Волхитка

Mesaj mə
Fraqment oxumaq
Oxunmuşu qeyd etmək
Şrift:Daha az АаDaha çox Аа

– Ладно, паренёк, – нарочно так сказал, чтобы как можно унизительней звучало. – Дочку Злату я тебе отдам.

Мастер знает, где поставить золотую дочку! – ерничал он, усмехаясь прямо в глаза Емельяну, зная, что сегодня тот в полной власти его. – Мастер знает! Мы ведь тоже не лаптями щи хлебаем. Отдаю кровинушку… – Он сделал вид, что слёзы вытирает. – Можно сказать, от сердца отрываю. Но и ты, паренёк, постарайся теперь для меня. Уважь, любезный!

Емельян развел огромными жилистыми руками – ветер взвился над столом, занавеску на окошке закачал.

– Уважу, – заверил, – об чём разговор?

Культяпый харю свою плутовскую повёл набекрень и защурил тёмные глаза.

– Не омманешь?

Мастер уколол его сердитым взглядом, как сухой бояркиной иглой. И сердитое слово, готовое сорваться с языка, поспешил запереть скрипучими зубами. Сдержался, лишь подумал: с дураками и разговор всегда дурацкий получается.

– Не обману, истинный Бог!

– Слово?

– Слово. Что прикажешь, то и сделаю. Если это, конечно, будет в моих силах и в совести моей. – Он заглянул в кикимориные зрачки. – Что? Не иначе, как топорик мой серебряный?

– Само собою. Но не это главное. Ты, паренёк, давай-ка сделай вид, что тебя ищут!

– В каком смысле? Что-то я не понял…

– Скройся с глаз на все четыре стороны! – приказал лиходей.

– Ах, вот оно что! И надолго?

– А навсегда!

Емельян Прокопович задумался на минуту. Густые брови заломил у переносицы.

– А ловко ты поймал мена на слове! Мне Седых Порогов дороже нет на свете. Мне Господь Бог отломил кусок месяца здесь, на этом перевале, чтобы я сработал себе светоносный топорик и построил им Святую Русь!.. И я построю! Вот увидишь!

– Значит, не согласен?

Мастер побледнел. Жалко, больно было Злату потерять.

– Эх, Кикимор! Ладно! Твоя взяла! Согласен! А зачем, позволь спросить, мне скрываться с глаз долой?

– А это не твое собачье дело, паренёк. Много будешь знать – скоро состаришься. Ступай.

Емельян Прокопович опять зубами скрипнул, сдерживая гневное словцо. На прощанье слегка поклонился. К порогу двинул – половицы гнулись под ногой. Задержался у двери и вслух подумал:

– Из одного дерева икона и лопата. И человека лепят из одного и того же теста… Почему же ты такой, Кикимор? А я тебе скажу. Зависть! Зависть тебя гложет до костей. И только потому, чтобы меня прогнать, – Злату отдаёшь без сожаления. Ну, ладно, плотник. И на том спасибо. Свидимся как-нибудь, мир тесен.

– Нет, паренек. Прощай! Чтобы и духу твоего здесь не было!

Емельян Прокопович на церкву глянул, на избу, на мельницу: всё любовно слажено его руками.

– Ну, дух-то мой останется, шалишь! – Он улыбнулся через силу. – Бывай здоров, счастливо!

– Да уж как-нибудь… сами с усами. Проживём, даст бог, не пропадем… с серебряным топориком!

– Пропадёшь. От зависти. Не один уже на этом сковырнулся, так и знай!

Бывший плотник рассердился на эти правдивые смелые речи. Глаза свинцом налил и готов был тяпнуть серебряным топориком по шее мастера: Емельян Прокопович, выполняя уговор, сразу же отдал ему инструмент, с которым, кажется, ни днём, ни ночью не расставался.

Но трусоват был Кикимор. Только повертел в руках топорик, а затем небрежно зашвырнул за печку, будто не сказочной штукою завладел, а простым берёзовым поленом.

Мастер понял его, усмехнулся. Здоровенный был парняга – и бревном не зашибить; с таким не скоро справятся и десять мужиков, а что уж говорить про этого культяпку.

Примерно так они поговорили и распрощались.

