упавшему, перевернул его на спину. Следом поспел чурай — рука на рукояти, взгляд зорко обшаривает заросли. Я чувствовала, как он весь подобрался, и это напряжение через жилу передалось мне.
Мужчина был жив. Я подалась вперёд, почти вылезая грудью на берег, чтобы ослабить натяжение связи. Но воитель скользнул по мне потемневшим взглядом и припечатал им к месту: не высовывайся.
Я так и замерла в камышах.
— Что случилось? Кто напал? Где? — чурай опустился на колено и рывком приподнял мужчину за плечи.
Я напрягла мавий слух, ловя каждый шорох. Раненый вскинулся, судорожно схватил охотника за куртку и уставился на него мутными глазами.
— Лихо... в деревне... беда, помоги... — вытолкнул он вместе с пеной и затих. Умер на последнем слове.
Волко оскалился, в горле у него заклокотало. Чурай опустил тело на землю, закрыл покойнику глаза, а затем выпрямился и выхватил из ножен меч. Развернулся — и быстрым шагом двинулся туда, откуда пришёл мёртвый.
Жила натянулась мгновенно. Меня выдернуло из воды — рвануло так, что рёбра затрещали. Я взвыла. Охотник остановился на опушке, покачнулся, сморщился от отдачи, ударившей его по рёбрам, и медленно повернулся в мою сторону.
С каждым его шагом назад удавка на груди слабела, возвращая способность дышать, но злость уже жгла изнутри.
— Куда попёр, охотник? — прохрипела я, выплёвывая мокрый волос. — Забыл, на каком поводке сидишь?
— Молчи, навь, — отрезал он, и лицо перекосило. — Там люди гибнут, а я из-за тебя с места сдвинуться не могу. Придётся назад к омуту возвращаться, запирать тебя там, а самому...
— Никуда ты меня не запрёшь, — перебила я и, ухватившись за ворот огромной холстины, рванула её вниз, приоткрывая шею и ключицы.
Из-под рубахи показалась ракушка — невзрачная, на плетёнке из болотного лыка. Она слабо мерцала донной прохладой, и стоило сжать её в кулаке, как воздух перестал жечь кожу.
— Дар Водяного. Заговорённая вещь, — глядя ему в упор, зло бросила я. — С ней я могу по суше ходить. Долго не протяну, до полудня едва ли хватит, а дальше сушь начнёт кости ломать. Но на твой бой — точно достанет.
Чурай замер. Пару мгновений он молча разглядывал ракушку, а потом скулы его затвердели — того и гляди зубы стиснет.
— Ты... — голос упал. — Ты всё это время её прятала? Мы полдня теряли, коня по брюхо в грязи топили, руслом пробирались — а в деревне людей резали?! Почему сразу не сказала, тварь болотная?
— А с чего мне тебе открываться? — я сделала шаг вперёд, упрямо вскинув подбородок, и рубаха подмела мокрую траву. — Чтобы ты её отобрал да в карман спрятал? Ты мне не веришь, чурай. Меч свой заговорённый каждую минуту лапаешь, прирезать мечтаешь. Вот и я тебе не верю. Мы в расчёте.
Охотник замахнулся, тяжело вскинув руку, но так и застыл. Связь между нами глухо зазвенела от его злого бессилия. Он понимал: я права.
— Ладно, — процедил он, резко опуская руку. — Раз так — шевелись. Идёшь со мной. Будешь у меня на виду.
— Я и так пойду, — отрезала я. — Только не за тобой, а рядом.
— Ишь чего захотела! Под ногами мешаться будешь.
— Я тебе не девка, охотник, — я шагнула к жеребцу и ухватилась за луку седла. — Я нежить. И если твои «лихие» — навьи прихвостни, я почую их раньше, чем твой заговорённый клинок из ножен выскочит.
Я подтянулась было сама, но запуталась в длинном подоле. Чурай сплюнул, не стал спорить — время горело. Ухватил меня за талию огромной ладонью, одним рывком усадил в седло и поднялся следом, коротко выдохнув сквозь зубы, когда бок отозвался болью.
Жеребец под нами даже не покачнулся, только прянул ушами. Воитель перехватил поводья, окольцевав меня руками, и я спиной чувствовала каждый его вдох сквозь плотную ткань куртки. Натянутая жила мгновенно провисла, удушье отступило, и в грудь хлынуло такое резкое облегчение, что на миг потемнело. Мы оказались слишком, невыносимо близко.
— Звать-то тебя как? — вдруг глухо спросил он поверх моей макушки. — Не «навью» же в бою окликать.
Я запнулась. Имя пришлось поднимать с самого дна, из-под ила и столетий.
— Варя... — выговорила я непослушными губами. — Варей была. Пока живой была.
Он ничего не ответил. Только поводья перехватил покороче.
— Волко! — хрипло скомандовал охотник. — Пошёл вперёд. Проверь тропу до околицы. На рожон не лезь, только высматривай.
Серая волчья шкура беззвучно мелькнула из кустов — и парень сгинул в разведке, только ветки сомкнулись.
Конь рванул с места, уводя нас вглубь леса, прочь от русла. Мы летели вперёд, ловя лицами ветки, и проклятая нить больше не грызла кости — она туго натянулась, связывая воедино его ярость и мой навий азарт. Жеребец шёл ходко, упрямо проламывая грудью малинник. Я сидела в седле, ловя спиной каждое движение чурая — он правил уверенно, зря силы коня не тратил.
Вдруг серая тень вымахнула из-за выворотня. Конь даже ухом не повёл, только шаг замедлил. Волко вырос перед нами, на ходу утирая лицо ладонью. Из звериного обличья он ещё толком не вышел: пальцы скрючены на манер когтей, в светлых глазах не осел дикий блеск. Дышал парень часто, рвано, от него несло страхом и гарью.
— Ну? — коротко бросил чурай, осаживая жеребца. Ладонь его легла на рукоять меча.
— Беда, дядька, — Волко сплюнул кровью: язык, видать, прикусил на бегу. — В ближней веси всё кончено. Половина изб пожжена, живых нет, покойники по углам остывают. Болотные мертвяки из низины поднялись — скверна их в топях выела, наизнанку вывернула. А с ними игоши. Мерзкие, шустрые твари, с трупную кошку размером. Визжат на всю чащу, стаями кидаются, заживо облепляют. И вся эта гниль дальше двинулась — на соседнюю весь, что за холмом. Не поспеем — и там живых не останется. По запаху чую: скверна уже у околицы. Вдвоём на одном коне быстро не доскачете, мавка ходу не даст! Отпусти ты её в воду, пускай сидит, а мы...
Pulsuz fraqment bitdi.