А на друге утро, ещё до солнышка, Емельян Прокопович покинул свои милые края. Злату-лебёдушку усадил в широкий шитик – самодельную лодку. Затем киянки, свёрла и весь прочий инструмент в охапку сгреб и уложил на днище лодки. Перекрестился на родимую церковку, земной поклон отвесил Седым Порогам и, чтобы сердце попусту не травить долгим прощанием, – быстро отчалил от берега.

Денек был сумрачный. Будто не утренний час подоспел, а вечерний.

Окаянный Кикимор Кикимордович воспользовался тем сумраком. Специально, чтобы мастера позлить напоследок, поднялся до зорьки – серебряным топориком колол дрова под берегом у своего огорода.

Тихий серебряный свет долго ещё виден был с сумрачной реки – покуда лодка не исчезла за туманами…

3

Скучному рассказу нет конца, а весёлая повесть так скоро кончается, ну, прямо хоть плачь.

– А что же дальше было? – спросил я, огорченный такою внезапною остановкой.

Старик вздохнул, вставая со своего деревянного трона. Поцарапал бороду. Лукавыми глазёнками сверкнул. Руки его, не привыкшие бездельничать, взяли рубанок, но тут же вернули на место.

– Что дальше? – Он вздохнул. – Э-э, друг ты мой сердечный, таракан запечный! Язык, он хоть и без костей, а устаёт.

Я понимал, что упрашивать и уж тем более наседать на пожилого мастера – только хуже будет.

– Так, может быть, мы завтра с вами встретимся? Продолжим?

Не сказать, чтобы старик цену набивал себе, но… в общем, он замялся, за стамеску взялся, собираясь подчистить пазы в какой-то просторной раме.

– Да я не знаю, право слово, что там дальше приключилось. Ей-богу, не знаю.

По глазам было видно, что мастер не кочевряжится.

– Жалко, – огорчился я. – И что ж теперь делать?

Седобородый сказочник, будто не слыша меня, какое-то время вдохновенно работал стамеской, потом киянку взял – ручка деревянная, а молоток резиновый. Постучал киянкой. Прищурился, нахмурился. И ещё немного постучал.

– Что говоришь? А! Жалко? – Вспомнил он, закуривая. – Иди-ка сюда. Посмотри.

Мы опять прошли по стружкам, сухо зашептавшим под ногами.

За окном были покатые брюхатые сугробы. Ветка рябины краснела – точно снегирь на морозе нахохлился.

– Смотрю, – сказал я. – И что дальше?

– Островок вот тот видишь? В белой папахе стоит. А там – правее – Каменный мыс. И вот на том мысу, на самом гранитном носу, там один хороший бакенщик живёт. Никола Зимний.

– Он что там, зимою живёт?

– Да зачем зимой? – Рассказчик усмехнулся на мою бестолковщину. – Они уже, однако, лет сто тридцать там из речки кормятся, Зимние эти. С водяными знаются, ага. Со всякими русалками здороваются за руку.

– Неужели?

– Сурьезно говорю, сам видел. Мы с ним сидели как-то на берегу и вдруг подплывает одна… красивая рыбина, язь её так! «Эй, – кричит, – мужики, закурить не найдётся?» Ты представляешь, какие русалки пошли? Подплыла, стоит в воде по грудку, два поплавочка розовых качает на волнах – без лифчика, и дальше… нет на ней… В чем мама родила. А водичка-то у нас прозрачная… У меня, у дурня старого, аж в зобу дыханье сперло: рот разинул и молчу. А Никола Зимний спокойно ей в ответ: «Плыви поближе. Тебя как звать?» «Маруся, – говорит. – А можно просто Руся звать или Русалка». Ну, Никола Зимний угостил её отменным табачком и сказал, чтоб в гости приплывала, как стемнеет. Мы, говорит, с тобой жемчужинку поищем… Никола, он такой…

Я удивился:

– Это какая такая жемчужина? Уж не та ли самая… Для всей этой истории с Волхиткой?

Старый плотник послушал меня и говорит:

– Видать, она, та самая, которая тебя интересует. Это как-то во хмелю Никола мне однажды проболтался, будто сыскал на дне реки жемчужину и смастерил из неё дорогую точечку.

– А где она сейчас? Не знаете?

– Говорит, что нету. Пропил, дескать.

– Да ну?

– И я не верю. Он, конечно, выпить не дурак, но голову, однако, не теряет. Никто и никогда её не находил.

– Кого?

– Голову. – Рассказчик тихонько засмеялся. – Я говорю, что голову Никола Зимний не теряет никогда. Не мог он пропить жемчужину. Для себя, наверно, приберегает.

– А ему она зачем?

Помолчав, старик достал шершебель – так он зовёт шерхебель, «матерный» какой-то инструмент, похожий на рубанок.

– Зачем, говоришь? – Мастер ногтем попробовал закруглённое лезвие. – В хозяйстве пригодится. Иногда ведь как бывает? Дойдёшь до точки… А точки-то и нет! – Старик неожиданно подмигнул мне и засмеялся. – Да-а, такое дело… Так что, Федя, ты не поленись, по весне к нему сплавься, да сам спроси. А у меня работа, не взыщи. Она хоть и не волк, в лес, конечно, не уйдет, а всё равно ведь окромя меня работу эту никто не свалит с моих плеч. А эти балясы точить – мало толку. Не прокормишься ими, я пробовал. Желающих послушать много, а чтоб копейку кто-нибудь мастеру подал для вдохновения, так ведь ни капли не выжмешь из этого моря людского.

Уже собравшись уходить, я остановился – по щиколотку в стружке.

– А почему по весне? А сейчас нельзя к нему сходить? Зимой у бакенщика работы мало, насколько я знаю.

– Сейчас его на месте нету, – сообщил старый плотник. – Он ушёл куда-то за Ледоломкой.

– За кем?

– Ледоломка. Птаха есть такая. У нас тут раньше всякие пернатые водились. И птица попугай, и птица посмеши. Всё было, да сплыло. Кого постреляли, кто сам улетел. Ну, речь не об этом сейчас… У него, у бакенщика того, в хозяйстве была одна Ледоломка, но окочурилась по старости годов. На пенсию ушла туда, откуда не возвращаются. Вот он теперь другую Ледоломку ищет. Пропадает где-то за перевалами.

– А зачем она ему?

– Ну, парень, ты даёшь! – Старый плотник покачал головою, словно бы осыпанной седыми редкими стружками. – Когда бы ты спросил, как называется вот этот матерный инструмент… – Он показал на шерхебель. – Не всякий знает, что это такое. А вот про Ледоломку у нас в деревне даже грудной младенец может рассказать.

– У вас даже грудные разговаривают?

– У нас даже немой поёт, – заверил старый мастер и снова подмигнул. – Я тут к одному подхожу на гулянке и спрашиваю: «А не мой ли ты сродственник?» Он посмотрел и отвечает: «Нет, не твой». Я говорю, ну ладно, не мой, так не мой, дальше пой. С тех пор его так и зовут – Немой певец.

Мы посмотрели друг на друга и засмеялись.

 

– Извините, но мы отвлеклись, – говорю я. – Так зачем же ему Ледоломка? Бакенщику тому.

– А как же? А кто же лёд весной начнёт ломать? Тебя вот не заставишь, однако, ледоломить, ты всё больше сказки любишь собирать. – Старый мастер выудил стружку из бороды. – И я не хочу, как корова на льду ходить там весной. Ни за какие деньги не хочу. А Ледоломка, она из века в век работает бесплатно. Клювом стукнет по реке – и пошло, поехало. Да ты сам увидишь. Приезжай весной, не пожалеешь.

Глава третья. Чистяки и чистяковы. В гостях у бакенщика

1

Избушка притулилась на высоком яру – открыта всем ветрам. На подходе к избушке – треугольная белая створа на трёх сучковатых ногах стоит среди молоденьких сосёнок, словно большой мольберт художника. В стороне, на полянке, грудой свалены старые красно-белые бакены, помятые, с облупленною краской – издалека похожи на детские игрушки. Своенравная Летунь-река наигралась этими цацками – сорвала с привязи, помяла на камнях перекатов. А перед самым крылечком бакенской – сети на кольях сушатся. К тёмной бревенчатой стене прислонён багор, солнечно сверкающий наконечником. Около завалинки – два здоровенных весла, похожие на потеси, которыми обычно пользуются плотогоны, съезжая на плотах с верховий диких, необузданных рек. И тут же – под низким тесовым навесом – рыба сушилась и вялилась: хариус, таймень, ленок и что-то там ещё, не разглядишь; рыба эта, как невеста, окутана вуалью – закрыта марлей, чтобы мухи пешком не гуляли по ней, добро не поганили.

Два городских человека, с любопытством рассматривая всё это, задержались на пороге, а потом негромко постучали в дверь.

– Можно к вам? Здравствуйте…

– Проходите, хвастайте! – здороваясь, улыбнулся редкозубый рослый бакенщик, сидевший у окна. – Вы, однако, новый рыбнадзор? Что, нет? Не угадал? А я жду, обещались приехать. Откуда ж, позвольте узнать, пожаловали ко мне такие высокие гости?

Городские люди смущённо потоптались у порога, скрипя подгнившей плахой. Один из них, шутя, ответил:

– Да почему высокие? По метр шестьдесят.

– Ну, как же, как же! Шляпа, галстук… У меня отродясь не гостило такого народу. – Бакенщик строгал какие-то штуковины: поплавки для сетей мастерил. Отложив поделку, он руки вытер о подол не заправленной тёмной рубахи. – Значит, из городу? Рыбки подёргать? Русалку за жабры пощекотать? Что, нет? Опять не угадал?

Снимая шляпу, тот, который помоложе, начал объяснять:

– Тут, понимаете, дело такое… Вы бы рассказали нам про товарища…

– Погоди! – недовольно перебил второй, пожилой. – Про какого товарища? Что ты, в самом деле: «товарищ, гражданин!» – передразнил он весело.

Бакенщик растерянно поднялся. И руки почему-то вытянул по швам.

– Так вы… – Он поморгал. – Из милиции, что ли?

Пожилой приезжий рассмеялся, глядя на молодого.

– Видишь, как напугал человека! – Пожилой уселся около стола, открыл портфель и вытащил бутылку, мимоходом подмигнув приятелю: вот, мол, с чего разговор начинают. – Милицию мы сами обходим стороной, так что вы на этот счёт не переживайте. Мы сказки собираем на бывшей беловодской стороне. В прошлом году здесь был наш человек, он записал от плотника хорошую байку, а продолженье попросил узнать у вас… Вы – Никола Зимний? Правильно? Ну, вот… Вы, случайно, ничего не слышали про Чистякова Емельяна Прокоповича?

– Обижаете, ребята. Нешто я глухой, чтобы про такого человека не слыхать… – Бакенщик заметно преобразился, носом повел, отмечая: «Ишь ты, какая сеструха-литруха! С винтом!» – Ну, как же, как же, – продолжал он, – кто же не знает про Чистякова, про его знаменитый сереброзвонкий топор!

Бакенщик поднялся, широким жестом поправляя свою снегоподобную шевелюру и стараясь меньше суетиться перед выпивкой. Никола потому, наверно, и зовется Зимним, что голова у него белая-пребелая, даже немного иссиня, будто снеговьём пушистым да кудрявым запорошило. И точно такие же брови – как будто снегу намело на козырьки. У них у всех такие волосы в роду, вот потому-то они и зовутся – Зимние.

Хозяин кой-какую закуску на столе сгоношил и чересчур серьезно поинтересовался, кивая на изящную винтовую пробку:

– Как её откручивать-то будем? Гаечный ключ в избу ташшить? Или как? Инструкция-то есть?

Теперь все трое засмеялись и почувствовали непринужденность. В окошко било солнце, дробясь в ведре с водой на золотины и качаясь живым весёлым зайцем на потолке. Пустая клетка в углу стояла, старый спасательный круг, словно большой покусанный калач. Поплавки. Грузила. Чем-то древним, хорошим веет всегда в этих милых береговых и таёжных избушках, и чудится нашему сердцу, что только здесь вот и сохранилось ещё в человеке что-то светлое и настоящее, потерянное в сутолоке тучных городов и даже в сегодняшних весях.

Именно об этом и подумал пожилой приезжий.

– Ну вот, – сказал, вздыхая, – а мы ещё с тобою сомневались: ехать сюда или нет?

Со стола ухой запахло, сушёной и вяленой рыбой. Картошка кудряво задымилась в чугунке, вынутом из горячих закоулков печи. Весело разлили по стаканам, чокнулись за доброе знакомство… Сами гости только губы замочили – на работе, как-никак, а Никола Зимний с большим аппетитом и удовольствием засандалил первый стакан – самый желанный в любой пирушке.

– С утречка продрог, – сообщил он, поглаживая грудь. – Перемёты проверял и в воду бухнулся… – Бакенщик сделал неопределенный жест руками.

– Клюнула, что ли, такая? – не поняли его.

– Но! – усмехнулся Никола. – Коряга. Вот такой топляк! Это раньше были осетры по триста килограмм. Уж я не говорю вам про семьсот, все равно за брехуна сочтёте. А между тем ловили старики. Даже дед мой, к примеру, ловил. Он, кстати, мне и поведал в своё время про Чистякова, который нынче вас интересует.

В красном углу стояла редкая икона.

– А кто это на ней изображен? – простодушно спросил молодой. – Вы серьезно в бога верите?

– Шутя… – Никола Зимний засмущался, белоснежную гриву поправил на просторном лбу, распаханном морщинами; эти городские иногда «не снимая сапога, лезут в душу мужика» с такими щекотливыми вопросами, что охота показать им, где здесь бог, а где порог. – Это Василий Мангазейский на иконе. Рыбакам помогает, охотникам. Я вот охотник до этого дела… в мангазею-то сбегать люблю за фунфыриком, вот потому-то у меня и икона эта и свечечка при ней. Ну, выпьем, что ли? А то прокиснет! – сказал Никола с легким вызовом.

Пожилой горожанин покашлял и надавил под столом на башмак молодого, украдкой подавая знак молчать, а то испортишь, дескать, всю обедню. Бакенщик заметил это и подумал с грустною улыбкой: «Ты на язык наступи ему лучше, не на ногу!»

Маленько осерчав, Никола Зимний нарочно стал рассказывать совсем не то, что городским гостям хотелось бы услышать.

– Бакены поставить на реке – тоже наука. Почему, например, вот эти бакены конусообразные – этот белый, этот чёрный. А? Не знаете? Так я вам расскажу, вы запишите в своей «китрадке». Эти бакены ставятся с левого берега – чтобы мужик налево не ходил. – Никола Зимний вдруг расхохотался, довольный своей шуткой, неожиданной даже для самого себя. – Ну, а ежели сурьёзно, то… Для ограничения судового хода с левого берега. Записали? Хорошо. А вот там вот, гляньте-ка, торчит красный бакен цилиндрической формы. Это к чему?

– Для ограничения судового хода с правого берега, – догадался молодой.

– Соображаешь! – Бакенщик опять развеселился. – Достойная смена растёт!.. А полосатый бакен? А? Этот чёрт полосатый зачем на реке? Не знаете? Так я вам двойку сейчас поставлю в вашей «китрадке». Полосатый бакен – точка поворота судового хода.

– Да нам бы лучше это… про золотую точку, – намекнул пожилой, более тактичный и более терпеливый гость. – Может, мы ещё по капельке нацедим?

– Ну, ежели по капельке, то можно.

Никола Зимний тяпнул, забывая закусить. Помолчал, дожидаясь, когда огненная влага доберётся до сердечных струн. Кожа на лице, на шее бакенщика, дублёная речными просторами, смотрится – будто из красной кирзы. Но после выпитого он как-то благородно побледнел; заволновался, понимая, что это его своеобразный звёздный час.

Скоро огненная влага накалила ему сердце, рассентименталила – влажные глаза глядели мягко, ласково. Раскраснелся бакенщик, разговорился, широко размахивая «потесями» – руки длинные, сильные – словно грёб на лодке супротив течения.

В избушке ему стало тесно, и бакенщик позвал гостей на бережок – показать родимую Летунь, молоком кипящую в каменных клещах излучины. Там сейчас Никола запалит костерок и, уносясь мечтательными взорами за реку, за синие горы, вдохновенно заликует сердцем и душой, затокует, затокует – не похуже глухаря на вешней зорьке, – только успевай записывать.

2

Ледоломка!.. Так на свой лирический манер на нашей беловодской стороне люди зовут обыкновенную синицу, хотя насчет «обыкновенной» – нет, не поверю. Только сказочная птица такие чудеса может творить. Раньше я думал: она, Ледоломка, прилетает весной из-за тёплого моря, где нету ни снега, ни горя, садится где-нибудь на красноталовом кусточке, в тихом уголочке, и затевает жаркую, искромётную песню, от которой ломается лёд. Или вот ещё какая мне картинка грезилась: примчится Ледоломка в этот край, крепким клювом тюкнет-стукнет по реке, зародится трещинка в верховьях – и затрещит, запищит серебряный лёд, раскрываясь, до самого устья дойдет…

Однако, всё не так. Всё гораздо интересней, изумительней. Сказки живут не за морем, а тут, прямо под боком, за русской печкой, можно сказать.

Вот что мы увидели, и вот что мы узнали у бакенщика Зимнего Николы.

Есть у него ручная Ледоломка. Она живёт зимою в тёплой тесной горнице, хлебные крошки и зерна с ладони берёт. Молчит всё время, дремлет взаперти, лишь изредка глазочек приоткроет, покосится на тусклое морозное окошко.

И только стоит вешним ветеркам едва-едва пригреться где-то за соседнею горой и принести оттуда запах талой снежной корки – Ледоломку эту не узнать. Ледоломка словно бы становится жар-птицей: перо на ней горит, глаза сверкают. Ледоломка беспокойно мечется по клетке, по комнате порхает…

Бакенщик посмотрит на неё, в календарь для достоверности ещё разок заглянет. А в календаре уже – самое что ни на есть ледоломное времечко: апрель, кругом сплошная прель, капель.

И Никола Зимний тогда преображается – переодевается в Николу Вешнего. Снимает с себя зимние, тяжёлые доспехи – мохнатую белую шубу, то ли из какого-то белоснежного зайца пошитую, то ли из белой волчицы; такие белые водились тут когда-то. Переодевшись в Николу Вешнего – в лёгкую цветистую рубаху и зеленотравные штаны – бородатый бакенщик открывает двери нарастопашку и, перекрестившись на красное солнышко, восходящее над рекой, шепчет как молитву:

– Вылетай, родимая! Начинай! Пора!

И польётся песня над рекой… Да какая песня, бог ты мой! И слова и музыка – народные…

И вскипит, паром пыхнет Матушка-Летунь!.. Разломанное русло от натуги посинеет, вспучится… И начнет ледолом ликовать, богатырской силой пошевеливая остров, берега. Валуны оживут, с боку на бок ворочаясь на солнцепеке, тюленями плюхаясь в воду. Кедрач – дерево податливое, хрупкое – одним из первых слабо хрупнет на корню. Да что кедрач! Столетний железоподобный листвяк, и тот не выдержит – захрустит, растрясая ощепины и, прослезившись смолою, тяжко вздохнёт вершинами, рушась в ледяную карусель…

Эгей! С дороги! Посторонись! И дерево, и зверь, и человек!..

И денно и нощно шумят и шарашатся шершавые загулявшие льдины!.. И никакой управы не найдешь на них – и не ищи!..

Вот тебе и птичка-невеличка, вот тебе и «обыкновенная»! Разбудила, расколола реку! Того и гляди – быть беде! На мелком перекате, на осерёдках или в тесных каменных «щеках» вдруг появляются огромные зажоры: алмазными горами громоздятся на много-много вёрст вверх по течению. Лёд звенит на все лады и перекликается тысячекратным эхом по ущелью! В ледяной пыли на солнце фонтанируют, сливаются друг с другом небольшие радуги… Разноцветный воздух катится клубками по-над рекой… Заторы лезут выше, выше, выше!.. И скоро будут, видимо, цеплять за облака… Держись теперь охотничья прибрежная обитель, отбегай подальше изба на курьих ножках! Держись, деревенька! Трясись от резного конька на крыше до последней ступени крылечка!.. И здесь, у бакенщика Зимнего Николы, снасти дрожат в сенях, огонь мерцает в лампе и «чарочки по столику похаживают»…

Следуя древним заветам, люди с поклоном и трепетом выносят на трескучий лед присоленную хлебную краюху – «подкармливают» матушку-Летунь, чтобы она была к ним благосклонна: не утопила бы в водоворотах во время сплава на плотах и лодках, не скрутила бы судорогой во время купания; вода всё видит, все отражает, а значит надо, чтобы в ней отражались только добрые дела, – и тебе тогда отплатится добром.

 

Идёт, гудёт река – через хребты, через века…

Холодным сверкающим лезвием лёд со страшным скрежетом строгает нижние венцы амбаров, жилых домов; легко срезает вербы, ошкуривает молодой топольник; огороды пашет серебристым плугом, и, точно пироги, разламывает лодки пополам и, не найдя в них никакой начинки, отбрасывает в сторону – и дальше прёт и прёт напропалую!.. По бревнышкам раскатывает чью-то поближе до воды поставленную баньку, мраморными плитами устилает улицу, по которой зайцами скачут перепуганные люди, суетятся и кричат, как на пожаре… Собаки жалобно и жутко воют, плачут в небеса, оцепенело сидя на сараях либо чердаках. На дымящихся льдинах головёшками чернеют грачи, вороны что-то клюют…

А ребятишки забрались на ветки высоких деревьев – шумят, качаются, наполненные несмышленой радостью!..

3

Ледяная гроза миновала, рассыпав осколки стеклянного грома по берегам, по островам и протокам.

Угомонилась Летунь-река.

Угнездилась во крутые берега.

Тихо-тихо теперь по округе, даже слышно порою, как начинает паук в кустах над рекой паутину растягивать; почки трещат на берёзах и ласковая липкая листва со скрипом на волю выворачивается…

Скоро, скоро взойдут первоцветы, ветреницы, ландыши, заполыхают жарки, Марьины коренья разрумянятся. Но больше всего ожидается здесь другое цветение – широкое, дивное. Цветение это всегда бывает после ухода полой воды, после первых серьёзных припёков по-весеннему близкого и обнаженного солнца, когда подсохнет, нежным дымком отдымится – облегченно вздохнет полной грудью! – перезимовавшая земля, источая бражный дух, заставляющий сердце дуреть и плясать без причины.

В эти вешние ночи и дни золотисто-зелёными шалями укрываются в здешних местах мокродолы. Это буйно цветут чистяки – травы дикие, вольные и неприступные. Косари на них глаз не положат и скот не позарится, обойдёт стороной, а не то поотравятся и копытки пооткинут коровы.

Почки этой травы здесь зовут почему-то «небесной пшеницей». Почему? Может быть, и в самом деле с неба столько много её насеялось, травки этой – божья помощь людям. В недород, в голодуху крестьяне гребли в рукавах ручейков, собирали до кучи и в дом волокли ту пшеничку. Мяли, терли и в пищу пускали. И ели за милую душу. А как же иначе? Что делать?! Голод вымучит, голод и выучит…

А в колдовских целебных отварах чистяков издавна купали золотушных ребятишек и вынимали из корыта чистеньких да розовых таких и радостных, что можно бы принять за ангелочков, но крылья за спиной ещё не выросли, а только так – подкрылочки видны.

И другую пользу приносят чистяки, если древних травников послушать. Взять хотя бы эту «пузатенькую мелочь» – всякие там бородавки, мозоли; издавна их выжигали не калёным железом – соком чистяка. Да мало ли ещё каких секретов! Одним словом, к добрым и неглупым людям – добрая трава, и всех добрых дел её не перечислить.

И вот ещё одно добро прибавилось. По имени этой травы стала называться деревенька.

Русский мастер Емельян Прокопович обосновал за перевалом это поселение – Чистяки. И сам стал Чистяковым называться.

Так, по крайней мере, бакенщик рассказывал – Никола Зимний. Но поскольку тот Никола редкозубый – не всему, наверно, и поверишь на слово. Между редкими зубами, как известно, нет-нет да и проскочит весёлое вранье…

4

Крепкий дом стоял на берегу, стеклянными глазами в синих бровях-наличниках далеко смотрел – в луга травокосные, в тайгу, на кедровых и сосновых лапах по горам ушедшую за перевалы. За домом – огород и небольшая «пристань», куда пристали три-четыре плоскодонки, хорошо проконопаченные мохом, аккуратно просмоленные варом. Лодки были как большие – для отца, так и маленькие – для ребятишек, которых он приучал сызмальства самостоятельно жить.

Детей у Чистяковых было – семеро по лавкам и все парни, вот что удивительно. Хоть бы одна девчоночка для смеху народилась.

– Злата, душенька, – просил хозяин с ласковой улыбкой. – Ты уж постарайся, подари мне доченьку на этот раз!

– Ладно, ладно, – обещала женушка, поглаживая выпуклый живот. – Только что-то шибко больно доченька твоя колотит мне ногой под сердце. Да и я лицом, гляди, как изменилась. Не иначе, как опять парнишка будет!

– Ой, Злата, ой, гляди! – «грозился» Чистяков. – Я стараться буду до тех пор, поколь девчонку не достану из тебя… такую же красавицу, как ты!

– Ну, старайся, что же? Я не против, – смеялась хозяйка. – Ты же мастер, ты же знаешь, где поставить золотую точку!

Жили дружно, это сердечное тепло передавалось детям, поэтому день ото дня счастье множилось в дому у Чистяковых.

Сыны росли как грузди белые в бору – один к одному. Крепкие, статные. Любо-дорого смотреть на таких сыновей! И ничего, что сам Прокопыч понемногу сутулился и увядал, зато парни в плечах к семнадцати годам раздались так, что и в двери напрямую не могли пролезть. Кое-как протискивались боком.

Емельян Прокопович, понятное дело, гордился удалыми сынами. Сызмальства учил их топору и плугу, и другим крестьянским ремеслам и заботам, на которых искони держалась наша русская земля. Где шуткой-прибауткой, где всерьёз ребята познавали секреты и премудрости погоды, хлебопашества, учились понимать язык цветов, зверей и многоголосие тайги. И такие оказались башковитые, что своей смекалкой могли заткнуть за пояс всякого-любого – и в том числе батяню своего.

Культяпый Кикимор Кикимордович, который, говорят, с нечистой силой знался, неоднократно приезжал к ним в гости.

В первый приезд состоялся у них вот таков разговор:

– Хотел я тебе в знак примирения возвратить серебряный топорик, – сказал Культяпый. – Да только вот пропал он, окаянный. Честно говорю. Хотел вернуть.

– Верю, верю, – сказал Чистяков и как-то странно посмотрел на него. – Это хорошо, что захотел вернуть. Плохо только то, что долго собирался. А ведь он такой, что ждать не будет.

– Кто ждать не будет?

– Серебряный топорик. Он сам пришёл ко мне. А что ты рот разинул? Я тебе разве не говорил?.. Ну, извини, забыл.

– Так он что же? – изумился Культяпый. – Он у тебя? Топорик?

Чистяков сходил в сарай и принёс топорик в кожаном чехле, застёгнутом на несколько замысловатых секретных застёжек. Серебряное лезвие к тому времени уже померкло и сильно затупилось в руках злодея, но всё-таки ещё светилось в темноте и оставалось таким сокрушительным – камни можно рубить.

Сыновья, подрастая, живо стали интересоваться таким необычным сокрушительным лезвием, и Емельян Прокопович рассказал им, что это был за инструмент, как можно изготовить.

И тогда самый старший изумил Чистякова своей проворностью и смекалкой. Если бог старый месяц крошит на звёзды, решил старший сын, если бог когда-то протянул отцу осколок месяца – для сказочного лезвия, то почему бы не поохотиться в тайге за… упавшей старою звездой?

Сказано – сделано. Скоро в тайге – за чёрным горизонтом – старший сын отыскал упавшую звезду, разлетевшуюся на осколки и, покуда ещё не остыла она, парень умудрился до дому принести и, обжигая руки, отковал себе новый светоносный топорик – ярче прежнего и звончее.

И собрался тот старший, как некогда отец его, пойти по нашей беловодской стороне со своим серебряным топориком – ставить новые дворцы, терема да храмы, невиданной красой пугающие всякую нечисть на земле.

И тут заявился к нему знаменитый наш Петюня Чистоплюйцев, загривок чешет и говорит:

– Храмы – это хорошо, их надо ставить на Руси! Но сегодня, брат, надо нам с тобой рубить священные колодцы. Я так своим скудным умишком сужу. Сухой потоп к нам движется!

5

Бакенщик прервал рассказ.

Ветерок за окошком поднялся, в раскрытую дверь повеяло речною свежестью и запахом сетей, сверкающих рыбьими чешуйками, слетающими наземь – сети сушились неподалеку.

– Я понял по вашим глазам, люди добрые, что ни хренушечки вы пока что не слышали про нашего Петюню Чистоплюйцева!

– Нет, – признались приезжие. – Мы ни сном, ни духом про этого Петюню. А кто это такой?

– Вот собиратели! Итишкины приятели… – добросердечно ругнулся бакенщик и, поправляя пышный «сугроб» своих рассыпчатых волос, потревоженных ветром, стал укорять собирателей русского слова. – Ну-у братцы! Как же так?! Без Петюни вы никогда хорошей сказочки не сварите, ни-ни!..